Современная португальская новелла

Рибейро Акилино

Феррейра де Кастро Жозе Мария

Феррейра Жозе Гомес

Мигейс Жозе Родригес

Торга Мигел

Бранкиньо да Фонсека Антонио Жозе

Мендес Мануэл

Невес Жоакин Пашеко

Фрейтас Рожерио де

Фонсека Мануэл да

Редол Антонио Алвес

Насименто Мануэл до

Лоза Илзе

Силва Жозе Мармело э

Дионизио Марио

Феррейра Виржилио

Феррейра Мануэл

Намора Фернандо

Феррейра Алберто

Феррейра Армандо Вентура

Брага Марио

Оливейра Карлос де

Карвальо Мария Жудит де

Луис Агустина Беса

Родригес Урбано Таварес

Пирес Жозе Кардозо

Моутиньо Жозе Виале

Феррейра Жозе Гомес

АГУСТИНА БЕСА ЛУИС

 

 

Бруска

Перевод Л. Бреверн

Однажды, путешествуя из Лиссабона в Порто, сеньор Алена, крайне порядочный и добродетельный человек, в доверительной беседе со своим другом Камило Тимотео сетовал на семейные неурядицы. Он имел дом в приходе Ален, который соседствовал с приходом Сабадин, где родился Фортунато — всем известный проповедник, прославившийся своим ораторским искусством и святой жизнью. Эти земли входили в округ Монтелиос, на территории которого сохранилось довольно много старинных фамильных замков и богатых вилл с хорошими пахотными землями. Сеньор Алена, крутя в задумчивости фетровую шляпу, сказал:

— Не знаю, как и быть, я еще не решил окончательно, но, видно, придется продать дом. В нем прошла жизнь моей матери, и мне очень тяжело, просто невыносимо видеть, как оскверняют его стены, устраивая там оргии. Брат закатывает шумные пиры; стыдно даже сказать, что там происходит.

— Я покупаю его, — сказал Камило Тимотео.

Камило Тимотео был третьим сыном в хорошей провинциальной семье, жившей в прошлом на доходы с капитала, но минули старые добрые времена, и семья, оказавшись в затруднительном положении, стала сдавать в аренду свои разрушенные замки. Камило Тимотео был человек взбалмошный, но приятный. Женат никогда не был. Питал пристрастие к литературе, славился своими стихотворными пародиями и рекомендательными письмами. Остроумен, самолюбив, с душой нежной, но отнюдь не бесхитростной. Было ему около пятидесяти. Вполне достойный человек и хороший собеседник, вот только перенесенная в детстве болезнь лишила его возможности иметь детей. Это, безусловно, повлияло на его характер. С годами он сделался подозрительным и чрезмерно обидчивым. Но тогда, в тот самый день, когда сеньор Алена посвятил его в свои беды, это был очень симпатичный, элегантно одетый провинциал, который вез в подарок своей обожаемой кузине пакет любимых ею слоеных пирожков. Услышанное от сеньора Алена пробудило в нем смутное желание купить Бруску. Камило Тимотео понятия не имел о Бруске, однако рассказ сеньора Алена взволновал его, и он тут же принял решение.

— Я покупаю, — сказал он просто, и именно эта простота располагала к нему. Подобные молниеносно заключаемые сделки были в этих краях делом обычным. Скука, как правило, толкала на них, а спесь не разрешала отказаться от принятого решения. Камило Тимотео нисколько не удивил своего попутчика. Сеньор Алена хорошо знал своеобразный характер третьих сыновой в семьях, которым грозит разорение. К тому же возможность избавиться от брата-распутника радовала его, и он благожелательно отнесся к решению Камило Тимотео. Вот так Бруска перешла из одних рук в другие.

Как только купчая была оформлена, Камило Тимотео перебрался в Бруску со всеми своими книгами и старыми соломенными креслами. В то время изразцы, которыми была отделана выходившая на дорогу и в поле терраса, были в полной сохранности. На них изображались сцены охоты и рубки леса. Прославленная делфтская керамика являла взору королевских оленей и куропаток, очерченных легким контуром синего цвета. Между мраморными колоннами, поддерживающими крышу, стояли вазоны с подгнившей серой землей, в которых росли полузасохшие кусты розовой герани. Маленькая домовая церковь имела сводчатый потолок, расписанный стилизованным растительным орнаментом и фантастическими цветами. В алтаре ее, обремененном искусной резьбой, изображавшей позолоченную лозу, стояла фигурка святого Антона со стеклянными, как у ящерицы, глазами, который очень напоминал чисто выбритого, услужливого приказчика. Церковь потрясала своей языческой, внушающей страх мощью. Но спокойно стоящий на гипсовом постаменте святой Антон бесстрашно взирал на все вокруг и даже на похотливую флору красного цвета, нависшую над его головой. Там были изображены открытые чрева венчиков, пылкие объятия лиан и пальмовых ветвей. Камило Тимотео счел молельню слишком большой и слишком темной. Он ее запер на ключ, разрешив посещать только бедным истым богомолкам, которые попадали в нее, поднимаясь по наружной лестнице, в те дни, когда молитвы читались девять дней подряд.

В незапамятные времена хозяевам Бруски принадлежали обширные земли, простиравшиеся за аллеей французских ореховых деревьев. Но прошедшая здесь большая дорога разделила усадьбу на две части, и очень расстроенные случившимся владельцы продали изобилующие озерами плодородные земли, а французские ореховые деревья постепенно были вырублены. Эти редкие экземпляры завезли, по всей вероятности, в Португалию бургундские графы. Теперь дом стоял в трех метрах от дороги, и только безыскусная изгородь из буксовых деревьев делала жалкий арабеск у дверей, украшенных огромными коваными запорами. За домом тоже было не слишком много земли: сад в арабском стиле с низким фонтаном и апельсиновыми деревьями. Так что поздравлять Камило Тимотео было не с чем. Зиму он провел в столице, болея фурункулезом, и за время болезни очень привязался к женщине по имени Тилия, или Домитилия, которая за ним ухаживала. Ее-то вместе с усыновленным ребенком он и привез в Бруску.

Провинция — не могу обойти молчанием — это нечто страшное: здесь царят любая пошлость, любое насилие, любая жестокость. Если вы альтруист, лишены честолюбия, расточительны, если у вас чуткое сердце, то здесь, в этих местах, кажущихся чужестранцу такими безобидными, вы очень скоро почувствуете намечающуюся в вас перемену к худшему. В провинции ценится высокомерие. Решите стать выше — наживете судей, соглядатаев и прочих врагов, порочащих вас. Заявите о каком-нибудь нововведении, и честные поварихи, кудесницы пирожков с треской, миног в вине, смешают вас с грязью. Залог спокойной жизни в провинции — благоразумие. Благоразумие, украшенное симпатиями и согласием, иногда благоразумие, основанное на религиозном и животном инстинкте, способном распознать яд и отделить его в любом растении от сладости. Если хотите жить в провинции, не дразните гусей, иначе вам, как Прометею, выклюют печень. Ведь Прометей, по мнению богов, был слишком провинциален. Можете быть оригинальным, пожалуйста, но создателем нового — никогда; можете умирать от скуки, но ни в коем случае — от любви.

Мыслящие провинциалы, которые еще поддерживают в должном состоянии дворцы графов, современников дона Афонсо из Болоньи, могли бы понять Камило Тимотео, если бы он был грубым или суеверным. Но Камило Тимотео был чувствителен, хотя и старался скрыть это за внешней чуть-чуть насмешливой холодностью. С ним приятно было побеседовать, но он почти не выходил из дому. К тому же его старший брат, бывший в добрых отношениях с владельцами богатых домов и усердно посещавший пивные, озлился на него за то, что Камило Тимотео дал своему пасынку, сыну Тилии, честное имя их всеми уважаемого деда. А ведь ему было известно, и из достоверного источника, о физическом недостатке Камило Тимотео. В это выражение: «знать из достоверного источника» — провинция вкладывает весьма определенное: нравственное падение и потерю человеческого достоинства. Какой-то намек, что-то сказанное по секрету могут в провинции создать человеку такую репутацию, которая придавит его, как надгробный камень. Камило Тимотео пришел в бешенство, как только узнал, какие о нем ходят слухи. И именно после этого каждого нового отпрыска Тилии крестил, нарекая именем своих славных предков.

Делал он это не для того, чтобы опровергнуть порочащие его сплетни, которыми не гнушался ни один из соседей, а чтобы досадить этим дуракам и чтобы рождавшиеся в Бруске хотя бы именами были ей под стать. Почему дом назывался Бруской, никто объяснить не мог. Построенный триста лет назад, этот дом-дворец с красивым фасадом и идущими вдоль него причудливыми балконами в стиле барокко был невелик. Возможно, потому, что не слишком велики были вокруг него земельные угодья. Тем не менее Назони, которому многим обязаны португальские мастера камня, по всей видимости, приложил свою руку, и если не проект Бруски, то набросок или добрый совет был сделан им. Тем более что в те времена сеньоры Алена были в фаворе и имели доходные должности. Одна из барышень Бруски во времена Помбала была даже придворной дамой, подобно Лавалье, своеобразным цветком мирта, не описанным летописцем. Сеньоры Алена еще хранят в своем доме сундуки красного сафьяна с придворной одеждой. Рюши и кружева истлели, но шелка лионских ткачей до сих пор великолепны; одна или две вышитые нижние юбки попали в лари соборов, и из них было сделано облачение священника на духов день.

Потолок парадного вестибюля Бруски был украшен массивными лепными кессонами, на квадратном поле которых художник из Браги изобразил пятнадцать чудес пресвятой девы Марии, точно воспроизведя местную флору и фауну. Образ кормящей или спящей под ивой богоматери был истинным украшением мирных сцен сельской жизни, в которых рыжая, с висящими ушами собака, каких много в этой провинции, была старательно запечатлена то в кукурузе, то в виноградниках, то на ярмарках. Потолок Бруски считался жемчужиной народного искусства, его сравнивали с творениями Фра Анджелико, который носил грубые сандалии и питался коркой хлеба и маслинами.

Дому, анфиладе комнат и балконам из кордовского железа суждено было увидеть страшные времена. Потомство Тилии множилось год от года. В гостиных были поставлены перегородки, образовались угловые комнаты, очень напоминавшие цыганские шатры. Казалось, труппа бродячих акробатов расположилась здесь со своими палатками, собаками и грязным бельем. Потом в черепичной крыше было проделано отверстие, очень похожее на огромное слуховое окно. Появление его говорило о том, что сердце Бруски вырвали. А огромная дыра, купавшаяся в пыльных лучах, — что тело, готовое к вскрытию, еще бьется в судорогах. Своенравная, вечно растрепанная Тилия распоряжалась в доме, не признавая Камило Тимотео за главу семьи. В общем-то, он доверял ей, потому что видел ее преданность, и совсем не собирался навязывать ей свою волю. Ему казалось, что лишить ее права иметь детей жестоко. Да он и сам любил их, правда не слишком, иногда и презирал. Он считал законы продолжения рода бесчеловечными и в то же время священными. Плодовитая женщина вызывала у него определенное беспокойство, даже изумление. Поэтому, когда Тилия забеременела во второй раз и скрывала от него свое положение, он был крайне обеспокоен, но не оскорблен. Ведь эта деревенская девушка, несмотря на свою распутную жизнь, сохранила простодушие, вернее, доверчивость, которая исключала стыдливость. Второго ребенка она прижила с танцовщиком, хорошо известным местным крестьянам. Мастер пируэтов был маленьким, хвастливым и резким человечком. Он выдавал себя за отца трех или четырех сыновей Тилии. Однако это было ложью. И после того как он однажды непочтительно отозвался о Камило Тимотео и даже посмеялся над ним, Тилия перестала с ним не только встречаться, но и разговаривать. Он пытался, и не однажды, восстановить отношения, но всякий раз встречал с ее стороны полное безразличие, которое никак не мог объяснить. Между тем Тилия, предавая Камило Тимотео физически, оставалась ему верна духовно: женщина способна изменить, но при этом сохранить искреннее и глубокое уважение к тому, кому только что изменила.

Камило Тимотео как раз понимал это. И хотя ветвь Иесейя не цвела в нем, он все-таки чувствовал большую и праведную страсть к чуду, именуемому жизнью. Он любил эту невежественную и даже порочную женщину нисколько не стараясь прельстить ее бесплодной правдой своей души. Любил ее детей, как если бы сам господь доверил ему их. Только мирок ее родителей и дедов приводил его в ярость.

Все то, что общество, живущее предрассудками и скандальными историями, считает позорным, Камило Тимотео сделал своим знаменем, чем оттолкнул от себя порядочных людей. Для молодежи он стал предметом насмешек, а старики предали его анафеме. Пошляки стали искать его общества, надеясь на родство душ, но в смущении ретировались, видя, что Камило Тимотео, встречая их на пороге, не выпускает книги из рук. И такому душевно тонкому и красивому человеку, казалось, не было места в Бруске. Когда шел дождь, в гостиных развешивалось мокрое белье. Пахло щелоком, и его едкие пары съедали еще кое-где сохранившиеся зеленовато-лимонный и клубничный цвета шелка, которым были обтянуты стены. Самые маленькие отпрыски Тилии мочились прямо на пол и переворачивали миски с похлебкой, которую тут же вылизывала одна из длиннохвостых вялых собак. А поскольку зимы были холодными, в жаровнях день и ночь тлели угли, на что шла виноградная лоза. Время от времени горящие головешки падали на пол, выжигая на нем причудливые узоры, напоминающие ящериц. Уже тогда, будучи достаточно состоятельным человеком, Камило Тимотео жил по-нищенски, и только потому, что все свои финансовые дела, как и дела купленного имения, пустил на самотек. Дети Тилии росли лодырями и неучами, от них можно было скорее ждать, что они станут тяжкой обузой, нежели помощниками в хозяйстве.

Как-то вечером в августе месяце мимо Бруски проезжал бывший ее владелец, сеньор Алена, и был потрясен увиденным. У парадного входа буйно росли куманика и сорные травы. Овечий помет лежал там, где раньше был цветник, а на аристократической террасе сушился мокрый матрац. Бруска была еще великолепна, но на всем, как пощечина бывшему ее владельцу, лежала печать даже не разорения, а страшного, ужасающего запустения. Сеньор Алена, конечно, был наслышан о потомстве Тилии, которое Камило Тимотео признавал своим, но трудно передать то отвращение, которое испытал он, почти лишившись речи, когда ватага смотрящих в руки голодных и жалких ребят окружила его.

— Дома хозяин? — спросил он в нерешительности.

— А ты кто? — ответил вопросом на вопрос один из ребят. Все они были мальчиками. Видно, непреклонное лоно Тилии, как и лоно леди Макбет, производило на свет только ангелов мужского пола. Бывший владелец Бруски сдержал раздражение. Он знал, что дети землевладельцев, чьи хозяйства находились во внутренних районах страны в пол-легуа от моря, были невоспитанны и грубы, как пастухи Баррозо, и разговаривали с незнакомыми людьми развязно и нагло, без тени смущения. Но подобное здесь, в благородном старинном фамильном замке, каким была Бруска… Это слишком! Коротким хлыстиком, который всегда был при нем, когда он ходил пешком, сеньор Алена отогнал преграждавших ему путь мальчишек. Они расступились и пропустили его. Однако он сумел сделать всего несколько шагов и снова был вынужден остановиться. На пути его стояла смазливая зеленоглазая женщина. Это была Тилия. Чертами лица она напоминала мулатку. Удивительно, что после стольких лет жизни в Бруске с Камило Тимотео с ее лица так и не исчезла эта томность проститутки. Наоборот, Тилия приобрела уверенность, и на пороге своего дома она чувствовала себя хозяйкой. Ее задумчивая, ничего не значащая вялая улыбка была даже очаровательной. И все же заискивающая и бессмысленная покорность выдавала ее с головой. Нет, леди Макбет не была ей сродни. Светлая креолка Тилия была натурой ограниченной и чувственной, как сказал бы Стендаль. Она подоткнула передник за пояс, чтобы выглядеть приличнее. Тилия опять была беременна.

— Не знаю, дома ли хозяин, — сказала она предусмотрительно. Следом за Тилией, которая шла впереди с намерением предупредить Камило Тимотео, бывший владелец вошел в вестибюль. Вестибюль и лестница были выдержаны в архитектурном стиле провинции Миньо, что свидетельствовало о мужественном характере хозяина. И тут, в вестибюле, бывший владелец Бруски испытал настоящее потрясение: с потолка исчезла роспись. Поначалу ему показалось, что Бруску постиг пожар, так как стены были покрыты почерневшими струпьями сделанной под мрамор штукатурки.

— Я сказала верно, его нет, — крикнула Тилия сверху. Она явно не хотела спускаться и, облокотившись на каменные перила, смотрела на пришельца с лукаво-спокойным выражением лица. Сомнений не было — она лгала. И ложь эта доставляла ей удовольствие. Раздосадованный сеньор Алена покинул Бруску и, не сдержавшись, первому встречному раздраженно сказал:

— Неужто я расстался с моим домом, чтобы увидеть его в таком плачевном состоянии? Мой брат — бездельник, а этот просто мерзавец!

Потом, сидя в открытом кафе на площади, в железном кресле красного цвета — эти кресла придавали городку туристский шик, но в них, как правило, сиживали торговцы и служащие, — он выпил чашечку кофе с коньяком. Кассир из банка, составивший ему компанию, высморкал свой массивный римский нос, потом, прежде чем спрятать платок, сложил его вчетверо и сказал:

— Да, жаль. Очень жаль.

Бывший владелец Бруски бросил на стол монету. Она покатилась и упала на пол. Он даже не соизволил нагнуться и поднять ее: сеньор Алена чувствовал себя оскорбленным и не мог больше сдерживать раздражение. Все пришло в упадок, все, абсолютно все было не таким, как раньше. С щемящей тоской он вспомнил старые добрые времена, когда жизнь казалась прочной и благополучной. А какие удивительные были обычаи. Например, бой глиняной посуды на четвертый день пасхи. Девушки, стоя, бросали друг другу кувшины, и они, падая на землю, разбивались. Откуда пришел этот странный обычай? Может, это было своего рода жертвоприношение тому, кто способен пробудить природу от зимней спячки? Бывший владелец Бруски никогда раньше не задумывался над подобными вещами, но теперь с особой грустью и острой тоской припоминал все мельчайшие подробности. Ему вспомнились кражи, преступления, бушевавшие некогда страсти. В провинции ходило столько легенд, и всегда чей-то дом или какое-нибудь место почему-то считались таинственными, а тростниковые заросли могли поведать о чем-нибудь секретном.

— Да, жаль, — еще раз сказал кассир. И его большой нос тоже был согласен с тем, что жаль, очень жаль. Скорее всего, и он был любовником Тилии. Кое-кто даже клялся, что это именно так. Виновников появления на свет отпрысков Тилии в городке было много, поэтому городок, как соучастник, усыновил их всех, оптом. Друзья чаще исповедовались в своих грехах, чем в добродетелях, и потому, когда дети Тилии вырастали, они всегда благодаря возникшему сообществу находили место под солнцем.

Неудовлетворенный откровенным разговором с кассиром банка, сеньор Алена надумал предложить Камило Тимотео новую сделку. Он решил выкупить Бруску, и решение его было окончательным. Сыскался и человек, способный заняться этим. Некто Клаудино, делец нового типа, выступавший посредником между владельцами земель и арендаторами. Сметливый и в общем-то ленивый, Клаудино был одним из тех невежд, которым нет нужды обучаться праву в Коимбре. Они и без того знают все законы и довольно смело дают советы всем, кто в них нуждается. Клаудино хорошо знал прошлое провинции. Он был настоящей ходячей энциклопедией.

Жил Клаудино в низине, на юге которой буйно росли мимозы. Дом у него был самый обычный, такой, как правило, имеют десятники, с коридором, где всегда с трудом помещается большой сундук, и высокими окнами, очень напоминающими створки алтаря. Казалось, он строился под летний лагерь. Мебель в доме была пошловатой и помпезной. Здесь подделка под старину, купленная с молотка в Порто, соседствовала с подлинным черным деревом и вспухшими, точно от водянки, диванами. Жена Клаудино, худая, скромная сеньора, чем-то напоминала мадам Реналь, она придавала материнству страстность любовных отношений. Ее манера общаться с собственным сыном Адриано, используя авторитет и пуская в ход женскую, именно женскую ласку, вызывала чувство тоски и удивления. Это была женщина, которая, живя в разлуке с сыном, с трудом сохраняла молодость. До замужества она писала назидательные стихи, ими восторгались ее сестры. Если бы она была богатой, ее бы считали эксцентричной. Ее голубые глаза, когда она не надевала безобразных очков в золотой оправе, были красивы и из-за близорукости даже таинственно-ласковы. Звали ее Изабел. Коротко подстриженные белокурые волосы были скромно причесаны. Бывший владелец Бруски очень понравился ей, и прежде всего потому, что вырос в благородной семье и был воспитанным человеком. Его дед раз в неделю, бывало, ужинал с фидалго этих мест, хоть и глупым как баран, но имевшим прекрасные манеры. К несчастью, бедность сделала ее подозрительной. Боясь показаться старомодной, она была словоохотлива, чтобы не сказать болтлива. Приняв ее приглашение у них отобедать, сеньор Алена посмеивался, видя, как Изабел подает аперитивы и кладет на стол приборы для рыбы, не говоря уже о серебряных чашах для мытья рук. «И откуда у нее все это?» — думал он, веселясь. Этикет, извлеченный из сундуков герцогов Абрантов, был просто смешон здесь, в округе Монтелиос, где даже святой Фортунато давно заснул на веки вечные.

— Прошу прощения, пожалуйста, без церемоний. Мы люди простые, без претензий… — говорила она, отправляя в рот крошечные кусочки морковной запеканки. — Угадайте, из чего сделано, — не давала она ему покоя, очень довольная тем, что никто не мог распознать приготовленный ею кулинарный сюрприз, а если пытался, то путал яичный желток с морковью.

Бывший владелец Бруска оказался несостоятелен в вопросах кухни. Она ликовала:

— Вижу, вам нравится… Главное, что нравится…

«Неужели это существо может спать с мужчиной?» — неожиданно для себя самого подумал бывший владелец Бруски. Он покраснел, словно испугавшись, что произнес вслух мелькнувшую было мысль. А тем временем веселый и подобострастный Клаудино предлагал ему в свою очередь портвейн собственного приготовления. То было побуревшее от времени питье. Оно уже потеряло и аромат и вкус. Стало жидким, но бывший владелец Бруски, будучи человеком воспитанным, нахваливал его, разглядывая несуществующую прозрачность. «Именно таким должен быть настоящий мужчина, — подумала Изабел. — Он пьет вино просто, совсем не так, как пьют его ценители: маленькими глотками, полоская рот». Никогда еще сеньор Алена не удостаивал их чести сесть за один с ними стол. Изабел заметила, что он не обращал внимания на то, что отправлял в рот, и, хотя она сочла это хорошим тоном, все же чувствовала себя уязвленной. Она привыкла к местному обществу и шуточкам, которые отпускали гости, когда, отведывая лакомые блюда, обменивались кулинарными рецептами. Ведь удовольствие, которое обжоры получают от обильной пищи, рождает единство душ, тогда как возникающая беседа обнаруживает разделяющую сотрапезников пропасть. А этот банкет демонстрировал молчаливое приятие всего. И она это понимала.

Без дальних околичностей сеньор Алена заговорил о своих намерениях относительно Бруски. И пока он старался подчеркнуть побуждающие его на этот шаг причины нравственного порядка, Клаудино сам загорелся желанием купить ее, он прикидывал, подсчитывал, соображал. Когда же бывший владелец Бруски покидал их дом, озабоченный, взбудораженный, сверхпредупредительный Клаудино пошел проводить его до дороги. Возвращался он медленно, не торопясь. Клаудино был тучным, излишне полнокровным и вполне здравомыслящим человеком. На похоронах и свадьбах никто не мог его заменить: он умел утешить опечаленное семейство, организовать похороны, знал, как никто другой, приличествующие случаю обычаи. Жена его скучала с ним, как наделенная воображением женщина может скучать с честолюбцем, не имеющим средств к существованию. Жили они в арендованном доме, собственных земель не имели, что, по мнению Клаудино, приравнивало их к поденщикам или того хуже. И в общем-то он был не далек от истины, ведь он был сборщиком налогов, которого связывают тесные узы с ростовщиками и грабителями. Однако чрезмерная услужливость Клаудино и рассудительность его жены, слывшей женщиной доброй, сделали свое дело: вокруг них установилась атмосфера доверия.

— Изабелинья, — сказал Клаудино мечтательно, стараясь привлечь ее внимание. Так он говорил лишь в исключительных случаях, преследуя какой-нибудь корыстный интерес или имея планы, которые еще не совсем созрели в голове этого несостоявшегося собственника. — Изабелинья, дом, в котором мы живем, похож на санаторий, но в нем нет шика.

Она посмотрела на него поверх своих очков в золотой оправе, что-то быстро соображая, но ничего не сказала. Она была тактична и никогда не вмешивалась в дела мужа. Но один ее вид, почти ощутимая суровость могли толкнуть человека на необдуманный шаг и даже на преступление. Она прекрасно поняла, что Бруска завладела помыслами Клаудино. Но не проронила ни звука, ничем себя не выдала. И даже если бы возникла необходимость кем-нибудь пожертвовать, Изабелинья и тут осталась бы верна себе — она бы молчала.

— Подожди, не убирай стакан, — сказал Клаудино, потому что она имела обыкновение убирать со стола все, до последней крошки, и с видом озабоченной тюремной надзирательницы запирать на ключ шкафы. С кажущейся рассеянностью она ловко взяла со стола графин с вином.

— Этот дом всем хорош. Он удобен, и в нем достаточно света.

— Да, но я не о том. Все, кто приходит к нам, спрашивают: «Арендуете?» И относятся к нам не так, как хотелось бы.

— Лично я ни в чем не могу себя упрекнуть. Пол всегда вымыт и натерт, мебель оплачена. И крыша у нас новая.

Клаудино вдруг показалось странным, что он женат на этой женщине. Внешне она напоминала цесарку, стройная и даже красивая, но до чего суха! Когда он уже готов был отказаться от мысли о Бруске с ее аристократической террасой, с которой в былые времена читали секстины, Изабелинья сказала:

— У Камило Тимотео совсем нет друзей, и он очень нуждается в…

Она вышла из столовой с подносом, уставленным стаканами, и было слышно, как они позвякивали, когда она случайно задевала локтями стены узкого коридора. Восемь дней Клаудино медлил, не приступал к делу. Но в провинции все тайное быстро становится явным, к тому же бывшего владельца Бруски видели в его компании, когда они беседовали на узкой, пустынной улочке, ведущей к большой дороге. Однажды вечером Клаудино угостил чашкой кофе сына Тилии, того самого, который имел тонкую, как у танцовщика, талию.

— Завтра еду в Порто, поедем со мной?

— А зачем?

— Хочу купить кое-что на аукционе. Поможешь мне привезти.

— Ящики? Я не грузчик.

— Да нет, не ящики. Там посмотрим. Но если не хочешь, дело твое. Я кого-нибудь найду. А почему бы тебе не поехать, увидишь Порто…

Так Луис Гонзага попал в сети Клаудино. Ему было восемнадцать, но он вполне сошел бы за пятнадцатилетнего. Голодный как волк, он много ел, но, видно, не в коня корм: худ был, как хворостинка. Мать не баловала его, а Камило Тимотео баловал, покупая ему каждый раз, когда они выходили вместе в город, все, что тот изволил пожелать. И вот мальчишка вырос бездельником и озорником. Из школы он принес несколько указок и грифельную доску. Тилия все это вовремя отобрала, чтобы ему не надрали уши. Он не знал таблицы умножения и не знал, что первый король прогнал Тарежу из Сан-Мамеде. Однажды Луис Гонзага побывал в Гимараэнсе, где, затаив дыхание, рассматривал доспехи Энрикеса. «Вот это да! Даже на руках железо». И тут он решил, что его жизнь совсем не так хороша, как могла бы быть.

Клаудино взял его с собой в Порто, показал ему все, что мог, даже монастырь Кларис и зал, где находилась Тереза из «Роковой любви».

— Смотри-ка! — сказал Луис Гонзага. — У нас был такой же потолок. — Он очень удивился, узнав, что потолок может быть произведением искусства. — Мы продали его два года назад.

— Это отец велел продать?

— Отец? Нет! Просто, когда у нас не было денег, он сказал: «Что-нибудь с неба упадет!» Мать позвала антиквара и договорилась с ним. Он даже хотел купить украшавшую алтарь резьбу. Из головок ангелов думал сделать подсвечники. Но ключи от домовой церкви хранились у отца, он не дал их.

Гонзага был недоверчив и вечно голоден. С самого детства жизнь его была похожа на мимолетный, быстротечный сон. Но это был не сон, а жизнь. Есть люди, зависимые или независимые, которые ведут себя в жизни очень странно, как безумные. Такой как раз была Тилия и все, с кем она зналась в городке: ее соседи закройщики, кондитеры, мебельщики и другие; их не радовали даже те редкие счастливые минуты, которые вдруг неожиданно выпадали на их долю. Эти безумцы обычно одержимы только одним желанием разрушать, не знают, как и на что употребить свою силу, трусливы, жалки и в общем-то ни на что не способны. Они и жертвы и палачи одновременно и, как правило, умирают либо в полицейском участке, либо на больничной койке. Но какое тщеславие, какое невероятное тщеславие, в котором они не признались бы даже своей грязной подушке! На что надеялись? Чего хотели? Поверенными их бед, душевных терзаний, безысходной тоски и жалкого одиночества были не только стены их домов, но и все окрест живущие. Камило Тимотео питал большую слабость к своей любовнице и прижитым ею на стороне детям. «Они безумны. Я не в силах с ними справиться. Пусть живут как знают». Планы интеллектуалов и проводимые ими кампании за чистоту нравов наводили на него тоску, и в то же время он чувствовал свою несостоятельность, ведь у него своих планов не было, как не было ничего, что бы он мог противопоставить этим кампаниям.

Расположив к себе Гонзагу, Клаудино стал доверенным лицом в Бруске. Он редко появлялся там, но регулярно стал давать Тилии деньги. Однажды он по-дружески сказал:

— Живете как свиньи, а ведь могли бы жить припеваючи.

— Арендаторы не платят. Просят работу.

Гонзага хрустнул своими тонкими пальцами, выражая таким образом разочарование. Клаудино засмеялся:

— До чего же бедненькие!

До сих пор Гонзага и его братья считали себя почти нищими. Дела в Бруске шли хуже некуда. С голодухи собаки грызли сырую тыкву. На кроватях не было простынь, только старые домотканые накидки, которые носят женщины Алентежо. И вот Клаудино раскрыл им глаза: он сказал, что они, заложив недвижимость — а это так просто, — получат деньги. Смогут купить даже то, о чем и мечтать не смели, не говоря уже о самом необходимом, и жить как все люди, не ожидая милости от старика Камило Тимотео, который попросту их терпит. Когда все это дошло до бывшего владельца Бруски, было поздно что-либо предпринимать: имение попало в руки ростовщика, и выкупить теперь его было сложно. Это явилось еще одним доказательством полной беспомощности Камило Тимотео. Бруска была обречена на окончательное разорение.

— Вы меня обманули, — сказал сеньор Алена, обращаясь к Клаудино. — Я приказал вам купить Бруску для меня.

От этого «приказал» Клаудино покрылся холодным потом. Бывший владелец Бруски сеньор Алена дал понять, что такого соперника, как сын трактирщика, каковым являлся Клаудино, он не потерпит. Отец Клаудино действительно был трактирщиком. Говорили, что он на не совсем честных условиях сдавал внаем комнаты. Потом на него донесли, и он вынужден был уехать из городка. Гордиевым узлом в судьбе Клаудино была его женитьба на Изабелинье, держательнице бумаг и драгоценностей.

— Камило Тимотео не продает дом, — сказал он сеньору Алена. — Он хочет в нем умереть. Хочет быть погребенным под обломками Бруски. Именно так он выразился. Если бы он захотел, он мог бы привести его в порядок, но он не хочет. Мог бы обменять, но не меняет.

— Что же плохого ему сделала Бруска? — спросил бывший ее владелец, потрясенный услышанным.

— Этого я не знаю. И что он хочет, понять невозможно. Одержимые существуют, бесспорно, но с некоторыми из них можно поговорить, договориться. Этот же дьявол молчит, и все.

Бывший владелец Бруски был крайне раздосадован. К тому же разговор с Клаудино показался ему несерьезным; философы-скряги лишены воображения бедных философов, которые и в куске железа способны увидеть алмазную россыпь. Расстроенный сеньор Алена удалился. А поскольку в апреле он выдавал замуж свою дочь, то на какое-то время забыл и о Бруске, и о Камило Тимотео. На свадьбу он приглашал двух министров и четырех помощников секретарей, и его больше всего занимало, как из Лондона в Порто доставить свежей икру. Мне известно, что комедия с икрой — «особая честь иметь ее на столе» — еще никем не описана. Сеньор Алена не делал ставки на икру, нет; его предки ее не едали, но без форели — какая же свадьба! Тем более что сосед его, промышленник, достигший высот в искусстве производства пряжи и полосатой ткани, достиг не меньших высот и в гастрономическом искусстве. Он подавал на стол не только те самые соленые огурцы, о которых так подробно написано у Гоголя, но и икру, о которой в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» сказано тоже, но меньше, гораздо меньше.

Тем временем в Бруске появился на свет еще один ребенок. Он был менее рахитичен, чем все предыдущие, потому что его отцом, как говорили в округе, был красавец кузнец, с голубыми глазами и черными густыми усами. В профессии кузнеца есть что-то мистическое. Еще с незапамятных времен боги наделяли этих людей необычайной силой. Кузница, где горит огонь, звенит наковальня, добела раскаляется металл, всегда производит впечатление на всех смертных. Что-то от священнодействия есть в этом занятии, связанном с неживой материей, которой искусные человеческие руки придают форму. Тилия, конечно, всего этого не понимала, и совсем не это толкнуло ее в объятия кузнеца. Тем не менее сын ее взял у отца красивую внешность и душевное спокойствие. Нет, умным он не был. Ведь ум неподвластен Вулкану — его нельзя выковать на наковальне.

Этому ребенку Камило Тимотео дал имя своего деда, который, будучи высшим судейским чиновником, оставил по себе память в сердцах многих. Он прославился написанной им приветственной речью для принца дона Луиса, когда тот приезжал в Виану. Моузиньо приложил все усилия, чтобы молодой наследник короны ее не произнес: хорошие учителя, как правило, люди аполитичные.

В этом году Камило Тимотео стукнуло семьдесят, и он не мог похвастаться крепким здоровьем. Его жизнь в Бруске была до крайности неустроенной; в доме был адский холод, и зачастую, только выйдя на улицу, можно было согреться. Когда он узнал, что бывший владелец желает его видеть, он, попросив извинения, отказался принять его, хотя испытывал определенную неловкость. Он понимал, что сеньор Алена вправе спросить ответа за то плачевное состояние, в которое пришла его прекрасная Бруска, но тут же подумал: «А этот дом, то бишь божий мир, в котором живем мы все, в каком виде его мы оставим господу после нашей смерти?» Нет, мистиком он не был, но последние дни его осаждали грустные и даже опасные мысли. Все знания и принципы, основываясь на которых он дожил до сорока лет, теперь представлялись ему ошибочными и вредными. Ведь человеческое достоинство, ради которого совершалось столько преступлений, служило лишь для того, чтобы жить в постоянном конфликте с себе подобными, а результат — какие-то ничтожные перемены. Однако что-либо менять — совсем не значит стремиться к истине. У него не было сил любить детей Тилии, простой женщины, которая не понимала его снисходительности. Но он давал им имена своих предков, прославившихся различными деяниями и подвигами, а за имена мир мог спросить с них. Это было бы в порядке вещей. Он никого не хотел оскорблять; но для того, кто ничего не имеет, любая находка на что-нибудь сгодится. И очень может быть, что прославленные имена послужат этим созданиям своего рода заклятьем и защитят их от жизненных неудач и невзгод.

Вся округа была возмущена появлением очередного аристократа. Иначе, как мошенничеством, никто это не называл. Только Клаудино не осмеливался употреблять подобное слово, ведь он не только не был богат, но и не принадлежал к привилегированным слоям местного общества. Такая откровенность мнений ему не дозволялась.

В провинции можно выражать свои мысли трояко: свободно — под чем подразумевается либо нагло, либо авторитетно; шутливо, либо насмешливо, либо издевательски и, наконец, благоразумно, что больше всего подходит людям зависимым: духовенству, государственным служащим и мелким торговцам, которым грозит или банкротство, или, наоборот, процветание благодаря выгодной женитьбе, а иногда и полученному наследству. Продвинувшимся по службе тоже больше подходит последнее. А Клаудино как раз принадлежал к этой группе. Он никогда не смеялся первым, когда слышал что-нибудь смешное. За короткое мгновение он должен был осмыслить вызвавший улыбку каламбур и сообразить, что выгоднее: прогнать ее с лица или сохранить. Он всегда старался понять все до конца, обмозговать, а уж потом выражать свое отношение. И эта твердо занимаемая им позиция — держаться в пределах, дозволенных его положению, — всегда давала ему возможность вовремя уйти в кусты, тем более что совестью как в делах общественных, так и личных он обременен не был.

У Клаудино были большие долги. И не только легкий заработок вынуждал его так часто бывать на аукционах, разнюхивая, что и где можно приобрести по дешевке, но и старанья Изабелиньи, которая, не будучи расточительной, умела, не выходя из дому, ввести его в большие расходы. Она тратила на стол в три раза больше, чем любой священник тратит на пиры с церковной братией. Кроме того, у нее была склонность украшать свою жизнь, сооружая всевозможные беседки, гроты, декоративные фонтаны. Ее мимозовая роща пестрела поставленными там и сям изящными скамейками. Она даже распорядилась сделать два огромных бассейна. Надо заметить, что Изабелинья своего рыжеволосого сына — кроткого и большого ягненка Колхиды — назвала в честь почитаемого ею римского императора Адриана. Ее восхищал этот собиратель старины. Бесспорно, эта женщина была способна создать культуру под стать той, что окружала ее в ее безвкусно обставленном доме.

Вот почему Клаудино не имел за душой ни копейки. И все же, видя гнев и разочарование бывшего владельца усадьбы, когда тот говорил о постигшей ее судьбе, он загорелся желанием приобрести Бруску. Изабелинья не отговаривала. Когда речь заходила о доме вроде этого, у нее начинали дрожать губы. А мысль о том, что Бруска по вине теперешнего ее хозяина пришла в такое плачевное состояние, приводила Изабелинью в ярость. Ведь у нее в крови были тирания и предпринимательство, унаследованные от ее неспособных к деторождению теток.

— Поступай как знаешь, я не хочу мешать тебе, — сказала она доброжелательно.

Разговор происходил в ее спальне, в которой было четыре зашторенных филейными занавесками окна. Под толстой периной ее тело почти не обозначалось. И на широкой супружеской постели Изабелинья своим целомудренным и задумчивым видом напоминала святую Урсулу работы португальского Карпассио. Клаудино положил было руку на ее плечо, но тут же отдернул: при свете дня он никогда не прикасался к ней, так как в ее глазах, блестящих холодным блеском, было что-то стеснявшее его.

Клаудино стал искать встречи с процветающим промышленником Монтейро дас Аркас, который начинал с мебельной фабрики, а стал хозяином ткацких предприятий. По сути дела, это были небольшие фабрички, и разбогател он не на них, а благодаря стечению обстоятельств, удаче, выигрышам. К тому же он был скорее расточительным человеком, чем способным сколотить состояние. Все, что ему нравилось, он приобретал, не очень заботясь о том, что по этому поводу скажут. У него была на редкость циничная физиономия, и он относился как раз к тем, у кого всегда на столе была икра, ибо помнил, что изысканность производит хорошее впечатление. В общем, это был элегантный мужчина, из тех, которые одеваются к шести часам вечера, чтобы выйти из дому и вернуться около семи утра, всегда имеют свежий вид, всегда любезны с привратником и булочницей, встречающими их у дверей дома, и производят впечатление людей, готовых финансировать социал-демократическую революцию. С ними бесполезно говорить о заработной плате, забастовках; они всегда ответят: «Возможно, они правы». Никогда нельзя было понять, что этому человеку по душе, а что нет. Лишь позвякивание ключей, когда он выбирал нужный, выдавало его нервозность. Кто знает, может, она свидетельствовала о большом проигрыше. Но нет, даже проигрывать доставляло ему удовольствие: проигрыш придавал своеобразное очарование и терпкий вкус его жизни.

Клаудино представился случай увидеться с ним в Порто. Монтейро играл на бильярде, и играл мастерски, с фантазией, считая эту игру одним из своих богемных развлечений. Медленно, точно совершая ритуал, он расхаживал из угла в угол зала с зелеными гардинами, полного табачного дыма. Разговаривал мало, выбирая собеседников. Нельзя сказать, что встреча с Клаудино его обрадовала. Но как все сильные мира сего, он был снисходителен к людям зависимым. Клаудино приступил к делу не сразу. Было семь, когда он стал наблюдать за Монтейро, надеясь угадать, пожелает тот его выслушать или нет. Около восьми он рискнул заговорить о Бруске. Полчаса спустя они выпили по чашке кофе, а в девять Клаудино решился окончательно. Однако Монтейро был заядлым игроком и обдумывал каждый свой ход. Ему аплодировали молодые ребята, которых он нанимал и с которыми потом расплачивался фишками из казино.

— Я не совсем понимаю, о чем идет речь. Вам нужны деньги? Я одалживаю всем, кроме друзей. Иначе я теряю и друзей и деньги.

Клаудино был возмущен: он не просил денег. Его интересовало совсем другое. Он хотел, чтобы Монтейро выступил в этом деле с Бруской как подставное лицо, она вот-вот должна была пойти с молотка. Камило Тимотео был при смерти и вряд ли протянет еще неделю. Претендентов было не так уж много, но Клаудино, опасаясь своих кредиторов, не хотел, чтобы знали, что он участвует в торгах. Только и всего. И ничего больше. Монтейро вытер свои испачканные мелом пальцы.

— Бруска? Не знаю. — Потом, припомнив что-то, сказал: — А, эти развалины с кружевными балконами по фасаду?

— Развалины, развалины… Старье, но какой строительный камень! Шестьсот конто стоит. Теперь уже такого не сыщешь. А капители, а плюмажи из камня! На них затрачены бразильские крузадо.

Монтейро пошел на попятный. Дерзость сменилась приторной вежливостью: он не желал прослыть невеждой. И между прочим условился с Клаудино о встрече, чтобы как следует все обсудить и обо всем договориться.

— Лично меня это не интересует. Дом почти разрушен, — заключил он.

Электрический свет придавал его лицу мертвенно-бледный оттенок. Это был красивый мужчина с пронизывающим, дерзким взглядом. Он чем-то напоминал вампира старого кинематографа. Теперь, пожалуй, подобного героя, прообразом которого, по всей вероятности, был волшебник Мерлин и кавалер розенкрейцер, можно встретить только в разделе газеты, печатающем научно-фантастические романы.

Сомнений быть не могло! Камило Тимотео умирал. В промозглом холоде Бруски его бронхит становился все тяжелее и тяжелее. Он уже не вставал с постели, и компанию ему составлял самый маленький сын Тилии, который лежал в ящике рядом, прикрытый старым тряпьем, и грыз сырую картошку, потому что у него резались зубы. Малыш был крепкий и жизнерадостный, он стойко сопротивлялся холоду в надежде на долгие жаркие дни. Из сада доносился аромат александрийских роз и белых лилий. Солнце, проникая сквозь окно ванной комнаты, разливалось на старом мозаичном полу золотой лужицей. Над постелью Камило Тимотео висела приколотая к стене «Сельская газета». Когда-то он исправно писал в нее письма, прося семян черной редьки, которую разводил в своем саду. Тилия в щербатой чашке приносила ему молоко с корицей. Запах корицы напоминал Камило Тимотео детство, первые болезни: ветряную оспу, корь и как он лежал один в комнате. Его братья бегали и кричали во дворе, и слышать их радостные крики было невыносимо; сердце сжималось от обиды. Не так тяжела была болезнь, как тяжело было это одиночество, это заточение в четырех стенах, это погребение заживо в доме, где жизнь била ключом. Мать его — красивая серьезная дама — появлялась лишь затем, чтобы сменить белье или отобрать книгу, которую он читал. Он никогда не слышал, чтобы она повышала голос, выражение ее лица было неизменным, но слова ранили, как стрелы. И всегда его ждало несовместимое с материнской заботой и любовью наказание, будто болезненность сына раздражала ее. Камило Тимотео повесил портрет матери в самом темном углу зала, а свой — напротив. Разделяла эти два портрета кромешная, пугавшая всех темнота. Но на самом деле страх вызывала огромная дыра в полу.

Тилия не походила на его мать. Возможно, именно поэтому у него родилось по отношению к ней нечто похожее на сострадание. Да, сострадание. Других чувств она у него не вызывала, но именно оно, это сострадание, делало связывающие их узы более тесными.

Когда в последний раз к Камило Тимотео должен был прийти доктор, купили две простыни. Теперь их не было. Он лежал на старых гардинах, с которых даже не спороли бахрому. И все-таки это говорило не только о нищете. За внешним безразличием крылись определенные чувства. Ведь и в презрении к обстоятельствам тоже что-то есть, и отдаваться на волю случая не значит быть нищим. Провинции так и не удалось заставить Камило Тимотео подчиниться ее законам: он не прекратил свой род и был виновником брожения умов, которое началось в городке. Кое-кто из молодежи, например Адриано, считал, что Тимотео завладел мыслями даже тех, кого не знал. Самый невинный разговор о Бруске кончался бурными спорами. А его двоюродные сестры и свояченицы иначе как в повышенных тонах о нем не говорили. Правда, одна из них, самая молодая и вспыльчивая, иногда внезапно оборвав разговор, отходила в сторону. Она испытывала непреодолимое отвращение к городку, к дому-дворцу, к комнатам, где сновали лохматые дети, к магазинам, в которых свисающие водопадами ткани были прикреплены булавками. К названиям кондитерских «Кристалл», «Образцовая» или еще того лучше — «Парижанка». Все это почему-то навевало на нее безысходную тоску, подобную той, какую вызывает вдруг обнаруженная старая газета. Однажды она поспешно вышла из дому, прошла весь городок из конца в конец, будто ища кого-то, очень ловко, как сыщик, оглядела со всех сторон все еще красивую, но пришедшую в столь безобразное состояние Бруску с засохшими в вазонах кустами герани, белые стебли которой очень походили на найденные при раскопках кости. Домой она вернулась расстроенная и молча легла в постель. Она вспомнила о нарядах, которые имела когда-то, о прогулке в Виго и о тех, кто, бывало, глядел на нее многозначительно. Вскоре она потрясла своих подружек возникшей у нее странной идеей — переменить местожительство. В прежнем доме оставаться невозможно: крысы. Слышно, как они скребут за обоями в коридорах. В саду полно ящериц. Никто не верил в это. В провинции всегда стараются докопаться до истинной причины.

Стоял июнь. Изабелинья устроила ужин по случаю возвращения сына из Коимбры и по обыкновению играла на фортепьяно одну любимую вещицу из своего репертуара. Адриано не нравилось, когда мать демонстрировала свои способности. И стихи она читала только сестрам, и то после долгих уговоров.

— Адриано они не нравятся, — жаловалась Изабелинья, то ли иронизируя над сыном, то ли соглашаясь с ним. И все же она продолжала делать то, что было ей по душе. К вечеру, когда жизнь в доме затихала и слышалось только глухое уханье совы, она отправлялась в комнату сына и вела с ним беседы до глубокой ночи. В эти часы Изабелинья преображалась. Она не выглядела ни поникшей, ни сентенциозной, а очень живой, пылкой, способной перевернуть мир, но не решить какой-нибудь насущный вопрос. Это была веселая, пустая болтовня без конца и начала. Голубые глаза ее блестели, она розовела от возбуждения. В эти минуты Адриано иногда переходил с ней на «ты», чего никогда не делал при отце. Клаудино оскорбляла их близость.

— Этому скоро конец, — сказала как-то Изабелинья мужу. — Он женится, и все кончится.

Говорила она спокойно, с напускным безразличием, но за этим безразличием крылась назревающая трагедия. Никто не знал, что испытывала эта женщина. А испытывала она то, что не поддается клиническому исследованию, не имеет названия по-гречески и не определено Венской школой и что обычно испытывает любая женщина, когда чувствует, что дарованная ей природой любовь ускользает. Испытывала утрату той бесхитростной радости, которую доставляет нам другое существо, даже не догадываясь о том. Был он, и была она. Счастливые только сегодняшним днем, ведь их привязанность ничего не могла дать требовательному миру.

Летом Адриано снял комнату на берегу моря, решив провести там месяц отдыха. Это была мансарда, в которой сильно пахло гнилью. Но Адриано, одеваясь в безукоризненно чистый костюм для игры в теннис, чувствовал себя по меньшей мере молодым Прустом в Довиле. Дом, в котором он поселился, был большой, с большими, похожими на алтари буфетами и садом, обнесенным стеной по типу монастырских. Когда-то дом принадлежал священнику, крепкому мужчине, которого можно было увидеть на пожухших портретах. Все его состояние наследовала служанка. С ней уже много лет жила племянница, благочестивая и дипломатичная молодая женщина. Обе они напоминали персонажи Кеведо. Тянущая из последних сил старушенция, носившая колпак, подобно Людовику XI, была хитрой и бесцеремонной. Когда Адриано уходил из дому, Серпинья, как правило, читала письма его матери или развлекалась, пересчитывая его носовые платки и рубашки, за что племянница Селестина бранила ее. Эта худая женщина с бесцветными глазами и аристократическими руками вязала кружева и водила дружбу с монахинями и аббатами. Именно поэтому и еще потому, что дом Серпиньи стоял рядом с домом, где давали обет безбрачия будущие монахини, он всегда был полон народу. Приходили родственники христовых невест, расстилали прямо на полу матрацы, как во времена паломничеств и крестовых походов, и спали в святом единении душ. Серпинья была проницательна и остра на язык, как и положено хорошей служанке священника. Ей было лет сто, но она еще была зрячая и, глядя на белокурые волосы Адриано, по-своему хвалила их:

— До чего же блондины похожи на помет селезня!

— Помолчите, тетя, такое не говорят…

Племянница испытывала неловкость, когда слышала подобные выражения. Старуха, узнав о том, что Адриано изучает право, принялась советоваться с ним насчет завещания. А в разговоры о близкой смерти и последней воле ловко вворачивала лестные похвалы Селестине, Кроме того, она желала знать об Андриано все: не влюблен ли, в казино ли идет, играет ли, водится ли с танцовщицами?

— Все молодые девицы бесстыжие. Я все вижу из моего окошка.

И она указывала на окно с голубыми ставнями, в которое она, как правило, подглядывала за молоденькими девушками. Стоя в дверях своих домов, они кокетничали с двоюродными братьями, соседями и молодыми рыбаками, которые задирали свои курносые носы и ходили развинченной походкой. Домишки, выложенные зелеными изразцами, блестели, а помои выплескивались прямо на улицу. Серпинья жила в стороне от этого мира, полного горластых, диких, как волчата, ребятишек. У нее была собственность, связи, она сдавала комнаты не только приезжающим на сезон курортникам, но и по рекомендации священников или такому, как Адриано, — опрятному и спокойному, точно августовский кот.

Живя у моря, Адриано держался как богатый молодой человек, пресыщенный развлечениями и недоступный, но все-таки познакомился с молодой женщиной, вытянутое лицо которой напоминало турецкий боб. Она не была красива, зато состоятельна и принадлежала к той социальной прослойке, которую создают смешанные браки обедневших аристократов и разбогатевших земледельцев. Эта прослойка, как двойное зло, беспокоит буржуазное общество. С одной стороны, своей страстью к политике, с другой — стремлением восстановить аристократические привилегии. Отец Риты Мафалды был адвокатом, основным принципом жизни которого была осторожность, продиктованная болезненной и благоразумной робостью. Он казался очень важным, только когда был запуган. Во всех остальных случаях его героическая осторожность была всегда кстати. А поскольку он неплохо зарабатывал, заботило его только одно — не казаться смешным, ведя себя подобным образом. Рита Мафалда всеми силами старалась не выглядеть новоиспеченной богачкой, поэтому она носила чулки, которые презирали даже слуги, и очень гордилась, что не умеет тратить деньги. Адриано, решив, что она ему очень подходит, почти влюбился, и поэтому, когда приехал домой, неожиданно резко заявил матери:

— Я не хочу больше, чтобы вы приходили ко мне беседовать. Скажите отцу, что с этим кончено.

Он очень напоминал любовника, который разрывает надоевшую связь и для вящей убедительности разговаривает в непочтительном тоне. Изабелинья не подала виду, что обижена: она понимала, что сын раздражен бедностью и безынтересным существованием своих незадачливых родителей. Никаких объяснений они от него не добились. Дома он побыл совсем немного и уехал. Изабелинья ушла в рощу мимоз и там дала волю слезам. Из груди ее рвались такие жалобные и печальные стоны, что она устыдилась себя самой. «Он молод, жизнь зовет его. Придет время, вернется», — думала она.

Адриано, ушедший с головой в бурные свадебные приготовления, вдруг понял, что, обласкав, его поймали в сети семейной кабалы. И хотя он любил Риту Мафалду, его не оставляло чувство, что он угодил в ловушку. Адриано преобразился: сделался надменным, дерзил друзьям, был груб с Серпиньей, которая, опираясь на палку черного дерева, поджидала его всякий раз на лестнице, чтобы удовлетворить свое ненасытное любопытство.

— Где вы были? Где вы были? — И на ее сморщенном, как печеное яблоко, личике отражалось желание узнать о любовных похождениях своего постояльца.

Кончился купальный сезон. Адриано скорее покорно, нежели сгорая от страсти, последовал за своей невестой. И если состояние, которым она и ее отец распоряжались очень бережливо, привлекло его, то прочность их богатства взволновала. Рита Мафалда жила, как героиня пятиактных пьес Сарду: пианино всегда открыто, терраса выходит в сад. Летом действие начиналось в пять часов вечера. Казалось, сейчас послышится шум подъезжающего фиакра. Свежая остроносенькая Рита Мафалда имела вид уверенной наследницы состояния в десять тысяч конто. Миллионерши становятся все более неприступными и удивительно деятельными. Ей было восемнадцать лет, она уволила шофера и прислугу и в своем платье дебютантки поразительно напоминала героиню Сарду. Адриано особенно пленяла ее идиотская серьезность наседки, хлопочущей в своем курятнике. Его предложение она приняла быстро и просто; у нее были свои представления о муже, и Адриано казался ей вполне подходящим, поскольку был полной противоположностью так называемому красавцу мужчине, который мог бы ее унизить.

Когда Адриано возвратился в Коимбру, его не узнали, так он переменился. Родителей он навестил всего один раз. С нетерпением слушал Клаудино: эти истории с аукционами приводили его в уныние.

— Ну, и что-нибудь тебе удалось купить стоящее? — спросил он отца, прервав его.

Изабелинья чувствовала себя не в своей тарелке. Держалась робко, ей все время казалось, что она не так одета.

— Наш сын — негодяй! — сказал ей Клаудино.

— Я не виню его, кое в чем он прав. Все, чем ты занят, так ничтожно. — Она массировала запястья, очевидно желая вернуть коже былую упругость. Изабелинья казалась постаревшей: взгляд потух, глаза потускнели.

— Тем не менее я много трудился, чтобы его сделать…

— Трудился? Много? Переспал со мной в амбаре в воскресенье вечером — вот и весь труд.

Неожиданно она превратилась в гадюку с маленькой белокурой головкой, которая покачивалась, как у змеи. Изабелинья умолкла, но ее агрессивность не исчезла. Клаудино, накрывшись периной, мгновенно уснул. Спал он сладко, как спит человек с чистой совестью, не боящийся превратностей судьбы.

Дело Бруски приняло новый оборот, и не без усилий со стороны Клаудино. Возможно, Монтейро и повел бы себя иначе, но угодливый болтун Клаудино, не умея скрыть своей заинтересованности, разбудил в нем игрока. Хотя по-настоящему даже не Клаудино, а Изабелинья была заинтересована в приобретении Бруски. Будучи всегда такой выдержанной, она вдруг стала проявлять настойчивость, надеясь, что Бруска вернет ей сына. Это было бы великолепно, и Адриано было бы чем гордиться, хотя она понимала, что сердце сына ей снова не завоевать. Чему-то пришел конец. Душевные силы Изабелиньи были подорваны, и восстановить их она уже не смогла. Не смогла она и простить Адриано его поспешного бегства из дома, которое восприняла как оскорбление. Ведь кроме того, что он сбежал, он еще недопустимо безобразно вел себя. Изабелинья твердо отдавала себе в том отчет. Кончилась ее искренность, кончилась поэзия, кончилась молодость. Теперь это была стареющая благоразумная женщина.

Бывший владелец Бруски мгновенно заметил происшедшую в ней перемену. Он пришел поблагодарить Клаудино за присланных ему куропаток. Сеньор Алена был одним из самых терпеливых заимодавцев ее мужа, и Изабелинья провела с ним около получаса. День был сумрачный. Все время моросил дождь, и сквозь незашторенные широкие окна, за пеленой дождя, была видна мимозовая роща.

— Уже зима, — сказала Изабелинья. Сказала с такой тоской и грустью, что он внимательно посмотрел на нее.

Перед ним сидела маленькая поблекшая женщина, в голубых глазах которой стояли слезы. Внезапно он подумал, что она даже красива. Провинции неизвестны свои богини; здесь можно прожить сорок лет, кормя голубей и шевеля угли в камине, быть Дидоной и не сгореть на костре. Сеньор Алена смутился.

— Мой муж что-то задерживается, — сказала она.

Это несколько его успокоило. Они поговорили о полевых работах, о местных сплетнях. Однако, выходя из этого дома, сеньор Алена спрашивал себя: «Не лучше ли было броситься в безрассудную и воодушевляющую авантюру с Изабелиньей? Я долгожитель, мне шестьдесят пять, но я отнюдь не старик». Он был женат, и считал это патологией, но не болезнью.

В начале зимы Камило Тимотео умер. Кое на кого его смерть, хотя она и не была неожиданной, произвела удручающее впечатление.

— Он старше меня всего на десять лет, — сказал бывший владелец Бруски. Но поскольку он знал, что на самом деле разница у них в годах еще меньше, то пребывал на похоронах в подавленном состоянии. Он видел вокруг себя людей уходящего поколения, на лицах которых были пятна, наросты, опухоли — явные следы умирания организма, складывающего с себя обязанность жить. Панихида состоялась в церкви Монтелиос, в зеленоватой полутьме среди золотых барочных украшений. Два ангела в человеческий рост стояли со свечами по обе стороны главного алтаря; они походили на полицейских и в то же время были вполне изящны, подрумянены, на ногах обувь Калигулы. На высоком постаменте высилась погребальная урна. Вокруг нее с заплаканными глазами стояли дети Камило. В этот день они стали сиротами, и никто не оскорблял их презрением. Гонзага, одетый в праздничную зеленую рубашку, сжимал в обмороженной, потрескавшейся от холодов руке ключи от гроба. Он был признан наследником состояния и фамилии. Так провинция проглотила еще одну, уже посмертную дерзость Камило Тимотео, и проглотила только потому, что не желала больше ненужных волнений и злобы, которые вспыхивали по любому поводу.

И как прекрасно было видеть траурное шествие, черное пятно на гранитном поле, венки, ленты из грубого и жесткого шелка, которые, казалось, тоже почили во влажном воздухе. Так был погребен Камило Тимотео.

В Бруске после себя он ничего не оставил: ни табачных крошек, ни клочка газеты. В ту же ночь Тилия со вздохом облегчения легла на его постель. За три последние недели она забыла, что такое спокойный сон, и, когда с крыши дома в сад с грохотом упала доска, Тилия даже не проснулась. Русская редька пышно росла на грядках, заполоняя все вокруг; никто не знал, что с ней делать.

Очень скоро Тилия исчезла. Ушла, взяв с собой самых маленьких. Старшие остались в наследство городку. Стало известно, что на Бруску претендовали двое; их бумаги были переданы суду в запечатанных конвертах. Бывший владелец Бруски сеньор Алена не мог соперничать с миллионами Монтейро, и потому Бруска — старая звезда в галактике фамильных замков — присуждена была промышленнику. Монтейро не сдержал данного им слова, когда Клаудино попытался ее выкупить.

— Я не обманывался, — сказал он. — Это развалины. Но я не успокоюсь до тех пор, пока не приводу их в порядок. Я восстановлю Бруску, верну ей былой вид, так как я хороший сын этой земли.

Поразмыслив, Клаудино понял, что Монтейро сукин сын. Он очень был взволнован и не знал, как обо всем этом рассказать Изабелинье. Но она приняла известие с полнейшим безразличием.

— Оставь. Бруска все равно нам была бы не по силам. Да, уже не по силам. — И она устремила взгляд вдаль, на поля. На ветвях деревьев, точно расплавленное стекло, висели дождевые капли. Изабелинья снова носила темное домашнее платье, прикалывая у ворота ониксовую брошь. Все кончено, лучшие годы безвозвратно ушли, но скоро в утешение ей зацветут мимозы. В то время, когда Бруска продавалась с торгов, можно было посмотреть ее, и Изабелинья не преминула это сделать. То, что она увидела, нисколько не потрясло ее. Она скорее нашла в этом доме комфорт и умиротворенность. «Несчастье приятно человеческому сердцу, — подумала она, — и, когда мы перестаем страдать, мы, как правило, скрываем это». Изабелинья увидела на темной стене женский портрет и, чтобы разглядеть его лучше, чиркнула спичкой. На портрете была изображена красивая дама в стоячем плоеном воротнике. На другой стене, напротив, висел портрет ребенка лет четырех. Казалось, он был напуган тем, что на него навели объектив, и именно этот испуг и был запечатлел на фотографии. Между портретами зияла чернота, пахло мышами, на полу валялась корка хлеба.

Изабелинья уехала к сестре, которая ждала ребенка и вот-вот должна была родить. Там она пробыла два или три месяца; вернулась сильно располневшей, и уже больше никогда ее талия не была тонкой, как прежде. Адриано женился. Изабелинья не смогла быть на свадьбе из-за случившейся с ней как раз в эти дни ангины. Но она написала сыну теплое письмо. «Она не меняется», — подумал Адриано. Это было не так. Изящный слог скрывал муки разбитого сердца.

Говорят, Бруска обрела былую красоту. Красоту тех давно ушедших времен, когда она была колыбелью придворных дам и когда аллея французских ореховых деревьев тянулась на юго-запад к самой границе округа Монтелиос. И хотя вид у нее по-прежнему был грустный, на окнах, проемы которых были выложены дорогим камнем, появились занавески. Монтейро здесь бывает редко. У него сдают нервы в провинции. На него удручающее впечатление производит площадь с новыми кафе и кондитерскими, где имеются украшенные взбитыми яйцами пирожные на любой вкус. Он сторонник прогресса, склонен к космополитизму, и на него наводят тоску места, утратившие былое величие. Несмотря на это, ходят упорные слухи, что он делает все возможное, чтобы когда-нибудь по частям перевезти Бруску в какое-нибудь достойное место, вроде Браги или Швейцарии. Слухи-то ходят, но далеко не всегда слухи подтверждаются.