Трофим спешил домой, идя по железнодорожному полотну не оглядываясь. Поэтому и не заметил саней со Стешей. Шел, по привычке не поднимая головы, — что шпалы да костыли, не надо ли менять? Горбили его и постояльцы, — как с ними быть? Трофим был хитер. С шахтерским Советом, однако, долго не удастся хитрить. Лучше держаться в стороне. К нелюдимости его привыкли. Вся жизнь прошла «на отшибе», в постоянной вражде с людьми. Он ушел из поселка мальчиком, вместе с отцом, избитым в Александровской слободе за торговлю перепревшими хомутами. «Свое» неизменно заслоняло перед ним «людское». Лиликов говорил о «службе народу». А Трофим служил не народу, а себе, хотел сохранить старую службу на дороге и не думать ни о чем другом.
План был таков: Лиликову сообщить о Дитрихе и постояльцах, у Дитриха взять обещанные деньги и в драку не вмешиваться, пускай сами повоюют.
Пока от Дитриха прибыль не большая — дает понемногу. Но в ящиках, что в погребе, видать, есть деньга. Взять-то ее боязно: а вдруг старая власть вернется и спросит? Открыть Лиликову все секреты — тоже никакого резона: возьмут и спасибо не скажут. «Зажали, притиснули, проклятые…» При последней встрече Лиликов сказал: «Возместим расходы на содержание, а поклоны тебе пошлют за этого волка не только наши овцы, а и приазовские, и придонские, и приднепровские…» При этом Лиликов засмеялся, будто уже поймал этого волка в обычный заячий капкан и ждет, пока он сдохнет. Шахтеры умные. Они могут кого угодно обвести вокруг пальца. Дитрих, как будто догадываясь об их хитрости, в последние дни забеспокоился. Приехал на час проверить, цел ли замок на подвале, и уехал, сказав при отъезде угрюмо: «Засиделся я в ваших краях… пора уезжать». Трофим промолчал. А он еще добавил: «Надеюсь, Трофим, подвал ты никому не откроешь?» Трофим кивнул головой. Дитрих наклонился к нему с козел и произнес тихо: «За службу я плачу щедро…» И жалко улыбнулся, словно прося Трофима, чтоб он отпустил его из этих краев. От Дитриха хорошо пахло, во рту блестел золотой зуб, подшитые кожей войлочные сапоги мягко облегали полные ноги, в руках он держал новые, незадерганные вожжи. Трофим все же верил, что Дитрих заплатит щедро.
Щурясь от ослепительного блеска свежего снега, тяжело дыша в бороду, Трофим шел, не поднимая головы, пока не услышал далеких голосов. Поднял глаза и сквозь запорошенные инеем веки узнал идущих навстречу Вишнякова и Пшеничного. «Пройдут, слава богу, не задержатся», — подумал Трофим и круто свернул с железнодорожной ветки на снежную целину, решив скрыться в близкой посадке.
— Трофим!.. Э-э-эй!
Тьфу, будь вы прокляты! — выругался Трофим. — Не стану подходить… Генералы-голодраны…
Они ждали, задвинув руки в карманы. Недовольно покряхтывая, Трофим медленно зашагал обратно.
— Куда убегаешь? — крикнул Вишняков. — Подходи, не укусим!
— Времени нет, — ворчал Трофим, выбираясь на колею. — Это у вас привыкли языки чесать…
— Как у нас, так и у вас, — сердито блеснул глазами Вишняков. — Нового начальника станции принимай. Пшеничный теперь главный на Громках.
— Главные найдутся, — Трофим изучающе взглянул на Пшеничного. — От меня чего надо?
— На Косой пройдем, — потребовал Вишняков. — Скоро паровоз подойдет с платформой — лес будем грузить.
Трофим нахмурился, соображая, как быть.
— Купили лес или как? Он будто и не ваш, казаринский, а бельгийской кумпании.
— Если говорю — возить, значит, наш! — ответил Вишняков.
— А меня наняли охранять, мне разрешение нужно, — упрямился Трофим.
Пшеничный засмеялся, толкая его в грудь. У Трофима брови сдвинулись от обиды и гнева. «Главный нашелся!» Он скользнул взглядом по рыжим валенкам, по дырявому полушубку и старой смушковой шапке с вытертыми до блеска краями.
— Наш лис! — сказал Пшеничный.
— Все — наше, лишь бы рук хватило, чтоб взять, — с глухой хрипотцой заметил Трофим.
Вишняков, недовольно хмыкнув, пошел к Косому шурфу. А Пшеничный ждал, покачиваясь на истоптанных каблуках.
— Будэ дана тоби бумажка, як положено быть, — сказал он. — И бумажка про мое назначение будэ.
— Буде, буде!..
«Хлюст!» — лютовал Трофим. Назначения от управления Каменноугольной дороги нет, есть только «ярлык» от Вишнякова. С «ярлыком» долго не продержишься: появятся управленческие инженеры — живо прогонят. Когда только они появятся?..
— Дывысь там! — кричал вслед Пшеничный.
«И глотка, как у дьяка в паршивом приходе…» — заливался все большим гневом Трофим. Но отвечать опасался.
Пшеничный догнал Вишнякова. Трофим поглядывал на них из-под насупленных бровей. Маячат широкие спины. Идут так, будто успели прибрать к рукам не только дорогу и станцию, а всю степь. Заодно и его, Трофима, потянули за собой на бечеве. Пускай, — бечеву он в нужный момент оборвет.
С этой обнадеживающей мыслью Трофим зашагал быстрей.
Паровоз с платформой настиг их возле Косого шурфа.
— К ближнему костру давай! — крикнул Вишняков машинисту.
«Костром» шахтеры называли бревна, уложенные срубом.
Со ступенек паровоза соскочил Паргин.
— Залежались в чужом володении! — крикнул он, оглядывая торцы сосновых бревен.
— Все чужое, что не твое, — проворчал Трофим.
Паргин услышал.
— От Матфея читаешь! А «Книгу Царств» знаешь? Там говорится: «И сказал Господь: кто склонил бы Ахава, чтоб он пошел и пал в Рамофе Голаоадском? И один говорил так, другой говорил иначе».
— Знаю! — отмахнулся Трофим.
— Как далее говорится?
Чужой лес собираетесь грузить!
— А грузить тоже надо, чтоб никто чужое не берег.
Вишняков краем уха прислушивался к разговору. Он знал, что Трофим был заносчив, презирал шахтеров за «безбожие». А вот Паргин высмеял его.
— Давай по двое! — крикнул Вишняков. — Я с Пшеничным, а Трофим с Паргиным!
— Не могу я, разрешение давай, — отказался Трофим.
Увидев умные, насмешливые глаза Вишнякова, замялся.
— Ежли сейчас нет, то потом должно быть, — добавил он, нехотя приближаясь к «костру».
— Начинай! — крикнул Вишняков, берясь за торец.
— Можно, — заторопился Паргин и приказал Трофиму: — заходи, заходи с другого конца!
Снежный козырек, прилипший сверху, рассыпался мелким облачком.
— Р-раз!.. Р-раз!.. — закряхтели Вишняков и Пшеничный, поднимая бревно и валя его на платформу.
Дерево глухо загремело по дощатому настилу.
— Ну-ко, прогоним злого духа от господа! — весело вскричал Паргин, берясь за бревно.
Трофим подчинился, взялся с другого конца.
— Р-раз!.. Еще р-раз! — скомандовал теперь Паргин.
Трофим подивился ему: обычно тихий и неразговорчивый, он оживился и расшумелся, как у близкого человека на поможеньях. Поднимает бревно и не кряхтит, хотя под тяжестью его и не видно.
— Живей поворачивайся!..
«Чужое брать завсегда ловко, — объяснил себе поведение Паргина Трофим. — Сумеют ли нажить свое?..»
— Не бегай, запалишься! — проворчал Трофим.
Паргин задержался на миг, поправляя треух.
— Уподобимся творцу! Знаешь псалмы: «Потряслась и поколебалася земля, дрогнули и подвинулись основания гор, когда он вырвался из тесноты и спустился на землю сотворить чудо». Так и нам хочется, чтоб было. Как творец, так и мы!
— Лишку хватаешь, захлебнешься от гордости.
— Чего это? От гордости или бессилия? О чем говоришь? Зачах умом!
— Бери, гнида! — побагровел Трофим, хватаясь опять грузить.
— Народ сочинял про чудо, народ и понятие имеет, как чудо творить! Шевели мозгами, Трофим!
Трофим сплюнул от досады, дернул бревно так, что Паргин на другом конце зашатался.
Разгоряченный погрузкой, Вишняков как будто и позабыл о Трофиме. Взяв у машиниста топор, начал стесывать и загонять в вагонные муфты колья, чтоб нагрузить на платформу побольше. Плечистый, сильный, сбросив кожушанку, он работал красиво, с заметной лихостью, словно соскучившись по топору. Трофим изредка, поглядывал из-под опущенных бровей, не понимая, откуда у Вишнякова могло быть плотницкое умение.
— Теперь можно еще столько! — крикнул Вишняков, соскакивая с платформы.
Трофим молчал. Вдвоем с Паргиным они едва перевалили бревно через колья. «Дурак, не подумал, как удобнее», — осудил Трофим, желая, чтоб Вишняков сделал что-то не так, а Паргин надорвался.
Штабель, однако, значительно убавился. Перемещенные на платформу, сосновые бревна лежали в порядке, в точности так, как укладывались при доставке на шахту. Паровоз разносил гаревый дымок топки, не забивая запаха древесины и сосновой смолки.
Они сели покурить.
Трофим не курил. Он взял в руки кусок красной коры и наслаждался ее запахом, возвращающим к чему-то далекому и мирному.
— Откуда лес? — спросил Паргин.
— Должно быть, из Смоленской губернии, — ответил Вишняков.
— Скилькы его там! — воскликнул Пшеничный. — День идешь, нич идешь-и всэ лис, лис! Аж в очах тэмно!
Трофиму никогда не приходилось видеть огромного настоящего леса.
— Где-то, говорят, есть еще Муромские леса, — оказал Паргин, — там свет деньской никогда не виден.
«Все им известно», — с досадой подумал Трофим.
— Все вырубили бельгийцы! — вздохнул Паргин.
— Меньше будет пристанища для бандитов, — вмешался Трофим.
Вишняков метнул на него взгляд.
— Бандитам и в голой степи место находится. Фатеха-персиянина чуть не убили… К твоему дому, Трофим, их стежки пролегли. Это нам известно.
Он встал, бросая окурок в снег. Трофим тоже встал.
— Можешь с обыском прийти!
— Мы знаем, к кому с обыском ходить!.. Сообщишь главному на Громках, товарищу Пшеничному, когда они к тебе явятся. А нам пора.
«Вот и вся тебе плата за погрузку леса», — подумал Трофим, с перепугу не зная, как ответить.
Вишняков с Паргиным взобрались на платформу. Пшеничный остался возле Трофима. Вася дал гудок. Раскатистый звук его понесся по степи, отдаваясь тягостным ожиданием в душе Трофима. Он теперь знал, что не остаться ему в стороне от происходящего вокруг, что жить в дальнейшем придется по приказам Пшеничного, а свободным разъездам Дитриха подошел конец.
— Мэни так кажеться, — сказал Пшеничный, когда паровоз, окутываясь паром, потянул платформу от Косого шурфа, — шо Дитрих скоро прыйде до тэбэ. Так ты поодризай постромкы, щоб далеко нэ втик!
Трофим опустил голову. Душа кипела от злости и страха перед будущим. Он шаркал по снегу валенком, выжидая, что Пшеничный скажет еще.
— Та за Фофою прыглядывай!
Трофим выпрямился.
— Острожным соглядатаем не стану! — вскричал он. — Иди заарестовывай их сей же момент. А под мой грех рублевый не лезь со своей копейкой!
Пшеничный приблизился к бородатому лицу Трофима:
— Грихы в раю будут счытать! А ты по-зэмному жывы! Як народ кажэ! Дэ зараз Дитрих?
— Не знаю, — ответил Трофим. — Ничего не знаю…
Вечерняя хмурь спрятала обоих. Трофим облегченно вздохнул, — все же благополучно обошлось на сей раз.
Второй час Дитрих сидел на станции Яма в ожидании поезда на Харьков. Все как и положено в «яме» — грязь, изнуряющая тишина, серая, непроглядная мгла. Давит низкое, облачное небо, давит дым из деповской трубы, угнетает одиночество. Золото и драгоценности Дитрих оставил и не намерен был возвращаться к Трофиму Земному. Чепуха, крохотная частица его состояния. Под угрозой гибели оказались все его капиталы. Но революционная Россия отнимала у него не только капиталы, а и уверенность в себе. Что делать дальше? Ехать за границу? Начинать все сызнова? Неужели Вишняковы справятся с дьявольскими трудностями разрухи и сумеют упрочить свою власть?
По перрону прошла женщина в худом пальтишке, с двумя детьми, укутанными в большие вязаные платки. «Вишнякову и этих придется отогревать и кормить», — зло подумал Дитрих. С тех пор как они встретились, Вишняков не давал ему покоя. Заросшее щетиной лицо Дитриха, наверное, было жутким. Женщина испуганно шарахнулась в сторону.
— Погодите, — неожиданно последовал за ней Дитрих. — Если вы тоже в Харьков, я постараюсь вам помочь.
— Спасибо, оставьте меня в покое.
— Вы боитесь меня?
Женщина прижала к себе детей и прошептала побелевшими губами:
— Избави бог от помощников…
— Я не бродяга…
Женщина торопливо ушла. Дитрих горько улыбнулся. «Почему же не признать истины, — я и есть бродяга… ни дома, ни друзей, ни занятий… Внешне, наверное, похож на грабителя. Увидев меня теперь, Вишняков бы обрадовался. Но не испугался, как эта истеричная дамочка. Его трудно испугать… Он — сильный человек, грабитель ему не страшен. Мы никогда не сможем сойтись. Пока у него сил и опыта меньше, чем у меня, я должен поступить с ним, как положено поступать сильному…»
Гремя колесами и свистя паром, к станции подошел пассажирский состав из шести ободранных и перегруженных вагонов. Дитрих скользнул взглядом по ступенькам и крышам, где сидели, подняв воротники полушубков, мужики и бабы, — мест нет. С сожалением он оглянулся на женщину, мечущуюся с детишками.
— Куда ты с ними, мать! — крикнули с поезда. — Сидела бы дома и не рыпалась!..
Послышался свисток паровоза. Состав тронулся. Дитрих пошел к дежурному, чтобы спросить о следующем поезде. По пути он подобрал газетку, оброненную женщиной. «Верну ей, когда все на вокзале успокоится…»
— Следующий поезд, дорогой господин или товарищ, — поднял на него тяжелые, набухшие веки дежурный, — должен появиться на нашей станции через сорок минут. Мы ничего не можем гарантировать.
— В отношении гарантии мы с вами уже объяснились.
— Ах, это вы! Извините, я и имел в виду усадить вас именно в этот поезд.
— Я бы хотел попросить вас еще о женщине.
— Это будет стоить дороже.
— Сделайте милость, — сказал Дитрих и сунул дежурному еще пятьдесят рублей.
Он нашел женщину в зале ожидания — грязной, вонючей комнате с темными окнами и тяжелыми дубовыми скамьями. Трудно даже пристроиться под стенкой, так было здесь тесно. Только чуточку свободного места в проходе и возле окоп, где дуло из разбитых стекол. Дитрих пошел к окну. Издали он кивнул женщине: ничего-де не получилось, но ждите.
Стоять невыносимо. Ноги ломило от усталости. Стараясь отвлечься, Дитрих развернул старую киевскую газету:
«С точки зрения обывателя», «Голос правды», «Куда мы идем»… Ничего нового, все те же рассуждения о катастрофе и разрухе, призывы к справедливости и благоразумию, сообщения с Верденского плацдарма войны с Германией. Удивительно пошло все… именно здесь, на станции Яма…
В газете оказался обрывок со статьей без заголовка. Дитрих, прочитав первые фразы, заинтересовался ею.
«…Я живу в поселке Казаринка, в центре Донецкого бассейна, рядом с Областью Войска Донского. Здесь действует власть Совета. Здесь же находится и наша варта. Мы мирно сосуществуем. Не стану предсказывать, как долго это продлится. Скажу лишь о „советчиках“, о тех людях, которые ведут за собой шахтеров. Первый из них — Архип Вишняков, личность колоритная, примечательная для данного времени. Он — демократичен, охотно встречается с людьми своего поселка по любому поводу, добивается улучшения их жизненных условий. Это создало ему популярность… — Дитрих оторвался на минуту, подумав, что автор статьи точен. Действительно, популярность Вишняковых растет, а в лагере белой гвардии нет и в помине такой личности. Грустно покачав головой, Дитрих продолжал читать: — Вишняков — типичный кацап. К людям иной национальности он относится незлобиво. В хороших отношениях с ним военнопленные австро-венгерской армии, работающие на шахте. Ничего я не могу сказать худого об отношении его к украинцам. В помощниках его ходит наш полтавский земляк Прокофий Пшеничный. Да и сотник Коваленко рассказывал мне, что на фронте они вместе сидели в окопе — Вишняков делился с ним последним сухарем. Сейчас они, конечно, не поддерживают никаких отношений. Между ними — война и нет войны, между ними — много недоразумений, которые породил большевизм. Как люди, они близки между собой, а как солдаты разных группировок они относятся друг к другу настороженно. Я верю, однако, что благоразумие рождающихся и умирающих одинаково, независимо от политических течений века, в конечном счете восторжествует…»
Дитрих взглянул на подпись внизу — «Андрей Косицкий». Рассуждающий поэт! Он тоже пытается понять Вишнякова.
«Национальное» мало занимало Дитриха. Он подумал что неплохо было бы отправить эту статейку Косицкого с соответствующей припиской комиссару Трифелову, осуществляющему контроль над Казаринкой. Пусть Трифелов почитает, как оценивает Вишнякова вражеская большевикам печать.
При этом он с облегчением подумал, что определил навсегда свое отношение к Вишнякову как отношение крайне враждебное, допускающее любые приемы борьбы. Ведь они были носителями разных идей собственности и не могли существовать одновременно — кто-то должен был умереть.
— Идите за мной, — сказал Дитрих женщине, когда подошел час прихода поезда.
— Зачем? — тихо спросила она.
Дитрих не мог объяснить: на него уставились внимательные глаза сидящих вблизи людей.
— Я хочу вам передать кое-что…
Женщина не пошла — она его боялась.
— Кто вы? — спросил Дитрих.
— Я жена военного.
— Кто он?
— Полковник царской армии Раич.
— Вот как! — неопределенно произнес Дитрих и вышел из вокзала: пришлось бы что-то врать о полковнике — надоело.
А потом, уже из окна вагона, он увидел ее, мечущуюся по перрону.
— Я тебе, дурья башка, говорю, — рокотал чей-то бас за дощатой перегородкой, — кости береги! Мясо уйдет — наживешь. А кости подломают — ложись и помирай!..
«Да, береги свои кости, — подумал Дитрих, радуясь, что ему удалось пробраться в вагон. — Береги, если можешь сберечь…» — мысленно сказал он женщине.
Торопясь сесть в поезд, он все же успел сунуть в почтовый ящик пакет на имя Трифелова. В пакете — газетка с корреспонденцией Косицкого о Казаринке и председателе Совета Вишнякове.
Провожаемый криками и бранью оставшихся на перроне, поезд медленно двинулся вперед. Дитрих уже не искал глазами жену полковника Раича. Он думал, как может отразиться на положении Вишнякова то, что о нем пишут в антибольшевистских газетах. «Во всяком случае, они не пройдут мимо этих писаний…» — утешал себя Дитрих, прислушиваясь к учащающемуся перестуку колес, к возбужденным голосам пассажиров.
Вскоре в вагоне потемнело. Приближалась ночь. Голоса становились тише. Никто, однако, не сидел спокойно. Дитрих брезгливо косился на своих соседей, наверно обовшивевших, мычавших в полудреме и вздыхающих, как перед смертью. Ему злорадно подумалось, что у всех Вишняковых, которые есть у большевиков, глотка разорвется, пока они успокоят и пристроят к работе этот устремившийся в поездки народ.
В Казаринке шумели до глубокой ночи.
Пленные разбрелись по поселку, обсуждая случай с сазадошами. Шахтеры разговаривали громче обычного: чужой язык иному как глухота, авось криком ее пробьешь. Пленные отвечали потише, посмеивались и чаще всего употребляли слово «хорошо». Хорошо — Совет, хорошо — революция, хорошо — бить капиталистов и генералов.
— Все им хорошо, — задумчиво шептала Арина, вернувшаяся из Ново-Петровки ни с чем.
Было немало радости и удивления, что и любящие порядок «немцы» взбунтовались. Пожар как будто выжег надежды на гордое, свободное житье. А «немцы» вернули эти надежды, вытолкав в ночную степь своих сазадошей. Они не побоялись связать свою судьбу с поселковыми, хотя и голод стоит у порога, и Черепков шастает по степи с карательным отрядом.
Я те скажу, — докладывал Аверкий, — весь немец вскорости за нами пойдет. Куда ему деться? Тож свой царь в кишку дует, а царица с распутными парнями таскается. Тот немец тоже с головой!..
Слухи о «том немце», армии, занимающей фронт, готовой в любое время пойти в наступление, тоже беспокоили. Газеты в Казаринку приходили редко. Те, которые приходили, были полны тревожных сообщений о переговорах в Бресте. Что-то там не ладилось: немцы будто бы не желали подписывать мирный договор с одной Россией, а настаивали, чтоб его подписали все союзники. А союзников ждать нечего — они продолжают воевать и выхода России из войны не признают и признавать не желают. Украинская республика послала на переговоры в Брест свою делегацию. С этой делегацией немцы ладят лучше, чем с делегацией Совнаркома. В одной газете было даже сообщение, будто германский генерал Гофман пригрозил наступлением на Россию, если она будет угрожать власти Центральной Рады.
Дело усложнилось еще и тем, что у советских командиров были разные мнения о войне: одни считали, что надо подписывать мир с немцами, а другие видели в этом уступку, гибель революции и требовали держаться до конца во что бы то ни стало. Пленные как никто другой могли рассказать о способности Германии воевать.
Комиссар Трифелов, как передавали, предлагал голосовать против мира в Бресте, подниматься на революционную войну. В этом он даже, говорили, не соглашался с Лениным. Трифелов не из шахтеров, к революции пришел, а понимать — не научился.
— Как ты думаешь? — спрашивал у Франца Алимов о войне.
— Я не понималь комиссар Трифелов… Русский желал мир, немец тоже желал. Война — не популяр. Один-два день солдат будет наступать, а потом — долой генерал! Вива мир!
— Солдат есть солдат, приказано — давай наступай!
— Солдат не есть одинаков солдат. Солдат умный и солдат глюпый, солдат — работчий и крестьянин, торговец и, как его… махен… ремесленник. Капиталист-солдат в Германии нет. Солдат немецкий отшень хорошо понимает солдат русский. Он не будет воевать против революции. Ваша революция нам — отшень хорошо!
— Славу богу, успокоил! — широко заулыбался Алимов.
Аверкий бросил шапку под ноги и стал считать, заламывая крючковатые пальцы:
— Солдат русский, да солдат немецкий, да солдат австрийский, да еще рабочий германских и русских шахт возьмутся все да ка-ак а-ахнут!..
— Русский человек любит кумпанию! — заорал Петров.
В каждом доме не жалели керосина, светили напропалую, выставляли на стол последние остатки солонины и картошки, угощали пленных и говорили про дальние страны, где тоже должны вспыхнуть революции.
— Что тебе другие страны? — изредка прорывалось сомнение.
— А ты их знаешь? Может, только оттуда и надо ждать подвоза продовольствия?
— Вустриц оттуда дождешься, если в России не вырастет!
— Чего вустрицы?
— Жабы, одним словом!
Все радовались, что рухнула наконец последняя препона единению пленных и шахтеров, не будет теперь ходить в Совет сазадош Кодаи и доказывать Вишнякову, будто пленные обязаны подчиняться присяге и не имеют никакого права принимать участие в революции.
Алена пела под губную гармошку Франца:
Она, как по случаю праздника, нарядилась в кофту с кружевной оборкой и поглядывала на Франца добрыми, блестящими глазами. Доверие и доброта Алены много значили — с ней это не часто случалось.
Возвращаясь из Лесной, где Трифелов проверял годность станции к пропуску поездов, Сутолов удивленно прислушивался к крикам в поселке.
— Чего празднуете? — спросил он у Алимова, вышедшего на улицу.
— Пленные офицер прогнал! — возбужденно ответил Алимов. — Мал-мала бил, а потом — степь!..
Сутолова не так уж взволновала эта новость. Ему хотелось поговорить о Вишнякове. Трифелов, посмеиваясь, прочитал присланную по почте статейку о Вишнякове. А Сутолову было не до смеха. В статейке высказывалась похвала за то, что ему, Сутолову, не нравилось в Вишнякове. «Ничего не могу сказать худого об отношении к украинцам», — писалось в статейке. Стало быть, к варте, рассуждал Сутолов. О фронтовой дружбе с сотником Коваленко тоже речь… Чего же Трифелову посмеиваться после этого?
— Приезжай к нам, допроси Вишнякова, — потребовал Сутолов.
— А зачем мне к вам ездить? Своя власть — сами и допросите.
Сутолову показалось, что Трифелов подбивает проявить большую решительность. Для этого и статейку прочитал, и о «своей власти» напомнил. Для верности спросил еще:
— А тебе разве не тревожно? Линии наши расходятся. Революционной твердости нет в Вишнякове. По данному моменту судя, нам надо сымать его с председательства.
— Вот и снимай, если удастся.
— Твое мнение какое?
— Мое мнение — как народ, так и я.
— Народ одурел от даровой работы в шахте! — вскричал Сутолов. — Народ на пожарище горелые сухари собирает! По закутам шепчутся, как ноги унести от казаков! Вот — народ!
— Какой есть, такой и есть, другого народа мы вам не пришлем, — оборвал его Трифелов. — Приеду, если будет время…
Он не стал больше говорить. Положил статейку в карман и уехал на Громки, к Пшеничному.
Сутолов решил поговорить с Кузьмой. Голова болела от усталости. Но он пошел к нему, уверенный в своей правоте, надеясь на поддержку Кузьмы. Гуляют шахтеры с пленными — пускай гуляют. Кузьма на гулянку не пойдет.
Окна в доме Кузьмы светились.
Сутолов постучал к нему.
Разговор начался осторожно.
— Чего ж сегодня не пошел в караул? — спросил Кузьма.
— Не пошел…
— Не из кого составлять или поленился?
— Притомился малость. Думаю, пускай другие походят. — Сутолов взглянул на Кузьму исподлобья.
— Кто же эти другие? — настаивал Кузьма, догадываясь, конечно, о ком речь.
— Вишняков, скажем, — подтвердил догадки Сутолов.
— У него любовь началась, — вмешалась Варвара. — У Катерины, говорят, ночует или она к нему ходит ночевать — ничего не поймешь…
Сутолов метнул на нее быстрый взгляд — поползли, значит, и слухи; ждал, что скажет Кузьма. Кузьма молчал, глядя под ноги и шевеля опущенными бровями.
— Любовь у одного, любовь у другого, — решил поддержать Сутолов Варвару, — а степя лежат свободные — скачи, гуляй!
Варвара подняла голову, готовясь еще что-то сказать. Кузьма, однако, опередил ее:
— Сходила бы к Паргиным, спросила, что принесла Арина из Ново-Петровки.
— Завтра могу пойтить.
— Кому говорю, сегодня сходи!
Варвара нехотя поднялась. После случая с урядником она боялась мужа — все же на глазах у всех застрелил человека.
— Говори яснее, что имеешь против Вишнякова? — спросил Кузьма, когда за Варварой закрылась наружная дверь.
— Не могу его понять, — потер ладонью лоб Сутолов. — Не могу, хоть убей! Не знаю я, почему он туда и сюда вертит, как сучка. Калединские генералы за тридцать верст от нас казаков рубке учат. Вот-вот поскачут в нашу сторону. А кто станет поперек дороги? Некому стрелять.
— Об этом я уже слыхал, — недовольно сказал Кузьма,
— Разве мало?
— Новое что есть?
— О всяких его провинах знает Трифелов, — подавшись к Кузьме, прошептал Сутолов.
— Какие провины?
— Не знаю. О разговоре с Фофой он нам отчета не давал. Сотник Коваленко — его фронтовой товарищ. Складов подпальщик — урядник. А урядника он выпустил из поселка!
— Свалить хочешь Вишнякова? — мрачно спросил Кузьма.
— Может, и так! — всей грудью произнес Сутолов.
— Кого на его место?
— Тебя!
— А почему не тебя?
— Мне нельзя отходить от военного руководства.
Кузьма встал из-за стола.
— Свалить хочешь? — спросил он еще раз.
— А ежли Вишняков и останется, — быстро говорил Сутолов, — то надо б его приструнить.
— Не верится, чтоб Архип поддался, — сказал Кузьма. — Да и приструнивать зачем?
— Во имя дела!
Кузьма отрицательно покачал головой. Ему тоже не однажды приходила мысль, что Вишняков в чем-то темнит и недооценивает опасности казачьего нападения на Казаринку. Но Сутолов явился, наверно, специально, чтоб уговорить его свалить Вишнякова с председателей. Ишь как торопится, даже щеки стали сизо-красными. Трифелова приплел.
— Свалить можно, если народ на то согласится, — сказал Кузьма.
— Народу рассказать надо!
— Гляди не промахнись!
— Мне для себя ничего не надо! — стал убеждать Сутолов, думая только об одном — чтоб Кузьма его поддержал. — Меня только страх берет, как мы врага встретим. Со всех сторон получается осада, ни одной щелочки, куда б уйти можно. Бабы, детишки за напиши спинами. А Вишнякову дела нет! Не бери много на себя, если к людям беда стучится!
Кузьма слушал не очень внимательно. Чем больше доказывал Сутолов, тем меньше ему верил. Сутоловы злы и мстительны, ум у них сидит за злой заслонкой. Небось не может побороть в себе обиды на Вишнякова за то, что тот не дает согнать всех шахтеров в строевую роту. Может, и другие обиды есть. А обиды считать сейчас не время.
— Прошелся бы на Благодатовку, — сказал Кузьма, прекращая разговор. — Присматривать ведь кому-то надо за порядком…
Глаза глядели непроницаемо спокойно, как будто ничего перед этим и не было, что бы его взволновало.
— Боишься прихода второго урядника? — криво ухмыльнулся Сутолов.
— Не одного меня беспокоит…
— Что же будем делать? — спросил у выхода Сутолов.
— Поглядим, как оно повернется, — неопределенно ответил Кузьма.
Настойчивость Сутолова сбивала с толку. Чем больше напирал, тем меньше верилось в его правоту.
А Сутолов был гордый — уговаривать не умел. Скребло презрение к себе, что додумался тайно подбивать Кузьму против Вишнякова. Неудача принизила его даже в собственных глазах.
Сутолов вышел на мороз, подняв плечи и пряча уши в коротком воротнике шинели. Свет от окон ложился на снег розовыми отблесками. Нестерпимо глядеть: как на рождество. На душе было сумрачно, хотелось, чтобы и повсюду ни искринки света, а только синяя зыбь ночи. В такой ночи яснее чувствовалась тревога.
Сутолов бесцельно пошел бродить по поселку.
А Казаринка все никак не могла заснуть. Где-то на выгоне мужичий голос орал песню:
Другой голос подлаживался к нему:
Общая песня не получалась: первый голос тянул на два тона выше — за ним не угнаться. Только и того, что орут, что пора песен не прошла, а продолжается, несмотря на полночь.
…У Катерины были в гостях кроме Стеши Штепан и Янош. Туда же позднее явился и Вишняков. Одет он был в свежую, после стирки, гимнастерку, выбрит и причесан — будто сразу сбросил с себя десяток годов. Седеющие волосы не в счет. Голубые глаза смотрели задорно, весело.
Катерина порозовела от радости, что Архип был рядом, и все обнимала Стешу за плечи. Они будто породнились, как всегда роднятся женщины, когда наступает пора их сердечных тайн и надежд. Каждое слово, каждое движение приобретало особый, смысл. Архип — это уже дело ясное, а вот Янош — о чем он там говорит, поглядывая на Стешу? Катерина легонько пожимала локоть Стеши, та заливалась краской, боясь, что тайна может обнаружиться.
Катерина словно захмелела от радости. Она смеялась и корила себя за этот смех, не желая уводить Архипа от его всегдашних забот. Сердце подсказывало, что эти заботы никогда не мешали их любви. Все, что занимало Архипа, было интересно и ей, только из непонятной гордости она обманывала себя, как будто то, к чему он стремился, было ложно и не нужно ей.
— Теперь надо к нашим дворам привыкать, — сказала она Яношу и Штепану. — Петров хвалился, есть у него невесты на примете. Невесты приучат!
— Всюдэ хлеб о дву корках! — засмеялся Штепан, — Визму я тут молоду, а стара уже выскубла чуб. То дома зовсим голою головою прийдет! Янош — инша справа! — он ласково положил руки на плечо товарища.
— Гляди, разве я всех приглашала к нашим дворам! — засмеялась Катерина.
— Всюду добре, дома найлепе.
Смутилась Стеша, порозовели щеки и у Яноша. Катерина скосила глаза на Архипа — за поддержкой.
— Неужто не так сказала?
— Как сказано, так и понято.
— Не так понято! — спорила Катерина. — Про революционные дворы я говорила. Понимаешь, — обратилась она к Штепану, — не простая себе баба живет, а в красной косынке.
— Стеша будто и не носит красной косынки, — засмеялся Вишняков.
— А, идите вы к лешему! Совсем девку застыдите! Не обращай на них внимания, Стеша. Я говорю, что ихним людям надо привыкать к пашей жизни, чтоб она им не разлюбилась. Вместе горевали, вместе воевали. Ну что ты смотришь, Архип? Я ведь не про свадьбу, а про революцию…
— А Штепан — про свой чуб!
— Ох, беда! — зарделась Катерина. — Как это по-вашему: хочешь есть калачи — не лежи на печи?
— Без праце неезов колаче.
— К своим калачам мы вас зовем! — воскликнула Катерина. — Так я хотела сказать…
— Да что вы, ей-богу, тетка Катерина! — вскочила Стеша.
— Вот она, наша гордость! — поймала ее за руку Катерина. — Нигде стыдливей девок не найдете, как у нас. Прости меня, глупую, Стеша. Я ведь посмешить людей хотела. Солдатам оно интересно — про невест. Только тогда у них складки на лице расправляются. Чего ж нам, про пожар судачить? Богомольная Арина уже и самому богу о нем рассказала.
Вишняков улыбнулся: Катерина знает, что пожар сидит в печенках, и говорить о нем Архипу избегает.
— Богу поклоняясь, всегда только о себе думаешь, — сказала, нахмурившись, Катерина. — Я про Арину вспомнила — потихоньку потопала в Ново-Петровку за хлебом. А чего бы и меня не позвать?
Вишняков метнул на нее быстрый взгляд: неужто Катерина думает о том же, что и он?
— Арине много ли надо? — молвил он, ожидая, что будет Катерина говорить дальше.
— Это верно, ей много не надо. Она ведь первая испугалась? А нам всем будто и не страшно? Господи, я, грешница, еще про невест говорила. Где хлеб добывать будем, Архип?
Не сказала: «Что делать будем без хлеба?» или «Здорово теперь не попляшешь на голодуху», а спросила, где добывать.
— Покупать надо, — ответил Вишняков. — Часть угля можем выделить для продажи населению — в кузницы, богатым мужикам на отопление. Везти надо в деревню. Кто повезет? Наших мужиков отпускать в поездки никак нельзя: рабочие и военные руки нужны, да и не проехать им мимо казачьих кордонов.
— У нас бабы еще есть, — заметила Катерина.
— Чего бабы? — спросил Вишняков. — Если уж браться, так на всю силу. Дело опасное. Может случиться, Черенков завернет к себе во двор сани.
— Неужели мы такие худые, что ни на ком черенковский глаз не задержится?
— О-о! — загоготал Штепан. — Добре, добре!
— Красоты нашей не признаете? — расходилась Катерина.
— Погоди! — остановил ее Вишняков. — Я это не для смеху-веселья.
— Проведем, обманем! Верно говорю, Стеша? Завтра же грузите сани, а мы, бабы, повезем. Где продадим за деньги, где на хлеб променяем — это уж наше дело!
Вишняков во все глаза смотрел на Катерину, как она, распаляясь, продолжала:
— Штепан говорит: всюду хлеб о двух корках. А про нас, то и о десяти! Где прямиком, а где хитростью — лучше нас никто этого не сделает. Или ты Петрова снарядишь? Пропьет, прогуляет и уголь и сани! Пиши сразу же в отряд, — потребовала она, — меня, Стешу, Варвару — пускай меньше по Казаринке сплетен носит, Арину Паргину — для того, чтоб дело святее казалось. А из мужиков — хомуты править Филимона давай. Кузьма его расстрелом напугал, мы его в дороге отходим. А он нужон, чтоб торговлю с мужиками вести… Пиши, пиши, или ты не носишь с собой канцелярии?
Вишняков довольно посмеивался. Он не очень верил, что случится именно так, как предлагает Катерина. Было радостно, что ее будто подменил кто. Куда-то далеко отошло то время, когда озорная бабенка секла смехом его жизнь и обещала постирать бельишко после «всяких революционных походов». Стирает уже. Походы не закончились, а стирает. Да еще и разговоры ведет при этом, от которых легче на душе. Гляди, так и совсем весело станет жить на свете…
Студеная ночь принимала нашумевшихся вволю гостей, внезапной тишиной возвращая к раздумьям о трудном времени. Раздумьям этим было тесно. Ведь в Казаринке, как и в каждом шахтерском поселке, если уж темно, то темно, как в шахте. А если появлялась хоть слабая надежда, то светилась она, словно огонек в завале, — ярко и ободряюще. Жизнь у каждого шахтера редко озарялась радостью, — руби уголь, упирайся плечами в каменное небо кровли и не смей любоваться голубым небом, глотай штыб на полную грудь и задыхайся от чахотки, ложись в безвестную могилу, когда пройдешь через эти мучения. Жизнь эта была жадна ко всему, что обещало ей хоть малые радости.
Утром народ повалил к Совету.
Вишняков сидел возле окна, встречая каждого внимательным взглядом.
Явившийся после похмелья Петров заметил этот взгляд, вытер губы и прошептал:
— Будто в пост говядину на губах заметил…
Вишняков продолжал смотреть на него.
— Ты меня в отряд не посылай! — вскричал Петров.
— Все у нас по желанию делается.
— А уставился так, будто вдавливаешь меня в это дело! — засмеялся Петров.
Сутолов сообщил об обещании Трифелова приехать к вечеру. Взглянуть в глаза Вишнякову не решился.
— Давай встречай! — без интереса сказал Вишняков. — Чего ему надо?
— Не знаю, — тихо ответил Сутолов.
— А, Филимон! — оставив его, закричал вошедшему кабатчику Вишняков.
Сутолов отошел. А Вишняков будто сразу же забыл и о нем и о Трифелове.
Встречал то одного, то другого, что-то там кричал третьему. Подбродок гладко выбрит. Раньше, бывало, внизу оставались кустики щетины, а теперь до синевы гладко. Гимнастерка выстирана, воротничок приглажен. «Катерина холит…» — вспомнил Сутолов Варварину приметку о Вишнякове.
— Ящики ты выкинь! — доказывал Вишняков Филимону. — Ящику никто не поверит. А ведро — каждому известно. На ведро цену назначай!
Не замечаемый никем, Сутолов вышел.
В коридоре до него долетело:
— За каждый пуд угля будешь отвечать. Выдаст уголь Алимов — перед ним и ответ держать!
Голос басовитый. Сутолов передернул плечами, как будто ему стало одиноко и неуютно от этого голоса. «Ох, гад тебе в ребро!» — неизвестно кого ругая, шел дальше, па улицу, Сутолов.
— Гляди, товарищ Катерина Рубцова! — послышалось последнее, радостное.
А дальше уже без него:
— Не учи ученую!
— А где тебя учили торговые дела вести?
— Подумаешь, премудрость! Главное — не укради!
— Это я знаю, что ты не украдешь. А много ли привезешь?
— Отстань! Иди ты к лешему!
Стеша испуганно встретила ее за дверью:
— Чего это он так на вас?
— Эх, дурочка! Спрашиваешь о том, на что и я ни в жизнь не могу ответить.
— И воротничок, наглаженный вами, все мнет, мнет…
— Такие они, черти, и есть! — сказала Катерина, а потом, словно опомнившись, спросила: — Думаешь, не любит? Черта с два!.. Иди-ка ты мешки шить, живо! Я еще тут побуду.
Она вернулась к Вишнякову.
Теперь разгорелся спор с Лиликовым — сколько надо выдать продуктов за пуд добытого угля.
— Нет такого правила, чтоб всем поровну, — доказывал Лиликов. — Артели не одинаково работают, а забойщики — и подавно! Никак нельзя поровну!
— Ты мне о правилах, а я тебе скажу о голодных ртах.
За спиной шептались Паргин с Аверкием:
— Бузу затирает Лиликов.
— Слушай лучше, как твой кусок хлеба разделят…
Катерина вмешалась:
— Чисто малые дети! Доставь вначале, а потом дели! Паек надо установить. И тут вы хоть последние чубы друг у дружки повыдергивайте, а решит — народ!
Аверкий шумно вздохнул:
— На ярмарке горластые завсегда в доходе. А кто молчит, у того карман голодно кричит. Народ научить надо, как делить. Дура баба, не понимает!
Катерина повернулась к нему — быстроглазая, красивая, в дубленом полушубке с серым воротником из овчины, приятно оттенявшим смуглоту. Рябой Аверкий зажмурился, не решаясь долго глядеть в лицо пригожей молодухе.
— Я вот тебе заместо хлеба сушеных кислиц на узвар привезу, чтоб до оскомины наелся! — пригрозила она. — Поглядим, что ты запоешь!
— Ох, Катерина, — вздыхая, произнес Аверкий, — мало тебе завлекательности, так ты еще и властью обзавелась. Заживо в могилу ложись с моей корявой рожей.
Он обиженно засопел, уставившись в потолок светлосерыми глазами в рваных веках. Катерина догадалась, что обидела грубостью не только Аверкия, но, может, и самого Архипа.
Вишняков молчал, ожидая, что она скажет в ответ на слова Аверкия. «Господи, напасти какие!» — растерянно взглянула она на Аверкия.
— Что мне твоя рожа? — бросилась она к нему и поцеловала в изрытую оспой щеку. — Только и моего ума не принижай!
Сказала это и выскочила вон.
Аверкий тер щеку ладонью, тупо поглядывая на гогочущих мужиков. Затем, пряча слезу, стал ругать бестолковые «ярмонки», будто «введшие его в обман насчет народного порядка и справедливости», а потом неожиданно замолчал, потихоньку двигаясь, не надевая шапки, до самого выхода, как в церкви.
…Катерина возвращалась домой с Пашкой.
— Комиссаршей назначили? — спросил Пашка скрипуче.
— Кормить тебя, дохлого, кому-то надо?
— Добро, добро, покомандуешь!
— А мне и хочется этого! Охота испытать себя на другом деле. Никогда раньше не жила людскими заботами. А теперь вот… Или негожа, по-твоему?
— Можешь, наверное, — уклончиво ответил Пашка.
Радость ее ему не понравилась. У Пашки не было причин для радости: Вишняков обругал его «кислоокой бабой» и велел сразу же отправляться в Громки, куда начальником назначили Пшеничного, по мнению Пашки — въедливого и скучного мужика.
— У сотника коней для выезда возьмешь, — сказал Пашка. — Тебе он не откажет.
Катерина промолчала. Она понимала, что Пашка злобится. Он, как тот старик, которого на дороге придавила одышка, — сам останавливается и других возле себя придерживает.
— У Калисты давно был? — спросила она.
— С тех пор…
— Проведал бы.
— Нет желания. Да и ты заменила меня по части свиданий…
— Ладно, не шипи! На станцию пойди.
— Вишняков наказывал насчет станции?
— Пойдешь?
— Подожду, пока в твою торговую контору грузы начнут поступать.
— Еще что? — спросила она, не глядя на него и понимая, что Пашка не успокоится, пока не рассердит ее.
— Помолилась бы за упокой души Семена, — сказал он тихо. — Или уже забыла обо всем?
Катерина взглянула на него вызывающе.
— Помню, чего ж. Только ты мне не выговаривай за Семена! Молиться за упокой его души — не стану! За здравие Архипа Вишнякова — помолюсь! Пускай такие, как он, по двести годов тянут, пока всех дураков со света не сживут! В жены к нему пойду, ножки буду мыть, сон его беречь, умру за него!
Пашка закрыл глаза и поднял руки к лицу.
— Чего от света закрываешься? — зло спросила Катерина.
— Хватит того, что слышу, — хрипло ответил Пашка. — На свадьбу позовешь, может, и приду. Любопытно поглядеть, как венчаются комиссары…
Пашка запахнул шинель и пошел в сторону. Катерина поглядела ему вслед без сожаления. Утомил он ее, не хотелось его останавливать.
За легкой снежной поземкой виднелись и дворы, и дальние бараки, и старый карагач на юру, левее Благодатовки, и расплывшийся книзу башлык терриконика, и люди на широком шахтном дворе. Шахтерки их чернели па зимней белизне. Катерина заскрипела задубелыми валенками, успокоенно прислушиваясь, как повизгивает снег у нее под ногами, словно старые половицы скрипят. «Все уйдет и забудется, — думала она. — Свадьба состоится, и новоселье будет…» Радость близкая, возможная. И все же в глаза лезли убожество, бедность, страшно подумать, как продержаться до весны и устоять перед снежными бурями.
Уголь в вагоны таскали носилками. От того места, где шла погрузка, тянулась черная полоса пыли. Лица темные, словно обуглившиеся. Спины, согнутые от усталости. Голоса хриплые, возбужденные.
— Дырки покрыли заплатами. А на ося глядели?
— Чего им сделается? Смазку надо дать хорошую!
— Два месяца, почитай, простояли на отдыхе!
— Вишняков Архип нашел!
— Ежели Катерину нашел, то вагоны мудрено ли!
Катерина быстро пошла дальше, туда, где должны готовить сани для поездки в деревню. Пересуды о ней и Вишнякове не обижали, — пускай всем будет известно, что они сошлись с Архипом. Кто бы чего ни говорил, словами ничего не изменишь. Слова рвут слабое, а сильное — ласкают. Не забудешь той ночи, когда она пришла к нему. Эта ночь, украшенная кровавыми печными отсветами, беспечная и отрешенная, была необходимой в ее жизни. Катерина не стыдилась ее. Большая любовь не стыдится огласки.
В мастерской было шумно — стучали молотками, пилили, строгали. В дымном полумраке, возле закопченного, с наледью, окна Катерина увидела Франца, а дальше, возле низкого слесарного стола, — Миху и двух ребятишек Петрова, Ивана и Сашку. Франц вырубал из листов железа лопаты, а ребятишки выравнивали их молотками и очищали напильниками от ржавчины. В дальнем углу курился горн. Возле него орудовал длинными щипцами Милован. На темном лице блестели белки глаз. Заметив поставленный торцом обрубок сосны, Катерина села на него, не желая мешать работающим.
Время от времени мастерская оглашалась восклицаниями Франца и Михи:
— Махен, Миха!
— Йа, махен!
Петровы при этом почтительно поглядывали на Миху. У рыжего Сашки блестело под носом: некогда подумать о себе. Миха толкнул его в бок:
— Пазе вытиразе!
Сашка с ужасом повел на Миху глазами.
— Нос вытри! — потребовал Миха.
Сашка быстро дернул рукавом по носу. Немецкий говор его подавлял.
— Махен, Миха! — снова крикнул Франц.
— Йа, махен!..
Сашка бросился тереть щеткой заготовку, засуетился и свалил две другие заготовки па пол. Металл загремел, Сашка побледнел от испуга.
— Балда, — выругался Миха.
Слава богу, не по-немецки, а по-русски. Сашка даже огрызнулся:
— Мало ли, бывает…
У выхода лежало десятка три готовых, синеющих от прокалки лопат. В петле из проволоки висело столько же тяпок.
— Гутен таг, фрау Катерина! — прервав работу, вскричал Франц. — Все порядке!. Можем грузить вар… как его по-русски?
— По-русски, — отозвался Миха, сдвинув едва заметные полоски бровей, — вар есть товар!
— Гут, гут, Миха! — похвалил Франц.
Миха кивнул головой. Петровы ребята, угнетенные его превосходством, подавленно потупились. Катерина подумала: хорошо, что Миха привел их в мастерскую. Не сидят дома, не ждут загнанно, когда явится отец и спьяна примется драть за уши.
Жизнь-то ребячья на шахте не очень ласкова, да и гладят-то ребят не мягкими, а жесткими ладонями в окаменевших мозолях.
— Выедем завтра на рассвете, — объявила Катерина, обращаясь к Францу и ребятам. — Пускай тут все лежит, мы сами погрузим.
— Выполняем приказ Вишнякоф, — блестя очками, сказал Франц. — Не сазадош Кодаи, а Вишнякоф! — повторил он, считая это очень важным.
Франц говорил о приказе с уважением, не допуская того, что он не может быть выполнен. Катерина горделиво вскинула голову и усмехнулась. Она только теперь поняла, что у нее, как у тех ребят Петрова, что-то удивительно круто изменилось в жизни. Франц это понимает: виду не подавал, что знал ее прачкой, сдавал белье и никогда не говорил с ней о шахтной работе.
— Счастливо вам оставаться! — попрощалась Катерина и вышла из мастерской.
В лицо после угарного чада пьяняще ударило свежим воздухом. Всюду было знакомое — потемневшие горбыли худых шахтных сараев, проржавелый хлам во дворе, шаркающие отяжелевшими ногами шахтеры, почерневшие от угольной пыли рамы в окнах управленческого дома, похоронная чернота утрамбованных заштыбленными подошвами тропинок. А на душе было бодро, спокойно и весело.
Вот и всадник проскакал, — кто бы это мог быть? Он тоже, наверное, не со злом, а с добром в Казаринку. Настанет время, когда каждый день по десятку будет приезжать таких всадников. Кончается прежнее: дует метель, метет, ставит сугробы поплотнее один к одному, ветер рвет тишину и громыхает где-то оторванной доской, как сторож колотушкой, — никого не жди, согревай душу своим теплом, никому другому ее не согреть.
Всадник, наверное, к Вишнякову, — мало ли теперь дел у Архипа? Скакал издалека — от разгоряченного коня валит пар. Спешил, наверное, не боясь надвигающейся ночи.
Катерина пошла к управленческому дому, помогать бабам шить мешки.
Всадник осадил коня возле коновязи, ловко соскочил, приладил на шею коню торбу с овсом. «Ничего, умеет», — одобрительно следил Вишняков. По плохо гнущимся ногам и напряженной, развалистой походке определил, что всадник давно не вставал с седла. Башлык опушен инеем, усы и борода белые.
— Никак Трифелов? — спросил Вишняков, узнав дебальцевского комиссара. — Украсило тебя!
— Любого в такую погоду украсит!
На ходу пожал протянутую руку и вошел в дом.
— Затишок у вас, — сказал Трифелов, стягивая башлык и обирая ледышки с бороды.
Усы и борода у него для солидности: годами молодой, тоже, видимо, наряжался для того, чтоб быть заметнее. Но не так наряжался, как Сутолов, — тот скрипел ремнями и устрашающе, — а красивее, наряднее. Так и должно быть: разного роду-племени — Трифелов из учительской семьи и сам учитель, а Сутолов из «нижних чинов». Роднило их только что-то внешнее, а в остальном люди разные. В серых глазах Трифелова, однако, тоже блеск, способный стереть улыбку с любой неуместно развеселившейся морды.
— Передавали мне, что собираешься к нам, — заметил Вишняков.
— Встречал Сутолова на Лесной — ему и говорил о приезде. Чего вы тут не ладите? — спросил он как будто без особого интереса, стряхивая снег с башлыка.
— Слухи, — покачал головой Вишняков. — Бывает, конечно, постоим кочетами, перьями пошевелим, на том и кончается. Делить нам нечего. Склады сгорели — в поселке голодно.
— Случается, после пожара виновников ищут, — сказал Трифелов, показывая, что с положением знаком.
Вишняков поймал его едкий, умный взгляд.
— На одном участке фронта, коим ты командуешь, замечен непорядок? — спросил Вишняков, ожидая неприятного объяснения. — Сторожевое охранение оказалось жидким — один дед с колотушкой. А у тебя в Дебальцеве — крыса не проскочит?
Трифелов уловил иронию, перевел на другое:
— Перебежчики сообщают, будто Каледин перемещает войска на Верхний Дон, — может, по Харькову готовится ударить. А немцы в Бресте ведут себя так, словно штабы договорились об общем наступлении.
— Позволь и мне о слухах, — заметил Вишняков. — Говорят, ты против подписания мира в Бресте?
— Зачем же тебе пользоваться слухами? — мирно ответил Трифелов. — Я действительно не решил еще, как относиться к переговорам в Бресте. Сложно очень, да и не нашего ума дело. У нас своих забот хватит.
На стенку падала тень от его фигуры, похожая па килевой парус. Вишняков почему-то вспомнил рыбачью пору, как на шхуне ждали попутного ветра. «Что-то и теперь держится непривычный штиль. Не запутался ли комиссар? Уму его будто все подвластно…»
— Большевики Донбасса должны быть едины, — сказал Вишняков.
— Так и будет.
— Пленные немцы вывели в степь офицеров, — сказал Вишняков. — Я не знаю в точности, чего требуют от нас немцы в Бресте, но я бы на все соглашался. Германия начинает колотить своих офицеров.
— У нас не немцы — австрийцы.
— Разница малая. Желают задружить с советской властью. Нравимся мы им.
— Мы многим нравимся, — с намеком произнес Трифелов и искоса взглянул на Вишнякова.
— Может, и так…
«Теперь начнет дуть во все паруса, — решил Вишняков. — Встречи с Дитрихом не может простить…»
— Что ж, пленные под вашу команду идут?
— Выходит, так.
— А ведь принимать их под команду приказа нет.
— По всякому случаю приказ не напишешь.
— Это верно. Спросить бы полагалось.
— У кого?
— В Центр надо послать запрос.
Вишнякову показалось, что Трифелов говорит об этом с нескрываемым неудовольствием. «Приехал учить, как следует подчиняться приказам», — заключил он. Трифелов сразу же разрушил и это предположение:
— Из Центра, правда, на каждый случай ответа не получишь.
— Мы вот сообща начали думать об отгрузке угля и о заготовке продуктов, — сказал Вишняков, решив больше не гадать о цели приезда Трифелова.
— Пономарев рассказывал мне про твои затеи. Отгрузку угля положено наладить. А вот по поводу заготовки продуктов — надо бы отложить. Есть государственная монополия на заготовку хлеба. Ты имеешь понятие, что это за штука? Есть Наркомат продовольствия, он проводит закупки хлеба и продуктов для снабжения рабочих. Помимо него проводить заготовку — значит вносить анархию в политику цен. По какой цене вы думаете покупать хлеб?
— Какую мужички назначат, — уверенно ответил Вишняков.
— Им выгоднее заломить побольше.
— Мы им кое-что из промышленной продукции везем — уголь, лопаты, тяпки.
— В обмен или деньги дополнительно будете платить?
— Как получится, — менее уверенно ответил Вишняков.
Обо всех этих премудростях Вишняков не думал. Трифелов без крика и шума его прижимал:
— Создать, конечно, надо заготовительный отряд.
— Мы так и сделали. Женщин включили…
— Но законы нарушать не надо бы. Свободной торговли хлебом мужички побогаче ждут не дождутся. А вы, стало быть, тут как тут. Вам — надо, никто отрицать не станет. По всей стране тоже надо проводить заготовки. Если Наркомпрод примет ваш порядок, тогда надо дать в каждую деревню то, что вы везете, а еще ситец, кожу, керосин. А где взять? — спросил Трифелов, расстегивая и сбрасывая ремни по-домашнему.
— Насчет угля, по правде признаться, меня Дитрих научил. Советовал вообще пустить уголь в продажу частнику, чтоб выручить деньги на зарплату.
— Ясно, — протянул Трифелов, поднимаясь. — Капиталист учит советского промышленника, как раздобывать деньги. На первый взгляд, ничего глупого и вредного — продайте, получите деньги, выдадите зарплату. Вы продадите уголь. А динамитчики что? Значит, у вас — будет, а у них — ни шиша? Вот почему компродовцы толкуют о монополии, а капиталист — о свободной торговле. У нас должны быть организации, которые бы занимались продажей фондовых товаров на внутреннем рынке, заготовкой сельскохозяйственных продуктов и товарообменом.
— Будет когда-то…
— Не когда-то, а уже теперь есть.
— Погоди, — озадаченно посмотрел на Трифелова Вишняков. — Ты чего ж разваливаешь все наши планы? Мы два месяца не получаем ни копейки. Нам прекратили поставки леса и керосина. Подвоза продуктов — никакого. Что же ты мне про организации толкуешь? Будут — тогда иное дело!
Трифелов ходил по комнате, слушая и как будто одобрительно кивая головой. «А ведь вышагивает, как учитель в школе. Я ему отвечаю таблицу умножения, а он проверяет ответы. Если за этим приехал, тогда добро, давай!..» — сверлил его задорными глазами спорщика Вишняков.
— Не будет ничего, пока мы с тобой не создадим, — устало потягиваясь, сказал Трифелов. — Ты берешься за налаживание производства на шахте. Доброе дело. Мы власть получили, теперь надо ею распорядиться. Распорядиться не по-старому, а по-новому. Ищи, делай, добивайся. Сразу же создавай такие организации, которые бы занимались заготовками не один день и не два, а целые годы. У Маркса говорится о товаре, что он имеет потребительную стоимость и меновую. Потребительная — это та, которая удовлетворяет потребность человека, а меновая — это способность товара быть обмененным на другой товар. На какой именно? Товар у тебя — уголь. Менять ты собираешься на хлеб и мясо. За сколько ты отдашь пуд угля? Ты вступаешь в отношения с производителями зерна, стало быть, строишь отношения между людьми. А на какой основе? Будут ли эти отношения продолжаться па этой основе и дальше, или ты выберешь в одном месте зерно и подашься на новые места? Если хочешь знать, у нас за спиной не Каледин с шашкой, а крестьянин с настороженным взглядом, ждет, куда повернет и что совершит шахтерня, мы с тобой, советская власть.
— У нас пока организация из бабы Арины и бабы Варвары, — засмеялся Вишняков.
— От кого придут бабы? От Казаринского Совета! Кто их направил, кто инструкцию давал? Казаринский Совет! Советская власть! Как у тебя Пашка-телеграфист служит, так они не должны служить. Пашку я военным судом и расстрелом настращал. На линии связи таких хлыщей мы держать не можем!
— Да где же нам других набраться?
— Чего не знаю, того не знаю.
Вишняков пожал плечами. Трифелов умен. Насчет создания привычек и новых порядков хорошо говорит. Но не все учитывает, как случается в жизни. Не будь Пашки, кто бы на телеграфе сидел? Не снаряди сани с углем, откуда продуктов дождешься?
— Вартой почему не интересуешься? — спросил Вишняков, решив, теперь окончательно, что Трифелов явился учить его уму-разуму.
— Жду, пока ты скажешь.
— Держится особняком… Было время, я ее побаивался. Теперь вижу — никакой связи с командованием, забыл про нее Петлюра.
— К ним прибыло пополнение?
— Ходит один по поселку, вольнонаемный.
— Тебе с ним не приходилось говорить?
— Некогда.
— Ты ведь любопытный, находишь время для встреч с разными людьми.
— Не пришлось с этим. А что тебе? — насторожился Вишняков.
— Да так, ничего, — уклонился от ответа Трифелов. — Планы-то какие ваши?
— С тобой страшно говорить про планы, — улыбнулся Вишняков. — У тебя все по науке…
— За тобой тоже больших глупостей не наблюдается.
— А все же есть? — колюче поглядывая, спросил Вишняков.
— Давай, давай, говори, что собираетесь делать с. производством, с военными делами…
Это уже прозвучало требованием доклада. Про военные дела и производство надо говорить одновременно. Иначе как расскажешь о сокращении смен на шахте и о создании шахтерского отряда самообороны, о времени, как его надо понимать? Время переплелось-перепуталось, не разберешь, где война, а где только страх перед ней. Вишняков побледнел от волнения. Доклад, конечно, можно сделать. Сказать не про один поселок, а про всю степь, про то, как заливается она белогвардейской ненавистью и вот-вот станет местом военных действий, затеваемых белыми генералами. Трифелов умен, книгочей, знает науку торговли и умеет подсекать заковыристыми вопросами. Ему постоянно должен видеться не один дом, не один поселок, а степь, люди в степи, печаль и надежда в их глазах, кровавые ссадины на ногах, отмерявших сотни верст в поисках спасения и счастья, тупая ненависть в очах хуторских мужиков и зловещий блеск сабель в их заскорузлых руках, и в то же время — жизнь! Жизнь, про которую не скажешь, что она проста, как душа ребенка. Не один дерзко заголил свою спину: бей, секи, но скажи, где моя правда! Иной, как Гришка Сутолов, по глупости отдал жизнь, не зная зачем. А Паргина Арина молится, считая, что бог всему голова. Другому кажется: пригрози народу — он утихомирится, разойдется по домам и будет жить, как жил тысячу лет до этого. А больше таких, которым бы биться, — только бы силы хватило одолеть врага в открытом бою, И у них грудь дышит, глаза ищут небо, а сердце иногда заходится печалью. Тоже — жизнь. Миллионы сейчас ютятся в притихших хатах России, сгребают крошки в кулак, курят до огня на губах самокрутки, прячут детишек в погребах и спрашивают у каждого прохожего, как у пророка: что дальше будет? Ничего путного не будет, если без толку суетиться и думать, что новая власть только шашкой машет, а не пашет.
Революция дала свободу народу. Свободе не жить без ума и науки. Она во все свои жадные глазищи глядит на тех, кто желает сделать труд не только свободным, но и умным, кто стоит, стиснув зубы, отчаянно и дерзко перед белыми армиями, в душе своей носит не менее дерзкую и отчаянную мечту о том времени, когда умнее и лучше распорядится землей и заводом.
— Я ведь и правда что-то делаю не так, — сердито заговорил Вишняков под пристальным, молчаливым взглядом Трифелова. — Дитриха и Фофу принимал, может, из любопытства. Мы их привыкли ругать на всякий лад — кровопийцы, гады толстопузые. Однако у кровопийцев тоже что-то в голове есть, они умудрялись управлять промышленностью по всей России. Не забывай про этот ум. Одной руганью его не выбьешь. Они обещали помощь, а я видел белые руки, из которых не упадет милостыня. Если бы даже Дитрих и пожелал дать нам порожняк, он бы его не смог вытащить из калединских станций. Стало мне яснее и другое. Против нас, против всего Донбасса и его революционных шахтеров, против всего трудового народа России давно ведется наступление пострашнее того, с которым на нас готовится идти Каледин. Нашего брата желают взять голодом, холодом, безденежьем, разрухой. Запер я этого главнокомандующего голодом в трофимовской хате! Арестовать бы его, но для хода нашей войны с ним от ареста выгоды мало.
Вишняков подошел к столу. Доклад так доклад! От волнения у него пересохло в горле. Выпил залпом стакан воды. Взглянул на Трифелова, стоящего возле окна, — плечи вздернуты, правая рука под левым локтем, пальцы перебирают бороду, глаза задумчиво темнеют синими провалами, — черт-те о чем он думает? Но все равно надо досказать обо всем, как попу на исповеди.
— Пленные теперь — с нами, — вдыхая всей грудью, сказал Вишняков, — Их можно включить в отряд. Хороших мастеров, однако, надо занять работой. Франц закончит ладить замок на гаубице, его надо подержать для шахтных слесарных работ. А Янош пускай работает на ремонте вагонов. Две платформы нам надо переоборудовать так, чтоб на них можно было не только лес таскать с Косого шурфа, но при необходимости поставить гаубицу и пулеметы… Теперь насчет продовольствия. В ближайшие дни нам его никто не подвезет, сколько ни говори насчет компрода. Вчера Катерина Рубцова сказала, что можно организовать заготовительный отряд из одних баб. Дело это подходящее. Из других заготовителей казачки живо кишки выпустят. А бабы пройдут и на Дон. Для торговой помощи они попросили Филимона-кабатчика…
— Которого Филимона? — спросил Трифелов.
— Обожди, не перебивай! — отмахнулся разошедшийся Вишняков. — Я ведь знаю, по какой причине ты спрашиваешь. Сумнительный для тебя человек Филимон. А мы его испытаем! Кривобок, плут, а в нужную минуту, когда торопиться придется, и он уздечку для твоего коня вынесет. Ты поскачешь, Филимон остается, а услуга с уздечкой будет своевременной. Такого я понятия на сей счет…
Вишняков возбужденно глядел на Трифелова.
— Небось думаешь, что язык у меня длиннее щучьего, — смущенно сказал он.
— Чего ж извиняешься? — приблизился Трифелов к нему. — Слушать тебя интересно. Понятия твои, я думаю, не расходятся с понятиями революционного долга. Только не надо забывать, что помимо Казаринского рудника есть и другие рудники…
— Ты это о чем? — настороженно спросил Вишняков.
— А о том, что приехал я к тебе не только для того, чтобы приятные разговоры вести.
— Значит, слушал по обязанности? — обиженно спросил Вишняков.
— Обожди, не спеши! Товарищ Артем ждет прибытия в Харьков хоть малого состава угля из Донбасса, Бойкого товарища надо послать сопровождающим эшелона. От имени всех рудников и шахтеров.
— Кого же ты предлагаешь? Меня? — бледнея, спросил Вишняков. — Это за речь мою перед тобой?
— Товарища, который думает, что советская власть — это не только шашкой махать, а и землю пахать.
— Сымаете?
— Снимаем на время.
Вишняков нахмурился: не предполагал он, что их откровенная встреча может закончиться так.
— Плохого тебе никто не желает, — торопливо, словно прося прощения, произнес Трифелов. — Как ни трудно отрывать людей от живого дела, мы обязаны послать. Дебальцевский ревком тоже согласен. Среди нас нет другого такого человека, кто бы так яростно доказывал необходимость работы шахт для нужд советской власти.
— Давай, давай говори, — глухо произнес Вишняков.
— Лукавства тут нет никакого, — горячо продолжал Трифелов. — Отправишься вместе с эшелоном угля. На время твоего отсутствия в Совете будет председательствовать Сутолов. Ты не против?
— Чего ж, давай Сутолова…
— Вот и хорошо, что ты не возражаешь… Все остальные останутся на своих местах. Варту мы, ясное дело, разоружим. Телеграфиста отправь на Громки, иначе я его арестую. Терпеть не могу людей, с перепугу хватающих обидчиков за горло. Все — с перепугу или от большой лени. Из таких получаются или анархисты, или проповедники, или бузотеры…
У Вишнякова пропал интерес ко всему. Он не слушал Трифелова. Зачем слушать? Известно, что Пашка бузотер.
— Поедешь или останешься до утра? — спросил он у Трифелова.
— Поеду, некогда засиживаться.
— Гляди, волки в степи! — предостерег Вишняков.
Он почему-то избегал взгляда Трифелова. Вероятно, потому, что дебальцевский комиссар обидел его своим предложением сопровождать эшелон в Харьков, да еще и по той причине, что пропустил мимо ушей и оставил без ответа многое из того, о чем говорил ему Вишняков. «Значит, желает, чтоб я уехал», — решил Вишняков, расхаживая по комнате.
Трифелов ответил ему:
— Волки комиссаров боятся!
— Скажи лучше: минулось то время, когда волками пугали! — заметил Вишняков. — Жили все одними и теми же страхами — волки да разбойники. Вспоминали старое, если ничего нового не случалось. А теперь — каждый день новое… На черенковский разъезд можешь напороться. Ночуй здесь!
Уложил он его в своем доме. А сам пошел к Катерине. Чего теперь прятаться? Последняя ночь…
На пути встретил Сутолова. Сообщил, что Трифелов ночует у него. О своем отъезде промолчал — потом узнает. Сутолов ждал, однако, отвернув воротник. Вишняков догадался, что ему, может, и известна причина внезапного появления Трифелова. А если так, то и тем более рассказывать нечего. Вишняков коротко пожал руку, не желая задерживаться.
— Куда же ты? — спросил Сутолов.
— Найдется место переночевать…
И пошел не оглядываясь, удивляясь тому, как безмолвна и тиха Казаринка в эту ночь. Ни луны, ни звезд, небо будто кто задернул темным одеялом. А снег скрипит под ногами глухо и однообразно. «Не оттолкнут меня от дела, — успокаивал себя Вишняков. — Врос я в него всем телом, только шашкой срубить можно…» Перед тем, как войти, зачерпнул ладонью снег и растер разгоряченное лицо, чтоб Катерина ничего не заметила.