Дитрих знал, что в Казаринке стоит варта Украинской республики. Ему говорили, правда, что пограничные с Донской областью варты, особенно те, которых шахтеры не трогали, мало надежны. Делать нечего, надо идти просить выезд — оставаться в Казаринке нельзя.

— Отсюда близко… пустырь и дорожка… — рассказывала насмерть перепуганная Калиста Ивановна.

Дитрих спешил.

Серые облака суетились вокруг месяца. Снег темнел, как густо подсиненная простыня. Стены домов и вовсе казались черными. Дома становились реже, начиналась каменная ограда. Дорожка, по которой советовала идти Калиста Ивановна к варте, вилась длинным пастушьим кнутом и терялась в ночном морозном тумане.

Подняв воротник овчинного полушубка, Дитрих зашагал по пустырю. Руки у него противно сводило судорогой — не от страха, а от непривычного физического напряжения после того, как ему пришлось втаскивать вместе с Трофимом потерявшего сознание Феофана Юрьевича и возиться с Раичем, приведенным Трофимом. Фу, какая мерзость! Это время, кажется, научит его делать все!..

Натоптанная дорожка вилась по пустырю, за которым маячили дальние огоньки. Дитрих ускорил шаг, шаркая по снегу подшитыми валенками, теперь уже не боясь шума: просторно раскинувшийся поселок оставался в стороне. В отдалении, среди света и теней, была шахта. Иногда позванивает колокол — люди заняты своим. «Уехать, уехать, — повторял Дитрих, — нечего здесь оставаться…» Никогда он не думал, что ему придется лазить по этим трущобам и попадать в ситуации, подобные этой. Дурак управляющий, слезливая его любовница, мрачный мастер, воровски суетящийся телеграфист и нелепо пострадавший при крушении полковник — ни о чем даже похожем на это он никогда не думал. Привыкший к комфорту и благополучию прежних поездок в Донецкий бассейн, он не представлял, что это может усложниться до такой степени. Не осталось ни одного верного человека, на которого можно было бы положиться. И все из-за двух ящиков с золотом и драгоценностями, — они делали его мелким и противным самому себе.

Впереди показались темные силуэты домов, — здесь, наверно. Дитрих прислушался. Место пустынное. Вблизи — ни деревца. Дворы разгорожены. Теперь не хватало, чтоб па варте ему отказали и отвели под конвоем в Совет, подумал Дитрих. Вишняков теперь поговорит иначе…

Приблизившись к квадратному окошку размером в четыре почтовых конверта, он заглянул в него. Прямо перед ним виднелась чья-то спина с сутулыми плечами, подстриженный немолодой затылок с одной поперечной складкой. Дитрих вспомнил рассказ Калисты Ивановны о сотнике: средних лет, малоподвижный, высокий… И, перекрестившись, постучал. Сидящий повернул усатое лицо к окну, а потом медленно направился к двери.

— Ты, Андрюха? — послышался за дверью хриплый голос.

— Откройте, пожалуйста, — вежливо попросил Дитрих.

В комнате он с минуту привыкал к свету, душному теплу и кислому запаху глиняных полов.

— Мне нужен сотник Коваленко.

— А шо вин вам должен? — недовольно спросил хозяин, усаживаясь на прежнее место возле окна и не приглашая Дитриха.

— Я хотел переговорить с ним об очень важном…

— Гм-м… — Он скользнул быстрым взглядом карих глаз по Дитриху. — Нема тут сотника.

— А где он может быть?

— Его дело!

— Здесь, по крайней мере, расположена часть Украинской республики? — спросил Дитрих, боясь, что ошибся и попал не туда.

— Может, и так… квартирует часть Украинской республики.

Распоясанный, в тяжелых сапогах, хозяин, похоже, недавно вошел, чтобы отдохнуть и согреться, и был недоволен, что ему помешали. Дитрих догадался о принадлежности его к варте не только по выговору, но и по островерхой папахе, лежащей на лавке.

— Мне необходим сотник, чтобы поговорить с ним о помощи. Двое моих людей заболели. Их нужно вывезти отсюда. А мне самому надо немедленно выехать па станцию Громки.

— В Совет идите.

— А если я к вам? Не хочу в Совет, к вам пришел.

— Болящим не помогаем, — непреклонно заявил хозяин.

Таким непреклонным и несговорчивым вартовой оставался до тех пор, пока в дом не вошел «Андрюха», к величайшему удивлению Дитриха — киевский поэт Андрей Косицкий, вспомнивший и сразу же узнавший его. Они поздоровались, и вартовой тогда сознался, что он и есть сотник Коваленко, старший на варте в Казаринке.

— Как вы оказались здесь? — спросил у Косицкого Дитрих, обратив внимание на его потемневшее лицо и похудевшие, опущенные плечи.

— Пошел на службу вольнонаемным — на варту в Донбасс. Решил осуществить свое намерение — посмотреть ваши шахты и заводы.

— Время не подходящее для ознакомления… — заметил Дитрих.

Поэт забыл, наверно, подробности киевской встречи. Он был озадачен другим.

— Нас здесь считают врагами, — мрачно сказал он. — Я не предполагал, что все выглядит именно так…

Косицкий начал длинный рассказ о своих впечатлениях от пребывания на службе. Дитрих спешил и перебил рассказ, повторив свою просьбу.

— Выезд у нас есть, — сказал Косицкий, взглянув на гробящегося сотника. — Поможем?

— Охоты мало, — ответил сотник, по все же поднялся и вышел во двор.

— Долго тут не продержимся, — сообщил в его отсутствие Косицкий. — Люди вокруг не наши…

Снарядив сани, они отправились к дому Калисты Ивановны. Сосредоточенно вглядываясь в ночную морозную мглу, Косицкий спросил, пытаясь вернуться к прерванному разговору:

— Что же будет?..

Дитрих не ответил. Он беспокоился, как бы сани не остановил патруль шахтеров. Благополучно выбраться из Казаринки для Дитриха было важнее, чем что-либо другое. Он прислушивался к тому, как шлепают копытами по мягкому снежному накату копи, и отсчитывал секунды пути.

Наконец эти зеленые ворота!..

Коваленко соскочил с саней. Затем завел сани во двор.

Калиста Ивановна ждала у порога.

— Где тот? — спросил Дитрих о Трофиме.

— Он сказал, что ему нужно идти на пост, и пошел.

— Дьявол! — почему-то выругался Дитрих и потребовал: — Скорее!..

— Я перевязала и одела их…

— Хорошо.

Он повернулся к сотнику и сказал, что вначале они поедут на станцию Громки, а потом завезут людей в дом путевого мастера в трех верстах от станции.

— До рассвета вы вернетесь, — пообещал Дитрих.

— Не заказывай наперед, — хмуро заметил сотник.

Вдвоем с Дитрихом они втащили на сани Фофу и Раича. Косицкий почти не помогал им. Он стоял на пороге дома и следил за тем, как гуляет по двору тень от облаков, набегающих на луну. Лицо его было жестким и угловатым.

— Кто эта женщина? — спросил он у Дитриха о Калисте Ивановне.

— Здешняя жительница.

— Она боится оставаться и просится ехать с нами.

— У нас не найдется места.

— Я пообещал.

— Напрасно. Нет необходимости ей уезжать отсюда…

— Вы не хотите брать?

— Странно, куда же мы ее повезем? — рассердился Дитрих. — Она может и пешком добраться до Громков.

— Она боится последствий происшедшего случая.

— Здесь ничего не произошло, что бы ее компрометировало в глазах местной власти. Вы напрасно пообещали.

— Может быть…

«Недоставало, чтобы мы вступили в конфликт из-за любовницы Феофана Юрьевича», — подумал Дитрих, все больше тревожась о выезде.

— Можно рушать, — тихо сказал сотник.

На пороге показалась Калиста Ивановна, повязанная большим шерстяным платком, — как здешние женщины одеваются в дорогу. Дитрих грубо схватил ее за руку.

— Вы останетесь дома! Немедленно возвращайтесь!

Из-под платка послышалось прерывистое всхлипывание.

— Может, не помешает нам? — опять вступил в ее защиту Косицкий.

— Вы плохо знаете здешнюю обстановку, — нервно ответил Дитрих, заталкивая плачущую Калисту Ивановну в дверь. — В своем доме ее никто не тронет. Если она выберется, ее обязательно спросят, за кого она, за Каледина, или за Архипа Вишнякова, или за гетманов. Даже никчемная баба обязательно должна высказать свое политическое кредо, иначе ей есть не дадут. Эта страна помешалась на политике!..

— Вам лучше известно, как поступить, — на сей раз легко согласился Косицкий.

В пути они долго молчали. Косицкий думал о своем. Появление Дитриха напомнило Киев. Не тот, что красовался белокаменными особняками по зеленому берегу Днепра, а другой, увиденный на вокзале, встревоженный наступившими переменами, запруженный бабами с узлами, ранеными на костылях, просящими подаяния и крестящимися в знак благодарности за кусок хлеба. Вспомнились мужичьи разговоры о том, что еще неизвестно, какая выпадет весна, а то все «говоруны живо осипнут», а «вояки пушки побросают». Один, рябой, с черными печальными глазами, деля между голодными детишками картошку, костил па чем свет «шалопутную шахтерню»: «От ней вся революция! В земле роется, озлилась на жизнь, ничего не признает. Стукнут ее — не прогневайсь!» А другой, в затертом полушубке, успокоительно говорил: «Ничего страшного — уляжется, утрамбуется, спорышем могилки зарастут, вдовы замуж повыходят. А хлаги, говоришь? Хлаги будут всякие!» Старушка с измученным, сморщенным лицом и беззубым, широко, как у лягушки, раздирающимся ртом ругала Петлюру: «Бандит! Позавчера свиняку на пятнадцать пудов у нас взяв… Слухай, шо я тоби скажу: взыщу, як в писании указано, от всякого зверя! Не буде ему своей смерти!» Рядом хохотали. А Косицкому стало жутко от этой разноголосицы вышедшего па дорогу народа.

Он покосился на Дитриха. Тот сидел, сторожко прислушиваясь к шумам поселка. «Боится, — подумал Косицкий, вспоминая встречу в Киеве. — Не чает, как и выбраться. Попал в историю. А богач, в состоянии заплатить за свое спасение целой армии, целому государству…»

— Вы давно здесь? — спросил Дитрих, заметив, что Косицкий смотрит на пего.

— Нет, недели полторы.

— Как добирались сюда?

— Разными дорогами…

Дитрих говорил тихо. А Косицкий нарочно отвечал ему громко:

— Я добирался сюда неделю… Поезда переполнены бегущими с фронта солдатами… Наши части я увидел только в Полтаве. А дальше, по станциям, их нет. Шахтеры из отряда Жлобы меня арестовали. Не расстреляли только потому, что я назвался поэтом и прочел им стихи Миколы Чернявского о шахте.

— Вы очень громко… — попытался остановить его Дитрих.

— Ничего, я о секретах не говорю… Все здесь не так, как мы думаем там, в Киеве!

Дитрих с облегчением вздохнул, когда с правой стороны промелькнула последняя развалюха, на полстены вросшая в землю.

— В таких палацах поневоле задумаешься о справедливости мира, — сказал Косицкий.

— Да, живут не богато…

— Мы там кричим о старине, а здесь о ней никто не знает. Здесь не читают книг, И примутся их читать, может, через сто, может, через двести лет.

— Вероятно…

— Пока же гуляет темная ненависть к «Калединым» и «петлюрам»… Они для них враги революции. Революция обещала хлеб, мир, свободу, а «Каледины» и «петлюры» не желают этого допустить. И никто не хочет верить, что это не так, что большевики обманывают народ!..

Фофа застонал. Дитрих брезгливо поморщился. Он не мог забыть, как этот слизняк, грозно тараща глаза, направился в коридор за телеграфистом.

— Один солдат, — после минутного молчания, вызванного стоном Фофы, продолжал Косицкий, — объяснил мне суть революции. Она, говорит, в том и заключается, чтоб набить морду пану. А какого он роду-племени, значения не имеет. Сколько я ни убеждал его, что людям поначалу надо собраться по нациям, а потом уже глядеть, чья морда панская, а чья холопская, — ничего не подействовало. Говорит, пану того только и надо, он к тебе живо в зятья вскочит…

Теперь, когда они отдалились от Казаринки и горящий кровавыми пятнами террикон скрылся за бугром, Дитрих почувствовал себя увереннее и слушал спокойнее.

— Надеюсь, вы ответили ему достойно? — спросил он.

— Я сказал, что есть разные взгляды па эти вещи.

— Что же он?

— Он утверждал, — смеясь, ответил Косицкий, — что, в какую сторону «взгляды» ни поворачивай, все равно от них сучкой пахнет.

— Я вижу, у вас в дороге были интересные политические дискуссии.

— Нет, — оборвав смех, ответил Косицкий, — на станциях не так, как в интеллигентных собраниях. По дорогам движется тот народ, который уже давно решил, кого надо ненавидеть. Это страшно, но они еще много лет на судах будут прислушиваться к одному только этому чувству.

— Вы думаете, что победит так называемая «власть народа»?

— Смею вас огорчить, будет именно так!

— В ваших взглядах произошел заметный сдвиг, — язвительно заметил Дитрих.

— Не хочется, чтоб от них, как тот солдат говорил, сучкой пахло!

Показались Громки…

Косицкий действительно изменился. Раньше он способен был только загораться, писать стихи, подчиняясь мимолетному чувству, не задумываясь над тем, совпадает ли оно с чувствами других людей.

Он «пел себя» и считал это достаточным в стихах о своем времени. Его строки — биография чувств. Стихи, написанные на смерть павшего воина, тоже были такими. Воин его не волновал. Волнение происходило от другого — я и мир. Он все отражал по-своему, как маленькое озерцо, не понимая, как многообразна и сложна жизнь, как узка его душа, не способная вместить и обогреть жарким чувством истории других людей.

Опытный Дитрих заметил перемены в Косицком, вызванные, должно быть, дорожными впечатлениями, смутными догадками и разочарованиями. Кто знает, что сделают они с его поэзией в скором времени? Дитрих держался с ним осторожно, во всяком случае, решил не посвящать в свои планы. Угрюмый и молчаливый сотник его больше устраивал.

Подъехав к Громкам, Дитрих сам решил пойти на место крушения.

— Этих, — указал он на Фофу и Раича, — хорошо бы устроить на время в здании станции. Я знаю, там найдется место…

Ему надо было скрыть беспокойство о грузе, чтобы никто не подумал, что груз ценен. Смог же он обмануть исполнительного Раича. Потерять груз было выше его сил: всю жизнь Дитрих считал копейки, даже тогда, когда стал обладателем крупного состояния. Пусть в ящиках не так много, но это его собственность! «Приходится ловчить? — ухмыльнулся Дитрих. — Но кто теперь из нашего брата не ловчит?.. А раньше? Всегда так было. Потеря денег вела за собой смерть», — вспомнил он вдруг самоубийство разоренного горнопромышленниками владельца литейного завода Алчевского. От места крушения он в силах перенести ящики к перрону, а потом — на сани и к путевому мастеру Трофиму. Правда, Трофпм поступил странно, без предупреждения покинув дом Калисты Ивановны. В преданности Трофима Дитрих почему-то не сомневался. Ящики он пока спрячет у него, а потом перевезет к Косому шурфу. Иного выхода Дитрих не видел. «Как глупо складывается», — с досадой подумал Дитрих: ящики привязывали его к этим дурацким Громкам.

Он медленно прошел по пустынному, припорошенному снегом перрону. Затем, когда сошел с перрона, ускорил шаг, чтобы перейти на вторую колею, ведущую к тупику. Было сумеречно, плохо различались даже ближние телеграфные столбы. Пройдя несколько шагов, Дитрих наткнулся ногой на рельс и пошел влево, в противоположную сторону от Дебальцева. Колея была прикрыта нетронутым снегом. Это успокаивало: Дитрих почему-то ожидал увидеть свежие следы. «А поэта, — продолжал думать о Косицком Дитрих, — надо как-то отправить…»

Впереди он заметил покосившуюся на левый бок дрезину и странного человека рядом с ней — пиджак, затянутый ремнем, за спиной что-то наподобие чайника, на ногах и не валенки и не сапоги, а какие-то бахилы. «Что это еще за привидение?» Дитрих опустил руку в карман, где был браунинг. Но остановился, решив выдать себя за железнодорожного служащего, явившегося проверить обстоятельства крушения.

— Где здесь свалившаяся дрезина? — спросил он, хотя дрезина уже была видна и спрашивать незачем.

Человек не ответил. Он продолжал стоять, вглядываясь в Дитриха.

— Я спрашиваю: где здесь произошло крушение? — повторил Дитрих нервно, подумав, что встретил возле дрезины вора.

— Нэ знаем.

По тому, как человек произнес «нэ», Дитрих догадался, что перед ним не русский.

— Что вы здесь делаете?

— Поезд жду.

— Куда поезд?

— Далеко… отсюда нэ видна.

«Татарин… Но откуда, с какой стороны он подошел к дрезине?» — гадал Дитрих. На ветке, ведущей к тупику, не было никаких свежих следов.

— Откуда вы пришли? — спросил Дитрих.

— Далеко, отсюда нэ видна, — издевательски повторил татарин.

Дитрих заметил надвинутую на глаза меховую шапку: «Следит за мной…»

— Я путевой инженер, — сказал он, — мне нужно осмотреть место крушения…

— Нельзя смотреть! — Голос прозвучал резко, вызывающе.

— Мне незачем у вас спрашивать, я на службе.

— Хамеша… коргари, — услышал Дитрих бормотание и увидел расширившиеся темные глаза.

— Я на службе! — повторил Дитрих, с ненавистью посмотрев в эти глаза сквозь холодные капельки, нависшие на ресницах.

— Не чони! — воскликнул человек и отступил на шаг.

Это был Фатех. Вишняков поставил его возле дрезины. А перед этим они беседовали о жизни. Вишняков — хороший человек. Расставаясь, он говорил; «Все люди, ненавидящие царя, желающие власти народу, теперь объединяются. Не спрашивай, откуда кто родом, спрашивай — за кого ты: за царя и помещиков или за власть народа? Если за власть народа, считай его своим другом. А в Ташкент тебе надо обязательно добраться. Расскажешь, чони Фатех, про нашу борьбу, посоветуешь, как быть вашим людям. Ваши люди тоже должны избрать Советы…» Фатеху никто до этого не говорил о Советах у него на родине. Почему же нельзя в кишлаках найти выборных людей? Избрать, скажем, председателем Джалола? У него ума хватит, чтобы управлять не только одним кишлаком, а всеми кишлаками в Варзопском ущелье. И без того все охотники являются к нему за помощью. Как хорошо, что для Вишнякова возвращение на родину его, Фатеха, оказывается выгодно. Правда, где-то бродила и дурная мысль: если не возражать Вишнякову, он скорее и лучше ему поможет. Но Фатех старался гнать эту мысль от себя, ему хотелось верить Вишнякову как другу. Так давно он не видел настоящих друзей. А Джалол говорил: «Друзья — как горы. Они принимают на себя снег, и в долинах, где живут люди, делается тепло и солнечно».

Подошедший к дрезине человек — не был другом. Фатех это определил по тому, как он шел, пружинисто ставя ноги, словно готовился к прыжку. Фатех почувствовал недоброе и в том, как человек говорил с ним, не признав запрета, подходил к дрезине.

Дитрих оглядывался вокруг: нет ли возле дрезины еще кого-нибудь, кроме татарина? Если татарин один, он уберет его. Стрелять нельзя. Выстрел привлечет внимание. Обязательно прибежит поэт. Могут услышать и другие, те, которые поставили татарина возле дрезины. Они могут быть недалеко. А груз надо брать немедленно, пока темно и пустынно, иначе будет поздно. Дитриху стадо жарко от мысли, что придется вступить в борьбу с татарином.

Надо его убить, непременно убыть, иначе все пропало.

Дитрих расстегнул полушубок и сделал вид, будто ему абсолютно безразлично, пропустит его татарин к дрезине или станет отталкивать. «Конечно, татарин один… я смогу с ним справиться… только чтобы никакого шума…»

— Дело ваше, — сказал Дитрих, приближаясь к Фатеху, — я железнодорожный служащий, мне надо осмотреть место аварии. Если вам приказано никого не подпускать к дрезине, я могу подождать… наступит рассвет… Ваш караульный начальник скоро появится?

Фатех не ответил. Он зорко следил за приближающимся Дитрихом.

— Мне, собственно, и не нужен караульный начальник: наступит рассвет — я и издали смогу осмотреть место крушения…

Разговаривая, Дитрих сумел приблизиться к Фатеху на расстояние шага. Дальше медлить нельзя. Он выхватил браунинг и ударил Фатеха по голове. Меховая шапка, наверно, смягчила удар. Фатех только покачнулся. Дитрих ударил еще. Фатех беззвучно повалился на снег. Дитрих не увидел крови, — он, кажется, почувствовал ее запах. И, распалясь, нагнулся и снова ударил. Потом постоял с минуту, прислушиваясь, взял Фатеха за ноги, оттянул в сторону и нагреб на него снег.

Все это он делал совершенно спокойно. Жалости к убитому не было. Тревожило одно — не услышали ли на перроне, не вздумает ли Косицкий следить… Нет, кажется, все обошлось.

Бегая трусцой, Дитрих перетащил три ценных ящика к перрону. Дальнейшее не беспокоило: даже если Косицкий попытается отодрать доски, он увидит положенные сверху динамитные патроны.

Руки дрожали от непривычного физического напряжения. Дитрих позвал сотника. На сани они отнесли ящики вдвоем. Косицкий в это время устраивал Фофу и Раича в теплой комнате начальника станции.

Закончив грузить ящики, Коваленко закурил. Он ни о чем не спрашивал Дитриха. Какое-то чувство подсказывало ему, что спрашивать у этого человека не полагается, что он задумывает все — с умом и зря слов не бросает. За поездку расплатится, как и положено деловому человеку.

Вышел из станции Костицкий. Заметив Дитриха, быстро приблизился к нему и пристально посмотрел на него томными, с грустной усмешкой глазами:

— Управились?

Медленно застегнувшись и нарочито спокойно шагнув к саням, Дитрих сказал:

— Можно ехать дальше.

— Ничего не забыли? — спросил, усаживаясь, Косицкий.

— Все с нами, — ответил Дитрих, — Надеюсь, наши люди хорошо устроены?

— Вы очень заботливы! — засмеялся Косицкий. — В такое время заботливость может показаться подозрительной.

«Он становится невыносимым», — подумал Дитрих, заметив двусмыслицу в словах о заботливости.

— Что вы обнаружили на станции? — спросил он глухим, ничего не выражающим голосом.

— Похоже, станция «ничья»!

— Как это «ничья»? — равнодушно спросил Дитрих.

— Никому не принадлежит.

— Многое стало «ничьим», — покряхтев, удобнее усаживаясь, сказал Дитрих. — Ничейщина — главная слабость революции.

Косицкий вырвал у сотника кнут и стегнул им застоявшихся коней. Сани резко дернулись вперед. Не ожидавший этого Дитрих чуть было не вывалился. Косицкий посмотрел на его беспомощно вздернувшиеся ноги, ухмыльнулся и спросил:

— А вы все ищете слабые стороны революции?

— Мне приходится думать о ней, — снова умащиваясь поудобнее, проворчал Дитрих.

Косицкий отдал сотнику кнут и повернулся к Дитриху:

— Больше всего вам не понравилась «ничейщина»?

Дитрих устало наклонил голову. У него не хватало сил на то, чтобы вести спор с поэтом. Он только мог высказывать какие-то мысли, чтобы создать впечатление обыденности разговора и попытаться привлечь на свою сторону сотника.

— Трудно отдавать то, что имеешь, — сказал Дитрих. — Есть еще одно. Вам оно, пожалуй, незнакомо, вы человек молодой. Есть боязнь за людей, за веру, за все сделанное до сих пор. А смогут ли люди сотворить что-то лучше того, что было прежде?

Сказав это, он скосил глаза на сотника: как тот отнесется к его словам? В сотнике он угадывал человека, запутавшегося в мыслях о собственности, о вере, о земле. Сотник принадлежал к командному составу армии Петлюры. А командный состав у главнокомандующего Украинской республики не мог состоять из бедных мужичков. Наверняка у него есть собственность, о которой он беспокоится. Солдатские пророчества, подхваченные Косицким в дороге, ему ни к чему. Ему надо знать, как дальше будет с его собственностью и верой. Слова о «ничейщине» и трудности «отдавать то, что имеешь», кажется, не нравились ему. «Поэт — болтун. Для него все — волнующая стихия, ничего не отнимающая у него…» — подумал Дитрих и, повернувшись к сотнику, сказал:

— Из употребления выходит даже слово вера!

— А вера в народ, вера в человека! — воскликнул Косицкий.

— Она останется…

— Мне хочется верить, что народ что-то получит в результате революции, — продолжал Косицкий. — Не все, что ему обещают. Что-то получит…

Дитрих облегченно вздохнул, увидев, что Косицкого распирали не подозрения, а желание поговорить о жизни, и стал думать о своем. Ящики нужно довезти до дома дорожного мастера, затем вернуться за Раичем и управляющим. Лучше управиться до рассвета. Возвращаться ли ему в Громки? Лучше не надо, пусть съездят туда сотник и поэт, а он пока припрячет ящики у мастера. Хватит рисковать. Один раз удалось, второй раз может не удасться. Надо скорее уезжать отсюда.

— Почему вы молчите? — затормошил его Косицкий. — Я говорю, правительство сменится, землей мужиков поравняет, заводы и шахты у вас отберут. А дальше что будет?

— Ничейщина! — вскочил сотник, со злостью стегая коня кнутом.

«Да, я его попрошу вернуться в Громки, — окончательно решил Дитрих. — Он человек надежный…»

Сани мчались по снежной целине, под которой сотник умудрялся угадывать дорогу. Справа темнела лесная посадка, в разрывах ее, как палатки, стояли поставленные рядами щиты. Где-то недалеко находился дом мастера. Дитриху казалось, что они уже должны были его увидеть. Наклонившись вперед, он вглядывался в темноту. После восклицания сотника о «ничейщине» разговор прервался. Слава богу, это не мешало думать, где лучше припрятать ящики. Не надо, пожалуй, везти их к Косому шурфу, а припрятать у мастера. В конце концов, Трофиму можно пообещать деньги…

— А вы никого не встретили возле дрезины? — вдруг спросил Косицкий.

— Нет, — процедил сквозь зубы Дитрих.

— В станционном доме свеже топились печи, я подумал, что кто-то недавно был в здании…

«Он меня подозревает», — с холодным бешенством подумал Дитрих. Отвечать, однако, ему не пришлось, так как все трое одновременно услышали дальний шум погони. Скакали кони, слышались голоса. Коваленко со всего размаху стегнул коней и отпустил вожжи.

— Куда? — повернулся он к Дитриху.

— К дому дорожного мастера! — вскричал Дитрих.

В сани полетели от копыт комья снега. На западной стороне выглянула и спряталась лупа.

— Поторопитесь! — попросил Дитрих, трогая сотника.

— Ладно, — ответил Коваленко, не оглядываясь.

Он знал, что вблизи Громков была только жидкая придорожная посадка — в ней не спрячешься. Да и погоня, наверно, тянется по следу саней, — куда бы ни повернули, все равно обнаружат. Умнее было бы идти на рысях и не стараться скрыться. А там станет ясно, как быть.

— А если мы попытаемся защищаться? — сказал Косицкий.

— Ладно, сыдить уже! — грубо оборвал его сотник.

— Постарайтесь сообщить обо мне на донскую сторону, — сказал, привставая, Дитрих, — или лучше путевому мастеру — он знает, куда дальше передать…

— Собираетесь бежать? — спросил Косицкий.

Дитрих не ответил. Он напряженно вглядывался в темноту. «Неужели люди, охранявшие дрезину?..» У него выступил нот на лбу.

Коваленко, привстав на колени, ожесточенно стегал коней, идущих наметом по глубокому снегу.

Позади показались всадники.

— Их только двое! — обрадованно произнес Косицкий.

Но из темноты сразу же вынырнули еще трое, а за ними еще трое…

— Сто-ой! — послышался приказ и предупредительный выстрел.

Коваленко свирепо оглянулся на крик и, зло выругавшись, осадил коней.

— Помалкивай, Андрюха! — предупредил он Косицкого.

— Стой, говорю! — вскричал еще раз передний верховой, подскакивая к саням. — Стой! — вскричал он, стреляя из поднятого над головой карабина. «Ловок…» — успел оценить выстрел Дитрих.

— Кто такие? — спросил запыхавшийся в сумасшедшей скачке следующий всадник, в казакине с меховой оторочкой и в овечьей шапке.

— А вы кто такие? — вставая с саней, спросил Косицкий.

— Ты, салабай! — замахнулся на него плетью спрашивавший. — Я есаул Черенков!..

К саням приблизились другие. Они гарцевали вокруг саней, едва сдерживая разгоряченных коней.

Услышав имя Черенкова, Дитрих встал с саней. «Все же меня хранит господь», — подумал он и обратился к есаулу:

— Господин Черенков, я хочу поговорить с вами наедине.

— Чего? — рявкнул есаул и повернулся к всадникам: — Обыскать всех! Того тоже обыскать! — указал он плетью на Дитриха.

Четверо спешились. Быстро обшарили сани, обнаружили ящики, карабин и браунинг у Дитриха.

— Стрелять собирался, сволочь? — наступал на него конем Черенков.

— В своих не стреляют, — не отступая, ответил Дитрих.

— Поглядим на тебя, какой ты свой! Поворачивай сани к Громкам!.. Поворачивай, говорю! — крикнул есаул и поскакал к Громкам.

Надежда на благополучный исход встречи с Черепковым пошатнулась. Дитриху рассказывали об есауле — грубый, истерично крикливый и жестокий. Вернувшись с фронта, бунтовал против Каледина, называл себя эсером, затем пострелял своих же партнеров по партии. Не он ли поставил татарина часовым у дрезины?

— Вас устраивает этот тип? — тихо спросил Косицкий у Дитриха.

— Я верю в народ, — язвительно ответил Дитрих.

В станционной комнате, куда привели Дитриха, он вглядывался в лицо есаула Черенкова. Оно было кругло, мясисто, как у бабы. Мужским его делали только коротко подстриженные усики под загибающимся книзу острым носом. Самыми яркими на этом лице были глаза. Резкоголубые, неестественно блестящие, они не походили на глаза человека. Такие глаза могли быть у хищной рыбы, у отогнанного от добычи шакала, у стервятника, у цепного пса. Было даже удивительно, что над ними виднелись брови и белел вполне человеческий лоб. Шея была перевязана, — должно быть, легкое ранение.

Дитрих понимал, что объясняться с Черенковым нечего: он не станет его слушать и ничему не поверит. Ему просто нужно показать охранную грамоту Каледина с четкой генеральской подписью и печатью. Причем есаул, возможно, и не сумеет ее прочесть — наверняка в грамоте не силен. Надо умело ее показать, чтобы в подлинности грамоты у Черенкова не возникло ни малейшего сомнения. Дитрих поэтому молча достал ее из тайного внутреннего кармана и положил на стол, перед глазами есаула.

— Что это будет? — мельком взглянув на грамоту, спросил Черенков.

— Охранный документ его превосходительства атамана Войска Донского генерала Каледина.

— Почему выдан?

— По той причине, что мне не приходится ездить по Донецкому бассейну с охранным эскортом. Я промышленник. Фамилия моя Дитрих.

Черенков вприщур взглянул на него:

— Не врешь?

— На ручке браунинга выгравировано мое имя.

Черенков вытащил из кармана отобранный браунинг, внимательно начал разглядывать надпись. Лицо было мрачным. Неизвестно, чего можно ожидать от человека с таким лицом. Оно, как туча, плотно прикрывающая небо, — и дождя от нее нет, и творит кругом непогоду.

— Какой системы? — спросил Черенков.

Вопрос обычный для военного, умеющего ценить выделку оружия.

— Штучное производство, — ответил Дитрих.

Черенков поднял глаза. Теперь они были другими — теплее и мягче. Дитриху даже показалось, что глаза смотрели на него устало и успокоенно, как на равного себе.

— Что за люди с тобой?

— Сотник войска Украинской республики и рядовой этого войска…

— Не эти!.. Которые оставлены тобой на станции?

Дитрих понимал, что отвечать нужно четко и быстро, тогда ему поверят. Он коротко сказал о Раиче и управляющем, упомянув о крушении дрезины, по-видимому, устроенном большевиками.

— А тот? — спросил Черенков, глядя на него в упор.

— Кого вы имеете в виду? — спросил Дитрих, выжидая.

— Которого мои люди нашли возле дрезины?

Дитрих пожал плечами:

— Не знаю, дрезина потерпела крушение.

Черенков потер пальцами неровно выбритый подбородок, прошелся по комнате, звеня длинным тесаком немецкого образца и шпорами, загнутыми вверх, с острозубыми колесиками. «Не верит», — холодея, подумал Дитрих. Внезапно Черенков повернулся к Дитриху и захохотал. Толстое, грубое лицо налилось кровью, па висках вздулись вены, покрывшаяся потом кожа казалась скопчески гладкой. Дитрих тоже улыбнулся, подумал, что Черенков смеется над глупой наивностью его ответа.

Но Черенков внезапно оборвал смех и спросил деловито:

— Что везете?

— Я ничего не везу. А сотник — патроны.

— Где его часть?

— Мне это не известно.

— Ясно… — Черенков крутил в руках браунинг. — Где его наняли?

— В Казаринке.

Черенкова будто что-то ужалило.

— Казаринский сотник? — спросил он тихо. — Этот мне нужон, с этим я должен лично погутарить. Тебя мы отправим куда хошь, хоть в Новочеркасск. Того, другого, тоже по желанию. А сотника я поспрошу!..

Внезапная перемена была непонятной. Дитрих не хотел расставаться с сотником, на помощь которого рассчитывал.

— Я понимаю, — сказал он, решив защитить сотника, — обстановка заставляет вас действовать решительно и не соглашаться с просьбами. Вы выполняете приказ командования. У вас историческая задача — не допустить хаоса и беспорядков в наиболее трудном промышленном районе области. Генерал Каледин говорил мне, как все это сложно…

Он хвалил есаула за мужество, говорил о неизбежности кровопролития, о том, что среди большевиков есть люди, специально провоцирующие вооруженные столкновения. Желая смягчить есаула, упомянул о том, что земляки и родина не забудут о его борьбе.

Черенков тяжело слушал.

Не меньше получаса продолжалась их беседа.

А в другой комнате задержанных допрашивал Андрей Попов. Прежде всего он заставил Косицкого снять и отдать ему меховую жилетку. Потом поменял сапоги — взял Фофины, новые, юфтевые, а ему с превеликим трудом натянул свои, с истоптанными каблуками.

— Без надобности такому квелому человеку оставаться в добрых сапогах, — сказал Попов в свое оправдание.

Потом он заметил в руках Коваленко немецкую зажигалку и молча потянулся за ней. Коваленко так же молча спрятал ее в карман.

— Ты чего, красная сволочь, имущество таишь? — рассердился Попов. — Или тебе не все равно, чем в аду чиркать? Зараз же вынь и положь сюда! — протянул он ладонь «совочком».

— Много барахла сразу наберешь — подорвешься, — сказал Коваленко, отворачиваясь от Попова.

— А ить я могу стрельнуть, — сказал Попов, захромав в угол за карабином.

Косицкий презрительно оглядывал его кособокую фигуру, туго затянутую ремнями. Он едва сдержал себя, когда хромой казак переобувал неподвижно лежащего Фофу. Теперь, казалось, всей сдержанности пришел конец. Косицкий сделал шаг вперед, чтобы отобрать у Попова карабин. Сотник задержал его.

— Потерпи, — прошептал он.

Попов, взяв в руки карабин, повернулся к ним лицом с свирепо шевелящимися прямыми усами.

— Слышь, добром говорю, выложи вещь, — сказал он, щелкнув затвором.

— Отставить! — скомандовал Коваленко, заметив, что казак берет карабин с опаской и неумело.

Попов опустил карабин.

— Это чего же ты командуешь? — недоуменно спросил он. — По какому такому праву?

— По тому праву, что ты, сволочь, не имеешь приказа старшего о расстреле. Или тебе не известно, что за самоуправство отдают под трибунал?

Попов замялся. Трибунал, конечно, для него штука известная. У Черенкова его не было, а служивые казаки рассказывали, что шутки с ним коротки. Потом он еще знал по себе, что чрезмерная жадность не приводит к добру, — заметил жилетку, юфтевые сапоги, на кой черт еще зажигалка? Узнает есаул — отберет все и зажигалки не оставит.

— Ты вот что, — сказал он, опуская карабин, — службе меня не учи. И командовать тут не командуй. Жалко отдавать — помирай с ней. Только я мог бы замолвить слово в защиту. Не хошь — черт с тобой.

Он сел возле двери, поставив карабин между ногами.

— Ответишь еще за свой разбой! — пригрозил Косицкий.

— Знамо, — ворчливо ответил Попов. — Пугаешь? А я — отчаянный! Я и в часть пошел потому, что не мог побороть свою отчаянность… Мне ничего не надо — кто там за что воюет. Мне надо погулять для собственной натуры. Конечно, и законную власть от большевиков полагается защитить… А ты, говоришь, в какой республике служишь?

— В Украинской республике! — с достоинством произнес Косицкий,

— Знаю, — ухмыльнулся Попов. — Хохлы!.. Скверный народ. У нас иногородние — хохлы. Почитай, каждое воскресенье казаки их бьют. Что ж, у вас и армия своя?

— Да, есть армия, — ответил Косицкий, бледнея от наглого спокойствия казака.

— То правильно, — одобрил Попов. — Без армии какое же государство? У нас тож своя, донская армия… Как-то оно чудно — там армия, здесь армия, по всей русской земле разные армии. А вдруг схлестнутся? Кровищи будет — страх!.. А немец или турок явится и заберет нас голыми руками. Ему тогда что казак, что хохол — одна собака!..

В комнату вошли Черенков и Дитрих. Попов вскочил и вытянулся перед есаулом.

— Хохлацкой армии люди, господин есаул! — доложил он, шевеля прямыми усами.

Черенков и глазом на него не повел. Не отрываясь, он смотрел на сотника. Попов заметил это и поспешил пожаловаться:

— Командовать тут собирался, господин есаул. Так я ему сообчил о наших уставах!

— Этих всех отправь! — сказал, не глядя на Попова, Черенков. — А этого я задержу чуток… — Он сделал шаг к сотнику.

— Я вынужден буду доложить его превосходительству генералу Каледину… — с непреклонной решимостью произнес Дитрих.

— Замолчи, ты! — отмахнулся от него Черенков. — С тобой мы обо всем договорились. А с этим ты мне не мешай!.. Попов, выведи всех!

— Есть, госп-есаул! — услужливо рявкнул Попов и начал выталкивать за дверь Косицкого и Дитриха. — Поворачивайся, живо! Марш!

Коваленко стоял возле стенки белее мела. Он давно уже подумал, что разговора об убийстве Гришки Сутолова ему с есаулом не миновать. Откуда же было идти Гришке, как не от Черенкова? Есаул не мог не спросить, как все было, почему надо было стрелять в Гришку. Он и судить может своим судом, как об этом говорил Вишняков. Не хотелось только помирать от руки пьяного черта…

Когда все вышли, он зло посмотрел на Черенкова. Тот стоял напротив, широко расставив ноги, запустив руки в карманы. «Стрелять не станет, — почему-то решил сотник, — тесаком рубанет…» Он отступил на шаг, надеясь увернуться. Справа от него лежали те двое. Тот, с которого казак стягивал сапоги, тихо стонал. А другой — молчал. Он давно умер, наверно. Лежал он неудобно, загораживая Коваленко путь к двери.

— Сказывали мне, ты убил моего человека, Григория Петровича Сутолова? — спросил есаул, не разжимая стиснутых зубов.

Верхняя губа с рыжей полоской усов при этом была неподвижна. Устрашающе шевелилась нижняя губа, обветренная, с поперечной трещиной посредине. Коваленко заметил это, как замечают перед смертью всякую ненужную мелочь.

— Я убил конокрада Гришку Сутолова, — не узнавая своего голоса, ответил Коваленко. — Хотел увести из моей конюшни лучшего коня.

— Молчать! — вскричал Черенков, поворачиваясь боком, как делают, чтобы резко выдернуть тесак.

Сотник напрягся, но не отступил. На стене была его тень от лампы, увеличенная вдвое. За окном посветлело — наступило серое морозное утро. Мимо окна прошелся кто-то. Черенков опустил правое плечо, стал, как прежде.

— Один он был? — спросил он тихо.

— Один.

— Тебе кто доложил про него?

— Никто не докладывал.

— Как ты его заметил?

— Выдал себя шумом.

— Одним выстрелом снял?

— Одним.

Дверь внезапно открылась, и на пороге появился Попов.

— Паровоз гудит!

— Марш! — погнал его Черенков.

— Можно, ясное дело… братва говорит, бронепоезд на Громки движется…

— Уйди, гад! — еще громче крикнул Черенков.

Попов исчез за дверью. А Черепков вдруг почувствовал усталость и качнулся. Провел ладонью по лицу, отступил к стенке. Коваленко напряженно следил за ним, не веря в то, что есаул вдруг ослабел. Он подумал, что это он нарочно, чтоб потом ловчее подскочить и рубануть.

— Не гай часу, кончай! — сказал сотник, с ненавистью глядя на его посеревшее лицо с запенившимися губами.

Черенкову вправду стало нехорошо. Слепое бешенство его заметно вдруг убавилось при мысли о том, что он нарушит волю атамана. Отпущенный человек с охранной грамотой атаманского заправилы Богаевского доложит Каледину — и тогда как бы не вспомнили ему эсеровское, анархистское прошлое.

— Обожди… — вяло отмахнулся Черенков. — Душит… — Он дернул тугой воротник. — В рубашке ты родился… Я бы тебя тож одним ударом… Тот буржуй за тебя заступился. Самого Каледина охранная грамота… А теперь слухай меня…

Коваленко не верил ему. Больно быстро все переменилось — от горячки к слабости. Он ожидал нового приступа бешенства. Есаул, должно быть, болен падучей. Придушить его — и всему конец…

— На Громки может прийти бронепоезд красных, — хрипло продолжал Черенков. — Мы не примем бой… уйдем… Ты грузи всех, вези… Для этих, — указал он глазами на лежащих, — я Попова с саньми дам. Живо! — прохрипел он, заскрипев зубами.

Коваленко опасливо продвинулся к двери, не спуская глаз с тяжело глядящего на него есаула. Выскочив на морозный перрон, он с жадностью хлебнул свежего воздуха. Голова немного закружилась. Он помотал ею, стараясь взбодриться.

Подскочил Косицкий:

— Что там?

— Хай ему грець! — ответил сотник и неожиданно засмеялся.

— Кажуть, бронепоизд на пидходи…

— Ага… Усатого давай сюды, хай тож грузыть на свои сани. Скорийше!

Начиналось утро. При свете стали видны деревья, застывший конский помет, утрамбованный копытами снег. Возле коней наготове стояли казаки Черенкова, ожидая команды об отступлении. Кони, чувствуя тревогу людей, испуганно водили большими темными глазами.

Черенкова вывели под руки и с трудом усадили на коня. Попов деловито командовал, как сподручней уложить людей на сани.

— Мово верхового не трожь! — оттолкнул он чубатого казака от своего коня.

Отряд поскакал к Лесной. Двое саней направились к дому путевого мастера. Туманные утренние сумерки быстро разлучили их, припрятав всадников и сани-розвальни. Месяц скрылся за мглистый горизонт. Снег был серым, словно его присыпало пеплом. Может, и вправду где-то недалеко был пожар, оттуда принесло пепел, и он ровно упал на снежную целину.