Я помню одну песню о реке. Думаю, что это стихотворение, положенное на музыку. Там говорится, как кто-то бродит по берегу и думает о том, что река спускается с гор чистой и поющей, а затем, стиснутая берегами, становится мутной и замкнутой. В конце концов река исчезает из виду, как мечты поэта. И только когда ее воды становятся солеными при впадении в море, она начинает чувствовать, как к ней возвращается свобода. Я думаю, что религиозный символизм довольно очевиден, но стихотворение мне все равно нравится.
Я лежу на больничной койке уже несколько недель. Многие приходят навестить меня – земляк-сослуживец принес бутылку виски и рассказал, что судья сломал ему нос во время последнего футбольного турнира; Панчо постоянно приносит запасные пижамы и сэндвичи вместо больничной еды. Я открываю их, смотрю на кусочки зеленых и красных овощей в маргарине и прошу сестру раздать сэндвичи в палате. Журналист Ник тоже приходит навестить меня вместе с маленькой дочерью. Она нарисовала мне фломастерами свою кошку. «Моя бабушка тоже в больнице», – грустно сообщает малышка. Однажды Ник столкнулся здесь с моим сыном, и странно было видеть вместе этих молодых людей, несколько настороженно относящихся друг к другу, – специалиста по компьютерам и журналиста. Никто не выбирает себе эпоху, в которой живет; никто не может изменить обстоятельства своего рождения, но я рад, что увидел иные времена, хотя жаль, что моя молодость прошла.
Полученные мной удары обострили некоторые прежние раны, поэтому мне придется провести здесь некоторое время, против чего я, честно говоря, не возражаю. Думаю, что пора кое-что изменить в жизни и расстаться со шваброй навсегда.
В теплые дни я дремлю перед телевизором, и беспорядки в Индонезии перемешиваются с моими фантазиями. Ya viene Jakarta, – писали контрреволюционеры двадцать пять лет назад на стенах домов Сантьяго, словно в жестокую насмешку над надвигающимися пытками. Теперь в столице Индонезии черный дым вздымается над мерцающими зданиями, поднявшимися над телами погибших коммунистов, и студенты вставляют цветы в стволы ружей, как они это делали в другую эпоху, в те времена, когда я был молод, черноволос и полон надежд.
Я вижу в своих снах, как теплые воздушные потоки занесли в мою комнату стрекозу; она парит надо мной, зависнув на своих шелестящих крылышках. И вижу Сильвию; мы с ней на пляже в Пунта-дель-Дьябло ищем ее первую любовь – ее двоюродного брата, унесенного в море приливом. Сильвия вглядывается в горизонт, а потом поворачивается ко мне и улыбается; улыбается так, как когда-то давным-давно, когда мы познакомились с ней в тесной квартирке, заполненной молодыми людьми. Прежде чем появятся другие знакомые и страшные образы, я просыпаюсь и вижу, что около моей постели сидят и ссорятся Клаудио и Эмили.
– В хрустящем картофеле с беконом нет никакого мяса, это лишь приправа, так что замолчи и оставь меня в покое, – говорит Клаудио, который держит в руках пакетик с чипсами, готовясь его открыть.
– Не в этом дело, – шипит Эмили. – И вообще, т-с-с, твой отец спит.
Я открываю глаза и улыбаюсь своим детям – Клаудио, моему любимому угрюмому сыну, который любил гоняться за газетами на крыше нашего дома в Монтевидео, и Эмили с ее нежными рыжими локонами, ее вегетарианством и добротой. Я улыбаюсь и чувствую холодок вдоль спины, потому что знаю, что на каждого Сухарто, Астиса и Пиночета, на каждого бездушного садиста, припадающего на колено и стреляющего по бегущему ребенку, есть другие, всегда найдутся другие, всегда будут другие. Я знаю, что река сходит с гор чистой и певучей, даже если она рассказывает нам о своем горьком долготерпении. Я снова закрываю глаза и слушаю шепот и смех детей у моей кровати, и я не вижу ни реки, окруженной врагами, ни реки, мрачные воды которой полны трупов. Вместо этого я вижу великую серебряную реку, сверкающую на ветру, колышущем ее поверхность. Воды этой реки солоны, да, ее глубокие воды солоны, но она вьется и переливается, как будто тысячи ослепительных зеркал вращаются, отражая солнечный свет, и течет навстречу своей свободе прямо в открытое море.