Постояльцы выжили Стешу из горенки. С тех пор, как они появились ночью в сопровождении усатого крикливого казака, она ютилась в кладовой. Пыталась уйти в Казаринку, да отец строго-настрого запретил. Он будто рехнулся, не только боясь ее ухода, но и того, чтобы к ним не забрел кто-нибудь посторонний. На осмотр путей перестал ходить. Как-то вышел и сразу же вернулся, тревожно шаря глазами по углам и спрашивая у Стеши:

— Никого не видела?

Стеша понимала, что боится он всего из-за постояльцев. В ту ночь, когда они явились, отец вместе с немцем стащил ящики в подвал. Потом долго о чем-то говорили. Отец запер подвал на замок и отдал ключ немцу. Стеша знала, что этот замок с одним ключом, и удивилась, почему отец отдал его. Дитрих запрятал ключ поглубже в карман, вглядываясь в лицо Трофима.

— Надеюсь, никто не взломает замок?

— Кому нужно…

Стеша заметила, что отец отвечал неуверенно, даже боязливо. Видно, немец настращал, заставил его против воли спрятать ящики. Она с облегчением вздохнула, когда казак усадил Дитриха в сани, собираясь везти в Ново-Петровку. Но казак нагнал новую тревогу:

— Загорится ваш курень, гляди не засиживайся, — бабахнет так, что ты в одну сторону, а валенки твои в другую. Патроны там, мне это точно известно!..

Укладываясь в кладовке, Стеша крестилась, моля бога, чтобы курильщики не подожгли случайно дом.

Фофа почернел, зарос бородой, ходил по комнатам, прислушиваясь к чему-то, казался совсем слабым. Другой, которого так же, как и Фофу, снимали с саней, был не лучше. Стеша молча приносила им еду и молча убирала пустую посуду. К их разговорам не прислушивалась. Она только заметила, что оба они поглядывают на дверь и, кажется, постоянно ждут чьего-то прихода.

Стеша не могла подавить в себе тревоги. Отец сказал ей, будто в Казаринке был пожар. А что сгорело — неизвестно. Поезда не приходили, люди мимо не проезжали, — с ума сойдешь. Дальше двора — не ходи. Раньше зари — не вставай. А вечером ложись рано, чтоб не жечь керосин — «кто знает, что еще будет».

Озверел отец совсем. В окно не давал выглядывать:

— Чего ты там не видела?

— Горлинка будто пролетела…

— Откуда горлинка? В зимнюю пору они к ригам жмутся.

— Точно, горлинка! — припадая лицом к стеклу, воскликнула Стеша. — Перья как спелая вишня…

Трофим грубо отвел ее от окна:

— Нашла невидаль!

Стеша забилась в угол, заплакала. Отец не замечал ее обиды. Насупив брови, сгорбившись на табуретке, он тачал сапоги и что-то ворчал себе в бороду. Стеша с ненавистью поглядывала на него, на его плечи, острые, как у постящегося отшельника, на спутавшиеся волосы, на разведенные локти, как будто он собирался ими расталкивать людей.

— Чего ты меня словно в остроге держишь? — спросила она.

— Нечего сейчас шляться.

— С бельем меня ждут.

— Походют и в нестираном.

— В Совет пойдут жаловаться, все равно истребуют.

— Не твоего ума дело. Отец сказал — слушайся!

Стеша замолчала, вытирая платком слезы на щеках.

Ей вспомнилась мать, как она страдала с ним, ее крики и его приглушенное ворчание:

— Глупа ты отроду была. Дом на мне держится. То, что я сделаю, то и правда. От тебя не уйду — дите у нас. А свободу мне не урезай, иначе озлюсь и побью!..

Не забывалось, как отец ударил мать кулаком по спине за то, что прощербила чугунок.

— Не сохраняешь, а только портишь!

Длинная борода закрывала костистую грудь, серые птичьи глаза прятались под густыми бровями, весь он был волосат, даже на кончике носа росли волосы. Страшен был. Но — отец. Страх перед родителями долго не живет и не всегда помнится.

Стеша решила при удобном случае бежать из дома.

Удобный случай подвернулся, когда на санях подкатил к дому Андрей Косицкий, тот самый хохол, которого она видела вместе с ночными приезжими. Трофим его принял. Коня, правда, заставил распрячь и завести в сарай:

— Нечего на виду маячить…

Косицкого проводил на жилую половину.

Стеша выглянула из окна на сани-розвальни, твердо решив, что на них она и уедет в Казаринку. Зная, что отец задержится на жилой половине, быстро вытащила два узла с бельем и сунула их под попону впереди, чтоб не так было заметно. «Увидит — скажу, что хотела передать…»

Сидение в четырех стенах ее измучило. Она готова была вытерпеть самые страшные побои, только бы не упустить возможности уехать.

Трофим позвал ее:

— Надо кормить гостя, пойдем.

Стеша послушно пошла за ним.

— Я побуду немного, — говорил через плечо Трофим, — а потом выгляну на путя.

У Стеши забилось сердце.

— Я задержу приезжего до твоего прихода.

— Об этом и хотел сказать. Выпровожу его сам…

Стеша взялась за привычное дело у плиты. «Отец уйдет — может, попросить Андрея отвезти в Казаринку. Человек, кажется, добрый, не откажет. А в Казаринке — к Катерине, она спрячет от отца».

В горнице медленно текла беседа. Косицкий рассказывал:

— Склады урядник поджег. Сгорело много продуктов. По-моему, горело и еще что-то.

— Что именно? — спросил Фофа.

— Подорожные всех остальных урядников на возврат в Казаринку.

— Да, такие пожары ожесточают, — согласился Раич. — А о чем газеты сообщают?

— Переговоры в Бресте. Совнарком добивается мира. Отношение Антанты к этим переговорам — отрицательное. Народ — одобряет. Народу главное, чтобы мир был. А какой мир — потом можно разобраться, когда вша не будет грызть.

— Немцы могут предъявить территориальные претензии.

— К Украинской республике они таких претензий не предъявят.

— Вы в этом уверены?

— Не очень. Но, вероятно, их больше всего пугают Советы.

— Есть родина, дорогой, — взволнованно заговорил Раич, — Россия в ее старых границах, вступившая в войну с Германией единым целым. Теперь, к сожалению, страну раздирает па части анархия.

— Видимо, у нас разные взгляды па эти вещи…

— Теперь разные взгляды не новость, — вмешался в разговор Фофа. — Что слышно о Каледине?

— Накапливает войска. Конечно, он готовится к наступлению на север. Что из этого получится, покажет время. Смею вас уверить, простой народ Каледина ненавидит.

— Есть разный простой народ, — опять вмешался Фофа. — Вот Трофим, тоже простой народ. Он стоит за порядок. Ему анархия ни к чему. Скажи, Трофим, что ты думаешь?

— Чего мне думать? Мое дело — сторона. Царя я не сталкивал. Пускай те думают, которые царя сталкивали.

— Они обращаются к народу, чтоб и его глас учесть, — наседал Фофа.

— Народ — темный. Я вот, скажем, хожу по путям, мне видно, где какой костыль вогнать в шпалу надо, где рельс трещину дал, тоже на замену просится. А дальше путей мне ничего не видать. Опять же — мне не видать, у кого карман потолще. Шарить у людей по карманам — бандиты умеют. А мне в это дело вмешиваться нечего. И другому, третьему, десятому тоже нечего.

— Почему же не вмешиваться? — спросил Косицкий.

— Не знаю. Вы — ученые, вы должны знать. Хлеба нет. Вот я, каждый раз в Ново-Петровку ходил за хлебом. А ноне мужики перестали торговать. Говорят, в городах все вздорожало, денег не напасешься, на нашего брата волком смотрят: ходите с сумками, пока с голоду не околеете. А мы, сыто-бедно, поживем, поглядим, чем оно все кончится. Некоторые буржуев ругают, а другие — большевиков и немцев. Собираются колья брать в руки и оборонять деревню от голодной шахтерни.

— Все напуганы, — поддержал его Фофа. — Мужик хлеб придержит, промышленник — деньги, и пропадай тогда советская власть!

— Просто у вас получается! — засмеялся Косицкий. — Голодом и нищетой веру не убьешь. Иов выдержал все страдания, придуманные дьяволом, но от веры не отступил.

— Вера в бога и вера в мнимое счастье земное — разные понятия, — возразил Фофа. — Человек много обманывал человека, чтобы верить его обещаниям.

— На войне мы кричим: «С нами бог!», а немцы: «Гот мит унс!» — то же самое, — сказал после паузы Раич. — Людям порядочно надоело, что бог пребывает и с твоим врагом и с твоим другом. Победит сильнейший.

— Кто же, по-вашему, сильнейший? — настороженно спросил Фофа.

— К сожалению, мне сейчас трудно ответить на этот вопрос. Я хорошо знаю людей, собирающихся к Каледину. И совершенно не знаю, какими силами располагают большевики.

— Имеет значение не только военная сила, — заметил Косицкий.

— Понимаю вас. Вероятно, победит тот, кто даст пароду мир и землю. А штык — дурак: он пробивает грудь, на не убивает душу.

— Вот так, Трофим! — сказал Фофа, насмешливо хлопая его по плечу. — Штыком тебя ахнут, а душа твоя останется.

— Ваше дело, господа, — забормотал Трофим. — Вам оно виднее, как пойдет-получится… Мне путя надо глядеть, чтоб и те и другие в поездах по ним катались…

Покряхтев и повздыхав для видимости, Трофим встал из-за стола. Стеша затихла, прислушиваясь, собирается ли он сразу уходить, или еще задержится. Разговорчивость его для нее была удивительной. Может, еще задержится? Кажется, скрипнула дверь. Стеша выглянула из кухни. Табачный дым плоскими сизыми полосами навис над взлохмаченными головами.

— Скоро вам ехать? — спросила Стеша, закрываясь косынкой от дыма. — Нам не по железной дороге, не по тем путям, кои и «для тех и для других», — громко, с задором, сказал Косицкий, вставая. — Нам старым, испытанным санным путем!

— А нам — сидеть до срока, — грустно улыбнулся Фофа.

— Кто вам срок устанавливает? — спросил Косицкий, как будто заинтересовавшись сообщением Фофы.

— Ах, это только для красного словца! — поспешно отговорился Фофа. — Слабость пока не дает уйти.

— Понятно, отдохнуть надо, — согласился Косицкий.

Стеша заметила недоверие, скрывавшееся в опущенных глазах Андрея.

— Я выведу коня, — предложила она, надеясь высмотреть, далеко ли ушел отец.

— Давай, дивчина моя гарна! — вскинув голову, задорно сказал Косицкий.

Раич проводил его в сени.

— Это правда, что в Казаринке председателем Совета Вишняков? — тихо спросил он.

— Да, есть такой. А что?

— В моем полку служил большевик под такой фамилией.

— Очень может быть, что это именно он. Если не секрет, какие ваши планы? — тихо спросил Косицкий. — Здесь скоро начнется драка, и никому не удастся остаться в стороне.

— Я еще задержусь. Не могу ответить точно, на какое время.

— Понимаю. — Косицкий пожал руку Раичу, — Вы можете полагаться на мою помощь.

— Спасибо.

— Для этого я, собственно, и приезжал.

— А вам известно, что я монархист?

— Да. Мне известно и другое — что у нас сейчас делят людей, как по старой табели о рангах, — большевик, монархист, контрреволюционер, националист. А под каждым мундиром бьется сердце, у каждого есть ожидающая возвращения семья…

— В своей табели о рангах вы упустили пацифиста.

— Вы думаете, я пацифист? Ошибаетесь! Меня потряс этот путеобходчик, который «глядит путя и для тех и для других». В сущности, ему глубоко безразлично, кто в какой табели пребывает. Возможно, это и есть народ?

— Вы очень молоды. У вас еще будет время узнать народ и не в роли путеобходчика.

Косицкий задумчиво открыл наружную дверь.

Раич задержал его:

— Помогите этой девушке уехать. Тяжело ей здесь… Это — тоже народ! — сказал он, улыбаясь.

Косицкий согласно кивнул: ему самому хотелось вырваться… Если бы знать куда…

Выехав со двора вместе со Стешей, он долго молчал, задумавшись о Раиче и Фофе. Шахтный управляющий для него был ясен. Косицкий мог без труда предсказать его будущее — эмиграция или полное падение. Раич — сложнее. Он или погибнет, или уйдет к низам, к народу, и постарается забыть, что был когда-то полковником царской армии, монархистом и служил у Дитриха. Этот полковник не похож на того полковника, которого пышно хоронили в Киеве. Родине — не служат, родину носят в своем сердце.

— Ой, скорей бы! — воскликнула Стеша, падая на бок и закрываясь платком.

Косицкий оглянулся — на железнодорожной насыпи показался быстро шагающий к дому Трофим. Косицкий дернул вожжи и подстегнул коня: «Увожу народ от народа. Дочь от отца. А потом один „народ“ выпорет другой, и все останется по-прежнему, как было всегда…» Впервые за все дни пребывания в Донбассе ему вдруг стало обидно за себя. Захотелось насолить бородатому Трофиму, презирающему всех, кто ездит по железной дороге, и, должно быть, тайно мечтающему о богатстве. Появилось желание отделить себя от всего, что окружало его в последнее время, резко изменить свою жизнь, убежать в неизвестность. Это желание теплилось давно. Сейчас почувствовалось особенно остро. Испуганно притихшая девушка напоминала ему о существовании опасных дорог, по которым надо проехать, чтобы оказаться подалее от здешних загадочных и темных людей. Варта вместе с ее мужиковатым, прижимистым сотником надоела. Он, видимо, поступил неосмотрительно, приехав в Донецкий бассейн. Теперь надо уезжать, расстаться со многими прежними своими взглядами, Необходима была смелость, как у этой девушки, а смелости — не хватало.

Екая селезенкой, конь шел крупной рысью. Сани ровно скользнули по неезженой дороге. Молочная пелена тумана скрыла железнодорожную насыпь и торопящегося к дому Трофима. Впереди была тихая степь, покрытая свежими снегами. Белые ее просторы напоминали о седой древности этого края, о чумацких шляхах, об удалых казацких походах и песнях «переможцев». Старина давно уже отошла в сторону в раздумьях Андрея Косицкого. Из головы не выходили грустные стихи Миколы Чернявского:

На інші шляхи нас життя відзиває. По-своєму кожен свій вік проживає. У кожного небо і сонце своє. А спільний ключ правди засох і не б’є… [1]

Вглядываясь в туманную степь, он думал о поиске общего ключа правды. Не все его искали раньше. Не все одинаково его ищут теперь. Не все склонны думать, что он есть. И огорчение оттого, что он «засох і не б’є», у одних пробуждает безнадежность, а для других звучит упреком и призывом к чему-то всеобщему, а не только к своему, ограниченному двором и домом. Ничего не имеющая «шахтерня» признавала только «общее». Вблизи нее мельчали ведущиеся в Киеве разговоры о «единых землячествах», «своей земле для своих людей». Здесь «землячества» и «свои люди» сходились на основе общих несчастий и ненависти к господину. Других «землячеств» не существовало, другие были далеки от действительности.

— «На инши шляхы нас життя видзывае!» — вскричал Косицкий, стараясь отмахнуться от раздумий. — Так ты думаешь, дивчина моя гарна? — обратился он к Стеше, все еще прячущей голову под платком.

— Мне и совсем страшно стало, — ответила Стеша, боязливо поднимаясь. — Догонит родитель — битой быть.

— А я не дам тебя в обиду!

— Чего это? Не сестра, не жена вам…

— Теперь, дивчина моя гарна, настали другие времена. Защищать от обид буду не по праву брата или мужа, а по праву свободного человека. Обидчикам объявлена война. Всем без исключения. Обидчик на наших глазах гибель себе ищет. «Дожди его ран не обмоют, и звери костей не зароют», — как говорил Лермонтов. Тебе известно имя Лермонтова?

Стеша не ответила. Опустив глаза, она думала, что Андрей зря шутит, как цыган на ярмарке: степь глуха и пустынна, но неизвестно, кто неожиданно может вынырнуть на шум его голоса.

— Ты слышала что-нибудь о поэтах? — спросил он.

— Вы бы не шумели так, — робко попросила Стеша.

— А я только что восхищался, как это ты решилась на побег. Я думал, что в твоем сердце одна лишь смелость… Я — поэт! Ты видала когда-нибудь живого поэта?

Он горделиво вскинул голову в высокой шапке из серой смушки.

— Ничего ты не видела! Проходящие мимо поезда увозили неизвестную тебе жизнь. Так продолжалось бы до конца твоих дней, если бы не это смутное время…

Стеша нахмурилась, не желая, чтобы он осуждал ее жизнь. А Косицкий, привстав на колени, начал читать нараспев, как читают в церкви молитвы:

…Так прожила я цілу довгу зиму Зима минула, і весна настала, — Для мене все однакова пора. Мій час пливе собі так тихо-тихо, Як по ставку пливе листок сухий. Чудне життя… якби часами сонце Живим жалем і болем не проймалось, Не знала б я, чи справді я живу, Чи тільки мріється мені життя крізь сон… [2]

Туман, кажется, стал гуще — или это слезы? Стеша не понимала, что он читает, но ей почему-то стало жаль себя. Оказывается, Андрей был еще и тем человеком, который умеет вызывать слезы и тоску, — «поэтом». Когда он замолчал, девушка со страхом посмотрела на него, раздумывая, как широк и недоступен был тот мир, в который она бежала очертя голову, без родительского разрешения, по своему желанию. В этом мире есть всякие люди, умнее и сложнее тех, которых она встречала постоянно. Будут ли они добры к ней?

Почувствовав страх неизвестности, она сжалась, грустно глядя на убегающую дорогу. Сытая лошадь шла ленивой рысцой. Полозья скользили легко. Не надо соскакивать с передка, чтобы облегчить сани. Андрей беззаботно дергал вожжами. А Стеше хотелось заплакать оттого, что никто не знает, как трудно ей было уйти из дома, как смутно будущее.

Косицкий искоса посматривал на Стешу: почему пригорюнилась и замолчала?

Снег сухо шелестел под полозьями.

Стеше вдруг представилось, что в эту минуту отец обнаружил ее отъезд и выскочил к воротам. Дальше не пойдет: побоится неожиданного появления Лиликова. Постоит возле ворот, зло потеребит бороду, вытянет морщинистую шею и прислушается, не долетит ли скрип полозьев и шум голосов со степи. Низкие брови опустятся еще ниже, когда убедится, что возвращения ждать нечего.

У него — свое…

Стеша вспомнила его разговор с Лиликовым.

— Чего оскаляешься? — говорил отец. — В моем доме должны быть и мои порядки. Кого хочу, того и принимаю!

— Волки забрались в твой дом.

— Стало быть, сам я волк.

— До волка тебе, как тому зайцу до медвежачьей свадьбы. Что в ящиках, которые припрятаны в подвале?

— Не знаю…

— Волк должен знать, что в его нору таскают.

— Чего это я тебе обязан рассказывать?

— По той причине, что недобрые для нас люди у тебя собираются. Твой дом для нас интересен — стал вроде бы вражеским окопом.

— Всю землю хотите изрыть окопами?

— Чего хотим, то и будет!

— Не будет!

— Кричишь зря. Будет. Все люди пошли пешком к переправе, никому не интересно, чтоб мост рухнул из-за того, что у одного ноша оказалась тяжельше возможного. Случаются времена, когда «свое» ничего не значит перед «народным». Подчинись, Трофим!..

Стеша не знала, подчинился ли отец Лиликову. Бог его знает, о чем отец думал все эти дни, но брови его шевелились пугливо при каждом шорохе в доме. Видно, «свое» было трудно удержать.

Вдали затрепетали ранние огоньки. Показались заваленные снегом дома на Благодатовке. С деревьев сыпался иней. В воздухе запахло терриконной гарью.

Уже ничего не изменишь.

Стеша почувствовала, как у нее мерзнут руки, засунула их поглубже в рукава и пожалела о своем теплом уголке.

Потерянную и молчаливую подвез Андрей Косицкий девушку к баракам военнопленных.

— Здесь останешься или поедешь дальше? — спросил Андрей.

Стеше хотелось скорее избавиться от него:

— Здесь останусь…

— Гляди, я могу подождать. Может, к кому в гости пойдешь?

— Некуда мне ходить.

— Знакомые у тебя есть? Я спрашиваю потому, что не оставаться же тебе на ночь глядя в бараках.

— Чего ж это мне оставаться…

— А куда ты пойдешь ночевать?

— Найдутся добрые люди…

— Тогда прощаться будем? — спросил он, глядя на нее ясными, смеющимися глазами.

«Не верь хохлам, они лукавы», — почему-то вспомнилось слышанное от матери. Стеша деловито сдернула узлы с саней.

— Прощайте. Спасибо вам за то, что подвезли.

— Прощевай, дивчина моя гарна! — сказал он весело, вскочил в сани и уехал не оглядываясь.

Стеша проводила его недоуменным взглядом, боясь оставаться в неизвестности. Долго не могла сдвинуться с места, стояла возле столба, на котором висела доска с надписью, что это бараки военнопленных, старая, выцветшая доска, с ясно видными полосками плохо простроганной древесины. У подъезда снег расчищен — «немцы любят порядок».

Знакомо и в то же время необычно было для Стеши идти в этот раз по дорожке. Не возвращаться же назад, — пошла, часто семеня ногами под тяжестью двух узлов белья.

Первым заметил ее серб Милован.

— Сестра Стеша! — закричал он на весь двор. В брезентовых шахтерках, жестких, как дерево, он стал пританцовывать, хлопая сухими ладонями. — Добро дошла!.. Приездим!.. Добро дошла!..

Милован схватил узлы и понес их в барак.

— Штепан! Штепан!.. Желим вам све наилепше! Кальсоны добро дошли!..

Стеша остановилась возле двери. Она искала глазами Яноша. В сумраке барака нельзя было различить, кто поднимался на шум Милована, — все одинаковы, темнолицы, неуклюжи, у каждого подняты руки.

— Добри день, Стеш-ша!

— Дзень добри, Стеш-ша!

— Ур-ра, Стеш-ша!

— Вива-а-а!..

Вдруг она услышала его голос:

— Йо напот, Стеш-ша!..

Откуда-то издалека…

Знакомый, успокаивающий… Теперь только она почувствовала, что ушла далеко от отцовского запрета и может не думать, как там получится с его постояльцами, сколько они еще будут оставаться и выпадет ли ей счастье не жить больше в тихом мраке придорожного дома. Андрей напугал разговорами о неизвестности и стихами о «приснившейся жизни», как, случается, пугают рассказы о лесной тропе, мягкой и зеленой, но загадочной, опасной и чужой. А здесь все было будто свое…

Франц растолкал товарищей, приблизился к Стеше и подал ей руку:

— Битте, Стеш-ша! Вы — блитц зонст!

Щеки у Стеши залились краской. Нигде она не видела, чтоб так ласково брали за руку женщину. Ох эти немцы! Только если б они говорили по-нашему…

— Не понимаю, — сказала Стеша, оправившись от смущения, — что такое Франц говорит.

— Халгатни! — раздался голос Яноша. — Русски это «молчать». Стеш-ша долго не был… мы как это?.. варни, варом… ждать отчень!

— Йа, йа, Штепан… кальсон, — проворчал без улыбки Франц.

— Халгатни! — строго прикрикнул Янош. — Не кальсон — Стеш-ша ждал! Будем… беселни… как его?.. говорить ее язык.

Они согласно закивали, расположились кто где, с готовностью ожидая начала предложенного разговора, — забавные все! Короткошеий Штепан силился вытянуться, чтоб стать заметным в кругу. А Кодинский вскинул голову и оттопырил губы так, будто его собирались кормить с ложки. Франц приставил руку к уху, боясь упустить начало разговора на «Стешином языке».

— Я, — ткнул себя пальцем в грудь Янош, — нет… нев… нет имя. По-мадьярски спрашивать имя: ходь гивяк?

— Как зовут, по-нашему, — улыбнувшись, сказала

Стеша.

— Ты, — указал на Милована пальцем Янош.

— Како се ви зовете?

— Имя — намэ! — воскликнул громче всех Франц и захохотал от непонятной, переполнившей его радости.

— Теперь все по-русски, — поднял руку Янош. — Ну!

— Как зовут? — загудели на разные голоса.

Оттого, что каждый говорил на чужом языке, речь получалась протяжной и особенно отчетливой, а глаза устремлялись на Стешу, ожидая ее одобрения.

— Эс вирд гебетен! — воскликнул Франц.

— Проше, пани, — произнес с низким поклоном Кодинский.

Стеша переводила изумленный взгляд то на одного, то на другого, стараясь яснее расслышать, как будет на другом языке то, что она уже поняла как приглашение садиться. Мысль ее работала напряженно. Это они затеяли для нее, а уже давно общим языком для них был русский. Однако ей приходилось часто слышать, как многие говорили между собой на языке Франца. Сазадош Кодаи командовал на этом языке. Но тут была не команда. И не выкатывали они глаза, как во время команды. Или осточертела им прежняя жизнь до того, что они хотели при помощи этой забавы скорее забыть ее? А если они желают забыть свою жизнь, то почему ей нельзя пожелать забыть свою? Стеша так обрадовалась этой догадке, что поклонилась им со всего размаха, по-русски, как, видела, кланялись за душевную помощь.

— Спа-асиб-бо! — произнесли они в один голос и тоже поклонились.

Часто смаргивая набежавшие слезы, Стеша неожиданно заплакала и удивленно огляделась вокруг. Никто бы, наверно, не придумал ничего ласковее для встречи, чем придумали они.

— Господи, дурочка я какая… — прошептала Стеша.

— Господи, ду-урочка я ка-акая… — повторили они, сочувственно глядя на нее.

Тогда она стала смеяться, поначалу робко, вытирая слезы кулаком, потом смелее, не в силах удержать рвущегося из груди восторга.

— Постирала я Штепану, — сказала она, раздергивая узлы и не переставая смеяться.

— Очень хорошо! — похвалил Франц. — Надо, Штепан, песня!

— Йа, йа, песня!..

Когда особенно начали шуметь и требовать от Штепана песни, в барак вошел Кодаи, а за ним пришлый, из другого лагеря военнопленных, Каллаи. Никто их вначале не заметил. Кодаи спросил громко:

— Вас ист даст фюр айн лёрм?

Шум моментально прекратился. Все повернулись в сторону вошедших. Стеша заметила, что у обоих глаза были злые, губы плотно сжаты, как будто от страха, что им сейчас станут совать в рот что-то горькое. На ногах незнакомого — два левых валяных сапога, отчего правая нога чудно выворачивалась в сторону. Стеша, нагнув голову, спрятала улыбку.

Янош приблизился к ней.

— Не понимаешь? — спросил он так, чтобы слышали вошедшие. — Сазадош Кодаи говорил по-немецки… Он сказал: «Что это за шум?» Шумим… по-мадьярски — заят чапни…

— Бучна — сербски, — сказал Милован.

— Галасливи, шумни — по-польски, — выступил вперед Кодинский.

— Глучни — чешски, — сказал Штепан, улыбнувшись Стеше.

Янош обратился к вошедшим с разъяснением.

— Фитал лани Стеш-ша… извините, — склонил он голову в сторону Стеши, — дев-вушка Стеш-ша — наша… как его?.. вендег… гость… кедвес вендегинк… дорогой гость… Поэт-тому мы все гово-орим толко по-русски. Пардон!

Сазадош Кодаи чуть кивнул головой Стеше. Каллаи сделал то же самое. По всему было видно, что они не ожидали встретить в бараке постороннего человека и не знали, как быть дальше. Стеша боялась Кодаи: он всегда проверял стирку и сердито выговаривал, если находил старое, неудаленное пятнышко. Он и Катерине выговаривал, хотя она его и не слушала. А Стеша брала перестирывать белье и уж старалась, как могла.

— Мы не будем сейчас говорить по-русски, — сказал после неловкого молчания Кодаи. — Нам нужно поговорить о своих делах. — Он снова поклонился в сторону Стеши и заговорил дальше по-немецки.

Он говорил быстро, угрожающе двигая бровями, размахивая руками, грозя кому-то и призывая внимательно слушать его. Затем стал говорить Сазадош в двух левых валенках. Этот еще бойчее размахивал руками, выкатывал маслянисто-черные глаза и указывал рукой на дверь. Часто он повторял одну и ту же фразу.

— Дас герц блютет мир!..

Франц, приблизившись к Стеше, перевел:

— Он гово-орит: сердце кровь льется…

Стеша поглядела па узкую, впалую грудь говорившего, — где там еще кровь найдется, чтобы литься? Стеша догадывалась, что оба уговаривали пленных сделать что-то такое, о чем эти пока не думали и не так легко могли согласиться.

Каллаи закончил, нагло вглядываясь в лица. А лица ничего не выражали — ни сочувствия, ни согласия, ни осуждения. Пленные молчали. Они молчали так, как молчат при выборе дороги в дремучем лесу, — каждая неизвестно куда ведет, и каждая может оказаться той самой, которая нужна. Янош напряженно улыбался. Стеша следила за Яношем. Ей показалось, что и другие ждут его решения. Он не находил его и, может, посмеивался над двумя левыми валенками своего земляка, чтоб не сробеть перед его наглостью.

Вдруг лицо его стало серьезным. Он поднял руку и попросил внимания.

— Я бу-уду говори-ить по-русски, — сказал он, повернувшись к Стеше. — Кедвес вендегинк Стеш-ша заставляет нас бы-ыть… как его?.. елозекени — вежливый… Идти домой мне… как это?.. нельзя… Вишняков дал паровоз, я — ремонт вагоны… Везти уголь Тулу, приказ Ленин!

Брови его вздернулись, открывая горящие беспокойством глаза.

— Тэбя-а революшч ждет дома-а! — сказал в наступившей тишине Каллаи. — Мегчални!

Янош побледнел.

— Сазадош Каллаи, — повернулся он к Стеше, — говорит: измена!.. Как это сказать? — поднял он сузившиеся глаза кверху. — Серелем… Нет, не так! Не было любовь — не было измена! Кому измена? — сдержанно спросил он у Каллаи…

Тот с ненавистью посмотрел на пего:

— Большеви-ик!

— Иген! Да, да, большевик! — громко воскликнул Янош.

Пленные зашумели:

— Добро, болшевик!

— Бардзо зобовьязани пану!

— Як зе его именуете?

— Швиль!

— Что есть швиль?

Франц сбросил ботинок, обутый на босу ногу, и указал пальцем на желтую мозоль, приставшую к искривленному мизинцу.

— Это есть швиль! — заявил он под общий хохот.

Каллаи побледнел. Ему трудно было снести обиду. Произошло не так, как он предполагал. Это уже были не солдаты, а черная, грубая, неудержимая шахтерня.

Стеша, только что видевшая их доброту, теперь тревожно приглядывалась к смеющимся лицам со злыми, неподвижными глазами. Чего доброго, они примутся бить офицерика в двух левых валенках. Уж больно он задирист. А шейка тоненькая, как у худого петуха, пальцы, как у больного, давно не бравшегося за работу.

Сазадош Кодаи, такой же бледный и растерянный, как и человек, которого он привел, вдруг поднял дрожащую Руку и попросил тишины:

— Нас ждет родина!

— Как имени родина? Австрия? Чехия? Сербия?

Штепан вышел на свободное место, образовавшееся между Кодаи, Каллаи и военнопленными, неожиданно прихлопнул себя по ляжкам и запел, притопывая:

В Австрии все то же — Стоп: «Бронь нас, боже…» Зхроним мы бабичку! Хо рук хо!
Хо рук хо! —

поддержал густым басом Милован.

Хо рук хо! —

понеслось со смехом на все голоса.

Кодаи и Каллаи отступили на шаг к двери. Но дорогу им преградил метнувшийся к ним Янош.

— Не надо уд-дирать! — сказал он хриплым голосом.

Наступила тишина.

— Катона Боноски… — прошептал до синевы бледными губами Кодаи. — Как вы хотите, я скажу вам по-русски… Как руководитель, на основании принятой нами присяги я вам приказываю подчиниться — собираться в колонну, чтобы через час выступить из Казаринки.

У Стеши все похолодело: вот о чем говорил им офицерик в двух левых валенках! Не может быть, чтоб Янош и все они подчинились и через час ушли!

— Приказ нада! — глухо потребовал Янош.

— Мы не можем в этих условиях отказываться от этической стороны присяги, — быстро заговорил Кодаи. — Руководитель может отдавать устные приказы во исполнение принятой присяги. Такова формула присяги!

— Один момент! — вскричал Франц. — Мы даваль присягу в один условий, а здесь — другой условий.

— В нарушение присяги вы приняли участие в местных органах самоуправления, — сухо проговорил Кодаи. — Теперь вы можете осмелиться нарушить ее дальше — вступить в воинское формирование местных органов самоуправления. В этом случае я не могу вам обещать освобождения от ответственности…

Ему не дали говорить. Милован подскочил к нему и закричал в лицо:

— Вешалка? Крвник! Моей крвни?.. На! — Он сунул ему дулю под нос.

Кодаи откинул голову назад.

— Катона! — успел закричать он. — Я не палач, я солдат!..

На него и Каллаи набросились и связали. Стеша испуганно прижалась к нарам. Запыхавшиеся в борьбе пленные медленно расступились. Франц потерял очки и шарил по проходу руками. Штепан поднял их, заметив возле двух левых валенок.

— Данке… — поблагодарил Франц.

Стеша посмотрела на Яноша, стоявшего прямо, твердо, с хмурым лицом, потемневшим и строгим. Ей показалось, он собирается убивать связанных. Стеша закричала:

— Отпустите их! Они — люди!..

Янош метнул на нее вопросительный взгляд. Другие тоже посмотрели в ее сторону. Стеша смущенно замолчала.

— Катона! — сказал Янош спокойно, как будто и не слышал Стеши. — Сазадош Каллаи раньше был в бараке…

Тихо, не торопясь, он начал рассказывать, как однажды ночью случайно подслушал разговор двух сазадошей. Дальше он говорил, что сазадош Кодаи скрыл от солдат тайный приход Каллаи. Янош сыпал русскими и немецкими словами, Стеше трудно было его понять. Она понимала — венгры-офицеры замышляли дурное против военнопленных. Они собирались перевести их на Дон, а там, может быть, передать под начало генерала Каледина. Донской атаман обещал снабдить их оружием и обмундированием.

— Катона! — спросил Янош. — Присяга кесарю — нет кандалы нам?

— Тако!

— Йа!..

— Катона, — сказал Янош, указывая глазами на связанных, — им дорога не будет мешать. Они идут сами, без нас, Милован — конвой, в степпе!

Милован кивнул головой, соглашаясь выполнить приказ.

— Сазадош! Фелални! — скомандовал Янош.

Оба связанных с трудом, но торопливо встали.

— Милован! Один сухарь — ему, ему, — указал он на Кодаи и Каллаи. — Сазадош! Шагом ать!..

Связанные по рукам, Кодаи и Каллаи, вытянув шеи, пошли прочь из барака.

— Чисто гуси… — прошептала Стеша, обрадованная, что все закончилось благополучно и они уходят.

— Луд! — вдруг засмеялся Янош. — Гуси — луд! Сазадош Кодаи — лудиордож!

Пленные пошли к выходу.

Смеркалось. Далекие облака на закате закрывали пол-неба темной лиловой полоской. От одного вида их было холодно. Иногда срывался ветер и сыпал на расчищенную дорогу снежную пыль. Она быстро заполняла старые следы и делала их незаметными.

На дороге появились свежие следы: здесь, в сопровождении высокого, неуклюжего в брезентовой спецовке Милована, прошли Кодаи и Каллаи. Следы валяных сапог сразу же заносило поземкой. Ветер будто ждал их ухода, подхватывал облачка снега и засыпал дорогу, стирая последнюю память по сазадошам.

— В степи зимно, — сказала Стеша, — не позамерзли бы…

— Аш, Стеш-ше, Стеш-ше, — проговорил с укором Штепан, — тебе всех жаль!.. Добро сердце имешь. А сердце надо — верно, чтобы друг — любил, враг — ненавидел!

— Мне и волка бывает жалко.

Янош укоризненно покачал головой. Его армейская шапка с примятым козырьком сползла па затылок. Щеки горели от холода и волнения.

— Нет волк, Стеш-ше! — весело заорал Штепан. — Волк — пошел! — указал он в лилово-белую вечернюю степь.

Девушка поглядела в затуманенную степную даль, как будто и в самом деле в эту даль безвозвратно уходил и волк и волчья злость, а в бараках и во всем поселке оставалась лишь одна доброта. Ей хотелось, чтоб на свете были только доброта и счастье. Уход сазадошей избавлял от опасений, что и пленные уйдут и тайная надежда на счастье с Яношем исчезнет. Нет, они не оставят ее! Им здесь весело и интересно. Они не поддались на сладкие уговоры офицеров, рассказывающих, наверно, какие красивые и богатые девушки ожидают их на родине. Стеша улыбнулась. Может быть, и она не хуже этих девушек. Стеше больно было глядеть на свои худые, трижды подшитые валенки, суконное пальтишко, выцветший платок, связанный из грубой шерсти, — ей бы легкую и мягкую одежду, подобную той, в какой выходили гулять в Ново-Петровскую балку инженерские барышни. Она не замечала на плоских крышах опрокинутых старых ведер, пристроенных вместо труб, не видела маленьких окон в домах — как будто но для людей, а для земляных кротов.

— К Катерине собиралась ночевать, — сказала она. — А одной страшно идти по всему поселку. — И с надеждой посмотрела на Яноша.

— Катона! — вдруг вскричал Янош, строго посмотрев на всех стоящих. — Цузаммен!.. Р-раз! Вме-сте! Идем!..

Недоверчиво оглядываясь, Стеша медленно зашагала в сторону поселка. И вдруг увидела — пленные идут вслед за ней. У Стеши дух захватило от волнения. Она шла, вытянувшись в струну, как ходят по узким бревнам, боясь пошатнуться. Выскочили из головы изгнанные сазадоши, забылись суровый отец, гудящая далекими голосами степь и тот немец-постоялец, который тянул ее к себе, исчезло все гадкое, что мучительно давило ее.

За спиной послышалось, как Штепан запевает недопетую песню:

Кесарь стебла хыта. Кто за дверми? Млуви. Зхроним мы бабичку! Хо рук хо!

Не понимая, о чем Штепан поет, а почувствовав озорную радость, Стеша начала подпевать:

Хо рук хо!..

Она удивлялась своему голосу в строе мужских голосов. Никогда ей не приходилось петь вместе с мужиками. Все больше она распевала одинокие протяжные донские песни, ни к кому не подлаживаясь. А теперь надо было, чтоб получалось складно вместе со всеми.

Показались первые ограды и дома. Стеша и глазом не повела на одиноких прохожих, не оглядывалась на открывающиеся двери. Впереди простиралась широкая, свободная улица, по которой надо было пройти, чтоб всем стало весело.

Штепан запевал:

Слово дела мужа. Кесарь те не муси! Зхроним мы бабичку! Хо рук хо!
Хо рук хо! —

высоко подтянула Стеша.

К колонне пристроился Миха с ватагой ребятишек.

Миха тоже стал выкрикивать вместе со всеми остальными:

Хо рук хо!

— Показались немцы! — проворчала Арина, пытаясь за руку оттянуть Миху от идущих.

— Не мешайте, мама!

— Знаешь, что поешь? Глупость какую-то!

— А тебе не все равно? — остановил ее Кузьма.

— Совсем от рук отбился малый!

Кузьма не ответил, вприщур разглядывая пленных и стараясь понять, чего это они вышли на улицу с песней да еще Стешу с собой прихватили.

— Ишь вышагивает, бесстыжая! — бросила Варвара.

Кузьма спросил у Яноша:

— Чего это вы разгулялись?

— Чего есть «разгулялись»?

Кузьма притопнул каблуком и показал, что значит русское слово «разгулялись».

— А-а, — понятливо протянул Янош. — Форрадалом! Револушч! Долой сазадош Кодаи! Долой сазадош Каллаи! Вива Стеш-ша! — засмеялся он. — Вива Казаринка! Вива шахтерня!..

Янош пошел от Катерининого дома свободной, размашистой походкой.

В серой вечерней мгле все быстро терялось из виду. Потерялся и Миха. В той стороне, куда он ушел с пленными, волнами тянулись сугробы, высокой горой поднимался терриконник, шипел избытком пара пригнанный Вишняковым паровоз.

— Опять чего-то жди к ночи, — вздохнула Варвара.

— Долго жили бесшумно, пора и иначе пожить, — ответил Кузьма и пошел прочь.

Ему было тревожно стоять возле Катерининого двора, где он застрелил урядника. «А Варвара — дура, ничего понять не может…»