Накануне бегства Фофы из Казаринки Пашка принес телеграмму, подписанную членом ЦК Серго Орджоникидзе: «Просим отгрузить Тулу 6000 пудов угля». Снизу была приписка Викжеля: «Отгрузка будет производиться согласно подписанных договоров».

Для Тулы уголь — это не в плиту на кухню: там оружейные заводы. Можно было бы сразу отгрузить эти шесть тысяч пудов, если бы на шахтной ветке нашлось хоть десяток вагонов. Но там стоит только шесть платформ с отвалившимися бортами и невыверенными осями. А паровоз где взять? Стоит один с подорванной топкой на Лесной. Дебальцевский комиссар Трифелов только обещания шлет, никакого черта у него самого нет.

— Вот и задачка поступила… — проговорил Вишняков, крутя в руках телеграмму.

Пашка, наверно, шел к машинистке Калисте: в последнее время он к ней зачастил. Легка жизнь: посидел возле аппарата, принял известия — и айда любовь крутить.

Вишняков нацедил полную кружку воды из бачка, стоявшего в углу, залпом выпил, — как огонь погасил. Собственная жизнь уже давно представлялась ему беспрерывным пожаром, который ничем не загасишь. С добычей не все просто. Кто-то упорно добивался, чтобы рудник затих, прекратил выдачу угля. Вишняков понимал, что такие приказы могли исходить от Продугля. Но кто-то их выполнял. Не Фофа, Фофа тут весь на виду. Взрывчатку пытался пристроить на уклоне, но это ведь все мелочь. Он не отгоняет порожняк, не задерживает вагоны с лесом, не лишает шахту керосина. Кто-то это делает другой, покрупнее Фофы.

Алимов настаивал на аресте Фофы, когда тот был пойман в шахте со взрывчаткой. Арестовать можно. А дальше как? Оставшиеся штейгеры тоже могут испугаться арестов и покинут шахту. Переговоры с Продуглем будет вести некому. Счета по поставкам залягут неоплаченными. Дело это сложное…

Задумавшись, Вишняков подошел к окну. В темном стекле, за которым часто мелькали снежинки, отразилось его нахмуренное лицо с выступающими скулами, глубокими тенями под глазами и твердо сжатым ртом. Видны были угловатые плечи, а за ними высокая дверь. Вот она, кажется, приоткрылась. «Сквозит, — подумал Вишняков, — ветер не только за окном, но и по дому гуляет. Метель началась…»

Он запахнул пиджак, натянул шапку и вышел поглядеть платформы. Занятие бесполезное: десятки раз осматривал их днем. Но не усидишь без дела, когда ничто не приходит в голову. Путь к железнодорожной ветке был прямой — через дворы. Вишняков, однако, пошел по улице, где стоял Фофин дом. «Погляжу, светит или спать улегся, боров проклятый». Он злился на Фофу из-за вагонов, непорядков со снабжением шахты и жалел, что защищал его перед шахтерами, когда обнаружился случай с запалом. Чего защищал, сам толком не мог понять. Все надеялся, что наступит время, когда будет от Фофы польза.

Окна в Фофином доме закрыты ставнями. Темно. Может, светится в тех, которые выходят во двор? Повернувшись спиной к ветру, Вишняков постоял немного, раздумывая, идти ли ему дальше или постучать к Фофе. Зачем, собственно, стучаться? Явился председатель совета спрашивать, как быть с отправкой угля в Тулу. Помоги, мил человек, ничего хорошего у нас самих не получается. Фофа надует щеки, покрутит носом, погладит живот и ответит: «Ничем не могу помочь…» Смех, да и только! Вишняков резко повернулся и прошел мимо. Ему припомнилось, как Фофа положил белую ладонь на бумажку артельщиков о приеме его, Вишнякова, на шахту и сказал, как отрезал: «Приема нет». А ведь тогда некуда было деться, хоть с сумой по рудникам иди. В кармане — ни копейки, ни сухаря, «ни торточки», как говорят шахтеры. Тогда не стал просить, а теперь и тем более. Образуется как-нибудь и с вагонами, и с отправкой угля, и со всем прочим.

Отойдя шагов на двадцать от дома, он услышал сзади конский топот. Кто бы это на ночь глядя, не украинская ли варта прогуливает застоявшихся коней?

Вишняков оглянулся, увидел сани возле Фофиного дома: «Господин управляющий куда-то собрался…»

Фофа был в тулупчике и валенках. Стоял возле саней так, как будто они сами въехали во двор и неизвестно, что теперь с ними делать.

— Далеко ли? — спросил Вишняков у Фофы.

— Не очень… На часок — и обратно…

«Сробел, не ждал встречи». Вишняков скользнул взглядом но саням — самые вместительные. На этих санях обычно выезжал с охраной кассир за получкой. Сам Фофа ими не пользовался, требовал одинарные, с облучком. Или за грузом куда-то отправляется?

— Задержись малость, — потребовал Вишняков. — Дело есть.

— Пожалуйста, — поспешно согласился Фофа. — Мне не к спеху… — бормотал он, забегая вперед, чтобы открыть дверь Вишнякову. — Погода неважная… ранняя зима разобралась…

По всему видно, Фофа отправляется в поездку тайком. Опять что-то задумал. Спросить надо прямо, послушать, что ответит, а потом — в баню его. В старой бане есть кладовая, будто специально приспособленная для того, чтобы запирать в ней всяких преступников и врагов советской власти.

В доме как будто никаких следов предотъездных сборов. Вся мебель, ковры, шкафчик с посудой на местах. На стенке тикают часы с желтым маятником. Тепло. Пахнет свежей печной гарью.

Не дожидаясь приглашения, Вишняков сел в кресле возле маленького столика на гнутых ножках.

— Хорошо живешь, — сказал он, расстегиваясь и снимая шапку. — Я бы из такого рая и носа не высовывал.

Он оглянулся — куда бы положить шапку? На столик — не решился: на нем лежала белая кружевная салфетка. Положил шапку на ковер. Фофа не подавал голоса. Сбросив полушубок, он стоял в дальнем углу и хрипло посапывал.

— А ты едешь, — поднял на него глаза Вишняков. — Зачем и куда?

Фофа пожал плечами, словно не понимая, о чем его спрашивают.

— Куда, спрашиваю, ехать собрался?

— Мне очень трудно объяснить в двух словах…

— Давай не в двух, если трудно. В тепле да в чистоте можно поговорить и дольше.

Фофа приблизился, сел возле столика. Руки его мелко дрожали, полные щеки обвисли.

— Я решил выехать на время из поселка, — со вздохом произнес Фофа и вытер пот на лице белым платочком.

— Испугался чего?

— Да, — взглянул заискивающе Фофа, — испугался. Боюсь. Боюсь за свою жизнь…

— Мы будто не страшные, — ухмыльнулся Вишняков. — Со взрывчаткой в шахте поймали, а все же отпустили.

Фофа вскочил со стула и зашагал по комнате, схватившись за голову.

— Не об этом речь, Архип! Шахтеры мне не страшны. Я всю жизнь проработал с шахтерами. Я служу. И служить буду, пока есть силы. Время все изменило, но я ведь стараюсь приспособиться к этому времени, к порядкам, которые вы установили на шахте. Мне трудно, но я все же что-то делаю полезное… Другие обстоятельства вызвали у меня страх.

— Говори, какие обстоятельства.

— Я буду откровенным, — упавшим голосом произнес Фофа. — Только обещай мне, что это останется между нами.

— Ладно, давай уж, — согласился Вишняков.

Фофа вернулся к столику и снова сел. Платочек он не выпускал из рук, как плаксивая баба, у которой все есть на тот случай, если брызнут слезы из глаз.

— Вам известно, что я оказался между двумя владельцами. По старому регламенту я подчиняюсь акционерам Продугля, по новому — Совету. Первые могут от меня потребовать то, что не понравится вторым. Согласись, Архип, что это не легко, как говорится, «и вашим и нашим».

— А ты давай только — нашим.

— Нет, нет, и не в этом трагизм моего положения. Я ведь бессилен что-либо изменить. Есть дирекция, которая имеет свои соображения…

— Погоди, — остановил его Вишняков, — про дирекцию мы знаем. Скажи, кто в этой дирекции заправляет?

— Я получаю бумаги за подписью шефа-директора Дитриха.

— Он все портит нам?

— Я не могу этого сказать, — замахал руками Фофа. — Вы же знаете, что на железной дороге распоряжаются военные власти. С ними очень трудно договориться…

— Вам договариваться с Калединым никакого труда не составляет. Дитрих может.

— Как сказать. Он далек от политики…

Вишняков вытащил кисет.

— Курить-то в твоем доме дозволяется?

— Да, да, пожалуйста!

— Так в чем же твой секрет, который должен остаться между нами? — спросил Вишняков, решив кончать беседу.

— Я оказался между двумя силами…

Вишняков хмыкнул:

— В этом секрет?

— За моей спиной оказалась еще одна сила… Я имею в виду урядника и ему подобных…

— Хочешь сказать, что он взрывчатку носит? — спросил Вишняков, закуривая.

— Если бы только это! — схватился за голову Фофа. — Лакейская ненависть…

— Чего тебе от нее страшно?

— Я не хочу видеть и знать. Не хочу!

«Ох, темен, как туз пиковый, — пожалел Вишняков о потраченном времени. — Ясное дело, надо его в банную кладовую».

— Выезд я тебе запрещаю, — сказал он строго. — А насчет урядника — не беспокойсь.

— Урядник может убить тебя…

Вишняков поднял шапку с пола.

— Отведи коней на конный двор. Завтра явишься в Совет.

— Хорошо, Архип, я сделаю так, как ты говоришь.

«Не может соврать, жидковат на крупный обман…»

Вишняков вышел на крыльцо, ожидая, пока Фофа выйдет тоже. «А если соврал?» — вдруг встревожился Вишняков и простоял до тех пор, пока Фофа не отъехал. Справа темнела каменная ограда. Из-за этой ограды свободно можно выстрелить. Урядник, должно быть, ловок в стрельбе, не промахнется на таком расстоянии. А все же о нем не думалось. Фофа упомянул о Дитрихе. Похоже, он его боится больше, чем урядника. Не едет ли этот Дитрих в Казаринку? Что-то Фофа суетится больше обычного…

«А зачем ему предупреждать меня? Чудно…» — удивился своей доверчивости Вишняков и пошел к железнодорожным путям.

Платформы стояли в тупике. Одна, вторая, третья — все одинаковые калеки. Ремонтировать надо — это и без осмотра ясно. А кто ремонтировать будет?

На стрелке слабо светил фонарь. «На омертвевших путях, как свечка в руках покойника…» Вишнякову стало до боли обидно, что изменить он ничего не может. Черт с ним, с этим урядником, пускай стреляет из-за угла, как угодно, лишь бы не видеть, как по пустым колеям ветер таскает снежные валки. Ни сегодня, ни завтра, ни через неделю здесь не появится ни один поезд. А ведь власть не для того взята, чтобы остановить жизнь.

Кто-то прошел по стрелкам. Мужик крупный, должно быть, — фонарь держит высоко. В поселке четыре таких мужика — Лиликов, Сутолов, Кузьма Ребро и урядник…

Вишняков пошел к стрелкам.

Никого не встретив, он направился в Совет.

Подкинул угля в печку. Зажег лампу. Уселся у огня. В доме — тихо. Тепло и тишина как будто отодвинули в сторону все, что беспокоило. Вишняков стал разглядывать свои истоптанные сапоги. Придется в таких ходить — других никто не сошьет. Пиджачок тоже неважный — надо шинель натягивать. А уж она осточертела за время окопной службы.

В коридоре послышались торопливые шаги. Резко открылась дверь. Вошел Сутолов.

— Урядник сбежал! — сообщил он мрачно.

— Один выехал? — спросил Вишняков, сразу подумав о широких Фофиных санях.

— С семьей будто.

— Та-ак…

— Что будем делать?

— Да и не знаю. Плакать будто не станем.

— Догнать надо!

— Зачем?

— Сволочей нечего отпускать на волю!

— Верно говоришь, — согласился Вишняков, не желая почему-то рассказывать Сутолову, что виделся недавно с Фофой и подозревает, что управляющий уехал вместе с урядником. — На конном дворе лошадей возьмем.

Натянув треух, он вышел на улицу. «Какая выгода Фофе выезжать из Казаринки вместе с урядником? Не связан ли их выезд с появлением Дитриха? Тогда почему урядник забрал семью с собой?..» Метель ярилась, поднимала снежную пелену и сыпала в лицо. Радости мало выбираться верхом в такую погоду в степь. Лучше бы остаться и посидеть возле теплой печки. Скатертью дорога, пускай уезжают. Мало ли чего лучше…

— Давай разными дорогами, — предложил Сутолов, — ты — на Лесную, я — на Громки. Иными путями от нас не выедешь!

Он подстегивал и дергал за уздцы низкорослого жеребчика, распаляя на галоп. «Загонит коня», — пожалел Вишняков.

— Не согласен? — спросил Сутолов.

— Давай, как говоришь! — согласился Вишняков и поскакал в сторону Лесной.

Метель жестче ударила по лицу. Вишняков склонился, почти прилег к косматой гриве. «Не стрельнул из-за Фофиного забора, попытается с саней…» — спокойно, как не о себе, подумал Вишняков. Слева остались тускло мерцающие шахтные фонари. Поселковые дома, тесно стоящие один возле другого, темнели, как беспорядочно разбросанные по лугу копешки сена. Всюду свежие, нетронутые сугробы, тяжелое зимнее безмолвие, словно только и жизни в нем, одиноко скачущем всаднике.

«Ни к чему все это», — думал Вишняков, все дальше уходя от поселка. Он не боялся встречи с урядником. Его все больше злило, что надо вот так бегать по степи, когда черт-те сколько дел в Совете.

Доскакав до Лесной, он спешился, взял коня под уздцы и побрел обратно. На подъеме решил пробежаться, чтобы немного согреться. Вытирая рукавом седло и собираясь садиться на коня, он услышал отдаленный крик:

— Э-э-ге-эй!..

Вишняков прислушался в надежде, что крик повторится. Но, кроме шума ветра, больше ничего не услышал.

— Метель стонет…

Вскочив в седло, он отпустил поводья и дал коню волю. «Леший с ним, с этим урядником, — утешал себя Вишняков. — Невелик козырь, чтобы гоняться за ним по степи. Удрал — туда ему и дорога».

В Казаринку он въехал под свист разбушевавшегося ветра, утомленный и злой. При въезде его внезапно настиг конский топот и храп лошадей. «Возвращаются, что ли?..» — мелькнуло у Вишнякова. Пароконная упряжка пронеслась мимо. Вишняков успел заметить женщину. Стегнув коня, он поскакал следом.

Сани остановились на конном дворе. А из саней выскочила Катерина.

— Ты за мной скакал? — спросила она, приближаясь.

— Откуда появилась?

— Родственничка свезла в Чернухино, теперь собираюсь сдать его коней шахте. Уехал совсем. Мне коней оставил. А что я с ними делать буду? Бери, распрягай. В самый раз повезло: не придется искать, чтоб сказать новость об уряднике.

— Дуришь все, — раздраженно сказал Вишняков.

— Вывезла с чадами и домочадцами! — засмеялась Катерина.

Был бы кто другой — отвел бы в холодную. А что сделаешь с Катериной?

— Принимай, говорю, коней, — сказала она, размахивая и хлопая руками по плечам, как делают это, греясь, кучера. — Не то передумаю, сдам на варту. Сотник муки даст, он коней ценит. А от вас и спасиба не дождешься,

— Сказал бы я тебе спасибо! — проворчал Вишняков, взявшись распрягать. — Ты кричала за Терновой балкой?

— Будто я… Метет — света не видно, думала, не отыщу дороги.

— Возишь гадов, — тихо продолжал ворчать Вишняков. — И Фофа там был?

— А чего ему с урядником? Он укатил со своими — двое штейгеров и он.

— Каких штейгеров? — спросил Вишняков, бросая распускать хомуты.

— Со штейгерами уехал раньше нашего. А что они тебе?

— Ничего.

«Обманул-таки», — с глухой яростью подумал он.

— Чего замолчал? — заботливо спросила Катерина.

— Губы попримерзли.

— Одежонка у тебя худая, в такой нечего в степь вырываться. А шинель чего же не надел?

«Помнит про шинель!» — супырём покосился на нее Вишняков.

Собрал упряжь, повел лошадей в конюшню. Из головы не выходило, как мог упустить Фофу, почему не подумал, что способен он увезти штейгеров.

— Пойдем, чайком отогрею, — пригласила Катерина.

— Не время чаевничать, — отказался Вишняков. — Задали мне хлопот и урядники, и управляющие, и штейгера́!

— Все тебе хлопоты! Как в репьях в хлопотах. Тоскливо с тобой… — обиделась Катерина и пошла со двора.

Вишняков глядел ей вслед, кутаясь в пиджак и дуя на застывшие руки.

Он продремал до утра в Совете, ожидая возвращения Сутолова.

Чай пили вместе.

— Такой, стало быть, поворот, — говорил неторопливо Вишняков, — остались мы без штейгеров и без тех людей, кто бумажки на деньги подписывает. Можно было их задержать, но все равно рано или поздно они дали бы стрекача. Самим надо соображать, как быть в дальнейшем.

— Зря упустил Фофу, — упрекнул Сутолов.

— Судишь? Из этих судов толку мало!

— Революционный порядок должен быть!

Вишняков не хотел изводить силы на обсуждение того, чего уже не изменишь. Сутолову, ясное дело, по душе всякие разбирательства. Видишь, прискакал, умылся, чуб причесал — хоть на смотр. Рожа только почернела, да глаза ввалились, как у голодного коня.

— Порядок — уголь в Тулу отгрузить надо, — сказал Вишняков. — Ремонтировать вагоны придется. Кто-то из пленных на вагонном заводе работал, кажись, мадьяр Боноски. Его с шахты снять и поставить на вагоны.

Сутолов отодвинул кружку с недопитым чаем.

— Скажу тебе, товарищ Вишняков, — произнес он сухо, — не о том ты в данный момент разговоры ведешь. По твоей милости из Казаринки сбежали враги революции. Фатех-персиянин тоже сбежал. Все улизнули, кто готовился взорвать шахту. Под носом у тебя лютый враг гуляет, а ты — про ремонт вагонов. Расстрелять надо было урядника!

— Успеешь еще настреляться, — спокойно отхлебывая кипяток, сказал Вишняков.

— Не о моем желании речь! — вскричал Сутолов, стукнув кулаком по столу.

Вишняков и глазом на него не повел.

— Ты не горячись, — сказал он, — я тоже умею вот так, по столу. Гляди, всю утварь поломаем. Моя мысль в том, что негоже командиру отряда за одним урядником по степи гоняться. И мне не положено за всеми приглядывать. В военном деле на шахте тоже надо наводить революционный порядок.

— Я давно требую назначить надежных людей в отряд.

— Не всё сразу, будут и такие, — согласился Вишняков. — А пока с теми, что есть, службу наладь. Не мне тебя учить, — караулы, дежурства установи, разведку продвинь подальше от поселка. За вартой наблюдай…

Вишняков подсказывал толково. Поселок плохо охраняется. Беглецы ушли — промах получился. Только нечего мучить друг друга упреками. Делать надо, что возможно.

— Поглядим, что там, в штейгерском доме, — сказал Вишняков, поднимаясь.

— Дом не убежит.

— Я в том смысле, что хозяйствовать в том доме придется, — надвинув на лоб шапку, сказал Вишняков. — А об убежавших печалиться не стану!

На улице по-прежнему мело. Над низкой оградой вырос огромный, в рост человека, сугроб. У штейгерского дома лежала высокая снежная гора, похожая на черепаху. Вишняков побрел напрямик, проваливаясь по колени. Сутолов следовал за ним, досадуя, что не удалось доказать свое.

В штейгерском доме всюду валялись бумаги, забытые вещи. Конторка, где хранились планы горных работ, была пуста.

— Такая история, — почесав небритый подбородок, сказал Вишняков.

— Лихо уезжали…

Сутолов не ответил. Заложив руки в карманы, подняв плечи, он ходил взад-вперед, давя в себе бешенство. Крикнуть бы: «Жри, довольствуйся остатками!» Но крик не получился: Вишняков спокойствием своим охлаждал прыть.

— Перейдем сюда с Советом. Для твоего штаба тоже место найдется.

— Перейдем, — вздохнув, произнес Сутолов.

Отъезд управляющего и штейгеров словно подхлестнул Вишнякова. Он почувствовал, что на его плечи навалилась тяжесть, веса которой раньше не знал. Шутка ли — ушли последние представители прежней власти. Теперь не скажешь: берите за петли Фофу. Теперь за все надо отвечать самому.

Утром Вишняков не решился идти в Совет. Завернул к Яношу, чтобы договориться о ремонте вагонов. Обалдев от усталости, с трудом объяснялся с внимательным и дружески настроенным венгром. Янош — о каком-то «чепорте», а Вишняков понял, будто он говорит о «чепорной», чистой работе.

— Не нужно этого. Пускай грубо, но поскорей.

Наконец уразумев, что венгр говорит о бригаде (чепорт — по-венгерски бригада), стал извиняться:

— Ты уж не сердись — трудно понять. Бригаду дадим!

— Сердись — гарагудни по-венгерски, — сказал Янош, широко улыбаясь.

«Нагарагуднить бы меня за все, в чем оказался виноват», — мрачно подумал Вишняков.

…В Совете толпился народ: пронесся слух, будто Фофа с штейгерами «увез печатку» и теперь «из банка денег не дадут».

— Другую печать сделаем! — бодро крикнул Вишняков.

— А поверят?

— Чего же это народная власть не захочет верить шахтерам?

— Сумеешь ли сделать?..

У Вишнякова выступил пот на лбу: его самого мучили сомнения.

— Катерина исты прынэсла, — дернул его за рукав Пшеничный. — Иды, я з нымы сам договорюсь.

Он ждал Лиликова. На этого была надежда.

Лиликов явился прямо с шахты, снял сапоги, развесил портянки. От них шел тяжелый дух. Брезентовую куртку бросил на стул рядом. Она пахла ржавчиной и соленой шахтной водой. Лицо, видно, умывал снегом — не чище, чем у дьявола. На жилистой шее виднелись светлые дорожки потеков. А пальцы на руках поблескивали смешавшейся с потом угольной пылью. Высокий, крупный, Лиликов сидел, подогнув ноги, как за детским столиком.

— Ты сличал со старыми планами? — спросил Вишняков.

— Ничего ведь не осталось, всё штейгера унесли. Что по памяти, а в чем Кузьма и Алимов помогали. Ихние артели на шахте самые давние.

— Так что же у нас получается?.. Верхний горизонт — это ясно… Теперь по нижнему горизонту…

— По нижнему есть маркшейдерские данные. Квершлаги надо нарезать…

Вишняков с трудом разбирался в планах шахты. На практике он мог понять, что к чему. А в планах — путался. Голова кружилась от тяжелого, спертого воздуха, в глазах рябило от переплетения линий на вычерченной Лиликовым схеме. Вишняков не мог уследить, где какая линия ныряла с верхнего горизонта на нижний. Ему все же надо было понять, где вести добычу, а где оставить выработки до лучших времен. Казаринский рудник должен давать угля не меньше, чем при Фофе, — это точно. Громки когда-нибудь откроются для отгрузки, и тогда уголь пойдет по новым адресам — в Тулу, Харьков, Москву, Петроград, где он нужен. Перестанут на шахте расти отвалы. Уже сейчас эти отвалы, как черные гробы, заняли весь угольный склад.

— Ладно, — сказал Вишняков, часто мигая воспаленными глазами. — Сами концы отыщутся… Беспокойство насчет леса существует. Раньше бы надо было заставить Фофу добыть лес. По загривку мне бы надавать, что упустил его, стервеца.

— Все равно пользы от него никакой. Уехал — меньше будет мороки!

— Что же делать будем? Лес нужен, — беспокойно поглядывал на Лиликова Вишняков.

— Центр надо просить.

— А без этого как?

— Как же без этого, леса у нас не растут.

— Дело ясное…

Вишняков знал натуру Лиликова — тянуть и помалкивать о запасе до последнего. Еще хлопцами были — в кабаке раскошелится в самую последнюю минуту. Все уже поднимаются уходить, а он молча подойдет к кабатчику и заказывает на артель. Авось и сейчас у него в запасе что-то осталось.

— Может, послать куда поблизости, — уклончиво сказал Лиликов.

— Акционер Продугля Дитрих все путя нам закрыл.

— Откуда ему все путя известны? Раньше порядка не было, а ноне и подавно.

— Куда же поблизости? — спросил Вишняков, догадываясь, что Лиликову такое место известно.

— За Громками, в трех верстах от дома мастера Трофима Земного, лесосклад бельгийцев…

Вишняков метнул на него быстрый взгляд:

— Как возьмешь?

— По наряду Фофы, на дрова населению. Фофина краля напечатает.

— Последнее это у тебя? — прищурился Вишняков. — Может, еще какой-нибудь склад держишь в запасе?

— Перекреститься надо?

— Все равно не поверю!

Лиликов встал, высокий, черномазый, босой, похожий на обиженного странника. Вишняков улыбнулся глазами: — Так и кажется, что-то еще прячешь!

— Дело твое, — сказал Лиликов без обиды. — Я на твоем месте тоже бы не поверил. Жизнь такая началась, что от человека чуда и прибытка ждешь.

— Сам придумал о «прибытке»?

— Из поповой проповеди взял! — Лиликов стал сворачивать схемы. — Наряд не забудь написать.

Он ловко намотал портянки, обулся и вышел. Схемы оставил — пускай посидит над ними председатель.

Вишняков погрыз сухарь, запил водой. С нарядом тоже получалось не так, как раньше. Штейгеры отвечали за подачу леса, считали упряжки, проверяли кровлю — можно ли работать людям в лаве. Смог ли все проверить Лиликов? А вдруг завалит кого, — шахтерам горе, а сбежавшим злорадное довольство. Бросив недоеденный сухарь, Вишняков подался в шахту.

Тяжело дыша и чертыхаясь, Аверкий ставил стойки «костром».

— Не жалеешь леса.

Подогнув ногу, Аверкий сидя продолжал укладывать стойки.

— Случилось что? — тревожно спросил Вишняков.

— Кровля играет… Я те точно скажу, она с Калединым заодно: второй кумпол обнаружился…

Вишняков подсветил темное, морщинистое «каменное небо», ничего не заметишь. Шутки с ним плохи: опоздаешь с крепью — рухнет кусок пудов на двадцать. Что-то обнаружил Аверкий. Не спрашивая больше ни о чем, Вишняков начал подавать стойки. «Вовремя успел… Без меня, может, не управился бы…»

— Убирался бы ты! — выругался Аверкий.

— Помалкивай!

Под коленками шелестела угольная крошка. Неодерганной корой обжигало руки. Аверкий спешил. С помощником смирился, понимая, что без него не обойдется.

— Живей поворачивайся! Торцом подавай!..

Сверху сорвался блин. Подхватывая груду, покатился вниз по уклону.

— Прочь убирайся! — заорал Аверкий.

Только теперь Вишняков понял, что они одни в лаве, что Аверкий выгнал всех, опасаясь обвала. «Вот тебе и наряд… Тут собачий нюх нужен и отвага, о какой никогда не говорят…» Стиснув зубы, заливаясь потом, он продолжал подавать стойки. Ворочая тяжесть в тесноте, Аверкий замолчал. Еще одна… еще две… Последние он подбивал обухом. Затем отодвинулся в сторону. Вытер пот рукавом.

— Не лезь, куда тебя не просят!

— Не шуми.

— Меня привалит — похорон один. А тебя — совсем другое.

— Всем надо жить.

Сверху посыпались дождем камешки. Кровля навалилась на «костер». Дерево затрещало. Аверкий невольно отодвинулся в сторону и потянул за собой Вишнякова.

— Повоюем еще! — сказал он, прислушиваясь к осадочному шуму.

Вишняков сознался, почему пошел в шахту.

— Зря беспокоишься, — заявил Аверкий. — Думаешь, они за этим глядели? Им — добыч давай. А жизнь свою каждый шахтер должен беречь. И бережем! — закончил он, довольный, что опасность миновала.

Вишняков пополз вниз. За спиной услышал, как свистнул Аверкий, зовя забойщиков в лаву. «Прибыток, прибыток… Ни в какой прибыток не вберешь…»

Возвращаясь в Совет, Вишняков подумал, что никакого урона не нанес отъезд штейгеров и управляющего. Все устроится. Боязно, конечно. Но, может, это и дурная робость. Он чувствовал, что для него очень важно осознать не только свою силу, но и умение…

В коридоре стояли забойщик Петров и кабатчик Филя.

Вишняков попытался пройти мимо, не желая расставаться со своими мыслями.

— Вели, Вонифатьевич, — загораживая ему путь, сказал Петров, — посадить этого субчика в холодную.

— Чего тебе? — хмуро спросил Вишняков.

— Недоливает, гад! Как действовал при царе Николае, так и по сию пору продолжает.

Вишняков поглядел на переминающегося с ноги на ногу Филю.

— Вчетвером они пили… — начал оправдываться кабатчик. — Одну квартовую я подавал — раз, потом еще по кружке… и еще чуток…

— Объясни, сколько входит в «чуток»! — перебил Петров.

— Кварта.

— Врешь! Кувшин с отбитым краем, больше полкварты не войдет!..

Вишняков закрыл глаза, чтобы не видеть их. Штейгеры тоже не вылезали из Филиного кабака. Петров выжрет выверенную меру водки, а потом пойдет орать на весь поселок. А в Петрограде революционные матросы опорожняют царские винные погреба в канавы.

— Закроем кабак, — тихо, чтоб не раскричаться, произнес Вишняков.

— Не про то речь, — подался к нему Петров.

— Закроем, говорю, кабак, — отчетливо повторил Вишняков, — немедленно.

— А ведь перед людьми придется отвечать, Архип, — сказал Петров, поняв, что Вишняков не шутит.

— Отвечу.

— Иное дело — отобрать собственность для пользы народа.

— Не отобрать, а закрыть! — заорал Вишняков.

Калиста Ивановна отворила и испуганно захлопнула дверь.

— А кувшинчик на полкварты — разбить! — дав волю неожиданно поднявшемуся гневу, продолжал кричать Вишняков.

— Силён ты, однако… — отступая, произнес Петров.

Филя пошел спиной к выходу. Петров помялся немного, не зная, верить или не верить председателю Совета.

— Рушишь заведенное… Хозяин — барии, а работник — князь… Гляди, лоб расшибешь…

Петров морщил большеротое лицо в растерянной улыбке. Вишняков сердито глядел на него, думая о том, что Петров пока не понимает, что к чему, а потом озлится и, чего доброго, закричит: «Откуда ты такой взялся?» — «Не знаю, откуда взялся. Но не отступлю!»

Сутолов похаживал перед столом, начальственно топая каблуками и не замечая прилипчивого взгляда Вишнякова, следящего за ним. Рассказ о том, что Аверкий крепил заигравшую лаву, он пропустил мимо ушей. Аверкий, по его мнению, должен быть в отряде, а не в шахте. Штейгеры сбежали — добычу надо прекратить. Не в силах убедить в этом Вишнякова, он придирался к другому.

— Не по душе мне эта Фофина краля, — сказал Сутолов. — Стучит на машине, а сама рыскает глазами — чистая ведьма. Арестовать надо для надежности.

— Кто ж печатать твои приказы будет? — недовольно спросил Вишняков.

— Без печати обойдемся.

— Не разрешаю, — коротко отрубил Вишняков. Утомленный работой на шахте и в Совете, качающийся от бессонницы, он будто и не способен был спорить.

— Жалеешь всякую мразь. Я точно знаю, что она связь держит с Фофой, — вспылил Сутолов.

— Знаешь — докажи.

— Моих слов тебе мало?

— И то верно, что мало.

— Я Совету докажу.

— Как же ты Совету можешь доказать, если мне одному — не в силах?

Сутолов был горяч. Упрямое спокойствие Вишнякова ему не понравилось. Может, о тайном враге революции идет речь? Какого лешего его защищать? Его защитишь — себя не сбережешь. Да и гордость Сутолова была уязвлена: задачи революции ему понятны не хуже Вишнякова.

— Я на людях красноречие имею, — сказал Сутолов, покраснев от обиды. — А перед одним тобой, может, мне и не надо всех доказательств говорить.

— Не об одном слове речь. За твоим словом — власть трубит. Народ-то о тебе сразу и не подумает, а скажет: новая власть Фофину кралю подобрала. А за что? Народу положено сразу доложить — за что. Поэтому я и спрашиваю о доказательствах. Я ведь тоже народ.

— Доказательства — мое революционное чутье!

Сутолов придавал немалое значение этому «чутью» и, говоря о нем, даже выпрямился и поднял голову.

— Чутье — вздор! Девки с ним живут, пока в баб не превращаются.

Сутолов не мог допустить насмешки:

— Ты бы всех тут пригрел! Тебе калединское соседство, может, и нравится. А я должен контру замечать и истреблять!

По кабинету пошел гул от его басовитого голоса. Вишняков смотрел куда-то поверх его головы. Ему теперь припомнилось, как Сутолов в первый день назначения командиром милицейского охранного отряда прошелся по поселку, чтобы показать людям себя в кожанке и при нагане. Осенняя пора хвалилась близкими холодами. Кое-где срывалась снежная крупа. Бабы замазывали рассохшиеся за лето оконные рамы глиной. На улице, как на грех, никого. Бездомный кобелек показался. Завидя Сутолова, он шарахнулся с визгом в подворотню. А тот засмеялся. Вишнякову тогда показалось в этом что-то дурное: нечего революционерам ходить по улице пугалами.

— Контру истреблять — дело не шутейное, — сказал он терпеливо.

— Ты меня не учи!

— Я не учу. Я только хочу сказать, что Фофина краля не такая важная птица, чтоб на нее заряд портить. Пашка-телеграфист больше ей видится, чем сбежавший Фофа.

— Обманный маневр!.. Враг способен применять разные тактики. Где зубы покажет, а где спрячется.

— Не к тому врагу и не к той тактике приглядываешься!

— А про петлюровскую варту что скажешь? Ее тож прикажешь не трогать? А она в один день явится в Совет и рявкнет: «Р-разойдись!» Все к черту полетит! Никакой советской власти. Служи, бей поклоны Петлюре, на собрания не смей собираться, гони москалей. А я тоже москаль! В каждой хате — орловские, курские, тамбовские мужики-шахтеры. Сотник Коваленко их живо к стенке поставит!

— Не стращай! — резко остановил его Вишняков. — Что, говоришь, будет, того нет пока. Варту разоружить можно хоть сегодня. Да она пока не мешает.

— А что ж тебе мешает? — запустив руки в карманы, спросил Сутолов.

Вишняков потянулся за кисетом, чтоб закурить и не глядеть, как он задиристо подрыгивает ногой. Разве перечислишь все, что мешает? Сутолову это и не нужно. Он доказывает право палить в каждого и всякого. Ишь какая рожа деревянная — не дрогнет и не смягчится.

— Непорядки на шахте мешают, — сквозь зубы ответил Вишняков, закуривая.

— Ну и лезь в шахту, пока тебя любушки не приласкают. Война ведь гражданская на носу!

— Дальше носа положено видеть.

— Позиция дальше! — вскричал Сутолов. — Не по окопам позиции, а по душам! Как ни упирайся, а кто-то начнет первым. Стрельнет один, а десять ему в ответ!

Вишняков сердито отбросил цигарку. Правильно ведь говорит про позиции: не по окопам, по душам протянулись они, каждый выстрел опасен. Но сам-то зачем оружием играешь? Лихость въелась в душу? К черту лихость! Совет не должен терять осмотрительности.

— Ходишь ты все на каблуке, — сказал Вишняков, подступив к нему. — А и на носок положено, нога крепче станет. Мы не начнем гражданскую войну. Она нам не нужна. Черенкову — нужна, да он сидит пока в Чернухине. Сидит — пусть сидит, а мы тем временем уголек выдадим на-гора для советской власти.

— В этом твоя линия? — тише спросил Сутолов.

— А если в этом, то что? — усмехнулся Вишняков. — Будешь гадать, принять ее или отказаться? Брось эти привычки, Петро. Тебе не моя линия важна, а народная. За ней следи!

— В чем народная линия?

— Может, в том, что поднимается Казаринка в раннюю рань, идет на работу и свои спины подставляет под кровлю! В том, что во все ласковые глазищи глядит на Совет и готова все принять от нас!..

Сутолов ушел, не желая признать своего поражения.

Был у Вишнякова плохонький домишко, в котором он жил один. Не домишко, скорее — полуземлянка на заштыбленном краю поселка, называемом Шараповкой — от имени какого-то Шарапова, который поселился здесь еще в Крымскую войну. Шарапов выкопал колодец, подносил обозникам, везшим ядра с Луганского литейного завода, студеную воду, устраивал ночлег на сеновале. Утомленные люди называли придорожный двор «благодатью». Отсюда еще одно название Шараповки — Благодатовка.

Когда появилась шахта, в Благодатовке-Шараповке начали селиться другие люди. Потом пробили ствол поглубже, в двух километрах выше, по Казаринскому бугру. Поселок разросся в той стороне, а на Шараповку свозили штыбы. Траву и родник забило. Шараповская сторона стала черной, похожей на пожарище. Но старые жители ее не покидали. Строились здесь и новые, чаще всего те, кому не очень хотелось мелькать перед глазами управляющего и урядника.

Пусто и сыро было в полуземлянке Вишнякова. Некому убирать, некому топить плиту, чтоб поубавить сырости. Мать и отец умерли перед началом войны от брюшного тифа. Меньший брат погиб в боях под Брестом. А старшая сестра жила в Мариуполе.

Явившись в Казаринку, Вишняков взялся за ремонт. Потом закрутился среди людей и все оставил. В последнее время не успевал даже прочистить дорожку в снегу. Прилизанные ветром сугробы поднимались до невысокой крыши, закрывая окна так, что в доме и днем держался полумрак. Вишняков являлся на час и падал на подушку в полузабытьи. А иногда не удавалось уснуть, и он ходил, сгорбившись, смалил цигарку за цигаркой, топил плиту и, казалось, собирался долго не показываться на люди.

Внимание людей утомляло. Одни смотрели с любопытством, другие — ласково, а третьи — вопросительно. Находились и такие, которым он показывался загадочным и непонятным. Они заметно оживлялись, когда Вишняков попадал в затруднительное положение. Сообщникам же на это — ноль внимания. Кузьма все так же ревел в Совете:

— В чем наша сила, что мы на подушках спим, как при мирном времени?..

Вишняков не отвечал прямо. Во всех своих речах говорил о силе, которая «зовет людей в шахту и держит Черенкова на почтительном расстоянии от Казаринки». По этим речам судили, что он рискует. От организации обороны не отказывается, но и не видит необходимости заниматься одними военными делами и приостанавливать работу шахты. Настолько ли умен, чтоб рисковать так смело? По Казаринке пошел слушок: «Зарывается Архип, метит в генералы, а не справляется и за взводного…»

Ференц Кодаи принял эти слухи за отголоски какого-то кризиса в Совете. Он позвал Вишнякова в бараки, чтобы оскандалить перед военнопленными.

— Как вы, большевики, — спросил он у только что вошедшего Вишнякова, — будете исчислять ренту с земли? Землю вы забираете у крупных владельцев. Крупные владельцы выплачивали ренту. Кто же теперь будет выплачивать ренту, если земля принадлежит народу?

Вишняков мельком посмотрел на лицо говорившего. Такое лицо, барски отглаженное, раньше бы отвернулось от шахтера. А теперь — терпит. С чего бы? Вишняков взглянул на окружавших его военнопленных. Они смотрели на него, как, бывало, невесты смотрят на будущего жениха — куда пошел да что сделал. Промахнись малость, не так повернись — и пиши пропало. Значит, до этого они говорили о нем? Подсечь норовит, враг проклятый! Где-то дознался об этой «ренте»…

С малых лет Вишняков проработал в шахте. Отец ушел из деревни в голодовку, в девяностые годы. В семье давно забылось крестьянское — не только как платят за землю, по и как ее обрабатывают. Рента, наверное, налоги. Кодаи спрашивает про налоги, а называет их позабористей, чтоб сбить председателя Совета с толку. Если налоги, то как будет поступать советская власть с налогами? Вишнякову пока неизвестны подробности о налогах. Имущих, ясное дело, надо облагать. А тех, у кого грош в кармане да вошь на аркане? Можно бы таких и оставить в покое.

— Маркс пишет о земельной ренте… — ехидно обмолвился Кодаи.

«И о Марксе слыхал, гад!» — с тоской подумал Вишняков, наблюдая, как тянутся к нему ожидающие взгляды, словно пики в кавалерийской атаке,

— не увернешься, обязательно проткнет тебя какая-нибудь, и упадешь на землю, под копыта скачущих коней, забытый и никому не нужный.

— Маркс пишет про старые порядки, — наугад ответил Вишняков.

— А как же будет при новых? — спросил Кодаи.

— Соберемся, подумаем, — уверенно ответил Вишняков. — Земля — дело не шутейное. Советская власть отдала ее крестьянам. Долго она находилась в других руках. Долго и старые порядки складывались. А ты хочешь, чтоб мы новые в один день навели. Где-где, а в крестьянском деле торопливостью не возьмешь. С умом надо ко всему подходить. Или не согласен? — спросил он, в упор посмотрев в лицо, сложенное из двух подушечек-щек, крючковатого носа и косого рта со стиснутыми синими губами.

— Когда отвергаешь старые порядки, надо отчетливо представлять себе, зачем, во имя чего, — сухо произнес Кодаи.

— Правильно! — ободрившись, что сбил надутого мадьяра с заумной «ренты», согласился Вишняков. — Мы ведь о крестьянстве. Здесь, у нас на шахте, одно, а там, гляди, засуха подкараулит или саранча налетит. Крестьянское — посложнее.

— Я говорю об общественном устройстве, а не о природе.

— Для иных природа только на карте да в кастрюле, что там сварено. А нам надо общественное устройство к земле приспосабливать.

Слева, совсем рядом, послышался тяжелый вздох.

— Тист… офицер не работайт… земля, понимаешь? Катона — работайт!

— Перед Вишняковым вырос черноглазый Янош Боноски, тыча пальцем себя в грудь.

— Верно, дорогой! — обрадовался ему Вишняков. — Солдат — он все больше крестьянин. Он работает на земле и толк в ней понимает. А тист, ваш офицер, больше понимает в войне.

— Йа, йа, хабари.

— Вот-вот, хабари! — ухмыльнулся Вишняков сходству мадьярского слова «война» со словом «взятка», которое Пшеничный произносит по-своему — «хабари». — Война — тот же грабеж, — добавил он при общем молчании.

И тут же заметил, что сказал не так. Янош не поддержал его. Лицо Кодаи залилось краской, затем побледнело. Он одернул старый, ладно сидящий на нем френч, горделиво вскинул голову с гладкой прической.

— У вас есть слово «родина», — сказал он сухо. — У нас говорят «гаша». А любовь к родине — газасеретет. Пока живет народ, любовь эта неистребима. Для спокойствия ее всегда необходима годшереш — армия. Необходимы тист — офицер, таборнок — генерал, катона — солдат. У нас не принято смеяться над своей армий, которая нужна для защиты свободы родины. Иеджин сивеш… будьте любезны, господин элнок или как там вас величают… господин председатель, уважать в нашем обществе наши обычаи. Война для вас — грабеж, для нас — это защита родины!

Кодаи говорил отчетливо, небрежно бросая слова. Вишнякову представилось, что так бы он его бил, лениво, небрежно, а потом передал бы младшему чину, более способному к мордобою, а сам пошел бы мыться. Он ненавидел его. Но показывать ненависть нельзя. Не поддержат. По родине все затосковали. Кодаи не зря подхватил это слово. Он, видать, давно пользовался силой этого слова, борясь за власть над солдатами. Вишняков помнил, как горько думалось о родине в жарких песках Персии, под Менделиджем, где долгие недели стояла его дивизия.

Барачный проход тянулся черной плетью. Тускло горящие лампы напоминали далекие костры. И тишина походила на степную тишину, где голос должен звучать покрепче.

— Я три года воевал, — сказал в этой тишине Вишняков. — Последние месяцы в Персии. Наш таборнок повел нас туда по приказу царя. Может, они и договорились между собой насчет грабежа, нам это не известно. Я — вернулся. Как был шахтером, так и остался им. Грабить — не моя радость. Так, должно быть, и у вас получается с этой войной. Мы воевали не за родину — это уж точно. Вас призывал на фронт Франц-Иосиф, австрийский император. Наш царь, австрийский, германский, — то все одна шатия, погрызутся, а нам расхлебывай. Вот и война не за родину, а за кошачьи усы его величества получается.

В глубине барака послышался смешок; «кошачьи усы» понравились — мадьяры ненавидели их.

…Янош проводил Вишнякова к выходу из барака. Ему хотелось насолить надутому Кодаи, оказать внимание русскому советчику. Пускай сазадош не задается, будто он умнее других и понимает в жизни больше любого-всякого.

— А что, может, русский большевик и прав, — сказал он, возвращаясь.

— Русский большевик — агитатор, — не хотел сдаваться Кодаи. — Ему хорошо рассуждать о войне, когда она для него уже закончилась и он сидит дома. А мы оторваны от родины и не знаем, что там с нашими семьями.

— Не по своей воле оторваны, — задумчиво сказал Янош.

— Теперь поздно судить, по чьей воле. Раньше бы об этом говорили. Император австрийский Карл далеко, а этот вонючий барак — наш дом. Я не знаю, чего хочет агитатор Вишняков. Может быть, он надеется, что мы так и останемся жить в Казаринке, позабудем семьи и поступим на службу в его Совет?

Яношу трудно было сладить с речистым Кодаи. Но русский советчик показал добрый пример. Почему бы и не попытаться сбить спесь с Кодаи?

— Вишняков — хороший человек, — сказал Янош. — Он рабочий.

— Он большевик! — вскричал Кодаи, считая, что этого достаточно, чтобы не доверять Вишнякову.

— Он не обманывает людей.

Никто еще ничего не знает. Наступит время — прояснится, кто кого обманывает в этой страшной стране. Он вводит в заблуждение своих людей, заставляет их работать без денег и не гарантирует спокойной жизни.

Пленные недоуменно переглянулись.

— Я не знаю, кто кого обманывает, думаю все же, что Вишняков не злой человек, — сказал Мирослав Штепан, надувая обмякшие щеки когда-то полного, а теперь исхудавшего и почерневшего лица. — Император Франц-Иосиф и его наследник Карл — лишний кнофлик на нашем кафтане.

— Что есть кнофлик? — как будто не понимая, спросил серб Милован.

— Кнофлик — кнопка или пуговица. Не было бы ее, мы бы так хорошо расстегнулись на свежем воздухе.

— Прошу не забывать, господа, — нервно сказал Кодаи, — война для нас не закончилась. Плен не освобождает от присяги. Я напоминаю вам об этом как старший по званию. Измена присяге карается полевым судом. Если нет полевого суда, есть суд чести. Я еще не знаю, как рассматривать участие наших людей в большевистских органах власти. — Кодаи строго посмотрел в сторону Франца Копленига.

Франц будто и не слышал Кодаи. Он медленно потянулся за узелком с хлебом и луком, так же медленно развязал, положил хлеб в одну сторону, а лук в другую.

— Вы слышите меня, рядовой Коплениг? — гневно спросил Кодаи.

— Я слушал вас не меньше получаса, пока вы распространялись о родине, — сказал Франц, поднимая глаза на Кодаи. — И мне показалось, как австрийцу, что в ваших словах звучала измена императору. Вы говорили о родине мадьяр, а не о нашей общей родине, объединенной властью одного императора. Поэтому я подумал о суде чести в связи с вашими словами, господин сазадош.

У Кодаи от изумления открылся рот.

— Вы говорите серьезно?

— Да, вполне серьезно.

— Ранее об императоре нехорошо отзывались другие.

— Это в нашей среде, а не в присутствии посторонних.

— Вы мне угрожаете?

— Я выполняю свой долг.

Пленные напряженно следили за их разговором. Янош был потрясен тем, что сказал Франц об общей родине. Кодаи тоже его удивил: он никогда откровенно не заявлял о том, что служба не окончена, что он еще надеется на возвращение в строй и боится показаться изменником императору. О судах чести в среде военнопленных заходила речь. Никогда о них не вспоминали в связи с изменой императору. Об императоре молчали, а о преданности ему считалось неприличным говорить. Газеты с его портретами в окопах складывали в костры, чтобы жечь вшей. А стоячие императорские усы вызывали откровенные насмешки.

Янош оглянулся на Мирослава. Тот почему-то прятал в уголках губ загадочную улыбку. Похоже, они смеялись над сазадошем! Янош приблизился к Кодаи. Высокий, длинноногий, костистый, в куртке, отстиранной до белых пятен, в истоптанных сапогах, он никак не походил на бывшего солдата гвардейского полка императорской армии, а скорее на пастуха, обносившегося за лето. Кодаи отступил на шаг:

— Мы не должны забывать о дисциплине, иначе мы погибнем… Мое положение старшего офицера заставляет напомнить вам об этом. В здешнем Совете начались раздоры. Они рассорились, как воры, не поделившие добычу!..

— Бирошаг! — подступаясь к нему, прошептал Янош. — Суд может быть!

Внезапно он откинул голову назад и захохотал. Смех покатился по пролету, вызывая у сазадоша Кодаи страх.