Рисунок В. ЛУКЬЯНЦА

Я сижу на капоте «джипа», курю и слушаю рев двух тысяч младенцев. Орут они все сразу и очень громко, а я курю и слушаю. Вот, наверное, завизжал Ник Флоренс — у него всегда был мощный голос, а вот тот, который только что вылез из дверей и ловко передвигается на четвереньках, — должно быть, Рональд Брукс-младший, он и раньше не мог больше минуты усидеть на одном месте. Будем надеяться, что во второй жизни из одного получится оперный певец, а из другого — великий путешественник.

Вы, наверное, ничего не понимаете? Это не удивительно, я и сам немногое понял бы на вашем месте. Что ж, придется объяснить, откуда у меня взялся «джип», почему я сижу на его капоте и с какой стати раскричались сразу две тысячи маленьких глоток. Справедливость также требует осветить мои немалые заслуги в деле снижения среднего возраста населения нашей страны. Ну что ж, начнем…

Безвременно погибшие родители «наградили» меня именем Джонни и труднопроизносимой фамилией Роттенхейг. Были они серенькими, незаметными людьми, прожившими серенькую, незаметную жизнь и так же незаметно скончавшимися в один дождливый серенький день в результате заурядной автомобильной катастрофы. После отца осталась бакалейная лавчонка, в которой прошло мое скучное детство и с которой я без сожаления расстался на второй день после похорон. Вырученных денег хватило на оплату обучения в Академии искусств, но, к сожалению, не хватило на покупку доходной должности после ее окончания. В общем, из стен сей «кузницы талантов» я вышел с сияющим золотом и тисненой кожей дипломом скульптора, но без денег и работы. Вот так я и стал ваятелем, «конструктором образов». Исполнилась мечта моего скучного детства, которую нечуткий «пра-пра-Джонни», а попросту мой дед, упорно величает помешательством. Стоит ему услышать слова «бакалейная лавчонка», как он начинает бубнить о соломе, которой набита моя голова, о магазине, как он окрестил нашу жалкую лавчонку, и о голодной смерти, которая строевым шагом приближается к нему, горемыке.

Моя маленькая квартирка с утра до вечера полна народу и сигаретного дыма. Кроме постоянных обитателей — меня, деда, Сэмми — приблудившегося негритенка, кошки Элизы, — у нас в гостях находятся одновременно от пяти до двадцати «друзей дома», как говорю я, или «длинноволосых головорезов», как говорит дед.

Так вот, когда я очнулся от грез с дипломом в одной руке и пустым бумажником в другой, на работу мне помогли устроиться именно друзья. Вы сможете оценить эту помощь, только если живете в Америке. Устроили меня подсобным рабочим на радиоэлектронный завод. Как дипломированному «конструктору образов» мне поручили физически полезную и чрезвычайно развивающую умственно работу грузчика. Денег это давало немного, но концы с концами наша семья все же сводила.

Мечту детства я, однако, не предал и лез из кожи, чтобы стать известным скульптором. Днем таскал ящики с радиодеталями, а ночью пытался «выразить себя» в глине, гипсе и камне. Работал с увлечением, забывая все на свете По-моему, скульптуры были неплохие, я уже предвкушал триумф, когда владелец галереи, к которому я обратился с предложением организовать выставку, развеял мои иллюзии. Сначала он расхохотался, как будто я продемонстрировал ему не скульптуры, а сборник юмористических рисунков, потом внезапно замолк, осмотрел меня оценивающим взглядом, а затем нудно, разжевывая каждое слово, начал рассказывать о спросе на произведения искусства. Все, что он сказал, я знал и без него: на мраморных Венер не обращают внимания, бюсты годятся лишь как груз при засолке капусты, а барельефы годами пылятся в запасниках. Видя мое подлинное отчаяние, владелец галереи проникся сочувствием и посоветовал заняться авангардистской скульптурой. Эти хитрые штучки, по его словам, охотно покупались, главное, чтобы между названием и формой скульптуры не было абсолютно никакой связи. А еще лучше, если покупатель вообще не сможет догадаться, что изображает такое произведение искусства: это будит воображение и увеличивает цену. Добрый меценат отечески похлопал меня по плечу и обнадежил, что таким способом можно неплохо заработать и стать знаменитым, а уж став знаменитым, можно лепить что душе угодно: хоть Юпитера с молниями в руках, хоть банки из-под пива — все будет приниматься с восторгом.

На следующий день я выкинул из мастерской глину, цемент, мрамор и купил в рассрочку сварочный аппарат. Побродив по обширным свалкам родного города и набрав большое количество жутковатых, покореженных человеком и временем железяк, я вернулся домой, включил сварочный аппарат и начал творить. Творил я всю ночь и к утру создал… Странная штука метра два длиной и в полтонны весом топорщилась спицами от велосипеда и погнутыми трубами. Я издал победный клич, разбудил деда, Сэмми, Элизу и с гордостью продемонстрировал им свой шедевр. Дед онемел и в первый раз за пять лет забыл помянуть солому в моей голове, Элиза дико взвизгнула и забилась под кровать, а Сэмми почесал свою курчавую макушку и вдруг сказал, что это… (он не знал, как назвать скульптуру) очень похоже на тех окуней, которых он еще малышом ловил на родине. Внутри меня все оборвалось, я внимательно посмотрел на скульптуру и… Точно! Вылитый окунь! Растопыренные плавники, зубастая пасть — все как у настоящего речного окуня. Только речной — зеленый, а мой — ржавый.

Удар был тяжел, но я не пал духом: назвал рыбу «Слоном» и отвез владельцу галереи. Тот кисло улыбнулся, но сказал, что я делаю успехи: статуя так себе, уж очень похожа на форель, зато название первоклассное. Обещать он ничего не стал, но все же пустил это чудо животного мира в свою галерею: может быть, соблазнится какой-нибудь фермер из Алабамы. Между прочим, этот форелевый слон из семейства окуневых до сих пор стоит в той галерее.

Целую неделю я переживал и близко не подходил к сварочному аппарату. На меня напала меланхолия, и по ночам снились скульптуры Древней Греции с приваренными к ним в разных местах никелированными водопроводными кранами. В общем, на этом моя карьера грузчика-авангардиста могла бы бесславно закончиться, если бы не мой друг физик Пауль Стонброк. Он долго разглядывал «Слона», а потом заявил, что мне, как и всякому гуманитарию, не хватает смекалки и пространственного воображения. Минут пятнадцать он что-то чертил и писал в своей записной книжке, а потом сказал, что проще всего в данном случае купить на кладбище старый автомобиль, разрезать его на четыре части, сварить корпусом внутрь и назвать «Мимолетность бытия». Авторитет Стонброка в нашем кругу был велик, поэтому я приобрел в рассрочку подержанный автоген и древний автомобиль. Успех превзошел все мои ожидания: «Мимолетность бытия» была куплена скотопромышленником из Техаса на другой же день. Владелец галереи похвалил меня, сказав, что ничего более простого по содержанию и дикого на вид он еще не видел, и, что если дальше так пойдет, то его галерея всегда к моим услугам.

Через месяц пришло послание от скотопромышленника из Техаса. Он был просто очарован «Мимолетностью бытия» и писал, что, кроме эстетического удовольствия, скульптура приносит немалую выгоду. Оказывается, он долго не знал, куда ее поставить, и наконец с милой непосредственностью водрузил «Мимолетность бытия» у входа в коровник. По его словам, надои молока сразу увеличились вдвое.

Стонброк, прочитав письмо, заявил, что так и должно быть, дескать, математика — она всегда доходит. Я с ним согласился, но втайне остался при своем мнении, что коровы стали давать больше молока попросту с перепугу. Ну, бог с ними, с коровами, главное, что в конце письма скотопромышленник предлагал мне за следующую скульптуру сумму вдвое больше полученной за первую. Он просил, чтобы статуя была «повыразительнее», так как собирается поставить ее перед воротами своего ранчо.

Не надеясь уже на собственное воображение, я пригласил Стонброка с его записной книжкой. Приговор математика гласил: назвать следующую скульптуру «Улыбка Моны Лизы» и создать ее из различных радиодеталей, спаянных вместе без намека на какую-либо схему. В течение следующего месяца я старательно собирал детали. Купив паяльник, два мотка разноцветной проволоки, я занялся скульптурой. С паяльником я освоился довольно быстро, а абсолютное незнание физики значительно помогло спаивать детали без намека на какую-либо схему, как это было рекомендовано Стонброком. Иногда я выключал паяльник, отходил в дальний угол комнаты и подолгу разглядывал «Улыбку Моны Лизы». Если мне казалось, что своими очертаниями «скульптура» хоть что-то напоминает, я опять усаживался на колченогий стул, доставал новую пачку канифоли и припаивал неведомые мне квадратики, Колечки, катушки и лампочки, добросовестно искореняя намечающееся с чем либо сходство.

…Солнце взошло над городом и первыми трепетными лучами осветило «Мону Лизу». Усталый, со скрещенными на груди руками, я стоял у окна и не мог слова вымолвить от переполнившего меня восторга: самый требовательный критик не посмел бы утверждать, что скульптура на что-либо похожа. Размером с письменный стол, иссеченная трещинами и провалами, «Улыбка Моны Лизы» вспучивалась электронными бородавками, удлинялась, закруглялась, выгибалась, и только существо, наделенное безудержной фантазией, смогло бы найти отдаленное сходство скульптуры со старой, проросшей в тепле и потрескавшейся на морозе картофелиной. И это чудище в розовых лучах восходящего солнца искрилось красным, зеленым, синим, переливалось причудливыми бликами на не менее причудливых изломах радиодеталей. Сияли многие известные металлы и сплавы, прикрытые «прической» из переплетения проводов. Сверху, как гриб из травы, высовывалась ядовито-красная искусственная почка, а завершала картину первозданного хаоса остронаправленная антенна, торчащая из «Моны Лизы», как гвоздь из стены.

Я присел на кровать и в благодатной расслабленности стал рассматривать скульптуру. Неожиданно у меня возникла мысль: а что, если «Мону Лизу» подключить к сети?..

Сначала ничего не произошло. Я хотел было закончить нелепый эксперимент и выдернуть вилку из розетки, как почувствовал, что в воздухе запахло озоном, раздалось пощелкивание, что-то задрожало и лампочки засветились, сперва тускло, а затем все ярче и ярче. Стрелки приборов запрыгали, а на осциллографе появилась подрагивающая кривая. Сейчас «Мона Лиза» была действительно хороша: разноцветный свет ламп, озорные танцы стрелок индикаторов, короткие перебежки цифр на дисплее блока самонаведения придавали «скульптуре» что-то неземное. Тихое ритмичное потрескивание убаюкивало, и я как в полусне смотрел на ожившую скульптуру.

Постепенно треск усилился. Экран осциллографа запестрел хаосом линий, бликов и пятен. Звуки были не очень громкие, но чрезвычайно раздражающие. Я осторожно постучал набалдашником дедовской палки, случайно подвернувшейся мне под руку, по блоку самонаведения. Треск не пропал. Казалось, эти лишенные гармонии звуки в состоянии за короткий срок лишить человека разума. Я обошел вокруг скульптуры. Как уже говорилось, «Мона Лиза» была иссечена трещинами и провалами, а одна трещина получилась даже сквозной. В нее свободно проходила моя рука. Сейчас в этой дыре крутился и прыгал шарик размером с теннисный мяч. Он напоминал даже не твердое тело, а скорее большую каплю расплавленного тяжелого металла. Шарик быстро вращался, дергался и, казалось, вот-вот разлетится мелкими блестящими брызгами. Насколько я помнил, при монтаже такая деталь мне не встречалась и, следовательно, в «Моне Лизе» присутствовать не могла.

Шарик запрыгал быстрее, и соответственно усилился треск. С мрачной решимостью я поднял палку деда и двинулся к скульптуре. Мне показалось, что это один из мячиков негритенка, который тот успел засунуть в «Мону Лизу», пока я ходил за сигаретами, поэтому я и решил попросту вытолкнуть игрушку палкой. Я сунул палку в отверстие. Трость почти до набалдашника ушла в провал, но ни ее конец ни шарик так и не появились из выхода трещины Я ничего не понимал! Судя по длине палки, из отверстия уже должен был выкатиться мячик, и просто обязаны были торчать фута полтора самой трости. Куда они подевались?! Я был так поражен, что даже не заметил тишины, разлившейся вдруг в комнате. Я был уверен, что шарик, подобно ножу мясорубки, давно искрошил в пыль окованную серебром палку.

Я вытащил трость из трещины и увидел что она абсолютно цела! Протер глаза, помотал головой… Палка цела, и шар на месте. Только теперь он не прыгал, а плавно вращался вокруг своей оси. Треск тоже не возобновлялся. В изнеможении я упал на стул и закрыл глаза.

Из полуобморочного состояния меня вывело царапанье в дверь. Обычно именно так Элиза просилась в комнату. Приняв, видимо, мое молчание за знак согласия, она толкнула дверь и, мягко ступая, прошествовала к дивану. Неуловимое движение — и Элиза взлетела на сиденье, уселась как раз напротив антенны и принялась умываться. Я рассеянно наблюдал, как она лижет лапу и трет ею свою голову.

Элиза была гордостью нашей семьи: ни у кого из знакомых не было кошек оранжевого цвета. Когда она, свернувшись клубочком, спала на диване, казалось, что это огромный апельсин лежит на потертом плюше и терпеливо ждет, когда его подадут на стол. Так вот, наблюдая за Элизой, я вдруг заметил, что этот прекрасный экзотический цвет стал блекнуть. Я подошел поближе. Точно, апельсиновый цвет на глазах превращался в желтый, и, более того, кошка заметно уменьшалась в размерах! Через полчаса передо мной лежал маленький котенок. Насколько я помнил, именно в таком виде Элиза в первый раз попала к нам в дом и было ей тогда всего пять дней. Я повернулся к скульптуре, отключил ее от сети и позвонил Стонброку: пусть сам разбирается в этом электронном чуде. С меня довольно!

В девятом часу вечера Стонброк оторвался от записной книжки и, тяжело откинувшись на спинку стула, закрыл глаза. На столе, заставленном чашками с остывшим кофе, громоздилась гора окурков. Весь день физик ползал вокруг скульптуры, периодически чертя что-то в блокноте. Я сидел на диване, кормил Элизу молоком из бутылочки с соской и отвечал на бесконечные вопросы друга. «Мона Лиза» включалась и выключалась несчетное количество раз, и столько же раз тросточка, окованная серебром, побывала в загадочной трещине. Иногда дверь мастерской открывалась, и на несколько секунд появлялась курчавая голова Сэмми или седая борода деда. Сэмми заканчивал свой непродолжительный визит ослепительной улыбкой, а дед — выразительным покручиванием указательного пальца у виска.

Стонброк открыл глаза и вдруг, озорно улыбнувшись, сказал:

— Джонни, ты — гений! Не знаю, как твои скульптуры, но в физике ты сделал не то что шаг, а огромный скачок. Сам того не ведая, ты создал какой-то аппарат. На первый взгляд этот винегрет из электродеталей принципиально не может работать, но он работает! Да еще как! Объяснить всего я тебе не могу, потому что и сам не знаю, но общие положения работы «Моны Лизы» для меня ясны. Аппарат как бы поворачивает — правда, локально и только для живых организмов — время вспять. И притом ускоренно! Например, твоей Элизе понадобилось два года, чтобы превратиться из маленького котенка в огромную кошку. «Моне Лизе» на обратный процесс потребовалось всего полчаса! Также можно сделать вывод, что омоложение идет лишь до какого-то предела. Для кошки этим пределом стали пять дней, а человек, по моим грубым подсчетам, может снижать свой возраст до трех—пяти месяцев. Несомненно, на живой организм действует какое-то поле, передаваемое антенной импульс-наведения. Элиза затеяла умывание, расположившись прямо по оси антенны.

Шарик — это, конечно, не мячик, подсунутый шалуном Сэмми. Что это такое, я сказать не могу, но, видимо, именно он — причина производимого эффекта, а фактором, придающим системе стабильность, является контакт шара с серебром, которым окована трость твоего деда.

Прежде всего я попробую составить схемы аппарата, на это уйдет около недели. Прошу тебя держать все в секрете до получения патента. А потом реки долларов хлынут нам в карманы. Я куплю хорошую лабораторию и займусь проблемами, к которым раньше из-за безденежья и подступиться не мог. А ты… Ты будешь работать не на потребу фермерам из Алабамы, а для собственного удовольствия! Каково? Все музеи, галереи, выставки — твои! Сэмми будет учиться в лучшем колледже страны. «Пра-пра-Джонни» вместо вожделенной бакалейной лавочки откроет супермаркет. А далеко впереди — представь: общество без старости! Сад Гесперид!

На дверях кабинета висела медная дощечка с надписью: «Вторая молодость. Д.Роттенхейг и П.Стонброк». За дверями — небольшая, но очень уютная приемная; мягкие кресла и толстый ковер предназначались для людей преклонного возраста, одолеваемых сонмом старческих недугов и имеющих пухлый кошелек. Кабинет — белый с голубым — сияет. В нем почему-то холодно даже в жару. В углу примостилась зачехленная бормашина, а в центре комнаты господствует бесформенная «Мона Лиза», штыком антенны нацеленная на одинокий стул. За прошедшие три месяца в облике аппарата появились некоторые изменения. Палку деда заменили серебряный цилиндрик и ручка, шарнирно закрепленная на станине. Появился выключатель и небольшой пульт управления. «Мона Лиза» от этого явно пострадала, а аппарат определенно выиграл. Справа от установки стою я, а слева — Пауль Стонброк. Мы широко улыбаемся и Смотрим на деда, робко присевшего на краешек стула.

Этим описанием я хочу продолжить рассказ после перерыва, длившегося три месяца. Это время вместило множество событий: иногда увлекательных, чаще — хлопотных, однако одинаково несущественных для моего повествования. Но с описанной выше картины начинался наш взлет, который вел к падению.

Накануне открытия нашей фирмы мы дали небольшие рекламные объявления в двух самых дешевых вечерних газетах. На них мы не очень-то рассчитывали, но надеялись, что слухи, которые, без сомнения, тут же поползут по городу, послужат наилучшей рекламой «Второй молодости».

Первый приемный день, а следовательно, первое омоложение человека мы решили начать с деда. Стонброк сказал, что та «неугасимая звезда» принесет нам удачу. Дед принял предложение с понятной опаской, но и с надеждой. После трехчасовых уговоров и разъяснений он наконец согласился. Во вторую молодость он решил вступить двадцатипятилетним. Сейчас «неугасимая звезда» — клиент номер один — сидела на краешке стула и бестолково моргала, глядя на аппарат. Вторым клиентом очень хотел стать Сэмми. Он мотивировал это довольно оригинально. Сэмми твердил, что когда он был малышом и жил на родине, то бегал по высокой траве заливных лугов. Тогда Сэмми был совершенно счастлив.

Так вот, мы усадили деда поплотнее на стул, и Пауль включил аппарат. Раздался знакомый треск. Я взялся за ручку и ввел серебряный цилиндрик в щель. Шум моментально стих. Стонброк покрутил рычажки пульта, кивнул мне и закурил сигарету. Мы присели на подоконник и стали наблюдать.

Старик откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Сначала никаких перемен в облике деда не наблюдалось, и я уж было заволновался, но минут через десять мы заметили, что гордость деда — седая козлиная борода стала сереть, а затем чернеть. Одновременно на блестящей лысине поднялись густые всходы черной шевелюры. Опущенные, худые плечи стали распрямляться, наливаться силой, а болтавшаяся, как на вешалке, рубашка вздулась, и три пуговицы, одна за другой, отлетели к нашим ногам. Щеки стряхнули с себя морщины и заиграли помидорным цветом.

Стонброк посмотрел на пульт и выключил установку. Дед продолжал сидеть на стуле, свесив лохматую черную голову на могучую грудь. Казалось, он спит. Я растерянно взглянул на Стонброка и, налив стакан холодной воды, подошел к «новорожденному». Аккуратно, тоненькой струйкой я стал лить ему воду за шиворот. Мутные глаза «пра-пра-Джонни» приобрели осмысленное выражение, и вдруг, посмотрев на меня и стакан, он вскочил и мощным ударом в челюсть доказал мне, что окончательно пришел в себя и моя помощь больше не требуется.

Стонброк разинул рот и выронил сигарету. Вид у него был такой, словно он проглотил целиком крутое яйцо.

Дед упер огромные волосатые ручищи в бока и медленно двинулся на нас.

— Ах, вы, кошкины дети, козлы криворогие. Сейчас я вам покажу, как лить воду за шиворот Питеру Роттенхейгу! Признавайтесь, кто из вас спер мой почти новый костюм и надел на меня эти обноски. Ну?!!

Не меньше часа мы убили, чтобы растолковать Питеру (назвать его дедом у меня не поворачивается язык) сложившуюся ситуацию. С пеной у рта, приводя все разумные и неразумные доводы, Стонброк доказывал ему, что сейчас не начало века, что почти новый костюм давно истлел, что его жена, которую он еще и не видел, давно умерла и, наконец, что человек, которому он только что выбил зуб, не кто иной, как его родной внук, хоть он теперь и старше своего деда.

Наконец Питер понял истинное положение вещей и сразу превратился в добродушного грубоватого- малого. Он, не переставая болтал, называл меня внучком и заливался раскатистым смехом. На мой вопрос, как он относится к бакалейным лавочкам вообще и к собственной в частности, Питер заявил, что у меня солома в голове, если думаю, что такой парень, как он, может весь день отвешивать крупу и сахар домашним хозяйкам.

Как ни странно, Пауль угадал, что дед принесет нам удачу. После его омоложения дело двинулось, и к нам — сначала тонким ручейком, а затем и полноводной рекой — хлынул поток долларов. К нам записывались на несколько месяцев вперед, а плата за прием росла день ото дня.

Друзья к нашему предприятию отнеслись с восторгом, но, с похвальным единодушием советовали, создав крепкую материальную базу фирмы, приступить к омоложению людей талантливых, полезных стране.

А яблоко тем временем созрело. Случилось это в один ничем не примечательный день. Мы работали с седой толстой старухой, когда в дверь кабинета настойчиво постучали. Я крикнул, что сеанс еще не закончен. После того как от нас выпорхнула стройная белокурая девушка, в кабинет вошли трое подтянутых, хорошо одетых мужчин. Один остался стоять у двери, второй кругами зашагал около установки, а третий, видимо главный, расстегнув плащ, развалился на единственном стуле.

Из их объяснений мы узнали, что они — представители военных властей — посетили нас для переговоров о покупке патента на установку. Это была предварительная беседа, в течение которой нам сообщили, что установка представляет значительный интерес для армии, и правительство пойдет на любые расходы, чтобы получить право на единоличное использование нашего устройства. Сообщить наш ответ, а вернее, нашу цену предлагалось в течение недели.

После краткой беседы трое растворились за матовым стеклом дверей кабинета. Я сел на подоконник и попытался осмыслить сложившееся положение. Стонброк, потирая руки, бегал по кабинету, бормотал что-то себе под нос и вообще выказывал несвойственное ему оживление. Я робко заметил, что решительно не представляю возможности использования аппарата в армии. Стонброк замахал руками и зашипел точно змея. Насколько я понял, так он выражал крайнюю степень досады и раздражения. К тому же Пауль заявил, что я болван и мешаю ему размышлять. Впервые за время нашего довольно продолжительного знакомства я видел этого флегматичного чудака в таком возбуждении. Стонброк почувствовал запах больших денег и, подобно старой охотничьей собаке, весь день гревшейся на солнце, но уловившей вдруг дух редкой добычи, сделал стойку. Я не люблю, когда меня оскорбляют, пусть даже лучшие друзья, поэтому, отвернувшись к окну, стал нарочито беспечно насвистывать какой-то марш. Пауль, оценив мое состояние, тут же сменил гнев на милость и Стал просить прощения за свое недостойное поведение: он, мол, в такой ответственный момент несколько ослабил контроль над собой, и бурные эмоции помимо его воли выплеснулись наружу. На мое заявление Стонброк ответил следующим образом:

— Джонни, дорогой! Не ищи логики в работе такого учреждения. Один бог знает, для каких целей им понадобился аппарат. Не исключено, что установка предназначена для каких-то совершенно нам неведомых целей. И вообще все это неважно. Главное, «Мона Лиза» им нужна, и за нее они будут платить. Платить очень много: об этом я позабочусь!

События двух последних месяцев сохранились в моей памяти как размытые, нечеткие любительские снимки. Меня, как кусок коры, несло по реке событий. Я был их участником, и в то же время все прекрасно обходились без меня. Как в полусне, мой разум и тело были разделены: мысли уносились в необозримые дали в поисках смысла, а пальцы сжимали ручку и ставили подписи на неведомых мне бумагах, которые извлекали люди в черных костюмах из роскошных черных портфелей.

Я, наверное, говорю глупости. Просто мне многое хочется объяснить, но меня никогда не учили анализировать и излагать свои мысли. В школе нас учили только считать.

Я начинаю думать, что Стонброк ошибся в выборе профессии. Он проявил такую энергию и настойчивость, такую деловую хватку, такую непримиримость в финансовых вопросах, что даже поседевшие в баталиях финансисты военного ведомства после двухнедельных чернильных боев безоговорочно капитулировали и согласились на пиратский ультиматум, выдвинутый Паулем.

По условиям договора каждый из нас мог в течение всей жизни получать в государственном банке значительные суммы. По желанию вместо годового содержания можно было потребовать единовременное вознаграждение, равное сумме содержания за десять лет. Своими деньгами мы распорядились по-разному. Стонброк перевел на свой счет сразу все деньги, купил и заново оборудовал большую физико-химическую лабораторию обанкротившегося треста промышленной электроники, нанял сотрудников, заперся с ними в здании и с одержимостью маньяка занялся теоретическим обоснованием эффекта омоложения. Свои, математические выкладки он тут же проверял в лаборатории. Хорошо зная Пауля, я был уверен, что его добровольное заточение закончится только с появлением стройной и изящной теории «Эффекта Стонброка—Роттенхейга».

Я же воспользовался правом ежегодного содержания. Мне просто в голову не приходило, куда можно деть сразу такую кучу денег. На следующий же день после подписания договора я, Питер и Сэмми отправились в кругосветное путешествие на роскошном корабле.

Кругосветная симфония продолжалась шесть месяцев. Мы таяли под солнцем на белых пляжах Антильских островов, покупали венки у гавайских женщин, охотились на львов в Африке, дышали пьянящим воздухом Фудзиямы, толкались на улочках Шанхая и Гонконга, посещали кабаре Танжера и Стамбула. Но все затмила старая милая Европа, в один прекрасный день появившаяся на горизонте по курсу лайнера.

Рим, Пиза, Флоренция, Мадрид, Севилья, Париж, Лондон, Стокгольм… Об этом я мог только мечтать. Путаные коридоры Лувра, мрачные тупики Тауэра, колючая готика германских городов. И… картины, скульптуры, и опять картины, и опять скульптуры. Я парил в атмосфере искусства. Да разве об этом расскажешь… Я был просто счастлив.

Загорелые, бодрые и счастливые мы сошли на пристань Нью-Йорка. Вот и дом. Я сразу взялся за дело и с головой погрузился в трясину благоустройства. Через месяц мы въехали в новую светлую виллу, наполовину спрятавшуюся в вековой заповедный лес и снабженную всеми видами удобств. Меня ожидала просторная студия — розовый мрамор, черный шведский гранит и мягкая, как масло, рейнская глина. На полочках сверкал никелем и эмалью дорогой инструмент.

Покончив с хозяйственными заботами, я стал обзванивать «длинноволосых головорезов». В ресторане «Олимпик» был заказан стол на пятьдесят персон, и я полагал, что придется наверняка заказывать дополнительные места. Как ни странно, ни один из них не принял приглашение.

Затем появились новые знакомые, соответствующие, так сказать, занимаемому финансовому положению. Мужчины: в черных смокингах и кремовых спортивных костюмах, подтянутые и обрюзгшие, служащие и хозяева — но все одинаково благополучные, самодовольные и очень богатые. Женщины — пожилые и молоденькие, красивые и некрасивые, жены и дочери — все в удивительно дорогих украшениях и мехах. Нескончаемые коктейли, пикники, вечеринки, скачки, рулетки и доллары; ложи в театрах, рестораны, клубы и доллары; презрение, болтовня, чванство, головная боль — и опять доллары. Это слово я слышал сотни раз за день. Как я его ненавидел! Любые разговоры сводились к акциям. Что бы ни делали, имело конечную цель — доллар. Песни прославляли счастье, которое можно получить только за деньги. Под конец мне стало казаться, что женские духи тоже пахнут франками, фунтами, лирами, а луна по ночам сияет огромной серебряной монетой.

Новая жизнь странным образом отразилась на всех обитателях нашей виллы. Что-то в наших отношениях если не сломалось, то уже наверняка треснуло. От обильных ужинов и дорогих обедов я потолстел, а под глазами появились желтые дряблые мешочки. Сэмми тайком надевал старые штаны, заталкивал черный костюм под кровать и, перехитрив гувернеров, убегал в город. Там он с негритянскими мальчишками носился по горячему грязному асфальту и играл в футбол драным мячом. Питер три месяца потратил на знакомство с городскими барами, а потом, не сказав мне ни слова и оставив чековую книжку на столе, почему-то уехал в Арканзас. Даже Элиза, теперь уже опять оранжевая, упорно отказывалась спать на бархатной подушке, предпочитая груду ветоши в чулане.

Наконец я так устал от развлечений, роскоши и лицемерия, что перетащил кровать в студию, запер парадный вход виллы и приказал дворецкому никого ко мне не пускать.

Две недели я работал над композицией «Жизнь прерий» и уже заканчивал ее, когда маленькая бумажка со штампом канцелярии военного ведомства вырвала меня из тихой студии.

Письмо приглашало меня и П.Стонброка на первое тактическое испытание нового армейского, излучателя.

Возможно, ехать и не стоило бы, но жгучее, почти детское любопытство (как же военные будут использовать установку омоложения?) погнало меня в аэропорт и заставило купить билет до Эль-Пасо.

Со Стонброком мы встретились в аэропорту. Он был очень взволнован и всю дорогу приставал ко мне с какими-то формулами, схемами и диаграммами. Особенно радостно Пауль рассказывал о том, как ему удалось подвести изящную теорию под феномен независимости мощности излучения от его расфокусировки.

В штабе полка мы попали в толпу офицеров. В бетонном доте, уставившись ажурной антенной в амбразуру, стоял первый армейский излучатель. Как же он не был похож на мою бесформенную, но все же симпатичную «Мону Лизу»! Черный продолговатый ящик на поворотном лафете, тонкая игла антенны импульс-наведения, небольшой выносной пульт управления — все строго, без единой лишней детали.

Часа полтора мы ждали. Наконец из окопов противника выкатилась редкая цепочка солдат, и, рассыпавшись черными точками по бурой каменистой равнине, двинулась на наши позиции.

Оператор включил излучатель и, доложив, что устанавливает полную расфокусировку импульс-наведения, быстро защелкал тумблерами на пульте.

Черные точки постепенно приближались, превращаясь в солдат. Вскоре солдаты заметно снизили темп наступления. Наконец, они остановились и на глазах собравшихся офицеров стали оседать, терять форму, как проколотые футбольные мячи. Еще через пять минут мы вышли из укрытия и, не таясь, двинулись по бурой равнине.

Везде смятыми комками валялась военная форма, из которой доносился детский плач или выползали младенцы.

Вот так военное ведомство решило использовать эффект омоложения.

Я закурил и пошел к машине…

Дальнейшие события развивались стремительно.

Вслед за военным ведомством излучателями вооружилась полиция и служба безопасности. Эти установки были меньшей мощности и соответственно меньших размеров. Их монтировали на патрульных машинах и берегли как зеницу ока. Излучатели выполняли функции, которые я и представить себе не мог во времена создания «Улыбки Моны Лизы».

Если раньше для разгона демонстраций протеста и пикетов- бастующих пользовались привычными, но чрезвычайно неудобными и шумными средствами: брандспойтами, гранатами со слезоточивым газом, палками, дубинками, — то теперь на перекрестке появлялась патрульная машина, наводила антенну на первые ряды колонны бастующих и через пять минут подбирала с асфальта ревущих младенцев. Таким же образом поступали с лидерами неугодных партий, опасными свидетелями и многими другими.

Внешне все выглядело чрезвычайно благопристойно: правительство никого не убивало, не сажало за решетку, а вроде как творило великое благо — проводило планомерное снижение среднего возраста населения страны.

В то утро я проснулся и вдруг понял, что не хочу имей, виллу, счет в банке, беззаботную жизнь и продажное уважение новых знакомых. Мне хотелось таскать тяжелые ящеки с радиодеталями, спорить с друзьями, создавать скульптуры, которые никто не покупает, сидеть вечером за кружкой пива в кафе…

Я надел старые джинсы, мешковатый свитер и отправился в кафе на Десятую улицу, где раньше частенько коротал длинные зимние вечера с друзьями.

Звонок над дверью устало звякнул, и я прошел в хорошо знакомый скромный и чистенький зал. Он был пуст, только за стойкой дремал старый горбатый Вилли, да на высоком стульчике примостился худой, плохо одетый мужчина.

Я прошел к своему столику и заказал кружку пива с солеными орешками. Вилли разлепил тяжелые от сна веки и, шаркая ногами, направился ко мне.

Некоторое время я сидел, потягивая пиво и вспоминая прошлое. Из потока мрачных размышлений меня вытащило робкое покашливание. Я открыл глаза и увидел худого мужчину, спрашивающего разрешения присесть за мой столик. Он был стар и жалок.

Сев на краешек стула и поставив наполовину пустую кружку на стол, он сказал:

— Покорно прошу прощения за то, что побеспокоил вас. Не окажете ли вы любезность… Нет, нет, что вы! Я не прошу у вас денег. Видите ли, я стар, несчастлив, многое во мне накипело и требует выхода… Понимаете, хочется выговориться. Я попытался рассказать все Вилли, да какой он собеседник. Минуту слушает, а потом засыпает. Если вы не против, я буду рассказывать, а вы пейте пиво. Можете меня даже не слушать, просто посидите со мной. Прошу вас…

Старик сжался, в его глазах застыла мольба.

— Мне уже много лет, я скоро умру. Всю жизнь я работал учителем в одной из школ Бронкса. Я пытался учить детей не только литературе, но и добру. Не мне судить, как это удалось. Жизнь моя была бедна и заполнена невзгодами и неудачами. У меня было только три радости: жена, сын и книги. Теперь осталась одна, да и та не доставляет мне такого наслаждения, как прежде. Жена умерла десять лет назад, а сын… Я им гордился, я имел на это право! Он был умный, а главное, честный мальчик. Но он, так же как и я, был обречен. Обречен страдать всю жизнь. Он делал то, что ломает жизнь в нашей стране. Он всегда говорил то, что думал! Сын объяснял всем, что война во Вьетнаме и Корее — грязная авантюра, что сожженные и застреленные негры на наших улицах — позор Америки, что склады химического и бактериологического оружия в Калифорнии — сумасшествие, что… Он многое ненавидел и со многим боролся. А три дня назад за ним пришли и увезли… в пансион для младенцев. Если бы сына посадили в тюрьму, это, без сомнения, было бы горе, но я бы знал, что он вернется и останется моим сыном! Теперь же из него сделают неизвестно кого. Поймите, он ведь был младенцем, я носил его на руках. Это самый дорогой период моей жизни, тогда я мечтал о том, как сын вырастет, как мы с ним будем жить, работать… Сейчас он тоже младенец, но что из него получится? Его воспитывают так, как надо им, — ограниченной рабочей скотиной. Ведь и янычаров воспитывали из обычных детей! Конечно, смешно винить человека, придумавшего этот страшный излучатель. Смешно, так же, как смешно винить Кюри в ужасах Хиросимы. Виноваты те, кто использует излучатель. Но все же, если бы мне попался этот изобретатель, я бы, наверное, его убил…

Домой я не поехал. Хотелось увидеть знакомое лицо, и я направился к Стонброку.

Пауль встретил меня у входа и тут же повел осматривать свои владения. Он суетился, сыпал формулами и терминами, кричал на лаборантов и производил впечатление помешанного.

Через два часа он провел меня в свой кабинет, усадил в глубокое кресло и закрыл дверь на ключ. На столе появилась бутылка виски, и Стонброк начал длинный разговор о непонятных мне физических процессах.

Вскоре мне это надоело, и я сказал, что собираюсь домой. Пауль вскочил со стула и, размахивая руками, заявил, что я его кровно обижу, если не останусь у него ночевать. Пришлось согласиться.

Через полчаса Стонброк был пьян. Он нервно хихикал и делал таинственные шесты. Потом, набравшись решимости, сделал серьезное лицо и сказал, что я, как старый друг, имею право быть посвященным в ужасную тайну. Я стал было отказываться, но Стонброк стукнул кулаком по столу, опрокинул рюмки и нетвердо зашагал к большому сейфу.

Достав связку ключей, он долго возился с замком и наконец распахнул тяжелые створки. На полке лежал продолговатый предмет размером с пишущую машинку.

Из сбивчивых объяснений я понял, что Стонброк тайно собрал излучатель, и если об этом узнают, то он непременно попадет в тюрьму. Установка была ему необходима как воздух, и он собрал ее — малогабаритную, на аккумуляторах и очень мощную.

Закончив свою исповедь, Пауль зашатался и медленно осел на ковер. Я нагнулся над ним: он спал мертвым сном.

Перенеся бесчувственного математика в спальню, я вернулся в кабинет и устало опустился в кресло. Спать было рано, ехать домой не хотелось.

Я включил телевизор. Передавали ночное заседание конгресса. Сначала я смотрел, не понимая смысла дебатов, но несколько фраз быстро вернули меня к реальности и прояснили обстановку.

В зале заседаний шло обсуждение вопроса о возможности дальнейшего использования излучателя как средства ведения войны.

Ночью мне снился сон. Великий Леонардо с паяльником фирмы «Дженерал электрик» в руке бежит за мной по темному длинному коридору. Он кричит, что моя голова очень похожа на черный шарик, без которого невозможно создать Мону Лизу. Я убегаю от него, бросаюсь на закрытые стальные двери, колочу в решетки окон.

И вдруг мы уже на улице, на Пятой авеню. Длинная очередь змеится по тротуару, упираясь в огромную белую дверь. В очереди одни старики и старухи. Они молчат и смотрят на нас равнодушным взглядом. Я бросаюсь к белой двери — там мое спасение. На ней висит медная табличка «Вторая молодость», под которой красными буквами приписано: «Приема нет и не будет». Я расталкиваю стариков и пытаюсь открыть дверь. Она подается с трудом, и я уже чувствую жар паяльника Леонардо на своей шее.

Влетаю в кабинет. На стуле у стены сидит большая белая курица. Из-под нее одно за другим выкатываются розовые яйца. Они падают со стула, разбиваются с треском, и из них появляются оловянные солдатики, которые тут же строятся походным порядком. Их очень много, они покрыли весь пол и начинают расти. Вот они уже мне по колено, вот по пояс. Широкие штыки винтовок тянутся к моему горлу. Я выскакиваю за дверь и бегу по узкой ухабистой улице…

Оказывается, я упал с кресла. Стонброк лежал на прежнем месте и, казалось, не дышал. Тихонько подойдя к сейфу, я вынул излучатель и положил его в чемодан.

Вахтер спал, уронив голову на служебный телефон. Я завел свой «джип» и не спеша поехал по пустынному шоссе.

Через три часа я подъехал к зданию конгресса. Солнце уже взошло, и в его розовых лучах даже этот каменный урод смягчил свои неловкие и резкие черты.

Я достал излучатель, расфокусировал антенну, нажал кнопку «Пуск» и направил невидимый луч на здание конгресса…

Сейчас я сижу на капоте «джипа» и слушаю рев двух тысяч младенцев, курю сигарету и смотрю на солнечный восход. Меня скоро заберут, но страха и сожаления нет. Я спокоен.

Хочется только, чтобы хоть кто-нибудь из этих малышей попал в класс к тому старому учителю, у которого было когда-то три радости в жизни… Он не сделает их конгрессменами, зато сделает из них людей. Сам я на эту роль не гожусь: в школе нас учили только считать…