Повесть
В этой колонии все было серое – серые бараки, серая земля между ними, серые заключенные, каждое утро молчаливой колонной уходившие на работы и вечером возвращавшиеся к своим трехэтажным нарам. Все краски словно бы были вытеснены за проволочный забор. Там, за забором, бушевала тайга – густо зеленели разлапистые тисы, золотистые сосны, яркой белизной стволов выделялись березы. Чего только не было в этой тайге! Казалось, природа забыла об извечном распределении растительности по климатическим поясам и перемешала все – северные лиственницы и южные лианы, мягкие бархатные деревья и кряжистые кедры, тенелюбивые ели и солнцелюбивые дубы. А в колонии не росла даже трава. Прежде она, конечно, росла и здесь, но привыкшие к буйству таежных кустов и трав заключенные не замечали ее меж бараков, не жалеючи перетирали ребристыми подошвами больших арестантских чеботов, сделанных из автомобильных покрышек. И трава исчезла, обнажив сухую, окаменевшую на солнце почву.
Здесь всегда стояла тишина. Днем заключенные были на работах, а вечером, намаявшиеся на лесоповале, они засыпали, едва добравшись до своих нар. Только дважды в сутки, утром и вечером, начинал звенеть серый громкоговоритель, висевший на сером столбе возле караулки, и зычным голосом выкрикивал команды и распоряжения, пугая ворон, соек и прочую таежную мелочь.
Был полдень. Под столбом на сером вытертом чурбаке сидели два человека – здоровый парень с черными зубами чифириста и широко расставленными руками борца и хилый мужичонка с лицом, заросшим до такой степени, что маленькие глаза его, зажатые между низко надвинутой шапкой и поднявшейся до щек бородой, сверкали словно из амбразуры. Перед ними стояли носилки с мотками проволоки и веревок.
Солнце припекало, но они не снимали ни шапок, ни телогреек, парились, привыкшие к неписаному закону: что на тебе, то твое. Сидели и молчали, ждали, когда выйдет конвоир и поведет их с носилками через тайгу, через болота и мари к тому пятачку, где на новой лесосеке строились новые бараки и куда этой осенью должна была перебраться вся колония.
Впрочем, это была вовсе и не колония, а так, «огрызок колонии», как выразился однажды начальник их подразделения Дуб, получивший эту кличку за фамилию Дубов и за вид свой, коренастый и угловатый, как у старого дуба. Сама колония находилась далеко, а это место называлось странным словом «командировка». Видно, потому, что кочевало, перебиралось от одного лесного массива к другому.
– Два зэка заменяют одну лошадь, – глубокомысленно изрек парень, пнув носилки.
Мужичонка никак не отозвался на реплику.
– Не надорвешься, Мухомор? – спросил парень, все так же не поворачивая головы.
И снова мужик промолчал.
– Язык отсох?
– Давно отсох, – сказал мужик.
– С тех пор как тебе его прищемили?
– Кто прищемил?
– Видно, начальник. Раньше ты к нему часто бегал.
– Надо было, вот и бегал.
– Сиксотничал?
– Дур-рак!
Парень привстал угрожающе. Но в этот момент сверху послышалось очень похожее:
– Ар-рак!
На сером рупоре громкоговорителя сидела черная ворона и каркала, словно передразнивала. Мужик взглянул на нее, насмешливо блеснул глазами из своей амбразуры. Парень тоже рассмеялся, сел, спросил миролюбиво:
– Сколько тебе, Мухомор?
– Все мои.
– Я не про срок, а про жизнь спрашиваю. Бородища больно здорова.
– От комаров спасает.
– Дикий ты, Мухомор. Я же вот бреюсь.
– Здесь-то? – сказал мужик и огляделся. – Здесь не комары, а комарики.
– А где комары?
– В тайге.
– Это что – не тайга?
– Настоящей тайги ты не видывал. Да и вообще, – он недоверчиво оглядел его с ног до головы, – что ты видел в своей жизни?
– Побольше твоего, – усмехнулся парень. – Погулял дай бог каждому.
– За что сидишь?
– Так, ни за что. А ты?
– Я человека убил.
Парень недоверчиво и удивленно поднял глаза, хотел что-то сказать, но тут на пороге караулки показался Дубов, встрепанный, без шапки, посмотрел на них, почесал щеку и спросил непонятно:
– Сидите? Ну сидите, сидите.
Он повернулся, закрыл за собой дверь. И тут же снова выглянул.
– Сизов, поди сюда. – И, не дожидаясь, когда мужичонка подойдет, спросил его: – Дорогу на новую командировку знаешь?
– Нет, не знаю.
– А, черт! – выругался Дубов. – А ты? – крикнул он парню.
– Два раза гоняли.
– Не гоняли, а водили.
– Так точно, гражданин начальник, два раза не гоняли, а водили.
Парень был серьезен, но глаза его насмешливо поблескивали.
– Поговори у меня!
Дубов протянул руку назад, достал фуражку, сдунул с нее что-то, надел, снова перешагнул порог и встал над парнем, высокий, строгий в своей новенькой гимнастерке, перетянутой армейским ремнем, в широких галифе и тяжелых яловых сапогах.
– Поговори у меня! – повторил ом. Подумал и добавил неожиданное: – Послать-то с вами некого. Одних отправить, что ли? Без конвоя? Срок у обоих плевый, наматывать себе не будете. Да и некуда вам бежать, окромя как обратно сюда же.- Он помолчал, словно давал им время опомниться и оценить его благородство. – Старшим мог бы ты, – ткнул он пальцем в парня. – Не сбежал бы? Ты ж себе не враг?
Парень ухмыльнулся. Нет, он не был себе врагом. Дураком был – это точно. Иначе бы не вкалывал тут. Воровал, бывало, но по-умному, не попадался. А влип по глупости. Дал соседу по морде – всего и делов-то. Ну, в больницу соседа увезли, так ведь сам виноват: полез к его Настасье. Дать-то дал, а чего добился? Сам сел, а сосед на воле остался, возле Настьки…
– Ну? Чего молчишь?
– Не бось, деру не дам, – сказал парень.
– А как дашь, так и возьмешь. Сколько по этой тайге погуляешь? «Зеленый прокурор» – он ведь не помилует, – выживешь, так через неделю вернешься. И за каждый день получишь по году. Устраивает? Не устраивает, – сам себе ответил он. – Да и чего тебе бежать-то при таком сроке? Год остался. На параше отсидеть можно…
Дубов знал немудреную психологию своих подопечных и любил порассуждать на популярную среди осужденных тему о «прогнозировании будущего». Ему непонятен был только вот этот мужичонка, Сизов. Интеллигент вроде, а все помалкивает, не бандит, а говорит – человека убил.
Вдруг Дубов уставился на кусты, куда уходила хорошо утоптанная тропа, замахал рукой:
– Беклеми-ише-ев! Где ты ходишь? Идти надо, а он ходит. Засиделись твои.
– А им все равно, где сидеть, – хмуро изрек Беклемишев, долговязый худой конвоир.
– Поторопись, чтоб дотемна успеть. Переночуешь там, а утречком обратно. Вместе с этим… Сизовым. Завтра ему надо быть здесь.
– Чего завтра-то? – не удержавшись, спросил Сизов.
– В колонию пойдешь.
– Чего это?
– Чего, чего – зачевокал. Требуют, и весь сказ.
Парень и мужичонка снова уселись под столбом: хорошо знали этого Беклемишева – не сразу раскачается. Покуривали, помалкивали, подремывали, радуясь тому, что срок не задерживается вместе с ними, – идет себе и идет.
Конвоир вышел только через полчаса. Он не стал открывать зыбкие ворота, сделанные больше для порядка, чем для охраны осужденных, пропустил их с носилками через калиточку возле караулки и пошагал следом, косо посматривая за своими подопечными – маленьким Сизовым впереди и этим верзилой сзади. Носилки были наклонены вперед, и конвоира беспокоило только одно: как бы эта пара не растеряла чего по дороге.
На первом же повороте из-под брезента, прикрывавшего носилки, выскользнул моток веревки. Его бросили поверх брезента, но он снова упал на землю.
– Стой! – крикнул конвоир. – Перевязывай все.
Он оглянулся беспокойно. Над низким лесом торчал столб с рупором громкоговорителя, и видно было, как ворона, сидевшая на нем, вытягивала голову в сторону леса, каркала.
– Вот сука, ведь накаркает, – сказал Беклемишев.
Тайга стояла тихая в этот час. Сойка верещала над головой, первая сплетница леса. Синицы и поползни суетились у корней деревьев. Серые ореховки бегали по стволам, громко кричали. Черный дятел исступленно бился о кору своей красной головой. Выше, над застывшими в безветрии кронами, скользили в синем небе быстрые стрижи.
Парень не стал перевязывать. Кинул себе через плечо выпавший моток веревки, наклонился к носилкам.
– Берись, чего рот разинул! – крикнул Сизову.
– Как думаешь, зачем я им понадобился? – спросил его Сизов, берясь за ручки.
– Не слышал, что ли? Этап готовят.
– Этап? Куда этап?
– На кудыкину гору, – захохотал парень. – Нашего брата посылают обогревать места, которые похолоднее. А ты как думал? Командировка переезжает, а сколько мест на той командировке? Считал? То-то же. Кого-то надо и отправлять.
Сизов не знал, какой будет новая командировка и сколько там понадобится рабочих, но встревожился.
– Я бы не хотел…
– Чего? – удивился парень. – Ты сколько сидишь?
– Пятый месяц.
– Еще необкатанный. Хотя пора бы…
Они снова пошли по тропе в том же порядке: впереди Сизов, за ним этот здоровяк парень. Позади, чуть поодаль, – конвоир с карабином, закинутым за спину. Долго шли не останавливаясь, молчали, посматривали на лес, на небо. По небу ползли облака, белые, взбитые, как подушки у мамы.
– Как тебя зовут-то? – полуобернувшись, спросил Сизов.
– Красавчик, – буркнул парень.
– У нас жеребец был Красавчик, вот ему шло.
– А мне не идет?
– У тебя имя есть.
– Нет у нас тут имен, только клички.
– Я не гражданин начальник, чтобы передо мной выламываться.
– Мама Юриком звала, – помолчав, сказал парень. – Юрка, значит.
– А по отчеству?
– Чего?
– Как отца-то звали?
– А черт его знает! – неожиданно зло сказал он, и Сизов оглянулся, подивился быстроте, с какой менялось настроение парня. – Не было у меня бати.
– От святого духа, значит?
– Считай, что от святого. Юрка, и все. Юрка Красюк. Потому и Красавчиком прозвали, что фамилия такая.
– А меня – Валентин Иванович.
– Хватит просто Иваныча. Мухомор Иваныч! Или хошь, другую кличку придумаю?
•- Я не лошадь.
– Ясно, только пол-лошади. Другая половина – это сейчас я. – Он вздохнул шумно, по-лошадиному. Откинул голову, посмотрел на шагавшего сзади конвоира. – Посидеть бы, а?
– Полежать не хочешь? – добродушно ответил конвоир.
– Не откажусь. – Он захохотал с вызовом. – Лежать не сидеть. Лежать всю жизнь можно.
– Скучно все время лежать-то, – сказал Сизов.
– Чего? Вкалывать – вот это скучно. А лежать да мечтать – милое дело.
– О чем мечтать?
•- Хотя бы о воле.
– А на воле?
– О полноценных червончиках.
– Зачем они тебе? Напиться и в тюрьму попасть, чтобы тут снова мечтать о воле?
– Ну не-ет! – Парень приостановился, дернул носилки, просипел в спину Сизова: – Грабануть бы покрупнее, завязал бы, вот те крест, завязал. Уж я бы придумал, как жить, придумал бы.
– Не выйдет.
– Чего?! – заорал парень, словно у него уже отнимали его еще не приобретенный кус.
– Если теперь не знаешь, потом не придумаешь…
И тут сзади грохнул выстрел. Они разом бросили носилки, отскочили, оглянулись. На тропе, где только что прошли, быстро поднимался на задние лапы огромный широкий медведище. Конвоир судорожно дергал затвор. В один миг медведь оказался возле него. Тот безбоязненно сунул ствол в глубокую свалявшуюся шерсть, нажал на спуск, но затвор только тихо щелкнул. В то же мгновение тяжелые лапы опустились на его спину, подтянули к себе, рванули когтями снизу вверх, задирая гимнастерку, из-под которой вдруг фонтаном брызнула кровь, ослепительно алая на белой обнаженной коже.
Они стояли, оцепенев от ужаса, смотрели, как крючковатые когти кромсали обмякшее тело, не было у них сил ни бежать, ни кричать. Медведь вскинул голову, уставился маленькими глазками на оцепеневших людей и вдруг коротко рявкнул. И этот рык словно бы подтолкнул их. Не помня себя, они кинулись в кусты, помчались напрямик через буреломы, через чащобу. Ветки хлестали по лицу, острые сучья рвали одежду. Они падали, вскакивали, снова бежали, слыша за собой страшный шум погони.
Первым опомнился Сизов. Остановился и ничего не услышал, кроме своего частого и хриплого дыхания да глухого хруста веток в той стороне, куда убегал Красюк.
– Эй, стой! – крикнул он. – Медведя-то нету!
Слепой страх прошел, и теперь ему было стыдно самого себя. «Отвык, отвык от тайги, – думал Сизов. – От озлобленного раненого медведя разве уйдешь? А терять голову – самое последнее дело».
Он пошел следом за Красюком и скоро оказался у невысокого обрывчика, с которого, серебристо поблескивая, спадал неширокий водопадик. Красюк стоял на коленях у самой воды и пристально рассматривал небольшой камень, который он держал в руках.
– Что нашел? – спросил Сизов, подходя к нему.
Не отвечая, Красюк сорвал шапку, сунул туда камень и кинулся в плотный подлесок, стоявший на краю поляны.
– Неужели золото? – вслух сказал сам себе Сизов. Он подобрал жгут веревки, валявшейся на траве, повесил на плечо. Затем подошел к водопадику, осмотрел камни. – Эй! – крикнул. – Подожди, дай поглядеть!
Тайга молчала. Только сойки хохотали в отдалении да комары зудели над самым ухом.
Он снова принялся осматривать камни, шагая вдоль ручья. Нашел изъеденный ржавчиной топор с разбитым обухом, непонятно почему породивший в нем смутную тревогу. Отбросил топор в сторону, пошел дальше, то и дело наклоняясь, переворачивая камни. Руки ломило от ледяной воды. Веревка мешала, и он забросил ее за спину, как солдатскую скатку.
– А ну пошли! – вдруг услышал над головой.
Выпрямился, увидел своего напарника и испугался его застывшего лица.
– Золото, что ли? – спросил Сизов.
– Думал, я тебя тут оставлю? – зашипел Красюк. – Нашел дурака. – Откуда-то из-под телогрейки он вынул короткий, с ладонь, нож, сделанный из обломка пилы. – А ну пошли!
– Куда?
– Туда. – Парень ткнул ножом в сторону леса.
– Вернуться бы надо. Может, живой… конвоир-то?..
– Я тебе вернусь! – Парень резанул ножом воздух, зацепил телогрейку Сизова. – Пойдешь со мной. Чтобы не растрепал о самородке.
Нож снова сверкнул перед лицом. Сизов попятился в гущину подлеска, пошел, потом и побежал, подталкиваемый сзади. Жгут веревки, висевший через плечо, не скидывал, думал: если этот обалдевший от золота бандит кинется на него, то веревка-то как раз и может прикрыть в первый момент.
Каждую минуту он ждал удара в спину, но удара все не было, и Сизов стал успокаиваться. Чащоба уплотнялась. Приходилось продираться через кусты, перелезать через поваленные деревья, высоко задирать ноги в ломком сухом буреломе.
Выскочили на звериную тропу, и Сизов свернул по ней.
– Куда?! – заорал Красюк. Пот лил с него ручьем. На щеке, от носа до уха, темнела широкая царапина.
– Надо знать тайгу, – беззлобно сказал Сизов. – При такой беготне наобум можно остаться без глаз…
А вокруг буйствовала таежная растительность. Повсюду были папоротники, огромные и совсем крохотные, взбиравшиеся на стволы и свисавшие с них гирляндами вместе с длинными бородами лишайников и петлями лиан. На прогалинах папоротники исчезали, зато появлялась масса цветов – розовая герань, белые недотроги, бледно-сиреневая валерьяна. Местами зонты цветов поднимались выше головы, и сочные стебли этих гигантов напоминали еще не развившиеся стволы деревьев. Со склонов сопок, где лес был пореже, открывались другие склоны, пурпурно-фиолетовые от цветущих рододендронов. На открытых местах налетали тучи оводов и комаров, и Красюк толкал Сизова в чащобу, где листва, бьющая по лицу на узких звериных тропах, смахивала насекомых.
Потом лес кончился, и они увидели перед собой болотистую равнину, поросшую редкими соснами и елями. На опушке тропу потеряли п пошли прямиком через осоку, рассчитывая найти другую тропу. Под ногами при каждом шаге выступала черная вода, медленно заполняла вмятины следов.
– Все, отдыхаем, – сказал Красюк, садясь на зыбкую кочку.
– Встань! – зычно крикнул Сизов.
Красюк вскочил от неожиданности, зло уставился на Сизова.
– Под такими кочками гадюки живут.
Он подошел к кочке, принялся шуровать под ней длинным суком. И почти сразу в траве мелькнула серая блестящая кожа. Змея куснула палку, застыла в настороженной позе.
– У, гадина! – заорал Красюк. Он выхватил палку, злобно, мстительно принялся бить гадюку.
Когда змея перестала извиваться, он отбросил ее, зашвырнул палку, обессиленно опустился на кочку и снова вскочил, принялся оглядывать траву вокруг.
– Ну ты даешь, Мухомор! – сказал восторженно. – Как узнал, что она тут?
– По запаху, – усмехнулся Сизов. – Сразу покойником запахло.
– Врешь!
– Конечно, вру. У нас нанаец проводником был, так тот, верно, по запаху змей находил. «Твоя не понимай, – так он говорил. – Змея сырым пахнет».
– Вот тебе и дикарь! – удивился Красюк.
– Это мы в его понимании были дикарями. Ничего не знали в тайге.
– А ты откуда родом?
– А что?
– Орать больно здоров. Глотка луженая – позавидуешь.
– С Волги я, из Саратова.
– А я из Киева.
– Из самого?
– А что, непохоже?
– Почему же? И в Киеве разные люди есть…
– Договаривай, – неожиданно зло сказал Красюк.
– Что договаривать?
– Ты ж хочешь сказать, что я сволочь. Человека бросил. Разве не так? Но этому человеку, конвоиру нашему, уже ничто не поможет. – Он помолчал. – А мы в случае чего скажем – от медведя бежали, потом заблудились. И доказывать ничего не надо – медведь свидетель.
Сизов ничего не сказал. Он и сам знал – не первый день в тайге, – гражданина Беклемишева уже нет на этом свете. Видел, как медведь драл его, знал: не отпустит, пока вконец не искромсает.
– И зачем он стрелял в него? – тихо проговорил Сизов.
– Охотничий азарт. Как не стрельнуть?
– Сейчас медведь сытый, сам на человека не пойдет. Его если уж бить, то наверняка: раненый он страшен… И винтовку надо иметь хорошую. А из своего карабина Беклемишев, поди, год не стрелял. По ком стрелять-то на нашей командировке? Разве что по воронам?..
Вечер застал их в густом лиственном лесу, где было много дубов, тисов и бархатных деревьев. Здесь они повалились в траву и, отдышавшись, вспомнили о еде.
– Если все знаешь в тайге, так хоть бы о жратве позаботился, – сказал Красюк.
– Вон как! Ты меня арестовал, стало быть, ты вроде как мой начальник. А начальству полагается заботиться о подчиненных. Так ведь? Не наоборот?
– Жить захочешь – позаботишься.
– Ну и дурак, – спокойно сказал Сизов. – Убьешь меня – себя убьешь. Прав был Дубов: ты в этой тайге и недели не проживешь. И найдут когда-нибудь самородок на твоих костях. А я тут все тропы знаю.
– В этой тайге?
– Может, не совсем в этой. Ходили мы тут неподалеку с геологами, руду искали.
– Чего уж теперь. – В голосе Красюка слышались примирительные нотки. – Давай думай, раз уж так вышло.
– Чего тут думать? Завтра пойдем обратно…
– Ну не г! – Красюк вскочил, усталости как не бывало.
– Тогда думай о себе сам.
Красюк шагнул к Сизову, все в той же позе лежавшему на траве, присел возле него на корточки.
– Слушай, Мухомор… Иваныч, – просительно сказал он. – Назад я тебя не пущу. А если мне надежную дорожку покажешь, золотишком поделимся. Тут, – он ласково погладил шапку, – обоим хватит.
Сизов долго молчал, смотрел в небо. Сумрачнело. Вечерний ветер шуршал листьями дуба.
– Идет, а?
– Семь бед – один ответ, – наконец сказал Сизов. – Ладно. При условии, что ты перестанешь махать своим ножиком и командовать. У «зеленого прокурора» разговор короткий: не знаешь тайги – ложись и помирай. А хочешь выжить, слушай того, кто больше знает и умеет. В данном случае тебе придется слушать меня.
– Ну давай, – согласился Красюк. – Сообрази что-нибудь пожрать.
– Придется потерпеть до завтра. Сейчас надо подумать о костре. Собирай дрова, да потолще…
Они лежали на мягких ветках пихты, задыхаясь в дыму костра и все-таки наслаждаясь тем, что не зудели комары и мошки. Ночь опустилась быстро, словно на тайгу вдруг нахлобучили шапку. Где-то в чаще сумасшедше хохотал филин, душераздирающе кричали сычи. Откуда-то слышался тонкий голосок сплюшки, возносившийся все выше и выше: «Сплю-сплю-ю-ю-ю!» А им не спалось. Доносившиеся отовсюду непонятные шорохи наполняли душу тоской и тревогой.
Красюк скинул нижнюю рубаху и, замотав в нее самородок, положил под голову. Смотрел в темноту и думал о том, какой вкусной была утренняя лагерная каша. Потом он начал вспоминать:
– Помню, с мамкой в Сибирь ездили. Вышли на какой-то станции в Забайкалье – чего только нет на рынке! Семга, медвежий окорок, картошка, мясо, орехи разные, масло сливочное в туесках, грибы, кетовая икра, просто кета, омуль, жареные куры, жареные зайцы, мед бочонками, водка, спирт… И все почти задаром…
– А что еще в Сибири разглядел? – спросил Сизов.
– Много всего. Названия необычные: Зима, Слюдянка, Ерофей Павлович…
– Кто это, Ерофей Павлович, знаешь?
– Знаю. Рассказывали дорогой. Будто, когда строили железку, нашли скелет человека. Рядом бутылка с золотым песком, зубило и молоток. И надпись на скале выбитая: «Ерофей Павлович». Стало быть, это он и есть, который тут золото нашел.
– Оч-чень интересно, – насмешливо сказал Сизов. – А о Хабарове что-нибудь слышал?
– Это который в Хабаровске жил?
– Триста лет назад он тут первым путешествовал. Когда о Хабаровске еще и не думали.
– Я и говорю: он тут первым все нашел.
Сизов рассмеялся. Потом спросил:
– А что еще запомнилось в Сибири?
– Помню сопку с ледяной шапкой. А внизу – зелень и озера с синей водой. В одном – вода молодости, в другом – мудрости. Грязь на берегу, а из нее головы торчат: люди лежат, лечатся. Опосля той грязи баб, говорили, запирать приходилось.
– Это еще зачем?
– Злые они после той грязи были, мужиков ловили. – Он потянулся хрустко. – Эх, теперича бы туды!..
– Сколько у тебя мусора в голове! – сказал Сизов. И задумался: в «мусоре» этом есть своя система. А это значит, что у Красюка целое мировоззрение: жратва, деньги, женщины. А мировоззрение доводами не возьмешь. Система, даже самая ложная, не меняется от соприкосновения с другой системой хотя бы потому, что считает себя равной. Она может рухнуть только от собственной несостоятельности при испытании жизнью, трудностями.
Он вспомнил, как сам первый раз ехал на восток. Из Забайкалья в Приморье по прямой, по лихой памяти дороге, именуемой КВЖД, про которую говорили, что название это от слов «как вы живым доехали». Они тогда проскочили, а следующий за ними поезд был пущен под откос и разграблен: в окрестных горах и лесах гуляли банды белокитайцев и хунхузов.
Ему и снилась в эту ночь дорога, узкая, извилистая, как звериная тропа. Впереди маячила красная сопка, совсем красная, словно целиком сложенная из чистой киновари. Он торопился к ней, боясь, что краснота эта окажется обманчивой, цветовой игрой вечерней зари. Торопился и никак не мог выбраться из узкого коридора звериной тропы.
И Красюку в эту ночь тоже снилась дорога, широкая, как просека. Позади была ночь, а впереди маячило солнце, похожее на золотой самородок. Потом это солнце-самородок каким- то образом оказалось у него в шапке. Он прижимал шапку к себе, но она жгла руки, выскальзывала.
Он и проснулся оттого, что почувствовал, как выскальзывает из руки конец рубахи, в которую был завернут самородок. Костер догорал, на листве соседних кустов дергались серые тени. Ветер слабо шевелился где-то высоко в вершинах деревьев, а рядом, совсем рядом, возле самой головы, слышалось прерывистое сопение.
«Ах, сука, – подумал Красюк, – а еще про Сибирь расспрашивал, про мусор говорил!» Стараясь не шевельнуться, он сунул руку за пазуху, достал нож и, резко изогнувшись, выкинул руку за голову, туда, в темноту, в сопение. Почувствовал, как нож вошел в мякоть. Послышался не то вздох, не то удаляющийся стон, и все стихло. Тогда, не выпуская узла с самородком, Красюк вскочил на ноги, выхватил из костра горящий сук и пошел в гу сторону, где затих стон. Огонь почти не давал света, только рождал слабые тени. В двух шагах была пугающая чернота, такая плотная, какой Красюк еще не видывал. Незнакомая жуть гадюкой заползала под телогрейку. Одна тень под кустом показалась Красюку согнувшейся фигурой человека. С радостным злорадством он шагнул к ней. И вдруг беловатое пламя со звуком человеческого выдоха рванулось навстречу. Окатило холодным огнем и погасло. В ужасе Красюк выронил нож, и сук, и свой драгоценный сверток, отпрыгнул в сторону. И застыл, охваченный мелкой дрожью, не зная, куда бежать в обступившей непроглядной темноте.
И вдруг услышал тихий и, как ему показалось, вкрадчивый голос:
– Что там случилось?
Красюк не ответил, с трудом приходя в себя.
– Ты чего прыгаешь, как заяц?
До Красюка дошло, что голос слышится совсем не с той стороны, где он искал вора, и это еще больше испугало его.
– Это ясеница горит, не бойся. Выделяет эфирные масла. В безветрие они скапливаются и вспыхивают от огня.
И гут новая волна холода окатила Красюка: вспомнил, что потерял самородок. Ринулся к костру, выхватил новый сук, замахал им, чтоб разгорелся. По дыму от выроненного первого сучка он быстро нашел и нож и сверток. И только тогда успокоился. Поправил разбросанные ветки пихты, снова улегся, сказал глухо:
– Ты, Мухомор, не балуй. Прирежу.
– Как это понять? – отозвался из темноты Сизов.
– Так и понимай. Золото мое, н ты к нему лапы не тянн. Понятно?
– Утром разберемся, – загадочно сказал Сизов.
И снова пугающая тишина обступила тихо шипящий костер. Теперь из тайги не доносилось никаких звуков. Словно ее и не было, тайги, а только неизвестность, могильная пустота.
Рассвет был долог и холоден. В низине лежал туман, плотный, как молоко. Кусты отяжелели, обвисли от росы, и ветки пихты были так мокры, словно ночь пролежали под дождем.
Проснувшись, Красюк увидел Сизова возле костра. Он отряхивал сучья от росы и подкладывал их в огонь. Красюк наблюдал за ним и все вспоминал ночное свое приключение, не понимая, сон это или все было на самом деле.
– Чего это ночью-то? – спросил Красюк.
– Енотовидная собака, – ответил Сизов, кивнув куда-то в сторону.
Красюк вскочил, увидел сначала след на примятой мокрой траве, затем разглядел возле костра серый комок убитого животного длиной с руку, с хвостом, острой мордой и короткими ногами.
– Ловок, ничего не скажешь. И как ты ее углядел в темноте! – восхищенно сказал Сизов. – Не деликатес, ну да с голодухи сойдет.
– Я? – удивился Красюк.
– Кто же еще? Понимаю – сама подошла. Ну да и ты не промахнулся, молодец. Ее ведь искал ночью?
Красюк не ответил. Ему было смешно и вроде даже как-то неловко.
Енотовидной собаки хватило ненадолго. Уже к вечеру от нее остался лишь один обугленный на костре кусок, который Сизов, не обращая внимания на ворчание Красюка, отложил на другой день. И снова они ночевали у дымного костра, уставшие, опухшие от комаров и мошки.
К исходу следующего дня голод снова догнал их. Лес был полон живности, но без ружья нечего было и надеяться добыть что-либо. В небе кружили сизые орлы, сытые, неторопливые: еды для них хватало. В одном месте орлов было несколько, пролетали один за другим над кронами деревьев, высматривая что-то на земле.
– Охотятся за кем-то, – сказал Красюк, останавливаясь.
Ему вдруг пришла в голову мысль поживиться за счет орлов.
Выследить, когда они накроют свою жертву, и подбежать, отнять. И он принялся рассуждать насчет того, что выслеживают орлы что-то крупное, иначе чего бы они охотились стаей. А крупное зараз не унесут, что-то да останется.
– В эту пору орлы птицами питаются, – пояснил Сизов.
– Значит, чего-то свеженького захотелось. Когда хочется, разве с порядками считаются? Закон тайги.
Орлы снова скрылись в кронах деревьев. Но вот где-то в листве раздался резкий, как выстрел, орлиный клекот, и вся стая вскинулась, кругами пошла к земле. И тогда они увидели того, за кем так настойчиво охотились орлы. Это был молодой и неопытный зайчишка. Он выскочил из травы и поскакал по голому склону сопки, слишком уверенный в своих быстрых ногах. Орлы закружились быстрее и вдруг резко, один за другим, стремительно ринулись вниз. Короткий шум, короткий вскрик, похожий на плач ребенка, судорожная возня в траве.
Красюк сорвался с места и побежал туда, где шевелился серый клубок. Орлы неохотно разлетелись, унося в когтях серобурые комки. На том месте, где они только что бились, было пусто. Валялись птичьи перья, клочья шерсти, на земле алели пятна крови.
– Быстро, – сказал Сизов, переводя дух после бега, – быстро работают.
– А что я говорил? Закон тайги…
После этого случая еще сильнее захотелось есть. Попробовали жевать молодые побеги сосенок, но от них во рту было как от канцелярского клея.
Тайга становилась все темнее. Лианы толщиной в ногу вползали по стволам лиственниц, свисали оттуда причудливо изогнутыми петлями, похожими на удавов. Плети лиан потоньше перекидывались со ствола на ствол, скрывая небо. На прогалинах была сухость летнего дня, а на лесной звериной тропе, по которой они пробирались, стояла влажная прохлада, и камни у корней деревьев лоснились от сырости.
– Когда на этих лианах созревают ягоды, к ним слетаются птицы, сбегаются звери, – говорил Сизов, шагая впереди, не оглядываясь на Красюка. – Кишмиш вырастает, слышишь?
– Пока он вырастет, мы ноги протянем.
– Иногда долго сохраняется…
Он вдруг свернул в чащобу, заставив Красюка насторожиться: не удрать ли собрался? Но Сизов тут же и вышел на тропу, держа в руках кисть ягод, похожих на усохший виноград. Они поделили эти ягоды, разжевали, наслаждаясь неожиданным для тайги вкусом южного инжира. Но сколько еще ни искали, ничего больше не нашли.
Скоро снова выбрались к болотистой равнине, заросшей редкими кедрами, соснами, елями и разбросанными копнами густого подлеска. Осоки стояли в пояс. В зарослях трав ноги то и дело попадали в похожие на ловушки петли вьющихся растений, запинались о стволы упавших деревьев.
Пока преодолевали эту равнину, совсем выбились из сил. Добравшись до сухого места, Красюк повалился в траву и заявил, что он хочет точно знать, куда они идут и почему забираются все дальше в тайгу.
– Смотри, Мухомор, веди куда надо, – угрюмо сказал он.
– А куда надо?
– На волю, куда же еще.
– Разве ты не на воле?
– Ты мне лапшу на уши не вешай! – угрожающе приподнялся Красюк.
– Мы же договорились.
– О чем?
– ¦ Что ты не будешь задавать дурацких вопросов и вообще будешь вести себя прилично. Если хочешь, чтобы я тебя вывел из тайги.
– Так и выводи.
– В этой тайге только две дороги: одна – обратно в колонию, другая – в противоположную сторону. Обратно ты не хочешь и меня не пускаешь. – Он помолчал. – Да я теперь и сам не хочу.
– И долго мы будем с голоду подыхать?
– Я не лагерное начальство, чтобы мне приносить жалобы.
– Чего ж делать-то?
– Идти. И не ныть. А идти мы будем к Оленьим горам. Там была наша геологическая база и остался склад. Там не пропадем…
Он замолчал, удивленно уставился в лесную чащу. Оттуда, из-за ствола старой пихты, смотрели большие неподвижные глаза. Глаза чуть выдвинулись, и показалась черная голова с длинными, спускавшимися изо рта клыками. Животное то ли не замечало людей, то ли не обращало на них внимания, пережевывая длинную бороду мха, свисавшую с пихты, медленно выходило на поляну. Было оно небольшим, не выше, чем по колено, но поразительно изящным и статным.
В первый момент Сизов даже и не подумал, что это может быть их пищей, стоял неподвижно, смотрел, любовался. Красюк приподнялся, чтобы бросить нож, но, прежде чем он поднял руку, животное легко отпрыгнуло в сторону и исчезло в чаще.
– Кто это? – спросил Красюк.
– Кабарга. Удивительное у нее мясо, вкусное.
– Чего ж рот разинул, если вкусное?
– Бессмысленно гоняться за кабаргой.
И тут он вспомнил о веревке. Отойдя подальше, Сизов растянул на звериной тропе веревочную петлю, привязал конец веревки к ближайшей сосенке.
– А знаешь, что самое ценное у кабарги? – говорил Сизов вечером, устраиваясь спать на мягких ветках пихты. – Мускус. Есть у них, у самцов, на брюшке такой мешочек с два пальца величиной, а в нем – красно-бурая масса, как мазь, с очень сильным и стойким запахом. Если высушить эту массу – никакого запаха нет, чуть намокнет – опять пахнет. В Индии, когда дворцы строили, мускус в известь добавляли. Века прошли, а стены все пахнут. Можешь представить, что это значит для парфюмерной промышленности…
Красюк хотел сказать, что ему до лампочки вся эта парфюмерия, но сдержался, смолчал.
Утром веревочная петля все так же, никем не задетая, лежала на тропе, и они, только напившись из ручья, пошли дальше в сопки, которые вздымались одна за другой, как хребты заснувших великанов медведей. Много раз они видели белые пятна убегавших косуль, слышали довольное сопение жующих кабанов, но подкрасться, догнать животных не удавалось. Один раз разглядели с сопки пасущихся изюбров, долго наблюдали за ними, с тоской глотая густую слюну, пока изюбры не умчались быстрее ветра, спугнутые медведем. Медведь сам не ожидал этой встречи, покрутился в мелколесье, где паслись изюбры, и побежал за ними, надеясь догнать. Видно, молодой был медведь, глупый.
Птицы мельтешили в листве, белки порхали с дерева на дерево, полосатые бурундуки, поднимаясь на задние лапы, с любопытством рассматривали странных существ, бредущих по тропе. Красюк кидался ловить их, но бурундуки ловко увертывались и куда-то исчезали, словно проваливались сквозь землю. Один раз прямо перед ними на тропе крупная куница – харза настигла крепкого подросшего лисенка. Она не торопилась, словно и не боялась людей, стояла и смотрела, не выпуская из зубов лисенка, поблескивая золотистой шкуркой, чуть пошевеливая черным хвостом, независимая и красивая, с черной головкой и белым мягким горлом. Красюк кинулся к ней, не помня себя от голода, как копьем, размахивая крепким суком лиственницы, который он все время таскал с собой. Но харза, даром что коротконогая, только шевельнулась, мелькнула и пропала в зарослях папоротника. И лисенка унесла, не выпустила. Что ей лисенок, этой крупной кунице?
Красюк взвыл, хватил палкой о ствол сосны, разломал, взбешенный, повернулся к Сизову.
– Если жратвы не найдешь, тебя сожру, так и знай.
– Найдем, – спокойно ответил Сизов. – Если не будем психовать и пойдем быстрее. По-моему, уже недалеко до озера. – Он помолчал, раздумывая, говорить или нет, и все-таки добавил: – Ты вот что, здесь не очень нервничай и не бегай по тропам. По этим местам, бывает, всякие люди ходят, не ровен час на самострел напорешься или в яму угодишь. Иди сзади и помалкивай. Терпи. Без терпения в жизни ничего не бывает. Не знал? Так знай, приучайся жить по-человечески.
Он и сам удивлялся этим своим словам. Уголовника, привыкшего жить только своей прихотью, паразитирующего на человечности, учить жить по-человечески? Но ведь кто-то должен учить этому, если родители не научили. Ну ничего, подумал он, люди не научили, тайга научит: здесь или учись терпению, или прощайся с жизнью. Такой дилеммы в добром человеческом обществе не ставится. Но «зеленый прокурор» иначе не судит…
– Что они, гады, самострелы оставляют, – сказал Красюк. – Это же запрещено.
Сизов рассмеялся: человек, больше всего не признававший именно этого слова – «запрещено», вдруг вспомнил о нем. Вспомнил, когда дело коснулось его драгоценной личности.
– Видно, не для всех законы писаны…
Он понимал Красюка: прежде для человека ничего не существовало, кроме собственного каприза. Как ни кичился друзьями, а было беспросветное одиночество: один как перст, никому не нужный и сам ггбе тоже опостылевший. Этим чаще всего и объясняется гипертрофированное презрение блатных к человеческой личностн. А теперь у Красюка появилась цель, теперь он не имел права рисковать собой. Раньше был рабом собственной прихоти, теперь раб обретенной собственности – самородка. Психология раба – она и для хозяина, для богатого собственника остается главенствующей. Сизов понимал, что теперь его невольный спутник будет терпеть лишения, только бы вынести самородок туда, где он имеет ценность. Он и убьет, не задумается, если самородку будет угрожать опасность. Он и доброе дело сделает, если это будет нужно для его главной цели. Но привычки есть привычки, не считаться с ними тоже нельзя: недоглядишь – сорвется в безвольной истерике, наделает глупостей.
– Хорошая у тебя фамилия – Красюк, – сказал Сизов, чтобы отвлечь его от навязчивых дум о еде.
– Папочка удостоил. Сделал и смылся.
– Что сделал?
– Да меня ж, чтоб ему на том свете… А лучше на этом… Углядел смазливую хохлушку, поманил, и она, дура, пошла…
– Разве можно так про мать?
Красюк долго ие отвечал, шел сзади, смотрел в землю и молчал.
– А потом? – спросил Сизов.
– Потом она меня народила.
– А потом?
– Потом купила мне голубей.
– Зачем?
– Чтобы не скучал мальчик, чтобы не баловался. Так и стал я голубятником. – Он засмеялся безрадостно. – Когда следователь первый раз назвал меня голубятником, я даже обрадовался. Да, говорю, конечно, я всего лишь голубятник, отпустите, дяденька. А оказалось, признался. Оказалось, голубятники – это те, кто лазает по чердакам и ворует белье с веревок. Надо же, воровал, а не знал. Вот какая азбука вышла.
– А потом? – Сизов заинтересованно слушал. Не оборачивался, боясь этим помешать откровенности. Откровенность пуглива, – это ж почти исповедь. А исповедь всегда на грани раскаяния. Недаром католические исповедники прячутся в специальные будочки, чтобы исповедующиеся не видели их, не пугались.
– Выкрутился. Решил: не буду больше голубятником. И переквалифицировался в форточники.
– Это что такое? – Многое повидал Сизов за месяцы заключения. Проходили перед ним «карманники» и «мокрушники», «медвежатники» и «филоны-малолетки». А вот о «форточниках» не слыхал.
– Первая ступень академии, – сказал Красюк. – Открывал форточки для домушников. Дело было верное – открыл, и знать ничего не знаю. А все равно замели. Вот тогда-то и получил первый срок. Когда вышел, подумал: чего это для других стараться, если все равно сажают? И стал домушником. А потом обленился.,.
– Как это?
– Домушник – это ж артист. Исследователь. Не постараешься, залезешь в такой дом, где, кроме тараканов, ничего и нету. А исследование – дело непростое. Однажды подумал: «Чего это я буду за деньгами бегать?» И засел на дорожке в парке, стал дожидаться, когда деньги сами ко мне придут. Так стал гоп-стопником…
Он откашлялся и запел козлиным блатным голосом:
– Вдруг на повороте -
Гоп-стоп – не вертухайся! -
Вышли три удалых молодца…
Тайга вторила ему глухим ворчливым эхом. Сойки – первые охотницы до всяких скандалов – заверещали над головой.
Кончив петь, Красюк долго шел молча, ждал расспросов. Нет такого блатного, которому не льстил бы интерес к его «подвигам»:
– Вот так всю академию и прошел, – не дождавшись расспросов, сказал он. – Когда первый раз судили, мамаша номер отмочила: встала на колени и просит: «Помилосердствуйте, граждане судьи!»
– Плакала? – спросил Сизов.
– Ясное дело.
– Ну и как? Помиловали?
– Черта с два. Закон что дышло.
– А если бы помиловали, пошел бы по новой?
– Не знаю.
– Значит, правильно сделали.
– Ну, ты! – обозлился Красюк.
– Я что, ты сам себя судил.
– Как это?
– Каждый человек сам себе судья. Знает, что делает, знает, что за это получит.
– А ты знал, когда убивал?
– Судили-то меня не за убийство, – за преступную халатность.
Впереди мелькнул просвет, Сизов заспешил, и скоро они вышли на склон, откуда открывался красивый вид на дальние сопки, бесконечные, как волны в море, разноцветные, словно раскрашенные широкими мазками акварели. Между сопками маленьким зеркальцем сияла вода.
– Пришли, – облегченно сказал Сизов.
– Куда?
– К озеру. К Оленьим горам.
– Ага. Давай склад ищи. Пожрем и дальше потопаем.
– Не торопись, колония от тебя не уйдет. Отдохнем, оглядимся, рыбку половим. Может, зверя какого поймаем – к озеру они на водопой ходят…
Озеро только издали казалось близко, но до него было идти да идти. Солнце уже катилось к сопкам, когда они увидели внизу матовую поверхность воды, тихую, покрытую неподвижными пятнами бликов. Заспешили и… едва не свалились в яму. Над ее краем одиноко торчала толстая жердь.
– Я же говорил – ямы есть, – сказал Сизов. И вдруг схватил Красюка за истерзанный сучьями рукав с торчащими клочьями ваты. – А ну, тихо!
Где-то рядом шевелился большой зверь, дышал часто, всхрапывал.
– Так это ж в яме! – заорал Красюк и полез к самому ее краю. – Гляди – кабанище!
Кабан был большой – пудов на пять. Он лежал на боку, привалившись спиной к осклизлому подрытому краю ямы.
– Давно, видать, свалился.
– Счас проверим. – Красюк выдернул жердь, толкнул кабана в бок. Кабан приподнял огромную голову с черным пятачком, из-под которого торчали острые клыки, судорожно всхрапнул.
– Не скоро выдохнется. А живого не возьмешь.
– Ну-ка посторонись! – обрадованно воскликнул Красюк. – Не первый раз свиней у кулаков воровать.
Еще потолкав кабана, дождавшись, когда он снова поднимет голову, Красюк с силой ткнул жердью в пятачок и с ножом в руке прыгнул вниз. Сизов даже не успел предупредить, чтоб поостерегся: кабан в предсмертной агонии очень опасен. Но Красюк, видно, и в самом деле знал, что делал. Через минуту возня в яме затихла и снизу послышался довольный голос:
– Раз по носу, чик по горлу – и готово. Вору да не справиться с такой прибылью? Кидай веревку…
Этот вечер они блаженствовали, сидя у костра, на котором на длинной жерди жарнлнсь куски мяса. С озера тянул ветер, отгонял комаров да мошек. Над головой, где-то в вершинах деревьев, кричали сойки. Неведомо откуда налетели черные вороны, разыскали в траве остатки кабана, накинулись, загалдели, отталкивая друг друга. Возле костра, чуть ли не под самыми ногами, сновали бурундуки, трясли пышными беличьими хвостиками, набивали чем-то защечные мешки, исчезали в своих норах и снова появлялись, смелые и настороженные, готовые стащить что угодно.
В этот вечер Красюк впервые не держался за свой сверток, отложил его, кинулся ловить бурундуков. Но они были проворнее, выскальзывали из-под самых рук.
– Напрасный труд, – сказал Сизов. – Хочешь, покажу, как их нанайцы ловят?
Он обошел деревья на опушке, высмотрел бурундука, сидевшего на тонкоствольной березке, посвистел ему. Бурундук с любопытством посмотрел вниз и полез выше. Тогда Сизов принялся стучать по стволу палкой. Бурундук запищал и стал медленно сползать. Когда он сполз совсем низко, Сизов накрыл его шапкой.
– Вот и все.
– Чего ж раньше не ловил, когда с голоду подыхали? – взъярился Красюк.
– Во-первых, когда просто хочется есть, это не значит подыхать с голоду. Во-вторых, нам надо было спешить сюда, к этому озеру.
– Что, у тебя тут золотишко припрятано?
Красюк сказал это просто так, но тут же и поверил сказанному. Слишком непонятным был для него этот Сизов. Вместо того чтобы вести напрямую к железной дороге, по которой только и можно уйти из этого таежного края, пошел в самую глухомань. Шел, торопился, не останавливался даже для тога, чтобы позаботиться о жратве… Такое из одной любви к свободе не делается…
Красюк искоса наблюдал за Сизовым, думая, что тот как-то да выдаст себя от такого прямого вопроса. Но Сизов только улыбнулся удовлетворенно.
– Золотишко? Нет, брат, тут кое-что поценнее.
– Что? – Красюк судорожно соображал, что может быть дороже золота.
– Найду, тогда узнаешь…
Ночью они вскочили от страшного рева. Кто-то большой и сильный рвал кору деревьев и ревел угрожающе, со свирепым придыхом. В холодном поту Красюк кинулся было в сторону, но тотчас вернулся: в кромешной темноте было еще страшнее.
– Тигр?!
– Медведь. Огня давай! – крикнул Сизов.
Они набросали в костер наготовленных с вечера веток. Пламя взметнулось, отодвинуло темноту, высветило черную, как нефть, воду озера. Но медведя это ничуть не испугало. Он все взревывал, скреб когтями.
Медведь затих сам, словно ему вдруг надоело рычать. Люди подались к самому огню, высматривая поярче головешки, которыми только и можно было отпугнуть зверя. Но он не появился, исчез, будто его и не было.
– Уходи, мишка, уходи! – на всякий случай крикнул Сизов в темноту, вспомнив, как их проводник, бывало, одним только голосом, спокойным, уверенным, отгонял зверя.
– Пальнуть бы! – сказал Красюк, тщетно борясь со странной, никогда прежде не испытанной противной дрожью.
– Пальнуть неплохо. Только звери и человеческий голос понимают. – Сизов помолчал, неторопливо укладываясь спать, потом добавил: – В отличие от некоторых людей.
– Каких это некоторых? – спросил Красюк. Он лежал с закрытыми глазами, хотел заснуть и не мог. Все мерещилось, что медведь вернется, сожрет кабана, вырвет из рук драгоценный сверток.
Ответа не дождался, заснул.
Очнулся от какого-то беспокойного чувства. Так бывало еще на воле, когда шел на дело и оглядывался, беспокоился. Если так было, то дело срывалось. Несколько мгновений он полежал не шевелясь, обдумывая, что бы это могло быть, потом приоткрыл один глаз. Светало. Озеро лежало белое под слоем тумана, словно до краев было налито молоком. Рывком он повернул голову. Сизов сидел рядом на корточках, пристально смотрел на него. Самородок, это Красюк чувствовал боком, был на месте, под ветками.
– Не шевелись! – крикнул Сизов. Не поднимаясь, он прямо на корточках переступил несколько шагов, протянул руку, осторожно что-то снял у Красюка со спины.
– Змея?! – отшатнулся Красюк. И успокоился, увидев, что в руке у Сизова ничего нет. И снова испугался: подумалось, что это, видно, неизвестная ему нечисть, какой в тайге предостаточно.
Сизов рассматривал это нечто, невидимое между пальцами, сложенными щепотью, не дыша, с необычным вниманием.
– Вспомни, где вчера терся? – тихо спросил он.
– Нигде не терся.
Красюк удивился и разозлился: ничего не говорит, а спрашивает черт-те что. Он хотел уже ответить такое-этакое на своем лексиконе, но Сизов вдруг вскочил и бросился в лес.
– Яму, яму надо смотреть! – донесся из чащи его голос.
«Рехнулся», – подумал Красюк. Ему вдруг стало тоскливо и страшно. Страшно тайги, живущей какой-то своей жизнью, к которой не приспособишься, страшно этого непонятного человека. Он поднялся, запрятал поглубже под ветки сверток, вынул нож и пошел в ту сторону, куда убежал Сизов.
Он разыскал его в яме, откуда они вчера выволокли кабана. Острым суком Сизов ковырял землю, отламывал серо-желтые комья.
– Свалился, что ли? – крикнул Красюк.
– Ты понимаешь, понимаешь?! – забормотал Сизов. И вдруг заорал сердито: – Чего стоишь, веревку кидай, веревку!
Не торопясь Красюк сходил к костру, размотал, бросил в яму конец веревки. Но Сизов, к его удивлению, вылезать не стал, скинул телогрейку, наложил в нее камней, потом продел веревку в рукава, завязал конец п велел тащить.
– Осторожней, не дергай. Да не рассыпь там! – кричал он снизу.
Голос был таким взволнованным, что Красюк забеспокоился: неужели он нашел то, о чем вчера говорил, что дороже золота? Торопливо выдернул веревку, развязал, увидел рыжеватые комья.
– Не яма это, не яма! – кричал Сизов, выбираясь по жерди, все еще торчавшей из ямы. – Это шурф, понимаешь? Кто его выкопал, кто? Я же эти места сам исходил. В прошлом году ничего не было.
Он схватил свою телогрейку с камнями, побежал к открытому месту, к свету.
– Что ж это такое, что ж такое?! – как помешанный говорил Сизов, перебирая камни. – Мы ж его там искали, а он, вот он где. Почему? Ну почему?..
Красюк хохотал: дает Мухомор, тихоня тихоней, а как разошелся.
– Что хоть это такое?
– Кас-си-те-рит! – выкрикнул Сизов как заклинание.
– Ну и что?
– Это же касситерит! Оловянная руда. А еще свинец, медь, может быть, золото. Полиметаллическая руда.
Золото. – это уже кое-что. Красюк оживился, взял один из камней, потер пальцем. Камень отозвался белым блеском.
– Белое золото?
– Я же сказал: может быть, – почему-то раздраженно сказал Сизов. И вдруг засобирался, заспешил.
– Ты чего?
– Сходить тут надо.
– Ия пойду, – хмуро сказал Красюк. Ему подумалось, что Сизов хитрит, хочет в одиночку найти еще что-то.
– Ты отдыхай. Купайся пока, рыбу лови. Рыба тут любую тряпку хватает, только брось…
– Ну уж нет…
Они долго шли по берегу, переходя обмелевшие в эту пору речушки, перелезая через плотные завалы корневищ. Потом углубились в чащу и снова вышли к берегу. Здесь озеро было не больше полукилометра в ширину. На другом берегу гладкой стометровой стеной поднималась скала.
Сизов остановился и долго смотрел на скалу, словно это был его родной дом, в котором он сто лет не бывал. Потом сказал глухо:
– Вот отсюда я его и столкнул.
– Кого?
– Сашу Ивакина.
– За которого сидишь?
– Я за себя сижу.
– Чего не поделили?
– Что? – не понял Сизов.
– Почем я знаю. Ну Мухомор! Силен мужик!..
Сизов молчал. Силен? Нет, он слаб. Слишком легко поддается чужому влиянию. Это еще в Саратове сказала ему та, что звалась женой. Молодая и красивая. А он был немолод, когда встретил ее. И полюбил, как только могут любить немолодые, никогда прежде не любившие. Он делал все, что она хотела, и вначале ей это нравилось. А потом надоело. «Нет в тебе гордости», – сказала ему. «Твоей хватит на обоих», – пошутил он. Да не вышла шутка. Нельзя, видать, любить без оглядки. Сладок пряник, да приедается. «Хоть бы избил меня, что ли», – сказала она в другой раз. Он ужаснулся. Потом засмеялся, решив, что подтрунивает над ним. Но она была серьезна. Маялась не любя. Понял он это позднее, уже здесь, в тайге. А тогда был как слепой, тыкался туда-сюда, не зная, что еще для нее сделать. И дождался слов, от которых и сейчас при воспоминании холодом обдает сердце: «Я люблю другого. Уходи». Никого она не любила, просто сама не знала, чего хотела. Но и это он понял позднее. А в тот раз, закоченев и ничего не помня, собрался и уехал. Все равно куда, лишь бы подальше. И оказался в геологической партии. Вместе с Сашей Ивакиным, замечательным парнем, ставшим ему первым другом…
– А кто видел? – спросил Красюк.
– Кого?
– Ну тебя. Как ты его столкнул.
– Я видел.
– А свидетели?
– Я видел, – упрямо повторил Сизов.
– Не сам же ты на себя наговорил.
– Никто не наговаривал. Пришел, рассказал, как все было.
– Ну лопух! – изумился Красюк. – Лопух так лопух. Много видел, но такого – впервые. Кто тебя за язык тянул? Сказал бы: сам упал.
– Кому?
– Кому, кому – прокурору.
– А что сказать себе?
Красюк злобно плюнул, взмахнул руками, даже повернулся кругом от возмущения и снова воззрился на Сизова.
– Ты что – дурак? Или сроду так? Тебе же срок припаяли за здорово живешь!
– Что срок? Человека-то нет. Друга нет.
– Тьфу ты, чокнутые эти ученые балбесы, совсем чокнутые. Ему-то все равно, а тебе жить.
– Разве я мог жить после этого?
– Не мог жить на воле, ломай хребет на лесоповале. Тут тебе помереть не дадут – начальство за тебя головой отвечает. Тут ты пронумерован, как ботинок…
– Тут я искупаю свою вину.
– Да вины-то твоей нету! – заорал Красюк, и крик его, метнувшись к тому берегу, отскочил от скалы звенящим эхом; «Ту-у!»
– Есть моя вина, – угрюмо сказал Красюк. – В той экспедиции я был за начальника. Он мой подчиненный. Но человек не мне чета. У него жена в Никше осталась, Татьяна, ребенка ждала.
– Ну дурак так дурак! – не мог успокоиться Красюк. – А, иди ты, – махнул он рукой. – Я купаться пошел.
Он размашисто пошагал обратно. Остановился в отдалении, оглянулся, крикнул брезгливо:
– А еще треплется – человека убил! Тоже мне!..
Сизов не отозвался. Стоял все там же, ничего не слыша, смотрел на темный срез обрыва, вспоминал. Было это прошлым летом, когда бродили они по этим горам вдвоем с Сашей, искали в обрывах выходы касситерита. Находился он тогда совсем близко от Саши, шагах в десяти. Услышал вскрик, вскинул голову, увидел словно в замедленном кино, как Саша, теряя равновесие, медленно клонился над обрывом. Кинулся к нему, но, вместо того чтобы схватить, неожиданно толкнул. Пальцы до сих пор помнили то соприкосновение с тугой Сашиной брезентухой. Как это получилось, Сизов не знал ни тогда, ни теперь. Закричал в ужасе и замер прислушиваясь. Уловил только, как что-то отозвалось снизу, то ли Сашин крик, то ли эхо. А вслед за тем донесся тяжелый всплеск. Не сразу донесся: высота тут немалая.
Сизов тогда чуть следом не прыгнул. Наклонился над краем и отпрянул: испугался высоты. Сбежал вниз на галечниковую отмель, самую близкую к серой стене, вертикально уходившей в воду, скинул телогрейку, сапоги и поплыл. Плавал под стеной, задыхаясь от озноба, кричал, звал. Тишина была немая, страшная. И вода была гладкая, мертвая. И ничего не плавало на поверхности, совсем ничего…
Сизов вернулся к костру только вечером, молчаливый, помрачневший. Не говоря ни слова, принялся жарить мясо.
– На гору, что ли, лазил? – спросил Красюк.
Сизов не ответил. Помолчав, заговорил о том, что надо как следует обжарить все мясо, иначе оно быстро испортится, и тогда снова придется голодать, поскольку дорога неблизкая.
– С утра пойдем?
– Погоди. Еще кое-что разыскать надо.
– Склад?
– И склад тоже.
– Ищи скорей. Соли хочется. Эта пресная свинина уже опротивела.
Сизов не стал говорить, что склад – высокий помост, укрепленный в развилке трех сосен, – он уже нашел, но никаких продуктов там не оказалось. Это могло означать только одно: человек, воспользовавшийся складом, был в крайне бедственном положении. Иначе бы он не тронул или бы возобновил запас. Так требует неписаный закон тайги.
– А как его выковырять-то? – спросил Красюк, когда оба они, навалив кучу хвороста, чтобы хватило на всю ночь, улеглись на свои ветки. Ветер порывами проходил над тайгой, и снова затихало все вокруг, рождая в душе какое-то смутное беспокойство.
– Что выковырять?
– Ну, золотишко. Ты ж говорил, что его тут много.
Сизов помолчал, вглядываясь в темневший, исчезавший в дымке дальний берег озера.
– Во-первых, я говорил: может быть. Эго надо еще узнать.
– Так узнавай.
– Для этого нужна целая экспедиция. Нужно изучить месторождение, провести лабораторные анализы, собрать тонны промышленных проб. Нужна большая работа, Юра.
Он впервые назвал его так, по имени, и Красюк удивился было, но тут же приподнялся, озлобленный.
– Так чего ты мне голову дуришь!
– Это правда, Юра. Ты ждешь готовенького, но готовый продукт создается только общественными усилиями… Вот в этом суть всего эгоистического и преступного – жизнь за счет готового продукта, созданного обществом. – Он закинул руки за голову, смотрел в быстро темневшее небо. Говорил задумчиво и тихо, словно разговаривал сам с собой: – Они живут в мире, переполненном благами, и кажется им, что блага эти существуют сами по себе, независимо ни от кого. И потому считают себя вправе хватать все, что им хочется, ничего не давая взамен. Но общество потому и общество, что каждый его член не только потребитель, но и производитель, созидатель. Эгоисты же хотят только потреблять. Как крысы, они готовы жить объедками с большого общественного стола, лишь бы не работать, не производить, не отдавать…
Красюк слушал, накачивая себя злостью. Когда на суде почти то же самое говорил прокурор, он слушал, – прокурору так полагается, ему за это деньги платят. Но когда свой брат зэк начинает мораль читать… Красюк вдруг подумал, что Сизов хоть и зэк, но «своим братом» его никак не назовешь, другой он, совсем другой. Чужой. С этим не встанешь спина к спине, этот ради друга не пойдет на все, этому сначала надо знать, что за человек друг и заслуживает ли он защиты.
– Заткнись! – угрюмо сказал Красюк. – Мораль и в колонии надоела. – Он подумал, что пугать Сизова пока не стоит: еще сбежит. Пусть выводит из тайги, а там видно будет, что делать.
– А это не мораль, – все так же задумчиво сказал Сизов. – Это правда. Тебе вот золотишко покоя не дает, а по мне хоть бы его и вовсе не было. Касситерит – это олово и прежде всего олово. Но дело не только в касситерите. В этих горах и вообще в этом краю сказочные богатства. Уголь, железная руда, медь, – чего только нет. Немало здесь найдено, а что предстоит – дух захватывает… Ломоносов когда-то говорил: «Российское могущество будет прирастать Сибирью». Гениальное предвидение. Совсем немного пройдет времени, и приедут сюда люди…
– Зэки, – ехидно подсказал Красюк.
– Люди, – повторил Сизов. – И встанут большие города, пролягут железные дороги. В сопках встанут горно-обогатительные комбинаты, а на этом самом месте, вот тут, на берегу озера, будет построена набережная, и на ней, как на всех набережных мира, будут играть ребятишки. И люди будут приходить сюда любоваться озером…
Красюк слушал и дивился. Задремывал. Чудилось ему, что идет он по широкой набережной, а вокруг, за озером, впереди и сзади, вместо сопок, как терриконы, высятся горы из чистого золота, бери – не хочу. Он побежал к одной из таких гор, чтобы набить карманы дармовым золотишком, но тут откуда-то вывернулся Сизо-в, погрозил пальцем, как нашкодившему ученику:
– А что ты сделал для общества?
Красюк кинулся к другой горе, но из-за горы вышел милиционер.
– А откуда ты пришел? – спросил милиционер.
– Оттуда. – Красюк махнул рукой куда-то в сторону, собравшись по привычке сыграть дурачка.
Милиционер посмотрел в ту сторону и вдруг заревел страшно, по-медвежьи.
Красюк вскочил с противной дрожью во всем теле. Ночь была темная, как вчера, – ни луны, ни звезд. Сизов суетился возле костра, валил в огонь охапки сучьев. А за черной стеной леса, совсем близко, как и вчера, свирепо ревел медведь, скрипел когтями, драл сухую кору.
– Повадился, – сказал Сизов. – Теперь не отстанет.
– Чего ему надо?
– Поди пойми. Может, нашего кабана учуял, а может, просто так хулиганит.
– Уходить надо.
– Не получится, если уж повадился. За нами пойдет.
– Чего ж делать-го?
– Одно остается – напугать.
Они кричали и хором и по отдельности, сердито и уверенно кричали, чтобы не выказать голосом страха: звери отлично понимают, когда их боятся. Но медведя эти крики не очень пугали. Пошумев в лесу, он, как и вчера, сам по себе затих, исчез, не показавшись на опушке.
– Чем его напугаешь?
– Какой-нибудь внезапностью. Утром подумаем. Спи пока.
– А если он снова?
– Не придет. Похулиганил – и довольно. Медведь норму знает.
Утром они осмотрели лес, нашли исцарапанную медведем сосну. Похоже, что медведь был громадный: до верхних царапин даже Красюк рукой не доставал.
– Чем его напугаешь, такого здорового?
– А как говорил гражданин Дубов? Нет человека, к которому нельзя было бы подобрать ключик.
– Так то человека.
– Попробуем применить это к медведю. Его ведь главное – ошеломить. Если догадается о засаде – не испугается. Неожиданность – вот что нужно. Скажем, только он начнет дерево царапать, а тут ему колом по башке…
– Вот ты и давай стереги его с этим колом…
– Погоди, кажется, придумал, – сказал Сизов, осматривая сосну. – Подсади-ка меня. И нож дай.
Он долез до первого сука и стал подрезать его сверху. Резал долго, старательно. Когда дорезал до середины, попросил кинуть веревку, привязал ее к концу ветки и спустился на землю.
– Что удумал? – спросил Красюк.
– Счас увидишь.
Он потянул за веревку и надломил сук так, что он расщепился вдоль.
– Теперь вот что сделаем: привяжем камень побольше, подтянем его, захлестнем веревку вокруг ветки, проденем в расщепленное место, чтоб зажало, и обрежем конец.
– Ну и что?
– Если потянуть за надломленную ветку, конец веревки выскользнет и камень упадет.
– Ну и что? – снова спросил Красюк.
– Как только медведь начнет царапать сосну, мы потянем за ветку. Камень свалится медведю на голову, с ним случится «медвежья болезнь», он убежит и больше не вернется. Верное средство.
– Медвежья болезнь?
– Не слыхал? Другими словами, медведь наложит в штаны.
– Как бы нам не наложить. Хотел бы я знать, кто потянет за ветку?
– Если ты боишься, то я это сделаю. Привяжу к ветке веревку, отойду сколько можно н буду ждать.
– А если он тебя найдет?
– Думаешь, он нас возле костра найти не мог? Боялся. Хулиганы, они ведь все трусливые.
– Не нравится мне это.
– А ты всегда делаешь только то, что нравится?
– Давай хоть вместе затаимся.
Этого Сизов не ожидал. Что-то, видно, надломилось в Красюке, если заговорил о товариществе…
– Не надо, Юра, вдвоем затаиться труднее. Ты, как вчера, спи на своем месте…
Но Красюк в следующую ночь уснуть не мог. Полежал на ветках, запахнув от комаров голову телогрейкой и прислушиваясь. Тишина стояла плотная, и даже ветра, обычно шевелившегося в вершинах деревьев, теперь не было. Но тайга, как обычно, шуршала, стрекотала, вскрикивала различными голосами. Громче всех хохотал филин. И казалось Красюку, что филин хохочет над ним, запутавшимся в тайге, как и в жизни, напрасно мечтающим о богатой развеселой жизни. В этой ночной угрюмости леса, наедине с самим собой, ему вдруг стало совершенно ясно, что не будет у него богатства, потому что даже если и вынесет и продаст золото, то быстро спустит деньги, какие бы они ни были. Не умел он копить деньги, даже просто хранить не умел, это он знал за собой совершенно точно. И уж конечно, не будет веселья. Какое веселье, когда за спиной неотбытый срок? Да еще побег. Рано или поздно застукают – и опять пайка на лесоповале.
– Нич-чего! – со злостью сказал Красюк. Он встал и подсел к костру, подкинул веток для дыма. – Ничего. Хоть денек, да мой.
И снова мелькнула предательская мысль: до этого дня надо еще добраться. Он пожалел, что не расспросил о дороге на случай, если медведь все-таки найдет Сизова. Если это случится, куда идти, в какую хотя бы сторону? От этой мысли ему стало страшно. Темень кромешная, хохот этого проклятого филина и это одиночество у костра нагнали на него такую тоску, какой он не испытывал и в самые черные свои дни.
И тут он услышал резкое, как кашель, всхрапывание медведя.
Послышался скрежет когтей о кору, и вслед за тем страшный, берущий за душу рев резанул по ушам, пробрал, казалось, до самых печенок неприятной дрожью. Медведь словно бы перевел дух и снова принялся реветь. И вдруг он как-то странно икнул, будто ойкнул. И будто шороху прибавилось в тайге, и все стихло. Даже филин умолк от такого неожиданного поведения медведя.
Вскоре пришел Сизов, радостно посмеиваясь, принялся укладываться.
– Теперь можем спать спокойно. Шишку здоровую получил медведь, почешется.
Утром они осмотрели место. Под сосной валялся камень, обвязанный веревкой, а рядом «медвежьи следы» от внезапно случившегося с мишкой несварения желудка.
Красюк хохотал так, словно услышал донельзя оригинальный тюремный анекдот. Сказывались пережитые в одиночестве страхи. Сизов понимал причину этого неестественного смеха, но не мешал. С давних пор в нем укоренилось убеждение, что смех, если это не насмешка, действует благотворно. Смеясь, нельзя ни замышлять, ни делать злое.
Тихое было это утро, теплое и ласковое. Они сидели у костра, ели пережженную на огне кабанятину и посмеивались, вспоминая ночное приключение. Внезапный порыв ветра разметал костер, забросал поверхность озера листьями и ветками. Пошумев несколько минут, ветер так же внезапно пропал. Только озеро все ежилось, встревоженное, ходило мелкими частыми волнами.
Сизов встал, обеспокоенный прошелся по берегу, вглядываясь в тучи. Затянутое серой пеленой небо быстро темнело. Откуда-то из дальнего далека доносился низкий шорох, похожий на утробный гул.
– Уходить надо. К горе.
– Почему к горе? – подозрительно сощурился Красюк.
– Непогода идет.
– Подумаешь, дождик. Не размокнем.
– Бури бы не было. Застанет в лесу – пропадем.
Сизов подхватил мешок с камнями, кинул на плечо обжаренный, почти обугленный кабаний окорок, приготовленный в дорогу, и, не оглядываясь, пошел по берегу…
Было уже за полдень, когда, совсем запыхавшиеся, мокрые от пота, они добежали до горы, полезли по каменистому склону. Ветер усиливался. Временами его порывы заставляли останавливаться, припадать к земле. Деревья скрипели, кряхтели по-стариковски. Кроны елей, лиственниц, сосен трепыхались так, словно их разом трясли десятки здоровенных медведей.
Склон впереди казался зеленым и ровным. Но Сизов не пошел на этот склон, полез в сторону по замшелым камням.
– Чего опять вниз? – забеспокоился Красюк.
– Кедровый стланик. Не пройдем.
Красюк не послушался, полез в низкий, по колено, кустарник и на первых же шагах застрял среди торчавших навстречу острых вершинок. Кинулся назад, заспешил, чтоб не отстать.
– Торопись, Юра! Там пещерка есть, я ее заприметил.
Позади послышался хрип, похожий на смех. Сизов хотел крикнуть сердито, что «зеленый прокурор» не обыватель с городской окраины и его блатными истериками не проймешь, что безволие во время здешней бури равносильно подписанию себе смертного приговора. Он оглянулся и увидел Красюка лежавшим на каменистом выступе. Побежал к нему и еще издали увидел темный кровоподтек у виска.
Испуганно оглядываясь на остервенелый лес, Сизов бросил свой узел с камнями и тяжелый окорок, принялся расталкивать Красюка. Отчаявшись привести в сознание, подхватил его под руки, рывками поволок в гору.
Пещерка была небольшая – как раз на двоих, но достаточно глубокая, чтобы лежать в ней, не высовывая ни головы, ни ног. Сизов втиснул в нее ватное, непослушное тело Красюка и снова побежал вниз к угрожающе шумящему, свистящему, ревущему лесу. Пометался на опушке, надрал бересты, снова побежал в гору, подхватив по дороге свертки и мясо.
Красюк все еще не приходил в себя, лежал в той же позе, прислоненный спиной к стене. Сизов осмотрел его голову, потрогал обширный кровоподтек возле левого виска, набухший, тугой. Камень, о который, падая, ударился Красюк, по-видимому, не был острый, иначе были бы пробиты не только кожа, а возможно, и кость. И тогда… Сизов одернул себя, чтобы не думать о таком, приложил к ушибу бересту, поискал, чем бы привязать ее. Под руку попался узел с самородком. Он развязал его, машинально прикинул на руке бесформенный ком, снова прикинул и принялся рассматривать внимательнее. Усмехнулся, откинул самородок, стал обматывать голову. И тут Красюк пришел в себя. Оглядел усталым взглядом пещерку, Сизова, склонившегося над ним, темные лохматые тучи над горой. Сказал неожиданное:
– Гора-то тебя терпит… А кто с тобой сюда взбирается, пропадает. А?..
– Глупости болтаешь, – одернул его Сизов. – Просто по горам надо уметь ходить.
– А тот умел?
– Тот – другое дело…
– Чего это я?..
Красюк медленно поднял руку, пощупал повязку на голове и вдруг вскинулся.
– Где?! – закричал свирепо. – Золото где?
– Цело твое золото, – усмехнулся Сизов. – Вон валяется.
– Валяется, – успокаиваясь, сказал Красюк. Стащил с головы рубашку, снова завернул в нее самородок. И, вытянувшись, надолго замолк.
– Ты можешь сидеть? – спросил Сизов.
– Могу. Только ведь как у нас говаривали: лучше стоять, чем идти, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть…
– Долго придется лежать, застынем. Садись спина к спине.
Они сидели, прижавшись спинами, и слушали рев ветра. Тайги уже не было видно, все скрывала вечерняя мгла.
Наутро буря бушевала еще сильнее. К полудню над сопками поднялась совсем черная туча, скрыла дали. Впереди этой тучи катился белесый крутящийся вал. Молния наискось врезалась в этот вал, и он завихрился, заплясал еще быстрее, словно подстегнутый. Ударил гром, от которого задрожала гора. Снова вспыхнула долгая трепещущая молния. Едва она угасла, как из черной тучи змеей вынырнула другая молния, за ней третья, четвертая. Словно большие встревоженные птицы, взлетали над распадком обломанные ветки деревьев. Видно было, как огромная сосна, растущая на отшибе от леса, наклонилась до самой земли и вдруг приподнялась, грозя туче вырванными изломанными корневищами. Потом еще потемнело, и соседние сопки совсем исчезли из виду. Молнии ускорили свой адский танец, и громы ревели уже непрерывно, словно собравшиеся вместе тысячи медведей. И хлынул ливень. Поток воды ринулся с горы. Сначала они еще видели водяной вал, летевший по распадку, потом все закрыла водяная завеса, лившаяся с карниза над пещеркой.
– Ну ты молодец, Иваныч! Что бы мы делали без этой пещеры? – Красюк только теперь понял, каким лопухом он был, ругаясь с Мухомором, тянувшим его к этой горе.
– Пасть шайтана, – сказал Сизов. – Два солнца тайга купайся, комар пропади. Нам хорошо, птичкам плохо – кушай не моги. Два дня твоя сиди, спи…
– Чего это ты?
– Проводник так говорил. Застала нас буря вроде этой. Нет, пожалуй, эта посильней… Если бы не он – пропали бы.
– Слушай, – сказал Красюк, – а наври-ка ты что-нибудь про дороги да города. Все не так тошно будет.
– Я говорил правду.
– Ну хоть правду наври. Как там у тебя: набережная, дома на берегу озера…
– Школы, детские сады, спортплощадки. И конечно, заводы, дороги – автобусы будут ходить. И железная дорога придет – это непременно…
– А пожарная каланча будет? Люблю на пожарников глядеть.
– Будет, как не быть.
– А пивная?
– Будет.
– А тюрьма?
– Будет…
Он спохватился, толкнул Красюка плечом, чтоб не болтал, чего не надо. Но тот уже затрясся, захохотал, довольный. И Сизов тоже засмеялся. Просто так засмеялся, из солидарности. Он всегда радовался смеху, считая его помощником в любом деле, успокаивающим учителем, доктором, лечащим от любой хвори и в первую очередь от неверия, от хандры. Они смеялись, и в это время им казалось, что буря не рычит, а хохочет, не свирепствует, а лишь резвится.
Ветер стал ослабевать только к концу дня, но дождь хлестал всю ночь, и они всю ночь не спали, дрожали от пронизывающей холодной сырости.
К утру дождь перестал. Когда взошло солнце, они увидели, что натворила буря. Все вокруг было засыпано валежником, стволами рухнувших деревьев.
Они выбрались из пещерки, потянулись с удовольствием.
И сразу Сизов почувствовал то, что принимал за усталость, – ломоту во всем теле, тягучую болезненную истому.
– Как голова? – спросил он Красюка.
– А, пройдет.
Он не стал говорить о своем недомогании. Не тот человек. Он-то, поживший в колонии, хорошо знал: слабость расценивается такими людьми только как неспособность сопротивляться и будит не сочувствие а озлобленное ожесточение.
По осклизлым осыпям они спустились к ручью и не увидели ручья. Перед ними бушевал поток желто-серой густой пульпы. Стволы деревьев, плотные валы бурелома на берегах – все было покрыто липкой грязью. Прошли к озеру, но и в озере вода напоминала кисель. Будь у них хоть какая-нибудь посуда, можно было бы набрать воды и дать отстояться. Но посуды не имелось, и пришлось пить эту воду, под которой, когда ее черпали руками, не видно было ладоней.
Сизов понимал, что положение, в каком они оказались, хоть ложись и помирай. Самое лучшее было бы отлежаться, отогреться у костра. Но оставаться не мог: боялся расхвораться. Да и собранные образцы торопили, гнали в дорогу. И он пошел, заспешил, надеясь, что болезненная истома выйдет с потом.
– Сдурел, что ли? – бубнил за спиной Красюк. – Поскакал, как застоявшийся жеребец.
Сизов не отвечал, мутнеющим взором обводил сопки, выбирая склоны, на которых лес был пореже, и заставлял себя идти и идти.
На другой день на тайгу обрушилась жара. Солнце не грело, а жгло, словно стало в два раза горячее. И появились плотные тучи гнуса. Мошка попадала в горло, вызывала судорожный кашель.
Вечером, когда они развели костер на открытом берегу тихой, уже очистившейся от мути таежной речушки, Сизов понял, что дальше он не ходок. Лег на землю и забылся. Очнулся лишь ночью, пощупал пихтовую подстилку под собой, удивился: когда успел веток наломать? Снова заснул. И показалось ему, будто едет на старой телеге по ухабистой дороге, – кидало то вверх, то вниз, умучивало. Потом почудился медведь: вышел из чащи, взвалил на спину и понес все быстрей да быстрей.
Опомнившись очередной раз, Сизов, увидел, что уже день, солнце жжет, висит над деревьями, покачивается. Опустил руку, почувствовал под пальцами лохмотья телогрейки, похожие на свалявшуюся шерсть.
– Очухался? – спросил Красюк. Он присел, скинул Сизова в мягкий мох, словно мешок. – А я уж думал – окочурился. Плохо твое дело, Иваныч. Совсем без памяти…
Сизов нервно зашарил вокруг себя руками, привстал:
– Где?
– Чего? – удивился Красюк.
– Образцы где?
– Камни, что ли? Там остались.
– Принеси.
– Других насобираешь.
– Сам пойду. – Сизов встал покачиваясь.
– Связался я с тобой, – сказал Красюк. – Ладно уж, принесу.
Оставшись один, Сизов огляделся, стараясь угадать, где он теперь находится. Думал, что отлежится немного и пойдет искать свои образцы. Он не верил Краскжу, думая, что тот попросту сбежал. Сбежал навстречу верной гибели? Тюремные блатные никогда не отличались здравым смыслом – это он знал очень даже хорошо.
Но Красюк вернулся. Бросил узел с образцами, сел возле Сизова, злой, черный от мошки, облепившей лицо. Сказал угрюмо:
– Я тебе не лошадь. Давай что-нибудь одно: или ты, или твои камни.
– Камни, – тотчас ответил Сизов.
Долго они лежали на мягкой моховой подушке, отдыхали.
– Пожалуй, я сам попробую, – сказал Сизов. Поднялся, прижал к груди свой большой узел и пошел к лесу. Красюк догнал его, подхватил под руку.
Так они и шли некоторое время. Потом Сизов почувствовал, что ноги у него сами собой подгибаются, словно в них не было твердых костей. Безнадежным взглядом он обвел окрестности, увидел в соседнем распадке полосу густой зелени и пошел туда, вниз. Выбравшись к речке, рухнул на берегу и закрыл глаза.
– Чего я за твоими камнями ходил? – сказал Красюк. – Покрутились да обратно сюда же и пришли.
Сизов ничего не ответил, лежал в немыслимой слабости, ни о чем не желая думать. И вдруг оживился от какой-то своей мысли, привстал на локте, внимательно поглядел на Красюка.
– Послушай, Юра, послушай меня внимательно. Не дойдем мы вдвоем, а один ты, может, выберешься. Ты здоровый, сил хватит. Я тебе скажу, как добраться до Никши, только дай слово, что выполнишь просьбу…
– Один?..
– Погоди, не перебивай. Ты вынесешь эти образцы и отдашь кому я скажу. Сделаешь?
– Сделать-то сделаю…
– Нет, ты не отказывайся. Пропадем мы тут оба. А один ты выберешься. Если все сделаешь и расскажешь, где оставил меня, то, может, еще и найдут…
– В такой тайге?..
– Скажешь, что образцы взяты у озера Долгого, в Оленьих горах. А это речка Светлая, километрах в десяти отсюда она впадает в озеро. Понял? Километрах в десяти…
Он откинулся на спину, полежал обессиленно и снова заговорил, не поднимая головы:
– Теперь слушай, как идти. Посмотри вверх по реке. Видишь сопку с голой вершиной? Поднимешься на нее, увидишь на востоке широкую долину. Там сопки отступают друг от друга. Запомни направление. Пойдешь, будешь держаться правой гряды сопок. И снова смотри на вершины. Найдешь черную гору. Да, да, черную, там угольные пласты выходят наружу, в осыпях хорошо видно. Гора эта небольшая, а за ней, рядом, другая – высокая. Если на нее взобраться, то можно увидеть дорогу. Это дорога на Никшу. Придешь в Никшу, разыщешь Татьяну Ивакнну, жену Саши, друга моего…
– Который с горы упал?..
– Отдашь ей образцы. Она геолог, все поймет…
Чем дальше уходил Красюк, тем больше росло в нем раздражение. Ему не верилось, что удастся выбраться из тайги по таким приблизительным указаниям, камни оттягивали руки, и затея Сизова казалась ему все более бессмысленной. Перелезая через поваленное дерево, он оступился, упал, больно ударился коленом, зарычал от злости. Встал, подергал ногой, потер ушибленное место. При каждом движении колено отзывалось болезненной резью. И тут Красюк окончательно обозлился. На Сизова, упросившего тащить эти чертовы камни, на себя, ввязавшегося в идиотскую историю с геологией. Он швырнул узел с камнями под куст, прихрамывая, пошел по лесу.
– Нашел дурака, – ворчал он. – Тащи, как верблюд, да еще заявляйся в поселок, где верняком ждут мильтоны. Нашел дурака.
Он торопился, словно то, что оставил позади, могло догнать, потребовать ответа.
Долго шел не останавливаясь, рвал горстями надоевшую морошку, ссыпал в рот вместе с листьями. Но от морошки только больше хотелось есть. А тут еще болело колено. А тут еще мошка, комары, оводы и всякая прочая летающая сосущая мелочь стеной стояли на пути, не давали дышать. Казалось, упади сейчас от усталости и отчаяния, и вся эта нечисть вмиг высосет всего, оставив одну мумию с золотым самородком на груди, который потом найдет какой-нибудь случайный охотник, найдет и воспользуется на полную катушку.
И только он подумал об охотнике, как тут же и увидел его. Остановился в испуге, решив, что это ему привиделось, протер глаза, смахнув с лица слой мошки. Охотник все так же стоял под сосной и смотрел в его сторону. Это был невысокий нанаец, сухонький, с рыжеватой бородкой. Раскосые глаза на широком скуластом лице, словно клещи, впились в кусты, за которыми был Красюк. На всякий случай Красюк резко припал к земле, сразу по старой привычке, прикинув, что если отнять у охотника ружье, то можно не бояться ни медведей, ни глухомани, ни угрозы голодного конца. Выглянул из-за куста, увидел, что охотник медленно поднимает винтовку в его сторону. Красюк похолодел от простой и ясной мысли: его, согнувшегося за кустом, охотник принимает за зверя и сейчас всадит ему пулю.
– Э-ей, не стреляй! – закричал он, вскакивая во весь рост.
– Ты чего, хурды-мурды, как росомаха? – спросил охотник.
– Испугался.
– Медведь пугайся, лисица пугайся, человек человека не боись. Ты кто?
– Геолог я! – обрадованно закричал Красюк. Он решил пока потрепаться с охотником, заморочить ему голову, чтобы выбрать момент и забрать ружье, жратву и все остальное, что есгь в торбе за его спиной.
– Геолог – другая людя.
– Говорю, геолог. – Он выхватил из-за пазухи сверток, торопливо развязал, показал самородок. – Видишь, золото нашел.
Но это, как видно, еще больше обеспокоило охотника.
– Золото всякая людя находи.
– Чалдон недоверчивый, – тихо выругался Красюк. И вдруг представил, каким он сейчас стоит перед охотником – без ружья, без вещмешка, в изодранной телогрейке, с лицом, черным от кровоподтека, затянувшего висок и глаз, от грязи, от крови раздавленных комаров.
– Честное слово, геолог, – закричал он, – чего ты мне не веришь?! Мы тут руду ищем, касситерит, слышал? Тут знаешь какая земля?! Тут скоро дороги, города построят. Пивные будут. Понимаешь? Заблудились мы. Товарищ тут недалеко остался, а я дорогу ищу.
– Иди, кажи товарищ.
– Прямо сейчас?
– Сейчас, сейчас.
– Давай хоть отдохнем.
– Ты отдыхай, а товарищ погибай?
Возразить было нечего. Красюк повернулся и пошел, стараясь идти по своему следу. Но скоро понял, что не уверен в дороге, и крикнул охотнику, идущему следом:
– Долгое озеро знаешь? Это в Оленьих горах.
– Знаешь, знаешь, – отозвалось за спиной. И Красюк понял, не оборачиваясь, что охотник ему по-прежнему не доверяет, идет поодаль.
– В озеро впадает речка Светлая.
– Знаешь, знаешь.
– В десяти километрах вверх по речке он и остался. Больной.
– Право давай, право. Сопка большой – дорога быстрый.
Красюк послушно свернул вправо, полез на сопку. Склону, казалось, не будет конца. Вершина была – вот она, рядом за кустами. Но, поднявшись к кустам, он увидел другой склон и другие кусты.
– Сопка два раза обмани, третий правду говори! – крикнул охотник, удивительной проницательностью дикаря угадавший недоумение Красюка.
За первым выступом был другой, за другим – третий. Взобравшись наконец на вершину, Красюк увидел далеко уходящий пологий склон и сверкающее лезвие реки. На вершине охотник подошел ближе, и Красюк подумал – не кинуться ли теперь. Но решил пока не рисковать, сел на землю, отвалился спиной к тонкому стволу лиственницы. Охотник не садился. Прищурив и без того узкие глаза, внимательно осмотрел дали и показал куда-то вниз:
– Там твоя товарища?
Красюк ничего внизу не увидел, но согласно кивнул.
– Наша торопись, товарища выручай, – сказал охотник и пошел, покатился вниз, маленький, ловкий, юркий.
Через полчаса охотник вышел к реке, увидел Сизова, лежавшего навзничь на подстилке из пихтовых веток. Охотник присел над ним, потрогал лоб и почему-то почесал за ухом.
– Товарища, товарища!
– А? Кто это? – очнулся Сизов.
– Охотника я, Акима Чумбока.
– А, Чумбока, ну слава богу! – сказал Сизов тихо и успокоенно, словно узнал старого знакомого. – Плохо мне, товарищ Чумбока.
– Ничего, болезня есть – человека нету, человека есть – болезня нету, – произнес Чумбока загадочную фразу.
Он положил винтовку, развязал вещмешок, достал кожаный мешочек и отсыпал из него какой-то массы, похожей на табак, поднес Сизову к губам.
– Кушай нада. Трава кушай – болезня боись, болезня беги, приходи завтра.
Сизов принялся жевать и вдруг задумался, посмотрел вопросительно на охотника.
– Послушай, товарищ Чумбока, меня ты оставь, надо в тайге человека найти. Послал я его в Никшу, понимаешь? За помощью. А тайги он не знает, боюсь, заблудится. Найти его надо.
– Капитана – хороший человека, товарища – плохой человека, хитрая росомаха.
Он показал рукой в сторону, и Сизов, приподнявшись, увидел медленно приближавшегося Красюка. Долго пристально смотрел на него, словно не узнавая, и вдруг вскочил на подгибающиеся ноги, шатаясь, побежал навстречу.
– Где образцы? Образцы где? – закричал еще издали.
– Потерял. Сам еле живой.
– Потерял?! – Он крикнул это так громко, что эхо скакнуло по распадку. – Иди ищи! Сейчас же!..
– Ладно, – зло сказал Красюк. – Подумаешь, камни.
– Они наших жизней дороже. Это же олово, свинец. Это же… – Он зашелся в кашле, сухом и тягучем.
– Подумаешь, олово. Не золото же. Что им, ведра лудить?
Сизов махал руками и не мог ничего сказать – душил кашель.
– Свинец – пуля надо, – вмешался Чумбока. – Фашиста стреляй надо. Фашиста много – пуля надо много-много.
Кашель отпустил Сизова сразу, словно внутри его захлопнулась заслонка.
– Какая фашиста? – тихо спросил он, не замечая, что невольно подражает охотнику.
– Немецкая фашиста, злая людя, хуже росомаха, бомба бросай, города, стойбища гори.
– Что ты говоришь, Чумбока? Ты понимаешь, что ты говоришь?
– Моя всегда понимай. Ты много тайга гуляй, ничего не знай.
– Война, что ли? – испуганно спросил Сизов.
– Война, война, – обрадованно закивал Чумбока. – Фашиста много-много. Минска себе забрала, Смоленска себе забрала.
– Что ты говоришь такое? – Сизов почти шептал, боясь даже произносить названия городов, так далеко отстоявших от границы. – Ты знаешь, что такое Минск или Смоленск, знаешь, где они?
– Я ничего не знай. Охотники так говори, газета так говори.
– У тебя есть газета?
Чумбока полез в свой мешок, достал какие-то лохмотья.
Но Сизову и этого было довольно, расправив листок на камне, долго и пристально рассматривал полустертые строки. Потом медленно поднял тяжелый взгляд на Красюка.
– Там твои камни, – не дожидаясь вопроса, сказал Красюк. – В лесу валяются.
– Принеси! – угрожающе сказал Сизов. Он поднялся, покачнулся на ватных ногах, и Чумбока тут же подсунулся ему под руку, обхватил за спину, повел к веткам пихты.
– Принесу, куда они денутся, – сказал Красюк и пошел к лесу.
Вернувшись, он бросил на землю сверток с образцами и подсел к костру, который уже успел развести Чумбока, принялся подкладывать в огонь ветки пихты. Чумбока остановил его:
– Плохой дерев.
– Чем же пихта плоха? – с вызовом спросил Красюк.
– Она, как шаман, вредная, гори не моги, ругайся, стреляй угли. Тепла нет, пали кухлянка.
– А, делай сам!..
Красюк плюнул и отошел. Все-то у него не так получалось, ничего-то он не знал в тайге.
Дальнейшее Сизов помнил смутно. Был вечер, дымил костер, и Чумбока кормил его горячим мясом. Ночью его мучили кошмары, а потом он словно бы провалился в бездонную облегчающую пустоту.
Утром Сизову стало лучше. Он еще раз внимательно прочитал весь газетный листок и заторопился:
– Не можем мы тут сидеть, спешить надо. Стране олово нужно, мы сами нужны.
Красюк подумал, что сейчас Сизов скажет, что стране и золото тоже нужно, и приготовился ответить покрепче, чтоб не разевал рот на чужой самородок. Но Сизов про золото ничего не сказал, и Красюк успокоился.
– Куда иди, капитана? – спросил Чумбока.
Сизов сказал, что ему надо в Никшу. Чумбока ответил, что до Никши далеко и «капитана» не дойдет, что надо сначала пойти в зимовье, до которого «одно солнце» ходу. Сизов согласился, и Чумбока принялся укладывать собранные образцы руды в свой вещмешок.
Они шли медленно. Временами Сизову становилось совсем плохо, и Красюк вел его под руку, почти нес, а Чумбока снова отсыпал на ладонь своего зелья.
И еще ночь провели они возле костра. Лишь к следующему полудню вышли к небольшой избушке, сложенной из бревен лиственницы. Если бы не крошечные размеры, ее можно было бы назвать не избушкой, а настоящей избой. Дверь, сколоченная из притесанных друг к другу половинок еловых бревен, висела на крепких деревянных штырях. Из таких же половинок был настлан пол. Внутренние стены сверкали белизной, и Сизов сразу понял почему: при постройке они были ошкурены и хорошо просушены на солнце. У стены стояли высокие нары, устланные ветками березы, поверх которых лежал толстый слой сухого мха. Посередине стояли железная печка, стол и широкая скамья. Окно было маленькое – ладонью закрыть, но свету оно пропускало достаточно.
Все было в этой избушке, как того требовали неписаные законы тайги: на столе – чайник с водой, под потолком висела свернутая трубочкой береста, из которой торчала березовая лучина и виднелись завернутые в тряпочку спички. Снаружи избушки, у стены, стояла поленница мелко наколотых сухих дров. Все для того, чтобы измученный дорогой путник мог, не теряя времени, разжечь огонь, напиться чаю, обсушиться в дождь, обогреться в лютый мороз.
– Чей этот дворец? – удивился Сизов, оглядывая зимовье. Он знал – не нанайский, нанайцы таких добротных не строят.
– Капитана Ивана, – ответил Чумбока. – Жила тут, белку била, соболя, другая людя.
– Что ж он, в людей стрелял? – захохотал Красюк.
– Погоди, – остановил его Сизов. – Местные всех называют «людя» – зверей, птиц, деревья, даже тучи…
– Ивана ушел немецкая фашиста стреляй. Хорошо стреляй Ивана, белка глаз попади.
Снова заныло у Сизова на душе. Бои под Смоленском! В это трудно, невозможно было поверить. Значит, рвутся к Москве? Но ведь собирались если уж воевать, то на чужой территории… Подумалось: газета старая, и, может, теперь война уж перекатилась на чужую территорию?.. Он вздохнул, понимая, что такое будет не скоро. Иначе было бы сразу. А если не скоро, то война потребует все – и эти леса, и угли, которые они нашли в прошлом году, и это олово…
Как ни стремился Сизов в дорогу, но понимал, что сейчас ему до Никши никак не добраться, надо отлежаться хоть немного, отойти от навалившейся свирепой простуды.
«Все проходит», – говорил древний мудрец. «Самый отъявленный лежебока рано или поздно поворачивается на другой бок». – Так говорил Саша Ивакин, друг и товарищ. И фортуна тоже рано или поздно поворачивается. Потому что постоянство несвойственно этому миру. Вот и они, измаявшиеся в тайге, добрались-таки до тихой обители – этой Чумбоковой избушки, пили настоящий крепкий чай, приготовленный Чумбокой, ели вкусное посоленное мясо, лежали на постели из мягкого мха, выстеленного все тем же Чумбокой, и наслаждались жизнью. И, как это часто бывает с людьми, благополучно перешагнувшими ловушку судьбы, жаждали бесед, общения, шуток. Исполненные благодарности лесному божеству – широколицему Чумбоке, они добродушно подшучивали над ним. Так подобранный на улице щенок, обогретый и накормленный, заигрывает со спасшим его человеком, кусает и тявкает, прыгает, всячески показывает, что он готов на любую игру.
– Скажи, Чумбока, ты не шаман? – спросил Красюк, отвалившись от стола. – Больно хорошо тайгу знаешь.
– Глаза есть – гляди, сама все знай, – ответил Чумбока.
– Я вот тоже сколько в тайге живу, – он чуть не сказал «в колонии», – а так леса не знаю.
– Ветер тайга летай, прилетай, улетай – ничего не знай. Белка тайга ходи, смотри нада, кушай нада – все знай.
Сизов рассмеялся, такой житейской мудростью повеяло от слов Чумбоки. «Л может, Чумбока еще и проницательней? – подумалось. – Может, это он специально для Красюка сказал, живущего как перекати-поле?»
– Ворона – глупый людя? – спросил Чумбока, решив, видимо, что объяснил недостаточно. – Ворона – хитрый людя. Весь тайга носами гляди, зря летай нету, хорошо тайгу знай.
– А шамана ты боишься?
– Зачем боись? Вся шамана – хитрая людя, росомаха они.
Он помолчал, попыхивая своей трубкой.
– Раньше я сильно боись шамана. Маленько шамана плутай, маленько обмани, моя больше не боись шамана.
– Украл, что ли? – спросил Красюк.
– Украл, украл, – обрадованно закивал Чумбока, – много, много солнца назад. Лежало на земле много-много снега. Тот год я привел своя фанза жена Марушка. Моя ходи река, рыба лови, леда дырка делай. Потом ложись леда рядом дырка, слушай, что рыба говори. А вода – буль-буль-буль. Моя понимай: вода рыбой говори. А потом рыба прыгай леда и шибко, шибко бегай. Моя пугайся, бросай все, беги фанза, говори жена Марушка: «Рыба глупый сделай, земля и леда жить хочет. Что делать будем – ой-ой-ой!» Марушка кричи: «Бегай стойбище, зови Зульку шаманить». Моя бегай шамана. Шамана ходи бубнами леда, говори: «Рыба глупый болей. Табу, табу этой рыба. Кушай не моги, сам глупый станешь. Гляди: луна пойди туча, рыба опять назад вода ходи. Камлать надо место, снимать табу». Марушка проси: «Сколько плати камлать?» Шамана отвечай: «Медведь одна, олешка одна, выдра одна, рука соболей».
Чумбока растопырил пальцы, показывая пять.
– Ну и Зулька! – восхитился Красюк. – Почище нашего Оси с киевского Подола.
– Марушка говори: «Ой-ой-ой! Мы люди бедный, где бери столько?» Проси Зулька-шамана: «Когда камлать начни?» – «Ночь луна ходи туча, – камлать начни». Сидим ночь, луна уходи туча, боимся гляди из фанзы. Луна вернись и свети шибко много. Наша гляди на леда: шамана вместо камлать клади на ша рыба нарты, собака корми. Моя злись, как медведь берлога. Моя скачи фанза, прыгай сохатым тальник, кричи сердитый медведь. Шаман пугайся, бросай нарты и бубен, бегай леда: «Шатун! Шатун!» Шаман беги, я сам шамани…
Они посмеялись, но уже вразнобой, устало. И снова пришли, навалились на Сизова тревожные думы о войне. Сказал Красюку:
– Киев тоже, наверно, бомбят.
Тот никак не отозвался. Лежал рядом на нарах и молчал.
– Кто-нибудь остался в Киеве-то?
– Мама, – односложно ответил Красюк.
Чумбока заполз в угол нар и сразу же тихонько захрапел, удивив таким умением. Сизов посмотрел в сумрачное окошечко, накрылся с головой оленьей шкурой, предложенной предусмотрительным Чумбокой, и тоже попытался уснуть. Но сон долго не шел, думалось о войне, которая все поворачивала по-иному. Теперь как награду, как сладчайшую амнистию воспринял бы он право пойти с винтовкой в атаку и умереть в бою.
Проснулся Сизов от непонятного стука за стеной. По телу растекалась бесконечная слабость. Это обрадовало его: слабость – начало выздоровления. Открыл глаза, увидел солнечный свет за окном. Пересилив себя, поднялся, толкнул тяжелую дверь. Свету было так много, что он зажмурился. Солнце, только приподнявшееся над дальней сопкой, жгло полуденным зноем. Сизов подумал, что день будет нестерпимо жаркий, если уже с утра так палит. И тут снова что-то стукнуло за углом. Он шагнул с порожка, увидел Красюка, бодрого и веселого, кидающего полешки в ближайшую лиственницу.
– Ты что делаешь? – крикнул Сизов.
– В городки играю, – невозмутимо ответил Красюк.
– Для того ли дрова заготовлены?
– Так их много. Хоть месяц тут живи – нам хватит.
– А другим?
– Что мне до других?
– Подбери! – угрюмо сказал Сизов. И сдержал себя, принялся разъяснять: – Еще и заготовить надо, что вчера сожгли, а ты разбрасываешь.
– Больно надо, – усмехнулся Красюк. – Не для того уходил с лесоповала, чтобы здесь выламываться.
– Кто-то же ради тебя выламывался.
– А я не буду.
– Шатуном хочешь жить?
– А что, медведя-шатуна все боятся.
– Боятся? Он пухнет с голоду, кидается на любую падаль и первый попадает под пулю первого же охотника.
– Ладно, не каркай. Подумал бы, что пожрать.
– Тайга кормит только добрых людей.
– На добрых воду возят, – сказал он беззлобно. И наклонился, поднял несколько полешек, положил в поленницу. – Ты как хочешь, а я пойду чалдона будить.
– Спит Чумбока? – удивился Сизов.
Это было непохоже на таежного жителя, чтобы проспал восход, и Сизов шагнул было к избушке, обеспокоенный, – здоров ли нанаец. Но тут из зимовья послышался восторженный вопль Красюка.
– Гляди, что нашел! – кричал Красюк, выкидывая из дверей связки шкурок. – С этой прибылью куда хошь поезжай!
Сизов наклонился, разгреб руками мягкую груду мехов. Были здесь шкурки горностая, колонка, белки, лисицы, с полдюжины черных соболей.
– Где взял? – спросил он.
– В чулане висели. Как думаешь, что за это дадут?
– Петлю.
– Чего?
– Петлю, говорю! – закричал Сизов. – Так по-собачьи жить, сам повесишься!
Он сгреб меха и понес их в зимовье.
– Куда? – заорал Красюк. – Я нашел, мои шкуры!
Сизов бросил меха, схватил топор, стоявший у порога.
– Назад! – не помня себя, закричал он. – Если ты шатун, так я сейчас раскрою тебе череп, и совесть моя будет чиста.
Красюк попятился, растерявшийся от такой невиданной решимости тихого Мухомора.
– Ты чего?
– Они не мои и не твои, эти шкуры, понял? Нельзя жить зверем среди людей, нельзя! Если хочешь, чтобы тебе помогали, будь человеком. Человеком будь, а не скотом!..
Красюк неожиданно отскочил в сторону, обежал Сизова, захлопнул за собой дверь зимовья, крикнул изнутри:
– А вот сейчас я ружьишко возьму. Поглядим, кто кого.
Это было так неожиданно, что Сизов на мгновение растерялся.
А в следующий миг он вздрогнул от того, что резко распахнулась дверь. Красюк был без ружья, и весь его вид говорил об испуге, а не о решимости.
– Ушел! – с придыхом произнес он. – Чалдон ушел!
– Ну и что?
– Милицию приведет.
Он засуетился, кинулся в зимовье, выскочил, засовывая под телогрейку свой драгоценный сверток.
– Давно ушел, видать, еще ночью. У, хитрая сволочь! Про шамана голову морочил. Сложил вещички, будто спит, а сам ушел. Драпать надо, драпать, пока не поздно!..
Сизов молчал, ошеломленный. Слишком много навалилось на него в этот утренний час, слишком разным выставился перед ним Красюк за короткое время. Он стоял неподвижно, забыв, что еще держит топор, и пытался понять непостижимо быструю трансформацию этого человека. Как в нем все сразу уживается – ребячья игра, отсутствие элементарной благодарности, слепая жадность, беспредельное себялюбие и такая же беспредельная ненависть, готовность убить? Сколько еще в тюрьме ни приглядывался Сизов к блатным, не мог понять их. Что ими движет, чего хотят? А теперь, в этот неожиданный миг, он вдруг понял: ничто ими не движет, они беспомощны, они рабы злобы, которая сидит в них, рабы самовлюбленности и жадности, даже собственной психической недоразвитости. Они рабы и потому трусы.
Мимолетным воспоминанием вдруг прошел перед ним и прошлогодний разговор с другом Сашкой, когда они то же самое говорили о фашистах, сильных перед слабыми, ничтожных перед сильными. И очень опасных своей бесчеловечной, мстительной, трусливой жестокостью.
А Красюк все метался. Выволок шкуру оленя, под которой Сизов спал ночь, бросил на нее вчерашнее недоеденное мясо, стал заворачивать.
– Ты чего? Собирайся. Накроют ведь.
Сизов молчал, стоял опустошенный, оглушенный, растерянный.
– Ты как хошь, а я дураком не буду.
Он подхватил сверток, кинул сожалеющий взгляд на связку шкурок, над которыми все так же, с топором в руке, стоял Сизов, и нырнул в чащу.
Сизов подобрал шкурки, отнес их в чуланчик, развесил. Когда снова вышел на порог, увидел Чумбоку, согнувшегося под тяжестью ноши. Нес он подстреленную косулю.
– Вота, – сказал Чумбока, сбросив косулю у порога и приветливо улыбаясь. – Кушай нада. Кушай нету – сила нету.
– Красюк в тайгу ушел, – сказал Сизов. – Побоялся, что ты пошел милицию звать. Он из уголовников, Красюк-то, всего боится.
– Людя боись – сам себя боись, – подытожил Чумбока.
– Найди ты этого дуралея. Пропадет в тайге.
Чумбока ничего больше не сказал, ничего не спросил, подхватил свое ружьишко и все так же неторопливо пошагал в лес.
Сизов вошел в избушку и упал на нары, чувствуя, что нет сил даже пошевелиться, не то чтобы встать и подогреть чай.
Страх гнал Красюка в глубину распадка. Почему-то казалось, что только там, где гуще таежная непролазь, надежней можно укрыться от милицейского глаза. Думалось, что милиционеры полезут повыше, чтобы высмотреть его сверху. И он боялся выходить на вершины, где реже росли сосны и где человек был бы виден отовсюду.
В распадке было сумрачно и тихо. Плотно перепутавшиеся сучья цеплялись за ноги, рвали и без того изодранную телогрейку. Он задыхался, пробираясь через буреломы, припадал к ручьям, бегущим в низинах, тыкался лицом в воду, жадно пил и студил лицо. И снова вскакивал, бежал дальше. Злобное отчаяние держало за горло. Он жалел, что не ушел еще ночью, когда Чумбока спал и когда можно было захватить его ружьишко, жалел, что поверил этому Мухомору Иванычу и потерял столько времени, слушая его сказки о будущих дорогах и городах. И еще о чем-то жалел, неясном, давнем, слезно-горьком, от чего жизнь его пошла наперекосяк. Сейчас он готов был убить кого угодно, кто так или иначе толкался в жизни рядом с ним, потому что каждый, как ему казалось, хоть немножко, да виноват в несчастьях, свалившихся на него. Хотелось есть, хотелось разжечь костер, упасть в мягкий мох и забыться. Но ом боялся остановиться, боялся, что огонь заметят, что этот проклятый чалдон за километры учует запах дыма. И Красюк бежал, бежал и бежал.
Когда сумерки серой пеленой затянули небо, он с разбегу влетел в густой кустарник и вдруг почувствовал, что кто-то его схватил сзади. Дернулся, услышал треск обломившегося сучка. Обрадовался было, поняв, в чем дело, но тут же вскрикнул от боли: острый шип, проткнув телогрейку, вонзился в бок. Он дернулся, потер бок, почувствовал липкую мокроту крови. Осторожно выбрался из кустарника и вдруг увидел прямо перед собой узкую длинную морду с клыками, торчавшими книзу. Холод дрожью прошел от затылка к пяткам. В следующий миг морда исчезла, и кто-то большой и гибкий метнулся в сумрачной чаще, и послышался сдавленный крик, словно тут, совсем рядом, кто-то кого-то душил. Красюк рванулся в сторону и отпрянул: прямо на него сверху вниз, распластавшись в воздухе, летело что-то глазастое, мохнатое, похожее на черта, каким он себе его представлял по страшным сказкам, до которых зэки были большие охотники.
И тогда он закричал в истеричном испуге, как кричал только в детстве во сне, когда чудились страшилища. И вдруг услышал голос, от которого новая волна холодной дрожи прошла по спине:
– Чего кричи? Чего зверя пугай?
До него не сразу дошло, что это Чумбока, таким неожиданным и непонятным было его появление. Успокоился, только когда увидел охотника одного, с ружьем за спиной. Но еще огляделся и прислушался, прежде чем решился отозваться:
– Это ты, чалдон? Черт-те что тут летает да прыгает.
– Зачем черт, нету черта. Дикая кошка кабарга охотись. Белка-летяга прыгай. Каждый людя кушай хоти…
– Ты куда утром ходил? – перебил его Красюк.
– Тайга ходи, косулю стреляй, кушай нада.
Красюк поверил. Почему-то поверил сразу и удивился самому себе, своим страхам. И расхохотался громко, истерично. Когда насмеялся вдоволь, спросил, утирая слезы:
– Давай костер раскладывать?
– Зачем костер? – сказал Чумбока. – Избушка иди.
– Где она, избушка? Далеко же.
– Зачем далеко? Сопка поднимись, сопка гляди, избушка находи.
Он показал на вершину соседней сопки и, ничего больше не сказав, пошел поперек распадка к пологому склону. Снова охваченный недоверием, Красюк подождал немного и пошел следом на приличном расстоянии, настороженно поглядывая по сторонам. Поднявшись на вершину, увидел внизу знакомый изгиб речки, полянку между лесом и речкой и притиснувшееся к опушке зимовье, возле которого дымил костерок. И поразился, как недалеко ушел за целый день беготни по тайге.
Сизов очнулся только под вечер, когда солнце уже склонялось к сопкам. Стояло полное безветрие и странная для тайги тишина. Он постоял на пороге, прислушиваясь к этой тишине. Вдруг словно дрожь прошла по лесу: при полном безветрии деревья внезапно зашумели и так же внезапно затихли. Было во всем этом что-то непонятное, тревожащее. Он снова вошел в избушку, лег на нары, устав от этих нескольких своих шагов. Полежал, собрался с силами, вышел, принялся разжигать костерок, чтобы повесить чайник.
Вечером вернулся Чумбока. За ним следом шагал Красюк со своим нелепым узлом.
– Тайга сильно плачет, – сказал Чумбока, сразу же подсев к костру. – Моя пугайся. Иди надо, прыгай косулей, скачи белкой.
– Что случилось? – удивился Сизов. Идти, а тем более скакать белкой ему сейчас очень не хотелось.
– Слухай, слухай, лес кричи, беда иди.
Сизов прислушался. Стояла глухая тишина.
– Не идти же на ночь глядя?
Чумбока ничего не ответил, встал и пошел укладывать свой вещмешок.
Ночью Сизов проснулся от смутной безотчетной тревоги. Встал, вышел из избушки. Увидел Чумбоку, сидя дремавшего возле костра. В лесу необычно громко кричали филины, ревели изюбры. Тихо, чтобы не побеспокоить Чумбоку, он вернулся обратно, осторожно притворив за собой дверь, лег и отчего-то долго не мог заснуть.
Утро вставало тихое, солнечное, и тревога, беспокоившая Сизова ночью, улетучилась. Только Чумбока все метался возле зимовья, что-то подправлял, что-то доделывал.
– Гляди, капитана, гнус, комар пропади, – сказал он.
– Ну и хорошо, – улыбнулся Сизов. Болезнь, видать, отходила, чувствовал он себя лучше.
– Тайга хитри. Моя бойся. Надо беги соболем.
– Раз надо, значит, надо, – согласился Сизов. Не первый год общался он с местными охотниками и знал: если они что говорят, слушай и исполняй. Иначе пожалеешь, спохватишься, и дай бог, если не слишком поздно.
Красюк был непривычно тих после вчерашнего, смотрел из-под бровей то ли стыдливо, то ли злобно – не поймешь. Только один раз сказал угрюмо:
– Сдрейфил чалдон.
Сизов никак не отозвался, и Красюк больше не лез со своими замечаниями, не мешал.
Они собрались быстро, перекусили на дорогу, напились чаю и пошли по распадку вниз, где еще лежали хвосты белого тумана. Лес время от времени начинал шуметь, словно трепетал перед неведомой опасностью. И тогда Чумбока поглядывал на небо и торопил:
– Ходи шибко, прыгай сохатым. Моя боись.
– Чего ты боишься-то? – спросил его Сизов.
– Либо лес ломайся, либо огонь ходи. Надо беги, вода иди.
За день прошли немного. К вечеру вошли в сырой лес, где пахло папоротниками, потной корой, влажными мхами. Здесь решили переждать ночь. Выбрали площадку, свободную от подлеска, разожгли костер.
Ночью шумел ветер, и, как вчера, лес был полон тревожных голосов. Утро пришло тихое, солнечное, но Чумбока все беспокоился, суетился, торопил в дорогу.
– Шибко, шибко надо, моя боись.
Утром спустились в низину, пошли по кочковатой равнине, заросшей высокой травой, редкими кедрами и соснами. Коричневые птички пищухи, как всегда, бегали по стволам, в кронах кедров суетились корольки, пеночки-теиьковки. В синем чистом небе кружился короткохвостый орел-гусятник. Чумбока проследил за орлом, высмотрел блескучее пятнышко озерца и стайку казарок на нем.
– Тута сиди жди, – сказал он, снимая свой вещмешок и отставляя винтовку. Но не сел, стоял и оглядывался внимательно.
– Гляди-ка?! – удивленно закричал Красюк, показывая в сторону.
По равнине, то исчезая за кустами, то выскакивая на открытое место, бежал лось, а на рогах у него пушистыми комочками сидели три белки.
– Капитана! – глянув на лося, испуганно закричал Чумбока. – Твоя шибко, шибко беги, копай яма. Близко тайга ходи огонь.
Он первым побежал вниз, в сторону озерца. В редколесье на моховом болоте остановился, стал торопливо рвать мох, сваливая его кучкой. Сизов и Красюк ринулись следом, тоже принялись рвать мох.
– Надо спеши, спеши! – кричал Чумбока. – Быстро копай моха. Моя шибко боись.
Подо мхом была мокрая коричневая земля, вся пронизанная нитями корней. Они рвали их, черпали ладонями землю, откидывали. Скоро под ногами захлюпала жижа, но копать стало не легче, а даже и труднее: земля вытекала из рук, и в ладонях оставалось совсем немного.
Вдруг Сизов выпрямился резко, будто его ударили, и побежал к тому месту, где они недавно сидели.
– Капитана! – завопил Чумбока.
Сизов не оглядывался, не отвечал. Добежав, схватил вещмешок, в котором были собранные образцы.
– Какой глупый людя! – ругался Чумбока. – Твоя нету – ничего нету.
Поминутно взглядывая на небо, он сооружал раму из жердей. По небу уже тянулись хвосты дыма. Неподалеку с невиданной скоростью промчался медведь, но Чумбока даже не посмотрел ему вслед, торопился.
Дым все плотнее затягивал болото, першило в горле. Но солнце жгло по-прежнему. По лицам стекал пот, и не было времени остановиться, вытереть его.
В восточной стороне взметнулся над лесом длинный огненный язык, слизнул орла. На западе небо чернело грозовыми тучами, но было ясно, что дождь не успеет и огонь пройдет через болото раньше. Было страшно от мысли, что этот огонь придется пропустить через себя.
Чумбока переплел сделанную раму сырыми ветками, поставил ее наклонно на подпору над черной водянистой ямой, принялся заваливать раму мокрым мхом.
Огонь обтекал болото с обеих сторон, всплескивался над лиственницами, давился сухостоем, прятался за дегтярную завесу дыма и снова выныривал из нее красными языками. Вот он окружил группу кочек на краю болота, заплясал вокруг, пережевывая сухую траву. Было видно, как на кочку выползла гадюка, свернулась спиралью, вскинулась вверх, упала в огонь и заметалась, забилась в конвульсиях.
Тайга плакала, ревела, гудела. По стволам сосен и кедрачей янтарными струйками стекала смола, и огонь молниями взлетал по ней к высоким кронам. Было интересно и жутко смотреть на все это.
Нервно и суетливо они продолжали выкидывать руками болотную жижу из вырытой ямы, и только Чумбока теперь оставался спокойным. Казалось, его совсем не интересовали ползущие по болоту языки пламени. Он неотрывно смотрел на восток, где темной стеной стоял в дыму высокий лес и откуда доносился глухой гул.
– Трава гори – нету, леса гори – беда, – сказал Чумбока. И, подхватив охапку мокрого мха, показал, как надо закрывать им лицо.
– Ложися, ложися! – закричал он и первый плюхнулся в болотную жижу, уткнув лицо в моховую подушку. Но тут же приподнялся, посмотрел, так ли все сделано, как надо. И еще глянул на лес, помедлил секунду. Когда в многоголосом трескучем гуле пламя выплеснулось к опушке, он снова лег и выбил ногой подпору, удерживавшую навес.
Воздух был горячим и тяжелым. Сизову показалось, что вот сейчас этот плотный воздух сорвет мох с навеса, и тогда не выдержать инквизиторской пытки огнем. Он слышал, как сверху падали горячие головни. Жгло спину, и вода снизу становилась горячей. Едкий смолистый дым забивал легкие, душил кашлем. Но ничего не оставалось, как терпеть и ждать, ждать и терпеть.
– Твоя гляди не моги, – бубнил Чумбока. – Глаза жарко не люби. Слепой ходи домой не моги. Пропадай нету…
Когда отпустила жара и стало легче дышать, они выглянули из-под навеса. В отдалении увидели пылающие факелами огромные кедры. Слышно было, как от сильного жара лопались деревья и всхлипывали, словно живые. По земле катились, удаляясь, змееподобные валы огня, языки пламени сновали по земле, подбирая все, что осталось несгоревшего.
Они выбрались из-под навеса мокрые, измазанные грязью, задыхающиеся от едкого дыма и гари. Вид леса был ужасен. Вместо деревьев торчали из черной земли черные высокие колья.
Сизов шагнул к Чумбоке, чтобы обнять его, поблагодарить. И остановился, услышав детский плач: «Уа-а! Уа-а!» В ужасе бросился на этот плач, перепрыгивая через еще не умеревшие языки пламени. На берегу дымящегося ручья увидел двух обгоревших зайцев. Они терли черными липами глаза и совсем по- детски всхлипывали. Время от времени высоко подпрыгивали, падали на бок, дергались и снова подпрыгивали.
– Совсем глаза пропади, – сказал Чумбока. Он постоял, посмотрел и, вздохнув, пошел собирать брошенные в грязь вещи.
Сопки, еще утром бывшие неописуемо красивыми, теперь словно бы съежились, возвышались черными похудевшими куполами. Еще утром они прикрывали одна другую, сливаясь в общее зеленое море, теперь же стояли отчужденно, и даль была открыта взору, задымленная, черная даль.
Весь этот день пробирались они по остывающей гари. Лишь к вечеру, перейдя широкое каменистое русло мелководной без дождя речушки, оказались в зеленом лесу, не задетом черным крылом пожара. Сизов теперь чувствовал себя куда лучше, чем накануне: пожар, как видно, основательно прогрел его.
И еще «четыре солнца», как говорил Чумбока, шли они по тайге. Лишь в середине пятого дня, поднявшись на сопку, увидели в открытом безлесном распадке россыпь домов поселка Никша.
– Все-таки пойдешь? – спросил Красюк.
– Надо, Юра.
– Так ведь возьмут.
– Я сам приду.
– Ну уж нет, я не полезу.
– Подумай. Я схожу, отдам образцы, а ты подумай.
– Уйдешь?
– Вернусь, вместе додумывать будем. Дума-то у нас нелегкая.
– Я тебе не верю!
– Ну, Юра, – улыбнулся Сизов. – Как я могу не прийти? Ты же обещал поделиться.
– Не верю.
– А ты поверь. Легче, когда веришь-то.
– Ну давай, – отрешенно сказал Красюк. – До вечера подожду.
Чумбока стоял безучастный, то ли не понимал, о чем речь, то ли делал вид, что не понимает.
По мере того как приближались крайние дома поселка, Сизова все больше охватывали волнение и непонятная тревога. Редкие прохожие с интересом посматривали на него и на шагавшего рядом Чумбоку, но всеобщего внимания, чего больше всего опасался Сизов, не было. Что из того, что черны и оборванны, люди ведь из тайги пришли. Если сами пришли, значит, все в порядке, бывает хуже.
Татьяна, вдова Саши Ивакина, жила в двухквартирном домике, четвертом от коновязи – шершавого, изгрызенного лошадьми бревна, лежавшего на низких стойках чуть ли не посередине улицы. К этой коновязи когда-то они, возвращаясь из экспедиций, привязывали лошадей и шли к нему, к Саше, пить чай, отмываться и отогреваться. Каждый раз Сизов отнекивался, и каждый раз Саша настаивал, уводил его к себе домой. Жалел одинокого и бездомного.
У коновязи Сизов попрощался с Чумбокой.
– Куда потом иди? – Чумбока смотрел внимательно, словно все знал про него и теперь интересовался только тем, как и что он ответит.
– Потом вернусь к Краскжу, попробую разъяснить ему, как жить дальше. А потом надо к властям явиться.
– Разъясни, разъясни, – закивал Чумбока. – Медведь тайга живи, сохатый тайга живи. Человек один тайга совсем пропади.
Он поддернул плечом, поправляя ремень винтовки, и, не оглядываясь, пошел по пустынной улице вдоль редкого ряда домов.
Сизов машннально тронул шелушившееся занозами бревно и отдернул руку, словно прикоснулся к горячему. Это мимолетное касание как ударило – всколыхнуло боль воспоминаний. Он попытался представить, как встретит его Татьяна, но ничего не представилось: то ли воображения не хватило, то ли мысль сама уходила от этих слишком тревожных картин. Если бы мог что-то сделать для Татьяны, для маленького Саши Ивакина, он давно бы уже сделал… И вдруг пришло в голову, что тайной пружиной, толкнувшей его на побег вместе с Красюком, было не одно только желание взглянуть на гору, с которой упал Саша, не простое намерение отыскать Сашину мечту – касситерит, а именно то, что он делает теперь, – принести руду Татьяне и тем хоть чуточку смягчить свою вину перед ней.
Медленно или ему только казалось, что медленно, прошел Сизов мимо первого за коновязью дома, мимо второго. Возле третьего остановился и отдышался, словно шел с грузом в гору. Из окошка испуганно таращились на него мальчик и девочка. Боясь, что они позовут к окну кого-то из взрослых, Сизов быстро прошел к следующему крыльцу, вытер ноги о кирпичи, положенные у порога, поднялся по чисто вымытым ступеням, взялся за скобку и… замер. На широком перильце возле стены поблескивал небольшой кусочек касситерита. Сизов взял его, повертел перед глазами. Камешек был точно таким, какие нес он в своем свертке. Мысли завертелись в суматошном танце. Подумалось вдруг, что это он сам обронил. Но как он мог обронить, когда еще не входил?
Со смятением в душе Сизов открыл дверь, вошел в небольшие сенцы, увидел хозяйственный ящик, ведра с водой, накрытые фанерками, рукомойник. Все было знакомо, словно он только вчера заходил сюда.
И вдруг ему почудилось, что за ним подсматривают. Нервно оглянулся, увидел глаза, высвеченные пробившимся в оконце косым лучом солнца. Озноб прошел по спине, так эти глаза были неожиданны в сумраке сеней. Не вдруг понял, что это фотография и что изображен на ней Саша Ивакин, непривычно печальный. Сизов вспомнил, как Татьяна фотографировала их перед выходом в тот роковой маршрут, фотографировала долго, одну за другой меняя кассеты с пластинками в ящичке – «Фотокоре». Присмотревшись, он увидел на стене и другие фотографии, увидел и себя, согнувшегося под тяжестью мешка, улыбавшегося, и подивился тому, что Татьяна не выбросила эти портреты виновника гибели ее мужа.
Со страхом и тревогой Сизов постучал. Но дверь, ведущая в квартиру, была обита войлоком, и стука не получилось. Тогда он вошел без стука. И сразу услышал детский плач. Выглянула Татьяна, растрепанная, в распахнутом халатике, какой Сизов ее никогда и не видел, поглядела на него, не узнавая, и снова скрылась, зашептала кому-то:
– Вставай, там кто-то пришел.
Такого Сизов не ожидал. Чего угодно, только не этого. Чтобы Татьяна, единственная женщина, на которую он молился, так скоро забыла мужа?! Хотел повернуться и уйти, да ноги не слушались. В глубине квартиры кто-то кашлянул, хрипло, спросонья, и зашлепал босыми ногами по чисто вымытому полу. Сизов оторопело смотрел на вышедшего к нему человека и ничего не понимал. Ему вдруг подумалось, что это сон. Бывало так у него, сколько раз бывало: снилось несусветное, страшное, он знал, что это всего лишь сон, старался проснуться и не мог.
– Валентин? – осторожно спросил человек голосом Саши Ивакина. Повернулся, крикнул обрадованно: – Таня! Так это же Валентин!
Сизов обессиленно сел на что-то стоявшее у порога.
– Как же это? – бормотал он. – Как же?..
– Чего стоишь, проходи.
– Саша?
– Саша, Саша! Да проходи в комнату. Хотя нет, сначала мыться, переодеваться, как полагается.
– Но я ведь…
– Знаю, все знаю. Подробности потом.
Только тут до Сизова как следует дошло: точно, Саша Ивакин, живой и здоровый. Это было его неизменным правилом: первое, что должен сделать человек, вернувшийся из тайги, – помыться и переодеться. После этого он может поздороваться.
Сизов мылся во дворе, раздевшись до пояса, и все поглядывал на Сашу, поливавшего ему прямо из ведра. Он словно бы вырос за это время, а может, только похудел и потому вытянулся. Все те же темные глаза в глубоких глазницах, все тот же мягкий взгляд. Все так же чисто выбритое лицо. Только шрам новый, большой беловатый, перекинувшийся со лба на скулу.
– Как же ты?
– Мойся знай. Потом поговорим.
Он вынес Сизову пару нижнего белья, тонкий свитерок, свой праздничный костюм. С интересом повертел в руках вдрызг разбитые чуни, потрогал пальцем стершийся до корда автомобильный протектор на подошве и вдруг, размахнувшись, забросил их за забор.
– Казенное имущество-то, – сказал Сизов.
– Ничего, отчитаемся.
Когда Сизов оделся, Саша осмотрел его со всех сторон, взял за руку, как маленького, повел в дом. Там уже был накрыт стол, шкворчала яичница на сковороде, грудой лежали в миске куски мяса, стояли соленья, варенья, всякая таежная снедь.
– Гляди, Таня, вот наш Валентин, – сказал Саша, подтолкнув Сизова к приодевшейся жене.
Таня наклонила голову и покраснела. И Сизов понял почему: чувствовала себя неловко за те горькие слова, которые наговорила ему полгода назад на суде.
– Извините меня, Валентин Иванович, – сказала она, не поднимая глаз. – Но ведь вы сами…
– Чтобы ничего грустного! – весело воскликнул Саша.
– К сожалению, про войну не забудешь, – сказал Сизов.
Саша посуровел в один миг, потемнел, словно в нем вдруг выключили лампочку.
– Война! – повторил он. – Что ж война? – И оживился: – Война как раз того и хочет, чтобы мы разучились улыбаться, перестали верить в будущее.
Он указал на стол, сел первый, налил рюмки. И вдруг спросил сердито:
– Никак не пойму, почему ты из колонии бежал?
– Сначала медведь. А потом, потом…
Он засуетился, приволок из сеней сверток, развязал. Матово поблескивавшие обломки горной породы, измельчившиеся в дороге, рассыпались по столу.
– На озере был? – спросил Ивакин. И, протянув руку назад, словно фокусник, вынул из-за спины, положил на стол точно такой же кусок касситерита.
Они смотрели то на камни, то друг на друга и молчали.
– Рассказывай, – потребовал Сизов.
– Когда я оступился на краю обрыва и упал…
– Это я тебя толкнул…
– Нет. Я уже падал. Ты просто не смог ни за что ухватиться. Коснулся пальцами, а ухватить не успел. Это я хорошо помню.
Таня побледнела, встала из-за стола и ушла в другую комнату.
– Ну? – спросил Сизов. – Как же ты? Ведь я слышал, как ты упал в воду. Плавал там, искал тебя.
– Это, должно быть, камень. А я упал на кусты, что там, посередине, на стене растут. Помнишь зеленую полоску? Кусты удержали, откинули меня к стене. А там уступчик в полметра. – Он потрогал шрам на лице. – Вот память. Сколько пролежал без сознания – не знаю. Очнулся, позвал тебя, а там только ветер в щели: « У – у у!»
Сизов ударил себя кулаком по лбу:
– Чувствовал – что-то не так. Ведь чувствовал, а ушел. Вину свою поволок как юродивый: нате глядите, казните!..
– Когда доел, что в карманах было, решил выбираться. Скала хоть и гладкая, а не совсем. Стал спускаться. Думал: если упаду, так в воду. И сорвался-таки. Как выплыл, сам не знаю. А потом чуть богу душу не отдал. Время-то было позднее, снег уже лежал. Вот и схватила меня горячка. Хорошо, склад оставили, а то бы… – Он помолчал. – Зимой слаб был, да и как по снегам выберешься? Весной едва с голоду не помер. Охотник спас. Иван. Приволок в свою избушку, выходил. Он мне и указал руду. Я его в Никшу отправил, чтоб Татьяне сказать – жив, мол. А сам шурф заложил…
– Иван, говоришь?
– Да. Пермитин. Я тебя с ним познакомлю. Удивительный человек.
– На фронт ушел Иван, – сказал Сизов.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. А зимовье сгорело. Лесной пожар.
Они выпили налитые до краев да так и не тронутые рюмки, пожевали огурцы, думая о том, что тесны дороги даже в тайге.
– И я буду на фронт проситься, – сказал Сизов. – Может, и не пустят – не заслужил, а проситься буду. В любой огонь. Чтоб вину искупить.
– Какую вину?
– На мне срок.
– Нету срока… Я пришел, а мне говорят, в тюрьме ты. Сам на себя наклепал. Ну и пошел по инстанциям. Добился, чтобы пересмотрели твое дело. Поехал к тебе, а ты… бежал. Почему ты бежал?!
– Медведь конвоира задрал. Сначала бежал со страху, а потом так уж вышло… Подумал: хоть взгляну на Сашину гору… последний раз. Да и дело хотелось до конца довести, найти месторождение. В память о тебе. В другой-то раз, думал, не удастся. Меня и так уж в колонию вызывали, куда-то пересылать собирались…
– Это я за тобой приехал. А ты как раз…
– Ты? Ах да, конечно, ну-ну…
За стеной заплакал ребенок, и они замолчали.
– Тебе надо срочно заявиться в колонию, – шепотом сказал Ивакин.
– ¦ Да, да. Если освободят, на фронт подамся.
– Не выйдет с фронтом-то. Пойдем к Оленьим горам. Есть распоряжение об экспедиции. И есть для тебя место.
– Но ведь война!
– Думаешь, я не просился? А мне знаешь что сказали? Война, сказали, дело временное, а освоение этого края – на века… Да и для войны металл нужен.
И снова они долго молчали.
– Где касситерит-то нашел? – спросил Сизов.
– Там же, возле озера.
– Ага. Значит, это я в твой шурф попал. Думал, охотничья яма, а это шурф…
Проговорили, не заметили, как уже и вечер прошел, и ночь перевалила за половину. Только на рассвете Сизов спохватился, вспомнил о Красюке. Вскинулся, заторопился одеваться.
– Дурак дураком в тайге-то, пропадет, – объяснял он свою спешку.
Висела белесая утренняя дымка, когда они вдвоем вышли из дома. На поляну, где должен был ждать Красюк, поспели только к восходу солнца. По отсутствию костра поняли, что Красюк ушел отсюда еще вечером.
– Не поверил, что вернешься, – сказал Ивакин.
Сизов промолчал. Мелькнула нехорошая мысль: неужели из-за самородка? Неужели потому ушел, что не хотел делиться?
Они походили вокруг, покричали. Тайга была как омут – душила звуки.
В эти места осень приходит рано. Неожиданно ночью выпадает снег, приглаживает колдобины дорог. К полудню снег тает, но следующей ночью вновь ударяет мороз, и если не снегом, то студеным инеем покрывает жухлую полеглую траву.
В один из таких морозных рассветов от крайних домов таежного поселка Никша одна за другой отделились восемь тяжелогруженых лошадей. Восемь человек шагали рядом, вели их в поводу. Растянувшаяся процессия долго шла по заболоченному лугу, лошади дергались, поминутно оступаясь на кочках, поднимая из травы сонных куропаток.
Над лугом стоял морозный туман, скрывал дали. Когда впереди показалась лесная опушка, люди увидели что-то большое и темное, выдвинувшееся из леса.
– Медведь?!
Шагавший впереди проводник Аким Чумбока остановился, сказал спокойно:
– Я знаю эта людя.
Темное пятно приблизилось, и все увидели, что это человек. Он шел навстречу, согнутый, странно и страшно взлохмаченный, в своей изодранной до последней возможности одежде. Человек подождал, когда небольшой караван подойдет ближе, спросил хрипло, с нездоровым придыхом:
– На Никшу выйду?
– Заплутал, что ль? – спросил кто-то.
– Совсем заплутал, – отрешенно сказал человек, пристально вглядываясь в Чумбоку.
– Моя твоя знает…
– Где Иваныч? – перебил его человек.
Он отступил с тропы, давая дорогу лошадям. И вдруг судорожно дернулся, услышав тихий удивленный возглас:
– Юра? Красюк?!
Онн стояли друг против друга и молчали. Но вот Красюк начал горбиться, словно спина не держала его, и вдруг упал на колени.
– Ив-ваныч!! – по-медвежьи проревел он. – Валентин Иваныч! По-помилосердствуй! Конец, видно, мне…
– Ну, Юра! – растерянно проговорил Сизов, пытаясь поднять его. Оглянулся: люди стояли вокруг, молча глядели на них. – Вставай. Есть, поди, хочешь.
Он торопливо развязал мешок, достал то, что попало под руку из приготовленного в дорогу – кусок пирога с капустой, отстегнул флягу с еще не остывшим крепким чаем.
Красюк жадно жевал пирог и смотрел на Сизова незнакомыми жалостливыми глазами.
– Я ведь к тебе… шел, – сказал он, торопливо глотая куски пирога, и слова его с трудом можно было разобрать. – Обозлился прошлый раз… Думал, все, продал кореш… Ушел, на себя понадеялся… – Он вдруг вскинул потеплевшие глаза, спросил: – А что, война кончилась?
– Нет, Юра, не кончилась. Только начинается война-то. – Сизов помедлил, словно раздумывая, говорить или нет. – Плохо дело-то, Юра. На днях немцы… Киев заняли…
– Брось трепаться, – засмеялся Красюк и от смеха закашлялся. – Не может такого быть.
– Заняли, Юра,
– У меня ж там мама…
Он перестал есть и молча, с надеждой смотрел на Сизова.
– Как же так? А чего же наши?
– Драка идет, Юра, о какой и не думали. До конца, насмерть. Тысячами люди гибнут.
Красюк долго молчал, думал. Потом полез за пазуху.
– На, – сказал он, подавая самородок. – Тебе верю. Пускай на это хоть пушку сделают.
Подошел Ивакин, взял самородок, поцарапал ногтем, прикинул на руке вес и, ничего не сказав, вернул Сизову, отошел.
– Ты вот что, Юра, – сказал Сизов, подавая самородок Красюку. – Сам его отнеси.
– Куда?
– В поселок. Придешь в милицию, расскажешь…
– Они же мне… на полную катушку.
– Авось и не на полную. Сам ведь придешь. Скажешь, бежал от медведя, а потом заблудился.
– Пошли вместе, Иваныч? – тихо попросил Красюк.
– Нет, Юра. Получится, что я тебя поймал и привел. А ты должен сам, понимаешь? Совсем иначе будет: пришел сам. И самородок сдашь. Все-таки зачтется.
– На войну буду проситься, – сказал Красюк.
– Я тоже просился. А мне говорят: тут твой фронт, Стране металл нужен.
– Пока ты его добудешь, война кончится.
– После войны металл тоже потребуется. И вообще речь идет об освоении всего этого края.
– Ага, железные дороги в тайге, города, набережные…
– И пивные, – усмехнулся Сизов.
– Ага. Помню, мечтали. У озера. Но я на войну буду проситься.
Он сунул самородок куда-то в глубину своих лохмотьев, торопливо сжевал остатки пирога, запил большими глотками чая, отдал Сизову флягу и, не попрощавшись, пошел по тропе. Туман таял, вдали серыми расплывчатыми пятнами уже просматривались дома Никши.
– Что ты ему голову морочишь? – услышал Сизов голос Ивакина. – Разве это золото? В этом камне больше меди да олова. Кто-то плавил да выбросил, а он подобрал.
– Не в золоте дело. Человек на дорогу выходит, – тихо сказал Сизов. – Знаешь, я задержусь на денек. Потом догоню.
– Боишься, сбежит?
– Не боюсь. Но поддержать человека надо. Попробую выяснить, нельзя ли его к нам забрать. На войну едва ли пустят, а в экспедицию могут. А? Под нашу ответственность. Здоров мужик-то, пригодится…
Сизый редеющий туман застилал дали. Во всей этой белизне было единственное ясно выделявшееся пятно – согнутая фигура Красюка, упрямо и размеренно шагавшего по тропе к поселку.