Часть I
Иуда Искариот
Впервые я увидел его зимой прошлого года в Ен Мелахе. Городок этот с населением в несколько сотен жителей находится на северном побережье Соленого моря. О страннике люди поговаривали, будто он пришел из пустыни. На это указывал и его внешний вид — обожженное солнцем лицо, исхудавшее, высушенное тело. Похоже было, что он провел среди песков немало времени. И вот теперь путник разместился прямо возле площади, усевшись на корточки в тени старой смоковницы. Мне было хорошо его видно с террасы таверны, где я расположился передохнуть с дороги. Некоторые горожане, нисколько не сомневаясь, считали его праведником. Время от времени они бросали ему что-нибудь поесть. Странник принимал эти подачки, благодарно кивая головой, но желудок его редко принимал эти угощения. Обычно еда оставалась лежать в пыли, где ее облепляли мухи, а пронырливые собаки, улучив момент, растаскивали куски.
Ен Мелах располагался с римской стороны, и через него часто проходили солдаты Ирода Антилы, возвращавшиеся из южных земель. Я поджидал своего осведомителя, покинувшего в ту пору крепость Мачерус и примкнувшего к солдатам Ирода. И вот на третий день моего ожидания в городе появился странный человек, — проснувшись однажды утром, я увидел его сидящим под смоковницей. По унылому виду этого человека я заключил, что, вероятно, он был изгнан пустынниками, приверженцами местного культа. Так иногда поступают с теми, кто нечаянно притронулся к еде, не совершив омовения рук, или запнулся во время молитвы. Его короткие волосы стояли торчком — так в религиозных общинах обычно стригут неофитов. Это придавало ему мальчишеский вид и в то же время не мешало ему держаться с гордым достоинством, которым он был облачен, словно мантией.
Он не носил ни сандалий, ни плаща. Я подумал, что скорее всего где-то неподалеку находится пещера с запасом хвороста, в которой он может укрыться, чтобы не замерзнуть насмерть. Даже здесь, на равнине, зимние ночи были суровыми, и ту частицу тепла, которую в течение дня давало солнце, пробиваясь сквозь морозную дымку, поглощали ранние сумерки. Я гадал, останется ли он бороться с ночным холодом под открытым небом или с наступлением темноты спрячется в каком-нибудь убежище. И вот солнце скрылось за горизонтом, но он не двинулся с места. Мой трактирщик, запаршивевший малый с открытой язвой на руке, принес на террасу лампу и немного размазни, отдаленно напоминавшей кашу, которую он выдавал за еду.
— Этот молчун, — произнес он с негромким гаденьким смешком, — похоже, едва жив.
Шагах в десяти от странника расположились городские мальчишки. Они вышли на улицу после ужина и, разложив костерок, тянули к огню озябшие руки. Разговаривали они тихо, вполголоса, чтобы никто их случайно не подслушал. Оранжевый отсвет пламени костра высветил фигуру пустынника. На мгновение показалось, будто он стоит у порога, освещаемый исходящим из дома светом. Я хотел пригласить его обогреться. Мне казалось, что это я стою там, рядом с ним, и ветер холодит мне ноги, а в животе у меня лишь несколько кусочков хлеба. Странник не двигался, и мне вдруг пришло в голову, что он просто слишком слаб, чтобы подняться. В его погасшем взгляде как будто застыло удивление: как странно, я сижу здесь, голодный и обессилевший, жизнь покидает меня, а я не могу даже пошевелить пальцем.
Я уже почти решился выйти и предложить несчастному свой плащ, но меня опередила женщина, похоже, мать одного из мальчиков. Она вышла на площадь и принялась ругать всю честную компанию.
— Бессовестные! Неужели никто не догадался развести для него огонь?
Она забрала у мальчишек хворост, который они с таким трудом собирали весь день по округе, и развела рядом со странником небольшой костерок. Когда пламя разгорелось, она сняла шаль, окутала его плечи и, ухватив за ухо сынишку, отправилась домой. Вскоре и остальные мальчишки, пристыженные и сконфуженные случившимся, стали расходиться. Лишь некоторые из них нарочито медленно, стараясь не уронить достоинства, затаптывали остатки костра, робко подбрасывая щепочки в костер пустынника.
Этот человек, казалось, не обращал на все происходящее никакого внимания. Но когда мальчишки ушли, я все же заметил, как он чуть-чуть подался к костру, будто бы ожидал услышать от огня какую-то тайну. Мне хотелось убедиться, что он по крайней мере реагирует на происходящее. Делая вид, что беспокоюсь о поддержании огня, я взял несколько хворостинок из небольшой связки, сложенной трактирщиком около ворот, и направился к пустыннику. И лишь приблизившись, я обнаружил, что ему пришлось подчиниться требованиям плоти — его сморил сон. Я колебался, не подойти ли ближе. Как всегда в таких ситуациях, инстинкт подсказывал мне: лучше совершить грех равнодушия, чем привлечь излишнее внимание к своей особе. Но, глядя на него, такого беспомощного, объятого сном, еще более хрупкого, чем он казался издалека, я все же подкинул хвороста в его костер и, более того, прикрыл бедолагу своим плащом, накинув его поверх шали. Я знал, что запросто смогу выпросить у трактирщика еще одно одеяло, которым укроюсь на своей кишащей вшами постели. И когда я склонялся над странником, закутывая его в плащ, совершая этот акт милосердия, я вдруг почувствовал, что стал, наконец, тем, кем лишь хотел казаться.
Группа, в состав которой я входил, базировалась в Иерусалиме. В ней было несколько аристократов, от которых мы получали финансовую поддержку, а также лавочники, писари, пекари и простые чернорабочие. И хотя я работал в организации уже несколько лет, мне было неизвестно, насколько велик масштаб ее деятельности. По правде говоря, мы не должны были знать друг друга — на случай ареста или измены. Что касается меня, я не мог с уверенностью назвать и дюжины имен своих коллег. Хотя, конечно, со многими я встречался и некоторых знал по псевдонимам. Меня приняли в организацию, когда я служил писцом при храме, который дал мне кров после смерти родителей. В то время запереться в этих стенах меня заставили ненависть и страстный юношеский максимализм. Впрочем впоследствии я не раз имел повод быть благодарным годам, проведенным в безопасном убежище за скучным переписыванием налоговых свитков.
Как и зелоты, мы хотели свергнуть римлян, но в отличие от ревнителей свободы древнего Израиля у нас не было убежденности, будто единственный наш владыка — Бог и что грешно пытаться узнать больше, чем написано в Торе. Среди нас было несколько опытных и разумных деятелей, которые имели представление о том, как устроен мир и какие силы нам противостоят. Однако многих из тех, кому не терпелось начать бунт, со временем стали раздражать излишняя, по их мнению, осмотрительность наших лидеров и отсутствие решительных действий. Для начала мы задумали вызвать волнение во всем регионе и лишь затем самим подняться на борьбу. У нас не было необходимых связей с посольствами соседних государств, так что мы смогли склонить на свою сторону лишь немногих племенных вождей. Увы, наша великая мечта о восстании, которое охватило бы всю империю и преодолело любое сопротивление, оставалась несбыточной. Зелоты считали нас трусами и предателями. Сами же они распыляли свои силы на тысячи мелких акций, бессмысленно растрачивая тот запал, который мог дать начало большому пожару. Неудачи за рубежом заставили нас с удвоенной энергией преодолевать палестинские заставы, и не только в Иудее, которую напрямую контролировали римляне, но и на вассальных землях Ирода Антипы и Ирода Филиппа. Мы понимали, что, начнись сейчас мятеж, нам придется немедленно захватить отдаленные крепости, чтобы обороняться от римлян, обосновавшихся в Сирии. Большинство из нас, конечно же, пребывали в неведении относительно реальных возможностей нашей организации. Мы обсуждали лишь отдельные незначительные акции, не дающие ни малейшего представления о ситуации в целом. Так происходило не только потому, что было частью тактических планов наших лидеров. Мы и сами боялись сболтнуть лишнее, так как страдали навязчивой шпиономанией. По службе я подчинялся двум людям — учителю, который был торговцем зерном, и законнику, состоявшему при городской управе. С людьми, не входящими в этот круг, я разговаривал только на отвлеченные темы. Я держал магазинчик неподалеку от крепости Антония, в котором продавались филактерии и чужеземные рукописи. Кроме того я исполнял обязанности писца. Вскоре я убедился, что благодаря этой работенке могу быть полезен группе. Ко мне часто заходили солдаты с просьбой написать для них письмо, что давало мне возможность разузнать о распорядке дня прокуратора, о передвижениях войск и прочем. Я вырос в Эфесе и неплохо знал мир, поэтому в начале моей деятельности меня часто посылали за границу. Мне довелось даже побывать в Риме. Но в конце концов выяснилось, что я не рожден быть дипломатом, и мне нашли другое дело. Время от времени я выполнял мелкие поручения за пределами города, чему был рад, так как атмосфера в иерусалимской группе становилась все более гнетущей.
Ен Мелах находился на расстоянии одного дня пути от Иерусалима, но казалось, что он расположен гораздо дальше, в начале длинной пустынной дороги, ведущей в долину Иордана. Когда я покидал Святой город, небо было чистым. Но на пути все время свирепствовал суховей, яростный, словно гневное дыхание самого Всемогущего. Он поднимал вверх тучи песка, закрывая солнце. Однако в тот день, когда появился пустынник, рассвет был ясным. Ночью мне не давали заснуть мысли о бедолаге, сидящем там, на холоде. Не знаю, чем он так пленил мой рассудок. В нем чудился какой-то смутный вызов, брошенный мне и моему самодовольному мессианству. Он бросал этот вызов безмолвно, сидя неподвижно под деревом.
Проснувшись после обеда, я не стал утруждать себя мытьем рук, а сразу пошел взглянуть на пустынника. Сердце мое оборвалось в тот момент, когда я увидел пустое место под смоковницей. Первой мыслью было, что он умер этой ночью, и тело увезли на телеге, чтобы хищные птицы, облюбовавшие центр города, не осквернили его. Но затем я уловил движение среди утренней суеты, невдалеке от площади. Он шагал в красноватой дымке рассвета, направляясь к хлеву, где держали животных для продажи на рынке. Жутковато было смотреть на него, распрямившегося во весь рост, — кожа да кости. Что-то вроде предрассветного призрака, в котором чуть больше плоти. Походка его, как у всех очень худых и слабых людей, обладала особой легкостью, придающей им определенную живость, даже если они приближались к порогу смерти.
Предрассветный призрак, только плоти чуть больше.
Он вошел в хлев, «нырнул» в одно из стойл и присел на корточки. И только когда он «вынырнул» и двинулся обратно к площади, я заметил, что на нем нет моего плаща. Осталась одна шаль, которая делала его немного смешным и, несмотря на клочковатую бороду, похожим на женщину. Только сейчас я увидел свой плащ. Аккуратно свернутый, он лежал возле низкой грязной стены террасы. Стало ясно, что меня выследили. Но я не обрадовался возвращению собственности, меня кольнуло болезненное чувство: я подумал, что уж слишком скоро он захотел избавиться от приношения, словно от проклятия, которое его тяготило.
Он опять занял место под смоковницей. В глазах его светилось больше жизни, чем день назад. Казалось, что в конце концов ему удалось вернуться к действительности. Он раздобыл где-то тыкву, налил в нее воды и, устроившись рядом, совершал омовения, делая все с большой осторожностью, выдававшей бывалого обитателя пустыни. Всего несколько капель для рук, лица, предплечий, еще немного — для лодыжек и ступней. Затем он, сидя на корточках, низко склонился к земле и простер руки в молитве.
Мне было неловко наблюдать за ним во время молитвы. Я поднял плащ, почувствовав, что мне холодно, натянул на себя и пошел на внутренний двор. На заднем дворе дочь трактирщика, Ада, девушка лет четырнадцати, варила на огне кашу. Она была странной девушкой, невинной настолько, насколько прожженным был ее отец, будучи при этом, скажем так, уж больно простым. Нередко отец посылал ее ко мне в комнату полуголую с вином или сдой. И она проявляла услужливость, которая доводила меня до озноба.
— Никогда не видел, чтобы ты ходила на рынок, как другие девушки, — сказал я ей, — возможно, ходит твой муж?
Она не поняла.
— У меня нет мужа, — в ее глазах была паника, затем она поспешила прочь отнести завтрак отцу.
В те дни я жил по определенному распорядку, но незнакомец лишил меня покоя одним своим присутствием там, под смоковницей. Снедаемый стремлением к цели, отличной от моей, или растворяясь в особого рода преданности. Когда я вышел после завтрака, он все еще сидел под деревом. Солнце поднялось над домами позади него, и его тень протянулась через всю площадь. Я направился к нему, еще не зная точно, зачем это делаю. Монета упала пред ним на землю.
— Это вам на завтрак, — сказал я.
Он не стал ее поднимать. Приблизившись, я увидел, что взгляд его по-прежнему тускл, глаза ввались, кожа обвисла.
— Хлеб был бы лучше.
Я не ожидал, что голос его будет настолько сильным, казалось, что внутри него резонировали пустоты, создающие эффект эха.
— Монета, чтобы купить хлеба.
— Да, все равно.
Я не усмотрел в этом никакого высокомерия, скорее упорство. Наверное, он подчинялся обету, который заключался в том, чтобы не принимать чеканных монет. Возможно, все дело было в изображениях кесаря. Я наклонился и поднял деньги. Затем сбегал прямиком на рынок, где купил немного рагу, и вернулся к смоковнице. Он грубовато поблагодарил меня и принялся за еду, демонстрируя сдержанное нетерпение, — у него явно проснулся аппетит.
— Я давал вам плащ, — сказал я.
Он, не подняв головы, ответил:
— Я узнал вас.
Явно не думал благодарить меня. Похоже, я должен был побороться за благословение.
— Вы его вернули. Я очень благодарен.
— Он был слишком хорош. Я подумал, вы жалеете о нем.
— Но ведь шаль вы не вернули.
— Она не такая хорошая, о ней не очень пожалеют.
Он заставил меня вспомнить босоногих греков, которых я мальчишкой встречал на площадях Эфеса. Те не упускали возможности насмешливо уколоть за малейшую попытку впасть в претенциозность.
Он покончил с едой.
— Принести еще? — спросил я.
— Если хочешь.
Я заплатил мальчишке, чтобы тот принес еще рагу, и пошел дальше по рынку. Ен Мелах — город, который был разрушен безумным Кассиусом, когда тот находился в Сирии. Это было наказанием за отказ платить подати. Потом его отстроили заново в аляповато-греческом стиле с открытой базарной площадью, располагавшейся прямо за воротами. На базаре не было ничего интересного: немного цветной шерсти с побережья, кое-какие безделушки, гребешки, вяленое мясо и сушеные фрукты. В глубине рынка двумя аллеями разбегались лавки с уцененным товаром. Какая-то старуха держала лавку неподалеку от своего дома. Я обратил внимание на людей, которые торопливо выходили из нее с холщовыми свертками с микстурами и амулетами. В нише над верхней перекладиной окна помещалась резная статуэтка трех мудрецов в рыбьей чешуе. Таковы, думал я, наши богобоязненные евреи, готовые на всякий случай поклоняться изображениям стариков в виде рыб.
Когда я возвращался из дальнего конца рынка, у городских ворот возникло какое-то волнение: в город входил отряд. «Может быть, римляне», — подумал я сначала. Но затем разглядел штандарты Ирода Антипы. Я стал пробираться сквозь толпу зевак, которые уже заполнили улицу в поисках лучшего места для обзора. Солдат было где-то в общей сложности около дюжины. Они двигались гурьбой, не очень ровными рядами, сбившись около своего капитана — бородатого великана, который единственный ехал верхом. Я только секунду смог разглядеть, что явилось причиной такой суматохи. Это был узник. Его вели на привязи. Практически волочили за собой на веревке, привязанной к седлу капитана. Из-за солдат мне никак не удавалось хорошенько рассмотреть узника. Потом в образовавшийся просвет в толпе, я увидел его лицо и остолбенел. Хотя он был избит до полусмерти, я сразу узнал в нем своего связного.
Я был в замешательстве. Честно говоря, я не был готов к такой ситуации. Все, казавшееся раньше несерьезным, просто игрой, стало вдруг жестокой реальностью. Я протиснулся вглубь толпы, чтобы не попасть под ноги солдатам, опасаясь, что узник брошенным в мою сторону взглядом мог бы выдать меня. Но он был слишком изувечен для этого. Глаза от битья куда попало заплыли и превратились в щелки. Одно ухо было отрезано, буквально оборвано. На его месте болтались ошметки, почерневшие, запекшиеся, облепленные мухами. Когда его тащили мимо, он запнулся, упал и не смог подняться, в конце концов его, лежащего на спине, действительно поволокли по улице. Вокруг него носилась с лаем одна из почти взбесившихся городских собак. Горожане умирали от хохота, принимая его за обыкновенного уголовника.
Звали его Езекиас. Обычный мальчишка, посыльный при дворе в Тиберии. На него вышли благодаря его должности, а потом завербовали во время какого-то пира в Иерусалиме. Все мои контакты с ним сводились к короткой встрече в городе в период вербовки, и несколько месяцев спустя мы еще раз встретились в Иерихоне. Он был в моем представлении юношей честным, самоотверженным, не осознающим в полной мере опасности, которой себя подверг. Мы опирались на таких, как он, на тех, кого не жаль потерять. На самом деле я и сам был таким, когда вступил в группу.
Интерес наш заключался в том, что у него была возможность доставлять новости из крепости Мачерус, второй по неприступности в Масаде. Она формировала костяк южной оборонной линии на палестинских территориях. Задачей, над которой мы работали, было внедрение в нее. Мы полагали, что справляемся, так как там, в отличие от других мест, в контингент гарнизона входили евреи. Хотя было также много эдомитов. Их земли располагались неподалеку, и отец Антипы был выходцем из этого племени, поэтому им нельзя было доверять. Эдомиты занимали все ключевые посты, используя любые средства, чтобы подчинить себе евреев.
Но несколько евреев, однако, ухитрились продвинуться там по служебной лестнице и достичь высокого положения благодаря своей настойчивости и безупречной службе. Контакт с ними сильно укреплял наши позиции.
Солдаты тем временем достигли середины площади и остановились. Туда притащили несколько камней, которые лежали теперь у колодца. К одному из них привязали лошадь капитана стражи, а к другому, словно сноп пшеницы, — Езекиаса. Его приволокли сюда, и до него теперь уже никому не было дела. Солдаты утолили жажду, зачерпнув воды из колодца, потом облили лошадей. Езекиас был совершенно забыт. Они так вели себя вовсе не потому, что были закоренелыми злодеями, просто, как придурковатые подростки, уже утратили интерес к тому, кого недавно мучили. Езекиас же, наоборот, вроде бы пришел в себя, может чувствуя близость живительной влаги, а может быть реагируя на ее недоступность. Он уронил голову, и только обвивающая его тело веревка удерживала его в вертикальном положении.
После пасмурных дней, пропитанных пылью, чистое небо воспринималось как напасть, солнце нестерпимо палило. Я стоял посреди улицы и никак не мог привести мысли в порядок, как будто кто-то оскорбил меня, сыграв со мной нелепую шутку. Что мог означать арест Езекиаса и кто был в этом замешан? Если рассуждать здраво, солдаты не могли знать о нашей встрече, иначе они бы не заявились настолько открыто. Но и в этом я не был уверен. Отряд направился к постоялому двору, хозяин, приветствуя их, заспешил навстречу, натянув на себя самую подобострастную из личин. Он улыбался и расшаркивался, предлагая мясо и вино, чего я никогда не имел в своем повседневном рационе. Городские зеваки продолжали толпиться на площади в ожидании какого-нибудь зрелищного насилия.
Я смотрел на Езекиаса, и мне подумалось, что лучшим выходом было бы, если б его убили. Лучше для него самого и для тех, кого он мог бы выдать. Не дожидаясь, пока пыточных дел мастера в Тиберисе истощат всю свою изобретательность. И тут в мозгу отчетливо всплыла мысль, поражающая своей логикой. У всех на слуху были рассказы о попавшихся в лапы, о тех, от кого хотели добиться имен сообщников. О женах и детях, наблюдавших за процессом отрубания пальцев и выскабливания глаз из глазниц. Сейчас я уже не думал об участи Езекиаса и избавлении его от мучений, а думал, какому риску подвергнусь я сам, если ничего не смогу предпринять. Вне сомнений, я буду первым, чье имя он назовет. Если еще не назвал.
Среди вещей в моей комнате имелся кинжал. Со времен вербовки у меня ни разу не было повода его применить. Я усмотрел жестокую иронию в том, что в числе первых жертв будет мой соратник. И чем больше я осознавал необходимость совершить попытку убийства, тем больше все происходящее казалось мне дурной шуткой. Правда, отнюдь не шуточным было то, что, возможно, придется найти мужество перерезать себе горло в качестве последнего шага отчаяния, чтобы не быть схваченным и не занять место Езекиаса. Я стоял посреди улицы и не знал, с чего же начать. Жара становилась все невыносимей, и рои мух вились у окровавленного лица Езекиаса. А в двадцати шагах от него под деревом сидел отшельник, образ которого несколько померк в сравнении с Езекиасом, но я заметил, что он внимательно следил за происходящим.
Компания солдат была слишком многочисленна, и двор не вмещал всех подошедших. Тогда хозяин велел сыновьям соорудить навес у крыльца и разостлать ковры. Когда отряд расположился на отдых, хозяин приказал Аде разнести вино. Руки Ады были обнажены, что обусловило предсказуемую реакцию со стороны солдат, до того момента несколько вялых и разомлевших. Те, внезапно оживившись, принялись хлопать бедняжку по заду, когда она проходила мимо них, потешаясь над ее пугливым шараханьем. Пользуясь тем, что их внимание было занято Адой, я спокойно прошел к себе в комнату. Только хозяин выказал озабоченность моим присутствием, ловя мой взгляд и как бы извиняясь за невнимание, — мол, к сожалению, занят более важными господами.
Оказавшись в комнате, я достал клинок. У меня даже имелись ножны, как будто носить кинжал было для меня привычным делом. Я приладил его на пояс и почувствовал себя ребенком, собирающимся поиграть в войну. Даже под плащом было заметно, что на поясе у меня оружие. И это, как мне казалось, разъяснит мои намерения любому, кто посмотрит на меня невзначай.
Затем я осмотрел содержимое дорожного мешка — возвращаться в комнату я не собирался. В мешке лежали только зачерствелый хлеб и кусок засохшего сыра — еще с тех пор, как я был в Иерусалиме. Я долго не заглядывал в него и сейчас обнаружил лишь кое-какое белье и не первой свежести рубаху.
Шагнув с крыльца, я со всего маху врезался в Аду, спешившую навстречу, в руках у нее был кувшин. Столкновение было такой силы, что кувшин, упав, разлетелся вдребезги, а сама Ада распласталась на коленях у солдат. Немедленно последовал восторженный гогот уже достаточно поднабравшейся компании, одобрявшей такого рода оплошность.
— Простите, — запинаясь пробормотала Ада, — прошу, простите.
Она собрала осколки и опрометью бросилась во внутренний двор.
Солдаты решили тем временем, что я должен стать их лучшим другом. Они потащили меня в свою компанию, приглашая принять участие в обильных возлияниях. Солдафоны отпускали грубоватые шуточки. Однако сложившаяся ситуация могла в любую минуту обратиться против меня. Я боялся, что меня спросят, чем я занимаюсь. Если бы я ответил, призвав хозяина в свидетели, что ожидаю кое-каких купцов из Набатии, меня легко можно было бы уличить в обмане, ведь я имел очень смутное представление о ходе торговли в этой местности. Но солдат мало интересовало все, относительно чего нельзя было бы отпустить грубую шутку. Теперь я разглядел, что среди них не было ни одного еврея. В основном это были сирийцы, кроме, пожалуй, капитана, который явно был эдомитом.
Плащ соскользнул с плеч, и один солдат заметил мой кинжал, вернее, его богато отделанную рукоять. Национальность этого парнишки я не смог определить — он одинаково плохо говорил как по-арамейски, так и по-гречески. Не спрашивая разрешения, он, скалясь, вытащил кинжал из ножен и, продолжая скалиться, сделал выпад, как будто хотел меня заколоть. Я отскочил назад, а вся компания так и покатилась со смеху. Потом он достал из ножен собственный кривой клинок, его рукоять была обшита выделанной кожей. Юнец явно намеревался произвести обмен. Я с тревогой прикинул, что, возможно, мне предлагают совершить какой-то принятый в их кругу ритуал и я могу оскорбить их отказом.
— Оружие моего отца, — сообщил я, что, в сущности, было правдой и, похоже, пришлось им по вкусу. Юнец вернул кинжал.
Время шло, я ощущал, что решимость относительно исполнения моего плана неуклонно тает. Низменная часть моего «я» ликовала, вынуждая отступить. Налицо было полное отсутствие мужества. Вернее, теперь перед глазами уже не стояла картина моей или Езекиевой позорной смерти, процесса превращения тела в никчемную груду костей.
Стараясь казаться как можно равнодушнее, я осведомился о состоянии пленника.
— Мы всегда имеем при себе еврея, чтобы было чем позабавить собак, — так капитан первый раз обратился ко мне.
Солдаты опять весело загоготали. Они не собирались сдерживаться — наплевать, что я мог отнести это и на свой счет. Мне стало противно, и претила мысль, что нужно сидеть здесь, в их компании. Я медленно поднялся, но один из парней враждебным толчком тяжелой ладони вернул меня на место. Я был готов пустить в ход кинжал прямо сейчас. Но в это время внимание капитана привлекло происходившее на площади. Я тоже посмотрел в ту сторону и заметил небольшую толпу, собравшуюся около Езекиаса. Похоже, оживление было связано с пустынником. Пока солдаты отвлеклись, общаясь со мной, он достал ковш воды из колодца и принес ее пленнику. Толпа сгрудилась, любопытствуя, к каким последствиям это приведет.
Капитан тотчас сделал знак одному из своих людей. Тот рывком схватил ковш и с силой выплеснул воду, при этом чуть не сбив с ног отшельника. Кто-то из толпы издевательски заулюлюкал, может, для того, чтобы поглумиться над пленником в его последние минуты, а может, чтобы подразнить отшельника. Но затем кто-то, неизвестно, кто именно, запустил в него камнем. Солдат не замедлил обнажить абордажную саблю. Назревала заваруха, что оказалось бы для меня очень кстати. Но капитан в мгновение ока поднял отряд и приказал солдатам живо идти на площадь. Толпа отпрянула от внезапно появившейся стены мощных рук с саблями наголо.
А я тем временем осторожно продвигался назад, на задворки рынка, по-прежнему готовясь не упустить момент, если таковой все же случится. Однако все шло к тому, что план не будет исполнен. Капитан, получив все, что ожидал от привала, явно не собирался больше задерживаться в Эн Мелахе. Он построил отряд, чтобы возобновить свой путь. Одного из молодчиков он отправил расплатиться с хозяином, дабы не вызвать нареканий по поводу обращения с местным населением, ведь иначе, в качестве стражи, подчиняющейся только Антипе, можно оказаться вытиснутым с дорог — за римлянами не задержится. Лошадь уже седлали. Осталось отвязать пленника, но когда к нему подошли, тот тяжело ополз на землю и застыл, не подавая признаков жизни.
Присев на корточки и протянув к несчастному руку, капитан старался определить, дышит ли он. Но уже через минуту, поднявшись, в сердцах пинал безжизненное тело. Затем, наверное для большей уверенности, вытащил саблю и полоснул ею бок Езекиаса. Из раны побежал ручеек крови.
— Оставим это, — сказал капитан и отошел прочь.
Времени на выступление не оставалось совсем, спешка была такая, что уже через секунду весь отряд оказался далеко за воротами. Я же стоял на площади, стараясь в конце концов поверить в такой счастливый исход, в такую милость Господню. А может быть — в гнев.
Вокруг Езекиаса опять образовалась толпа; никто не смел дотронуться до него: кто знает, возможно, это будет нечаянным осквернением. Люди озабоченно перешептывались, прежде чем задать вопрос, что делать с мертвым. Я тут же положил конец спорам, вызвавшись позаботиться о теле. Из всей толпы объявился лишь один добровольный помощник — пустынник.
— Я справлюсь, — сказал я, сочувствуя его состоянию. Однако он уже приблизился и взялся за ноги Езекиаса.
Мы вынесли беднягу за ворота. Мой помощник оказался на удивление проворным. Нам нужно было решить, как поступить с телом дальше. Подготовка могилы, выдалбливание окаменелой почвы должно было занять целый день. Но я не мог допустить, чтобы Езекиас был просто завален камнями, как обычный преступник.
— В горах есть пещеры, — сказал пустынник, — совсем недалеко.
Но пришлось преодолеть мили две мертвой пустыни, прежде чем началась гористая местность.
— С вами все хорошо? — забеспокоился я.
— Если что, то пещер хватит на всех, — последовал ответ.
Утро сменил полдень, когда мы добрались до гор. Солнце безжалостно палило; под его лучами, пейзаж, в сравнении с предыдущим днями, преобразовался в нечто крайне мертвенное, застывшее и даже нереальное. Тело источало невыносимую вонь, должно быть, загнивала рана в боку, а может, источником зловонья была грязь, прилипшая к телу.
Мы выбились бы из сил, если бы забирались по каменистому склону горы, но мой помощник знал обходной путь. Он направился к небольшому выступу, под которым находилось несколько потаенных пещер. Осторожно маневрируя, мы пробрались к одной из них и занесли туда тело. Пустынник вытащил из-за пазухи кожаную фляжку с водой, смочил рукав и вытер кровь и грязь с лица Езекиаса. И только теперь я смог как следует рассмотреть беднягу, открыто, ничего не опасаясь. Его лицо было сильно изуродовано, однако все еще сохраняло природную красоту. Челюсть, по-видимому, была сломана, нос тоже, волосы со стороны отрезанного уха спутаны и запачканы кровью. Но теперь, благодаря заботе пустынника, лицо его приняло вполне достойный вид.
— Вы знали его? — спросил он меня.
— Нет. — Мне было неловко врать, к тому же он явно не поверил этому.
Забравшись внутрь поглубже, мы осторожно положили тело и завернули его в мой плащ, а затем принялись заделывать вход. Нужные камни мы брали со склона над пещерой и подальше, у горы, не все подряд, а какие могли дотащить. Работа заняла час или, может быть, больше; мы трудились, а жара была плотной как стена. После мы присели на уступ, выходящий из пещеры, и допили остатки воды из фляжки. С того места, где мы сидели, открывался вид на долину Иордана: на севере можно было разглядеть пальмы Иерихона, а на юго-востоке — различить очертания Мертвого моря. Эн Мелах, лежащий почти у наших ног, напротив, почти не просматривался, слившись с породившей его каменистой равниной. Город, опровергающий всякую логику, беззащитный, с домами, вылепленными из необожженной грязи, — пара хороших дождей, и он будет смыт. Если бы вдруг по какой-то причине город покинули все жители, пустыня стерла бы его до основания за какой-нибудь год.
— Вы снова будете ночевать в городе?
— Думаю отправиться в Иерихон.
Мы сидели и разговаривали, устало, скупясь на слова, так как силы были истощены, а дух подавлен миссией, которую мы выполняли. Его звали Иешуа. Я спросил, что привело его в Эн Мелах. С неожиданной откровенностью он поведал, что был среди приверженцев Иоанана. Их община располагалась неподалеку. Месяца два назад Иоанан был арестован по приказу Ирода Антипы, хотя все знали о причастности Рима к его аресту.
— Но говорят, что приверженцы все убиты.
— Не все, — был ответ, однако взгляд его не встретился с моим.
Кое-что начинало проясняться. Обритая голова — это уловка, чтобы обмануть солдат. О приверженцах Иоанана было известно, что они не стригли волос. Так, значит и я, и он, — мы оба были вне закона — вот повод для сближения, за неимением лучшего. Действительно, наше движение очень внимательно отнеслось к аресту Иоанана. Прежде всего нас интересовало, как переманить его людей в наши ряды. Но на поверку они оказались малоуправляемыми, фанатичными и к тому же были рассеяны по большой территории. На мой взгляд, римляне напрасно усматривали в Иоанане политическую угрозу. Он был для них, скорее, благом, так как увлекал в мистические области тех, кто мог бы направить свою энергию на организацию поджогов римских гарнизонов.
При упоминании Иоанана Иешуа помрачнел, и я понял, что вынужденное отторжение от него — тяжелое бремя для Иешуа. Он выглядел усталым и подавленным, как человек, совершивший долгий путь.
— Если вам пришлось уйти от него и вы остались в живых, то нужно обратить это во благо, — сказал я, но слова прозвучали неискренне, я ведь не какой-нибудь умудренный жизнью старец, чтобы проникать в суть вещей, к тому же Иешуа, казалось, знал обо мне больше, чем я сам.
Как ни странно, он не рассердился на меня за пустые слова, но лишь заметил:
— В конечном счете его дела лучше, чем у того бедняги в пещере, — высказывание прозвучало просто и ясно, как неожиданно засветивший огонь.
Перед выступлением в обратный путь Иешуа помолился об умершем, прося Господа проявить к нему милость. Я совсем не подумал о том, что нужно сотворить погребальную молитву. Мы вместе дошли до места, где горы, заканчиваясь, переходят в известковое плато, там и расстались. Он отдал мне шаль, которую пожертвовали ему в Ен Мелахе, — он покрывал ею голову — и попросил вернуть ее. Не понятно почему, но меня очень тронуло то, что он обратился ко мне с просьбой.
— Я обязательно верну ее, — пообещал я.
Я смотрел, как его силуэт медленно растворяется в пустыне. У меня не было уверенности, что мы когда-нибудь увидимся снова, но я был благодарен ему за то, что он вызвался разделить со мной нелегкую процедуру погребения и опасность осквернения, связанную с ней. Я прекрасно знал историю о священнике, который прошел мимо умирающего, лежащего на обочине дороги, — настолько велик был страх оскверниться. Но не этому Иоанан учил своих последователей. Он проповедовал, что их цель — проложить пути для Господа. Однако после его ареста последователи, вероятно, сами сбились с пути. Вот и мужество пустынника явно оставило его. Он бежал. Но я не был уверен, что не поступил бы так же.
Он совсем исчез в легкой дымке пустыни, я же отправился обратно в Ен Мелах. Задул ветер, поднимая облака пыли, и, покуда я добрался до города, солнце практически исчезло за плотной пеленой.
Чистки, последовавшие за раскрытием нашей организации в Махероне, означали настоящий провал. Они грозили подорвать наше движение в корне. В форте под угрозой разоблачения оказались не только лидеры, но и связанные с ними агенты — все подверглись краткой, но жестокой расправе, местная сеть была практически уничтожена. Но едва ли не большим ударом для нас было то, какую возню вызвало все происшедшее в рядах наших противников. Как в метрополии, так и на местах ситуация была использована для сведения личных счетов и устранения «неудобных»; от тотальных слежек за «своими» пострадало немало наших людей. В Иерусалиме трупы, сваленные и гниющие у Гиеномских ворот, источали непереносимое зловоние. Местный консулат выразил в связи с этим протест аж самому императору, полагая, наверное, что таким образом они противостоят римским угнетателями и демонстрируют непреклонный дух нации.
Что касается меня, то вскоре после гибели Езекиаса я спокойно отправился обратно в Иерусалим. Я решил ни с кем ни о чем не заговаривать, так как боялся слежки. Через несколько дней после моего возвращения я узнал, что учитель, с которым я был связан, — старший в нашей «группе» — арестован. Не теряя времени, я собрался, упаковал товар, оставшийся в лавке, взял с собой немного денег — остаток наследства — и покинул город. В течение нескольких дней я укрывался у двоюродного брата в Яффе, но даже ему я не рассказал ни о чем. Таковы были мои обстоятельства. Через Яффу часто проходили части римских войск, отправным пунктом которых была прибрежная Кесария Маритийская, которая выполняла функции столичного города. Испугавшись, что могу причинить большие неприятности своему родственнику, я покинул его и отправился дальше.
Наконец я пересек северную границу и отправился в Сур. Я слышал, что там оставалась группа. Когда я был ребенком, мы с отцом бывали в Суре — несколько раз путь наш лежал через этот город. Он казался мне тогда очень красивым: там имелась дамба, порт и много храмов. Но сейчас я увидел заштатный городишко, кишащий попрошайками, мошенниками и прочими людьми, не очень-то ладившими с законом. Прошло немало дней, прежде чем мне удалось напасть на след группы. Из-за последних событий они стали очень осторожными и очень запуганными. Группа, которую я обнаружил, включала с полдюжины престарелых революционеров со взглядами времен Иуды Галилейского. К тому же они так долго жили вне страны, что окончательно потеряли чувство реальности и не представляли себе того, с чем нам приходится иметь дело. Поэтому с самого начала наши отношения складывались несколько натянуто. Кроме того, до них стали доходить слухи о репрессиях против нашего движения, они поступали от членов партии, которым, как и мне, удалось просочиться в город. Все это привело к тому, что сурская группа принялась тешить себя иллюзиями о возможном переходе главенства в их руки. Мы же стали их сторониться, опасаясь быть скомпрометированными как перед римскими властями, так и перед собственным руководством. Я начал всерьез подумывать о том, чтобы уйти из города. Слухов о каких-либо предписаниях в отношении меня из Иерусалима не доходило, но я знал, что несколько близких мне людей были схвачены и отправлены на галеры.
Поглощенный своими делами, я совершенно забыл об Иешуа. Но из-за неотложных дел я вынужден был задержаться в городе на несколько месяцев и вдруг неожиданно наткнулся на него у городских ворот. Вокруг сбилась небольшая толпа, человек двадцать, Иешуа говорил что-то, обращаясь к собравшимся. Он выглядел лучше в сравнении с нашей первой встречей, был не изможденным, а ухоженным и сытым. Словом, он стал теперь похож на грека. Его манера говорить тоже изменилась: голос звучал более властно, совсем не так, как в Эн Мелахе. Однако его принимали враждебно — в своей речи он нападал на местных богов.
— Прибереги свои речи для евреев, — долетело из толпы.
— Ваши учителя, проповедуют ли они вам о том, что есть две правды: одна — для сурийцев, другая — для евреев?
— Ты так сказал!
Толпа вскоре разбрелась. Остались только грубоватого вида помощники. Они все время находились поблизости, храня гробовое молчание, теперь же тихо переговаривались по-арамейски. Я подошел ближе. Иешуа сразу узнал меня.
— Я заметил вас в толпе, — сказал он. — Приятно было увидеть хоть одно знакомое лицо.
Темнело, и я пригласил его и спутников поужинать у меня, в небольшой гостинице около порта. Хозяином гостиницы был еврей, сочувствующий нашему делу. По дороге Иешуа очень подробно расспрашивал меня о местных обычаях. Мы разговаривали по-гречески. Его спутники совершенно выпали из поля нашей беседы. Грубоватые парни — их можно было уверенно принять за наемников — явно не знали греческого. Поначалу я не усмотрел в ситуации ничего достойного внимания, но потом заметил, что Иешуа часто обращается к ним за советом даже по незначительному поводу. Тогда я понял, что ошибался, приняв его спутников за обычных слуг или телохранителей.
Он застал меня врасплох, когда обронил:
— Я слышал, что того человека в Эн Мелахе арестовали в связи с заговором.
Я только и сказал: «A-а», но не стал обсуждать далее эту тему.
Тем не менее я понял, что для Иешуа ясны причины моего пребывания в Суре.
За ужином мы разговаривали по-арамейски. Но и тогда его спутники большей частью помалкивали Их было трое: Якоб, Иоанан и Шимон — явный лидер, которого Иешуа называл Кефас, «камень», явно имея в виду его неуклюжие движения. Судя по акценту, люди были из Галилеи. Последнее объясняло их манеру вести себя — галилеяне не слыли словоохотливыми. Обращаясь к своему наставнику, они называли его Иешуа, и создавалось впечатление, что все были на равных. Однако позднее я узнал, что было еще и другое имя, звучавшее менее фамильярно, но так к нему обращался лишь пророк Иоанан, обыкновенно совершавший над ним обряд очищения.
Странно, но Иешуа, будучи сторонником Иоанана, не проповедовал скорое наступление последних времен, хотя это, насколько я знал, была одна из основных идей Иоанана и других общин, подвизающихся в пустыне. Иешуа, однако, не был очень категоричен и нетерпелив. Он настаивал, что Иоанан безусловно прав, когда говорит, что каждый свой день мы должны ощущать как последний. Таким образом, все мы должны бодрствовать и хранить высокую мораль. Но, проповедуя так, он обнаруживал свое несходство с Иоананом. В его способе рассуждать было больше греческого, нежели иудейского. Он обращался к логике, а не к священным книгам. Поэтому я не удивился, когда узнал, что ребенком он жил в Александрии.
Я никак не мог понять, что же заставило его прийти в Сур, может, его и мои цели не были столь уж различны, тем более что участь Иоанана не была еще решена. Однако евреи, которых можно было бы обратить, могли не иметь точных сведений, и Иешуа просто искал здесь возможных последователей. Я выяснил также, что он собирается на днях отправиться в Капер Наум Галилейский — место его теперешнего постоянного пребывания. Я полушутя признался, что был бы очень рад сбежать из Сура, тогда Иешуа предложил мне пойти с ним вместе, правда, я так и не понял, серьезным или случайным было его приглашение.
Я предложил его спутникам переночевать в моей гостинице. Кефас, который явно питал ко мне недоверие, сказал:
— Мы будем спать на улице. У нас нет денег.
Он явно гордился такой позицией. И мне вспомнилось, как Иешуа отказался от монет, предложенных в Эн Мелахе.
— А как вы добываете пропитание?
— С Божьей помощью.
На языке вертелся вопрос, как Господь помог им оплатить ужин, но я сказал лишь:
— Будьте моими гостями.
Им нечего было возразить.
На этом наша встреча могла бы и закончиться, мы расстались бы навсегда, и каждый пошел бы дальше своей дорогой, но одно случившееся чуть позже происшествие возобновило и обострило мой интерес к нему. В гостинице объявилась некая провинциалка-финикиянка. Она искала встречи с Иешуа, и каким-то образом ей удалось узнать, где он. Женщина пришла с дочерью, которую в буквальном смысле слова держала на привязи. Девчушка была обвязана веревкой, конец которой был в руках матери. Она действительно была похожа на дикого зверя — грязная, всклокоченная, с исцарапанным и покрытым коростой лицом. Руки ее были связаны тряпьем, которое она постоянно грызла, пытаясь высвободиться. Девочка все время выла и стонала; иногда казалось, что она выкрикивает что-то связное, но бессмысленные звуки так и не становились словами.
Я был в гостиной, куда спустился после ужина. Я первый столкнулся с женщиной, когда она появилась во внутреннем дворе и заговорила со мной. Она поведала, что сила слова Иешуа помогла излечить ребенка в деревне, где она случайно оказалась. Удивительная сила поразила ее, и тогда женщина решила привести к Иешуа собственную дочь, чтобы тот исцелил ее. «Девочка связана, дабы она не смогла причинить вред самой себе, так как несколько раз пыталась совершить самоубийство», — объяснила несчастная мать.
Неожиданно я узнал, что Иешуа известен как целитель. За ним послали служку, и через несколько минут Иешуа и его спутники появились во дворе. Затем на глазах у Кефаса случилось нечто неожиданное и даже комичное. Девочка, до сих пор казавшаяся относительно безобидной, несмотря на издаваемые ею выкрики, внезапно бросилась к подошедшим и начала бить их, сжав в кулаки связанные руки. Якоб и Иоанан с трудом оттащили ее от Иешуа.
Женщина распростерлась на земле, умоляя простить ее.
— Пожалуйста, пожалуйста, господин мой, пожалуйста, — бестолково бормотала она.
Иешуа, отступивший предусмотрительно на несколько шагов назад с места потасовки, уже оправился от замешательства и снова вышел вперед. Он взял девочку за подбородок, что, кажется, успокоило ее.
— Отведите ее в гостиную, — сказал он.
Его люди усадили девочку на скамью в гостиной; она продолжала что-то бессвязно бормотать. Она все больше уходила в себя, смотря перед собой остекленевшим взглядом, как будто совершенно безразличная к происходящему. По просьбе Иешуа мальчик-слуга принес таз с водой и полотенце. Когда все было готово, Иешуа принялся осторожно протирать лицо девочки влажной тканью, смывая грязь и запекшуюся кровь. Я вспомнил, как Иешуа точно так же омывал лицо Езекиаса. И как тогда лицо Езекиаса вдруг преобразилось под руками пустынника, так и сейчас нечто похожее происходило и с этой девочкой. На личике, очищенном от грязи и кровавых потеков, придававших ей сходство с демоном, неожиданно появлялось ребячески невинное выражение. Он протер ее волосы, снова взлохматив их, затем принялся развязывать ей руки. Девочка все больше и больше успокаивалась, ее вой перешел в тихое всхлипывание.
— Принесите ей поесть, — сказал Иешуа, когда руки были развязаны.
Принесли миску супа. Она припала к ней, как человек, который давно ничего не ел.
Из мешочка, висевшего у него на поясе, Иешуа достал какие-то травы, протянув их матери, велел делать из них успокоительный отвар и поить девочку, когда снова начнется приступ.
— Это демон одолевает ее? Да, господин? — спросила мать.
— Она беременна. Когда вы найдете того, кто это сделал с ней, вы поймаете вашего демона.
Женщина внезапно осеклась. Мы тоже стояли молча. Девчушке было лет девять или десять. Но все вдруг поняли, что Иешуа был прав. Об этом говорило виноватое молчание матери и выпуклость, проступавшая под платьем девочки. Она сделалась особенно заметной теперь, когда общее внимание было приковано к животу малышки.
Девочка тем временем тихо лакала суп, стараясь достать со дна гущу.
— Отведите ее домой и позаботьтесь о ней, — сказал Иешуа.
Во всей этой истории не было ничего сверхъестественного, однако произошедшее глубоко тронуло меня. В мою память врезалось выражение детского лица, чудесно преобразившегося, как по мановению руки. Прояснившегося, как будто кто-то окликнул ее у края пропасти. Я и раньше сталкивался с таким даром, если можно говорить здесь про дар, и видел всякого рода «исцеления», исполняемые с тем или иным успехом. Я был свидетелем не одного и не двух представлений, организованных, чтобы снискать расположение доверчивых зрителей. Такие действа обычно обставлялись разного рода приемами, с целью как можно сильнее заморочить всем голову. Туманные высказывания, чтение молитв нараспев, демонстрация амулетов, бесчисленные жертвоприношения — все заканчивалось значительным пополнением кошелька врача без особой пользы для больного. Иешуа все делал очень просто, поэтому отсутствовало ощущение фальши. Только простые, даже скуповатые жесты и внимание к людям, внушающее всем веру если не в абсолютную истинность «исцеления», то, во всяком случае, в честность целителя. То, что он внимательно отнесся к физическому состоянию девочки и к причинам, повлекшим такие последствия, выгодно отличало его от прочих врачей и знахарей. Обычно последние склонны прятать свое невежество за туманными рассуждениями мистического плана.
Позже я заговорил с Иешуа о его образовании, которое, по его словам, он получил в Александрии. Удерживая его этим разговором, я преследовал свои цели. Как я уже сказал, он предложил мне присоединиться к ним. Понимая, что, по сути, он являлся таким же изгнанником, я убеждал сам себя, что будет удобнее вернуться на прежнее место вместе с ним. Не вызывая подозрений, можно будет ходить по Галилее, где о нас никто не знал. Волей-неволей я действительно убедил себя, что стремлюсь укрепить нашу организацию там, где она до сих пор имела слабое влияние. Однако истина заключалась в том, что меня привлек к себе Иешуа. В его характере улавливалось нечто, что говорило о нем как о вожде, и я не хотел упустить его.
Мы сидели и беседовали, может, час, может, больше. Ею люди давно вернулись в свои комнаты. По его словам можно было составить мнение, что он обычный странствующий проповедник, наставник, каких немало встретишь в Иудее и вне ее. В Галилее было считанное число людей, поддерживающих его. Тем не менее он мало походил на проповедников, которых я обычно встречал, когда учился в Иерусалиме. Те представлялись мне комнатами, в которых отсутствуют окна. Их ум оперировал только в рамках Закона, тогда как ум Иешуа был живым и пытливым. К нам присоединился хозяин гостиницы, он принес вина, и Иешуа не отказался выпить. Вскоре разговор свернул на политические темы. Речь зашла об императоре Тиберии и его странном уединении на Капри, где он, как говорили, предавался разврату, совершенно не интересуясь государственными делами. Хозяин гостиницы усмотрел в этом надежду на обретение независимости:
— Дом развалится, — сказал он, — если хозяин не будет следить за ним.
Ответ Иешуа вскрыл самую суть:
— Но у хозяина всегда найдутся слуги, готовые позаботиться об имуществе в отсутствие хозяина.
Его слова оказались пророческими: прошло совсем немного времени, и на слуху появилось имя Сеяна, прокладывающего себе дорогу во власть. Притом суровостью и всякого рода зверствами он намного превзошел своего отца.
В определенный момент Иешуа спросил меня о моем образовании, и я сразу стал рассказывать ему об Эфесе. Иначе я боялся, что Иешуа сочтет меня неким упертым фарисеем, не читавшим ничего, кроме Закона.
— Ну, так, значит, мы оба греки, — пошутил он.
На самом деле в Эфесе отец отправил меня учиться в еврейскую школу, расположенную в нашем квартале. Мой отец вырос на «критском юге», в Негебе, и не был поклонником светского воспитания. Расширить мой кругозор помогли мне рукописи, которые я от нечего делать покупал, слоняясь по рынку или в уличных лавках. Наш квартал казался мне небольшим островком, кусочком родной земли, которую поглощает темная неизвестность.
Я спросил Иешуа, бывал ли он в Эфесе, и он ответил, что был там однажды перед тем, как присоединиться к Иоанану.
— У меня осталось впечатление, что там много удивительного, — заметил он.
С тех пор как умерли мои родители, мне трудно было говорить о тех местах.
— Чудес гораздо больше в Александрии.
Он засмеялся моим словам.
— Может быть, но не всякое чудо — благо.
Прежде чем мы отправились отдыхать, я наконец признался, что хотел бы принять его приглашение путешествовать вместе. Я боялся, что он догадается о моей неискренности и обидится. Но даже если он и тревожился о том, что подвергает себя опасности, определив повстанца в свои спутники, он хорошо скрывал это.
— Конечно, мы будем рады. — Казалось, он говорил вполне искренне.
Итак, мы отправлялись в путь на следующий день. Я попросил хозяина гостиницы сказать соратникам, что решил уйти, но не думал, что те вообще заметят мое отсутствие.
Как только рассвело, мы двинулись в путь. Нам предстояло пересечь страну и выйти к границе в районе Гуш Халав. А это значит, впереди ждал нелегкий участок горной дороги.
По пути мы увидели лишь одну старую деревеньку, напоминавшую скопление каменных лачуг. Поблизости находились еще несколько пастбищ, перемежающихся лоскутами полей, отторгнутых у лесной полосы. И дальше, насколько хватало глаз, простирался темный кипарисовый лес, сумрачный и тоскливый. День стоял солнечный, но все же было холодно, — может, оттого, что пронзительный ветер постоянно дул в лицо, а может, холод исходил от близлежащих холмов. Из-за резкого ветра дорога казалась гораздо длиннее, а склоны холмов много круче. На пути нам никто не встречался, изредка попадался крестьянин, предлагавший купить какую-нибудь поделку или что-нибудь из еды. В остальное время мы довольствовались только собственным обществом, что, впрочем, очень меня устраивало.
Понимая, что спутники будут скованы появлением в их компании нового человека, Иешуа всю дорогу держался в стороне, то есть на несколько шагов впереди, и таким образом подтолкнул нас к общению. Его люди поначалу смущались, но затем стали искренне пытаться вовлечь меня в беседу. Как на пиру гостю предлагают всевозможные деликатесы, так и меня потчевали разными историями, причем иногда самыми невероятными, о великих делах, совершенных Иешуа в Галилее. (Позднее я услышу и другие их рассказы. В тех же самых преувеличенно эмоциональных выражениях они будут пересказывать новым слушателям историю исцеления девочки из Сура.) Мало-помалу даже Кефас стал настолько любезен со мной, что на привале мне первому протягивал фляжку. А вечером, когда мы расположились на ночлег у обочины, он собственноручно и очень аккуратно разделил припасенную в дорогу снедь, проследив, чтобы всем досталось поровну. Надо сказать, я рассчитывал ужинать в Гуш Халав и поэтому не захватил с собой никакой провизии.
Из рассказов спутников Иешуа я смог уловить, что он объявился в Капер Науме в начале весны, то есть вскоре после нашей с ним встречи в Эн Мелахе. Когда речь случайно зашла о том, что же в конце концов произошло с Иешуа и как он обрел своих последователей, они заговорили очень туманно и иносказательно. Я помню только, как они несколько раз повторяли, что были призваны, произнося это слово с особым ударением и принимая значительный вид, — так обычно говорят неофиты. Я предположил, что убежище, которое он искал для себя в гористой местности, должно быть неприметным и мало привлекательным — место, откуда легко уйти в любую минуту. Кроме того, оказалось, что у Иешуа есть семья в Нацерете, что неподалеку от Сепфориса, древней столицы Галилеи. Меня удивило и то, что соратники Иешуа никогда не видели кого-либо из его родни. Я понял, что они мало знают о прошлом их наставника.
Границу у Гуш Халав мы пересекли на рассвете следующего дня, спокойно, без особых затруднений. Я сразу воспрял духом, и кровь потекла быстрее в моих жилах — под ногами снова была родная земля. Лето заканчивалось, и сбор винограда был в самом разгаре. Виноградники напоминали растревоженные ульи, везде сновали работники, и сам воздух, казалось, забродил от сладкого запаха. После путешествия по унылым дорогам, обрамленным мрачными лесами, я впервые вздохнул полной грудью и порадовался человеческому присутствию. Раньше мне не приходилось бывать в этой части страны подолгу — может быть, каких-нибудь пару дней. Я был удивлен при виде заботливо обработанной земли, причем не только на равнинах, но и на гористых склонах. Тут и там зеленели оливковые рощи. Проходя мимо старых сучковатых олив, я подумал, что евреи поливают потом эту землю с тех пор, как она была отвоевана для них Маккавеями. Я представил себе, что старые деревья помнят еще древних Хананеев.
Иешуа и его спутники, по-моему, тоже заметно оживились. Возможно, из-за близости дома. Кроме того, здесь они были известны, но сказать так означает сказать очень мало. В каждом селении, через которое нам случалось пройти, находились люди, которые не только знали их, но спешили предложить свой кров и пищу. В городке, где мы отдыхали во время дневного перехода, оказалась целая община приверженцев Иешуа. Люди прознали, в каком доме мы остановились, и потихоньку стекались туда, оказывая всевозможное уважение и почтение. Это были простые крестьяне и прочий люд, а не старейшины и не местная знать.
Город Капер Наум лежит по дороге, ведущей в Дамаск; мы пришли туда ближе к вечеру, в сумерках. Караван-сарай у стен города источал шум и зловоние, распространяемое скоплением людей и животных. В городе же царила атмосфера уныния и заброшенности. У городских ворот собрались люди, узнавшие о нашем прибытии. Они толпились в ожидании Иешуа, каждый надеялся получить помощь в избавлении от недуга. Темнота вот-вот должна была накрыть город, и Иешуа поспешил выйти к поджидающим его страдальцам. Принесли мальчика со сломанной голенью, он корчился от боли. Сломанная кость вспорола кожу и вылезла наружу. Несколькими мягкими и точными движениями Иешуа вправил кость так, что после фиксации места перелома больной уже смог уйти, можно сказать, на собственных ногах. Вне сомнения, нельзя было сослаться только на прекрасные знания, это был дар. Любой мог заметить необыкновенную целеустремленность Иешуа. Он весь, каждой частичкой своего тела был вовлечен в то, что делали его руки.
Позднее мы отправились в дом Кефаса, чтобы расположиться на ночлег. Это было небольшое строение, неподалеку от главной улицы, сырое, переполненное детьми и животными. Нам подали ужин, достаточно обильный, затем братья Якоб и Иоанан — то, что они были братьями я не знал, это выяснилось совершенно неожиданно — отправились к себе домой. Кефас предложил мне устроиться на крыше, которая, как мне показалось, едва ли выдержала бы мой вес. Но кроме меня летняя жара выгнала туда еще нескольких детей, а также некоторых слуг. Иешуа же, полагаю, имел в доме собственный уголок, скорее всего в дальнем крыле дома.
На крышу пришел ночевать и Андреас, брат Кефаса; еще за ужином он проявил неожиданную симпатию ко мне, встав со своего места и устроившись у моих ног. Он вел себя словно собачонка, которая выпрашивает подачки. Я очень скоро понял, что Андреас был слабоумным, что подтвердилось рассказом о несчастье, случившемся с ним в детстве. Присутствующие за ужином чувствовали неловкость, но никак не одернули Андреаса. И так он просидел рядом со мной, а после забрался за мной на крышу и, расстелив поодаль свою циновку, одарил меня широкой глуповатой улыбкой ребенка. Мне было искренне приятно находиться в его обществе: его радушие было таким бесхитростным и в то же время таким нетребовательным, не имевшим ничего общего с показным гостеприимством.
Я проснулся на крыше еще до наступления утра. У меня был запас времени, чтобы осмотреться и решить, так ли уж был я не прав, осудив Иешуа за выбор Капер Наума в качестве пристанища. Люди Иешуа называли город крепостью. Но никаких крепостных стен с бойницами я не обнаружил — взгляд натыкался на временные импровизированные ограды, отделяющие дома, похожие на дом Кефаса. Жилища беспорядочно громоздились вдоль нескольких улиц Капер Наума. Основным материалом для строительства служил местный черный камень; дома были сложены из нетесаных глыб, поэтому казалось, что каждая постройка ощетинилась в немой угрозе соседям. К югу находилась гавань, достаточно большая, но беспорядочно построенная. Я различал множество пристаней и молов, облепленных лавчонками с кустарным товаром. Более всего, однако, меня потряс вид, открывшийся на Киннерийское море, которое поражало не столько своими размерами, сколько ощущением отдаленности этого края от всего мира, что, надо сказать, существенно отличалось от взгляда Тиберия, который воспринимал море как декорацию, созданную для того, чтобы ласкать его взор. Иерусалим казался существующим где-то в ином измерении, а существование Рима и вовсе вызывало сомнения. Я также осознавал, что на меня нахлынули обычные чувства, которые испытывает провинциал, не признающий того, что не находится в непосредственной близости.
Я был удивлен, обнаружив нечто напоминающее армейский лагерь к востоку от города. Я разглядел развевающихся по ветру римских орлов. Я никогда не слышал ни о чем подобном и недоумевал, каким образом случилось так, что Антипа терпел такое на вверенных ему землях. В доме еще никто не проснулся, и я воспользовался случаем выскользнуть на улицу и отправился на разведку. Я надеялся раздобыть какие-нибудь сведения, которые будут интересны моему начальству в Иерусалиме и лишний раз подтвердят мою полезность.
Лагерь располагался в месте впадения Иордана в Киннерийское море, где пролегала граница, отделяющая земли Ирода Филиппы. На первый взгляд, лагерь был достаточно большим и вмещал, возможно, около сотни человек. Главной постройкой была внушительных размеров таможня, посредством которой вели контроль пересекающих границу. Юный страж Цилициан с заспанными глазами сказал мне, что римляне основали лагерь несколько лет тому назад, чтобы отражать набеги разбойников с холмов. Меня покоробило слово «разбойники», но, если быть справедливым, многие повстанцы действительно были не более чем ворами, хотя после мер, предпринятых Антипой и Филиппом, они явно утратили прежнюю прыть. Так называемые «разбойники» оказались в значительной степени упразднены, что, однако, не привело к упразднению военного лагеря. Римляне с готовностью оставили за собой возможность приглядывать за «младшим братом» на его территории; не последнюю роль сыграл также и доход, получаемый от таможни. Сейчас в лагере размещался весьма небольшой контингент из двадцати пяти служащих. Командир лагеря пользовался симпатией местного населения и совсем недавно женился на девушке из Капер Наума.
Было около часу пополудни, когда я вернулся к дому Кефаса и с удивлением обнаружил, что на узкой улочке перед воротами опять собралась небольшая толпа. Я принял их за очередных просителей, ожидающих появления Иешуа. Но на этот раз среди них не было больных или тех, кто рассчитывал услышать напутствие. Наоборот, толпа негромко и напряженно переговаривалась, при приближении незнакомца возмущенный говорок стих.
Я спросил какого-то человека, что произошло, и тот ответил с мрачноватой прямотой:
— Он убит. Они убили пророка Иоанана.
Эта новость поразила меня. Еще в Суре я слышал, что Иоанана заточили в крепость; казалось, что власти намеревались сгноить его там, они надеялись, что с течением времени о пророке просто забудут. Однако такой финал был совершенно неожиданным. Не было ни суда, ни просто обвинений; римляне обычно проявляли щепетильность в этом отношении, но, видно, решили оставить грязную работу для Антипы. Антипа, со своей стороны, самонадеянно полагал, что можно запросто одним махом казнить очередную партию «политических», к которым он присоединил и Иоанана. К сожалению, он не предполагал, что казнь любимого пророка вызовет у евреев гораздо больше сочувствия, нежели казнь мятежников.
А люди все подходили и подходили. Я видел, насколько любим был пророк, многие воспринимали случившееся как личную утрату. Скорбный плач постепенно овладевал толпой, но Иешуа так и не появлялся. Что люди ожидали от него? Обыкновенного сочувствия или чего-то большего? Мне уже случалось быть свидетелем зарождения народного гнева, вызванного ощущением бессилия, но гораздо страшнее, когда этот гнев находит объект приложения.
Наконец вышел Иешуа. До чего же откровенно тот выражал свою скорбь — одежда разорвана, а лоб почернел от пепла. Толпа при виде его, казалось, еще более помрачнела. Он заговорил. Я ожидал гневных обличений, но ничего такого не прозвучало. Он вспоминал Священное Писание и известные всем рассказы о пророках-изгоях. Речь явно произвела меньше впечатления в сравнении с новостью, которая только что посетила дома горожан. Однако толпа, готовая к всплеску насилия, теперь успокоилась.
Иешуа замолчал, но в это время на противоположном конце улицы возникло какое-то оживление. Оно было вызвано появлением отряда солдат. Контингент военного лагеря молниеносно объявился в городе. Еще только полчаса назад, когда я был там, ничто не указывало на скорое выступление. Капитан Вентидий, названный в честь знаменитого римского генерала времен Марка Антония, скомандовал своим бойцам, и те задержались у края толпы. Сам он прошел сквозь строй расступившихся горожан и остановился перед домом Кефаса. Ему было уже за сорок — он явно был староват для своего звания и должности командира заштатного гарнизона. Но по тому, как люди охотно расступались, чтобы дать ему дорогу, стало ясно, что он обладает здесь авторитетом. Капитан обратился к Иешуа. Слова прозвучали энергично и в то же время весьма дружелюбно — последнее несколько удивило меня.
— Уверяю, Рим здесь не замешан, — произнес он.
Капитан говорил искренне, но это едва ли было правдой. Иоанан всего лишь изобличал Антипу в грехах, которые, однако, тот и не думал скрывать, — вот все, что могли официально вменить в вину пророку.
К чести своей, Иешуа только и сказал:
— Римляне творят дела не только своими руками.
В любом случае Вентидий был явно застигнут врасплох: его злило не столько то, что никто не поставил его в известность, но в большей степени то, как грубо был попран закон в связи с казнью Иоанана. Позднее я узнал, что он слыл одним из «имеющих страх Божий», то есть сочувствовал иудеям.
Капитан неловко замялся на какое-то мгновение, явно боясь встретиться взглядом с Иешуа, затем повернулся к людям и попросил всех разойтись. Воцарилось настороженное молчание, казалось, атмосфера вот-вот взорвется. В глубине улицы стояли солдаты, охватив толпу сомкнутым строем; ограниченное пространство еще более усиливало нервозность. Иешуа на этот раз не старался разрядить напряженность, он повернулся и, не сказав ни слова, пошел обратно в дом Кефаса. Казалось, по толпе пробежала волна паники, после того как вожак оставил ее. Но это продолжалось недолго. Люди стали расходиться. Вентидий отдал солдатам приказ — чем и ограничился в смысле осуществления формальностей — и вывел отряд из города.
Вскоре у ворот Кефаса осталось лишь несколько человек. Я заметил среди них братьев Якоба и Иоанана и подошел поближе. Иоанан, младший и более расположенный ко мне, представил меня остальным. Люди, сгрудившиеся у ворот, судя по внешности, были в основном рыбаками или чернорабочими. Среди них находилось и несколько женщин, которым я также был представлен в той же простовато-грубоватой манере. Меня позабавило то, как Иоанан заявил, что все они были призваны Иешуа стать его избранными соратниками, как будто кто-либо из них имел хоть какое-нибудь образование или положение в обществе. Все выглядели очень подавленными известием о смерти пророка Иоанана, более того, я заметил, что, в какой-то степени, они были даже испуганы.
Спустя некоторое время появился Кефас. Он повел нас к гавани, затем мы вышли за городские ворота и направились к берегу озера. Иешуа уже находился там, на нем была все та же изорванная одежда. Очевидно, он, не привлекая внимания, вышел через заднюю дверь в глубине дома. Подошедшие обменялись короткими приветствиями, после чего женщины принялись разводить огонь. Неподалеку лежала кучка пойманной рыбы и несколько луковиц. Одна из женщин принесла хлеб. А Кефас наполнил фляжку прямо из озера. Когда еда была готова, все расселись в кружок на камнях, помедлив, прежде чем приступить к еде, что, вероятно, было сложившимся ритуалом. Соратники сначала предложили пищу своему наставнику, а он, в свою очередь, предложил ее им. В конце концов Кефас стал первым, кто нарушил пост.
Трапеза еще не закончилась, а все опять вернулись к теме гибели Иоанана. Якоб — они с братом, как я заметил, имели в общине репутацию «горячих голов» — предлагал послать протест прямо в Дамаск, а лучше — самому кесарю. Остальные же придерживались мнения, что сейчас надо вести себя тихо и, может быть, даже разойтись на время.
— Глупцы, — сказал Иешуа, — вы ничего не поняли. Путь Иоанана — это и ваш путь.
Присутствующих, кажется, сразила эта фраза. Наступила тяжелая пауза. После кто-то робко спросил, стоит ли все-таки, по предложению Якоба, послать протест правителю в Дамаск.
— Кто тот правитель, который достоин коснуться хоть края одежды Иоанана! — воскликнул Иешуа. — Не хотите ли вы сначала подумать над тем, чему я вас учил, прежде чем говорить?
Терпение изменило ему — смерть Иоанана выбила его из колеи.
Опять повисла долгая пауза.
— Учитель, — обратился к нему кто-то из присутствующих, — нас арестуют сейчас? — Было ясно, что все думали об одном.
Иешуа смягчился.
— Нет, успокойтесь, нет, — мы не боремся с Иродом.
Спустя некоторое время народ стал расходиться. Мы с Кефасом остались наедине с Иешуа на берегу озера.
— Вы уверены в том, что сказали про Ирода? — спросил я.
— Ты сам понимаешь: мы никто для него.
Да, я понимал, особенно когда он был здесь, на берегу, в окружении небольшой горстки простолюдинов. Но в то же время я был уверен, что он не из тех, кто привык кланяться. Кефас тем временем убирал остатки еды.
— Вот вы думаете, что я окружил себя простаками и трусами, — сказал между тем Иешуа, недостаточно внятно, так что Кефас едва ли расслышал его слова.
— Я не могу судить о них.
— Вы смотрите на нас и думаете, какое впечатление могли бы произвести мы на ваших друзей в Иерусалиме. Но на самом деле люди, ради которых вы делаете свою работу, такие же, как и те, на кого вы привыкли смотреть свысока. Если их не будет, кому будет нужно ваше дело?
Я был поражен, я никогда не говорил с ним о моем деле, тем более о вещах, которые не обсуждались даже в узком кругу. Он говорил это открыто и искренне. Мне же всегда казалась, что основная масса людей была годна лишь на то, чтобы использовать их так или иначе, а не на то, чтобы печься об их спасении.
Якоб и Иоанан привели лодку, стоявшую в гавани, к тому месту, где расположилась наша компания. Возможно, они собирались, невзирая на траур, немного потрудиться. Кефасу предложили также пойти с ними.
— Можете остаться с нами, если хотите, — предложил мне Иешуа. Я заподозрил, что так он намекает на возможность отказаться.
Кефас все еще стоял поодаль.
— У меня есть дела… — начал я.
— Да, конечно.
И тут я понял, что останусь. У меня не было ни определенных планов, ни явного желания возвращаться в Иерусалим и погрузиться там в атмосферу страха и подозрительности.
Наконец и Кефас покинул нас: он набросил плащ, попрощался с Иешуа и отправился вброд догонять лодку, уже отошедшую от берега. Через несколько минут лодка была уже достаточно далеко, на середине озера. И вскоре Кефас казался небольшим черным пятнышком, затерявшимся среди дюжины других. Что же, рыбаки забросили невод, а я, похоже, бросил свой жребий и остался среди них. Я подумал, что мой выбор в конечном счете был сделан в пользу честной работы в противовес пустым поступкам и пустым словам — тому, что я оставлял в Иерусалиме.
Но с самого начала я понимал, что ближний круг Иешуа принял меня неохотно. Причиной тому были и моя образованность, и мой акцент, но самое главное — стремление к первенству и любовь к спорам. А последнее касалось взглядов, высказываемых Иешуа. Иешуа, со своей стороны, всячески поощрял меня, признавая, что мой критицизм позволяет ему отточить свои доводы. Но окружающие придерживались другого мнения. Мои высказывания вызывали состояние тревожной неловкости у мужчин и откровенную враждебность у женщин. В их кругу было несколько женщин, они навевали мне мысли о греческих фуриях, может, потому, что они неустанно кружили около Иешуа. Я почти не различал их. Просто несколько молодых женщин, девушек. Они часто становились причиной острых раздоров среди приверженцев. Иешуа относился к ним в значительной степени как к равным и терпеливо мирился с их присутствием. В ответ женщины возложили на себя обязанность оказывать ему покровительство, а со мной держались с явным высокомерием, что вряд ли снискало бы мое одобрение, если бы не Иешуа. Среди женщин была одна — некрасивая, тощая как жердь дочь торговца рыбой. Она понимала свой долг как неустанное пресечение любых попыток «украсть» Иешуа. Встав ни свет ни заря, она преодолевала долгий путь из своей деревни только за тем, чтобы быть на месте, едва Иешуа проснется. Я был не уверен, что Иешуа понимает, до какой степени сильно он влиял на них. Иначе, я думаю, он вел бы себя осторожнее. Что, как выяснилось позднее, вероятно, смогло бы защитить его от многих бед.
Из людей окружения, за исключением Андреаса, только Иоанан оказывал мне некоторое дружеское расположение. Привязанность Андреаса была настолько искренней и безыскусной, что даже никто из женщин не мог ее разрушить. Вероятно, наша дружба с Иоананом зародилась во время путешествия из Сура. Иоанан был наделен от природы живым восприятием и любознательностью, и общение со мной давало ему возможность словно через открытое окно увидеть мир за пределами Галилеи. Он расспрашивал меня о местах, где я бывал, о жизни, о чудесах, о традициях и религиях. Иоанан был безусловно, яркой натурой и, пожалуй, единственным из всей компании привлекательным внешне. Я был уверен: если бы не то влияние, которое оказывал на него Иешуа, Иоанан проявил бы себя как самостоятельная личность и стал бы известен и в Тверии, и в Иерусалиме. Отец его — рыбак, дела его шли хорошо, их дом был одним из самых больших в городе. Измучившись в доме Кафаса из-за тесноты и напряженной атмосферы, я принял приглашение Иоанана перебраться к нему. Я устроился под навесом на заднем дворе, где смог обрести относительную свободу.
Имелась еще одна причина, по которой я решил отделиться от остальной части группы. У меня хранилась «казна». Я так и не смог разузнать, как в недрах кружка зародилось стойкое предубеждение относительно денег. На мой взгляд, это были чистой воды предрассудки, возникшие еще до Иешуа, однако я был свидетелем, что многие местные жители совершенно искренне верили, что в монетах живут демоны. Иешуа подразумевал совсем иное. А между тем догадаться было очень просто — это был способ излечиться от порока жадности. Он представлял собой простое самоограничение, что помогало устранить барьеры, разделяющие людей. Мы частенько приходили куда-либо, не имея с собой ни корки хлеба, ни гроша в кармане. Но, удивительное дело, несмотря на нашу нищету, а может быть, благодаря ей, мы были обеспечены всем необходимым. Нам с готовностью предлагали и еду, и кров.
Но надо признать, что все же трудно было сохранить свой замкнутый мирок там, где все продавалось, покупалось или обменивалось. Прежде всего потому, что об Иешуа узнавало все больше людей, и у него появились обеспеченные покровители, которые жертвовали или уговаривали сделать пожертвования в пользу общины. Еще до моего появления среди последователей, был некий Матфей. Он служил на таможне, и сначала ему поручили взять на себя труд казначея. Но постепенно эта роль отошла ко мне, наверное, так Иешуа хотел выказать свое доверие. Остальные при этом остались очень довольны таким оборотом дел, так как это позволяло им остаться незапятнанными. Мне же в таком случае пришлось примерить шкуру «козла отпущения». Говоря откровенно, немалая доля пожертвований имела достаточно сомнительное происхождение: нам подавали и мытари, и коллаборационисты — словом, те, кого в порядочном обществе старались избегать. Однако Иешуа не только не отказывался от их лепты, но никогда не интересовался ее источником. Если деньги приносил бедняк — тем лучше, полагал он, мы должны будем найти возможность вернуть долг. Если же деньги приносил богач, то наверняка мы найдем им лучшее применение.
На мой взгляд, Иешуа часто рисковал оказаться в неловком положении, когда день его начинался с превознесения бедных, а вечер заканчивался ужином в доме у сборщика податей. В Иудее подавляющая часть населения склонна была искать во всем политический подтекст, и поначалу меня шокировала его переменчивость. Идеи Иешуа, с которыми мне довелось познакомиться, были не просто взглядами, которые сводились к нескольким простым принципам. То, о чем он говорил, нужно было принять, прочувствовать и пережить, сделав частью самого себя, и только затем прийти к пониманию. Поначалу мне не хватало терпения следовать его логике. Он часто говорил о Царствии Божием. Идею он взял у Иоанана, но развил ее, привнеся собственное видение. Иешуа объяснял нам, чтО есть Царствие Божие, обращаясь к различным аналогиям. Он рассказывал множество историй, чтобы объяснить сущность этого Царствия. Но объяснения были слишком пространные и нечеткие. Мне было совершенно не ясно, где оно находится, на небесах, или на земле; кто им правит — обычный правитель или сам Господь, как об этом проповедовали зелоты. Впервые услышав его речи, я принял было Иешуа за тайного приверженца нашего дела, который проповедует скорое восстание, усиленно прибегая к иносказаниям, чтобы не выдать себя и не быть арестованным. Но после личных бесед я понял, что ошибался. Царствие, о котором говорил Иешуа, было вовсе не политическим понятием, кроме того, в нем было больше философии, чем материального воплощения. Для его установления не требовалось мятежей. Как-то я возразил, что речь идет, наверное, о бальзаме, годном для того, чтобы ярмо угнетения не слишком давило.
— Ты хочешь изменить серьезные вещи, но не можешь сделать простого — изменить свои мысли, — услышал я.
В глубине души я чувствовал, что Иешуа прав и судит обо мне совершенно верно. То, что я не мог понять его идеи, по сути было проявлением косности моих взглядов. Царствие Божие, как рисовал его Иешуа, было для меня лишь несбыточной мечтой, плодом воображения. Таково было мое отношение к подобным вещам. Иешуа, казалось, не только мечтал о Царствии, но и пребывал в нем. Во время бесед с Иешуа у меня часто возникало чувство, что то, что мне видится серым и унылым, для него полно света и красок.
В общине не увлекались чрезмерно различными ритуалами, как было принято в других культах. Но тем не менее Иешуа установил несколько обязательных правил, которым он и его приверженцы следовали довольно строго. Я считал, что таким образом он хочет привнести немного стабильности и порядка в достаточно аморфное образование.
Обычно все участники кружка встречались с утра в Капер Науме. Исключения составляли те дни, когда Иешуа отсутствовал, посещая отдаленные районы. Когда же мы собирались вместе, то отправлялись на берег озера или завтракали в доме Кефаса. Если Иешуа в этот день не рыбачил вместе с мужчинами, то брал с собой несколько человек и уходил в селения, расположенные поблизости, где встречался с тамошними последователями. Для своих визитов он выбирал базарные дни, которые случались несколько раз в месяц, выпадая на разные числа. Он много ходил по Галилее. Земли ее были изрезаны цепями холмов с крутыми склонами, перемежавшимися долинами, лежащими в межгорных впадинах. Чтобы попасть из одного города в другой, нужно было преодолеть горный хребет, хотя на самом деле города находились на расстоянии брошенного камня. Меня поражала его способность совершать долгие переходы и то, насколько далеко распространялось его влияние, судя по последователям, жившим в различных районах Галилеи. Но все же в основном его деятельность была сосредоточена в районе, прилегающем к Кинерийскому озеру. Он редко бывал далее Синабрия на юге или далее Каны на западе. Я заметил, что он избегает бывать в Тверии и Сепфонисе, хотя они были самыми крупным городами этих мест, но скорее всего он помнил о прохладном отношении, выказанном жителями Суры. Стараниями Антипы оба города были слишком эллинизированы, и, опять же по воле правителя, в них селилось много иностранцев, что делало эти города совершенно чужими для большинства населения Галилеи. Многие, наверное, думали, о них как о городах другого государства. В народе ходило поверье о проклятии, лежащем на них. Тверия была построена на месте кладбища, в Сепфонисе же проживание евреев запрещалось почти официально. Причиной послужил мятеж, поднятый во время прихода к власти Антипы.
Обычно, придя в дом к кому-нибудь из своих учеников, Иешуа разделял с хозяевами их трапезу, покуда весть о прибытии наставника разносилась по округе. В дом начинали стекаться узнавшие о новости ученики и сочувствующие. Прежде всего Иешуа оказывал помощь пришедшим больным. Потом он устраивался на заднем дворе или собирал всех в поле поблизости от города. Манера, в которой он вел беседу, была довольно своеобразной.
Он сидел в окружении подошедших слушателей, и те спрашивали его или делились мыслями о том, что их волновало. Он отвечал на вопросы, иногда адресуя вопрос обратно своему собеседнику, — так обычно поступали греческие философы. Многое, о чем он говорил или к чему призывал, мы не раз слышали в молитвенных домах: должно исполнять заповеди, подавать милостыню, верить в Единого Бога. Но он говорил так, что известные всем вещи казались новыми и живыми, тогда как многие проповедники произносили заученные слова нараспев как непонятные древние заклинания.
Меня сильно удивляло то, что во время таких бесед Иешуа никогда не прибегал к снисходительному тону, никогда намерено не касался того, что лежало за пределами их понимания. В то же время, если проповедь касалась важных тем, сути его учения, например когда он говорил об уже упомянутом Царствии, тонкостью суждений он превосходил самого Хилеля Вавилонянина. Как и фарисеи, он, как мне казалось, признавал идею воскресения, веруя в то, что Господь не заставил бы нас страдать здесь, на земле, где грешник процветает, а праведник терпит унижения и обиды, без надежды на окончательное справедливое воздаяние. Он не утверждал, что наше тело после смерти отойдет на небеса, хотя очевидно, оно будет отдано земле и в конце концов съедено червями. Он не говорил о том, что будет с душой, как об этом обычно рассуждают греки. Он, скорее, настаивал на том, что нельзя говорить о жизни и смерти, о душе и теле так, как будто одно существует отдельно от другого. Если мы уверимся, что так оно и есть, остается лишь прийти к выводу о том, что каждый человек должен смотреть на другого, думая только о выгоде, которую он может получить. Рассуждая так, остается лишь проводить жизнь в удовольствиях, предаваясь порокам и обжорству, стараясь не думать о неизбежном конце. Или уйти в отшельничество, отрекшись от жизни. Сначала неопределенность суждений я приписывал его некичливой натуре. Потом решил, что он пока еще сам не нашел точных ответов. Но спустя еще некоторое время я оценил мудрость такого подхода. Я осознал также все безумие попытки объяснить словами сущность того, что выходит за пределы нашего понимания, как, например, попытка понять Бога.
Неопределенность его учения, однако, дала повод к толкованию его взглядов вкривь и вкось. Легкости, с которой он наживал себе врагов, можно было только подивиться. Группа врагов, включая и некоторых бывших сторонников, накопилась довольно внушительная. В Капер Науме меня сначала удивляло то, что он не собирает своих людей в молельном доме. Он избегал бывать там даже в субботу, и вместо службы мы шли молиться на берег. Потом я узнал, что один из раввинов города запретил ему приходить в молельный дом. Раввин был старый саддукей по имени Гиорас. Прежде всего на такой шаг Гиораса подтолкнула проповедь о Воскресении, что саддукеи считали достойным анафемы. Но была и еще одна причина конфронтации. Стало известно, что Иешуа исцелил больную девочку в субботу, и Гиорас обвинил его в осквернении субботы, тем более что болезнь была не смертельной.
Разговоры, возможно, так и остались бы разговорами, но Иешуа пожелал встретиться с обвинителем в молельном доме в ближайшее время. И там, вместо того чтобы высказаться напрямую, он рассказал историю о двух раввинах, к которым в субботний день пришел умирающий от голода человек. Первый раввин отказал голодному, так как посчитал, что тот потерпит до следующего дня. Он объяснил, что не может приготовить еду, так как тем самым нарушит священный субботний отдых. Ночью человек умер, но раввина посчитали невиновным в его смерти. Ведь тот не мог предугадать, умрет ли голодный или нет.
Второй раввин, увидев человека, умирающего от голода возле своих дверей, пригласил его в дом и накормил. Второго раввина признали виновным, потому как тот не мог быть уверенным в том, был ли человек смертельно голоден или нет.
В рассказе Иешуа легко угадывалась издевка, и раввин сильно оскорбился. Заручившись поддержкой нескольких городских предводителей, он запретил ему посещать молельный дом. Ко времени моего появления город раскололся на две части: одни поддерживали Гиораса, другие — Иешуа. Однако основная масса выбрала в проводники осторожность, не выказывая открытой поддержки ни тому ни другому. Положение было типичным для многих окрестных городов, в любом из них всегда находилась горстка власть придержащих, которые презирали Иешуа и всячески стремились его сокрушить. Все обвинения сводились к следующему: он восстанавливает детей против родителей, он одержим демонами. Утверждали даже, что он вовсе не иудей, а язычник, соблазняющий людей поклоняться чужим богам. Было известно, что он жил в Египте, и поэтому на него часто доносили, обвиняя в колдовстве. Иешуа не был осторожен в высказываниях и всегда говорил то, что думал, и это несколько раз чуть не закончилось трагедией. В Цефее Иешуа вмешался в спор о земле, причем выступил на стороне тех, кого галилеяне ошибочно называли «сирийцами». «Сирийцы» восходили к ветви, возникшей во времена ассирийского завоевания, в маккавейский период они были насильственно обращены. Между ними и евреями, чьи предки пришли в Галилею в качестве колонистов, шла постоянная и яростная распря, которая, конечно, касалась и земли. Иешуа, приняв сторону «сирийцев», чудом избежал избиения камнями. Вскоре пошли разговоры, что он сделал это нарочно, чтобы таким образом увеличить число своих приверженцев среди «сирийцев», что, в конечном счете, и произошло. Многие из них теперь горячо его поддерживали.
Таким образом, Иешуа снискал репутацию возмутителя спокойствия, хотя в своих проповедях он призывал относиться с любовью к своим врагам — даже тех, кто бьет тебя, можно разоружить добрым отношением и прощением. Так поступали греческие философы-киники. Сначала я не оценил такой подход и посчитал его обычным приемом риторики или даже утонченной издевкой. Я знал, что зелоты, когда их арестовывали, сразу же сознавались в преступлении, выказывая таким образом презрение к тем, кто их схватил. Однако я слышал о неком Араме Киннерийском, который возглавлял группу приверженцев Иешуа в ранний период его деятельности, с которым в дальнейшем произошел разрыв как раз по вопросу о применении силы. Я же ни разу не мог отважиться заговорить на эту тему с Иешуа. Сам себе я объяснял это тем, что не могу добровольно вступить на путь, который приведет к неизбежному разрыву в случае, если наши взгляды не совпадут. Но было и еще кое-что: я не хотел выдавать его испытующему взору часть самого себя, не хотел дать ему возможность проникнуть в глубь моего «я» и назвать вещи своими именами.
Однажды у нас с Иешуа уже был спор. Речь шла о его дружеском расположении к одному тальману, который вел учет в местном порту. Ракииль, по прозвищу Болтун, был низко рослым малым, не верующим в Бога Единого. Он определял, сколько налогов должно взымать с уловов. И хотя в Галилее люди его профессии не так презираемы, как служащие римлянам мытари в Иудее, здесь подобных ему тоже недолюбливали за взяточничество и злоупотребления. Над Ракиилем постоянно насмешничали: причиной была, конечно же, его работа, но и уродливая внешность тоже. Над ним издевались портовые мальчишки, они выкрикивали его имя, подвывая, свистя и гримасничая, стараясь подражать птичьему гомону, а Ракииль, к их восторгу, с раскрасневшимся лицом кидался за ними в погоню, охваченный яростью. Он был настолько нелюбим всеми и слыл существом настолько низким, что никто не испытывал к нему и толику сочувствия. Он же никогда не упускал возможность «содрать» денег или наложить непомерный штраф.
Зная все это, Иешуа почему-то решил принять его в число своих друзей. Ни капли не смущаясь, он всегда отвечал на его приветствие и не избегал возможности перекинуться с ним словечком. Я мог бы понять такие шаги Иешуа и даже счесть их весьма мудрыми, если бы они имели благоприятное воздействие на Ракииля. Словом, если бы тот стал мягче, справедливее и совестливее. Но никаких изменений не происходило. Учетчик оставался таким же подлецом, как и был, а его ответ на дружеские проявления Иешуа был весьма своеобразным. Он явно подозревал в чем-то Иешуа и удвоил придирчивость в отношении его людей, взымая с них непосильные поборы. Вероятно, он хотел показать, что его нельзя купить. Я не мог понять, почему Иешуа, несмотря на такое отношение, продолжает общаться с Ракиилем с прежней теплотой, вместо того чтобы осудить его за неблагодарность и жестокость и указать ему на то, что он поступает подло, обирая бедняков. Иоанан именно так и поступил бы.
Я высказал свое мнение Иешуа, к моему удивлению он ответил:
— Можно ли считать искренней мою доброту, если она на самом деле только средство для того, чтобы добиться чьей-то благосклонности?
Такая логика начинала меня раздражать:
— Если так, то мы должны расцеловать римлян, — ничего другого не остается.
— Почему мы ненавидим его? Потому только, что он сборщик податей?
Я понимал, к чему он клонит, стараясь расшатать мою позицию. Разве царь Соломон не занимался сбором податей? Что же тогда спрашивать с жалкого Ракииля? Если ты так или иначе принимаешь жестокость, не все ли равно, что является ее причиной? Но, оценив его ход, я отклонил его аргумент.
— Я его ненавижу, потому что он мерзкий человек.
— И ваша ненависть поможет ему исправиться?
— Наверное, нет, так же как и ваша любовь.
Если следовать его логике до конца, то она может привести меня к той черте, которую я не смогу переступить. Если я должен любить человека просто так, то, значит, я должен любить и наших угнетателей. И тогда как я буду бороться с ними? Но в позиции Иешуа было нечто вызывающее мое восхищение. Возможно, мне вспоминался собственный юношеский максимализм. Я видел, что Иешуа принимает в свои объятия именно тех, кого весь свет отвергает и презирает, должно быть, чтобы показать, насколько мнение всего света мало значит в его глазах. Для него было совершенно очевидным, что именно к сильным мира сего следует проявлять наименьшее внимание, а более всего и очень последовательно необходимо заботиться о тех, с кем общество никогда не считается. Иешуа никогда не имел никакой выгоды от своих поступков, а даже напротив, чаще всего становился мишенью для нападок.
Особенно отчетливо это проявилось в отношении к прокаженным. Галилея, по сравнению с Иудеей, отличалась большей косностью в этом вопросе. Согласно Писанию, проказа была проявлением нечистоты перед Богом или карой за грехи. Из-за строгой приверженности предписаниям Левита и без всяких медицинских оснований людей отвергали и изолировали при появлении даже небольшой сыпи на коже. Ни один город не имел лекаря, способного отличить проказу от обычных язв и нарывов. Такое положение привело к тому, что колонии прокаженных переполнились, а многие несчастные, помещенные туда из-за незначительного недуга, были приговорены к пожизненной изоляции вместе с остальными. Иешуа, очевидно, хорошо понимал, что происходит, и принялся действовать. Он посещал колонии, пытаясь отобрать тех, кто не был серьезно болен, и лечить их, чтобы они смогли вернуться домой.
Такой поступок мог быть признан благом, если бы не шум, поднятый противниками Иешуа. Они уверяли, что Иешуа чинит препятствия справедливому проявлению Божьего гнева и что истинной целью его является осквернение всего народа. Ситуацию еще больше осложнили сами больные: слухи о том, что Иешуа лечит прокаженных, стали быстро распространяться по колониям. Колонии охранялись весьма плохо, и вслед за слухами из колоний стали ускользать и сами больные — они собирались около городов, где наиболее часто появлялся Иешуа. У горожан вид десятков прокаженных, скопившихся у стен их города, вызывал ужас. Простые обыватели, больше всего на свете боящиеся каких-либо публичных демонстраций признаков нечистоты, мгновенно уверились, что появление Иешуа повлечет за собой мор.
Первый город, где из-за страха местных жителей мы получили отпор, был Хоразин. Нас было с полдюжины, и мы пришли туда из Капер Наума. Там нас уже поджидали несколько вооруженных людей; они заслонили собой ворота, намереваясь не пропустить нас в город. Удивительно, но они не были приспешниками местного главы, землевладельца по имени Матиас, который так или иначе держал на положении рабов почти все население города и алчность которого часто высмеивал Иешуа. Это были простые крестьяне, и наверняка многие из них совсем недавно, может, месяц, может, неделю назад, приходили к Иешуа за наставлением или лечением. В замешательстве они стояли у ворот, преграждая нам путь и боясь встретиться взглядом с Иешуа.
— Почему вы выходите с оружием мне навстречу?
По правде сказать, оружие представляло собой лишь несколько палок и пару ножей, спрятанных к тому же в ножнах.
— Мы беспокоимся о наших семьях, — сказал кто-то из людей, — мы не думаем, что ты хочешь причинить нам зло специально, но ты все время окружен прокаженными, а Закон говорит, что, прикасаясь к нечистоте, сам становишься нечист.
— Оскверняет не то, что снаружи, а то, что внутри нас.
Но крестьяне стояли на своем. Кефас был с нами и, кажется, готов был вступить в драку.
— Ваш учитель когда-либо обманывал вас? А Матиас когда-либо говорил вам правду? — спросил их Кефас.
Но Иешуа лишь пожелал людям доброго утра и знаком велел нам отойти.
Конечно, причиной случившегося был Матиас, именно он настроил горожан против нас. Однако угрюмое упорство, с каким нас встретили люди у ворот, наталкивало на мысль об убеждении, а не о принуждении. Поползли слухи, что уже и простые люди сопротивляются Иешуа, после чего в других городах прием становился все прохладнее и прохладнее. Случалось так, что местные власти отказывались пустить нас в город. Тогда кто-то из приверженцев стал уговаривать его отказаться от посещения прокаженных, иначе все города откажут нам в приеме. Но такие мольбы делали его только тверже.
— Как назовут того врача, который откажется от своих больных? — сказал он. — Если нас перестанут пускать в города, что ж, будем проповедовать в пустыне, как это делал Иоанан.
Я считал, что нужно отказаться от прокаженных, ведь, излечив несколько человек, можно было лишиться всех своих преемников. Но когда я сказал об этом Иешуа, он ответил, что я, вероятно, так и не разобрался в том, чем мы занимаемся, если привожу такие доводы. На следующий день он предложил мне пойти вместе с ним в Арбела и посетить там прокаженных, может быть, тогда я пойму его. Надо сказать, что обычно он посещал больных один, а если кто-то из нас шел вместе с ним, он оставлял спутников ждать за пределами колонии. Но на этот раз он предупредил стражу, что с ним пойдет помощник, и таким образом провел меня на территорию колонии. Иешуа сказал, что мне нечего беспокоиться — я буду в полной безопасности. И я поверил ему — таким сильным было его влияние на меня.
Лагерь, где жили прокаженные, неожиданно оказался вполне приличного вида. И из-за того, что его строил не Антипа, а римляне, во всем чувствовались разумный подход и аккуратность. Но было бы ошибкой считать это жестом милосердия, скорее здесь был расчет. Колония располагалась на пологом выступе перед множеством скальных пещер, и таким образом преграждала к ним доступ. Так как другого способа проникнуть в пещеры не имелось, то они становились недоступны для повстанцев или разбойников, обычно заселяющих такие места. Лагерь представлял собой ряд построек, где в одной спальне размещались несколько человек; на общем дворе располагалось помещение, которое использовали как кухню. Пока римляне были хозяевами этого места, а в дальнейшем они собирались передать его Антипе, что в конечном счете и сделали, они поддерживали здесь что-то вроде порядка и следили за дисциплиной. Больные по очереди несли обязанности, связанные с обслуживанием территории и приготовлением общей пищи; продукты какое-то время доставляли римляне. Но сейчас обитатели лагеря полностью зависели от сердобольности своих родственников, приносящих им продукты из дома, и честности римской стражи.
В лагере меня поразила царящая там атмосфера обыденной жизни. Люди были заняты своими делами. Кто-то готовил еду, кто-то занимался уборкой и носил воду, были также те, кто обрабатывал небольшие клочки земли — свои наделы. Только то, что люди вели себя чуть более застенчиво и были чуть менее многословны, напоминало об их болезни. С появлением Иешуа в лагере явно почувствовалось дуновение надежды. Он попросил хорошо убрать территорию и выделить изолированные места для осмотра больных, определения вида болезни и дальнейшего лечения. Он вел себя как лекарь, его интересовал только медицинский аспект. Он не проявлял высокомерия, какое обычно выказывают священники, помещая людей в изоляцию, не говоря уж о малейших намеках в отношении их нечистоты. Я спросил, как сочетается его лечение с запретами Священного Писания. На что он просто ответил, что наши предки по-своему выражали свои мысли и давали советы, но сейчас понимание их предписаний во многом утрачено.
После того как Иешуа осмотрел больных на основной территории, он повел меня к пещерам. Там укрывались больные с наиболее тяжелыми формами болезни — те, кто оставил всякую надежду. Горы у Арбела были сплошь покрыты пещерами, добраться к ним можно было только по узкой тропке. Тропинка то тут, то там заставляла карабкаться по горному склону. Когда мы достаточно близко подошли к пещерам, нас накрыло невыносимое зловоние, запах разлагающейся плоти. Во мраке пещер шевелились какие-то тени. Именно здесь Антигон, последний из Маккавеев, сражался с Иродом Великим. Ирод в конечном счете вынужден был применить крюки, чтобы вытащить своих врагов из пещер. Если для Маккавеев пещеры служили военным укрытием, то для прокаженных они стали постоянным домом. Их вовсе не изгоняли сюда из колонии, но когда болезнь превращала их в отвратительных уродов, они уходили выше, в пещеры. Здесь они доживали последний срок в медленной агонии, мучая себя вопросом, за какие грехи послано им такое наказание.
Иешуа был первым здоровым человеком, которого им довелось видеть за последние месяцы или даже годы. Иешуа рассказал мне, что, когда он впервые появился у них, они сторонились его, стыдясь своей нечистоты и боясь осквернить его. Но теперь они вели себя вполне открыто. Местом их собраний был выступ скалы. Собравшись вместе, они представляли собой странное зрелище — десятки и десятки мужчин, женщин, детей, с шишковатыми конечностями, обезображенными болезнью телами, в которых трудно распознать прежний человеческий облик. Но удивительнее всего было то, что в разложившейся, гниющей плоти пребывал ясный трезвый ум и из безобразной массы зловонных тел неожиданно раздавалась внятная человеческая речь. Иешуа повел себя очень естественно и просто — он уселся среди больных и начал разговор так, как будто их безобразие совершенно не беспокоило его.
Я очень хорошо понимал, что хотел донести до меня Иешуа: он хотел выразительно продемонстрировать контраст между внешним проявлением человека и его внутренним содержанием. К этой идее он не раз обращался в своих проповедях. Особенно он любил рассказывать о том, как однажды в храм пришли один благочестивый человек и один грешник. Благочестивый молился Богу, не преминув упомянуть свои добродетели, грешник же трепетал и стыдился, боясь поднять глаза к небесам, он только просил, чтобы Господь был милостив к нему. Конечно, героем рассказа Иешуа был грешник, он имел в сердце смирение и был более достоин любви Бога. Мне кажется, что эта история должна понравиться людям, которые ищут оправдание своим слабостям. Я же всегда сочувствовал тому благочестивому человеку: он представлялся мне человеком твердым, имеющим внутреннюю дисциплину и старающимся жить добродетельно, а грешник, таким образом, получал возможность жить так, как жил прежде.
Но сидя здесь, среди прокаженных, я уже не был таким циником. Некоторое время я бессознательно держался вне круга, которым они охватили Иешуа. Меня невольно отталкивали смрад и уродство. Кроме того, свою роль сыграла укоренившаяся привычка избегать оскверненных проказой. Но, может быть, оттого, что они беззлобно мирились с моим отвращением, или оттого, что Иешуа, сидя среди них так, будто бы это было самым обычным делом, спокойно беседовал с ними, я вдруг осознал даже не то, насколько часто мы обманываемся, осуждая людей только за их внешность, но и насколько сильны предрассудки, которыми мы руководствуемся, оценивая людей. У евреев стало поистине второй натурой отношение к прокаженным как к безнадежно падшим и оскверненным. Но стоило побыть среди них даже очень короткое время, как становилось ясно, что они обыкновенные люди, такие как и все мы. Они несколько запуганы и робки по причине своей болезни, но, в целом, они были похожи на тех людей, которых мы каждый день встречаем на городских улицах.
Трудно вспомнить точно, о чем шел разговор, — темы были самые будничные: они говорили о том, что скоро будет праздник в городе, о том, какой ожидается урожай, кто на ком женился, и еще о многом другом. Я и не подозревал, что Иешуа обращает внимание на такие вещи. Через некоторое время я понял, что совершенно забыл об уродстве этих людей. И был удивлен, насколько даже самое поверхностное соприкосновение с их внутренней жизнью изменило мой взгляд на их внешность.
Спустя некоторое время собравшихся стали обносить водой и предлагать хлеб и масло. Понимая мое смущение, одна из женщин принесла мне отдельно кусок хлеба, скорее всего его специально попросили принести для меня. Хлеб был обернут листьями, так что ничья рука не касалась его. Вода и масло были налиты в каменные сосуды, чтобы сохранить их чистоту. Однако я заметил, что ничего такого специального не делалось с пищей, предлагаемой Иешуа. Сам он, ни капли не поморщившись, выпил воду, которую зачерпнули общей кружкой. Питье из одной кружки сейчас казалось настолько же отталкивающим процессом, насколько и сближающим. Воспоминание об этом врезалось в мою память так, что даже спустя много дней я не мог выбросить его из головы. Ощущение было сродни пережитому ужасу. В то же время было ясно, что для прокаженных поведение Иешуа значило, что он готов разделить с ними тяжесть их ноши. Мне показалось, что в тот момент Иешуа стал понятнее для меня. Мне трудно объяснить свои чувства, но я понял, что в какой-то мере он был похож на всех, кто так или иначе выделялся: и на прокаженных, и на Ракииля. Хотя, надо сказать, что Иешуа отличался благородством манер и внешности. Если у меня после нашего путешествия и изменилось отношение к прокаженным, то оно было скорее религиозного, чем морального толка. Словом, мое сознание — сознание добропорядочного еврея — начало меняться. К этому я был не готов.
Какими бы ни были намерения Иешуа в отношении прокаженных, но реальность была такова, что слухи об удачных исцелениях продолжали нарастать и прибавляли ему как сторонников, так и врагов. Путешествовать становилось все труднее. И многие люди приходили в Капер Наум, чтобы встретиться с ним там. Он разговаривал с пришедшими, которые собирались на горе неподалеку от города или на берегу. Иногда он проповедовал, стоя в лодке невдалеке от берега, чтобы все люди могли видеть его. Его приверженцы, безусловно, жадно искали в таких встречах подтверждение величия их наставника, и я могу свидетельствовать, что поиски не были безуспешны. Но по мере возрастания ожиданий и накала эмоций ситуация становилась все опаснее, так как Иешуа легко мог разделить участь Иоанана.
Что до меня, то я не мог более обманываться насчет полезности моего союза с Иешуа. Обстановка в Галилее становилось все напряженней и враждебней, что не давало мне возможности установить доверительные отношения с кем-либо за пределами нашего круга, а среди наших людей не находилось никого, кто сколько-нибудь подходил для моего дела. Я попытался было установить контакт с группой Арама Киннерийского, недавно отколовшегося от нас, но его последователи подозревали меня в работе на Иешуа или на Антипу. Даже моя попытка переговорить с самим Арамом закончилось неудачей — я полночи прождал его в лесу у Киннерета, но он так и не пришел.
Как раз в это время в Кесарию Маритийскую прибыл Понтий Пилат, назначенный новым прокуратором Иудеи. Новость об этом назначении не должна была особо затронуть Галилею, так как там мало интересовались событиями, происходящими за ее пределами, особенно в Иудее. Чувство гордости и местный патриотизм были здесь очень сильны. Но случилось кое-что особенное, а именно упразднение гарнизона крепости Антонии, вместо него был прислан новый отряд. Все произошло неожиданно, под покровом ночи. Кроме всего прочего солдаты-римляне имели при себе штандарты с изображением кесаря. Первое, что увидели местные жители, проснувшись утром, был парящий в небе портрет кесаря, причем создавалось впечатление, что он поднят прямо над местным храмом. Последовал всеобщий вопль возмущения и отчаяния, местная чернь сбилась в отряд, чтобы идти разбираться в Кесарию. По слухам, доходившим оттуда, Пилат жил в своем дворце, и шагу не ступая за его пределы.
Весть о нарастающем возмущении дошла и до Капер Наума. Полагаясь на какой-то внутренний инстинкт, я решил, что надо воспользоваться случаем. Мое вынужденное безделье слишком затянулось, жажда действовать крепла день ото дня. Я предполагал, что могу встретить кого-нибудь из соратников, если присоединюсь к протестующим. Я надеялся узнать новости о Иерусалиме и найти возможность туда вернуться. Однако в глубине души гнездилось предчувствие, что если я сейчас расстанусь с Иешуа, то будет почти невозможно вернуться к нему потом. Не из-за того, что мой уход будет спешным и внезапным. Иешуа вряд ли потребует от меня объяснений. И даже не потому, что я вынужден буду солгать Иешуа. Я признался себе в том, что какая-то потаенная часть моей души не хочет покидать его. Позднее я жалел о своем спешном бегстве, не только из-за собственных переживаний, но и из-за моего друга Иоанана. Он просил взять его с собой, так как я не смог скрыть от него свои планы, В конце концов он проводил меня до Сопфории и потом вернулся назад. Он боялся гнева отца, в чем откровенно признался мне. Я узнал позднее, что, несмотря на скорое возвращение, Иоанан был сурово наказан отцом за непослушание. С ним обошлись так, как будто он сбежал, чтобы участвовать в оргии. Такой оборот дела сильно возмутил меня, Иоанан был далеко не ребенком.
К тому времени, как я добрался до Кесарии, волнения шли там уже несколько дней. Количество собравшихся потрясло меня: их было примерно несколько тысяч, и народ продолжал прибывать. Там были не только жители Иерусалима, люди стекались также из ближних местностей. Солдаты, сдерживающие толпу, сначала, вероятно, перекрывали вход на дворцовую площадь, но потом толпа разрослась настолько, что им пришлось отступить, и теперь они стояли непосредственно перед дворцом. Собравшиеся были из самых простых слоев; мужчины, женщины, дети — все смешались друг с другом. Создавалось впечатление, что весть о проявленном кощунстве застала их за мирным семейным обедом, и они немедля сорвались с места и всем миром пришли в столицу. Насколько я мог оценить ситуацию, среди зачинщиков, если можно было говорить о таковых, было несколько наиболее радикально настроенных членов Консулата. Я, конечно же, не увидел там никаких священников и первоначально не заметил никого из наших людей. Кроме членов Консулата позднее были замечены старейшины сельских общин и несколько проповедников; каждый отвечал за свою группу. Если бы имело место обычное политическое волнение, то при таких обстоятельствах, когда отсутствует управляющий центр и слышны голоса лишь нескольких разрозненных лидеров, акция вскоре превратилась бы в выступление отдельных фракций. Однако люди были воодушевлены только своим гневом и имели только одну цель — избавиться от ненавистных изображений, это очень сплачивало собравшихся.
Пилат, похоже, не собирался выходить к народу. Но через своих людей передал, что если даже вся Палестина придет к воротам его дворца, он и тогда не спустит штандарты. А люди все прибывали, казалось, что и вправду, еще немного — и вся страна встанет у ворот Пилата. Вот это был бы прецедент! Но вскоре к чувству гордости за нас стала примешиваться горечь. Во-первых, я был возмущен тем, насколько ничтожен был повод к столь массовому выступлению, тогда как ежедневно сотни людей убивают и отправляют в рабство без малейшего, даже совсем слабого, возмущения с нашей стороны. Во-вторых, еще больше меня потрясло то, что наша огромная численность скорее проявление слабости, а не силы. Никто из пришедших не был вооружен. Даже если у кого-то из нас имелось оружие, что оно собой представляло?! Нам не сравниться с вооружением солдат Пилата. У охраны Пилата было не только оружие, которое они носили при себе, но также приспособления, позволяющие одним махом убить целую семью. И даже если наше численное превосходство сыграет решающую роль, империя незамедлительно восполнит свои потери, и число солдат, таким образом, будет увеличено в несколько раз. В конечном итоге количество оставшихся в цивилизованном мире евреев не превысит численности римского гарнизона, рассеянного на территории от Евфрата до Нила.
Надо отдать должное предусмотрительности наших организаторов. Они много времени уделяли укреплению основ движения, не предпринимая эффектных, но бесполезных действий. Наши миссии посылались за границу в поисках союзников, чтобы избежать бессмысленной резни, которой заканчивалось большинство стихийных выступлений. Но сейчас, возможно из-за того, что я находился среди людей сплоченных, чувствуя их энергию, я осознал обреченность нашей организации. Время проходило в бесконечном выстраивании запутанных схем, планировании, выжидании, что не имело никакого отношения к реальным людям. Те небольшие победы, которых нам удавалось добиться, сводились на нет малейшей неудачей. Казалось, мы используем только эти две крайности — или бездумно используем выпавший нам момент, или планируем, и планируем настолько бесконечно, что желание действовать утрачивается безвозвратно.
Тем временем на площади возникла новая проблема: нужно было раздобыть еду. Люди не рассчитывали задержаться на площади надолго, и еда, которую они прихватили с собой в дорогу, давно закончилась. От кесарийцев помощи ждать не приходилось: исконное население — язычники — видели в евреях в лучшем случае беспокойных смутьянов, а в худшем — угрозу существованию. Евреи, жившие здесь, не спешили проявить сочувствие, опасаясь, как бы им не пришлось расплачиваться за все происходящее, после того как бунтари разойдутся по домам. Однако собравшиеся сами организовали небольшие группы, которые отправились на поиск провизии в близлежащие деревни. Вскоре после заката начали возвращаться люди с продуктами: овощами, сыром, фруктами, а также с вином и свежим хлебом — пожертвованиями от земледельцев-евреев. Все продукты были справедливо разделены между собравшимися, и теперь никто на площади не мог пожаловаться на голод. Кроме того, были принесены ветви и тростник, чтобы сделать шалаши и укрыться от ночного холода. Казалось, люди собрались на Праздник Кущей. Возможно, из-за этого площадь охватила праздничная атмосфера: люди жгли костры, пели песни, если бы кто-то случайно затесался в эту оживленную толпу, то никогда не догадался бы, что находится среди людей, выражающих гневный протест.
Наверное, Пилата, выглянувшего поутру из окна, охватил страх, когда он увидел внизу площадь, которая, словно армией захватчиков, была занята нашими шалашами. Ответ Пилата мы получили вскоре после рассвета. Ввели «легион прокуратора», в целом около трех тысяч воинов. Они выстроились «черепахой» перед дворцом прокуратора, врезавшись десятью рядами в глубь толпы, и приготовились в нужную минуту выступить. Что касается нас, то многие, проведя ночь в стихийном праздновании, протирая глаза, с недоумением уставились на такое явление. Прошло уже около получаса, но солдаты не предпринимали никаких действий. Из толпы стали доноситься ядовитые шутки. Войско в основном состояло из самарян, до которых прекрасно доходили бросаемые им оскорбления. Насилия было бы не избежать, но солдаты получили приказ отходить, видимо, так же неожиданно, как и приказ выступать. Войско быстро свернулось и исчезло во внутреннем дворе дворца, затем, очевидно, ретировавшись и оттуда. У ворот остался лишь небольшой отряд.
Никто не понимал, что могло означать такое внезапное отступление. Пилат занял пост совсем недавно и никак еще не проявил свой характер. Трудно было судить, был ли отвод войска признаком трусости или, наоборот, милосердия. Затем на площади появились гонцы с сообщением, что Пилат готов пойти на уступки. Народ должен собраться на стадионе, где прокуратору удобнее будет обратиться к ним. Толпу охватила эйфория, никто сейчас не задумывался об опасности, таящейся в таком предложении, — быть изолированными и запертыми в ловушке. Все ринулись на стадион, даже те, у кого мелькнула мысль не повиноваться, были увлечены людским потоком. Население Кесарии было счастливо видеть площадь очищенной от народа; горожане провожали толпу, двигающуюся к стадиону, стоя в аркадах, тянувшихся вдоль прилегающих улиц. Я подумал, что они так же глазели на пленников, которых гнали по городским улицам во время празднования триумфа.
На стадионе нас опять встретили солдаты, они направляли пришедших к арене. Мы сгрудились там, словно огромное стадо овец. Пилат уже занял свое место на возвышении. Я думал, что он выше ростом. Манеры его представляли собой смесь высокомерия и подозрительности, что было характерно для начальников, занимающих второстепенные посты. По таким людям трудно определить, на что они будут готовы, если получат власть. Было непонятно, решение о поднятии штандартов принято по его личной инициативе или это приказ из Тиберии. Ходили слухи, что прокуратор ненавидит евреев и полон решимости упразднить все дарованные им привилегии. Похоже, что в данном случае он действовал без санкции кесаря, значит, он был достаточно глуп и тем самым опасен.
Когда все собрались, Пилат поднял руку, и наступила тишина. В тот момент на стадионе было около пятидесяти солдат, которые находились в поле нашего зрения. Большая их часть, как бы невзначай, околачивалась вблизи ворот, но несколько человек стояли около трибуны Пилата. Внезапно, по сигналу прокуратора, ворота были перекрыты, и еще мгновение спустя раздалось бряцание оружия — это на стадион вошел весь военный корпус Кесарии, который утром был на площади. Солдаты хлынули из боковых приделов, и вот мы уже охвачены их плотным кольцом. Они держались очень твердо, руки их сжимали рукояти мечей: было совершенно ясно, что они в любой момент готовы кинуться и перерезать нас. Мы стояли полностью подавленные случившимся. Даже те из нас, кто мог догадываться о намерениях Пилата, никогда бы не поверил, что тот решится на массовую резню. Возможно, Пилат вел очень искусную игру, но, может быть, он был одним из тех безумцев, которых время от времени посылают в провинции с одной только целью — держать их подальше от столицы.
— Прекратите бунт и ступайте по домам, — сказал он, — и я сохраню вам жизнь.
В этот момент солдаты обнажили мечи.
Я понял, что мы становимся жертвами жестокой провокации, возмущаться было бессмысленно. Ситуация была слишком очевидной. Среди нас находились как женщины с детьми, так и взрослые здоровые мужчины; в случае беспорядков, у Пилата имелось бы основание сообщить кесарю о бунте, который он вынужден был подавить. Всех нас охватило странное чувство — страх, смешанный с растерянностью. Вдруг — вот так просто! — мы заглянули в лицо смерти. Меня удивило, что я не испытывал ни малейшего воодушевления от того, что сейчас у меня есть возможность отдать жизнь за наше дело. Я совсем не так представлял себе свое участие в сопротивлении, не предполагал, что через короткое время стану просто частью горы трупов.
В это время произошло нечто удивительное: молодой человек, лидер из Иерусалима, учитель по имени Елизар, вдруг вышел из толпы. Он быстро поднялся на заграждение, устроенное под трибуной, солдаты не успели среагировать и не сразу оттащили его. Он закричал Пилату, что лучше умрет, чем согрешит против Закона. После чего на глазах у народа встал на колени, прямо на узком выступе заграждения. Готовый к самому худшему, он склонил голову и подставил солдатам голую шею, как будто приглашая их полоснуть по ней мечом.
Толпа хором ахнула и замерла в ожидании реакции со стороны солдат. Но Пилат не подал никакого сигнала, и солдаты также стояли неподвижно. В толпе раздался крик, потом еще; крики, набирая силу, охватили всех собравшихся на стадионе. Народ начал становиться на колени, кто где стоял, и вот уже весь стадион — мужчины, женщины, дети — стояли коленопреклоненные, приготовившись стать жертвами взмаха меча.
Моей первой реакцией на увиденное было чувство отвращения: я усмотрел в выходке Елизара холодный циничный расчет. Может, тот хотел спровоцировать Пилата? Но толпа среагировала на демарш вполне искренне, казалось, что люди действительно готовы были быть зарезанными, здесь, стоя на коленях. Стараясь преодолеть чувство отвращения, я не заметил, как опустился на колени вместе со всеми. Возможно, мною двигал страх быть уличенным в трусости. Внезапно я сделал открытие. Преклонив колени, я не был подавлен — я, наоборот, почувствовал себя сильным. Чем может грозить нам враг? Только тем, что может забрать нашу жизнь. Мы добровольно предлагаем забрать ее, значит, враг больше не имеет власти над нами. Десять тысяч стоящих на коленях людей, добровольно отдающих свои жизни, вынудили Пилата стать жертвой. Ему оставалось только подчиниться нам.
Как описать то, что испытывали люди на стадионе? Может быть, вернее всего было бы сказать, что люди воплощали собой единый порыв. Страх, который сковал людей при внезапном появлении солдат, совершенно исчез. Я мог поклясться, что если бы сейчас Пилат отдал приказ и солдаты двинулись бы на нас, ни один коленопреклоненный человек не дрогнул бы перед мечом. Но никакого приказа не последовало. Пилат поднялся со своего места и пристально смотрел на толпу, казалось, он впервые увидел этих людей. Он считал их обычными дикарями, а оказалось, что люди готовы умереть за свою веру, готовы пожертвовать жизнью из-за какой-то банальности.
Прошло несколько минут, лицо Пилата побелело, выдавая нарастающую ярость. Он молча поднялся, сошел с возвышения и направился к выходу со стадиона. Люди так и стояли на коленях под палящим солнцем, а охранники все так же держали мечи наготове. Только через полчаса прекратилось это затянувшееся противостояние. Солдаты вдруг стали отходить, все происходило с такой же поспешностью, как и тогда, когда они оцепили стадион. Вскоре из прокураторского дворца пришла весть и пролетела по толпе: нам разрешалось уйти, мы были свободны. Но ожидаемой радости не было. В полном молчании под предводительством Елизара, к которому присоединились еще несколько человек, мы вернулись на дворцовую площадь. Наши шалаши были уже разобраны. Рассевшись на камнях, мы стали ждать решения нашего первого требования, и вид у всех был такой, словно мы собирались ждать здесь до конца своих дней. Пилат наблюдал за происходящим из окон дворца. Безусловно, он надеялся, что после приказа отпустить нас на стадионе, мы не посмеем вернуться и просто разойдемся, радуясь, что удалось избежать смерти. Но люди снова пришли на площадь, не давая ему покоя. Солнце садилось, мы принялись заново строить шалаши и раздавать оставшуюся еду. Решив более не рисковать, Пилат почел за меньшее зло передать через гонцов свое решение — он прикажет убрать штандарты.
Никто не мог до конца поверить в случившееся. Без насилия, проявив только единую волю, нам удалось добиться своего. Вполне разумно было бы ожидать, что всех нас в лучшем случае бросят в тюрьму, а в худшем — перебьют одного за другим. Можно было бы также предположить, что при благоприятном стечении обстоятельств нашу просьбу пообещали бы отправить в Дамаск на рассмотрение тамошним властям. А далее потянулись бы месяцы и годы в ожидании решения. Одним словом, народ ожидала бы бесконечная цепь унижений, а ставленника Рима, даже если бы он прибег к кровопролитию, лишь легкое наказание. Но все обернулось совсем иначе, и люди были ошеломлены, они уходили с площади, внутренне ликуя и все еще не веря в успех. Призыв Елизара неожиданным образом не только спас нам жизнь, но и разрешил ситуацию. Было ли это гениальным прозрением или просто удачей — кто знает. Мне вспомнился один случай. Однажды в Александрии вспыхнул такой же стихийный протест, причиной его стало нападение на еврейский квартал, которое предприняли местные жители из-за каких-то внутренних распрей. Тогда один юноша, чтобы предотвратить избиение своих соплеменников, призвал людей лечь поперек улицы прямо под ноги надвигающейся разгневанной толпе. И люди сделали это, подвергая себя неминуемой страшной смерти — быть растоптанными обезумевшими погромщиками. Но случилось непредвиденное: толпа остановилась и повернула прочь. Чего было больше в таком поступке — отчаянной храбрости или глупого геройства, я тогда не мог решить. Но сейчас произошедшее представилось мне в ином свете. Я понял, что истинная сила проявляется не тогда, когда противостоишь самому врагу, а когда бросаешь вызов его жестокости.
Весть о решении Пилата пришла, когда стемнело, и большинство из нас решили переночевать на площади, а утром отправиться в обратный путь. Несмотря на победу, люди глядели угрюмо — сказывалась накопившаяся усталость. Оказалось, что для народа бОльшим испытанием было не несчастье, а избавление от него. Ликования не было, все не сговариваясь решили, что вздохнут спокойно, только когда увидят собственными глазами, что штандарты более не развеваются над храмами. Я был уверен, что Пилат сдержит слово, он не рискнул бы снова разжечь конфликт, подобный тому, который едва-едва затих. Я решил, что присоединюсь ко всем, но отправлюсь потом в Иерусалим. Я не собирался смотреть на спуск имперских знамен. Затеряться в толпе, не привлекая особого внимания к своей персоне, — вот что входило в мои планы. Меня беспокоило то, что я давно не имел никаких вестей о своей группе. А то, что никто из сообщников не встретился мне среди собравшихся на площади, начинало всерьез тревожить меня.
Но на обратном пути все же я увидел двоих молодых людей, которых сразу узнал. Их звали Роага и Иекуб. Держали они себя несколько странно: я обратил внимание, что они избегают встречаться со мною глазами. Приложив некоторые усилия, я добился от них разъяснений. Оказывается, в отношении меня возникли некоторые подозрения, особенно подозрительным казалось мое долгое отсутствие в Иерусалиме. Эта новость привела меня в ярость. Я посоветовал им расспросить обо мне в Суре.
Они были совсем еще зелеными юнцами. Тот, что казался постарше, Роага, заявил мне:
— Про Сур мы знаем только то, что вы сбежали оттуда ночью, не оставив даже записки.
Это было ложью.
Роага и Иекуб были из «нового поколения», мне трудно было понять их. Они мало чем отличались от зелотов — такая же косность во взглядах и грубость в манерах. Со мной они держались пренебрежительно, так как в их глазах я был иностранцем, и значит, человеком испорченным.
Я объяснил им, что как раз собирался в Иерусалим, но было бы неосмотрительно не дождаться подходящего момента для безопасного возвращения. Нельзя рисковать и навлекать подозрения на связанных с тобой людей, тем более когда репрессии развязывались по любому ничтожному поводу.
— В таком случае зачем вы вообще туда идете? — сказал очередную глупость Роага.
У меня возникло желание ударить его. Мы продолжали разговаривать, стоя посередине дороги; Иекуб, догадавшись о моем гневе, предпринял неуклюжую попытку разрядить обстановку:
— Просто в Иерусалиме планируют одну акцию, — по коротко брошенному взгляду Роага он понял, что сказал лишнее, — и они должны быть уверены…
Я был раздосадован. Планировать акцию в Иерусалиме было глупостью, так как мы не знали обстановку в других местах. Если нас не разгромил Пилат, то за него это мог сделать сирийский наместник.
— Я слышал, что из-за репрессий мы потеряли каждого десятого, — сказал я.
— Им нашли достойную замену, — ответил Роага.
Внутри у меня все похолодело: по его тону я понял, что он и ему подобные захватили инициативу в нашем движении. Но Роага, по-видимому, готов был открыть мне пути к отступлению. Я поспешил воспользоваться лазейкой и сказал:
— Возможно, вы правы, я должен подождать. Передайте нашим, что я займусь группами в Галилее.
— Конечно.
Они ушли, и я вздохнул с облегчением.
Мое нежелание возвращаться в Иерусалим теперь неизмеримо окрепло. Честно говоря, с тех пор как я присоединился к толпе протестующих и проникся их настроением, я ни разу не вспомнил про Иерусалим. Тем, кто действительно не раз занимал мои мысли, был Иешуа. Я настойчиво задавался вопросом, как бы он отнесся ко всему происходящему и что я рассказал бы ему, если бы вернулся. То, что я пережил в Кесарии, изменило мое отношение ко многим вещам, я даже сказал бы, в корне изменило мои взгляды на жизнь. Случившееся можно сравнить с неожиданно пролившимся светом, который заставил увидеть привычные предметы по-новому, в их истинном виде. Я стал по-новому смотреть на нашу цель — обретение свободы. До недавнего времени я представлял обретение свободы как завоевание некоего приза или трофея в жестокой схватке. Но, простояв коленопреклоненным там, на стадионе, я ощутил свободу как что-то несравнимо более сложное и тонкое, я почувствовал дух свободы. Свободу нельзя было выиграть, она должна родиться в самом человеке.
Мой путь, таким образом, лежал уже не в Иерусалим, как я ранее старался убедить себя. Я собрался оставить своих попутчиков и у развилки повернуть к Галилее. В Сепфонисе меня застала весть о том, что Пилат сдержал обещание и штандарты были убраны. Надо сказать, что основное население мятежного города составляли греки, и, вероятно, поэтому население не выказало к событию большого интереса. Позже Пилат заставил людей дорого заплатить за свой вынужденный компромисс, ни разу в дальнейшем не упуская возможность указать людям на их место. Но тогда все остро переживали общую победу, она казалась особенно значительной, принимая во внимание то, каким способом она была одержана.
Я покидал Сепфонис и решил задержаться немного, чтобы зайти в Нацерет, город, где жила семья Иешуа. Я не мог ясно объяснить себе, что я надеялся там увидеть. Место поначалу было обычной деревушкой. Потом ее заселили рабочие, нанятые для строительства нового Сепфониса, которым, от греха подальше, запретили жить в подверженном мятежам большом городе. Нынешний Нацерет имел вид города достаточно хаотично построенного, бессмысленно растянутого, грязноватого, с домами, беспорядочно теснящимися вдоль неровных склонов. Город оставлял неприятное впечатление, и если бы вдруг кому-нибудь пришло в голову описать его красоты, думаю, он едва ли нашел бы что-то, достойное похвалы. Все дома в городе, казалось, строились в невероятной спешке; я обратил внимание, что вторые этажи многих домов, были недостроены. Населяющие город люди возводили свои жилища в самой что ни на есть странной манере, какую только можно было себе представить, наспех надстраивая свои дома, сообразуясь, очевидно, с пополнением семейств. Самое удивительное было то, что в такие дома каждый вечер возвращались люди, вкладывающие свой труд в блеск и великолепие Сепфониса. Теснота застройки вызывала в воображении картины бурлящей городской жизни, но это было не так. Я нашел город полупустым, с массой заброшенных домов, где явственно ощущался дух запустения. В округе о городе шла не слишком лестная слава, женщины, живущие в нем, считались наиболее привлекательными, в чем мне, кстати, не пришлось убедиться, и поэтому, наверное, слухи о плутнях и обмане очень часто связывали именно с этим местом.
На мои вопросы об Иешуа люди откликались сразу, понимая, о ком идет речь, но затем мне начинало казаться, что говорим мы о совершенно разных людях. Так не совпадали рассказы земляков с тем, что я знал об Иешуа. Он ушел из Нацерета давно, вскоре после того, как его семья пришла сюда из Египта. Кажется, в городе не очень жалели о его уходе. Его считали слишком заносчивым и поэтому недолюбливали. Были и такие, кто утверждал, что он сбежал, так как сошел с ума, и семья не может вернуть его назад. Что до его проповедей и его приверженцев, без сомнения, земляки слышали об этом и только пожимали плечами: что это должен быть за человек, говорили они, который, будучи старшим сыном, оставил мать-вдову и братьев, нисколько не задумываясь об их будущем.
О его родне говорили только хорошее, но не очень много, так как они вели замкнутую жизнь. Отец Иешуа был каменотесом, он умер вскоре после того, как семья переселилась в город, и о нем знали очень мало. После смерти отца забота о семье легла на плечи братьев Иешуа. Их нанимали чернорабочими, кроме того они обрабатывали надел, который купил их отец.
Я совсем не предполагал, что у Иешуа такое прошлое; мне казалось, что он должен быть сыном чиновника или купца, судя по его образованности. Но это в какой-то мере объясняло неприязнь к нему горожан — его поведение и манеры не соответствовали его положению простолюдина. Мне хотелось увидеться с кем-нибудь из его семьи. Может быть, они смогли бы рассказать мне больше. Но как мне объяснить им, кто я, собственно, такой, и захотят ли они вообще со мной разговаривать? В итоге я ограничился тем, что пошел посмотреть на его дом. Мне объяснили, как пройти к нему, и я отправился туда, надеясь хотя бы мельком увидеть кого-нибудь из его братьев.
Дом семьи Иешуа располагался в том месте, где городские постройки подходили к долине, неуклюже сползая и цепляясь за крутой склон холма. Жилище смотрелось более прочным в сравнении с остальными. Это был двухэтажный дом, нижняя часть которого была построена у подножья холма, скорее всего там был хлев, рядом был устроен небольшой хозяйственный двор. На второй этаж вела узкая каменная лестница, а вход в жилые комнаты, очевидно, располагался в задней части второго этажа, опирающегося на поверхность склона. Ничего особенного про дом Иешуа сказать было нельзя. Семья была не из богатых, но и не бедствовала и ничем не выделялась, кроме разве что того, что именно она явила миру Иешуа, местного сумасшедшего — по словам односельчан или святого — по убеждению его приверженцев.
Пока я разглядывал дом, стоя на противоположной стороне улицы, из хлева показалась женщина; она вышла во двор и оглянулась на меня — это была мать Иешуа. Признаюсь, я ожидал, что она будет выглядеть старше. Черные как смоль волосы, глаза — еще чернее. Первая женщина, встретившаяся мне в этом городе, про которую можно было сказать, что она по-настоящему красива. Во внешности ее сквозило что-то арабское. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что она здесь чужая. Манерой держаться она не походила на обычных деревенских женщин. Было ясно, что она с радостью унесла бы отсюда ноги. Наши взгляды встретились на мгновение, в глазах ее улавливалась тревога и какая-то отрешенность, я подумал, что жизнь часто обходилась с ней жестоко. Я готов был подойти к ней со словами утешения, сказать, что ее сын передает ей привет. Но так же внезапно, как появилась, она вдруг скрылась в тени двора, и мне больше не довелось ее увидеть.
Я возвратился в Капер Наум. После волнений Кесарии, город показался мне настоящим захолустьем, а увидев Иешуа, я вдруг вспомнил разговоры о его сумасшествии, которые вели его земляки. Я стал рассказывать ему о событиях в Кесарии, но он не выказал особого интереса, оставаясь непонятно отстраненным и холодным. Наверное, он посчитал мой уход предательством, а может быть, решил, что я узнал о чем-то, идущим вразрез с его учением. Иешуа проявлял нарочитое внимание к Кефасу, возможно стараясь задеть меня. Надо отдать должное Кефасу, который чувствовал себя неловко, наблюдая подобную перемену. Меня же все происходящее задевало гораздо больнее, нежели я мог сам ожидать. После возвращения из Кесарии я чувствовал, что я нахожусь у порога открытия истины, и обретению этой истины я более всего обязан Иешуа. Я был взволнован как никогда. Но он отверг мои чувства, как бы говоря, что я глубоко заблуждаюсь и что, к сожалению, странствуя по бесчисленным дорогам, повидав много разных людей, я так и не уразумел ничего из того, что действительно является истиной, а он уже устал растолковывать мне все это.
Значит, я должен идти своим путем. Не только сомнения идейного порядка были причиной некоторой моей озабоченности, кроме всего прочего я испытывал материальные трудности. Уходя, я оставил деньги в общине. Я внес их в общую казну, которую отдали брату Иоанана. Общий кошелек передали Матфею, ничего не сказав о возможности снабдить меня деньгами в случае нужды. Таким образом, чтобы найти средства к существованию, я вынужден был либо обращаться к братьям, либо идти с протянутой рукой. Все сложилось так, как будто за время моего отсутствия какой-то невидимый враг склонил ситуацию отнюдь не в мою пользу. Если бы я хотя бы допускал возможность такого оборота вещей, я, не колеблясь, вернулся бы в Иерусалим после Кесарии. Там, по крайней мере, меня знали, и там я был нужен. Но здесь мое отсутствие в течение лишь нескольких дней сделало меня совершенно чужим для общины.
За это время произошли еще некоторые изменения. Иешуа принял в круг своих ближайших сподвижников некоего Симона Хананита. Он был язычником, это был первый язычник, принятый в общину. Почти сразу Иешуа дал ясно понять, что нам следует обходиться с язычником как с равным. Тем не менее сам Иешуа всегда выделял его и подчеркивал его отличие от всех нас, мы же, со своей стороны, никак не могли избавиться от снисходительного тона, который проявлялся в общении с ним. Он отвечал особым подобострастием, доходившим иногда до явного самоуничижения, стараясь таким образом стать своим. Появление в общине новичка-язычника, во-первых, привело к тому, что нас стало двенадцать — число было значимым и вызывало некие ассоциации с двенадцатью коленами Израиля, а во-вторых, еще более восстановило против нас местные власти.
Иешуа никогда не скрывал своих намерений обращаться со своими проповедями к язычникам, но до сих пор его просветительство касалось только иудеев и было сродни деятельности фарисеев, которые проповедовали об обетованиях и богоизбранности.
Будучи язычником, Симон не проходил обряда обрезания, как того требовал Закон, но он, конечно же, согласился бы его пройти и лечь под нож, если бы того потребовал Иешуа. Однако у Иешуа, по-видимому, были на него свои виды. Никто открыто не обсуждал сложившуюся неловкую ситуацию, но подспудно слухи о Симоне и его язычестве упорно расползались по общине. Сложившаяся ситуация будоражила умы даже больше, чем разговоры о посещении прокаженных. Все чаще и чаще во время общих собраний речь заходила о Божественном обетовании, и Иешуа приходилось применять всю свою гибкость, дабы избежать назревающего конфликта. Речь его была как никогда образной, изобиловала намеками и иносказаниями. Но однажды кто-то спросил его напрямую, возможно ли, чтобы в царстве, о котором он говорит, люди отказались бы от обрезания, и какой знак в этом случае должен будет его заменить. Иешуа ответил, что только те, чья вера слаба, ищут каких-либо знаков, чтобы получить доказательства Божьего обетования. Услышав такое, кое-кто из собравшихся готов был тут же забросать Иешуа камнями, но был остановлен своими товарищами. В конце концов ситуация разрешилась довольно мирно. Скорее всего в тайне от Иешуа Кефас и кто-то из его друзей велели Симону пройти обряд, что и было сделано. Иешуа был взбешен, когда узнал об этом. Он кричал на нас, что мы такие же ограниченные маловеры, как и остальные. Кефас принял весь гнев Иешуа на себя, он не смел ничего сказать в свое оправдание. Но на самом деле ему удалось спасти многих из нас, так как едва только весть об обрезании Симона разнеслась по округе, напряжение вокруг наших собраний спало и вопросы прекратились. Наконец и Иешуа стал понемногу успокаиваться и прекратил настаивать на своем. «Сейчас не время», — повторял он нам. Слова эти были своего рода прощением всем нам, нашему глубокому невежеству.
В этих его словах чувствовалось нечто смутно-тревожное, также как и в его намеках, к которым он прибегал в последнее время. Он говорил о том, что близится время, когда прекратятся все наши ссоры, уйдет непонимание, утихнет гнев. Казалось, он сам устал от собственных противоречий, хотя он так настойчиво подчеркивал их, не скрывая противоречивости своих поступков, призывая любить врагов и прощать тех, кто ненавидит нас, что в результате приводило все к той же ненависти. Он говорил, что придет время — и даже наши враги придут к нам. Он, кажется, решил подтвердить свои слова действием. Вскоре после моего возвращения я узнал, что он собирается восстановить отношения с Арамом, порвавшим с ним ранее из-за разногласий по поводу применения силы. О его намерении я узнал случайно от Иоанана. Он всегда с готовностью делился со мной новостями, хотя теперь несколько сторонился меня, — причиной тому, возможно, было наказание, которое он понес от отца. Скорее всего Арам вернулся к Иешуа по причине страха — он боялся, что тот может его выдать как мятежника, впрочем, страха совершенно напрасного. Арам признал свои заблуждения и, проявив кротость, вернулся в стадо. У Иешуа же появилась возможность явить истинное милосердие по отношению к нему. Но я видел за этим совсем другое — выгодный маневр.
Иешуа просто воспользовался положением Арама, которое было отнюдь не самым благополучным, чему я получил множество доказательств, совершая в прошлом массу попыток наладить с ним связь. Его недоверчивость и подозрительность в отношении меня давали о себе знать, и теперь, неуверенный прежде всего в моей благонадежности, после моего появления среди людей Иешуа он старался как можно ближе сойтись с ним; я же виделся с Иешуа лишь изредка, мельком.
Я понял теперь причину охлаждения ко мне Иешуа. Арам, без сомнения, рассказал о моих попытках наладить с ним связь. Иешуа же мог расценить это как попытку тайного сближения с его противниками. Если бы я мог предвидеть, как это осложнит наши отношения, то, может, нашел бы способ смягчить назревающий конфликт. Но теперь, по разным причинам, наш разрыв еще более упрочился, и я уже не мог заставить себя прийти к Иешуа с извинениями, что могло бы выглядеть как признание моей вины. К тому же мы совсем не имели возможности побеседовать наедине. Причиной были женщины. Несказанно обрадованные моему уходу, теперь они не упускали ни малейшей возможности воспрепятствовать нашему с Иешуа сближению. Взаимное недовольство возрастало.
Неизбежно из-за напряженности, возникшей между нами, я стал смотреть на Иешуа другими глазами. Результаты удивляли меня. Не я ли еще недавно был ослеплен им едва ли не больше, чем остальные. В его противоречивости я усматривал некую логичность и целостность. Но теперь я был уверен, что он убеждает лишь силой своей личности. Его манера вести спор казалась мне теперь грубоватым приемом, способным развенчать разве что какого-нибудь местного царька, а не настоящего врага. Открытие поразило меня, однако я помнил и холод, пробравший меня изнутри после разговора на дороге с Роагой и Иекубом, когда я решил, что смогу обрести верный путь, возвратившись к Иешуа. Наверное, это было самообманом. Возможно, я сейчас относился к Иешуа более взыскательно, чем раньше, когда наши встречи и общение были внове. Но сейчас я чувствовал горькое разочарование. Я надеялся, что возвращаюсь к мудрецу, но вместо мудрости обнаружил мелочность, самонадеянность и пустоту. Радость, пережитая в Кесарии, исчезла навсегда. Я утратил сразу две важные вещи: пристанище рядом с Иешуа и обратный путь, прочь от него. Мне негде было остаться и некуда было вернуться.
Иешуа становился все более известен. Известность делала его еще самоувереннее. Мы посещали города, в которых старейшины и учителя были приверженцами школы Шамая, наставниками в которых выступали фарисеи. Иешуа находил особое удовольствие в том, чтобы вступать с ними в споры, часто довольно злые. Не секрет, что многие из стремящихся к религиозному образованию на самом деле пытались найти покровителя или снискать репутацию знатоков богословия, но были среди них и люди глубоко верующие, уважаемые в своих общинах. Иешуа не всегда утруждал себя попыткой разобраться, с кем именно он имеет дело. К тому же в его яром порицании законничества можно было уловить своего рода двуличие, когда нападками прикрывалось слабое знание предмета. Пренебрежительное отношение к Закону проникло и в ближний круг приверженцев Иешуа. Многие из нас открыто игнорировали день субботнего отдыха, саббат: в субботу отправлялись в дорогу, чтобы принять участие в совместной вечерней молитве в Капер Науме. Когда Иешуа указывали на недопустимость такого поведения его учеников, он тут же давал отпор подобным обвинениям:
— Как вы можете порицать людей за то, что они приходят помолиться вместе со своим учителем?
— В городах, где они живут, есть учителя.
— А если придет Мессия, то вы тоже скажете, что лучше сегодня остаться дома, чем идти поклониться ему?
Меня поразила прямота и провокационность такого возражения. Ему ли было не знать, что именно сейчас около него находится достаточно много людей, способных воспринять все сказанное буквально. И хотя простая логика подсказывала, что такая самонадеянность только оттолкнет от него людей, на деле происходило совсем иное: чем более вызывающе он держался, тем больше людей стекалось к нему. Безусловно, половина из приходивших были обычными зеваками, а многими двигало своего рода суеверие — они надеялись, что встреча с подобным человеком принесет им удачу и излечит недуг. Поклонение ему начинало напоминать поклонение шарлатанам или лжепророкам, про которых известно, что чем скандальнее звучат их посулы, тем сильнее становится их власть над людьми. Однако, несмотря на всю провокационность теперешнего поведения Иешуа, оставалось что-то необъяснимое, что продолжаю выделять его из массы заурядных шарлатанов, — чувствовалось присутствие глубинной правды во всех его высказываниях. Возможно, поэтому даже теперь я не мог просто взять и уйти от него. В глубине моего сознания таилась и не давала мне покоя надежда, что у него я получу ответ на самый важный для меня вопрос. С ним я доберусь до зерна истины.
Однажды в узком кругу своих людей Якоб спросил Иешуа, что тот думает об обрезании язычника Симона. Якоба, как и всех нас, очень волновал подход Иешуа. Я смутно подозревал, что взгляды Иешуа идут куда дальше традиционно принятых и что, может быть, он сам не рискует высказаться до конца — слишком тяжело было бы принять его ответ правоверному иудею. Но сейчас Иешуа процитировал слова мудреца Хилеля. Хилель ответил язычнику, пожелавшему узнать весь еврейский Закон за один день, что сущность Закона состоит в том, чтобы давать людям то, что ты бы хотел получить от них. Это был один из тех редких случаев, когда Иешуа обращался к цитатам, он был не из тех, кто даже рубашки не оденет без того, чтобы не процитировать Тору. Однако Иешуа, как всегда, выбрал наиболее доходчивую форму. Даже во времена спора двух мудрецов, когда Шамай не раз одерживал верх над Хилелем, понимание смысла высказывания не вызывало никаких затруднений. И сейчас всем было ясно, что педантичное исполнение всех заповедей и соблюдение всех запретов не приведет к большей добродетели, чем искренне совершенное доброе дело.
Что до Симона, то до обрезания и после него трудно было сыскать более ревностного новообращенного. Он не только жадно ловил каждое слово, произнесенное Иешуа, но все, что он слышал, тут же спешил применить на практике, выказывая рвение, которому позавидовал бы самый благочестивый фарисей. Так, однажды Симон услышал, как Иешуа обличает лицемеров, совершающих молитвы напоказ. После чего Симон перестал присоединяться к нам во время наших общих молитв на берегу, боясь впасть в позорное лицемерие. Преисполненный желания искоренить в себе гордость, Симон пошел дальше, и мы с удивлением заметили, что он вообще перестал молиться, однако связанные с этим наши недоумения вскоре разрешились. Один из нас как-то услышал торопливый и отчаянный шепот Симона, доносившийся из уединенного уголка, — туда он ускользал каждое утро, чтобы совершить молитвенное правило. Действительно, выходило так, что обрезание Симона не было причиной его благочестия, но стоит заметить, что отделить одно от другого в сознании еврея было подвигом, достойным Самсона.
Приближалась Пасха. Среди приверженцев Иешуа, многие из которых ради него оставили своих учителей, ходили упорные слухи о том, что он собирается идти в Иерусалим. Я хотел уговорить его не ходить в город, так как опасался акции, на которую намекал Иекуб; она должна была обязательно состояться. Время было самым подходящим: большое скопление народа, праздничная неразбериха — все играло на руку. Я собирался пойти в Тверию, чтобы узнать там последние новости, и был очень встревожен разговорами о Иерусалиме. Из Иерусалима доходили вести о целом ряде совершенных там убийств, о которых судили по-разному. Кто-то уверял, что это дело рук римлян: они-де нанимают убийц для того, чтобы уничтожить очаги сопротивления. Другие утверждали, что это сами повстанцы занимаются чисткой рядов, уничтожая подозреваемых в предательстве. Я не мог уловить, что на самом деле скрывается за такими слухами, чему в них верить, а чему нет, указывают ли они на наши провалы или, наоборот, намекают на продвижение дел. Однако для самого себя я был склонен сделать неутешительный вывод, вспоминая короткий разговор с Роагой на дороге. Если они действительно занимаются чисткой рядов, то я должен стоять одним из первых в их списках.
Я был в растерянности: с одной стороны, мне хотелось предостеречь Иешуа от подобного риска, с другой стороны, я не мог нарушить присяги, данной мною движению, и раскрыться. Но неожиданно Иешуа сам предложил мне поговорить. Как-то вечером он отозвал меня в сторону и повел на берег озера. Первый раз с тех пор, как я вернулся из Кесарии, он искал встречи со мной. Мы сели в лодку Кефаса и погребли на середину озера; ночь была безлунная, все окутывала непроглядная тьма. Он настоял, чтобы мы уплыли подальше от людских глаз. Я был удивлен такой просьбой, и, признаться, меня кольнула неприятная мысль, что, может, он специально уводит меня подальше от людских глаз — кто знает, что у него на уме. И это после всех его проповедей о миролюбии и любви к врагам нашим. Я понял, что при всей его душевной открытости и самоотдаче в нем все равно останутся глубины, в которые никому не дано заглянуть. В нем скрыто нечто непознаваемое, ускользающее и жутковатое.
В молчании мы отплыли от берега. Посреди озера, на которое постепенно надвигалась ночь, сердце сжимало неприятное чувство — со всех сторон к нему подступали темные горы; редкие слабые огоньки на берегу, казалось, делали мрак еще непрогляднее.
— Мы не ждали, что ты вернешься из Кесарии, — начал он.
Я не знал, что ответить.
— Но я вернулся, — сказал я.
Я чувствовал, что что-то тяготит его, но он не хотел говорить об этом.
— Ты ведь не идешь в Иерусалим?
— Нет.
— Там ведь есть приказ о твоем задержании?
Казалось, это его беспокоило, возможно, он считал, что я могу причинить ему неудобство, если мы вместе появимся в городе.
— Если бы у них был приказ об аресте, то ведь от Иерусалима сюда только день пути, — произнес я заносчиво.
Мы молчали. Я был рассержен и раздумал предупреждать его о возможной опасности визита в Иерусалим. Сейчас я был уверен, что он знал обо мне все уже тогда, когда предложил мне присоединиться к нему. В моей уверенности не было никакой логики, но тем не менее это было так.
В конце концов я сказал:
— Я не собирался идти с вами в Иерусалим. — В теперешней ситуации это было чистой правдой.
Теперь Иешуа пытался прояснить обстановку в надежде смягчить меня. Он начал расспрашивать меня про Иерусалим — о том, что, по моему мнению, должно было мало интересовать его. Он интересовался, кто имеет наибольшее влияние в синедрионе, каковы настроения людей. И затем вдруг спросил о слухах. Я не смог притвориться безразличным.
— Говорят, что повстанцы сами убивают друг друга, — сказал он.
— Кто бы они ни были, скоро убийств будет еще больше.
Я не стал ничего добавлять к сказанному, а он не настаивал. Мы уже плыли обратно к берегу. И молчали.
В тут ночь меня мучила совесть из-за того, что я так и не предупредил Иешуа об опасности, грозящей ему в Иерусалиме. Как бы ни был я сердит на него, мне совсем не хотелось, чтобы он стал жертвой вспыхнувшей резни. А что резня обязательно будет, я знал точно, так же как и то, что произойдет восстание. Но на следующий день, к нашему удивлению, он сказал, что не пойдет в город на праздник, а лучше уединится и помолится вдали от людских толп. Он возьмет с собой только самых близких своих спутников: Якоба, Иоанана и Кефаса. Остальные могут провести праздник по своему усмотрению и помолиться у себя дома. Ведь Бог живет не только в храме, чтобы только там и молиться ему.
Сторонников Иешуа такая новость повергла в полное недоумение, они не скрывали своего разочарования. Противники с готовностью принялись на все лады обвинять его, в том числе и в кощунстве в отношении храма. Меня поразила неожиданная мысль: а что, если он понял больше, нежели я предполагал, и принял мое предупреждение об опасности, но не стал толкать меня на нарушение клятвы? Тогда в его упоминании о возможном моем аресте скрывалось беспокойство за мою судьбу. Но и после этого, вплоть до его ухода, я все равно никак не мог наладить наши отношения, и отчуждение, возникшее после моего возвращения из Кесарии, так и продолжало оставаться между нами.
По прошествии праздника мы так и не получили вестей о поднятом восстании. Когда Иешуа и его спутники вернулись в Капер Наум, Иоанан по секрету сообщил мне, что они все-таки были в Иерусалиме. Их приютил в Вифлееме двоюродный брат Кефаса. Каждый раз, когда они отправлялись в город, Иешуа просил их заворачиваться в плащи, чтобы его сторонники случайно не узнали их. Его поведение вполне объяснялось тем, что он действительно понял и принял мое недосказанное предупреждение. Все становилось понятным, за исключением кое-каких деталей, о которых Иоанан сообщил мне. Например, Иешуа избегал определенных мест в Иерусалиме — их было достаточно много, — как будто бы знал, что там его подстерегают враги. Однажды в храме он отказался внести свое имя в свитки для сбора храмовых податей; он очень возмущался поборами, может быть потому, что у него не было с собой монет. Между ним и священником вспыхнул тогда яростный спор, и казалось, что дело может дойти до драки. Иоанану с другими спутниками пришлось увести его, иначе толпа побила бы Иешуа. После этого случая он не приходил больше к храму, и праздничную жертву пришлось принести Иоанану.
Что значило такое его поведение? Мне было непонятно, зачем он вообще приходил в город. Зачем, после столь старательно исполняемых предосторожностей, вдруг вступил в публичный спор? Наверняка в городе на тот момент находилось много его учеников, пришедших на праздник в Иерусалим, и они, конечно же, его узнали и задавались вопросом, почему учитель обманул их. Иешуа же придерживался рассказа об уединенной молитве, сказав, что был на горе Фавор. Это в какой-то мере соответствовало действительности. Как сказал Иоанан, на обратном пути из Иерусалима они провели там одну ночь.
Поведение Иешуа становилось все более и более странным, что было тревожным признаком, так как эта странность не осталась без внимания. До сего времени власти или не интересовались им, из-за того, наверное, что его сторонники были людьми, в общем-то, мало заметными, или выказывали явное уважение, пример тому — капитан Вентидий. Но сейчас, без сомнений, кто-то стал очень пристально им интересоваться. Возможно, сыграл свою роль случай в Иерусалиме или скандальность его высказываний. Такой вывод напрашивался сам собой. Все чаще в толпе, собирающейся послушать его проповеди, мелькали соглядатаи, присланные из Тверии, их теперь часто можно было встретить и в Капер Науме. Наигранно безразличные, они мелькали в толпе или, наоборот, приставали к обывателям с расспросами.
В Иерусалиме такие дела вершились иначе — нож просто вонзался в спину и извлекался так «деликатно», что жертва даже не успевала ничего заподозрить. Но люди, появившиеся в Капер Науме, не обременяли себя «изысканными манерами», они и не думали как-то маскироваться. Таким образом, один из них, ощутив твердость металла в своей руке, с готовностью поведал мне, что Ирод Антипа послал его следить за этим выскочкой Иешуа. Из всего услышанного я понял, что Антипа, которого доселе мало волновало, что творится в Галилее, вдруг очень озаботился неким проповедником Иешуа. Похоже, перспектива иметь в будущем еще одного пророка, которого римляне рано или поздно потребуют устранить, его совсем не устраивала.
Поэтому слежку за Иешуа людьми Антипы я считал довольно опасной. Но Иешуа вел себя в этой ситуации возмутительно легкомысленно. Он часто говорил такое, что с легкостью могло быть обращено против него, стоило лишь чуточку исказить смысл. Антипа не был старейшиной рода, перед кем следовало бы блистать мудростью, за ним стояли власти — Пилат, римляне. Даже все крестьяне Галилеи не смогут защитить Иешуа, если власть захочет устранить его. Ведь расправиться с Иоананом, который имел гораздо больше приверженцев и гораздо меньше врагов, не составило особого труда.
Когда я высказал свои опасения Иешуа, тот с ходу отверг их.
— Они нанимают писцов, чтобы те записывали каждое ваше слово. И это может очень вам повредить, — предупредил я его, так как заметил одного из них в толпе.
— Что ж, тогда не стоит говорить правду?
— Я говорю сейчас о другом. Вы провоцируете их.
— Почему вы так боитесь их? Вы же хотите изгнать их навсегда?
Он высказал очень простую мысль, сообразуясь с тем, во что он верил. И чем больше сгущались над ним тучи, тем смелее были его высказывания. Я обратил внимание, что такие перемены произошли с ним после его возвращения из Иерусалима, — значит, в Иерусалиме с Иешуа произошло нечто более значительное, нежели то, о чем рассказал мне Иоанан. Я вспомнил случай в Суре, когда собравшиеся люди не стали слушать его проповедь. Может быть, он теперь отправился в Иерусалим для того, чтобы снова заставить себя предстать перед тысячей простых крестьян и рыбаков, но Иерусалим принял его, похоже, еще хуже, чем Сур.
Люди Ирода придерживались определенной тактики: они распространяли клевету об Иешуа, причем часть из того, о чем они говорили, было правдой. Излюбленная их тема — отношения Иешуа с женщинами, которые входили в его ближний круг. Я не раз предупреждал его, что опасно появляться на людях в окружении свиты из женщин, подобно вождю какого-то пустынного племени. Он только смеялся над моими тревогами. Похоже, его не волновало, что люди будут думать об этих женщинах. Но последнее время чувствовалось, что именно эти обвинения он принимал наиболее близко к сердцу. Однако, как обычно, они не заставили его отступить, — наоборот, он твердо заявил, что женщины будут сопровождать его всегда, где бы и когда бы он ни появился. Эффект последовал несколько неожиданный — толпы людей, искавших встречи с ним, только увеличились, всем хотелось повстречаться с эксцентричным пророком, который появляется везде в сопровождении своих жен. Слухи, распространяемые при этом среди простого люда, тоже сыграли свою роль. Авторитет Иешуа только повысился, особенно среди сирийцев, которые стали видеть в нем последователя культа богини плодородия Ашеры. Приверженцев этого культа почти не осталось, из-за того что евреи поклонялись Единому Богу.
Во всем, связанном с жизнью и привычками Иешуа, я видел своего рода иронию. Иешуа совсем не был, на мой взгляд, пророком, истязающим себя всякого рода лишениями. Он никогда не отказывался от щедрого угощения, его окружали женщины, в основном молодые. Однако я часто бывал озадачен тем, насколько мала в нем зависимость от обычных физических потребностей. Проявления его физических желаний были сродни громоздкой поклаже, которую несут по необходимости и рады любой возможности облегчить ее или совсем сбросить. Он никогда не настаивал на строгом посте. А если постился, то лишь в течение нескольких дней и так, как будто он просто забывал поесть. Я никогда не слышал от него, чтобы он призывал к воздержанию, которое проповедуется во многих сектах. Но в то же время он никогда не проявлял особого внимания к женщинам, не давая пищу пересудам о его возможной женитьбе. Можно было бы заподозрить его в совершенном равнодушии к женскому полу. Но оно свойственно той породе людей, которая почти не встречается среди евреев, — и это заставило меня отвергнуть зародившиеся было подозрения. Размышляя так, я понимал, что его действительная жизнь имеет очень мало общего с тем, как о нем судят. Но именно потому, что его учение содержало так мало самоограничений, от людей полностью ускользала эта сторона его жизни. Напротив, он был известен тем, что в праздники охотно принимал приглашения своих богатых покровителей, что никогда не отказывался от вина, словом, вел себя так, что слухи о его женолюбии казались вполне оправданными.
Так многие из его последователей, считавшие себя людьми благочестивыми, начали отдаляться от него. Те же, кто раньше были чужды его учения, сейчас вдруг возомнили его воплощением Вакха и стали просить его благословить урожай или излечить от бесплодия, что приводило его в ужас. С самого раннего утра, бывало, у ворот дома Кефаса уже собирались несколько десятков поклонников. Его проповеди едва можно было расслышать, стоя в огромной бурлящей толпе, собравшейся за пределами города. Среди всей этой суеты к нему продолжали приходить больные, надеющиеся на помощь, и их становилось все больше; шумящая разношерстная толпа разрасталась до огромных размеров. Люди начинали преследовать его, и иногда, завидев их, он ускользал, прихватив с собой кого-нибудь из нас, оставляя их довольствоваться пустыми ожиданиями.
— Если кто-то придет просто поведать им истину, они разочаруются, — с горечью признался Иешуа, — они хотят только чудес.
Он становился все более замкнутым. После обращения к нему больных, и даже часто именно после таких обращений, он выглядел совершенно обессиленным. Казалось, что исцеление уносит и его жизненные силы. Хоть внешне его помощь больным имела признание и была мощной поддержкой его проповедям, на деле исцеления только мешали его служению, и, понимая это, он терял к ним всякий интерес. Но и на этот раз последствия разрушали всякую логику, но отнюдь не репутацию Иешуа — чем реже он выступал как лекарь, тем настойчивее распространялись слухи о чудесных исцелениях. Люди горели желанием получить то, что когда-то было предложено свободно и в большом количестве, а теперь становилось редким явлением. Теперь у ворот дома собирались во множестве слепые, хромые, родственники приводили и приносили умирающих, преисполненных последней надеждой, а мы были вынуждены отказывать им.
Иешуа попал в замкнутый круг — он почти не появлялся перед народом, но чем меньше его видели, тем больше судачили о его необыкновенных возможностях. Если же Иешуа хотел обратиться к людям для того, чтобы просто поговорить с ними, они сильно расстраивались, подозревая, что Иешуа не хочет или не может творить чудеса из-за их маловерия или греховности.
Однажды произошло следующее. Один калека из Синабрия упросил свою родню переправить его через озеро в Капер Наум и принести к Иешуа. На что он только ни пошел, чтобы предстать перед взором Иешуа. Родные калеки подняли носилки на крышу дома Кефаса и затем осторожно спустили их во двор прямо под ноги проповеднику. Кефас, отругав настойчивых «гостей», хотел было выставить их вон, Иешуа, однако, тронула такая настойчивость. Как оказалось, человека привела к Иешуа не столько вера, сколько скептицизм и желание раз и навсегда развенчать славу Иешуа.
— Я понимаю твой скептицизм, — сказал Иешуа, — только Бог имеет такую власть, какую они ищут.
— Тогда почему вы не препятствуете им так говорить о вас?
— Что я могу поделать с тем, как говорят обо мне люди? — возразил Иешуа.
— Вы как та безобразная девица, — сказал калека, — которая никогда не выходила на улицу, чтобы не увидели ее уродство. Вскоре разнесся слух, что на самом деле она красавица, и перед ее дверью стали собираться толпы воздыхателей. Когда сестра упрекнула девицу в обмане, та, очень довольная разговорами о своей красоте, сказала, что не может ничего поделать — так говорят.
Иешуа совсем не рассердился на его слова и даже, наоборот, развеселился. В таком хорошем настроении его не видели уже несколько недель. В конце концов они со стариком-калекой после долгой беседы расстались совершенно по-дружески. Старик пообещал, что расскажет в Синабрии, как он, не найдя чудес, нашел гораздо более редкую вещь — настоящую мудрость.
Произошло то, что больше всего любил Иешуа, — беседа здравомыслящих людей, которые поверяли друг другу свои мысли, беседа, в которой ему удалось отстоять свое мнение. Он был даже не самородком-целителем. Он был, что называется, учитель по призванию, без всякой мистики, без сектанства. С самой ранней поры нашего с ним знакомства и в дальнейшем, по мере того, как я узнавал его, он открывался мне как личность, которая владеет простой, но в то же время глубокой истиной и хочет донести ее до людей. И, несомненно, именно такой Иешуа привлекал меня к себе и именно о таком Иешуа я теперь тосковал. Все могло бы сложиться совсем иначе: он мог бы вести спокойную жизнь в Назерете или в Капер Науме, пользуясь некоторым авторитетом среди немногочисленных своих последователей. Все могло бы быть именно так, но пошло совсем по-другому; люди нуждались в нем, и их надежды, связанные с ним, были огромны. И в самом Иешуа чувствовалось нечто особенное. Он представал перед людьми, жаждущими увидеть его, в каком-то ином свете: казалось, что появлялся совсем иной человек, я бы сказал даже — второй человек, существующий вместе с первым Иешуа. Еще я думал о том, что время выступало его врагом, а не союзником. И он, проповедующий мир и ищущий мира, никак не мог сам его обрести.
Как раз в это время пронесся слух, что заболела одна из его последовательниц, девушка по имени Рибка из Мигдаля. Она была бедна, что же до ее репутации, то последняя оставляла желать лучшего. Однако именно потому, что общество определило ее на самую низшую ступень иерархии, Рибка пользовалась особым расположением Иешуа и была очень приближена к нему. Иешуа очень часто и много ругали за Рибку даже те, кто принадлежал к его окружению, а вездесущие лазутчики Ирода не преминули воспользоваться поводом и опорочить его еще больше. Простые люди, по своему обыкновению, истолковали болезнь Рибки как «знак свыше», что придало заурядному случаю несвойственный ему глубокий смысл.
Дело же было так. О том, что Рибка заболела, мы узнали как-то утром, и тут же Иешуа и еще несколько человек отправились в деревню, где она жила. Деревня находилась не так далеко от Капер Наума, и мы пошли берегом озера. Придя в деревню, мы спросили, как нам найти девушку, нас отправили к навесу одного из домов, где обычно солят рыбу. Там мы и увидели ее. Рибка лежала прямо на разделочном столе среди разбросанной рыбьей требухи. Я заметил, как побледнел Иешуа.
— Почему ее не отнесли домой?
Подошедший отец Рибки, похоже, не разделял возмущения Иешуа.
— Пусть уж лучше работает да будет на глазах, — проворчал он.
Оказалось, что какое-то насекомое ужалило Рибку в ногу, когда она гуляла у озера. Сейчас укус превратился в гноящийся нарыв, и нога сильно опухла. Иешуа отнес Рибку в дом и положил на постель. Он старался, как мог — вскрыл нарыв и сделал ей кровопускание, наверное, для того, чтобы вывести яд из организма. Но все было напрасно, через час Рибка умерла. Иешуа разрыдался. Нам никак не удавалось увести его от тела, нужно было обрядить девушку, чтобы подготовить к погребению.
— Я ничего не сделал для нее, — сказал Иешуа.
Вернувшись в Капер Наум, Иешуа затворился в своей комнатке в глубине дома и не выходил оттуда в течение многих дней. Он ничего не ел, не мылся, не смывая со лба пыль, которой он посыпал себе голову еще у тела Рибки. Он скорбел по Рибке и был опечален собственным бессилием. Молва щедро приписывала ему столько чудес, а он не смог помочь самому близкому человеку. Когда ему сообщали, что возле ворот дома опять кто-то поджидает его, Иешуа, стараясь быть незамеченным, покидал дом через дальний выход, скрывшись на долгие часы.
С тех пор нас стало очень беспокоить его состояние и то, чем оно может закончиться. Он по-прежнему не принимал пищу, и с каждым днем его взгляд становился все менее осмысленным; мы опасались, что становимся свидетелями первых признаков неотвратимого безумия. Единственным человеком, привязанным к нему, единственным другом стал для него в те дни Андреас, не проявляя при этом ни чрезмерной наигранности чувств и эмоций, ни отталкивающей суровости. Он приносил Иешуа воду, ухаживал за ним, проявляя такую заботу, что слезы наворачивались на глаза. Андреас был тем, что связывало Иешуа с миром. Наивность и детскую привязанность Андреаса невозможно было оттолкнуть, остальные же не смели даже приблизиться к нему.
Что касается меня, то я опять открыл для себя неизвестного мне Иешуа. Я наблюдал глубину его горя, спрашивая себя в который раз, понимал ли я его когда-либо по-настоящему. Я был поражен теперешним его состоянием — таким подавленным он не был даже при нашей первой встрече в Эн Мелахе. Я догадывался, что причиной тому была не только смерть Рибки; и раньше случалось, что люди не получали от него ожидаемой помощи, несколько человек даже умерли, можно сказать, у него на руках. Но именно сейчас чувствовалось, что Иешуа растерян. Возможно, он задавался вопросом, что он несет людям, а возможно, тот второй Иешуа, человек для толпы, скрылся, оставив о себе лишь смутные воспоминания. Я думаю, что мы, близкие ему люди, должны были в те дни поддержать его и утешить. Но что касается меня, то я уже не был уверен, что смог бы когда-либо вернуть теплоту нашего прежнего общения.
Прошло довольно много времени, когда Иешуа вдруг собрал нас и сказал, что должен уйти. Он не смог ответить, сколько продлится наша разлука. Двенадцать его учеников были в полной растерянности от такой новости. Видно было, что женщины еле сдерживались, чтобы не завыть в голос. Мы не знали, в каком состоянии пребывал его рассудок, поэтому никто не рискнул подступиться к нему с уговорами остаться. Теперь мне кажется, что в душе он надеялся в такой момент получить от нас некий знак поддержки, но все хранили молчание, и Иешуа, не мешкая, покинул собрание, как и все последнее время, неудержимо стремясь к одиночеству.
Когда он ушел, я предложил следовать за ним. Мое предложение было встречено общим вздохом облегчения, все оценили правильность такого выхода и удивлялись, как это никто другой не смог догадаться предложить то же самое.
Решили, что с Иешуа пойдут три человека. Кефас собрался идти одним из первых и даже определил себя старшим в группе, но обстоятельства его складывались весьма сложно. Свекровь Кефаса была тяжело больна, и правы были те, кто убеждал его не покидать семью на неопределенный срок. Похожая ситуация была и у Якоба, и у многих других. Наконец определили, что пойдут трое: ко мне присоединились Иоанан и Симон Хананит, никто не высказался против моего участия, так как, вероятно, для возражений не сыскалось достаточно смелых и решительных людей.
Иешуа я нашел у озера. Он стоял на молу, вода из-за дождей поднялась очень высоко, и издалека можно было подумать, что он парит над волнами. Я рассказал ему о нашем решении, перечислив тех, кто смог пойти. Он казался удивленным и, может быть, даже разочарованным, хотя и не стал возражать.
— Теперь ты видишь, как последний становится первым.
Я знал эту его фразу, но теперь она относилась ко мне впрямую — я и Симон Хананит последними присоединились к двенадцати последователям.
Я ждал нашего будущего путешествия с неожиданным для самого себя нетерпением. Возможно, мне к тому времени до смерти надоел Капер Наум, в котором я все больше чувствовал себя как в тюрьме. Но была еще и потаенная причина моего волнения — впервые за долгое время мне предстояло опять войти в ближайший круг сторонников. В течение дней и даже месяцев мы только отдалялись друг от друга, и я, пережив тоску, радовался его возвращению.
Иешуа решил отправляться немедленно; он поднял нас на следующее утро еще до рассвета, и мы выступили в путь, не имея никакого понятия о том, куда именно направляемся. Иешуа лишь коротко обронил, что мы вроде будем двигаться к сирийским горам. Пройдя Иорданской долиной до озера Гуле, мы вышли к селению Телла и затем попали на земли Филиппа; в этом районе почти не было застав, и пересечь «границу», не привлекая внимания, было довольно-таки легко. Я никогда не бывал в этих краях и был поражен пышностью и плодородием долины. Земли, прилегающие к озеру, были поистине райскими садами в первые дни творения: деревья всевозможных видов, диковинная растительность, тростник, раза в три превышающий рост человека, животные, птицы — все радовало глаз и пребывало в изобилии.
Но пройдя немного по землям Филиппа, нам показалось, что мы попали в другой мир. Пейзаж изменился, местность становилась все более пересеченной, заросшей густым лесом. Деревни, встречавшиеся нам на пути, напоминали маленькие языческие крепости, неприступные, ощетинившиеся толстыми стенами, они демонстрировали абсолютную несовместимость с миром цивилизации. По обеим сторонам дороги то и дело то там то тут возникали святилища местных идолов, отовсюду на нас смотрели лица демонов: то ли их специально вырезали на камнях, то ли нас смущали причудливые очертания скал, то ли скалы имели некие тайные метки, скрывающие капища. Трудно было поверить, что мы вступили на древнейшие израильские земли, — так все переменилось. Совсем скоро выяснилось, как нам повезло, что Симон был с нами: владея местным наречием, он сумел расположить к нам местное население, обычно не жалующее евреев.
Мы расположились на ночлег в лесу неподалеку от Панеи, или Кесарии Филиппийской, как теперь назывался этот город. Симон настаивал, чтобы мы остановились в городе, где было бы безопаснее, но Иешуа, хранивший молчание все это время, наотрез отказался идти через заставу. Настало утро, и мы с Иоананом пошли раздобыть что-нибудь поесть. Случайно мы забрели к истоку Иордана и натолкнулись на пещеру с капищем Пана. Кроме того, прилегающая местность была усеяна храмами в честь Императора Августа, построенными по распоряжению Ирода Великого, одним словом, мы попали на языческое пиршество, которое нами воспринималось как святотатство. Правда, культ Пана восходил к подлинно народным верованиям, что можно было бы отнести к его сомнительным достоинствам. В тот ранний час у капища уже скопилось много приезжих; кое-кто из них, охваченный экстазом, корчился на земле. Вырубленные в скалах небольшие ниши были заполнены фигурками идолов. Повсюду оставлялись подношения в виде пищи, гирлянд, монет, золотых и серебряных слитков. Иоанан, никогда доселе не сталкивавшийся ни с чем подобным, был потрясен картинами истового поклонения языческим богам.
Иешуа по-прежнему был немногословен, но в конце концов все-таки выяснилось, что путь наш лежит к горе Гермон. Узнав об этом, Симон невероятно забеспокоился. Гермон была культовой горой хананеев, и наш Симон совершенно искренне страшился гнева отвергнутых им богов, паника его усилилась еще больше, когда однажды ранним туманным утром до него донеслись стоны и вопли, на самом деле оказавшиеся гимном, распеваемым поклонниками во славу Пана. Очевидно, Симон не вполне еще утвердился в своей новой вере и по ночам боялся совсем не воров, как думали мы сначала, — он не смыкал глаз в ожидании, что Пан наведет на него порчу или выкинет еще какую-нибудь злобную штуку. Все свои страхи Симон старательно скрывал от Иешуа и лишь позднее, несколько успокоившись, осторожно поделился со мной и Иоананом своими переживаниями.
На гору вела старательно утоптанная паломниками тропинка, однако была она каменистой, не шире овечьей тропы, извилистой и местами очень крутой. Мы миновали языческие жертвенники, в воздухе был разлит тяжелый запах свежей крови. Мне вдруг подумалось, что, по сути, мы не так далеко ушли от наших языческих предков, приносивших в жертву овец в горах Хананеи. Иешуа был всецело устремлен к ведомой только ему одному цели. Он шел впереди и был совершенно равнодушен к отталкивающей языческой атмосфере этих мест, где, кажется, сонмы языческих духов так и реяли вокруг. Чем выше мы поднимались, тем более чужой и отталкивающей становилась местность. Иешуа шел, не обращая ни на что внимания, не оглядываясь, по крутым склонам он взбирался с ловкостью горной козы, в то время как мы с трудом преодолевали всевозможные преграды, продвигаясь вперед. На одном из переходов туман, сопровождавший нас всю дорогу, сгустился настолько, что полностью скрыл Иешуа от наших глаз. Симона тут же охватил приступ страха, он закричал, призывая Иешуа. Через некоторое время мы вышли на открытое место и увидели Иешуа, поджидавшего нас.
— Я боялся, что потерял вас, — сказал Симон.
— А если бы и так, то что бы ты сделал? — спросил Иешуа.
Симон вдруг покраснел, может быть, он уловил упрек в голосе Иешуа.
— Искал бы вас.
— Как долго? Час? Или день?
— Пока не нашел бы.
Мы заметили, что глаза Симона увлажнились.
К закату мы достигли места, где поросшие лесом склоны сменились открытыми скалами. Вдали виднелась вершина горы, покрытая снегом, с нее задул пронизывающий холодный ветер. У нас не было с собой палаток, и мы с Иоананом предложили укрыться на ночь в стоящем неподалеку небольшом языческом капище. Оно представляло собой грубовато возведенное сооружение из нетесаного камня и бревен. Иешуа отказался, он велел нам искать ветки и прутья, чтобы построить шалаши. Мы повиновались, построив один шалаш для него и второй, довольно вместительный, для нас, его мы поставили неподалеку от первого. Симон был очень доволен, он боялся, что ему придется спать в отдельном шалаше. Иешуа отказался от совместного ужина, впав в ставшее для него обычным сумрачное оцепенение. Чуть позже до нас донеслись звуки, которые мы сначала приняли было за глухие рыдания, но оказалась, что Иешуа просто читал молитву. Симоном снова завладел испуг, он вскочил и бросился к шалашу Иешуа.
— Учитель! — позвал он.
— Что?
— Простите… Мы думали… Вы знаете, я так боюсь…
Тишина в ответ.
— Зачем? Скажите, зачем мы пришли сюда? Зачем вы здесь?
— Что вам с того, зачем мне быть здесь? Или для вас непосильный труд следовать за мной?
Ночь прошла ужасно. Спустился туман, который заставил нас продрогнуть до костей. Кроме того, Симон всю ночь донимал нас своими страхами, которые становились все более и более фантастичными. Казалось, в его сознании продолжали существовать божества, сопровождавшие его в прежней языческой жизни. Несмотря на его обращение к новой вере — или, может быть, благодаря этому, прежние демоны мучили его неотступно. Глубокая ночь воплотила самые жуткие его страхи. Из зарослей возле нашей стоянки вдруг послышался страшный треск, и целая стая каких-то диких животных, каких именно мы так и не поняли, окружили нашу стоянку. Мы долго сидели в шалаше молча, съежившись от охватившего всех ужаса. Звери тем временем буйствовали снаружи. Симон, несмотря на наши протесты, разразился мольбами, обращаясь к своим прежним богам. Он бормотал что-то прерывистым шепотом, вероятно умоляя о пощаде. Он был абсолютно уверен в том, что его разгневанные боги наслали на нас демонов в обличье диких зверей. Казалось, только по чистой случайности разбушевавшееся зверье не смело наш хлипкий шалаш и не разорвало нас в клочья. Потом, так же внезапно, как появились, звери исчезли.
Мы выбрались из шалаша, чтобы узнать, что с Иешуа. И заглянув к нему, обнаружили, что его нет. Шалаш Иешуа был пуст. Увидев это, Симон разразился стенаниями. Осмотрев место, мы не нашли ни следов крови, ни признаков борьбы. Возможно, Иешуа успел спастись. Но пускаться на поиски было бессмысленно, можно было заблудиться в тумане или попасть в лапы зверей, от которых только что счастливо спаслись. Нужно было подождать до утра. Однако с Симоном опять стало твориться что-то неладное. Его сотрясали рыдания, на этот раз он был переполнен раскаянием, считая себя единственной причиной, по которой на нас свалились все эти несчастья. И прежде чем мы с Иоананом успели остановить его, он устремился в темноту, громко призывая учителя. Поначалу мы попытались найти его и вернуть в шалаш, но он скрылся из виду так быстро, что пришлось отказаться от поисков, иначе можно было бы вконец потеряться.
Мне и Иоанану не оставалось ничего другого, как снова укрыться в шалаше. Казалось, что мы просидели там бесконечно долго; слух ловил подозрительные шорохи, доносившиеся из зарослей. Несколько раз мы принимались звать Иешуа, но нам отвечал лишь звериный вой. Наконец мы снова обратились к мысли использовать заброшенное капище в качестве убежища. Прежде всего мы устроили небольшой арсенал из найденных на стоянке камней на случай, если придется отбивать еще одно нападение. Вход в новое убежище мы прикрыли несколькими валунами и подгнившими бревнами. Внутри запущенного капища было сыро и душно, пахло маслом, оставшимся в светильниках, прокопченными стенами и застарелой кровью. Мы решили развести огонь, но, как ни старались, не смогли заставить костер разгореться. Тем не менее нам удалось немного согреться, к тому же усталость взяла свое — мы заснули и проснулись лишь тогда, когда в убежище стало светло. Пробившийся сквозь мглу луч заставил нас открыть глаза.
Первым делом, конечно же, надо было найти Иешуа. Если допустить, что он бежал, то скорее всего он выбрал открытый, незаросший склон горы — так было легче передвигаться в темноте и тумане. Мы отыскали еле заметную тропинку и стали подниматься наверх. Мы шли довольно быстро, хотя повсюду еще лежал густой туман. Поначалу ничего не было видно уже на расстоянии пары шагов. Но потом туман стал менее плотным, а свет дня более ярким. Мы поднялись достаточно высоко, когда услышали крики, доносившиеся откуда-то издалека. Это был Симон. Потом мы увидели и его самого — он спускался по тропе нам навстречу.
— Я нашел его, — выкрикивал он на ходу. — Я его нашел!
Из последних сил мы стали карабкаться по склону. Туман спал.
— Он там, наверху!
— С ним все хорошо? — спросил я.
— Да, он там с ними!
— С кем «с ними»?
— Идемте, сами увидите.
Он забормотал что-то бессвязное. Мы старались успокоить его и расспросить, но не смогли ничего добиться.
— Идите, вы должны увидеть!
Мы пошли за ним. Туман остался внизу, и мы внезапно попали в ослепительный солнечный свет. Такой свет, наверное, бывает только на небесах. Необыкновенная картина предстала перед нами: внизу еще таился туман, лохматыми клочьями разбросанный по склону, а вверху над нами простиралось огромное, наполненное светом облако, и совсем рядом, ослепительно сияя снегом, виднелась вершина горы. На самом верху виднелась фигура Иешуа. Он был один.
— Они были там, с ним рядом, — сказал Симон, — клянусь.
Он утверждал, что видел ангелов рядом с Иешуа. Ангелы были в белых одеждах. Кто знает, что было причиной такого видения. Может быть, переход от тяжелой мглы к яркому дневному свету или собственное, растревоженное ночными кошмарами, воображение Симона. Что сыграло с ним такую шутку и вызвало образы, принятые им за реальность? Все, что мы могли понять из его речей, это то, что Иешуа был спасен посланными за ним ангелами, которые и отнесли его на вершину.
— Я пришел сюда сам, уверяю вас, — сказал Иешуа, когда мы подошли.
Оказалось, что он провел здесь почти всю ночь и ничего не знал о нападении зверей. Что касается нашего чудесного избавления, то он сказал что-то не то о воле Всевышнего, не то о счастливом случае.
— Если бы здесь были ангелы, — в довершение всего сказал он, — то я бы первый их увидел.
Однако ему не удалось разубедить Симона, и позже, когда мы вернулись в Галилею, именно его рассказ, со всеми невероятными подробностями, получил широкое хождение.
То, что Иешуа не выказал особой радости, узнав о нашем спасении от диких зверей, навело меня на мысль: а что, если бы звери растерзали нас, не был бы он рад освобождению от нашего назойливого присутствия? Мы вернулись к месту ночной стоянки и тут обнаружили, какую ошибку совершили. Уходя, мы легкомысленно оставили мешок с провизией, и зверям никакого труда не составило добраться до него, а потом на славу попировать. Похоже, Иешуа был очень сильно раздосадован нашей оплошностью.
— Кажется, вы теперь разделите мой пост, — сказал он.
И по тому, как он это произнес, стало ясно, что отчуждение его не прошло, и он по-прежнему сам по себе, а мы сами по себе, без пищи, перед лицом опасности опять встретить диких зверей.
Мы и мысли не допускали о том, чтобы оставить Иешуа. Но надо было придумать способ обезопасить себя. Как ни странно, именно Симон принес много пользы нашей маленькой компании. Успокоившись, а все произошедшее убедило его в том, что сила Иешуа гораздо мощнее силы демонов, он высказал разумную мысль. Симон, по правде сказать, все это время не баловал нас разумными рассуждениями, но тут обратил наше внимание на то, что, по его наблюдениям, звери водятся в лесистой части склона и вряд ли, даже для охоты, покинут надежное укрытие. Найдя все, что сказал Симон, вполне разумным, мы перенесли нашу стоянку к вершине горы. Воздух там был холоднее, но было не так сыро. Чтобы еще больше обезопасить себя, мы построили что-то вроде крепостной стены из земли, камней и веток, найденых тут же. Затем мы, также в отдалении, возвели убежище для Иешуа, которым, как мы потом убедились, он почти не пользовался. Симон был воплощением заботы: он нашел ручей, где можно было брать питьевую воду, ловко смастерил ловушки, и теперь нам не грозил голод. С течением дней все слабее становился наш страх перед дикими хищниками, и в то же время мы чувствовали, как начинаем сливаться с окружающей нас нетронутой природой. Наше уединение длилось несколько дней, затем дни переросли в недели, хотя о времени мы судили весьма условно. Одна лишь луна была нашим ориентиром в смене дней, и мы иногда начинали путаться, в какой из дней отмечать субботу. Иешуа поначалу держался в отдалении, не делил с нами трапезы, возможно, он вообще не принимал пищу. Большую часть времени он молился, уходя к вершине горы. Часы, не занятые молитвой, он посвящал делам, которые так или иначе увлекали его. Так однажды он попросил у Симона нож, после чего целый день провел за работой, вырезая что-то на бревне, которое принес из леса. Когда вечером мы осмелились подойти и посмотреть, что получилось, то с удивлением увидели наши портреты: наши образы были запечатлены с такой поразительной точностью, что несколько минут мы стояли онемев, всматриваясь в собственные лица.
— Учитель, — прервал молчание Иоанан, — нельзя творить никакого подобия, ведь так?
— Да, — сказал Иешуа, — вы правы, сожгите его лучше.
Мы замешкались, но он заставил нас бросить бревно в огонь.
Но все же через некоторое время мы стали замечать, что Иешуа мало-помалу становится прежним, таким, каким мы его знали. Все началось с того, что он начал вместе с Симоном обходить расставленные капканы. Симон был безмерно счастлив. Он рассказывал Иешуа во всех подробностях, как надо ставить ловушки, какую приманку использовать, как узнать повадки зверя, чтобы затем наверняка изловить его. Мы наблюдали, как рано поутру они вдвоем отправлялись в лес, словно два заядлых охотника. До нас доносилась болтовня Симона, и вместе с ней приходило чувство, что вернулась наша прежняя жизнь. Иешуа стал садиться есть вместе с нами, он более не изнурял себя жестокими постами. Казалось, ему стало нравиться находиться здесь, с нами, среди дикой природы, где никто не досаждал ему, никто ничего от него не требовал. По моим наблюдениям, Иешуа был далеко не из тех, кто стремится к льстивой толпе, но, наоборот, такие, как он, находят радость в одиночестве или среди небольшой группы друзей, как было здесь и сейчас. Он мирился с тем, что его признают вождем, только потому, что не умел этого избежать. Наши с ним отношения, как мне казалось, снова стали дружескими, простыми и доверительными, как в то время, когда мы подолгу беседовали с ним во дворе у Кефаса или на берегу озера.
Однажды мы с ним завели разговор об Эфесе. Он спросил меня о моей семье. Как ни странно, но об этом мы с ним заговорили в первый раз. Я рассказал, что мои родители погибли в пожаре во время знаменитых антиеврейских волнений, произошедших лет десять назад. Я в то время был в Иерусалиме, где заканчивал свою учебу. Когда я вернулся в Эфес, мечтая помочь отцу в его делах, то обнаружил, что от квартала, где жила моя семья, остались одни головешки.
— Это сильно повлияло на вас.
Я не ожидал такой реакции.
— Да, это полностью изменило мою жизнь.
— И вы вините во всем римлян.
— Ну, если говорить коротко, то да.
Я ожидал, что он будет возражать, убеждая меня, что политика Рима направлена на защиту евреев: в римском законе для них даже предусмотрены особые привилегии. В конце концов, ведь не римляне же сожгли дом моего отца — это сделала невежественная толпа, обозленная как раз-таки имеющимися у евреев привилегиями. Если бы он высказал мне все это, то, вероятно, я не знал бы, что возразить ему, кроме того, что я раз и навсегда уяснил себе, будучи молодым человеком, а именно: еврей должен быть свободен. Он не должен ради привилегий вставать на колени. Нас, богоизбранный народ, будут постоянно преследовать везде и всюду. Нас по сей день держат в цепях, несмотря на нашу избранность. И так будет продолжаться до тех пор, пока мы не порвем с Римом. Однако теперь я не был уверен, что по-прежнему верю в подобные постулаты.
К моему удивлению, Иешуа сказал только:
— Я очень вам сочувствую.
Он не стал ни в чем меня убеждать, за что я был ему очень благодарен.
Его молчание подорвало мою уверенность более, чем это могли бы сделать самые веские доводы. Я вдруг понял, что ненавижу римлян только потому, что считаю такую позицию обязательной для себя как для преданного сына, почитающего память убитых родителей, и это был самый неопровержимый аргумент. Я вспомнил то, как впервые узнал о смерти родителей, вспомнил свой гнев и отчаяние. Мой гнев искал выхода, искал свою цель. И не было ничего удивительного в том, что я сам стал отличной мишенью. Тогда, на самом деле, было совершенно неважно, каковы были мои истинные взгляды и убеждения. Я вполне мог бы, например, примкнуть к зелотам. Я не стал зелотом только потому, что тогда в нашем движении никто из них особо не выделялся из общей массы. Никто не отличался ни цельностью натуры, ни дальновидностью. Я же, по-видимому, был не настолько сломлен горем, чтобы слепо следовать за им подобными. А если бы я тогда встретил Иешуа, как бы он повлиял на мою жизнь? Привлек бы он мое внимание в то время? Я думаю, вряд ли тогда я смог бы услышать его. Даже сейчас какая-то часть меня пребывает в состоянии постоянной войны с ним и не желает слагать оружия.
За время нашей жизни на горе нам несколько раз встречались то паломники, то люди, приходящие на гору по каким-то своим нуждам. Но, так или иначе, от них пошел слух, что на горе поселился святой. С Иешуа стали искать встречи язычники, местное население, но приходили даже издалека — из Сура и Дамаска. Я был уверен, что такое паломничество не обошлось без участия Симона, хотя он отрицал все, как мог. Люди шли не с пустыми руками, приносили обычно какую-нибудь еду. Иешуа велел нам не отказываться от подношений, хотя нам не очень хотелось принимать что-либо у идолопоклонников. Уделяя им не слишком много времени, Иешуа в общении с этими людьми был прям и бескомпромиссен. Его спрашивали о том, как обрести мудрость, и Иешуа отвечал, что надо верить в Единого Бога. Его спрашивали о богах, которым они привыкли поклоняться, и Иешуа отвечал: те боги не более чем плод их воображения, существующий только в их умах.
— А ваш ученик говорит, что наши боги есть демоны, — сказал кто-то, намекая на Симона.
— Он дитя и рассуждает как ребенок, — ответил Иешуа, но Симон ни капли не обиделся, а, наоборот, просиял от счастья.
Что меня действительно удивляло, так это терпимость язычников к Иешуа. Кто-то приходит и разбивает лагерь в самом святом для них месте, к тому же выясняется, что он еще и отвергает их богов. Но многие относились к такому поведению странника совершенно спокойно. Может быть, они считали его не вполне в своем уме. А может, что-то особенное в Иешуа, бывшее его неотъемлемой частью, заставляло людей верить ему.
Как-то Иешуа посетил богатый финикийский торговец из Сидона. Он был окружен многочисленной свитой рабов, с ним была его больная дочь, которую несли в золотых носилках. Ни один из докторов не мог вылечить дочь купца. Они возвращались из Кесарии Филиппийской, где поклонялись местной святыне в надежде получить исцеление, но опять безуспешно. И тут до купца дошли слухи о святом, который живет на горе, и он решил еще раз попытать счастья. Для начала Иешуа крепко отругал финикийца за то, что тот не дает покоя своей дочери, таская ее за собой повсюду, вместо того чтобы дать ей возможность отдыхать в собственной постели под родной кровлей. После чего Иешуа взялся за дело. Он завернул девушку во влажную ткань, чтобы сбить лихорадку, затем приготовил крепкий отвар из листьев какого-то неизвестного мне растения, росшего на склонах горы. Я запомнил его яркую зелень и маленькие, горькие на вкус листья. Иешуа напоил отваром девушку, и через день жар начал спадать. На лице, до того бледном, как у покойника, стал проступать румянец. Радости родителя не было предела, он осыпал Иешуа благодарностями, предлагал ему жить в его богатом доме, при этом получать столько денег, сколько тот пожелает, в конце концов он предложил Иешуа построить храм в честь его бога.
— Будете ли вы молиться в нем моему Богу вместе со мной? — спросил Иешуа.
— У меня десятки храмов, в которых я молюсь своим богам, но если ты хочешь, я могу приходить и молиться с тобой в твоем храме.
— А если я попрошу вас молиться только в моем?
Купец засмеялся.
— Эта цена слишком высока для меня.
Когда он ушел, Иешуа снова впал в дурное расположение духа.
— Они всего лишь язычники, — сказал Иоанан, стараясь утешить его, — они не стоят того, чтобы переживать о них.
Иешуа посмотрел на Иоанана внимательно.
— А Симон, разве он не был язычником? Вы считаете, что Господь печется только о своем народе, а до остальных ему и дела нет? Или вы думаете, что Господь — это божество, которое прячется от людей где-нибудь в пещере?
Мы слушали молча, пораженные тем, как глубоко был задет Иешуа. Лицо Иоанана покраснело от стыда. Похоже, Иешуа разозлился оттого, что сам испытывал нечто подобное. Он помог язычникам, поэтому в глубине души испытывал неловкость перед нами, но согласно своим убеждениям был не в состоянии найти доводы, которые убедили бы его самого, что он поступил неправильно.
Мы опасались, что из-за всего произошедшего Иешуа опять замкнется в себе. Но, видимо, он окончательно оправился от потрясений и вернулся к своему обычному состоянию. Он приветствовал приходящих к нему людей в своей обычной открытой манере, сдобренной тонким юмором, который был присущ ему всегда. И как-то неожиданно в один из дней он сказал, что пора возвращаться домой. Симон был безумно счастлив услышать такую новость, он, словно молоденький жеребенок, крутился возле нас, выделывая замысловатые коленца, причем мы не избежали при сем ни щипков, ни царапин. Что касается меня, я, конечно же, был рад вернуться к цивилизованной жизни, но в то же время жалел о той доверительности, которая сложилась между нами в последнее время. Жалел, что не будет больше наших совместных трапез у костра, простой еды, а главное, исчезнет необременительная атмосфера мужского товарищества.
Первую ночь на обратном пути мы провели в Кесарии Филиппийской. Мы решили воспользоваться предложением благодарного купца из Сидона и разместились в принадлежащем ему имении. Мы приняли ванну, а вечером отправились гулять по городу. Иешуа вспоминал детство, проведенное в Александрии, я впервые слышал от него об этом. Он рассказывал об удивительных вещах, которые видел в то время, например о знаменитом маяке на острове Фарос. Свет его доходил почти до самого Рима, и это не было преувеличением. Иоанан спросил, какой из городов Иешуа считает самым великим, Александрию или Иерусалим. Иешуа удивился такому сравнению. Он ответил, что Иерусалим, безусловно, великий город, но он принадлежит только одному народу, а Александрия — дом для многих. Иешуа никогда не был таким простым и доступным, как в тот вечер, — обычный человек среди обычных людей. Я представлял нас компанией новобранцев, впервые отправившихся в увольнение и предвкушающих веселую ночь где-нибудь в местной таверне или борделе.
К утру следующего дня мы подошли к границе, и Иешуа снова стал таким, каким мы привыкли его видеть. Он как будто бы перевоплотился, стал наставником, проповедником, учителем — словом, тем, кем он должен был быть для своих сторонников. Иешуа был теперь молчалив и рассеян. Мы остановились на берегу озера Гуле, чтобы освежиться и отдохнуть. Иешуа не стал заходить в воду вместе с нами, как делал это еще накануне, купаясь в подражание грекам. И само озеро казалось другим после нашего возвращения с горы. Оно не было уже райским уголком, носящим печать божественного творения, но казалось диким и заброшенным, пропитанным духом языческой мистики. Я вспомнил слова Иешуа о том, что наш Бог — это не божество, живущее в пещере или в гроте у воды, как представляют его себе греки. Но признаюсь, что мое представление о Боге было очень похоже на их. Бог восседал где-то там, в недостижимых высях, над небольшим клочком земли обетованной, Совершенно безучастный к тому, что происходит в остальном, не стоящем внимания языческом мире. Я обнаружил вдруг, какому несерьезному, мелкому божеству я поклонялся, в сравнении с Богом Иешуа. С Богом, в обителях которого всем находилось место: не только избранному народу, но и тем, кто в экстазе распевал языческие гимны на горе, купцу, повсюду строящему храмы в честь местных богов, и даже этому заброшенному озеру.
Мы не успели еще отойти от Теллы на приличное расстояние, а нас уже принялись донимать всякого рода поклонники Иешуа. Я с удивлением обнаружил, что невероятные слухи о чудесах, сотворенных Иешуа на горе Гермон, и об ангелах — явно не обошлось здесь без участия Симона — были у всех на устах. Я поражался, насколько сильна была у этих людей жажда увидеть чудо или хотя бы рассказать о нем друг другу. Я к тому времени несколько отвык от Иешуа-проповедника, появляющегося перед народом. Там, среди дикого леса, Иешуа был другим — простым смертным, растерянным, ошибающимся и сомневающимся. Сейчас его окружала атмосфера трепетного поклонения со стороны толпы многочисленных поклонников, что как будто бы воздвигало его на пьедестал. Иешуа казался не живым Иешуа, а чем-то вроде надгробия самому себе. Как непредсказуема та слава, которой одаривает человека жадная до слухов толпа. Еще вчера скандальную новость обсуждали на всех перекрестках, и казалось, жертва никогда не сможет оправиться от позора, но уже сегодня и скандал, и жертва были преданы забвению.
Иешуа останавливался и беседовал со всеми, кто обращался к нему, а посему двигались мы чрезвычайно медленно. И к вечеру мы так и не добрались до Капер Наума. Но до города уже дошли слухи о возвращении Иешуа, и Кефас с остальными приверженцами отправились нам навстречу. В тот момент мы переправлялись через реку, и я предложил подойти к Бет Зейде, где удобнее скрыться от назойливой толпы и можно провести ночь в покое и отдыхе. Иешуа, к моему удивлению, отказался от возможности отдохнуть и велел устроиться в поле, где он смог бы общаться с людьми. К нам присоединились еще около пятидесяти человек. Мы развели большой костер, а женщины отправились в близлежащие селения раздобыть какую-нибудь еду, кроме того у нас оставалось еще кое-что от пожертвований купца из Сидона. Иешуа почти ничего не ел, до поздней ночи он беседовал с людьми и проповедовал. Я узнавал в нем прежнего Иешуа, но все же это был уже не тот человек. Он изменился, стал сдержаннее и осмотрительнее. Теперь, когда мне довелось увидеть Иешуа несчастным и растерянным, я понимал, что он скрывал от своих близких, какую внутреннюю борьбу ему приходилось вести. О ней никому не суждено было узнать.
В поле, где мы остановились, очень многое напоминало нам, как ни странно, о тех языческих местах, которые мы покинули совсем недавно. Вдали виднелись очертания темного леса, воздух был пропитан запахом костра, а от озерной глади тянуло сыростью. Собравшиеся возле него последователи, по сути, мало чем сейчас отличались от язычников, ищущих чудес. Что их привело сюда и чего они так ждали? Чтобы кто-то чудесным образом разрешил бы все их проблемы? Что они жаждали услышать — рецепт или заклинание, которое мгновенно уничтожат всю мировую скорбь? Я знал, что Иешуа никогда не поощрял подобные желания, но в то же время именно он вселял в людей надежду и вдохновлял их веру в чудо, необъяснимым образом заглядывая в самые потаенные глубины их душ. А меня посетило чувство, что я снова теряю Иешуа. Люди шли к нему, лелея свои ожидания и надежды. И он уже не мог быть просто Иешуа, просто другом, каким я хотел бы его видеть.
Я хорошо понимал — и думаю, что остальные тоже понимали, — каким сложным и неопределенным было мое положение рядом с Иешуа и в его кругу. Оно было неопределенным с самого начала. Какая-то часть меня самого всегда была очень независима и стремилась к отдалению, но именно эта часть и испытывала к нему неподдельную и искреннюю любовь. Его люди не могли принять меня, так как не могли простить мне умаления их кумира, умаления и низведения до уровня обычного человека того, кто был для них великой надеждой на собственное совершенствование и спасение. Эта догадка внезапно озарила меня, когда Кефас пришел поздороваться с Иешуа. Он надеялся на радостную встречу со слезами и объятиями, горел нетерпением поведать Иешуа нечто, что он берег до его возвращения, но вместо этого внезапно сник при виде меня. И хотя я никогда не считал Кефаса особенно тонким и умным, в тот момент я вдруг осознал, что Кефас, пожалуй, гораздо ближе к Иешуа, чем я. Кефас принимал Иешуа всем своим сердцем, тогда как я постоянно спорил сам с собой, приводя и отвергая доводы в защиту Иешуа.
Наутро число пришедших увидеть и услышать Иешуа не только не уменьшилось, но, наоборот, значительно увеличилось. Иешуа, едва отдохнув с дороги в Капер Науме, отправился на гору поблизости от города, где часто собирался народ послушать проповедь. Тем временем по одному или по двое люди присоединялись к толпе, которая росла прямо на глазах. Меня это несколько удивляло, так как я помнил, в каком разброде пребывали его сторонники во время его ухода. В какой-то момент численность толпы стала прямо-таки угрожающей, и со стороны римского форпоста прибыл отряд, видимо на случай возникновения беспорядков. Отрядом командовал небезызвестный Вентидий, но, увидев Иешуа, мирно проповедовавшего перед народом, сделал знак солдатам, и они быстро ретировались.
Было около полудня, когда я почувствовал на себе чей-то напряженный взгляд. Оглянувшись, у самого края толпы я разглядел Иекубу, которого встречал в Кесарии. У меня тревожно сжалось сердце; первое, что пришло на ум в свете слухов, доходивших из Иерусалима, это то, что Иекуба послан разыскать меня в связи с обвинением в предательстве.
— Я пришел, чтобы позвать вас в город, — сказал он, приблизившись ко мне.
Я немного успокоился, когда он назвал имя судьи, моего старшего напарника, который служил в римской администрации, — именно он прислал Иекубу за мной. Однако я заметил, что связной избегал смотреть мне в глаза.
— Как поживает твой друг? — спросил я, имея в виду Роагу. Иекуба не стал вдаваться в подробности, сообщив только, что Роага тоже ждет моего возвращения и имеет ко мне какое-то дело.
Я не знал, что ожидать от такого внезапного вызова. Выяснилось, что Иекуба поджидал меня уже в течение нескольких дней, что показалось мне дурным предзнаменованием. Но, возможно, его нервозность объяснялась просто: его послали, чтобы привести меня в город, а он не смог выполнить поручение, так как не застал меня на месте.
Я был в растерянности. Одно стало для меня ясным в конце долгих скитаний — я не могу быть с Иешуа, хотя именно с ним я пережил невероятный подъем жизненных сил, какой не испытывал уже долгие годы. Но даже если я сейчас вернусь к своим только для того, чтобы быть осужденным, меня осудят свои, а не чужие. Я не имел сил покинуть Иешуа, но я надеялся, что не найду дороги обратно, если смогу уйти.
— Мы идем завтра утром, — сказал я Иекубе.
Но он не собирался затягивать с возвращением.
— Лучше идти прямо сейчас, не мешкая, — его поспешность снова разбудила мои подозрения, — скажите, что вы должны увидеться с семьей.
Я понял, что теперь Иекуба ни за что не упустит меня из виду, значит, честного объяснения с Иешуа не получится. А если нельзя говорить открыто, лучше не говорить вообще.
— Идем сейчас, — поспешно согласился я.
— Вы не хотите попрощаться с друзьями?
— Нет.
Он явно забеспокоился, но не знал, что предпринять.
— Ну, тогда пойдем, — наконец произнес он.
Весь мой нехитрый скарб был при мне — я не успел нигде обосноваться после возвращения, и мы выступили немедленно. Уходя, я бросил прощальный взгляд в сторону Иешуа: его окружало множество людей, среди которых я заметил и Иоанана. И только одна из женщин заметила, что я покидаю толпу, бросив мне вслед суровый взгляд, один из тех, каким обычно одаривали меня женщины из кружка.
— Я слышал, что в Иерусалиме сейчас неспокойно, — сказал я Иекубе.
— Это все слухи, — ответил он, — в Иерусалиме вы узнаете все как есть.
По спине у меня снова пробежал холодок, как во время нашей первой встречи на дороге.
Наш путь занял три дня. Всю дорогу Иекуба был тревожно молчалив, что меня очень беспокоило. В конце концов он поведал мне некоторые новости, которые отнюдь не развеяли моего беспокойства. Он говорил о Роаге как о признанном вожде, и мне становилось не по себе при мысли, что теперь судьба движения зависит от таких, как он.
По прибытии в Иерусалим я обнаружил, что дела обстоят еще более скверно, чем мне представлялось. Иекуба тут же отвел меня к Роаге, жившему в доме в нижнем городе. Я окунулся в атмосферу мышиной возни, перешептываний, недомолвок, намеков, подобострастия и плохо скрываемого страха.
Он сказал мне бесстрастным тоном:
— Хорошо, что вы вернулись, у нас к вам есть дело.
Тем не менее меня больше не приглашали к нему и не давали никаких поручений. Также я заметил, что те, с кем я ранее был знаком, изо всех сил старались избегать меня. Когда я осведомился о моем напарнике из римской администрации, мне сказали, что он покинул город и живет теперь в Александрии. Другой мой связной был выслан после ареста. Итак, я был в полной изоляции, обратиться было не к кому. Лишь раз, по чистой случайности, я смог поговорить в храме с одним из наших. Я плохо знал этого человека с поросячьим лицом. Звали его Авраам. Он был дубильщиком. Я ему раньше не очень-то доверял, потому что он любил прихвастнуть. Но теперь страх здорово поумерил его пыл. Он рассказал о том, что среди схваченных и казненных были не только предатели, но и наши вожди, которых убирали завистники, списывая затем все на римлян.
— Римляне никогда не справились бы с таким делом лучше нас, — сказал он, намекая на уничтоженных собственными соратниками. Наемные убийцы, сикари, называвшие себя так из-за кинжалов, которые они носили при себе, нападали на свои жертвы внезапно в толпе и незаметно ускользали. Таким образом, с прежними лидерами было покончено, и никто не мыслил возразить что-либо против новых.
У меня не было возможности разобраться, что здесь было слухами, а что правдой, ибо даже просто завести разговор на такую тему было весьма опасно. Однако такие разговоры не прошли для меня даром: каждый раз, покидая свой дом, я беспокойно оглядывался по сторонам, стараясь заметить подкрадывающихся убийц, которые теперь мерещились мне за каждым углом. Мне пришлось поселиться у двоюродного брата, так как собственный дом я продал, уходя из города. Брат ничего не знал о нашем деле, но находил меня очень странным. Я не пытался снова открыть магазинчик в торговых рядах, чтобы зарабатывать на жизнь, но вместо этого мог целыми днями сидеть дома, прячась от возможных убийц. Когда наступил Праздник Кущей, брат сказал, что кое-кто из родни собирается погостить у него и что ему нужна будет свободная комната. Стало понятно, что это был лишь предлог, чтобы избавиться от меня.
Я продал кое-что из утвари, имевшейся в моей лавке и не распроданной перед уходом, и снял комнату на постоялом дворе возле Навозных ворот. Там, в небольшой комнатке, я провел почти все дни праздника. Я редко выходил на улицу, опасаясь толпы, которая в этот раз была особенно многочисленной, так как наступал Юбилейный год, священный для всех евреев, ожидавших прихода Мессии. Я также не мог просто покинуть город на это время, так как такой поступок мог быть истолкован не в мою пользу. Наконец праздник закончился, улицы заметно опустели, и я снова был вызван к Роаге. На этот раз мы встретились в помещении в верхнем этаже здания старой школы, поблизости от дома, где жил Роага. Здесь трудно было уследить за теми, кто приходит на встречи. У Роаги собралось несколько неизвестных мне людей, лиц я не мог различить при тусклом освещении, к тому же встреча происходила ночью.
— Среди нас выявлено много изменников в последнее время, — начал Роага, — мы должны увериться в твоей надежности.
Я понял, что был вызван на суд, который сейчас будут вершить Роага и его приспешники.
Я мог бы наплевать на них и идти дальше своей дорогой, я так сохранил бы свое достоинство. Но я не сделал этого, струсил, так как у меня была возможность убедиться, что эти люди ни перед чем не остановятся: если им понадобится чья-то жизнь, они возьмут ее. Но, по правде говоря, я не рвался удовлетворить их нужды. Они, в свою очередь, относились к таким, как я, с большим подозрением. Что и говорить, я и мне подобные не отдадут свою жизнь за народ по одному их слову. Мы слишком много видели, были в других странах, читали не только Писание и не отгораживались от другой культуры и традиций, наоборот, мы проявляли к ним живой интерес. Жаль, что люди, подобные им, видели преступление в том, чтобы стремиться к знаниям, к образованности, и быть в этом смысле предателем своего народа.
Суд надо мной длился несколько дней, даже недель, причем молчание вынести было, пожалуй, тяжелее, чем подробные допросы. Мне припоминали самые незначительные и полузабытые события, которые, как мне хотели представить, дали толчок к возникновению подозрений. И когда я подробно отчитывался за каждый свой шаг, устраняя малейшее сомнение и разрешая любое подозрение, они делали вид, что верят мне и давали какое-нибудь мелкое задание. Я выполнял их поручения, каждое из которых было все менее и менее значительным. Казалось, что меня постепенно оттесняют от серьезной деятельности. Затем меня снова вызывали и возобновляли допрос. Основное, в чем меня подозревали, насколько я мог догадаться, было то, что я принадлежал к числу людей, которые выдали Езекиаса. Мое исчезновение из города и длительное отсутствие без попыток выйти на связь подтверждали резонность таких подозрений. Но, в конце концов, даже не они являлись основной причиной недоверия ко мне. В отношении нашей теперешней деятельности меня держали в полном неведении, и только по отрывочным сведениям, тем, что невозможно было скрыть, я смог догадаться, что они возлагают большие надежды на предстоящую Пасху. Акция очень тщательно планировалась. В связи с Юбилейным годом праздничная толпа должна будет исчисляться не тысячами, а десятками тысяч, поэтому в случае восстания она сможет легко противостоять гарнизону Антонийской крепости.
Под конец меня стали расспрашивать об Иешуа. К моему удивлению, и Роага, и его группа были хорошо осведомлены о странствующем проповеднике. Казалось, что они послали за мной не случайно: им нужно было знать, нельзя ли использовать Иешуа в своих целях. Почему-то они были уверены, что Иешуа или мятежник, или поджигатель. Мне стоило, наверное, разубедить их в этом отношении, но то ли из ложного тщеславия, то ли из злорадного упрямства я так или иначе позволил им утвердиться в этом мнении. Давая несколько туманные разъяснения, я старался, чтобы они не догадались о том, как много времени я провел в странствиях с Иешуа, что повлекло бы за собой новые обвинения. Однако вскоре Роага заставил меня пожалеть о моих маленьких уловках, поймав меня на противоречиях.
Информаторы Роаги знали свое дело и не жалели сил: очень скоро стало известно, что Иешуа собирается на Пасху быть в Иерусалиме.
— Тебе надо снова присоединиться к ним, — сказал Роага с нажимом, — чтобы в нужный момент склонить их к действиям в наших интересах.
Я был в растерянности и готов был уже выложить все как есть о Иешуа. Но вовремя понял, чем мне грозит такая откровенность. Роага и так уже был недоволен, что не смог предъявить мне ничего серьезного. Таким образом, одним неосмотрительным высказыванием я бы перечеркнул все свои старания сохранить репутацию, которые предпринимал в течение последнего месяца. И я был нем как рыба, заставив Роагу поверить, что я готов выполнить любое его поручение.
До Пасхи оставалось несколько недель. Народ в городе переживал период великих надежд. Такое настроение весьма своеобразно отражалось в уличном убранстве — повсюду были возведены баррикады. Все подозрительные места, глухие углы и свалки мусора были выметены и тщательно проверены не по одному разу. Словом, сам Господь не нашел бы, к чему придраться. После того, как я присмотрелся к жизни в Иерусалиме повнимательнее, мне стало казаться, что Роага не совсем правильно судит о том времени, в котором мы пребываем в данный момент. Кем мы являемся для этого города — какой-то его небезопасной экзотикой, вроде уличной преступности? Теми, кто призван удовлетворить аппетит толпы, охочей до беспорядков и мятежей? Толпы, жаждущей празднеств и сытой жизни? Да, они ненавидят римского прокуратора, он творил много беззаконий — чего стоил хотя бы случай с имперскими знаменами. Но, честно говоря, людей мало волновала его персона. Я довольно долго отсутствовал в городе, живя в Галилее среди рыбаков и простых крестьян. Когда я вернулся, первое, на что я обратил внимание, это то, насколько благополучную жизнь вели евреи Иерусалима несмотря на римское иго. Условия жизни были настолько хороши, что я не удивился бы, узнав, что кто-то считал римлян Божьим даром, посланным народу после стольких лет бесчинств и злоупотреблений, чинимых собственными правителями.
Несколько дней спустя после того, как я последний раз был у Роага на допросе, на постоялом дворе, где я жил до сих пор, появился посыльный с инструкциями о дальнейших моих действиях. Я должен был снова отправиться в Галилею и снова войти в круг приверженцев Иешуа, а когда они пойдут в Иерусалим на праздник Пасхи, мне нужно будет идти с ними. Конечно, никто не должен догадаться о моей истинной миссии. По прибытии в Иерусалим я должен буду выйти на связь и получить дальнейшие указания. Я почти ничего не знал о том, какой план вынашивает Роага. Только догадывался, что речь, скорее всего, шла о штурме крепости. Роага, вероятно, хотел добраться до арсенала, чтобы затем сколотить небольшую вооруженную «армию». Затея была полным сумасшествием, и удивительно, как могли Роага и его приспешники не понимать очевидных вещей. Силы были слишком неравными, и нас, в лучшем случае, перебили бы быстро и легко в самом начале мятежа. В худшем случае, резня превратилась бы в долгую и очень жестокую бойню, в которой погибла бы масса невинных людей. Наше дело было бы отброшено назад на долгие годы, прежде чем мы снова смогли бы накопить силы, если бы смогли. Я не знал, что делать. Отказаться — меня убьют. Сбежать — тоже убьют. Если я не предупрежу Иешуа, то он станет невинной жертвой, которая сама ляжет под нож, если я намекну ему об опасности, я также подвергну его риску.
Я жалел теперь о том, что согласился вернуться в Иерусалим. Надо было не слушать Иекубу и скрываться в горах. Я и те, кто был вместе со мной в движении, были обмануты с самого начала. Те, кто называли себя старейшинами движения, и новички, те, кто входил во фракции, и те, кто ратовал за целостность, — все мы не были вдохновлены той идеей, которая должна была двигать нами. А Иешуа, имея небольшую горстку учеников, избежал подобной ошибки. Он призывал тех, кто принимал его, и не претендовал на умы и сердца остальных. И чего стоили мы со своими тысячами приверженцев, существующих, на поверку, только в нашем воображении? Мы, претендующие на выражение интересов всего народа, которому, по сути, не было до нас никакого дела, так же как и нам до него? Что двигало Роагой и ему подобными? Боязнь собственной незначительности, несостоятельности, боязнь того, что история не оставит от них и следа? Или, возможно, гораздо более сильный страх, который знаком каждому еврею, — страх богооставленности? Что, если Господь больше не снизойдет к нам, чтобы защитить и уберечь от унижений, и нам, как армии, внезапно потерявшей своего маршала, останется только ввергнуться в хаос?
Как-то, несколько лет назад, когда я был в Риме, я обнаружил странное противоречие в отношении к религии у римлян. С одной стороны, они почитали своих богов как творцов человеческих судеб, с другой стороны, на каждом шагу поносили и высмеивали их, да так, что правоверному еврею и в страшном сне не приснилось бы. В глубине души к своим богам римляне относились как к простым смертным. Смертные, которые умеют немного поколдовать в нужное время, что дает им некоторое преимущество. Поклонение таким богам напоминает льстивые речи, обращенные к тирану, дабы сохранить жизнь. Я помню, что тогда пережил чувство гордости за свою религию. Всеобщий моральный закон, по которому все мы живем, проистекает от нашего Бога, великого и возвышенного, и пути его дано понять не каждому. Все со школьной скамьи знают историю о том, как император Помпей однажды посетил Святая Святых иудейского храма и был удивлен скромным убранством святилища. Он ожидал увидеть кричащую роскошь, но там было пусто и мрачно, как в склепе. Такое впечатление произвело святилище на язычника Помпея. Язычник, как нас учили, не мог в силу ограниченности своего ума постичь всю глубину божественности. И все же, так ли уж сильно отличался наш Бог от языческих богов? Не одно ли и то же мы именуем «непостижимостью» в нашем Боге, и «сомнительностью» — у других? Ведь римляне, имея ложных богов, правят половиной мира, тогда как наш народ влачит жалкое существование. Римляне оскверняют наши храмы и поносят нашего Бога. Как нам относиться к такой несправедливости? Как верить в Бога, который допускает все это? Я вспоминаю роскошь, увиденную мною в Риме: дворцы вельмож, великолепные здания, стадионы, ипподромы — все они были лишь малой частью огромной империи, простирающейся по всему миру. Наверное, мой народ казался остальным полным глупцом, когда не щадя жизни в течение многих поколений боролся за маленький клочок Земли обетованной, обещанной ему Единым Богом, справедливым и истинным. И если он действительно справедлив, то надо признать, что мы чем-то очень его прогневали, раз он так наградил и возвысил наших врагов.
Прожив почти половину жизни, я прихожу к осознанию того, что дошел до некого предела. Пройдено немало дорог, которые ни к чему не привели. В молодости я считал, что могу полностью реализовать себя в своей деятельности. На самом деле оказалось, что я включился в некий бесконечный процесс, смысл которого едва можно было уловить. Тогда я стал надеяться обрести мудрость. Но и здесь надежды мои были обмануты. Я повидал много людей, беседовал со многими философами. Человеческая подлость и низость поразили меня. Возвышенные идеи не значили ровным счетом ничего. Можно было долго говорить о стремлении к высоким идеалам и тут же цинично ниспровергать их. Когда мы убираем шелуху с зерна, что мы там обнаруживаем? Лишь еще одну шелуху — все те же избитые истины, порок, который давно никого не удивляет. И когда я размышлял, в чем же была сила Иешуа, то понимал, что в нем угадывалось нечто новое. Я встретил нового человека, нового по своей сути. Он смотрел на жизнь по-новому. А если нашелся хоть один человек, который знал правду, мог донести ее до людей и делал это не ради собственного возвышения, не ища выгоды для себя, значит, тогда и вправду мы вовсе не животные и не нарыв, от которого Господь не знает как избавиться. Я размышлял о временах, в которых мы живем, когда убийство стало обычным делом, когда правители думают только о своих богатствах, когда бандиты совершают разбои, прикрываясь словами о справедливости. Я понимал, насколько мелок стал простой человек, тот, что закроет дверь перед путником и оста вит просящего о помощи умирать на большой дороге. Наверное, мы и вправду живем в последние времена, как утверждал один полубезумный проповедник. Но я вспоминал Иешуа, и во мне начинала теплиться надежда, что-то угадывалось в этом человеке, возможно, он знает секрет, как сделать мир лучше. Раскрой мне свой секрет, сделай меня лучше! И даже теперь, когда я ушел, я часто вижу его, призывающего меня: он словно указывает путь из тьмы к свету.