Квартира Клаудио находится около реки, в том месте, где она впадает в залив. Его квартира похожа на детскую игрушку: красный, голубой и серебристый цвета, всюду острые углы и повторяющаяся симметрия. В выходные дни по реке катаются на каноэ дети, по берегу прогуливаются люди, направляющиеся на воскресный обед. Клаудио рассказывал мне, что когда-то здесь вешали пиратов, закованных в цепи, и три прилива должны были перекатиться через их тела. В этом жилом комплексе чувствуется чрезвычайная изобретательность, стилистика которой подходит хорошо оплачиваемому специалисту по компьютерам.
В данное время хорошо оплачиваемый специалист по компьютерам выглядит не ахти, поправляясь после схватки с инфекционным менингитом, который все же не убил его, чего я очень боялся, и нетерпеливо ждет выздоровления в своей стильной квартире на берегу реки. Он неистово щелкает клавишами компьютера, отправляя и принимая горы сообщений по электронной почте. Клаудио посещает веб-сайты, посвященные менингиту. Не уверен, что сына интересуют посещения людей, но его навещаем мы с Эмили, к которой я очень привязался и которая просто совершенно естественным образом прикрепилась к Клаудио, как новое и интересное периферийное устройство его компьютера. Она готовит ему фалафель, турецкий горох со специями и тофу провансаль, а Клаудио слабо улыбается и, когда Эмили нет, просит меня принести ему мяса: жареный кусок мяса, гамбургер, сэндвич с беконом, булочку с сосиской – все что угодно, в чем есть что-либо, когда-либо передвигавшееся на четырех лапах.
Иногда мы с Эмили болтаем в гостиной, и я удивляюсь, как мог раньше находить в ней что-то отталкивающее: ее белая кожа теперь кажется мне весьма привлекательной. Девушка легко вступает в общение и обладает чувством юмора – не лукавым или сухим, а добрым и искренним. «Че Орландо!» – так теперь приветствует она меня, после того как я объяснил, что «че» – характерное для жителей больших портов на реке Плате обращение, поэтому кубинцы и дали такое прозвище Геваре. «Че Эмили», – отвечаю я.
Она умеет разговаривать со мной так, будто я – ее товарищ, а не отец ее парня. Эмили увлеченно слушает рассказы о нашей жизни до изгнания и историю тупамарос. Я учу ее песням тупамарос, что вызывает раздражение Клаудио. Tupamaros! Compañeros! Haciendo el camino a sequir… – поет она, нарезая выращенные без удобрений баклажаны и кабачки, чтобы изготовить ratatouille. Prenda de los Tupamaros, for de la banda oriental, – выводит она, перемешивая грибы с вегетарианским сыром.
Я рассказываю Эмили о советнике жестокого президента Пачеко, который имел несчастье быть похищенным дважды: сначала Tupamaro Commando в 1968 году, когда его отпустили через несколько дней, а потом снова, в 1971 году, на этот раз советнику не так повезло и его более чем на год заключили в «народную тюрьму».
– Да уж, не повезло, – смеется Эмили. – Должно быть, ему было ужасно страшно во второй раз, когда он понял, что это те же самые люди. Наверно, он до сих пор продолжает настороженно оглядываться.
Я рассказываю Эмили о первых годах революции: нападениях на банки, убийствах полицейских палачей; похищении британского посла Джеффри Джексона; побегах из тюрем, в том числе легендарном массовом побеге из Пунта Карретас; захвате и казни агента ЦРУ Дэна Митрионе; кровавой попытке захватить город Пандо. Рассказываю о «перераспределении» продуктов в бедных районах; помнится, в одном из них был холодильник для мяса (сейчас, кажется, там находятся помещения муниципалитета); о старой крепости, защищавшей гавань.
Превращение хладокомбината в муниципальные офисы – не самое странное изменение, происшедшее в Уругвае. Тюрьма Пунта Карретас, где держали и подвергали пыткам многих политических заключенных, откуда по городской канализации сбежало свыше ста заключенных, попавших в Книгу рекордов Гиннесса, стала торговым центром. Но если обойти ее кругом, мимо магазинов кухонных принадлежностей, супермаркетов, ларьков с CD; если посмотреть вверх на крышу этого храма торговли, можно увидеть узкие зарешеченные окошки, площадки, на которых дежурила охрана с ружьями и автоматами. Насилие – повивальная бабка потребления: забудьте пытки, забудьте тела, никаких воспоминаний; главное – вносите вовремя ежемесячные платежи.
Я рассказываю Эмили, что все изменилось в 1972 году, особенно после захвата нашего руководителя Рауля Сендика. Это было началом конца – перелет в Чили, а потом из одной страны в другую с ощущением того, что ловушка захлопывается все крепче, что спасения нет. Это походило на то, как гитлеровцы, захватывая Европу, стали хватать тех, кто бежал из Германии в тридцатые годы. Однажды, когда я работал уборщиком в крупной газете, я завязал дружбу с одним из критиков, бесплатно дававшим мне книги, которые присылали им на рецензирование. В одной книге, посвященной репрессиям нацистов против евреев в Польше, описывались облавы, проводившиеся на рассвете в силезских деревнях, где поселились немецкие евреи, высланные из Франкфурта и Гамбурга. Я очень хорошо понимал ужас, который они испытывали при новом появлении своих мучителей, с которыми когда-то были гражданами одного государства.
Странно, почему соотечественники могут мучить друг друга до смерти? Я никогда не соглашался с теми националистами в нашем движении, которые во всем винили американцев. Отчасти это объясняется тем, что американцы меня никогда не пытали, а вот человек из моего родного города, который слушал танго, ел chivitos и ходил по ramblas со своей семьей, избивал меня, когда я висел вниз головой на перекладине и смотрел на лужицы своей крови на полу.
Эмили спрашивает, чувствую ли я себя в какой-то мере ответственным за происходившее, кажется ли мне, что и я внес свой вклад в это падение в варварство.
– Я хочу сказать, что если вы убиваете полицейских и берете в заложники промышленников, то этим сами создаете атмосферу, в которой становится возможным то, что с вами случилось.
Это смелый вопрос; я знаю таких, кто вышвырнул бы Эмили из дома только за то, что она его задала. Я уже слышал его много раз раньше, особенно от либералов. Мы сами открыли дверь террору, мы нарушили работу их так называемых демократических институтов, мы создали культуру насилия. Пытки – это плохо, но мы навлекли их не только на себя, но и на других, невиновных.
– Я не чувствую ответственности в том смысле, о котором ты говоришь. Возможно, мы были наивны, полагая, что с помощью лозунгов и ружей можем изменить страну. Но разве можно равнять: наша мораль отличалась от морали тел, против кого мы сражались.
Господа присяжные, я привожу в качестве доказательства поведения Альфредо Астиса, который опускается на одно колено и открывает стрельбу по бегущей испуганной девочке Дагмар Хагелин. Разве мы изобретали все более жестокие виды пыток? Разве мы забирали детей у замученных матерей и превращали их в валюту? Разве мы лгали о том, что делали? Они называли нас террористами и в то же время клеймили как тех, кто осуждал методы диктатуры. Но в том, что касается террора, мы были жалкими учениками, которым было чему поучиться у них! Что касается угрызений совести, то у меня нет их ни в отношении убитых нами палачей, ни в отношении промышленников, которым пришлось провести годик в «народной тюрьме». Мои угрызения совести относятся к другому – тому, что разъедает меня изнутри, как кислота. Подобные муки иногда испытывают те, кому удалось уцелеть: огромная боль за всех, от кого остались лишь фотографии, кто погиб с лозунгами на губах– «Революция, товарищ, это не игра». Я учу Эмили еще одной песне:
– Клаудио очень не нравится, что вы по-прежнему убираетесь в конторах. – Это другая тема, на которую нажимает Эмили. – Он говорит, что лучше бы давал вам деньги, которые вы там зарабатываете.
– Клаудио – глупый. Мне не нужны его деньги, и я хочу работать. Я хочу быть среди людей. Когда-то я мог бы сказать «среди народа». Сейчас это просто «люди». Мне нравится быть с людьми, я не хочу сидеть дома.
– Но раньше вы были репортером.
– Я работал в журнале. Перед тем, как отправиться в изгнание. Его все равно закрыли. У меня было много разных работ. Даже здесь я не всегда был уборщиком. Эмили кивает.
– Клаудио говорит, что вы пытаетесь этим компенсировать то, что все тупамарос были выходцами из среднего класса или студентами.
Я смеюсь – эту критику часто повторяют.
– Да, а то, что я ходил в школу иезуитов, означает, что я просто заменил одну религию другой.
Эмили провокационно смеется.
– А вдруг?
– Конечно, я многим обязан иезуитам. Они дали мне возможность развиться настолько, что я отверг абсурдность католицизма. Сейчас я, возможно, с большим скептицизмом отношусь к некоторым своим прежним политическим воззрениям, но я не оспариваю главные посылки. Религия имела для меня главным образом эстетическое значение: я никогда не был глубоко верующим.
– Вы не чувствуете потребности заняться чем-то вроде журналистики?
То, что я работаю уборщиком, еще не означает, что мой разум уснул – тонкий намек, чувствующийся за этим уже знакомым вопросом.
– Но я все равно не смог бы сейчас быть журналистом. Я работал со многими людьми, квалификацию которых здесь не признают.
– Но вы прекрасно владеете английским языком.
– Ты знаешь, что дело не в этом. Во всяком случае, стремление попасть в средний класс – глупая идея. В свое время я даже назвал бы ее антинаучной. А сейчас скажу просто – бесполезная и бессмысленная идея. Чем занимаются твои родители?
– Мама акушерка, а папа работает в «Бритиш Телеком».
– И какой ты выросла в такой семье?
– Скучной, наверно.
– Нет, ты не скучная.
Когда Эмили краснеет, кажется, что голова девушки прозрачна и кровь поднимается до корней ее медных волос.
– Мои родители не интересуются правами животных, – с осуждением говорит Эмили.
– И я тоже, – отвечаю я.
– Все взаимосвязано, – заявляет Эмили. – Те, кто не замечает жестокости по отношению к животным, не заметит и жестокого отношения к людям.
– Я не верю, что у животных есть права. Как ни странно, я не верю и в права человека. Что стоит за этим понятием?
– Что вас нельзя схватить на улице и подвергнуть пыткам. Что вас нельзя посадить в тюрьму без честного суда.
– Но в том-то и дело. Власти всегда это сделают, если захотят. И не важно, в чем заключаются твои так называемые права. Свинья может иметь все на свете права и тем не менее оказаться зажаренной с яблоком в зубах. У граждан могут быть конституционные права, но власти просто приостановят действие конституции. Если им нужно что-то сделать, они это сделают.
– Ерунда! – кричит Клаудио из спальни, где он якобы спит. – Динозавр! Теоретик заговоров!
Что за отсталые у тебя понятия? Конечно, права человека существуют. Проснись, папа, и посмотри вокруг. Это Британия 1990-х, а не Латинская Америка 1970-х. И не говори, что нет никакой разницы.
– Похоже, он выздоравливает, – замечает Эмили.
– Я и не говорил, что нет разницы, – кричу я в ответ. – Возвращайся к своим компьютерам, зануда. Напиши себе электронное письмо.
– Ты – старый догматик. Тебе нужно было пойти в священники.
– По крайней мере, такая карьера избавила бы меня от одного крупного неудобства, – отвечаю я.
Наступает тишина. Я чувствую, что Клаудио пытается сообразить, что я имел в виду.
Эмили улыбается и достает баклажан, который хочет нафаршировать орехами и сыром.
– Правда, красавец? – говорит она, поглаживая его темно-фиолетовую кожицу, как если бы овощ был живой. – Какой гладкий, какой цвет! Как он называется по-испански?
– Berenjena, – отвечаю я. На его темной кожице отражается свет, падающий с улицы; сквозь открытое окно проникают крики детей, катающихся на каноэ.
– Berenjena, – тихо повторяет Эмили. – Посмотрите, какой красавец.
– А ты хочешь его зажарить, asesina, – шучу я и тут же жалею о своем легкомыслии.
* * *
– Расскажите мне об Аргентине, – просит Эмили. – Ведь вы приехали сюда из Аргентины?
Я приехал сюда из города Буэнос-Айрес, города широких проспектов, жители которого спят по непонятному распорядку: они могут пить кофе и есть мороженое в полночь, и рядом будут их дети. Это порт, лежащий у выхода в Атлантику. Одна из его главных футбольных команд носит англоязычную версию названия реки Рио-де-ла-Платы. Другая названа в честь пролетарского порта Ла Бока. «Ривер Плейт» против «Бока Юниорс» – светлокожие денежные мешки против темнокожих мигрантов, – это символически соединяет в себе многие конфликты города, в котором пульсирует жизнь, и его противоречия.
Кроме того, Аргентина оказалась страной, в которой в 1976 году лишь немногих взволновал захват власти военными. Правительство Изабель Перон было почти таким же жалким и неспособным, как марионеточное правительство Бордаберри в Уругвае. В отличие от Чили, аргентинцы спокойно восприняли приход военных к власти, поскольку в день переворота не было ничего похожего на блицкриг, происшедший в Сантьяго за три года до того. Они вывезли Изабелиту из Каса Розада на вертолете, потом отправили на самолете в отдаленный район страны, и этим все кончилось.
Но не для нас.
Это было не так давно. Вы можете вспомнить, что вы делали и каким были в конце 1970-х годов? Жарко ли было летом? Холодные ли стояли зимы? Когда я вижу в новостях сообщение об ужасном преступлении, то всегда пытаюсь вспомнить, что я делал в тот момент, когда оно произошло. Может быть, я пил вино и смеялся? Болтал с Панчо после смены в клубе «Саблайм»? Спал? Мылся в ванной? Может быть, во время ужасных последних секунд чьей-то жизни я дрожал на ветру, проклиная опаздывавший автобус? Или смотрел из окна самолета, немея от горя?
В Аргентине масштабы репрессий были не такими, как в Бразилии, Уругвае и даже Чили. Они были непрерывными и какими-то иступленными; в них присутствовали элементы нацизма, хотя здесь не было фюрера или даже Пиночета. Просто подъезжали к домам на «фордах», выламывали двери и хватали молодых людей. Никто не был застрахован. Исчезли романист Гарольдо Конти, а также два хорошо известных уругвайских политика-иммигранта. Сенатор Сеймар Мичелини и бывший председатель палаты представителей Хектор Гутиеррес были схвачены и убиты. Буэнос-Айрес стал курортным местом для тайной полиции всего континента: тут были агенты тайных служб из Чили и Уругвая, были эмиссары из Бразилии, наймиты Стресснера охотились за парагвайцами.
Мы обратились в Комиссию ООН по делам беженцев. Они сумели быстро переправить мою жену и детей в Мексику, где те должны были ждать и соединиться со мной в той стране, которая приняла бы меня. Тем временем мне предоставили место в гостинице ООН, пока там занимались моим делом, которое осложнялось тем, что меня разыскивали на родине. Сильвия жила с подругой из Монтевидео, которая не была замешана в политике. Она должна была встретиться с сенатором Мичелини за неделю до того, как его убили, – он был отдаленно знаком с ее родителями. Однако в этом вихре насилия прежние общественные или классовые связи не значили ничего. Мичелини помогал соотечественникам-уругвайцам, но в конечном итоге не смог помочь самому себе.
Мы были очень напуганы. Внешне все выглядело достаточно спокойно, и в газетах редко встречалось упоминание о происходивших чистках. Это не была война – это была охота. Мы оказались так же беззащитны, как птицы, слышащие треск ружей и лай собак. В любой момент мы могли полететь вниз. Наши преследователи давали друг другу клички; они пили «Chivas Regal»; они воздвигали охотничьи домики. Им было легко, они не отказывали себе ни в каких удовольствиях.
Однажды днем Сильвия пришла ко мне в гостиницу. Впервые мы раздели друг друга, медленно, стоя на коленях на кровати. Был прекрасный весенний день, и дешевая занавеска на окне слегка колыхалась от ветра. Мы занимались любовью на скрипучей кровати в комнате с картонными стенами, и это был акт в такой же мере отчаяния, в какой – страсти. Она похудела, и когда мы потом голые лежали рядом, я чувствовал, как колотится ее сердце под ребрами. В комнату залетела стрекоза, и некоторое время мы следили, как она бьется о стены и занавеску; попав в ловушку, стрекоза из нежно-прозрачной сразу стала неповоротливой. Сильвия встала и с помощью газеты осторожно направила ее в окно. Странные имена у странных созданий: по-испански стрекоза называется Caballito del Diablo – лошадка дьявола.
Мы лежали и разговаривали несколько часов, пока не замерзли и не проголодались. Мы ходили по огромным проспектам Буэнос-Айреса, пока не начинали болеть ноги, говорили до изнеможения, компенсируя безумными разговорами наше расставание. Сильвия показала мне несколько своих стихотворений – типичные стихи, какие тысячи молодых людей писали в то время: возвышенная риторика и лозунги, выражения чаяний, фальшивость некоторых из них я теперь ясно понимаю – «народ никогда не устанет бороться; истина и справедливость восторжествуют; все или ничего». В стихах Сильвии говорилось о вере в любовь, в будущее, в нашу страну, в борьбу, в НОВОГО ЧЕЛОВЕКА, в конец несчастий и страданий, в будущее, за которое, если потребуется, будет заплачено кровью. Но было и нежное стихотворение, посвященное тому ребенку, которого выколотили из ее живота на Национальном стадионе в Чили. Прочтя мне свои стихи, Сильвия убрала блокнот в кожаную сумочку, которую всегда с собой носила, пропутешествовавшую с ней из Монтевидео в Сантьяго, а затем через Стокгольм сюда – в этот город, который отделялся от нашей родной страны лишь рекой.
– У меня был двоюродный брат, – сказала она мне однажды, когда мы сидели в парке и пили mate. – Настоящий сорвиголова – вечно попадал в истории и всегда первым принимал вызов. Это была моя первая большая любовь. Мне было шесть лет, и я обожала его. Он утонул, когда я была еще совсем юной. Его унесло в море. Наши семьи отдыхали вместе. Мой дядя метался по берегу и искал своего любимого сына, вглядываясь далеко в море. Была даже фотография в газете, на которой мой дядя смотрел на горизонт.
– Его тело нашли?
Сильвия медленно покачала головой.
– Никогда не забуду, как дядя смотрел тогда в море.
– Где это произошло?
– В Пунта-дель-Дьябло. – ответила она.
Та ночь было очень жаркой, и я держал Сильвию в своих объятиях, смотрел, как она засыпает, слушал ее легкие вздохи и видел вздрагивающие веки, когда она погружалась в сон. В этом городе было много молодых людей, которые лежали в обнимку, в то время как другие люди проверяли списки и отдавали приказы.
Однажды утром я пошел в комиссию по делам беженцев, потому что возникла возможность получить документы для переезда в Голландию. Я хотел поехать в Англию, потому что уже тогда почти бегло разговаривал по-английски и ни слова не знал по-голландски. Вернувшись в гостиницу, я услышал страшный шум – крики, визг и ругань. Люди на «фордах» совершили налет на гостиницу и увезли несколько человек. Дверь моей комнаты была выломана. Содержимое коричневой кожаной сумочки разбросано по полу. Стена слегка запачкана кровью, дешевая занавеска хлопала на ветру. Сильвия пришла ко мне как раз во время облавы, и ее забрали. Я упрашивал соседей рассказать мне, что они видели, что они слышали, – хотел получить хоть какой-то ключ к тому, что произошло. Но все были охвачены ужасом, и связных ответов я не получил.
Сильвию вывели из отеля вместе с несколькими другими уругвайцами и аргентинцами и, грубо придавив голову рукой, затолкали на заднее сиденье машины. Подобное случалось тогда сплошь и рядом.
Теплым весенним днем в квартире с видом на реку я рассказываю все это Эмили, опустив некоторые детали.
– Вы смогли узнать, что с ней случилось? – спрашивает Эмили.
– Мы надеялись, что ее вернут в Уругвай. Некоторым при этом удалось выжить. Но похоже, что ее видели в военно-морском училище мотористов. Те, кто туда попадал, редко выходили живыми.
– Если бы вы оказались в то время в гостинице, вы оба попали бы туда, и я не разговаривала бы с вами сейчас, – шепчет Эмили.
– Если бы Сильвия не пришла ко мне в тот день, ей не пришлось бы пережить таких страданий. Она была бы в безопасности в доме своей подруги, – отвечаю я.
– Нельзя так рассуждать. Это бессмысленно. Жизнь не такая, – говорит Эмили почти грубо.
И в это время происходит удивительное совпадение. В комнату влетает стрекоза, маленькая лошадка дьявола с невидимым седоком, вся будто бы из света раннего лета, с хрупкими и изящными крыльями, словно бы затейливо сотканными из стекловолокна, жужжащая в теплом воздухе, маленькое мерцающее чудо, образ из мечты какого-нибудь первого авиатора. Стрекозка прилетела с реки; она по ошибке залетела в нашу комнату; она начинает болезненно стучаться в окно.
Я не суеверен и не думаю, что эта стрекоза – Сильвия или каким-то образом ее представляет. Я не верю в духов и в то, что теплый воздух проникнут тихим шепотом наших утраченных любимых. Мои мечты и воспоминания достаточно сложны, достаточно тревожны, чтобы сделать ненужным всякое обращение к сверхъестественному, к убедительной поэзии голосов, шепчущих из могилы. Я думаю о том, что это совпадение очень обрадовало бы ее, что если бы Сильвия могла подстроить этот маленький удивительный случай, то получила бы большое удовольствие; ей понравился бы момент, в который это произошло; она улыбнулась бы своей щедрой и выразительной улыбкой. Эта женщина обращала внимание на вещи и научила меня с большим вниманием относиться к ним.
– Как удивительно, – говорит Эмили, – что они никогда не могут найти выход на свободу, даже если он совсем рядом. И они будут там биться часами, если… – она берет один из компьютерных журналов Клаудио и помогает маленькому созданию выбраться на свободу, назад к реке, – …им не помочь.
В эту ночь я остаюсь в комнате для гостей у Клаудио и, лежа в постели, вспоминаю дневной разговор. Я думаю о Розе Люксембург и о том, как ее избитое тело было небрежно сброшено в замерзающий канал. Шлеп! Страстный человек с острым умом с помощью приклада винтовки капрала превратился в нечто плавающее в воде. Я вспоминаю комнату гостиницы в Буэнос-Айресе с дешевой развевающейся занавеской, комнату, которую я никогда больше не увижу. Я думаю о том, что пропажа без вести сверхжестока – этим способом умышленно наносят максимальный психологический урон тем выжившим, которые могут лишь в воображении представлять себе судьбу потерянного ими любимого человека. Нет сомнений, что Сильвия страдала от боли, унижения и страха. Но я не знаю в точности, как она страдала, и мне представляются ужасные видения, которые, возможно, не преувеличены.
Сведениям о том, что ее поместили в военно-морское училище мотористов, можно доверять. Их передал человек, который провел с ней несколько минут и которому она прошептала свое имя и национальность: «Меня зовут Сильвия Ортес. Я уругвайка». Она была сломлена, по словам свидетеля, она была уже сломлена. Она была hecho pedazos. И когда я услышал эти ужасные и точные слова, внутри меня тоже что-то сломалось – раздался стук копыт лошадей, устремившихся в разные концы пыльной площади, – и я знал, что эти осколки уже никогда не удастся снова соединить воедино.
Никаким Харальдам Эдельстамам не было позволено посещать военно-морское училище мотористов и бичевать палачей, не было даже майора Лавандеро, на чью человеческую совесть можно было воздействовать. В этом заведении любили избавляться от людей – после жестоких пыток, проводимых ради удовольствия, а не для получения информации, – сбрасывая их ночью с самолета над устьем реки. Часто пленники были еще в сознании, и следы пальцев вокруг люков самолета свидетельствовали об их отчаянной борьбе за жизнь, – они тщетно размахивали непослушными руками и ногами, не желая лететь в эту ужасающую темноту.
Так что пусть мой сын считает меня наивным и старомодным, пусть тюрьму Пунта Карретас превращают в торговый центр. Пусть люди, занимаясь покупками, не замечают зарешеченные окошки и переходы для охраны; пусть говорят о всеобщем примирении и залечивании ран. Генералы становятся пожизненными сенаторами, и только несколько безумцев воет от ярости. Но мне все равно, если люди больше не хотят об этом слышать, если им от этого слишком грустно, если это их утомляет, подавляет или они все это уже слышали. «Какой смысл дальше говорить об этом? Да-да, смените пластинку». Торговый центр был раньше тюрьмой. Серебряная река полна трупов. Ребенок, размахивающий ранцем, был украден у своих настоящих родителей и продан другим. А по улицам ходят те люди, которые это сделали, – разговаривают, смеются и не чувствуют раскаяния; те, кто наносил удары; те, кто взял накачанную наркотиками, сломленную пытками молодую женщину и выбросил ее, надев на голову мешок, из люка самолета в море. Это не просто фотография; женщину звали Сильвия Ортес, и она была уругвайкой. Я смотрел на нее спящую, я трогал изгиб ее спины, я слушал ее рассказы о детстве. Она никогда не вернется ко мне, но она сделала меня тем, кто я есть.
Я вылезаю из постели и бреду на кухню за стаканом воды. Тихонько проходя по квартире, я слышу шепот и смех Эмили и Клаудио. Я слышу, как Эмили смеется и говорит: «Т-с-с, твой отец услышит». А Клаудио отвечает: «Даже если услышит, не обратит внимания. Он, наверно, вспоминает еще какие-нибудь песни, чтобы научить тебя им. По-моему, он в тебя влюбился». А Эмили смеется и говорит: «Прекрати. Он очень интересно рассказывает». Потом я слышу их движения, дыхание и первые слабые звуки наслаждения, быстро прохожу в кухню и закрываю за собой дверь, чтобы не слышать.
Я знаю, что не должен обижаться на молодых за этот разговор, они не желают мне зла, но я испытываю болезненное ощущение, словно меня унизили и предали. Как ни странно, меня больше огорчает ответ Эмили, хотя я думаю, что у девушки не было намерения показать, что я всего лишь старик, знающий интересные истории, просто она так выражается. Сам иногда попадаю в неловкое положение, плохо выразив, что имею в виду. И все же я задет. Я наливаю в стакан воду и стою у окна, глядя на огни зданий, преломляющиеся в темной воде реки там, где днем плескали веслами и перекрикивались гребцы на каноэ. И я знаю, что, несмотря на мое горячее желание отомстить, на все мои излияния гнева, я всего лишь усталый, стареющий и беспомощный человек, разглядывающий свое седеющее отражение, одолеваемый мечтами и воспоминаниями. История неумолимо движется вперед; мертвецы мертвы, а молодые обнимают друг друга и смеются над теми, кого считают спящими.