Рубеж

Рыбин Анатолий Гаврилович

Глава пятнадцатая

 

 

1

Неделю над степью бушевал буран. Но жизнь в Степном гарнизоне шла по-прежнему размеренно и строго. Полевые тактические занятия сменялись стрельбами, занятия по изучению боевой техники — вождением. А по вечерам, едва выдавались свободные минуты, солдаты спешили в свою только что открытую чайную, чтобы за горячим самоваром неторопливо потолковать по душам.

Сегодня в чайной было особенно людно. За круглыми столиками, уставленными вазами с печеньем и московскими пряниками, хозяева принимали дорогого гостя — Зосиму Евстигнеевича Зябликова, участника Великой Отечественной войны, кавалера солдатского ордена Славы всех трех степеней. Приехал он еще утром. Весь день провел на ногах, знакомясь с солдатскими казармами, парками боевых машин. А теперь, в завершение экскурсии, был приглашен к «большому самовару», как объяснил ему прапорщик Шаповалов.

С того момента, как гость переступил порог чайной, прошло уже более получаса, однако свыкнуться со здешней обстановкой он все еще не мог. Его удивили стулья, похожие не то на детские ванночки, не то на носы от лодок. Он по-хозяйски поинтересовался, не слишком ли дорого обошлась эта чрезмерно модная обстановка.

— Видите ли, Зосима Евстигнеевич, хотели было оборудовать помещение поскромнее, но командование решило удовлетворить желание солдат, — объяснил ему Шаповалов.

— Это, конечно, если решило командование, то разговору быть не должно, — согласился гость, однако долго еще ощупывал узловатыми стариковскими пальцами диковинную обшивку стульев и все вздыхал каким-то своим мыслям.

Но больше всего удивило бывалого солдата красочное оформление, которое украшало стены чайной.

— Это кто же у вас такой мастер мудрый? — спросил он с колючей усмешечкой.

— А вот он, — Шаповалов показал на сидевшего через стол от него рослого и розовощекого ефрейтора Бахтина, — наш гарнизонный художник.

Гость перевел свой внимательный взгляд на Бахтина.

— Ну если так, обрисуй мне, старику, какого сорта птицу ты поселил тут для всеобщего обозрения?

— Так вы сами определите, Зосима Евстигнеевич, — попросил смутившийся вдруг Бахтин.

— Стараюсь, да не могу, мил человек. — Гость поправил очки на ослабевших, но все еще живых и лукавых глазах и опять пристально вгляделся в художественное изображение. — Вроде бы журавль должен быть. Ан, окромя длинной шеи да головы с клювом, никаких журавлиных признаков не примечаю.

— А вы, Зосима Евстигнеевич, и не сильтесь примечать. Тут ведь все для настроения дано, символично, так сказать... — продолжал наставлять гостя задетый за живое Бахтин. Он даже встал из-за стола и принялся размахивать своими длинными руками, стараясь привлечь внимание придирчивого старика к общей панораме оформления. — Вот и скажите, Зосима Евстигнеевич, что вы тут улавливаете?

— Извини, мил человек, но журавля, как ни силюсь, уловить не могу.

Солдаты, заинтересовавшиеся неожиданной полемикой, оживились, начали подбрасывать колкие реплики: — Правильно, журавля ты, Бахтин, не ухватил.

— А его коршун ощипал. Хорошо, что шею оставил.

— Ладно, «коршун»! Раньше-то молчали, — упрекнул товарищей уязвленный ефрейтор.

Зябликов, повернувшись к Бахтину, по-дружески шепнул, чтобы никто, кроме него, не слышал:

— Мы же с тобой спорили. Забыл?

Но тут Зосима Евстигнеевич, видно, смекнул, что неловко в гостеприимном доме неприятный разговор вести.

— Я ведь что, я прямо, по-солдатски. Да и греха тут большого, пожалуй, нет, с этим журавлем. Ну возьми ты, мил человек, да подрисуй ему крылья. Невелик ведь труд, а птица в законную форму войдет и нарушать человеческого представления о себе не будет.

Молчавший все это время Шаповалов спросил гостя:

— А вы, Зосима Евстигнеевич, видать, к живописи большое пристрастие имеете?

— Не знаю, не имел вроде, а пулю под лопатку получил аккурат за нее, живопись. И главное, в самом конце войны, в Берлине.

— Любопытно. Может, расскажете?

— Почему же, теперь можно, дело прошлое. — Гость снял очки с переносицы, аккуратно протер их белым носовым платком, будто приготовился к чтению книги. Подумав, тяжело вздохнул: — А все же, сказать по правде, и теперь обидно. Уж очень случай досадный. Право. К самому фашистскому штабу мы подошли в ту пору. В него уже проникли...

— В рейхстаг, что ли? — спросил Шаповалов.

— Туда, мил человек, туда, — уточнил гость. — И потому как фашисты не сдавались, мы тоже своего ожесточения не сбавляли, дрались за каждый пролет лестницы, за каждый этаж. И тут вдруг в одном из занятых залов увидел я большую картину. На картине той мать с ребенком, ну прямо живые, живые. Сидят этак мирно в саду на скамейке. Перед ними пруд с деревянным мосточком, березы. Ну точно как у нас. Это что же, думаю, получается? Как же это, думаю, Гитлер при такой чувствительной живописи мог приказывать женщин и детей в специальные лагеря собирать и уничтожать беспощадно? И так я, товарищи мои дорогие, ушел в собственную думу, что не заметил даже, как недобитый фашист из какой-то норы на прицел меня взял. Очнулся я уже на улице. Наши в ту пору громовыми залпами успех свой отмечали, а меня медицинская сестра в бинты заворачивала. Ну, потом пулю из-под лопатки хирурги вынули, рану заштопали. И вот, как видите, живу. Даже к вам в гости пожаловал. Спасибо за приглашение.

Солдаты, заслушавшись, позабыли о поданном чае.

— Что ж, товарищи, «наполним бокалы, содвинем их разом», как говорится у Пушкина, — предложил Шаповалов.

В ответ на его предложение весело заходили в руках солдат чашки с оранжевыми пальмами.

В самый разгар чаепития в дверях появились Мельников, Нечаев и Авдеев. Не ожидавший увидеть сразу столько начальства, Шаповалов вначале растерялся, стал сбивчиво-рапортовать комдиву. Но Мельников движением руки остановил его, сказав:

— Вы сидите, прапорщик. Тут есть товарищ постарше нас. — Он подошел к гостю и, пожимая ему руку, попросил: — Вы уж извините нас, Зосима Евстигнеевич, за опоздание. Не смогли раньше. Служба.

— Это конечно, — обрадованно и в то же время по-стариковски суетливо заговорил Зябликов-старший. — А меня, товарищ генерал, дома предупреждали: зачем ты, Евстигнеич, поедешь военных людей от дела отрывать, сидел бы ты лучше, мил человек, на печи да покуривал в свое удовольствие.

— Ну, это зря они вас пугали, — возразил комдив, усаживаясь рядом с Зосимой Евстигнеевичем и его внуком за центральным столиком.

— А я теперь сам понимаю, что зря. За нонешний день будто обратно в строй вернулся. Да что там в строй, к новому вооружению прикоснулся. Раньше у нас что было? Автоматы, пулеметы, противотанковые ружья. И все это мы, солдаты, на собственных плечах таскали. Всю ночь иной раз без передышки тащим, а под утро с ходу в бой. Так ведь было, товарищ генерал?

— Так, Зосима Евстигнеевич, так, — подтвердил Мельников, разглядывая награды бывалого солдата. — И в Берлин мы с вами входили, похоже, в одно время. Вы в какой армии тогда были?

— В третьей, товарищ генерал.

— И я в третьей. Выходит, мы с вами вроде как однополчане. Прошу руку, Зосима Евстигнеевич, прошу.

У растроганного вконец гостя глаза повлажнели. Он с минуту стоял по-солдатски прямо, только слегка наклонив голову в знак большой сердечной благодарности комдиву и всем присутствующим.

— Вот я прикидываю, товарищ генерал, — теперь солдаты, пожалуй, не поймут наших прежних трудностей. Они теперь как инженеры. На заснеженных дорогах под пулеметами да под минометными плитами не гнутся, а все больше на бронированных машинах сидят. И все у них под руками: автоматы, ракеты, огнеметы разные. Полная круговая оборона в движении, можно сказать.

— Это верно, оружие теперь мощное, — согласился Мельников, — но позвольте вам заметить, дорогой ветеран, не легче солдату стало сейчас, а труднее. Вот гляжу я на вашего внука, Зосима Евстигнеевич, и вспоминаю: недавно еще совсем мальчиком был. В разведку его назначили, а он в колхозном саду решил поблаженствовать. Но что было, то прошло и быльем поросло. Сейчас внук ваш — хороший солдат, стрелок отличный, в огонь идет не моргнув, с танком в единоборство уже вступал. Одним словом, возмужал ваш внук, Зосима Евстигнеевич. Тут, правда, не повезло ему на учениях, пострадал в огневой зоне. Но теперь, надо полагать, и здесь не оступится.

Молодой Зябликов, не ожидавший лестных слов от комдива, встал, расправил китель под ремнем. А дед его вынул вдруг из кармана часы на толстой цепочке и, бережно положив их на суховатую жилистую ладонь, сказал:

— Обрадовали вы меня, товарищ генерал, до слез обрадовали. И позвольте в таком случае тоже вынести свое родственное поощрение рядовому Зябликову. — Подняв часы за цепочку, он показал их комдиву, потом всем, кто был в чайной, и протянул внуку: — Бери, дорогой Александр Семенович, и помни: вручены они мне под Сталинградом самим командующим армией за выполнение особого задания.

В чайной сделалось очень тихо, будто боевую эстафету от ветерана принимал не один рядовой Зябликов, а весь взвод прапорщика Шаповалова.

 

2

У дома, перед тем как выбраться из машины, Мельников спросил молчавшего всю дорогу водителя:

— Ну что, Никола, с ракетчиками дружба не остыла?

Ерош оторвался от руля.

— Як можно, товарищ генерал! Я сплю и бачу себя у них, у ракетчиков.

— Тогда вот что, Никола, подавайте рапорт. Переведем.

— Правда? — Ерош верил и не верил, в замешательстве не знал, куда деть ставшие вдруг неловкими собственные руки.

— Правда, Никола, правда, — подтвердил Мельников. Хотя расставаться с водителем, к которому привык, будто к родному сыну, было ему очень жаль.

 

Дома Мельникова встретила Наталья Мироновна. После больницы она выглядела бледной, осунувшейся.

— Нам телеграмма, — сказала она, не дав мужу раздеться.

Мельников вслух прочитал:

— «Не волнуйтесь, рана заживает, скоро начну работать. Обнимаю. Володя». Вот видишь, а ты такого о нем насочиняла, — сказал он, облегченно вздохнув. — Обошлось, значит. Пронесло.

Она посмотрела на него, печально покачала головой.

— Проне-е-есло-о-о!

— А что, не веришь телеграмме?

— Я знаю нашего сыночка, Сережа. Он разве допустит, чтобы мы переживали за него?.. Это он нас успокаивает... Послушай, ведь у нас во время войны после ранения бойцов домой временно отпускали. А что же, Володю не отпустят? Молчишь? — Наталья Мироновна заплакала.

Мельников ответил не очень уверенно:

— Да пойми же ты: не боец он, врач гражданский, врач — Мельников обнял жену. — Наташенька, милая, ну перестань! Вот увидишь, все будет хорошо. Там же дети страдают. Такие же дети, каким был он недавно, наш сын. Ты вспомни его с деревянной шашкой в руке. Он взбирался тогда на стул и кричал: «Иду защищать негров!» Ну, вспомнила?

Наталья Мироновна подняла голову, тяжело, со вздохом прошептала:

— Вспомнила, Сережа, вспомнила. Вот он и напророчил себе, мой дорогой. Теперь когда мы его увидим?

— Хватит тебе, Натальюшка, сердце жечь. Радоваться нужно, что наш сын настоящий человек. Есть у него характер, есть!

Наталья Мироновна устало прикрыла глаза, хотела что-то возразить мужу, но лишь вяло махнула рукой и тяжело опустилась на стул. Он быстро снял с нее халат, домашние туфли, как ребенка, уложил на диван и сел рядом.

Ему тоже было тяжко. Он страдал, что раненый сын далеко от дома и что даже точных справок навести, о нем невозможно. Только эти свои глубокие переживания он таил в себе. Он просто не имел права выплескивать их наружу.

 

3

Посреди ночи Авдеева разбудил голос Максимки, звонкий, встревоженный; голос донесся с веранды: Максимка требовал открыть дверь. Авдеев не сразу пришел в себя и понял, что это было во сне. Но успокоиться уже не мог, пролежал на тахте с открытыми глазами до самого рассвета.

После того как уехала Марина, он вообще плохо спал. Сперва ему казалось, что жена скоро одумается и возвратится — уже вместе с сыном. Но дни шли, а Марина даже не отвечала на его письма, хотя он просил ее настойчиво: «Хватит капризничать, приезжай немедленно и привози сына». Писал он и Максиму. В этих письмах он подробно описывал степной простор и его обитателей. И что удивительно,такие послания он мог сочинять даже в самые трудные, напряженные дни. Стоило сесть за стол и вывести на листе бумаги «Здравствуй, дорогой Максимушка», как неведомо откуда вновь появлялась бодрость. В эти минуты, казалось, сын был здесь, рядом, веселый и любознательный.

В последнем письме Авдеев написал Максиму о наступившей зиме, о том, что все местные мальчишки уже катаются на салазках, бродят в Приречной пойме на лыжах. Сообщил и о горке, которую сложил возле домашней веранды. А про подарки, приготовленные к сыновнему приезду, умолчал, решил сделать сюрприз. В большой комнате на самом видном месте были сложены детские лыжи с бамбуковыми палками и меховой капюшон для маленького спортсмена, коньки-маломерки, салазки и лопата для расчистки снега.

Огорчало, что не мог еще Максим сам читать его письма и не мог ответить на них по-своему, по-детски. Но все же ответ однажды пришел. На тетрадном листке неумелыми детскими каракулями выведено:

«Здравствуй, мой папа. Я сильно скучаю по тебе. Очень хочу ездить с тобой в машине и ходить на лыжах».

Авдеев понимал, что рукой сына управляла рука матери. Но почему Марина ничего не добавила от себя? И все же сыновнее послание растроганный Авдеев принял как сигнал к потеплению семейного климата. И потому услышанный во сне голос сына он воспринял как добрый знак.

«Значит, едет мой дорогой сынище, едет!» — радостно думал Авдеев, но тут же встревоженно недоумевал: «Тогда почему нет ответной телеграммы от Марины?.. А впрочем... впрочем, телеграмма еще может прийти. Время есть. Да и приезжать молча, не извещая, Марине не впервой».

Едва проступила в окна рассветная синь, Авдеев вышел из дома и направился к штабу... В полк вскоре прибыл командир дивизии. Вместе они отправились к дальним холмам, где подразделения отрабатывали тактику наступательного боя в зимних условиях. Мельников после военного совета был особенно придирчив, требовал безукоризненной слаженности, быстроты в действиях. А тут, как назло, в роте старшего лейтенанта Суханова обнаружился разнобой: взвод прапорщика Шаповалова вырвался далеко вперед, а взвод лейтенанта Жарикова задержался, оказавшись в лощине, забитой снегом. Правда, разрыв этот был вскоре ликвидирован, и взвод Жарикова вышел на конечный рубеж вовремя. Но комдива это не успокоило. Собрав офицеров, он сказал, не скрывая встревоженности:

— Будь это бой настоящий, товарищи, неприятель такого момента не упустил бы ни в коем случае. Так что извольте исправить свою оплошность.

Атака опорного пункта была проведена заново. На этот раз более слаженно. Солдаты из взвода Жарикова сумели отыскать на своем направлении менее заснеженные места и прошли их без малейшей задержки.

После этого Мельников сказал Авдееву:

— Вот так и держать, Иван Егорович. И учтите, большие учения могут начаться раньше, чем ожидалось.

— А я это уже понял по вашим поправкам в учебном плане, товарищ генерал. Так что постараемся.

У Дальних холмов Авдеев пробыл почти до самого вечера. Несмотря на сложность обстановки и чрезвычайную занятость, мысли о жене и сыне не выходили у него из головы. Он дважды посылал в городок своего водителя на машине, чтобы узнать, не приехала ли Марина дневным поездом. И оба раза тот возвращался ни с чем.

Закончились тактические занятия перед самым закатом, когда до прибытия вечернего поезда оставалось чуть больше тридцати минут. Авдеев решил отправиться на вокзал. Солдат-водитель, привыкший понимать своего командира с полуслова, быстро развернул машину и погнал ее не в городок, а в сторону железной дороги. Газик по снегу бежал рывками: то буксовал, натужно гудя и оседая, то вырывался на прочный накат и набирал полную скорость.

Авдеев нервничал, то и дело поглядывая на часы.

Над железнодорожным полотном уже сгустились сумерки, когда они подъехали к зданию вокзала. Вдали в морозном тумане появился поезд, резко блеснул прожектором. Его свет выхватил ожидавших пассажиров. Их было немного. Авдеев старался держаться в стороне, у каменной стенки вокзала, чтобы не привлекать к себе внимания.

Подошел поезд. Он стоял здесь мало — всего три минуты. Двери открылись лишь у двух или трех вагонов. Авдеев увидел, как из одного тамбура медленно и неловко спустилась женщина с закутанным поверх пальто в шарф мальчиком. Сердце Авдеева невольно застучало сильнее, но радость его оказалась преждевременной: следом за женщиной вышел из вагона рослый мужчина в лохматой сибирской шубе и, взяв мальчика за руку, повел в помещение вокзала. Из того же вагона вышла еще одна женщина с двумя огромными узлами. Потом вагоны дернулись и поезд пошел, громче и громче стуча колесами на стыках рельсов.

Проводив горестным взглядом последний вагон, Авдеев тихо вздохнул. На душе стало пусто и холодно. Вернувшись к машине, он молча сел в кузов и кивнул водителю: поехали.

«Вот и все, — подумал Авдеев, глядя на возникавшие в свете фар и тут же пропадавшие домики пристанционного поселка. — Выходит, мои предчувствия напрасны... Неужели Марина успела все забыть? Неужели?.. Нет, нет, этого не может быть... Настоящая любовь, если она была, не исчезнет...» И Авдеев твердо решил, что сидеть сложа руки и ожидать больше не будет: сразу же после учений сам поедет в Новосибирск и непременно привезет Марину и Максима. И никогда больше не отпустит их от себя. Никогда.