Мое детство прошло в Иерусалиме, городе Ирода, которого называют Великим. Дела у моего отца шли довольно успешно: он состоял на службе в суде, на скромной, но хорошей должности. И со временем он стал обдумывать, как бы упрочить свои позиции с помощью моего удачного замужества.

Через канцелярию суда проходило множество самых разных людей: военные, чиновники из Сирии, из Кесарии, города построенного Иродом, и даже из самого Рима. Среди них был и один легат, ожидавший нового назначения в какую-то отдаленную провинцию. Отец мой благоволил к нему. Он познакомил меня с ним и, демонстрируя полное доверие, не раз оставлял нас наедине. Я была тогда очень юной и неопытной; легат от уговоров быстро перешел к угрозам и в конце концов сделал то, что хотел. Я так и не смогла забыть его запаха, запаха надушенного белья, заглушающего вонь прогорклого жира. После всего, что случилось, я перестала бояться чего бы то ни было: я знала, что самое худшее со мной уже произошло.

Легат не попросил у отца моей руки, на что тот очень рассчитывал, а исчез, как только получил назначение. Вскоре после этого обнаружилось, что я беременна, иначе говоря, обесчещена. Узнав об этом, отец избил меня, но я сказала ему, что именно он подтолкнул меня к легату, и отец прекратил побои. Чтобы спасти меня от публичного позора, он принялся подыскивать мне мужа, обращаясь к своим подчиненным. Но те, догадываясь о причине, поголовно отказывались от его предложения.

Как раз в то время для каких-то работ в храме нанялся каменщик по имени Иосиф, у него была в то время одна забота — поиск подходящей жены. Иосиф был намного старше меня, наверное в три раза. Он развелся с женой, так как убедился, что она бесплодна, и теперь очень боялся ошибиться в выборе. То, что я ждала ребенка, было ему на руку, так как доказывало, что я не страдаю бесплодием, к тому же мне было всего четырнадцать. Тем не менее он, со своей стороны, заявил, что берет женщину, беременную не его ребенком, и вынужден покрывать не только мой позор, но и свои расходы. Мой будущий муж не предложил никакого выкупа за невесту, а приданого запросил в несколько раз больше обычного, и выплатить его надо было в звонкой монете. Спасая семью от позора, мой отец поступился всеми своими сбережениями, которые ему удалось накопить, и не пожалел моей разбитой жизни.

Мы поженились быстро, в Бет Лееме, родном городе Иосифа. С моей стороны присутствовали только родители и братья и сестры, совсем маленькие. Они никак не могли понять, почему такое событие должно совершаться в такой спешке и так безрадостно. Когда они увидели Иосифа на церемонии, то решили, что он отец моего жениха. Действительно, Иосиф выглядел очень пожилым; я помню, как у меня самой в тот миг упало сердце, ведь до свадьбы я не виделась с ним. В нем была какая-то жесткость, к которой я так и не смогла привыкнуть; казалось, что он сам стал тем материалом, с которым работал всю жизнь. Однако набирающий силу молодой организм брал свое, и я уже начинала мечтать об этом жестком и крепком мужчине. Но в нашу первую брачную ночь, войдя ко мне, он сказал, что почитает меня нечистой, и не ляжет со мной, и не прикоснется ко мне до тех пор, пока я не рожу своего первенца. Я поблагодарила его.

В доме вместе с нами жили его братья. Хотя Иосиф был старшим из них, но у него единственного не было сыновей, поэтому ему выделили для жилья каменную пещерку, вытесанную в скале, к которой примыкал задний двор дома. В Иерусалиме наша семья жила недалеко от дворца; мы считали себя очень бедными, так как нас окружали дома богачей, роскошь которых трудно было себе даже представить. Но даже в нашем бедном доме был мощеный пол и оштукатуренные и расписанные стены. В доме Иосифа пол был земляной, а комната напоминала скорее хлев, чем человеческое жилье.

Мне не позволено было без особой надобности покидать наше жилище до того времени, пока не придет время рожать. Таким образом муж пытался скрыть то положение, в котором я находилась. И я целыми днями оставалась одна в сыром полумраке пещеры. Жены братьев Иосифа редко снисходили до того, чтобы заговорить со мной, и даже не подпускали ко мне детей. Иосиф не заступался за меня и не делал замечаний, хотя и не поощрял такого поведения, думая, что так будет справедливо для всех. Эта его правильность, наверное, больше всего раздражала меня в нем. Так, например, он отказывался тратить мое приданое до тех пор, пока я не разрешусь от бремени. Для того чтобы в случае чего вернуть меня семье и не остаться при этом им должным. В то же время мне ясно давалось понять, что я всего лишь рабыня, которую он нанял для производства наследника, и если только я не оправдаю ожиданий, то буду изгнана из его дома так, как это случилось с его первой женой. Иосиф никогда не спрашивал меня об отце ребенка — не из-за того, что боялся причинить мне боль, но, как я думаю, из опасения, что я каким-то образом смогу разжалобить его.

Так или иначе, я виделась со своим мужем лишь несколько раз за день, и то мельком. Вставал Иосиф засветло, чтобы успеть к началу работ добраться до храма, а возвращался затемно. Так как мне позволялось готовить только для самой себя, ужинал Иосиф вместе с братьями и возвращался ко мне для того лишь, чтобы лечь спать. Я помню, как однажды, вернувшись домой, он протянул мне несколько фиг, которые купил для меня по дороге. Эта неожиданная забота вдруг очень растрогала меня, и я принялась расспрашивать его о работе и о том, как продвигается постройка храма. Но все же я почти всегда была очень сдержанна с ним: наверное, во мне говорила гордость. Конечно, я понимала, что это замужество было спасением для меня, но мой спаситель оказался неотесанным скуповатым занудой. Мне тогда и в голову не могло прийти, что, может быть, он чувствует себя неловко рядом со мной, совсем еще ребенком. Да и какая власть была у этого ребенка над ним? Только не власть плоти. Иосиф строго придерживался данного им слова. Он действительно не прикасался ко мне. Даже те фиги он не положил мне в руку, а бросил на землю, чтобы я сама взяла их, так что я даже случайно не могла дотронуться до него. Он был — или казался мне тогда — человеком честным и порядочным, для которого каждая вещь имеет только одно значение.

Когда ребенок появился на свет, Иосиф, придя однажды домой, сказал мне, что нам нужно уходить из города. Он боялся, что правда вот-вот выйдет наружу, и братья его могут быть опозорены. На это я с достоинством ответила, что хоть и не знаю точно, что в таком случае предписывает Закон, но мальчик должен быть обрезан, как требуют наши традиции. Иосиф сказал, что я могу поступать, как считаю нужным. И я отправилась в Иерусалим, где над ребенком совершили священный обряд, а мой муж Иосиф был именован его отцом.

Затем Иосиф снова подступился ко мне, торопя покинуть наш дом, но я опять отказалась это сделать, прежде чем закончится тридцатитрехдневный срок и не будет принесена полагающаяся случаю жертва. Иосиф опять уступил мне, но выбрал для жертвоприношения пару молодых голубей, хотя я настаивала на ягненке, думая заплатить за него из моего приданого. Я не знала, почему так настаивала на выполнении всех обрядов, я не могла объяснить даже себе самой, почему это так важно для меня. Не знал этого и Иосиф. Иосифу, конечно, было на руку законное признание ребенка, так как оно свидетельствовало о том, что ребенок его. Но, насколько я успела к тому времени узнать своего мужа, ему были совершенно не свойственны какие бы то ни было уловки и хитрости. Значит, он пытался хоть каким-то образом пойти навстречу моим желаниям. Может быть, сам ребенок пробудил в нем нежные чувства — мальчик был очень спокойный и очень красивый. Мне кажется, Иосиф испытывал какой-то необъяснимый трепет перед этим ребенком, об отце которого он не знал ничего.

На следующее утро, еще до рассвета, мы покинули Бет Леем. Поклажа Иосифа была невелика: его старый плащ да ящик с инструментами. Я же должна была нести дорожную провизию для всей нашей семьи. О том, куда мы направляемся, Иосиф мне не сказал, а я не смела задавать ему лишние вопросы. Было непонятно, наше путешествие затянется надолго или мы доберемся до места через день-другой. Однако это и не имело особого значения, ведь все мое имущество, если не считать приданого, состояло из двух платьев, в одном из которых я выходила замуж. Единственное, что меня действительно беспокоило, это был ребенок. Как он перенесет жару в пути, волновалась я, ведь приближалось лето. К счастью, с самого начала наш путь шел вдоль кромки достаточно полноводного ручья, которому не страшен был полуденный зной, и я могла купать ребенка.

После рождения ребенка я уже не считалась больше нечистой, и Иосиф решил приступить к исполнению своего супружеского долга. Это случилось в караван-сарае под Бет Гаврином. Место для нашего семейства отыскалось лишь в углу под галереей. Ребенок не спал, но месяц лишь только народился, и супружеское ложе, которым являлся плащ Иосифа, скрывала тьма. Я помню жесткую грубость кожи моего супруга и свои мысли о том, что законный брак в конце концов оказался не так ужасен, как грех, но, в общем, разница была не велика: меня не покидало ощущение насилия.

Мы продолжали свой путь и, миновав холмы под Бет Гаврином, вышли на равнину. Я впервые видела эти места; надо сказать, что за всю свою жизнь я почти не покидала Иерусалим, а если и бывала где-то, то не дальше ближайшей деревни. Я была несказанно удивлена и с интересом разглядывала попадавшиеся по пути сады с фруктовыми деревьями. Я почему-то всегда считала, что здешние земли находятся в запустении. Мое беспокойство за ребенка росло день ото дня, он выглядел очень слабым. Он страдал от жары, и я всерьез опасалась, что он не перенесет путешествия. Мне подумалось, что если ребенок умрет, придется сразу возвратиться в Бет Леем в нашу бедную лачужку. И как жить потом с тем, с кем тебя ничего больше не связывает?

Через несколько дней пути я увидела море. Я часто слышала о нем от родителей и домочадцев, но никакие рассказы не могли описать и толику того зрелища, что предстало перед моими глазами. Море открылось с гребня дюны, по которому шла дорога из Азоте (в городе мы прибились к какому-то каравану и пошли за ним). Надо сказать, что бьющая в глаза синева на первых порах прямо-таки ослепила меня. Затем я ощутила щемящее чувство, близкое к разочарованию: синева тянулась до горизонта, а далее не было ничего, даже намека на какую-нибудь узкую полоску земли. Мне показалось, что кому-то вздумалось разыграть меня. Вещи вдруг стали менять свои привычные очертания: все, что до этого дня казалось мне привычным и понятным, теперь уже не было таким. Я как будто бы стояла на краю, а за ним, за краем, была неизвестность. Мир полон странных и удивительных вещей, о которых я, наверное, так и не узнала бы, прожив всю жизнь в Иерусалиме или Бет Лееме.

Наш путь продолжался еще много дней, их было так много, что я сбилась со счета; из обрывков разговоров караванщиков я поняла, что мы идем в Египет. Нас окружали разные люди: кто из Акко, кто из Сура. Они говорили на разных наречиях, зачастую отличавшихся от нашего языка настолько, что их с трудом удавалось понять. Но Иосиф не очень смущался этим, он был уверен, что, коль скоро все мы евреи, слова не так уж важны для нас. Для наших попутчиков мы были чужестранцами из дальних краев, и никто не подступался к нам с докучливыми расспросами. Казалось, что мы оставили далеко позади нашу прежнюю жизнь с ее трудностями и бедами.

На границе о нас должны были сделать запись, кто мы такие и куда идем. Это также не вызвало особых вопросов, так как Иосиф официально признал себя отцом ребенка. Теперь я начинала понимать, насколько это облегчило жизнь мне и моему сыну. Но нас попросили указать имя ребенка, что вызвало некоторую заминку: дело в том, что в спешке мы не успели даже назвать младенца. Я назвала его Иешуа, первым именем, которое пришло мне на ум, — так звали моего брата.

Наконец мы пришли в Александрию. Завершилось долгое путешествие, настолько долгое, что мне показалось, что начавшие его и те, кто его закончили, — совершенно разные люди. Во всяком случае, я совершенно изменилась с тех пор, как покинула Бет Леем. Я увидела так много разных людей, обычаев, услышала так много наречий, мир настолько раздвинул для меня свои границы, что я порой удивлялась, как я до этого могла жить в мире, совершенно не зная его. Конечно, я не стала делиться с Иосифом своим открытием, да и он не проявлял интереса к моим переживаниям. Если бы мне вдруг пришла в голову мысль рассказать ему о своих впечатлениях, я думаю, что он едва ли понял, о чем идет речь. Вместе с нами путешествовала одна пожилая чета из Эммауса. Я часто видела, как, склонив головы друг к другу, они разговаривали, и в эти минуты казалось, что ничего вокруг них не существует. Я обращалась мыслями к нам с Иосифом: за все время путешествия сказанные нами друг другу слова можно было пересчитать по пальцам, и я думала о годах молчания, которые ожидали нас.

Когда же наше путешествие приблизилось к концу и мы были почти у цели, Иосиф отозвал меня в сторону для серьезного разговора. Выражение его лица было очень сосредоточенным, он как будто обдумывал что-то очень долго и тщательно. Наконец он заговорил, взвешивая каждое слово. Он сказал, что я должна буду покрыть все расходы по путешествию из своего приданого, так как именно мой ребенок вынудил его покинуть родной кров. Мне захотелось напомнить ему, что причиной было еще и его решение жениться. Но я промолчала.

В Александрию мы прибыли поздним вечером, почти ночью, и я смогла увидеть лишь широкою улицу, освещенную множеством светильников, и просторные галереи. Долгое время это оставалось моим единственным впечатлением о городе, так как сразу по прибытии мы отправились в ту часть города, где жили евреи, и практически не покидали его в течение многих месяцев. Дома в еврейском квартале были очень разные — от шикарных построек, напоминавших дворцы, до бедных лачуг. Наше убежище принадлежало к последним. У Иосифа в Александрии жил двоюродный брат Иремия, который перебрался сюда очень давно. Он выделил нам небольшую комнатку в глубине внутреннего двора, за которую назначил плату. Столовались мы с его семьей — женой и детьми. Жена Премии, египтянка, смуглостью кожи напоминавшая эфиопку, не говорила ни на иудейском, ни на арамейском.

Вскоре выяснилась, что наш приезд выпал не на самый благоприятный период. Иремия посетовал Иосифу на то, что отношения между александрийцами и евреями очень обострились. Евреи несколько раз обращались с петициями к Августу, склоняя его уравнять их в правах, александрийцы решительно возражали. Теперь нельзя было рассчитывать на работу у египтян и надо было наниматься к евреям. И Иосиф, за плату, вполовину меньше того, что прежде зарабатывал в храме, нанялся к брату. Выполнял он не только работу каменщика, но был и разнорабочим, что ему в его возрасте давалось довольно тяжело. Иремия же, с одной стороны заботясь о том, чтобы его брат мог платить ему за проживание, а с другой — стремясь получить свои проценты за найм, не отклонял никаких предложений, будь то укладка кирпичей, мощение тротуаров или рытье уборных.

Вскоре мне стало казаться, что с нами поступают несправедливо. После оплаты жилья и питания денег у нас почти не оставалось. Разговорившись с женщинами из нашего квартала, я узнала, что брат Иосифа обманывает нас, пользуясь тем, что мы не знаем ни местных обычаев, ни языка. Я прибежала к Иосифу и сказала, что Иремия ведет себя как вор и обманщик по отношению к нам. Иосиф был готов ударить меня — такими чудовищными показались ему мои обвинения. Не может такого быть, чтобы его родственник, член его семьи обманывал его. Но я не отступала и стояла на своем. В конце концов Иосиф согласился пойти к брату и сказать ему обо всем, ибо если он был честен, то легко сможет опровергнуть все обвинения.

Иремия не стал спорить, а тут же сам начал обвинять нас. Он заявил, что Иосиф осквернил его дом, приведя женщину с незаконнорожденным ребенком. Я была поражена: он никогда до того не высказывал нам никаких упреков. Я поняла, как быстро и как далеко доходят слухи, особенно если это слухи о чьем-то грехе.

— Другой бы просто не пустил вас на порог, я же пожалел тебя, и вот твоя благодарность!

Он нисколько не стыдился того, что обманывал нас, а наоборот, считал, что это в порядке вещей. Он добропорядочный еврей, не оскверненный никаким грехом. Но как же тогда быть с женой неиудейкой?

Иосиф не стал ему возражать.

— Ты прав, мы оскверняем твой дом, — сказал он.

Я не поняла, хотел ли он таким образом высказать брату упрек или действительно был согласен с ним. Иосиф велел мне собраться, и мы покинули этот дом, потеряв и кров, и работу.

Ребенку тогда не было и полугода. Иосиф решил, что нам лучше будет вернуться в Палестину, в Галилею, где о нас никто не знал. Я с сомнением выслушала его — ведь слухи достигли даже Египта, как же можно уповать на то, что нас оставят в покое в Галилее? Иосиф ничего не возразил на мои опасения.

Может быть, он раздумывал над тем, не вернуть ли меня моим родителям. Что мне тогда делать с ребенком и с тем, другим, его ребенком, которого я жду теперь? Но пока, в Александрии, надо было искать хоть какое-нибудь жилье. И мы отправились по еврейским кварталам, спрашивая, кто бы мог нас приютить. Оплатить новое жилье мы могли пока только из моего приданого, так как неизвестно было, когда Иосиф сможет найти работу. Я постоянно жила в страхе, что наши хозяева что-нибудь узнают про нас и так же, как Иремия, выставят на улицу. Но никто не задавал нам никаких вопросов, хозяев интересовало лишь своевременное внесение платы. Обличая нас в наших грехах, Иремия старался прикрыть свои, ибо было немало семей в округе, в которых женщины находились в похожем положении. Я вскоре поняла, что в Александрии евреи не так строго исполняют Закон, как это делают в Иудее, и не так суровы в суждениях. Многие женщины, как я позднее узнала, были едва ли не в худшей ситуации, чем я, но к ним не только не относились с презрением, но многих даже уважали.

В то время власти Рима были очень обеспокоены беспорядками в провинциях и, чтобы задобрить жителей Александрии, всячески старались благоустроить город. Повсюду велись какие-то строительные работы и везде требовались рабочие руки. У десятников не было тогда ни времени, ни желания допытываться, еврей ли каменщик или грек, главное — могли он работать. Поэтому Иосиф, который, однако, так и не выучился говорить по-гречески, довольно легко получал работу.

Мы прожили в Александрии долгие годы, и все это время мой муж не сидел без дела. С возрастом здоровье его слабело, тело, натруженное за долгие годы, теряло силу и выносливость, но никогда я не слышала от него ни жалоб, ни сетований на тяжести жизни. После своей первой получки Иосиф полностью, до единого динария, возместил сумму, которую мы взяли из моего приданого; он сделал это ради ребенка, которого я до сих пор кормила. Долгое время мой муж подозревал, что я каким-либо образом хочу извлечь выгоду из нашего брака, но когда родился его первый ребенок, к тому же оказавшийся сыном, Иосиф оставил свои подозрения. Он стал отдавать мне заработанные деньги, как и было принято, чтобы жена расходовала их разумно и экономно. Сам Иосиф не тратил лишнего, он не пил, никогда не баловал себя, и деньги ему были нужны только на еду и уплату налогов.

Иосиф не позволял себе тратить мое приданое, хотя имел на него полное право. А после рождения наследника он настоял на том, чтобы я подумала, как можно выгодно и с прибылью распорядиться моими деньгами. «Ведь может прийти время, — предостерегал он меня, — когда твой сын будет переживать трудные времена и очень нуждаться. И кто тогда поможет незаконнорожденному?» Я послушалась мужа и вложила большую часть приданого в дело, которое принадлежало одному из городских негоциантов, что оказалось весьма удачным шагом, так как за год принесло почти двойную прибыль. Кое-что из денег я отложила на образование ребенка и на другие необходимые расходы. Я старалась сделать все возможное, чтобы в будущем ему не грозила нищета — слишком хороший урок был получен, когда меня выгоняли на улицу мои же родственники. Не полагаясь на мужа, я искала возможность зарабатывать самой. Чтобы чувствовать себя более уверенной, я научилась говорить по-гречески, брала небольшие заказы на плетение циновок или каких-нибудь других мелких вещиц. В этом я совершенно не отличалась от остальных женщин Александрии, которые, будь то гречанки или еврейки, старались идти своей дорогой, не рассчитывая особо на чью-либо помощь. Они были очень не похожи на женщин Иудеи, убежденных, что жена не более чем собственность своего мужа.

Мой второй ребенок, которого мы назвали Якобом, родился уже спустя тринадцать месяцев после первенца и быстро обогнал его в росте и силе, видно пойдя в отца. Разница между ними была настолько очевидна, что не было ни одного человека, кто бы не счел первого сына кем-то вроде подкидыша или приемыша. Но это, опять-таки, не было чем-то необычным в этом городе. Детей здесь нередко продавали и покупали даже в еврейских семьях, стараясь таким образом восполнить их отсутствие с помощью тех, у кого дети были в избытке. Так бы мы и жили, не привлекая ничьего внимания и ничем особо не выделяясь, если бы не ребенок, который, казалось, с первых же дней был отмечен особой печатью своей непохожести.

Я отчаянно старалась относиться к первенцу так же, как я относилась к Якобу и другим детям, появившимся позже. Но, как ни странно, такое стремление к справедливости не наделяло, а, наоборот, обделяло их материнской любовью. Коль скоро я избегала проявлять особую нежность к Иешуа, я не проявляла ее и по отношению к остальным, стараясь не прогневить ни мужа, ни Господа. Но мне так и не удалось навести мосты в нашей семье, и Иешуа все больше и больше отдалялся от нас. Наверное, было бы куда лучше, если бы каждый получил свою долю любви, соответственно месту в моем сердце. Я всегда немного ревновала Иешуа, который был мне гораздо ближе, чем остальные дети. За исключением, пожалуй, двух дочерей — в них улавливались мои черты, тогда как братья Иешуа были истинными сыновьями своего отца. Иешуа также унаследовал от меня какие-то едва уловимые черты, я бы сказала, в нем было что-то женское: может быть, хрупкость и какая-то болезненность, но это и выделяло его, и делало непохожим ни на кого из нас. В нем было много чего-то совершенно иного. Его происхождение никто не мог определить: он был светлокож, в отличие от меня, и светловолос. Он ничем не напоминал даже своего отца, чему я была несказанно рада, так как не вынесла бы, наверное, пытки постоянного напоминания.

С ранних лет Якоб понял, какие разные они с братом, и изо всех сил тянулся к нему, стараясь преодолеть разделяющую их пропасть. У меня сжималось сердце, когда я видела, как Якоб старается во всем уступить брату. Он как будто бы говорил: смотри, как я уважаю тебя; я знаю, какое место ты должен занимать в нашей семье, и даю тебе его. Я чувствовала невыразимую любовь к Якобу в такие мгновения. Но Иешуа часто держался с братом холодно, что не могло не оттолкнуть его. И очень скоро каждый из них пошел своей дорогой. Уже с пяти лет Якоб стал помогать отцу на работе, постепенно осваивая его ремесло. Иешуа, наоборот, не испытывал никакой тяги к этому делу. Якоб понял, что жизнь уготовила им разные пути, и, по-видимому, смирился с их отдаленностью и непохожестью. Я наняла учителя для Иешуа, правда, тогда он, казалось, был мал для серьезной учебы, но я хотела уже с ранних лет показать ему, что за жребий выпал на его долю.

В то время я чувствовала постоянное присутствие Иешуа рядом со мной. Нельзя сказать, что он все время вертелся у материнской юбки или что он беспрекословно слушался меня. Но признаюсь, у меня никогда не хватало духу отругать его или дать ему какую-нибудь тяжелую работу. Мы как будто бы были связаны каким-то только нам известным союзом — так двое могут чувствовать свою полную отгороженность от суеты оживленной площади, комнаты или улицы. Я могла безошибочно угадать его присутствие, даже если не видела его. Он появлялся, и что-то менялось вокруг. Чувствовалось, что происходит что-то необычное. А ведь он был совсем еще ребенком. Чувство было тягостным и одновременно успокаивающим, будто невидимый покров ложился на мои плечи.

Тем не менее, когда Иешуа начал свои занятия, я очень хорошо ощутила дистанцию, пролегающую между нами. Я договорилась с одним молодым человеком, жившим в нашем квартале. Его звали Трифон, он нуждался в деньгах и поэтому брал всех учеников без ограничения по возрасту. После месяца занятий с Иешуа он пришел к нам домой и сказал, что мой сын за это время усвоил то, что другие его ученики не проходили и за год. Я была в замешательстве, подозревая, что эти похвалы всего лишь хитрый ход для выманивания большей платы. Но Трифон позвал Иешуа и попросил прочитать вслух отрывок из Торы, что мальчик и сделал, не выказывая при этом особого интереса.

— Возможно, сын ваш станет известным богословом, — сказал мне Трифон.

Я все еще не могла понять, к чему он клонит.

— Мы небогаты и не имеем связей, — пробормотала я.

Трифон явно не собирался сдаваться, он привел в пример известного в городе ученого, отец которого был простым торговцем рыбой.

— Значит, — заключил он, — бедность — не препятствие к славе.

Трифон ушел, оставив меня ломать голову над тем, что бы мог означать его визит и как мне нужно поступить. Он готов был заниматься с Иешуа индивидуально и при этом не просил никакой дополнительной оплаты. Трифон надеялся, как он сказал, что в будущем будет прославлен как учитель выдающегося богослова. Но меня такие прожекты невероятно пугали. Если все, о чем говорил Трифон, окажется ложью, она только зародит в мальчике тщеславие, которое потом может привести к заносчивости и озлобленности неудачника. Если же все окажется действительно так, как полагает учитель, то что может быть хуже известности для незаконнорожденного. Постоянно находиться под пристальными взглядами любопытных тому, кто с рождения не может вызывать ничего, кроме жалостливого презрения? Нет, лучший путь для моего ребенка — всегда оставаться в тени, быть как можно незаметнее, дабы ненависть и людская злоба не искалечили его душу.

Итак, вскоре после разговора с Трифоном я забрала у него Иешуа и отдала одному из старейших учителей, проживавших в нашем квартале, к Зекарье. Зекарья счел Иешуа слишком юным и не допустил к обучению вместе с другими учениками. Однако разрешил мальчику помогать ему по хозяйству и таким образом черпать знания через ежедневное общение.

Трифон был ужасно расстроен тем, что я забрала у него Иешуа, он в течении нескольких дней приходил к нам в дом, умоляя меня переменить решение. Возможно, уступи я тогда его уговорам, мне удалось бы сохранить хорошие отношения с сыном. За время учебы мальчик успел привязаться к своему наставнику, а мое решение оттолкнуло его от меня, заставило увидеть во мне причину его горькой потери. Но я успокаивала себя тем, что действую исключительно во благо ребенка. Через несколько месяцев я узнала, что дела у Трифона пошли плохо, и он покинул Александрию, надеясь попытать счастья в Иудее. Признаться, я восприняла эту новость с большой радостью, как будто гора упала с моих плеч, как будто я избавилась от нежелательного свидетеля какого-то моего проступка. Теперь я была уверена, что в жизни моего сына произошел очень важный поворот, и возврата к прошлому не будет.

Зекарья, не занимаясь обучением моего сына, естественно, не замечал в нем никаких особых задатков. Я узнала позднее, что лишь некоторым из его учеников удавалось получить у него какие-то подобия знаний. Однажды я заметила, что ноги Иешуа, вернувшегося домой от Зекарьи, покрыты ужасными воспаленными рубцами. Уступая моим настойчивым расспросам, сын наконец признался мне, что Зекарья наказал его за то, что он посмел прикоснуться к Торе. Я поняла, что мальчик не может воспользоваться даже теми знаниями, которые он получил раньше у Трифона. Мне стало невыносимо стыдно. Я почувствовала вину, что забрала мальчика у его учителя. Мне захотелось раздобыть где-нибудь для него Тору, чтобы он мог практиковаться в чтении. Но не будет ли это тяжким грехом и не навлечет ли бед на мою голову? Я отправилась на городской рынок, располагавшийся рядом с Музеем, где продавалось великое множество древних писаний. Я купила несколько потрескавшихся от времени свитков и принесла их Иешуа. Я велела ему спрятать свитки в пустом кувшине, стоявшем у нас на заднем дворе и никогда не привлекавшем ничьего внимания. Только потом я узнала, что это были рукописи на греческом и на латинском языках, которые Иешуа не знал. Однако иногда я заставала мальчика за их чтением. Как видно, ему помогали основы знаний, заложенные Трифоном.

Пробыв у Зекарьи около года, Иешуа пришел ко мне однажды и сказал мне голосом, в котором я расслышала укор:

— Ты бросаешь деньги на ветер, посылая меня туда.

Тон его задел меня, и я ответила холодно:

— Ты очень упрям и не знаешь, что значит быть хорошим евреем.

— Ты называешь меня евреем?

Я не сдержалась и ударила его. Во мне говорил страх — страх перед правотой его слов.

На следующий день он не пошел к Зекарье, я не обратила на это особого внимания, посчитав его поступок проявлением детской гордости. Однако он не пошел к Зекарье и через три дня. Со мной он почти не разговаривал, неохотно играл со своими братьями на заднем дворе, я видела также, как он писал что-то, небрежно выводя палочкой на земле буквы. Вскоре я стала замечать, что он отказывается принимать пищу. Сначала это было незаметно, он всегда держался очень обособленно и иногда напоминал тень, неприметно присутствующую среди нас. Но присмотревшись, я убедилась, что он не берет ни единого куска за трапезой. Ему было всего только восемь лет, и я ожидала, что, как всякий ребенок, в конце концов он придет ко мне за защитой и сочувствием. Но шли дни, он по-прежнему не покидал двора нашего дома. Дети стали сторониться его, так как не знали, как вести себя с ним, и Иешуа с каждым днем все больше уходил в себя; казалось, он был всецело сосредоточен на своем посте. За обедом или ужином он садился за стол вместе со всеми, боясь, что отец будет недоволен его отсутствием, но ни разу его рука не протягивалась к миске с едой.

Я была сражена его твердостью и очень перепугалась: во всем этом было что-то чудовищное. Я убедилась, насколько слаба была я в противодействии его воле. Кажется, именно тогда Иешуа понял, что Иосиф никогда не скажет и слова за или против него, и ему может возразить только женщина, его мать.

Прошла неделя, он по-прежнему не принимал пищу. Я подошла к нему и сказала:

— Ты можешь больше не ходить к Зекарье.

Он тут же спросил:

— Кто теперь будет моим учителем?

Я не знала, что ответить, и была в растерянности: всю это ужасную неделю моего сына, оказалось, волновал только этот единственный вопрос.

— Мы можем найти для тебя другого, если ты хочешь.

— Я знаю одного хорошего учителя, но он грек, — ответил мне сын.

Он ответил так специально, чтобы досадить мне, с моих губ уже готово было сорваться: «Но ведь ты еврей!» — но комок подкатил к горлу.

— Откуда ты, ребенок, знаешь о нем? — спросила я.

— От Трифона.

Имя Трифона обожгло мой слух. Чувство вины затрепетало где-то глубоко внутри меня. Кто ведет этот непрерывный спор между нами, между мною и Иешуа, ведь неслучайно именно сейчас, в острую минуту нашего противостояния, мне напомнили это имя.

На следующий день я отправилась к Зекарье, чтобы сообщить ему, что забираю сына. Казалось, он был нимало этим не огорчен.

— Он непослушный и полон гордыни, — заявил мне Зекарья, — его лучше приучить к ремеслу, иначе толку из него не выйдет.

Зекарья по своей недалекости не понимал, насколько опасны для него были его слова. Я готова была прибить его, настолько силен был мой гнев.

— Я поищу сыну другого учителя.

Зекарья промолчал. Мое возмущение сыграло на пользу Иешуа, он наконец получил то, чего желал. Ибо я содрогалась при мысли, что опять какой-нибудь малограмотный еврей-наставник будет лупить моего сына, едва заметив пробуждающуюся в нем любознательность.

— Я найму тебе того, кого ты хочешь, — сказала я Иешуа.

Он воспринял это как должное.

Учителя звали Артимидорус. Иешуа вел меня к нему через сеть переплетенных улочек Неаполя. Такую ветхость и нищету я видела, пожалуй, первый раз в жизни. Улицы представляли собой лабиринт узких проходов. Я удивлялась, как Иешуа мог запомнить дорогу. Мы остановились перед домом. Я все еще не была уверена, что мы не ошиблись. Я не могла себе представить, что грек, учитель, может жить в такой нищете и грязи, я не представляла, что мой сын приведет меня в такое место. Дом, если можно так выразиться, представлял собой беспорядочное нагромождение крошечных комнатенок, в каждой из которых ютилось по семье. На заднем дворе стояла нестерпимая вонь от уборной и от животных, свободно расхаживающих где попало, между ними сновали ребятишки в лохмотьях. Иешуа подвел меня к комнате, едва ли не самой крошечной и грязной, где вместо окна в стене зияла дыра, через которую в комнату проникал тусклый свет.

Я была готова тут же бежать из этого ужасного места, но Иешуа держался твердо.

— Артимидорус, — не то спросил, не то позвал он, отодвигая изодранную занавеску, закрывавшую дверной проем.

В освещенном проеме появился человек, он выступил чуть вперед. Я никогда не встречала никого, подобного ему. Изможденный, долговязый, черный как головешка эфиоп, он прикрывал наготу тряпьем, которое и лохмотьями нельзя было назвать. Однако держался он с большим достоинством.

— А, юный Иешуа, — воскликнул он по-арамейски, что меня совершенно обезоружило.

— Возможно, мы ошиблись, — сказала я, — мы ищем учителя Артимидоруса.

— И вы его нашли.

Он замолчал, не проявляя никакого намерения продолжать разговор. Пауза затянулась, мне стало неловко, возможно, мое первое впечатление о Артимидорусе было ошибочным. Мне очень хотелось уйти, но я преодолела себя и сказала:

— Я ищу учителя для моего сына.

— Это ваш сын ищет себе учителя, — сказал он.

Он отошел вглубь комнаты и стал умываться, как будто бы разговор был завершен. Но ничего еще не было решено.

— Он может остаться прямо сейчас, если вы не возражаете, — сказал Артимидорус наконец.

Я предполагала, что Иешуа приведет меня в некий храм учености, где царского вида жрец потребует с меня баснословные деньги, которые я не смогу заплатить и поэтому вынуждена буду отказаться. Но этот человек сокрушил все мои ожидания.

— Вы не назвали вашу цену, — сказала я.

— Сколько вы платили прежнему учителю?

Я сказала, что платила динарий в месяц. Артимидорус сказал, что будет удовлетворен такой же суммой. Похоже было, что контракт был заключен. Весь вид Иешуа говорил о том, что он готов был остаться тут навсегда.

— Но как мне вносить плату? — продолжала я.

— А как это было у вашего прежнего учителя?

— Я платила вперед.

— Так же будет и у меня.

Я протянула ему деньги, но он, казалось, не собирался подходить, чтобы взять их у меня. Он занялся какими-то своими мелкими делами. Порывшись в своей торбе, он достал из нее кусок зачерствелого хлеба. Горбушку отломил и дал Иешуа, остальное взял себе. Мне пришлось подойти к нему и попросить взять у меня деньги. Артимидорус взял монету, и тут началось что-то совсем странное. Получив деньги, он не стал прятать их в какой-нибудь укромный уголок или заворачивать в тряпицы, Артимидорус вышел во двор и отдал монету играющим там детям. Ребенок смотрел на монету по-детски чистым взором, не понимая, что это и зачем ему это дают. Затем монета оказалась на земле, и дети принялись играть с ней, как с каким-то камешком.

Тут же откуда-то из дальних комнат прибежала женщина, она забрала монету, напряженно окинув взором двор и потом метнув быстрый испуганный взгляд на Артимидоруса, который, впрочем, никак не отреагировал на ее появление.

— В будущем, — Артимидорус обратился ко мне, — вы можете давать деньги сыну, чтобы он мог купить себе рукописи.

Я так до сих пор и не могу понять, почему отдала Иешуа этому странному человеку, который вполне мог оказаться сумасшедшим или не знаю кем еще похуже. Может быть, потому, что какое-то неведомое чувство подсказало мне, что этого странного человека ничего не связывало с нашим суетным миром, он жил в нем и в то же время вне его. Именно это, наверное, и привлекло меня в Артимидорусе; я подумала, что он станет надежным убежищем для моего сына. Но я понимала и другое: я не в силах буду удержать сына, так как Иешуа, выбирая между мною и собственным путем в этом мире, сделал бы выбор не в мою пользу.

Вскоре, однако, так и случилось — стало ясно, что Иешуа был полностью потерян для меня и для семьи. Он часто и надолго уходил из дома, скитаясь где-то вместе с Артимидорусом. Оказалось, что Артимидорус был бездомным, и в тот день нам просто повезло, что мы застали его в том доме, а так он постоянно бродяжничал, переходил с места на место, устраиваясь на ночлег в хижинах, где ему не отказывали в крове. Таким образом, он был действительно известен, его знали на городских окраинах, и он очень редко появлялся у Музея, где любили собираться ученые и богословы. Он же частенько высмеивал их. Многие и впрямь считали Артимидоруса сумасшедшим: он не боялся обо всем говорить открыто и нападать в своих речах на самых высокопоставленных чиновников. Но было также и много тех, кто считал Артимидоруса самым блестящим из учителей.

Сам Иешуа почти ничего не рассказывал о своем учителе. Если я спрашивала, какую философию приемлет Артимидорус или что он говорит о еврейском Боге, Иешуа отвечал мне всегда очень коротко и не очень вразумительно. Относительно философии сын сказал лишь, что наставник учит его пренебрегать земной славой, а про еврейского Бога он не говорит ничего — ни хорошего, ни дурного.

— Что же он в таком случае говорит о богах? — спросила я.

Иешуа ответил, что ничего, так как Бога невозможно познать.

Я опять была в растерянности: стоит ли мне бояться за своего сына, и если стоит, то чего. Жестокая правда состояла в том, что я сама не знала, чему нужно учить моего ребенка. Ведь вещи, бесспорные для Иудеи, здесь, в Александрии, выглядели совсем по-другому. Множество вер и верований переплетались в этом городе. Даже среди евреев было множество мнений, как надо исповедовать свою веру, и даже в доме собраний можно было услышать молитвы, возносимые и к римским богам, и к египетским.

Из разговоров на улицах также едва ли можно было узнать что-то толковое об Артимидорусе, и хотя почти у каждого наготове была история, расписывающая его дерзость и независимость, почти никто ничего не понимал в его учении. Кто-то говорил, что в один день он призывает сопротивляться Риму, но уже на другой день проповедует покорность. Говорили, что утром он отказывается от пожертвований богатеев, а вечером ужинает у них в домах. Узнав как-то, что у него есть ученик-еврей, его спросили, считает ли он, что евреев надо уравнять в правах с остальными. На что Артимидорус ответил, что, коль скоро евреи выбрали свой особый путь, не стоит им и объединяться с кем-либо. Но когда его спросили, кто заслужил особую милость богов, он назвал евреев, так как они претерпевают много гонений за верность своему Богу.

Один вопрос не давал мне покоя: как Иешуа, будучи совсем еще ребенком, оценил Артимидоруса и выбрал его себе в наставники, когда множество зрелых людей совершенно не могли разобраться в его учении. Иногда мне казалось, что Иешуа по-рабски привязан к Артимидорусу. Я сама была захвачена им в какой-то мере — очень притягательна была его независимость от мнения толпы. Ему ничего не стоило назвать белое черным и уже в следующее мгновение опровергнуть себя. Ему были безразличны те рамки, в которых существуют остальные. Свобода призрачна. Вот что привлекало Иешуа к этому человеку. Кто-то никогда не слыл рабом, но мог постоянно меняться в угоду чьим-то прихотям. Но была и другая опасность, думала я: тот, кто отвергает этот мир как таковой, что он оставляет себе? К чему он призывает?

Я разговаривала с Артимидорусом всего лишь раз, вскоре после нашей первой встречи. Я шла на рынок, располагавшийся за нашим кварталом. Я как раз сплела небольшую партию циновок и несла их на продажу. Когда я увидела его, он был один. Сев на тротуар, он начертил мелом круг вокруг себя. Зачем он это сделал, было непонятно, но его действие возымело интересный эффект — люди обходили его, так как инстинктивно избегали заступить за черту. Артимидорус испытывал явное удовольствие от своей затеи.

Я поприветствовала его. Он не ответил. Тогда я напомнила ему:

— Я мать Иешуа, вашего ученика.

— Знаю, — сказал он, — и ты считаешь, что только ради этого стоит приветствовать тебя?

Я уже знала, что так он разговаривает со всеми. Однако слова его поразили меня. Они как будто поставили преграду между мною и Иешуа и отняли все мои права на него. Спустя много лет, когда Иешуа действительно ушел от нас, мне вспомнились эти слова. Я поняла, что они предрекали то будущее, которое было скрыто от меня тогда.

Артимидорус умер зимой, как-то ночью, на улице. Случилось так, что как раз в ту самую ночь Иешуа из-за сильного холода остался дома. Потом он очень винил себя за то, что оставил учителя одного и не смог помочь ему.

Помню, я, кажется, сказала тогда, что Артимидорус рад был умереть, ведь жизнь так мало значила для него. Иешуа бросил мне в ответ, что я не понимаю, о чем говорю, и замкнулся в тяжелом молчании.

Признаться, весть о смерти Артимидоруса я восприняла со вздохом облегчения. Даже не потому, что Иешуа теперь снова был со мной, но потому, что это событие, как я полагала, сможет спасти сына от участи нищего скитальца. К тому же я знала, что у учителя Иешуа было много врагов, что также могло быть очень опасно для мальчика. Я как за соломинку ухватилась за смутную надежду, что Иешуа вернется и будет, как прежде, моим сыном. Я старалась изо всех сил, всячески выказывая ему уважение как старшему, не поручала никакой тяжелой работы. Но он все равно был чужим в нашей семье. Он был не похож на братьев и сестер. Он не мог стать своим среди них. Все же, к моей радости, остальные дети относились к нему с большой симпатией, и я бы сказала, с почтением. Они одаривали его той теплотой, на какую были способны, и старались не обижаться на его холодность.

Возможно, со временем, благодаря нашим усилиям, Иешуа стал бы ближе нам и, может быть, вернулся бы в семью насовсем. Ведь он был ребенком, который нуждался и в ласке, и в заботе. Но внезапная смерть одного из детей не позволила сбыться моим надеждам. Новорожденной дочери было всего около недели, когда Иешуа опять появился у нас в доме. Она стала последним ребенком в нашей семье, так как после ее рождения я не позволяла Иосифу больше входить ко мне. С самого рождения девочка была здоровым и крепким младенцем, как, впрочем, все дети, рожденные в нашем с Иосифом браке. Только один наш с Иосифом ребенок, мальчик Хочих умер в младенчестве — ему было шесть месяцев, когда в городе случилась эпидемия. Девочка же была совершенно здорова. Тем более велик был наш ужас, когда, проснувшись как-то утром, мы нашли ее мертвой. Причину смерти малышки никто не знал, как будто вдруг ангел смерти забрал ее у нас.

Мы впали в глубокое отчаяние. Иосиф сказал, что, должно быть, на нашей семье лежит проклятие. Я поняла, что он говорит об Иешуа, хотя имя сына не было произнесено вслух. Смерть дочери настолько потрясла меня, что я не стала возражать Иосифу.

Спустя годы, вспоминая то трагическое событие, я понимаю, что наш страх и подозрения были диким суеверием. Как можно было винить в чем-то ребенка! Но тогда так считали все, любая семья. Суд Божий виделся не торжеством справедливости, а неотвратимым, суровым возмездием. И если семья имела незаконнорожденного ребенка, то на такую семью, без сомнения, должна была обрушиться тяжелая кара. Даже Иешуа каким-то образом понял, что горе, постигшее нас, может быть связано с ним. Я понимаю теперь, что, отдаляясь от семьи, он хотел как-то по-своему, по-детски, загладить свою «вину». А мы, взрослые, молчаливо согласились тогда считать смерть девочки наказанием Божьим, а Иешуа — причиной нашего семейного несчастья.

Когда закончился срок траура, Иешуа ушел от нас. Встав как-то утром, я нашла кровать сына пустой. Ему едва исполнилось десять лет. Не скрою, у меня тогда возникло сомнение, что я когда-нибудь смогу снова увидеть его.

После ухода сына я стала больше работать, часто и надолго уходила в город, предлагая свои поделки в разных кварталах: я продавала их сама или забирала положенную мне плату у уличных торговцев. Могло показаться, что я внезапно стала нуждаться в деньгах. Но на самом деле это было не так. Я могла, конечно же, спокойно сидеть дома с детьми, а не слоняться по городу, как какая-нибудь бродяжка. Однако на меня напало какое-то необъяснимое беспокойство, я не могла удержать себя в том тесном мирке, предназначенном для меня, не могла проводить бесконечную череду дней с мужем, за полночь возвращавшимся с работы, с детьми, так похожими на него и так мало — на меня. С уходом Иешуа у меня все чаще появлялось ноющее чувство одиночества, которое я испытывала, будучи женой и любящей матерью, однако дети, с которыми я осталась, были во многом чужими мне.

Я исходила множество улиц города, увидела жизнь Александрии, такую разную, посетила места, куда даже не заглянула бы раньше. Александрия справедливо славилась своей пышной красотой. Но кроме красот город изобиловал всякого рода мерзостями. Детей похищали на улицах и затем продавали в самое жестокое и позорное рабство. Здесь удовлетворяли свою похоть мужчины и женщины, пресыщенные развратом и жаждущие все более разнузданного потворства своим порокам. Александрия по праву считалась городом всех религий — ей были известны самые разные культы и идолы. Город, в котором можно было случайно натолкнуться и на жреца египетского храма, и на принца крови, и на знаменитого вора.

Мне казалось сначала, что мое бесконечное блуждание по городу объясняется единственным желанием случайно или нарочно встретить Иешуа и как-нибудь постараться загладить свою вину перед ним. Я хотела предложить ему наследство. Отдам ему свои деньги — и он сможет идти путем, который он выбрал, не подвергая себя опасности стать бродягой и попрошайкой. Вскоре я убедилась, что Александрия вовсе не такой большой город, как могло показаться сначала: найти в нем моего сына было не столь уж сложно. Я получила известие о нем уже через несколько недель после его ухода. Мне рассказала о нем женщина, жившая в нашем квартале: она видела Иешуа на улице. Потом я сама издали несколько раз видела его, но не осмелилась подойти и заговорить с ним. Я не могла подобрать слов и боялась, что наш разговор не получится. Когда я наконец решилась, то не сказала ему сразу о наследстве и не отдала деньги. Вместо этого я предложила ему пойти поучиться какому-нибудь ремеслу, какое ему подойдет. И тут же пожалела об этом, с горечью вспомнив слова Зекарьи.

— Нет ремесла, которое подошло бы мне, — сказал Иешуа.

— Что же тебе подойдет? Бродяжничество?

— Я не бродяжничаю. Я нашел себе учителя.

Я не сказала ему ничего о том, что хочу дать ему денег, чтобы он мог свободно выбрать свой путь. Трудно объяснить, почему я промолчала. Наверное, я подумала, что он еще ребенок и не сможет распорядиться деньгами разумно, он может вообще раздать их — по примеру Артимидоруса. Но было и еще что-то. Когда я увидела его, мне расхотелось давать ему свободу, надежда вернуть его себе забрезжила в моем сердце. Возможно, я боялась, что он откажется от меня, и тогда я окончательно потеряю его, без надежды обрести снова.

Несколько сердито я спросила Иешуа, отказывается ли его новый учитель от платы, как это делал Артимидорус. Про себя я думала, что на самом деле новый учитель — это детская выдумка, высказанная, чтобы подразнить меня.

— Я помогаю ему вести хозяйство, — сказал Иешуа.

— Значит, ты его раб?

— А ты раба своего мужа, — парировал Иешуа, — а он — своего хозяина.

Я рассердилась окончательно, так как не знала, что ответить ему. Мне так хотелось защитить его; как я и предполагала, у него не было никакого учителя, и он жил на улице. Как я могла убедить его довериться мне? Отбросив неприязнь и враждебность, позволить мне спасти его? Возможно, между нами не было еще враждебности, была лишь привычка не доверять друг другу. Я знала, что Иешуа не испытывал ненависти ко мне, просто был замкнут и недоверчив, но как мы могли сломать эту преграду?

Но не только поиск сына был той целью, которая влекла меня на улицы Александрии. Я чувствовала, что мне необходим тот опыт, который я черпала, наблюдая городскую жизнь, бывая в разных местах. Какую пользу я могла получить там, какую мудрость почерпнуть — едва ли я могла ответить на этот вопрос. Уход Иешуа, казалось, открыл мне дверь в тот мир, в котором я иначе никогда бы не побывала. Я видела, как легко он отказался от прежней жизни, как, не раздумывая и не испугавшись, остался без родительского крова и оказался на улице. И тогда я стала задумываться: так ли правильна дорога, по которой иду я? Так ли хороши мои добродетели и так ли непоколебимы мои устои? Я вспомнила, как Трифон восторгался Иешуа, его умом. Я снова захотела увидеть жизнь в ее разнообразии, понимая, что тысячи разных людей смотрят на мир и видят его каждый по-своему, значит, по-своему видит его и мой сын Иешуа.

Иешуа облюбовал улицы, прилегающие к порту. Многие из них были настоящим адом, там все женщины были шлюхами, там произносили молитвы только над брошенными костями в ожидании счастливого очка. Кого только ни забрасывали волны житейского моря в эту гавань — от мудрецов до негодяев со всех земель вплоть до Индии. Они называли себя кто священнослужителем, кто волшебником, а оказывались они чаще всего обычными шарлатанами. Образованные и богатые мало чем могли привлечь их, ибо видели подобный люд насквозь. Но невежды и бедняки стекались к ним широкими потоками, часто среди них были больные, отчаявшиеся получить от кого-либо помощь. Калеки от рождения, увечные, неплодные, даже прокаженные. Кому-то удалось проникнуть в город, прячась на приходящих в гавань лодках, а кто-то подкупал стражу у городских ворот. Какие невероятные и ужасные вещи были здесь обычным явлением: аборты, операции, когда евреи хотели скрыть принадлежность к своей религии, сколько отчаявшихся, сколько обманутых, заплативших последние деньги за чудесное исцеление, которое так и осталось несбывшейся надеждой! Я помню, как сама приходила сюда во время эпидемии, когда заболел маленький Хочих, уповая на чудо, отдала последние деньги, но чуда так и не произошло.

Я начала сознавать, что не только желание увидеть Иешуа влекло меня на эти улицы: не менее острым было желание чуда, чуда, которое бросило бы вызов всем сложившимся представлениям о жизни и о вере. Я помню операцию, в реальность которой ни за что бы не поверила, не случись все на моих глазах, да еще и при сотне других свидетелей. Человека вернули к жизни, просверлив ему череп. Это был рабочий, который упал с высокого здания и ударился головой. Когда его принесли в гавань, он уже не подавал признаков жизни, и было ясно, что он не дотянет до вечера. Но лекарь у всех на глазах обычным буром посверлил пациенту лобную кость, из отверстия вылилось огромное количество крови и воды, и уже через мгновение рабочий открыл глаза с выражением человека, только что вернувшегося к жизни.

А какие рассказы я слышала на этих улицах! Кто-то видел, как излечили прокаженного. Кто-то уверял, что с помощью операции был излечен незрячий. Я не понимала, чего тут больше — Божьей ли милости или дьявольщины. Конечно, все делалось во имя благой цели, даже тогда, когда с пациентов спрашивали плату, во много раз превышающую их возможности. Случалось и так, что человек умирал во время операции или отравлялся лекарством, которое ему дали. Мне казалось противоестественным то, что смертные брали на себя смелость вмешиваться в то, что принадлежит только Богу. Я слышала рассказы и о еще более ужасных вещах, о том, как в некоторых городских училищах тела умерших разделывают, словно туши в мясной лавке, для того чтобы знать, что находится у человека внутри. Но ведь тело человека — это храм, выстроенный самим Создателем, тайны его — это тайны Божьи, и они не могут быть разрушены по прихоти человека.

Иешуа влекло в этот квартал то, что влечет любого ребенка: любопытство и надежда увидеть нечто необыкновенное. Часто, думая о Иешуа, я сравнивала его с Якобом, который, несмотря на то, что не обладал таким острым умом, как Иешуа, тоже был склонен к размышлениям, на свой манер, конечно. Якобу не довелось увидеть ничего удивительного в этом мире, он всю свою жизнь точил камень, работая бок о бок с отцом. Зато Иешуа был свидетелем множества удивительных и ужасных вещей. В квартале, прилегающем к городскому порту, можно было встретить и проповедников, и фокусников, и заклинателей змей из города Морое — они вгоняли себя в транс и пили змеиный яд; здесь были гадатели, читающие судьбу по требухе. Но были и такие зрелища, о которых трудно даже говорить, не то что смотреть на них своими глазами. Какие только жестокости не были представлены здесь! Детей или рабов расчленяли и убивали на сцене по прихоти публики. Таково было влияние Рима с его Колизеем и его жестокими зрелищами. В Риме, где молились тысячам богов, никто не верил в Бога; римляне называли богом своего императора, а он был просто человеком. Что могло принести это людям? Только полное безверие.

Иешуа тем временем, как мне удалось узнать, вел жизнь обычного уличного мальчишки: то бегал по поручениям, то помогал рабочим в порту, а то и попрошайничал. Как Артимидорус, он редко брал деньги, обычно просил еды или крова. Иешуа не солгал, говоря, что нашел учителя. Просто у него их было много. Он ходил в учениках то у одного, то у другого, месяц или три, расплачивался тем, что выполнял их поручения. Если судить по тому, как скоро он покидал своих наставников, можно было решить, что он не был удовлетворен ни одним из них или же им не удавалось поладить с Иешуа. До меня частенько доходили слухи, что его прогоняли, обвинив в излишнем самомнении. Но возможно, что к тому времени он уже начинал обгонять своих учителей, которые не хотели признавать этого.

Так как рынок располагался рядом с портом, то у меня был хороший предлог посещать припортовый квартал, где обитал в те дни Иешуа, довольно часто. Его было нетрудно разыскать — стоило лишь спросить о нем кого-нибудь на улице, и он вскоре приходил. Я приносила ему еду, которую плотно заворачивала в листья, чтобы она подольше оставалась горячей, мы садились рядом на открытом воздухе, и он ел. Мы не очень много разговаривали, больше молчали. Я только спрашивала, как у него дела, а он обычно отвечал, что хорошо. Иногда я предлагала ему деньги, от которых он отказывался. Иешуа никогда не спрашивал ни об Иосифе, ни о своих братьях и сестрах. А я не расспрашивала о его мыслях и планах. Но и тогда, когда мы просто молча сидели рядом, нас объединяло какое-то общее настроение или чувство: может быть, печаль, а может быть — некая тайна между ним и мной. Я вспоминала, что я чувствовала, оставаясь наедине с ним, когда он жил дома и был совсем еще маленьким, — ощущение некоего бремени. Что это было? Его предназначение? Как сложится его путь? Как Господь поведет его по этому пути? Я не знала, но чувствовала, что он знает свой путь и свою цель; она виделась ему, как видится путнику еле заметный огонек в конце долгой дороги.

Я думала поначалу, что, несмотря на то что Иешуа был известен в квартале, живет он достаточно уединенно. Этого, как мне казалось, требовал его характер. Но я ошибалась. Мальчишки припортового квартала сбивались в стайки, или банды, как они себя именовали, а Иешуа был у них кем-то вроде предводителя. Мальчишки под его верховодством рыскали по кораблям, приходящим в порт, в поисках еды. Он определял каждому место для попрошайничества, чтобы они не дрались между собой из-за этого. Таким образом, он сам устроил свою жизнь, найдя себе в ней место среди бедняков и попрошаек. Он ушел на улицу и обрел там свою семью вместо той, которую покинул. Случайно ловя обрывки разговоров на улицах, я поняла, что люди знают и любят его за умение остро пошутить, за умение зажечь народ речью, и у меня возникало горькое чувство, что мне он показывает другую свою сторону, о которой не было известно людям с улиц.

Не знаю, как долго продлились бы наши с ним встречи в пригаванском квартале, возможно, со временем он твердо встал бы на свой путь и оставил бы меня окончательно. Однако гораздо раньше в городе вспыхнули беспорядки. Обострилась вражда между евреями и другими жителями Александрии. Поводом послужило убийство грека евреем в уличной драке. По городу покатилась волна погромов, людей убивали прямо на улицах, дома и магазины сжигались дотла.

Резня была в самом разгаре, когда Иешуа вернулся домой, — он получил удар ножом в грудь в драке, завязавшейся на улице. Он появился на пороге очень бледный, и я поняла, что он потерял много крови. Удивительно, что он сумел добраться до дома, так как, сделав всего несколько шагов, он потерял сознание и упал замертво. Он лежал в беспамятстве несколько дней; я была уверена, что он не сможет выкарабкаться, и каждое утро вставала и подходила к его постели, страшась, что найду его мертвым. Но прошло несколько дней, и он начал поправляться. Придя в себя, поначалу он не понимал, где он и как попал сюда. Я в глубине души была рада такой его беспомощности.

— Ты пришел домой, — сказала я ему, и он не стал возражать мне.

Слабый и раненый, он снова становился ребенком. Вскоре другие наши дети стали приходить, справляясь о его здоровье. Как будто бы их брат, живший почему-то отдельно, снова вернулся к ним. Девочки приносили ему еду прямо к постели, так что ему не приходилось даже вставать. А Якоб, который из-за беспорядков не ходил на работу, просиживал с ним целыми днями, они разговаривали очень просто и душевно. Они говорили обо всем: о работе Якоба, о событиях в квартале — у меня при этом комок подступал к горлу, настолько Якоб был по-прежнему привязан к брату. Иосиф хранил молчание. В те дни мы все жили под страхом смерти, и даже чужие люди проявляли заботу друг о друге. Я не допускала и мысли, что Иосиф мог выгнать Иешуа на улицу.

Иешуа ничего не рассказывал о том, как его ранили, а мы боялись подступаться с вопросами. По кварталу, однако, ходил рассказ о том, что в ту ночь было волнение в районе доков, избивали евреев. Так одного еврея, который держал лавку в том районе, вытащила на улицу разъяренная толпа, хотя все его хорошо знали как тихого миролюбивого человека, к тому же жена его была гречанкой. Свидетели сцены, которая разыгралась позже, рассказывали такие подробности, от которых кровь стыла в жилах: толпа, преследующая жертву и жаждущая крови, стала в буквальном смысле слова разрывать его на части. Все это происходило на глазах у насмерть перепуганных жены и детей. И кто-то вспомнил, когда увидел Иешуа, немного оправившегося после ранения, что именно он пытался образумить беснующуюся толпу, за что и получил удар ножом в грудь. История эта была очень любима в нашем квартале; ее пересказывали, добавляя новые и новые подробности. Об Иешуа говорили, что он не побоялся рискнуть своей жизнью, и поэтому он настоящий еврейский герой. Сам Иешуа, однако, так никому ничего и не рассказал. Некоторые из наших соседей были очень удивлены, они никак не ожидали, что тот, кому, по их убеждению, была уготована судьба беспризорного бродяжки, вернулся в отчий дом, да еще в ореоле героя. Я же, не скрою, была по-матерински горда им; я радовалась, что несмотря на жизнь, которую он вел в последнее время, он знал, что такое честь. В остальном я ничего не могла сказать с уверенностью — как долго он пробудет в родном доме, или как скоро он покинет его.

В те дни многие семьи давали приют тем, кто остался без крова или вынужден был покинуть свой дом. В нашем доме остановился тогда молодой ученый по имени Гдальях. Они очень сошлись с моим сыном, и когда Иешуа совсем поправился, часто подолгу беседовали. Гдальях рассказал Иешуа историю о том, как во время первого римского завоевания император Помпей захватил Храм. Священники продолжали вести службу даже тогда, когда мечи заносились над их головой, полагая верность Богу выше собственной жизни. Когда Храм был захвачен, Помпей направился в самое священное место — в Святая Святых, куда сам первосвященник входил только раз в году. Помпей хотел завладеть огромными богатствами, которые, он был уверен, там хранились — недаром за великого еврейского бога его приверженцы стояли так отважно. Император рассчитывал увидеть божество во всем его ослепительном блеске. Каково же было его удивление, когда, отодвинув роскошный занавес, он обнаружил за ним пустоту.

— И Помпей понял, что наш Бог вовсе не божок или идол, как это было у язычников, но Бог, превосходящий и отвергающий любую попытку сотворить его подобие, — завершил свой рассказ Гдальях.

Услышанное произвело, по-видимому, сильнейшее впечатление на Иешуа.

— Тому же учил меня мой наставник Артимидорус, он так же говорил о Боге, — сказал Иешуа.

Беспорядки постепенно стихали, евреям было приказано сосредоточиться в одном квартале и не покидать его. Но группа еврейской молодежи, возмущенная все еще продолжающимися убийствами евреев, проникла как-то в город, разломав городскую стену со стороны канала. Они пробрались в центр города и подожгли Ворота Солнца. Огонь перекинулся на соседние постройки, сгорели многие здания, в том числе и жилые дома. Наутро весть о пожаре быстро облетела город, и вновь собралась огромная толпа, которая двигалась к нашему кварталу, чтобы захватить его и разрушить до основания.

Был субботний день, и вся наша семья, включая выздоровевшего Иешуа, была в молельном доме. Там нас и застала тревожная новость. Когда мы вышли на улицу, то обнаружили, что все улицы запружены народом, едва вмещавшимся в их тесном лабиринте. Народу было в несколько раз больше обычного, так как население квартала увеличилось в несколько раз благодаря беженцам. Многие старались покинуть квартал, но их останавливали кордоны солдат, выставленных властями. Страх гнал людей на улицы, но оттуда им некуда было деться, так как у солдат был приказ никого не выпускать. Люди сразу же поняли, что они находятся в ловушке, ибо на помощь солдат никто, конечно же, не рассчитывал.

Мы смогли дойти только до большой рыночной площади. Я хотела вернуться домой, там мы по крайней мере смогли бы запереться и спастись от толпы. Но Иосиф напомнил мне, что нападающие собираются жечь дома, и наш дом будет превращен в угли вместе с нами. Он сказал, что нужно оставаться вместе с людьми на улице. Но я боялась, что наши дети могут потеряться в толпе, когда мы будем пробираться сквозь нее, или что их затопчут при первом же признаке паники.

Большинство мужчин решили, что надо вооружиться; они собирали булыжники с мостовой, рассчитывая пустить их в ход при необходимости. Иосиф и Якоб, увидев это, тут же присоединились к ним; они помогали выламывать камни из мостовой, а затем разбивали их на части, которые тоже могли стать хорошим оружием. И вот когда, казалось бы, стало совершенно ясным, что насилия не избежать, учитель, служивший в нашем квартале, стал обходить собравшихся и тихим голосом напоминать всем о субботнем дне. Его звали Менаше. Он напомнил нам, как легендарные Маккавеи не стали оказывать сопротивления, когда на них напали в субботний день, но спокойно предали себя в руки смерти. Он предупреждал нас, что если мы окажем сопротивление и завяжем бой, то наверняка все погибнем — мужчины, женщины, дети. Толпа явно превосходила нас численностью и скорее всего была вооружена. Ждать помощи от армии было бессмысленно, солдаты могли даже выступить на стороне греков. И поэтому, говорил Менаше, лучше не прибегать к насилию; если придется умереть, то мы умрем совершенно безвинными, а свидетельствовать об этом, как сказано в Писании, будут небеса и земля. Мы пострадаем там, где даже не пыталось свершиться земное правосудие.

Иешуа выслушал все, что говорил Менаше, он все еще не взял в руки камень.

— Менаше забыл о Маттафии, который вступил в борьбу, когда увидел, что его братья убиты, иначе евреи исчезли бы с лица земли, — сказал он мне.

Якоб, наблюдавший за Иешуа с большим вниманием, сказал ему:

— Ты все еще не вооружился. Люди смотрят на тебя, ты для них пример, потому что они видят в тебе героя.

Однако Иешуа явно расстроило такое сравнение.

— Пусть они лучше посмотрят себе в душу и посоветуются со своим разумом, — сказал он.

Многие из тех, кто были на улице, особенно женщины, были готовы прислушаться к тому, о чем говорил Менаше. Что толку, если нас всех перережут здесь, как овец. А вдруг солдаты, увидев, что мы не вооружены и ведем себя мирно, встанут на нашу сторону и защитят нас. Женщины принялись уговаривать своих мужей послушать Менаше и отказаться от действий, которые могут привести к ужасным последствиям. Я тоже обратилась к своему мужу, уговаривая его успокоиться и подумать о детях. Иосиф, какое-то время хранивший молчание, после слов Иешуа повернулся к Якобу и велел ему перестать рубить камни, сам он также прекратил работу. Он явно не обращал на меня никакого внимания, но я была удивлена тому, что он, казалось, подчинился Иешуа.

Мало-помалу мирные наставления Менаше взяли верх, и люди стали бросать приготовленное только что оружие. Тут пришла весть о том, что толпа в городе прошла через Ворота Солнца и направляется к нам. Менаше тем временем уговаривал всех сесть прямо на улице, в том месте, где каждый сейчас находился. Так мы покажем, что безоружны и не хотим насилия. Там, где стояла наша семья, кладка тротуара была повреждена, и Якобу с Иосифом сначала пришлось убрать отколотые куски, чтобы мы смогли сесть, Иешуа тоже помогал им. Наконец место было расчищено, и мы опустились на пыльный тротуар. Я наблюдала, как Иешуа, поколебавшись немного, словно примериваясь, устроился между мною и Якобом. Я слышала, как бьется его сердце рядом с моим, мне припомнилось очень отчетливо то время, когда он был совсем маленьким, и даже те дни, когда я носила его. Ощущая его теперь так близко с собой, я вдруг подумала, что в этот отчаянный момент, когда все мы находимся на волоске от гибели, для меня на самом деле важно только одно — мы сейчас вместе, вся наша семья.

Народ плотно занял площадь, с трудом можно было пошевелиться — нас было около пяти тысяч; улицы поблизости были также полны народу. Когда последний человек устроился на своем месте, усевшись прямо в грязь, наступил момент полного молчания. В воздухе запахло потом — это был запах страха тысяч людей. Уже можно было различить вдалеке, как бурлит приближающаяся толпа. Я вспомнила все свои прежние волнения и горести, и они показались мне такими пустяками сейчас, перед лицом смерти. Я держала на коленях своего младшего сына — ему едва минуло четыре года. Мы молча сидели и ждали, а рев толпы, приближаясь, нарастал.

Когда страх и напряжение достигли своей высшей точки, кто-то вдруг запел.

Зазвучала хвалебная песнь Богу, который, облеченный в свою славу, скрыл в пучине морской и всадников, и лошадей.

Это была песня нашего исхода из Египта, славящая Бога, который помог нам. Песню стали постепенно подхватывать. На площади пели уже все пять тысяч, а вскоре песня зазвучала и на соседних улицах. Похожая на разгорающееся пламя, она перекрыла рокот надвигающейся на нас толпы. Наше пение помогло нам победить страх. Когда уже стало совершенно ясно, что воины, стоявшие в оцеплении, не будут сдерживать нападающих, чтобы защитить нас, мы продолжали петь, и ни один человек не двинулся с места.

Сидящим на площади видна была толпа, накатывающаяся на нас волнами и тут же расплескивавшаяся в разных направлениях. Над головами нападавших взлетали дубинки, кто-то сжимал в кулаках камни, кто-то — обугленные головешки, подобранные, очевидно, на месте вчерашнего пожара. Однако, обнаружив, что мы все как один мирно сидим на земле, поем и не пытаемся даже защитить себя, толпа затормозила и подалась назад в замешательстве. Несколько камней и палок все же полетели в нас и, так как мы сидели очень плотно, достигли своей цели, но и тогда никто не сдвинулся с места — мы продолжали петь.

— Бог, который походит на тебя, — пели мы, — могущественный в своей святости, Он на небесах во всей силе своей, и Он любит тебя.

Казалось, что Бог услышал нашу молитву: свершилось чудо. Солдаты, сообразившие, что теперь их бездействию нет оправдания, наконец стали предпринимать решительные меры, чтобы рассеять нападавших. А атакующие, поняв, насколько серьезны намерения гвардии, немедля отступили и устремились обратно в город. Воины поспешили сомкнуть ряды, чтобы отрезать от нас ту часть нападавших, кто еще не оставил своих агрессивных намерений.

Люди долго еще сидели на земле в каком-то оцепенении; трудно было поверить, что резня предотвращена и страшная опасность миновала. Но постепенно люди поднимались с земли, вытирали пот и не спеша расходились по домам.

Мы тоже пошли домой. Пока мы пробирались через заполненные народом улицы, Иешуа все время держался позади меня.

— Мама, — сказал он так тихо, что только я одна могла услышать его, — я был не прав, отвергая евреев, ведь я один из них.

Слова эти он произнес с таким чувством, так искренне, назвав меня мамой, что я не могла сдержать слез.

Казалось, теперь жизнь поворачивалась ко мне своей светлой стороной. И я сейчас получила несравнимо больше, чем, мне казалось, я заслуживала. Зло обернулось добром: пройдя через ужас ожидания смерти, я вновь обрела сына. Я полагала, что Иосиф теперь не выгонит Иешуа из дома, если тот захочет остаться вместе с нами, мы ведь пережили вместе очень многое. Словом, я позволила себе мечтать о том, что мы наконец-то сможем зажить мирно все вместе.

Но в тот же вечер Иосиф пришел ко мне и сказал:

— Мы не можем оставаться здесь больше. Мои сыновья слишком дороги мне, и я много претерпел ради них, чтобы дать им вот так просто быть зарезанными в чужой стране.

У меня сжалось сердце — все пошло прахом. Иешуа едва ли пойдет вместе с нами, он так долго был предоставлен сам себе, что не поддастся никаким уговорам. Я не могла также убедить Иосифа, что нам нельзя оставлять Иешуа: он все еще нуждается в нас. Мне надо было поделиться своими сомнениями с Иосифом, но у меня не хватало духу начать этот тяжелый разговор. Мне самой не хотелось покидать страну, где я вкусила так много свободы, но я как мать не могла допустить, чтобы мои дети постоянно переживали страх смерти, а наш дом мог быть сожжен. К тому же я поняла, что Иосиф уже все решил сам.

— Я должна буду разобраться со своими делами, — это все, что я ответила мужу; разговор был закончен.

Говоря так, я думала о своих деньгах. После двенадцати лет жизни на чужбине мы снова возвращались домой. Хотя трудно было сейчас сказать, где на самом деле теперь находился мой дом. В Египте у меня родилось восемь детей, двоих из которых я похоронила. В Египте я вкусила радость от возможности самостоятельно зарабатывать себе на хлеб. В Египте я узнала, как мал этот мир. И теперь я покидаю эту землю. Вместит ли моя память все, что я поняла и чему научилась здесь, или же она, как память ребенка, сохранит лишь нечеткие, стирающиеся с течением времени образы.

Страна, куда мы возвращались, очень сильно изменилась со смертью Ирода, и в ней с трудом можно было узнать то царство, которое мы когда-то покинули вместе с моим мужем. Теперь здесь постоянно вспыхивали беспорядки или восстания. Многие города были сожжены и лежали в руинах. Были земли, где не было совершенно никакой власти, и там набегами хозяйничали лишь шайки головорезов. После смерти Ирода власть в Иудее перешла к его сыну Архелаю, который был потом свергнут римлянами. Римляне поставили в Иудее своих правителей, что повлекло за собой много разрушений и осквернение иудейских святынь. Иосиф не хотел возвращаться туда не столько из-за того, что в тех местах нас хорошо знали, сколько из-за того, что он опасался вновь стать рабом — теперь у себя на родине.

Наш выбор пал на Галилею. В Галилее правил Ирод Антипа, который, по крайней мере, открыто называл себя евреем. Однако позже выяснилось, что его собственные бесчинства едва ли не превосходили римские. У Ирода были планы, о которых в то время говорили все; он намеревался возвести большой город на берегу Киннерийского моря и сделать его новой столицей. Иосиф решил, что там он сможет устроиться и найдет работу на долгое время, поэтому место казалось ему очень привлекательным. Муж мой был уже в преклонных летах и имел сыновей, которые должны были быть как-то устроены.

Мы возвратились вдевятером, так как Иешуа — а я не смела даже надеяться на это — решил пойти вместе с нами. Я тщательно скрывала свою радость и даже воздерживалась от каких-либо одобрительных слов — боялась, что они могут остановить Иешуа. Свое решение он пояснил так: он-де еврей, и ему нужно побывать на земле предков — так он сможет лучше разобраться в себе. Но я понимала, что на самом деле пережитые вместе невзгоды сблизили нас. Я ничего не стала обсуждать с Иосифом, а просто сообщила ему, стараясь всем видом подчеркнуть обычность такого события, что Иешуа пойдет с нами.

Мы решили остановиться на три дня в Иерусалиме. Это было ошибкой, так как Иосиф, не желая иметь никаких контактов с моей родней, отправился сразу в Бет Леем, захватив с собой своих сыновей. Он спешил показать их своей семье. Иешуа неожиданно воспринял все очень близко к сердцу и тяжело переживал по этому поводу. Во время путешествия их отношения с Иосифом, казалось, заметно потеплели. Иешуа во всем слушался его и, как мог, выказывал уважение, хотя было ясно, что он был очень умен и даже превосходил в этом Иосифа. Но когда мы вступили на землю Иудеи, неприятные воспоминания пробудились в душе Иосифа. Иешуа не понимал причины таких разительных перемен и впал в дурное расположение духа. Мне стало ясно, что он не понимает истинного положения вещей в нашей семье и того, какое место он в ней занимает. Тогда, в Египте я полагала, что именно по этой причине он оставил нас — а иначе что могло побудить его уйти из дома? Но он был слеп. Иногда меня удивляла его слепота, которая сочеталась с удивительной, не свойственной возрасту проницательностью. Позднее мне приходило в голову, что именно эта завеса позволила ему остаться рядом со мной, он как будто бы видел вещи издалека и смотрел на них по-другому, не в привычном свете. Мне казалось, что это не давало ему возможности судить обо мне по каким-то очевидным для всех вещам, а просто принимать их такими, какие они есть.

За время, что мы прожили в Египте, я не имела никаких известий о своей семье. Поэтому, когда я появилась дома после долгой разлуки, мне пришлось заново знакомиться с моими братьями и сестрами. Только теперь я узнала, что отец мой не так давно умер. Я отдала некоторую сумму из своих денег матери, чтобы поддержать ее. Отец не оставил ей никаких средств к существованию, и она жила как приживалка в своем собственном доме, во всем завися от милости невесток. Что касается моих братьев, то они не выказали никакой радости по поводу моего появления. Я узнала вскоре, что они не переставая ругали меня, считая моей виной то, что удача отвернулась от нашей семьи. Они сказали Иешуа, что он будет спать в комнате для слуг. И мне стоило огромного напряжения, чтобы сдержать себя и не уйти тотчас, но я осталась, в первую очередь, конечно же, из-за матери. Я постелила себе и дочерям в комнате для слуг, она все равно стояла пустая, и сделала вид, что мы сами решили разместиться в ней, так как в доме было мало места.

Однако мне не удалось обмануть Иешуа, и на следующее утро я обнаружила его кровать пустой. К вечеру он так и не вернулся домой. Темнело довольно быстро, и я не могла идти искать его на ночь глядя, поэтому не сомкнула глаз до утра, представляя себе все худшее, что могло с ним произойти. Он был схвачен по доносу, убит на улице или просто решил наконец снова оставить нас. Если бы я сохраняла присутствие духа, то, конечно, подумала бы о том, что улицы Иерусалима все же гораздо спокойней припортового района Александрии. Едва рассвело, я бросилась на поиски сына. Я довольно долго бродила по Иерусалиму, пока не оказалась около Иерусалимского храма, там я и нашла Иешуа. Он стоял во дворе храма и слушал учителей, ведущих богословские споры.

Меня пронзила дрожь, которую я с трудом сумела скрыть: по Закону незаконнорожденный не мог войти в храм и даже приблизиться к нему под страхом смерти. Стоило кому-то из толпившихся там людей выступить с доносом, участь Иешуа была бы решена.

Один из учителей, узнав, что я мать мальчика, сказал мне, что мой сын говорит кощунственные речи, утверждая, что существует мудрость, превосходящая мудрость Торы.

Я вспомнила, что Иудея известна строгостью в подходе к вере, правда, говорили, что эта строгость не лишена лицемерия. Однако я внутренне обругала себя за то, что не смогла удержать Иешуа от прихода сюда, где он мог стать только изгоем. Достаточно одного походя пущенного слуха, и люди, что собираются здесь, могли бы сломать ему жизнь.

Я подозвала его и отвела в сторону. У меня даже не было сил обрадоваться, что я наконец нашла его. Единственное, что я сказала ему:

— Какой ты глупый, так нельзя, ты говоришь обо всем слишком открыто.

Он стоял молча передо мной, а я в душе сокрушалась, что не могу увести его из Иерусалима, взять и увести, несмотря на его упорство. Сейчас это казалось мне самой большой бедой.

— Просто ты для них совсем еще мальчишка, — говорила я ему, — и они не могут смириться, что, несмотря на свою юность, ты мудрее многих.

Он в конце концов согласился пойти со мной домой, где нам приготовили комнату, выходящую во внутренний двор; для этого пришлось очистить ее от скопившихся там вещей. Он кивнул, делая вид, что понял и теперь доволен. «Ради меня», — подумала я.

Я не могла больше ждать его решения и спросила, собирается ли он пробыть с нами до конца путешествия.

— Я не могу судить о том, какие евреи, повидав только тех, кто живет в Иерусалиме, — сказал он.

Я едва сдержала вздох облегчения.

На следующее утро мы вместе с Иешуа и дочерьми встретили Иосифа у Дамасских ворот и отправились дальше на север.

Мы направились в Переа, так как не хотели пересекать Самарию. В попутчики мы выбрали группу торговцев. Путешествие по дорогам Иудеи было для них привычным делом; они были вооружены на случай, если придется отбиваться от разбойников, промышляющих в горных районах. И наш разумный выбор принес результат: нам удалось без всяких неприятностей достичь побережья Киннеретского моря. Я поняла по Иешуа, что море поразило его. Мы тоже были под сильным впечатлением. Наш путь в течение долгих дней и недель пролегал по пустыне, в Египте и далее, пока мы добирались до Иерусалима. Весь долгий путь мы не ощущали на губах ничего, кроме сухости крупинок песка. И вот, воистину, нам открылся рай. Свежая пышная зелень, прохлада и дуновение весеннего ветра. Нас охватила радость, и мы почувствовали наконец сладость возвращения на родную землю. Здесь воздух вдыхался легче и был более чистым, и воды, даже в сравнении с Западным Морем, были более синими.

В Синабрии Иосиф спросил про новый город, который собирались строить. Но новости были плохие. Работы почти не велись, так как Ирод отвел под новый город земли, предназначенные для захоронений, и нанятые рабочие, все, кроме греков, отказались на них работать. Иосиф очень расстроился. Мы проделали немалый путь, на который ушло много сил и денег, но оказалось, что все напрасно. К тому же Иосиф заболел после Иерусалима, его лихорадило: очевидно, холод и сырость тамошнего климата пагубно сказались на его здоровье. Он никак не мог прийти в норму и окончательно выздороветь. Иосифу совсем скоро должно было исполниться шестьдесят, и он боялся, что очередная хворь может стать для него последней. Мы устроились на ночлег на постоялом дворе прямо у ворот Синабрия. К вечеру я попросила Иешуа сходить в город за врачом, потому что Иосифу, казалось, стало хуже.

— Ты думаешь, что ты все еще в Александрии, — сказал мне Иешуа, — где есть врачи?

Я явно расслышала иронию в его голосе. Он все же сходил в город; я дала ему немного монет, и он вскоре вернулся с каким-то лекарством, от которого Иосифу немного полегчало.

Из разговоров с местными жителями мы узнали, что в Сифорисе есть работа для каменщиков. Ирод отстраивал этот город заново после разрушений, причиненных беспорядками. Он продолжал использовать его как столицу, пока не найдется места для возведения новой. Мы немедля отправились туда, и, на наше счастье, Иосифу удалось найти там работу, да еще и пристроить Якоба, правда, не скажу, чтобы его очень поощряли деньгами. Мы подыскали небольшой дом по соседству в Нацерете — в Сифорисе действовал запрет на поселение евреев. Нацерет когда-то был довольно оживленным городом, но впоследствии пришел в упадок; мы застали его обветшалым и наполовину опустевшим.

Иешуа все еще оставался с нами, когда мы обживались на новом месте. Однако мне было ясно, что теперь, после Иерусалима, Иешуа уже ничего не держало возле меня, и даже более того, ему тягостно было наше присутствие. В глубине своего сердца я готовилась к скорой разлуке. В Нацерете не имелось никакого занятия для него, не было того напряжения жизни, к которому он привык. Иешуа несколько раз вместе с Иосифом и Якобом ходил в Сифорис — там были школы и можно было встретить образованных людей. Но он чувствовал себя неловко, отправляясь в город просто так, в то время как отец и брат трудились в поте лица под палящим солнцем, чтобы заработать на кусок хлеба. У меня снова возникало желание предложить ему часть своих денег, он мог бы отправиться учиться в школу в Кесарию или в Птолемеис, расположенный на побережье. Но он мог спросить у меня, почему я откладывала деньги только для него, а не для всех, или почему я скрывала их до сих пор. Что бы я ответила ему?

Однажды Иешуа сказал мне, что хочет попробовать найти работу рыбака в поселках на берегу, я не могла ничего возразить ему на это. Он ушел. Чуть позже до меня дошла весть, что Иешуа работал рыбаком в артели в Синабрисе, кажется, один сезон, но потом ушел, не то в Декаполис, не то в Сур. Он не присылал о себе никаких вестей, а слухи до меня доходили самые разные, и я не знала, чему верить, а чему нет. В конце концов я прекратила спрашивать о нем; мне было стыдно, что я, мать, не знаю, где сейчас находится мой сын. Надо признаться, что любая весть о нем причиняла мне больше боли, чем радости, так как я понимала: он окончательно сжег все мосты. Не удивительно ли то, что в Александрии, где мы пережили столько горя и так, казалось бы, были близки к разрыву, мы все же смогли пережить мгновения настоящего единения. А здесь, у себя на родной земле, мой сын покинул меня при первой же возможности. Почему так случилось? Я не смогла удержать его в семье. А может быть, все произошло из-за того, что он был неотделимой частью меня и рвался на волю, так как слишком большая близость связывала его.

С уходом Иешуа наша жизнь постепенно стала походить на жизнь обычной семьи, одной из многих тысяч семей Галилеи; жизнь как будто бы вернулась в свою исходную точку и пошла по новому кругу. Только лишь Нацерет казался мне самым краем земли, где паслись несчетные стада коз и жили грубоватые невежественные люди. Сифонис, который мне случилось увидеть один или два раза, показался мне отчаянно захолустным, пыльным и маленьким в сравнении с Александрией. Было что-то такое в этих местах, где мы теперь поселились, что вызывало чувство оторванности от всего мира, возможно, из-за того, что вокруг были леса или холмы, а моря, к которому я успела привыкнуть, не было. Но со временем я начала осваиваться в этом заброшенном краю, и моя александрийская неугомонность начала забываться. Жители Нацерета относились к нам с уважением, так как про нас было известно, что мы пришли издалека, из очень большого города. Наша прошлая жизнь никого здесь не волновала, и все воспринимали меня такой, какой я была, — матерью семейства, заботящейся о своих детях, проводящей дни у реки или у колодца. У меня имелись свои деньги, и я решила прикупить оливковую рощу недалеко от города: я не захотела иметь дело с купцами, как ранее в Александрии, но и держать деньги дома опасалась из-за страха перед ворами.

Мы прожили в Галилее немногим больше года, когда мой муж, Иосиф, скончался. Он как-то занемог на работе, но недомогание показалось ему таким пустяковым, что он не попросил даже отпустить его домой. Однако вечером Якобу и его товарищам пришлось нести Иосифа в Нацерет на руках. К ночи он умер. Я удивилась той печали, которую вызвала во мне смерть мужа, так как мне казалось, что я никогда не любила его. Но я прожила с ним почти пятнадцать лет, он стал отцом моих детей. Он оберегал меня — это я поняла со временем — от жизненных невзгод, которые могли быть гораздо тяжелее. Он ни разу не поднял на меня руки, ни разу не попросил меня о чем-то, о чем не мог бы попросить муж у своей жены. А простоватая прямолинейность, которая так раздражала меня в юности, когда я была его невестой, очень облегчила нашу с ним совместную жизнь впоследствии. На смертном одре он не стал отдавать никаких распоряжений, а лишь наклонился ко мне и, стараясь говорить внятно, ибо язык уже не слушался его, назвал мне сумму, которую ему должны были уплатить на работе. Я поняла, насколько он всегда доверял мне.

Со смертью Иосифа я ощутила утрату во всем. Не только из-за того, что наша жизнь стала скуднее, и не потому, что теперь в доме не было взрослого мужчины. Мне было грустно и пусто, так как его смерть задала мне вопрос, на который я не могла найти ответа: для чего мы живем на земле? Жил человек, который всю жизнь до последнего дня провел в тяжелом труде. Он знал мало радостей в этой жизни. Он был женат на женщине, которую выбрал не по любви. И при этом он, кажется, понимал, зачем он живет, он видел смысл жизни в детях, в своих сыновьях, чтобы вырастить их и поставить на ноги. Но если из поколения в поколение все будут только выкармливать детей, чтобы те, в свою очередь, выкармливали своих, что останется еще в этой жизни? Какая радость? Какой смысл?

Мне уже тридцать лет, мой муж умер. У меня есть дочери, которым подходит возраст выходить замуж. Растут мои сыновья, им надо искать работу. Так после смерти Иосифа я размышляла о жизни и даже не находила сил выйти за порог дома — я, которая пешком исходила всю Александрию. Я почти не улыбалась своим детям. Вспоминая свое детство, проведенное в Иерусалиме, я поражалась, насколько тогда мир виделся мне иным. Каждый день был наполнен смыслом, это была радость встречи с жизнью. Будние дни и базарные дни — великий бег времени. Память выплескивала мелкие подробности, наполнявшие тогда мою жизнь. Запах жаркого, которое моя мать стряпала на кухне, крик мулов, ранним утром бредущих мимо ворот нашего дома, облака пыли, поднимаемые ими, особый запах, разлитый в утреннем воздухе. Каждый день был наполнен радостью бытия, которая теперь исчезла из моей жизни, исчезла и из окружавшего меня мира.

Мой сын Якоб очень сочувствовал мне, понимая мое состояние даже лучше меня самой. Однажды он сказал мне, что пойдет разыщет Иешуа и приведет его домой.

— Зачем ты будешь искать его? — вздохнула я. — Ведь он же ушел от нас.

— Он старший, — сказал Якоб, — а наш отец умер.

Мне казалось, что горе, посетившее нашу семью, и те размышления, которым я отдалась, отвлекли меня от мыслей об Иешуа. Но предложение Якоба открыло мне в который раз, что Иешуа не покидал моих мыслей и моего сердца. Я почти не надеялась, что Якобу удастся разыскать его, а если удастся, то вряд ли он приведет его домой. Нам не удалось вернуть его тогда, после Александрии, и едва ли мы сможем сделать это сейчас. Даже тогда, когда мне казалось, что он вернулся к нам, я улавливала в нем какое-то постоянное смутное беспокойство. Он, словно прирученный волк, не мог все время находиться подле хозяина — инстинкт требовал свободы.

Однако уже через три дня, к великому нашему удивлению, Якоб привел Иешуа. Он нашел брата в Синабрисе — вероятно, Иешуа искал там работу.

Казалось, я должна была несказанно обрадоваться, увидев сына возле себя, но я не могла даже притвориться. Я не знала, в каком он вернулся расположении духа и как долго пробудет с нами. Он сказал между тем:

— Если вы нуждаетесь во мне, то я здесь, чтобы занять место старшего.

Я молчала — не нашлась, что ответить ему.

— Я купила немного земли, это для тебя, — сказала я и почувствовала, что краснею, как девочка.

Это все, что я могла ему предложить.

Он вернулся в семью и стал одним из нас. Поначалу все испытывали странное чувство в его присутствии, все видели его необычность и непохожесть на остальных. Эта необычность проявлялась и во внешности, и в манере держаться — его как будто бы все время окружал ореол почтительного молчания. То чувство, похожее на преклонение, которое я испытывала перед ним, когда он был ребенком, не так сильно проявляло себя, но преобразившись, оно передалось остальным: и братья, и сестры чувствовали его отчужденность. Иешуа, тем не менее, сдержал свое слово и добросовестно исполнял обязанности старшего в семье. Вместе с братьями он работал в оливковой роще. Я прикупала или брала внаем землю для посадки пшеницы. Мало-помалу жизнь моя после смерти мужа возвращалась в свое обычное русло, дети были со мной, среди них мой старший сын, над которым теперь не нависала мрачноватая тень Иосифа. Впервые за долгие годы груз, который я несла со времени замужества, упал с моих плеч. Якоб относился к старшему брату с большим почтением, остальные следовали его примеру. Дочери радовались его возвращению, с женской проницательностью уловив изменения к лучшему и в моем настроении. Соседи находили возвращение старшего сына в семью после смерти отца событием вполне естественным и достойным одобрения. Что касается его долгого отсутствия, они полагали, что старший пользуется большей свободой в семье и может поступать по своему усмотрению, однако при необходимости он должен занять место отца.

Наступило время собирать урожай. Я купила пресс для выжимания масла, который мы установили на краю нашей рощи. Пока остальные собирали оливки, мы с Иешуа управлялись с прессом: я ссыпала оливки в огромную бадью, а он направлял каменный жернов. За последнее время, казалось, мы сблизились вновь, работая так бок о бок, окруженные мирным покоем обступивших нас холмов. Глубина и синева неба, размеренный ритм движений — все дышало покоем, который нужен был больше слов. Я вглядывалась в черты сына — он напоминал грека, светловолосый и светлокожий. Чувство, похожее на гордость, охватывало меня, когда я говорила сама себе: он мой сын. Я не могу в точности ни передать это чувство, ни объяснить, почему оно вспыхивало во мне с такой силой. Наверное, дело было в нерастраченных эмоциях моей души. Никогда не любимая мужем, я передавала сыну всю скопившуюся во мне любовь. Случалось не раз, что на рынке нас принимали за супружескую пару: мой возраст, не столь преклонный, был тому виной; ошибка эта повергала Иешуа в смущение, а мне, признаюсь, была приятна. Может, так, я полагала, подтверждаются мои права на него, большие, нежели просто права матери на сына.

Конечно же, я ни о чем таком не говорила Иешуа, ничем не обнаруживая своего особого к нему отношения. Я просто старалась изо всех сил быть для него хорошей матерью, проявлять любовь и почтение, особой заботой окружать то, что было дорого ему. Но если с другими детьми я всегда оставалась ровной и спокойной, то с Иешуа мне всегда приходилось сдерживаться. Я была сдержанной с ним раньше, когда рядом был Иосиф и я боялась выделить Иешуа, такого непохожего на остальных детей. Я была с ним сдержанна и сейчас, может быть боясь уронить свое достоинство. Что касается самого Иешуа, могу сказать одно: он никогда не раскрывался до конца. Многое в его характере напоминало мне об Иосифе: такая же прямолинейная открытость и честность и такая же скупость в выражении чувств. Я винила себя, что не смогла передать ему хотя бы немного эмоциональности и чувствительности. Но иногда такое его поведение казалось мне нарочитым приемом, которым он пользовался, чтобы задеть меня. Он догадывался, как я жадно ловлю малейший намек на привязанность с его стороны. Иногда он, казалось, изменял себе, показывая черты, скрытые до сей поры от меня: он мог принести подарки сестрам и воодушевленно расхвалить их передо мной, как бы говоря, что и такие порывы ему не чужды, но тут же замыкался в себе, демонстрируя все ту же скованную сдержанность.

Мне это причиняло боль, хотя, признаюсь, я сама невольно научила его такой сдержанности. Я ловила себя на том, что начинаю придираться к нему. Поначалу совсем пустяковые вещи вызывали мое недовольство. Внешность, одежда, поведение, какие-то маленькие оплошности, но, накапливаясь, они давали повод к большему. Постепенно в моем голосе все чаще стали звучать резкие нотки. Так, после сбора урожая, когда мы продали его часть, я стала жаловаться, что Иешуа упустил хорошую цену, хотя, по правде сказать, убытки были незначительные.

— Ты заботишься только о цене, но не было бы моего пота — не было бы и цены, — сказал он мне.

Я вышла из себя:

— Тебе незачем было бы поливать землю потом, как простому крестьянину, если бы ты только слушался моих советов и учился бы торговать.

Это было явным лицемерием с моей стороны, ведь Иешуа помнил, как я, к примеру, когда-то отнеслась к советам, данным мне Зекарьей. Но было поздно идти на попятную, хотя я, хорошо зная характер своего сына понимала, что он не упустил ничего из оброненного мной по горячности. Когда и с урожаем пшеницы было покончено, Иешуа пришел ко мне и объявил, что он собирается наняться в подручные к пастуху.

На такую работу брали обычно либо бродяг, либо слабоумных.

— Ты хочешь опозорить нас. — В моих устах такие слова звучали как-то неуверенно. Я ведь всегда пыталась оставить его в тени, скрыть от слишком назойливого любопытства.

В ответ он заявил язвительно:

— Я буду приходить домой поздно ночью, и никто не увидит нашего позора.

Он сдержал свое слово и отправился работать на пастбища, надолго исчезнув из Нацерета. Но так как сезон полевых работ закончился, ни у кого это не вызвало особого удивления, а выполнять черную работу здесь было все же гораздо почетнее, чем сидеть без дела. Однако во время полагающегося ему отдыха Иешуа остался жить на улице, в Нацерете он стал вести жизнь, подобную той, какую вел Артимидорус в Александрии, показывая всем, что он оставил свой дом. Иешуа обычно садился около рынка или около молельного дома, словно нищий, просящий подаяния. Люди узнавали его, и, не зная, как понять его поведение, подходили к нему с расспросами. На их вопросы Иешуа отвечал так, что они не могли понять ничего из того, что было сказано. Все это напоминало то, что делал Артимидорус в Александрии. Только здесь была не Александрия, а Нацерет, и никто никогда не видел ничего подобного. Оставалось предположить, что Иешуа помешался.

Когда мне сообщили, где Иешуа и что он делает, я не мешкая побежала на рыночную площадь.

— Ты решил вспомнить Александрию, — закричала я на него, — ты снова ищешь неприятностей на улицах?

Он ответил, что именно этим он решил теперь заняться, и наотрез отказался идти домой.

Таким образом, уныние, в котором я пребывала в течение долгого времени и с которым, я думала, попрощалась, вернулось и с новой силой охватило меня. Не скрою, не один раз у меня мелькала мысль, что было бы хорошо, если бы Иешуа оставил нас в покое. Он не возвращался к нам, но и не давал нам возможности забыть его. Он продолжал оставаться в городе, пока, как я слышала, его наниматель не прогнал его и не нанял более надежного человека. После чего Иешуа постоянно появлялся на рыночной площади и, не имея средств к существованию, попрошайничал.

Я снова пришла к нему.

— Твой сад совсем запущен, его надо обрабатывать, — сказала я. Действительно, опять подходило время позаботиться об урожае.

— Женщина, — ответил он мне, — я не интересуюсь больше ни оливами, ни пшеницей, ни ячменем.

Мне захотелось ударить его за такую дерзость. Я ушла, оставив его сидеть на улице, и велела детям забыть о нем. Но я знала, что они потихоньку от меня приносят ему еду. Я же надеялась, как надеялась, когда он был еще ребенком, что он не выдержит и вернется ко мне в конце концов. Но все опять случилось не так, как я думала. Какие-то молодые люди, прознав о том, что он дает очень прямые ответы, не боясь говорить, что он думает, стали приходить к нему для собственного развлечения, в надежде услышать от него какой-нибудь резкий выпад. Они спрашивали его и об известных вождях, и о купцах — кому стоит доверять, а кому нет. Они задавали ему также вопрос, нужно ли тратить столько времени на изучение Писания, ведь на этом потом все равно не заработать. У Иешуа на все был готов ответ, порой неожиданный, но всегда правдивый. Иешуа стал известен всему городу благодаря тому, что он говорил.

Но вскоре, однако, к числу просто любопытствующих стали присоединяться и враждебно настроенные. Они ратовали за то, чтобы выгнать Иешуа из города, они утверждали, что Иешуа порочит их доброе имя. Их поддержали те, кто утверждал, что Иешуа оказывает дурное влияние на молодежь. Он ведь ушел из собственного дома, чтобы просить милостыню на улице, а в своих речах подвергает сомнению то, чему учат людей их наставники. Были и такие, кто слышал из уст Иешуа о том, что Ирода мало уважают среди евреев, а это уже прямое подстрекательство к мятежу. Иешуа указывал на то, что многие люди, уважаемые в городе, обязаны своими богатствами Ироду, а значит, боятся идти против него, и, наоборот, всячески помогают ему выступают подрядчиками для его работ или посредниками в его торговых делах. Вскоре город резко поделился на две части: в одной Иешуа очень уважали его за прямоту и правдивость, в другой ненавидели за то же самое.

К примеру, был такой нашумевший случай с Эстер. Так звали женщину, чей муж сбежал к разбойникам. Он отсутствовал больше года, не подавая о себе никаких вестей, и его жена стала жить с другим. Она не была уверена тогда, жив ли ее муж и собирается ли возвращаться домой. Узнав о новом сожителе, старейшины города обвинили Эстер в прелюбодеянии и решили выгнать обоих из города, чтобы, как они говорили, эта пара не подавала дурной пример жителям. Многие подходили в ту пору к Иешуа, спрашивая, что он думает обо всем об этом. Иешуа сказал, что, по его мнению, пример незадачливой парочки только привлечет к себе больше внимания, а значит, найдутся и те, кто будет им следовать. А изгнанникам ничего не останется, как продолжать вести ту жизнь, которую они вели, предаваясь пороку уже от отчаяния. Ответ Иешуа звучал очень разумно. Избавитесь ли вы от вора, если прогоните его в другой город? Он все равно будет продолжать воровать. Значит, нам не противен сам порок, нам неприятно иметь его перед своими глазами.

— Но ведь это грешно, — говорили подступившие к нему, — видеть порок и ничем ему не препятствовать.

Иешуа спросил, есть ли утех, кто его спрашивает, дети. Ему ответили, что да.

— Когда ваш ребенок дерзит, или ругается, или делает что-то похуже, разве вы прогоняете его на улицу, или, может, вы убиваете его? Нет, хорошие мать и отец будут внимательно смотреть за таким ребенком и стараться отучить его поступать дурно. Значит, и мы должны стараться исправить наших грешников, а не перелагать эту заботу на плечи других.

Многие из слушавших его поражались мудрости его ответов, особенно удивительно было слышать такие суждения из уст совсем еще ребенка. Даже те юнцы, которые недавно издевались над Иешуа как над бродягой, теперь стали приходить к нему. Они признавались, что порой черпают у него больше мудрости, чем у своих учителей, и говорит он с ними более открыто и откровенно. Однако старейшины города были раздражены авторитетом Иешуа среди жителей. Один из них пришел к нему и спросил, где в Писании говорится о том, чему он здесь учит.

Иешуа ответил ему:

— Для того, чтобы поступать разумно, не всегда надо заглядывать в Писание.

Старейшина, взбешенный, удалился.

Что я думала обо всем происходящем? Надо признаться, я была удивлена, не столько мудростью его ответов — я знала, что у него живой и острый ум, — сколько тем, какое понимание и сочувствие он выказывает посторонним людям, взять хотя бы ту женщину, Эстер. Почему ничего из этого он не проявляет дома, по отношению ко мне? Может быть, он встает только на сторону обиженных? Просто для того, чтобы эффектнее преподнести свои аргументы, — так наверняка учил его Артимидорус. Однако, возможно, я неверно поняла его. Возможно, он отдавал людям ту любовь, которую в свое время недополучил у матери, а я сама, разве я выказывала должную любовь своему мужу, например? Спустя годы я слышала, как он проповедует любовь и прощение, как тому учил великий Хиллель, но если б я видела их от него в нашем доме.

Обеспокоенные растущим авторитетом Иешуа, старейшины решили действовать через меня. Они пришли ко мне в дом и сказали, что, если я не найду способа убрать сына с улицы, я рискую потерять свое доброе имя.

Я очень испугалась, эти люди всерьез начнут копаться в моем прошлом. И каким позором тогда они могут покрыть нашу семью, нетрудно было себе представить. Какие обвинения они не замедлили бы выдвинуть против Иешуа. Я думала о сыне и о всех о нас, и кроме как глупым упрямством не могла назвать это стремление Иешуа во чтобы то ни стало уйти от спокойной, незаметной, обыденной жизни. Всегда ему надо быть на виду, всегда бросать вызов кому-то или чему-то. Если бы он знал, как трудно при этом сдерживать неуемное любопытство иных злопыхателей, касающееся уже только личной жизни, до которой никому не должно быть дела.

Я отправила к нему Якоба, попросив его уговорить Иешуа уйти с улицы. Якоб, по моему мнению, лучше всех ладил со старшим братом. Однако тот был не в восторге от своей миссии, считая, что Иешуа поступает правильно, всячески сбивая с толку старейшин. Может, поэтому он не смог убедить Иешуа. Тем не менее после их разговора Иешуа вскоре сам пришел ко мне.

— Почему ты пытаешься заставить меня замолчать, — спросил он меня, — что плохого в правде?

— Что ты можешь знать о правде? Ведь ты так молод.

— Правда в том, что ты боишься их, ты думаешь только о своем положении.

Я страшно рассердилась: что он мог знать о моих страхах и о том, как я пытаюсь защитить его?!

— Я боюсь за тебя, ты незаконнорожденный, и тебя могут изгнать из города.

По его растерянному и обиженному виду я поняла, что он ни о чем не догадывался. Не смел догадываться. Я вдруг поняла причину всех тех колкостей и насмешек, которыми он так мучил меня в детстве. Он пытался преодолеть невидимую и практически непреодолимую преграду, надеялся вопреки всему. И признание Трифоном его талантов только упрочило в нем несбыточные надежды. А он отчаянно силился понять причины того молчаливого заговора, который окружал его с самых первых дней.

— Возвращайся домой, — велела я ему, — твое место здесь.

— Я нашел свое место, — сказал он мне, — оно на улице.

Ему шел тогда шестнадцатый год. Он исчез из города; как поговаривали, он присоединился не то к разбойникам, не то к повстанцам. Я не пыталась его разыскать. Найти нужно было самую малость — ту нить, что связала бы нас с ним, а ее не сыскать было и в целом мире.

Я долгое время не имела никаких вестей от Иешуа и ничего не могу сказать о том, как он провел все те годы после его ухода из города. Говорят, что кто-то видел его в Сидоне, а может быть, в Дамаске; кто-то утверждал, что он дошел до самого Рима. Но вероятнее всего, Иешуа стал опять рыбаком в Синабрии. С течением времени даже слухи перестали доходить до меня. Иногда мне думалось, что, возможно, его нет в живых, или он поменял имя, или ушел куда-нибудь далеко-далеко, где ничего не может напомнить ему о прошлом. Я же занялась устройством остальных своих детей. Выдала замуж — довольно удачно — двух своих дочерей; старшим сыновьям подыскала хороших, скромных и покладистых жен — жизнь внешне складывалась вполне удачно. Я заботилась, чтобы семья наша в городе имела доброе имя. Овдовев, я, к счастью, не впала в нищету. Оливковая роща, которую я купила, плодоносила, мои сыновья работали: двое в Сифорисе и один в Тверии, новой столице, которая строилась очень быстро.

Спустя несколько лет после ухода Иешуа стали много говорить о некоем Иоанане; о нем говорили как о великом еврейском пророке. Он проповедовал о справедливости для всех, в том числе и для простых людей, и отвергал всякого рода лицемерие. Однажды, в пасхальные дни, возвращаясь из храма после жертвоприношения, мы увидели лагерь Иоанана, разбитый его последователями на берегу Иордана. Множество людей приходило к нему, чтобы очиститься и получить благословение. Бесчисленные ряды шатров и палаток тянулись во все стороны — таким огромным авторитетом пользовался Иоанан среди людей. Среди приходивших к нему за очищением было большое количество страдающих одержимостью, причем мужчин было так же много, как и женщин. Поэтому над тем местом, где был лагерь Иоанана, стоял несмолкаемый вопль, раздавались стоны и завывания. Тому, кто не знал о том, что здесь остановился Иоанан, могло показаться, что это какое-то проклятое место.

Когда мы проходили мимо, Якоб спросил, не стоит ли нам подойти к Иоанану за благословением. Кое-кто из шедших вместе с нами подошли к воде со стороны лагеря с явным намерением произвести обряд омовения. Я ответила Якобу, что мы принесли очистительную жертву в храме и не нуждаемся больше в никаком очищении.

Мы уже собирались продолжить свой путь, когда мой сын Иозес шепнул мне, что, кажется, видел Иешуа в лагере Иоанана: тот молился рядом с пророком, стоя на берегу реки. Я с трудом поверила словам сына. Все же я последовала за Иозесом, который повел меня через лагерь к берегу, где собрались молящиеся. Они стояли на коленях на мелководье, около дюжины людей; я видела склоненные головы, волосы свисали космами, кожа была у всех коричневая, прожженная солнцем, их трудно было отличить друг от друга. Однако я сразу узнала своего Иешуа. Он был подпоясан кожаным поясом, какие носили приверженцы Иоанана. Мне бросилось в глаза, как сильно он изменился с той поры, как покинул нас: сильно похудел, почти высох, кожа загорела до черноты, длинные волосы, как и у остальных, закрывали лицо. Но и Иозес, к моему удивлению, так же быстро узнал брата.

Со мной были две невестки, жены моих сыновей Якоба и Иуды. Также много знакомых из Нацерета, с которыми мы вместе возвращались из храма и которые, конечно, хорошо помнили Иешуа по тем временам, когда он жил на улицах Нацерета. Мне стало неловко за своего старшего сына. Подойти к Иешуа, показав всем, что мой сын находится здесь. А если он и не захочет говорить со мной?

Я сказала Иозесу, что он ошибся. Он не стал возражать мне и ничего не сказал своим братьям. Я утешала себя мыслью, что поступила самым правильным образом. Что нам даст сейчас возвращение Иешуа? Только потрясение и ненужные разговоры. Сейчас, когда наша семья нашла мир и уважение окружающих.

Тем временем в лагерь Иоанана прибыл какой-то знатный иудей, слуги несли через толпу крытые носилки. Зрелище было впечатляющее. Толпившиеся вокруг бросались в стороны, уступая дорогу, ведь по всему было видно, что прибыл человек высокого положения. Когда наконец рабы поставили носилки на землю, из них вышел богато одетый господин, он с большим достоинством приблизился к Иоанану, сказав, что желает очищения. Слова Иоанана прозвучали в ответ как удар хлыста, он сказал, что тот едва ли достойнее слуг, которые носят его носилки.

— Ты просишь у Бога очищения, — сказал Иоанан, — но к Богу никого не приносят слуги, к нему приходят и преклоняют колени.

С этими словами Иоанан взял из костра, на котором готовилась пища, горящую головню и поднес ее к занавескам носилок — они мгновенно вспыхнули, носилки охватило пламя. Через несколько мгновений экипаж сгорел дотла на глазах у изумленных слуг, которые не в состоянии были погасить бушующее пламя.

Наблюдавшие эту сцену замерли в изумлении. Но еще удивительнее было то, что хозяин носилок тут же встал на колени перед Иоананом. Возможно, он сделал это с чувством искреннего раскаяния, но, возможно, ему просто нужно было каким-то образом сохранить лицо. По толпе пронесся гул одобрения, мне тоже сцена доставила удовлетворение: редко удается увидеть, как чье-то высокомерие получает достойный отпор. Носилки продолжали догорать, богатый иудей все так и стоял на коленях, а Иоанан, казалось, уже забыл о его существовании. Он подошел к стоявшим неподалеку людям, ожидающим благословения. Ученики Иоанана, среди которых был и Иешуа, даже не вздохнули и ни на мгновение не прекратили молитвы, очевидно привыкшие к такому поведению Иоанана.

Я поспешила увести свою семью с берега Иордана, я не хотела, чтобы кто-нибудь разглядел в толпе Иешуа. Однако опасения мои были напрасны. На обратном пути только и разговоров было, что об Иоанане и о том, как он поступил с богачом. В суждениях людей было больше растревоженного любопытства, нежели простого понимания. Давно ходили слухи о безумии Иоанана, и поэтому многие торопились выставить себя свидетелями его сумасшествия. Во мне же произошедшее разбудило угрызения совести. Иоанан только что продемонстрировал, насколько малозначащей является показная пышность, которую обычно демонстрируют перед людьми, чтобы снискать их одобрение и уважение. Я же в угоду людскому мнению и ложной респектабельности только что отказалась от своего сына.

В течение многих недель после тех событий я не могла подавить укоров совести. Оказалось, что стыд от моего поступка во много раз превосходит стыд от признания Иешуа. Во мне начало просыпаться то беспокойство, которое я испытывала, когда, будучи молодой женщиной, ходила по Александрии. Я знала свою жажду жизни и впечатлений, а теперь мой ум становился неповоротливым и самодовольным. Я действительно думала теперь только о своем положении, в чем Иешуа упрекнул меня когда-то, а ведь раньше меня волновала прежде всего правда. После ухода Иешуа единственным, что меня заботило, стало замужество моих дочерей и женитьба моих сыновей, а та дверь, которую когда-то открыл передо мной Иешуа, закрылась навсегда. Я вспоминала Артимидоруса — то, как он раздавал деньги, которые были заплачены ему. Его нисколько не волновало, что монетами, полученными за его труд, будут тут же играть в пыли соседские дети. Я вспомнила то время и поняла, что тогда я была более живой, чем теперь. Иешуа, казалось беспощадно разрывал внешнюю оболочку и проникал в самую суть вещей, это было равноценно тому, как Иоанан, схватив головню, спалил паланкин — символ бессмысленной роскоши. Я понимала теперь, почему Иешуа нашел свое место возле Иоанана: и он и Артимидорус принадлежали одному миру, траектории их мыслей совпадали; в их мире не было ни ложных иерархий, ни ложных законов.

Внешне казалось, что моя жизнь достигла пика благополучия, и я бы наконец могла жить, наслаждаясь спокойствием. Но именно теперь, как ни странно, в моем сердце поселилась тревога, и она ни за что не хотела покидать меня. Я знала, что совесть моя не будет спокойна, пока я не примирюсь со своим сыном. Я думала о нем, и иногда мне казалось, что я с трудом вспоминаю черты его лица. Я думала и о том человеке, благодаря которому он появился на свет; я думала о том, какая судьба выпала ему и что бы он мог дать своему ребенку. Возможно, что того человека уже нет в живых, он мог погибнуть на войне или просто умереть от старости. Сожалею ли я о том, что его больше нет на этой земле? Не могу сказать, что да. Я знаю, что ни за какую цену не позволила бы забрать у меня сына и ни за что бы не отказалась от тех волнений и нелегких забот, которые он доставлял мне, так как все это — моя жизнь.

Всего через несколько месяцев после того, как я видела сына у Иордана и прошла мимо него, до меня дошли слухи, что пророк Иоанан арестован. Его схватили за то, что он открыто осуждал женитьбу Ирода на жене собственного брата. О судьбе учеников Иоанана говорили разное: говорили, что многие были убиты в схватке со стражей, пришедшей арестовывать пророка, иные бежали в пустыню и там рассеялись. Я ничего не могла узнать об Иешуа и замирала от страха, встречая отряды стражников, перекрывающих дороги или прочесывающих близлежащие селения. Я проводила ночи без сна, думая о том, что если бы я не прошла тогда мимо него, а подошла и увела бы с собой, то, может быть, он сейчас был бы жив. И когда я уже почти дошла до отчаяния, мучаясь неизвестностью, один из моих сыновей, Шимон, который работал в столице, рассказал мне, что видел у городских ворот проповедника, очень похожего на брата.

Шимон жил в Аммазусе неподалеку от Тверии, так ему удобнее было добираться до работы. Я остановилась у него и собиралась пойти посмотреть на того проповедника, чтобы узнать, действительно ли это Иешуа. Но шли дни, а он так и не появлялся. Однажды Шимон сказал мне, что слышал, как на работе говорили о каком-то учителе Иешуа, который вроде бы совсем недавно поселился в Капер Науме. Про него говорили, что он проповедует в молельном доме для всех, кто приходит его послушать, так как своих учеников у него нет.

Я сказала Шимону, что хочу сходить посмотреть на этого человека. У меня не хватало смелости прямо подойти к нему, я решила понаблюдать за ним, затерявшись среди слушающих его. Из Тверии в Капер Наум можно было переправиться на лодке, которая отвозила в город товары. В лодке я прислушивалась к разговорам пассажиров и даже спросила, не знает ли кто учителя по имени Иешуа, но никто ничего не знал о таком человеке. Тогда я поинтересовалась, что слышно в Тверии о судьбе пророка Иоанана, и мне сказали, что его наверняка скоро отпустят. Иоанан был любим народом, и Ирод не станет рисковать, настраивая людей против себя. Услышанное несколько успокоило меня, значит, арест Иоанана был нужен Ироду, только чтобы показать свою власть, и он вряд ли будет утруждать себя розыском его приверженцев.

Я никогда не бывала в Капер Науме раньше и была поражена размером гавани: она была почти такая же большая, как в Тверии: с несколькими пирсами и волнорезами. Однако сам город выглядел бедно и грубо. Все дома сгрудились у береговой линии, улицы были немощеными. Самым оживленным местом там была гавань. Как раз в тот момент много рыбацких лодок возвращалось после ночного промысла; около воды кипела работа, из лодок доставали улов, в воздухе стоял тяжелый запах рыбы. Капер Наум был городом для рабочих и для работы. Здесь не селились язычники и очень сильна была иудейская вера.

Сначала я отправилась в молельный дом. Чтобы меня не узнали, я поглубже надвинула на глаза капюшон своего плаща, но, придя в молельный дом, я обнаружила, что он пуст. Я стала расспрашивать людей на улицах, не знают ли они учителя Иешуа, и кто-то сказал мне, что он скорее всего сейчас на пристани. Значит, Иешуа все еще зарабатывал себе на жизнь, выходя вместе с рыбаками в море. Другие советовали мне сходить к дому некоего Шимона бэр Ионы, у которого жил сейчас Иешуа. Но я не осмелилась пойти туда. Иногда люди открыто смеялись мне в лицо и говорили, что я, верно, тоже хочу жить на небесах, как проповедует Иешуа. Я поняла, что хотя мой сын был довольно известен в городе, но над ним смеются здесь так же, как в Нацерете.

К полудню я вернулась в молельный дом. Это был единственный большой дом в городе, который к тому же имел что-то вроде украшений. Городской учитель, пожилой человек по имени Гиорас, уже был там. Несколько его учеников подметали пол, чтобы подготовить зал для субботней молитвы. Я спросила об Иешуа, Гиорас ответил мне, что он действительно разрешил ему читать проповеди здесь, в молельном доме, но учеников у Иешуа совсем мало, и они часто собираются в доме у Шимона. Я спросила Гиораса о проповедях, и тот ответил только, что Иешуа часто говорит загадками.

— Люди плохо понимают, о чем он говорит, однако считают его мудрым человеком, — сказал Гиорас, — а я боюсь, что он может увести их с правильного пути.

Выйдя из молельного дома, я увидела стоящих у дверей трех женщин, которые пришли, как выяснилось, из Карацина и, как я, искали Иешуа. Они говорили о каком-то мужчине, который, как я поняла из их разговора, не был родственником никому из них. Послушав еще немного, я поняла, что они говорят о моем сыне. Они называли его учеником Иоанана, и я ведь действительно видела его среди последователей пророка, тогда он как будто бы слился с ними в одно целое.

— Он пришел к нам из пустыни, чтобы вести нас, — сказала одна из женщин, обращаясь к остальным, — он думает только о бедняках и обездоленных, как это делали пророки.

Я была в полной растерянности от услышанного. Все, говорившие об Иешуа, описывали его по-разному. Меня тревожили слова Гиораса, так как мне показалась, что он говорил вполне искренне и без тени предвзятости. Меня также смущала восторженность тех женщин из Карацина, они принимают Иешуа за пророка, но что будет тогда, когда откроется, что это совсем не так. Какое безрассудство со стороны Иешуа объявлять себя последователем Иоанана именно тогда, когда тот арестован, и никто не знает его будущей участи.

День клонился к вечеру, наступала суббота, мне нужно было поспешить вернуться в Аммазус до наступления темноты. Я покидала Капер Наум, так и не увидев сына и не выяснив, каково сейчас его положение и не угрожает ли ему опасность. Как только суббота прошла, я вернулась домой и рассказала обо всем Якобу, который из всех моих детей лучше всего понимал Иешуа.

Якоб сказал мне:

— Нет никакого греха в том, чтобы быть учителем, мы не должны мешать ему в этом.

Разве я могла объяснить Якобу, что если изгой проповедует евреям, то это великий грех?

Как-то несколько купцов из Нацерета, возвращаясь из земель Филиппа, увидели Иешуа, который проповедовал в городке на побережье Кинерийского моря. Узнав его, они, вероятно, сказали себе: «Не сын ли это Мариам из нашего города? Помнится, с ним она знала немало горя, а теперь вот он объявил себя пророком». Придя в Нацерет, купцы стал и рассказывать всем и каждому, что видели Иешуа. Он-де проповедует только для женщин, которых собирается вокруг него великое множество, а он находит среди них жен для себя. Так как в городе меня уважали, никто не осмеливался передать мне эти разговоры в открытую. Но тем хуже. Ложь слушали мои сыновья и их жены, которые потом спрашивали своих мужей, как я могу сносить такие вещи и когда положу конец гнусным разговорам, постояв тем самым за свое доброе имя.

На увещевания своих домочадцев я бы могла возразить, что едва ли меня теперь волнует то, чем они так озабочены. Мое имя… Принесло ли оно мне хоть толику счастья? И какой великой ценой оно было оплачено! Теперь же настало время, когда я не успокоюсь до тех пор, пока не увижу Иешуа. И разговоры моих детей на самом деле радовали меня, потому что давали мне повод пойти к нему. К тому времени об Иешуа ходили самые разные слухи: говорили, что он мятежник и призывает к народ к восстанию; говорили, что он очень горд и не признает никаких авторитетов, поэтому спорит со всеми. В его проповедях находили много противоречий и считали, что так говорить может только сумасшедший: бывало сегодня Иешуа возносил кого-то, а назавтра его же обвинял. Слушая такие речи, я на самом деле начала опасаться за его рассудок. К тому же было полным безумием, объявлять себя чуть ли не святым, когда любой может подвергнуть сомнению твое происхождение. Но мое беспокойство было куда серьезнее — Иешуа знал только свой путь и не потерпел бы никаких препятствий на нем.

Я решила сходить в Капер Наум вместе с Якобом, в надежде, что нам удастся поговорить с Иешуа. Якобу я сказала, что мы пригласим его домой, чтобы все родственники могли увидеть, что их брат жив и здоров. Мы сможем понять, не вызывает ли опасений состояние его рассудка, объясняла я Якобу. Однако в душе я не была столь уверена и боялась, что не смогу найти нужных слов, чтобы заговорить с ним. О возвращении в Нацерет я вряд ли посмела бы даже заикнуться, так как помнила, что предшествовало его уходу. Да я думаю, что он просто не стал бы говорить со мной об этом. И что я могла попросить у него? Ведь не могло быть и речи о возвращении или об отказе от его пути.

Уже стемнело, когда мы достигли Капер Наума. Мы договорились о ночлеге, а затем отправились к дому, где, как нам указали, жил Иешуа. Нам показали дорогу, и вскоре мы стояли перед воротами. К нам вышла женщина, она была некрасива, стара и простовата; я подумала, что она не из тех, что принимают за жен Иешуа, — о таких купцы не стали бы зубоскалить. Я обратилась к ней со словами:

— Я пришла к своему сыну, Иешуа, мы хотим позвать его домой.

Женщина ушла, не пригласив нас войти и оставив нас ждать на улице у ворот, возможно, она опасалась, не воры ли мы. Прошло некоторое время, и к нам вышла девушка, совсем юная, почти девочка. Когда я увидела ее, мне захотелось спросить, почему нас так оскорбляют в этом доме, что присылают ребенка для переговоров, но я промолчала.

— Я буду говорить только со своим сыном, — сказала я, — мы пришли издалека, из Нацерета.

— Он не придет, — сказала девушка, — он просил так передать.

Я спросила у нее, плохо скрывая раздражение, уж не с его ли женой я разговариваю. Девушка покраснела и сказала, что Иешуа не женат. По тому, как она это произнесла и как зарделась, было видно, что она сожалеет, что она не его жена.

Я все еще переживала оскорбительность положения, когда я, стоя на улице у ворот дома, вынуждена была разговаривать с ребенком.

— Могу ли я предложить вам переночевать? — предложила девушка.

— Нет необходимости, — ответила я.

И мы с Якобом вернулись немедля к себе. Я готова была уйти тут же, но не могло быть и речи, чтобы отправляться ночью в обратный путь. Я понимала теперь, какую совершила ошибку, придя сюда к нему, для меня он не нашел ничего, кроме оскорбительного ответа, переданного через ребенка, чтобы, возможно, еще больше подчеркнуть мое унижение.

Наутро, едва только рассвело, я разбудила Якоба и сказала ему, что мы тотчас же выступаем в дорогу.

— Но мы ведь так ничего и не узнали, — сказал Якоб, и я поняла, что он все еще надеется на встречу с братом.

— Напротив, мы узнали, что он не хочет нас видеть, — сказала я, всем своим видом показывая, что дальнейший разговор бесполезен.

Пока мы убирали постели, к нам постучался мальчик, он принес рыбу и хлеб, сказав, что ему велели передать нам еду.

Якоб обрадовался и сказал, что, должно быть, это Иешуа посылает нам завтрак. Я посмотрела на сверток с едой: рыба была тщательно завернута в листья, чтобы сохранить тепло, именно так я заворачивала еду для Иешуа, когда приходила проведать его в Александрии. Но, повернувшись к Якобу, я сурово сказала:

— Это от той девочки, с которой мы разговаривали вчера у ворот. — Я так и не нашла в себе сил обмануться.

Мы ушли из города тем же путем, что и пришли туда, по дороге, проходящей вдоль берега озера, она вела в Тверию. Мы не прошли и миллиария, как вдруг оживление возле обочины дороги привлекло наше внимание. Мы подошли поближе. У обочины сгрудились люди, которые, как можно было судить по их виду, только что шли куда-то по своим делам, вероятно, торопились на работу в поле: многие были с мотыгами, некоторые держали на привязи скот, но что-то очень сильно привлекло их внимание. Когда мы подошли еще ближе, то увидели того, из-за кого эти люди остановились, отложив свои насущные заботы. Это был Иешуа, он проповедовал. Я никогда его таким прежде не видела, ни в городе, ни в пустыне возле Иордана. Лицо его было светлым, в чертах сквозила мужественность, до сей поры мною не улавливаемая в нем; он держал себя просто и с достоинством.

Казалось, что он как будто специально встретился нам на дороге.

— Мой брат! — воскликнул Якоб, и я поняла по его радостному возгласу, что необъяснимая энергия Иешуа захватила его.

Мы подошли поближе и присоединились к слушающим. Взгляд Иешуа скользнул по нам на какое-то мгновение, но он ничем не показал, что знает нас. А может, он и вправду не узнал нас: прошло очень много времени, с тех пор как мы виделись с ним. Я еще очень сердилась на него за то, что он так обошелся с нами. Но речь его привлекла мое внимание. Я была поражена его манерой обращаться к людям, стоящим вокруг него. Он как будто бы был одним из них, он знал, чем они живут и что из себя представляют. Я не уловила в нем никаких признаков безумия — он улыбался, говорил очень доходчиво и на любой вопрос находил, что ответить. Но было в нем и еще что-то, неясное и настораживающее. В том, как он улыбался, чувствовался какой-то скрытый дух противоречия. Его слова были мудры, но как-то по-особенному. Я вспомнила слова Гиораса об Иешуа, что порою трудно бывает его понять. Он рассказывал историю об одном самарянине, который помог иудею, попавшему в беду на Иерихонской дороге. Но для многих смысл его рассказа так и остался непонятным. Некоторые были даже рассержены, что Иешуа хорошо отзывается о самарянах. У других правдивость истории вызвала сомнение, третьим рассказ о том, как иудея обобрали на большой дороге, показался забавным. Люди обращались к Иешуа с разными вопросами, но ни на один из них он не дал прямого и четкого ответа, либо отвечая туманно, либо, в свою очередь, задавая вопрос.

Кто-то сказал:

— Надо было прибить этого самарянина, а не принимать его помощь.

В толпе засмеялись. На что Иешуа ответил:

— Что стоит забрать у врага? Его землю, дом, богатство? Или его великодушие — ведь это самое ценное, что у него есть.

Ответ Иешуа было трудно опровергнуть, хотя ясно было, что он видел вещи совсем в другом свете.

Иешуа больше ни разу не взглянул снова ни на меня, ни на Якоба. Однако когда люди стали расходиться, он подошел к нам. Я поняла, что он давно увидел и узнал нас. Не расходилась лишь группа людей, которые толпились у привязанной лодки: я подумала, что они, вероятно, его ученики. Выглядели они как люди очень простые — рыбаки или чернорабочие. Вспоминая его рассказ, я сказала:

— Даже самарянин проявил сострадание к врагу, а как же быть с любовью сына к матери?

— Если я люблю тебя, это не значит, что я уступлю тебе или оставлю многих ради нескольких родственников.

— Ты опозорил меня перед чужими людьми, — сказала я.

— На тебе нет позора, если нет вины. Виноват тот, кто отвергает тебя, если он действительно совершает такую ошибку.

— А ты совершаешь такую ошибку?

Иешуа промолчал. Потом сказал:

— Я знаю только одно: я должен оставить свою прежнюю жизнь и идти своим новым путем.

Якоб, который до сих пор молча стоял поодаль, сказал:

— Что это за путь, по которому ты уйдешь от своей семьи, покинешь братьев и сестер?

Иешуа сказал:

— Кто мои братья и сестры? Те, кто любят меня, или те, кто спешат отказаться от меня, потому что считают меня сумасшедшим?

Это был упрек, на который я не могла ничего возразить.

— Я был вынужден уйти на улицу еще совсем ребенком, и ты не стала препятствовать этому, — сказал он с горечью, — зачем же сейчас ты хочешь увести меня от них?

Он развернулся и направился к лодке, поджидавшей его у берега. Лодка отчалила, а Иешуа даже не повернул головы, чтобы посмотреть на нас на прощание. Якоб сказал, что нам нужно идти скорее домой. По нему видно было, как он глубоко задет происшедшим. Я стояла и думала о своих сыновьях. Сколько любви они недополучили от меня в угоду тому, кто так легко отверг меня сейчас?

— Не думай о нем, — сказала я.

И, кажется, мы действительно перестали думать о нем, хотя очень скоро об Иешуа заговорила вся Галилея.

Я часто вспоминала то, что сказал в свое время александрийский учитель Трифон о моем сыне, предсказывая ему будущее великого ученого. Теперь я понимала, какую ошибку совершила, не прислушавшись к его совету. Я только подтолкнула тогда Иешуа к противостоянию. Я пыталась уберечь его от несчастий, отвращая его от его призвания, его истинного пути; я боялась, что известность заставит его страдать, потому что его происхождение может показаться кому-то не вполне приемлемым. Теперь я понимала, что вместо того, чтобы всеми силами мешать сыну, я должна была поддержать его. Ведь если бы я дала ему возможность развивать свои способности, он мог бы стать большим философом. В Александрии были примеры, когда евреи становились там известными, и даже греки признавали их авторитет. Так было бы и с моим сыном, и никто не стал бы особенно интересоваться, кто он и откуда. В Александрии не очень удивлялись, если случайно обнаруживалось, что кто-то был евнухом, а кто-то сиротой или незаконнорожденным, — это не было препятствием на пути к славе. Мои же запреты привели к тому, что он всегда пытался выбрать самый трудный путь, на котором мог быть гоним и порицаем. Неясность происхождения — ничто в сравнении с другими опасностями, которым он подвергался на таком пути, становясь прекрасной мишенью для злобы и зависти, а ведь я всеми силами пыталась уберечь сына от людской ненависти.

До меня в ту пору доходило много слухов о нем. И я понимала, что совершила ошибку, пытаясь воспитать Иешуа как правоверного еврея: он не мог ни принять этого, ни полностью отказаться от своих корней. Так я узнавала теперь, что среди его последователей было много язычников, которых он охотно принимал; он, как я слышала, отвергал обрезание, хотя проповедовал поклонение Единому Богу. Иешуа, вероятно, чувствовал себя в чем-то обделенным и собирал вокруг себя таких же отверженных обществом людей. Возможно, так он хотел оправдать их и себя. Я поступила бы гораздо честнее, если бы, пользуясь предоставленной в Александрии свободой, разрешила ему самостоятельно сделать выбор между языческими богами и нашим еврейским Богом, которого многие считали жестоким. Ведь именно он оградил многие и многие поколения людей от других, им подобных, от тех, кого он сам же и создал.

Сложная жизненная ситуация и собственные, ни с кем не совпадающие взгляды на окружающий мир были причиной его особого отношения к Закону: с одной стороны, Иешуа опровергал Закон, ломал вековые устои, но, с другой стороны, он же призывал твердо следовать Закону. Нечего и говорить, что так он восстановил против себя почти все высшее духовенство в городах на берегу Киннеретского озера. Приверженцев Иешуа, тем не менее, становилось все больше и больше. Надо сказать, однако, что в большинстве своем они были людьми простыми, малообразованными, до кого никому не было дела, и Иешуа был, пожалуй, единственным, кто всерьез интересовался их жизнью и их нуждами. К тому же привлечь их было не так уж трудно, так как Иешуа с детства владел приемами греческих уличных философов и ораторов. Вскоре об Иешуа стали говорить и как о целителе; рассказывали, что он может излечить любую болезнь и даже творит чудеса. Я объясняла себе это так: он пользует обратившихся к нему мазями или травяными настоями — снадобьями, которые могли помочь, а если не помогали, то уж точно не вредили. И здесь Иешуа отличался в лучшую сторону от наводнявших округу шарлатанов и проходимцев, выдающих себя за чудесных докторов. Шимон, мой сын, живущий в Аммазусе, встречал Иешуа иногда в городах, где тот имел своих сторонников. Шимон рассказывал, что там Иешуа проповедовал или просто рассказывал свои незатейливые истории, которые все любили послушать, и лишь иногда давал просящему пучок целебных трав или какую-нибудь мазь. Но слава о его исцелениях гуляла по округе и преумножалась с каждым новым рассказом.

Какую цель он себе ставил? К чему стремился? Может быть, его целью было разрушение основ? Или он искренне верил, что ему предназначена высокая миссия — донести до людей сокрытую истину? Я не могу припомнить, чтобы даже в детстве Иешуа судил о чем-то поверхностно, не пытаясь разобраться во всем до конца; его рассуждения всегда были взвешенными и логичными. И сейчас, несмотря на все его противоречия, люди идут к нему, и прислушиваются к нему, и говорят о нем. Значит, есть в том, о чем он говорит с людьми, какая-то глубинная суть, мудрость жизни. Но если это так, почему только невежественные люди видят в Иешуа вестника истины? Могут ли быть столь мудрыми простые рыбаки, крестьяне? Почему только они следуют за Иешуа, да сборщики податей, которые презираемы всеми без исключения? Почему те, кто должен обладать мудростью, ненавидят Иешуа? Его не признают ни учителя, ни старейшины, ни даже фарисеи, последователи Хиллеля, которые, как и он, проповедуют воскресение. До меня доходили и еще более тревожные слухи, которым я боялась верить. Я не могла с уверенностью сказать, что в них было зерном правды, а что невероятным преувеличением и клеветой. Говорили, что Иешуа беззастенчиво попирает самые священные наши законы.

Такие слухи были связаны с именем Езекии из Берсабеи. Он был низкого происхождения, так как семья его была бедна и ничем не примечательна, к тому же на нем лежала печать врожденного уродства. Он никак не мог занять достойного положения, хотя имел связи среди людей, приближенных к Ироду. Поначалу он был яростным противником Иешуа и выступал против него, опровергая множество его высказываний, но чем больше он слушал Иешуа, тем больше склонялся на его сторону. Он даже завел друзей среди близких к Иешуа людей. Таким образом он узнал не только каков Иешуа, проповедующий перед множеством людей, но и что он собой представляет в обыденной жизни, сокрытой от посторонних глаз. Езекию как свидетеля частной жизни Иешуа стали беспокоить взаимоотношения проповедника с одной из молодых женщин. Из рассказов Езекии можно было понять, что Иешуа хотел увести ту женщину из дома и жениться на ней против воли ее отца. Люди, близкие к Иешуа, смотрели на все это довольно безразлично, так как считали, что их учитель волен поступать как хочет. Но Езекия не мог молчать. Не получив никаких объяснений и не развеяв свои тревоги, общаясь с близкими учениками Иешуа, Езекия стал беседовать с более широким кругом последователей, стараясь выяснить их отношение к происходящему. Он обнаружил, что многие, как и он, считали поведение Иешуа недостойным, но боялись высказать вслух свое мнение. Молва уже переросла к тому времени в открытые разговоры, и кончилось тем, что сам отец девушки заявил во всеуслышание, что дочь его беременна, указав при этом на Иешуа как на виновника ее бесчестия.

Обвинения высказывались достаточно основательно, были настолько серьезны и непристойны, что многие сторонники Иешуа стали покидать его. Потом случилось нечто еще более странное, а именно: трое основных участников этой скандальной истории — девушка, ее отец и Езекия — внезапно умерли один за другим. Причины их смерти знали не все, а те, кто знал, сообщали невероятные подробности. Некоторые поговаривали, что за смертью все трех людей может стоять кто-то из сторонников Иешуа. Я, конечно, и мысли не допускала, что Иешуа мог подтолкнуть кого-либо к убийству, как не верила и в обвинения, связанные с беременностью той девушки, — она имела достаточно плохую репутацию в округе. Но я не исключала возможности, что среди приверженцев Иешуа могли найтись какие-нибудь отъявленные фанатики, готовые на любой шаг ради своего учителя. С другой стороны, за всей этой историей могли стоять какие-нибудь скрытые влиятельные силы, которым очень не нравилось, что какой-то галилейский проповедник становится таким известным. Это могли быть и иерусалимские зелоты или кто-нибудь еще более влиятельный. Такие люди, как правило, не разборчивы в средствах.

Все это время мне так и не довелось увидеться с Иешуа. Последняя встреча наша была, как помнится, недалеко от Капер Наума. Иногда я ловила себя на том, что я не думаю о том человеке, про которого я слышала так много разных невероятных вещей, как о своем сыне. Слишком разными и непохожими жизнями мы жили. Даже Якоб, казалось, наконец смирился с его уходом от нас и больше не заговаривал о нем. В Нацерете вся эта история вызывала у многих более сочувствия, нежели возмущения или презрения. Было такое чувство, что все жалели меня, как будто я перенесла тяжелую утрату, потеряв на сей раз сына. Я могла забыть о нем, как будто бы его унесла болезнь или война. Я могла спокойно пропускать мимо ушей все грязные сплетни, распространяемые о нем. Но все же в глубине души у меня всегда оставалось беспокойство и смутная надежда, что справедливость, будь она от Бога или от людей, все равно восторжествует.

После громких скандалов, которые были, по сути, спровоцированы Езекией, Иешуа остался почти совсем один. Только очень маленькая группа учеников осталась верна ему. Он, похоже, был у той черты, где уже нечего было терять. Они могли, наверное, превратиться в конечном счете в некую странную секту, где практикуются довольно сомнительные ритуалы и где предводитель почитается кем-то вроде божества. Они избегали появления в городах, бродили по диким местам, питаясь дикими плодами или кореньями. Убежище они находили в пещерах, и можно было сказать, что Иешуа в чем-то даже превзошел в то время своего учителя Иоанана, но в отличие от него люди относились к Иешуа как к сумасшедшему, а не как к пророку. Давнишние слухи об Иешуа, казалось, получали свое подтверждение.

Наступил Юбилейный год, и Иешуа сказал своим последователям, что необходимо почитать законы предков и в наступающем году не пахать землю, оставив ее под паром, а также надо простить все долги своим должникам. После этого число его сторонников сразу уменьшилось. Многие кормились с единственного имевшегося у них клочка земли, и если бы они последовали призыву Иешуа, то наверняка разорились бы. То же и с долгами: если ты начнешь прощать долги, кто может быть уверен, что тот, кому ты должен, поступит так же? Иешуа, казалось, всеми способами старался оставить около себя как можно меньше народу; он как будто бы веял урожай, как добрый хозяин: вся шелуха разлеталась, и оставались плодовитые, тяжелые зерна. Он не шел ни с кем на компромисс. Я часто вспоминала в те дни его учителя Артимидоруса, его манеру говорить загадками, его недосказанности и противоречия, за которыми должны были напряженно следить его слушатели, иначе нить рассуждения совершенно терялась. Так же и Иешуа: поначалу многие были готовы следовать за ним по его пути. Но чем тяжелее становилось следовать ему, тем меньше сторонников у него оставалось, каждое новое испытание приводило к потере многих. И вот осталась лишь маленькая горстка тех, кто называл его своим учителем.

Перед Пасхой до меня стали доходить слухи, что Иешуа собирается отправиться в Иерусалим, чтобы там провести Пасху Юбилейного года. Я была ошеломлена, услышав об этом, так как, сколько я его помню, он раньше избегал Иерусалима. Приверженцы объясняли такое поведение по-разному: кто говорил, что Иешуа не считает храм святым местом; кто-то предполагал, что он не склонен подчиняться иудеям. Никто не мог назвать истинной причины. Возможно, он остерегался слишком большого внимания к себе в людном и жадном до сплетен городе. Так или иначе, но теперь он решил идти в Иерусалим. Может, он надеялся, что сам будет прошен и признан в Юбилейный год, о котором теперь постоянно напоминал своим ученикам. Но надежды его были напрасны: относительно его положения Закон в любое время оставался очень строгим. Я думаю, он знал об этом. Скорее всего он принял решение идти, сообразуясь со своим характером — всегда принимать или бросать вызов кому-то или чему-то. Может быть, на сей раз самому себе. Я знала, что была в нем такая черта — бороться даже с самим собой. Его отверженность была в какой-то мере второй его натурой, которую он одновременно и взращивал в себе, и подавлял. Я возвращалась мысленно в те дни, которые мы провели в Иерусалиме по пути в Галилею, и вспоминала те беды, которые пришли вскоре в нашу семью. Я думала о том, как много Иешуа пришлось претерпеть от злобы и зависти, постоянно преследовавших его, и вся жизнь его, очевидно, будет нелегким путем к их преодолению.

В Нацерете добрая часть города собиралась отправиться на пасху в Иерусалим. Все были подсчитаны и записаны. Супруги, дети, внуки, родители, братья и сестры, братья и сестры родителей и супругов. В результате чего численность нашей семьи приблизилась к численности небольшой армии. Предполагалась, что я выступлю в роли полководца. Однако, когда я узнала об Иешуа, я стала подумывать, не остаться ли мне дома. Чем могла обернуться наша встреча в Иерусалиме — позором для него или позором для меня? Но слишком уж много людей надеялось на наше праздничное паломничество, и значит, я была отвественна за них, а они зависели от меня. Маловероятно, успокаивала я себя, что в таком большом городе при стечении огромного количества народа я встречу Иешуа. Но истинное мое желание было сокрыто в глубине моего сердца: я хотела быть рядом с сыном там, где он может подвергнуться опасности. Я не могла допустить, чтобы зло, следовавшее за ним по пятам в последнее время, причинило бы ему страдания из-за моей бездеятельности.

В течение нескольких недель мы только и были заняты тем, что готовились к путешествию. Шили шатры, пекли хлеб и пироги, вялили мясо. Я так была занята работой, что страхи, которые владели мной в эти дни, несколько притупились. Но время от времени у меня в голове словно молнии вспыхивали тревожные мысли. Я представляла вдруг, что мы с Иешуа вместе идем по Иерусалиму, и каждый встречный как-то криво усмехается, глядя на нас. А кто-то в толпе шепчет другому: смотри, дескать, вот Мариам со своим незаконнорожденным сыном. Напряжение мое дошло до предела, я подумывала о том, чтобы постараться отговорить Иешуа идти в Иерусалим. Но вряд ли он бы послушался меня. К тому же мне не хотелось лишний раз напоминать ему о том, от чего я все время пыталась его оградить. Пора было признаться себе самой, что я не имела влияния на сына. Что было тому причиной? Возможно, его сильный характер. А может быть, то, что я никогда не знала ни его желаний, ни его планов, я не знала, чем заняты его мысли, какие заботы его действительно волнуют. Я думала о тех невероятных вещах, которые говорили про него. Я отмахивалась от них, как от глупых сплетен. Но кто знает, что в них было правдой, а что ложью? И в чем заключалась правда, если она была там? Еще в раннем детстве я почувствовала необыкновенную силу, которая таилась в Иешуа, энергию, которая исходила от него, — она не поддавалась ни пониманию, ни объяснению. Я была озадачена и смущена, я не знала, что мне делать с нею. Эта необыкновенная сила и его появление на свет, противоречат ли они друг другу, или, наоборот, одно поддерживает другое? Что предназначено ему в этом мире, какая перед ним цель? С самого рождения он вынужден был находиться не вместе со всеми, но в стороне от всех. Быть в отдалении.

Нас было достаточно много, когда мы вышли из Нацерета. Когда мы останавливались отдохнуть, все шатры были заполнены людьми, и по мере продвижении к нам присоединялось все больше народу. Могло показаться, что вся Галилея выступила в дорогу. Мы решили идти не вдоль берега Иордана, а по новой дороге, проложенной римлянами недавно по побережью Кенерийского моря, через Кесарию — так мы надеялись облегчить свое путешествие. Однако и там было очень многолюдно: кроме заполнявших дорогу паломников по дороге двигались бесконечные отряды римских регулярных войск и стражи. Их стягивали в Иерусалим, опасаясь беспорядков. Движение войск причиняло ощутимые неудобства, при прохождении очередного отряда нам приходилось сходить с дороги на обочину и дожидаться, покуда отряд с достоинством промарширует мимо. Сделать это обязывал приказ о свободном продвижении войск.

Мне опять удалось полюбоваться морем — я не видела его со времен нашего возвращения из Египта, с тех пор прошло много лет. При первом взгляде, брошенном на его бескрайние просторы, у меня забилось сердце, но это были, скорее, воспоминания о прежних впечатлениях и о надеждах и мечтах, которые оно пробудило во мне и которым так и не суждено было сбыться. Хотя мне нет причин жаловаться на жизнь теперь: я окружена своими детьми и внуками, я уважаема соседями и родней. Почему же мне кажется, что я прохожу мимо чего-то важного в своей жизни; может быть, есть какая-то тайна, которую мне так и не удалось разгадать? Почему я с такой теплотой вспоминаю сейчас те дни, когда неизвестное мне будущее не давало особых поводов для радости? Я была связана неразрывно с человеком, которого не любила и который не любил меня. Мне было трудно с моим, может быть, самым любимым ребенком, чья судьба волновала меня, а порою внушала откровенный страх. Но почему же сейчас я ощущаю эту пустоту внутри себя?

Мы дошли до Лидии на четвертый день, далее был только Иерусалим, куда мы пришли, когда уже совсем стемнело. Вдоль дороги протянулась цепь солдат и стражников. Они могли остановить любого, чтобы подробно расспросить, кто он, куда идет и зачем; любого, чей вид по каким-то причинам не понравился кому-то из солдат. Все эти остановки и задержки очень замедляли движение, а толпа на дороге становилась все гуще и гуще. Когда же мы подошли к городу, то выяснилось, что ночью людей запрещено пропускать через городские ворота. Нам велели переночевать за городскими стенами, где выделено было место для стоянки. Отправившись туда, мы увидели небольшой участок земли, на котором нужно было разместиться, мы начали ставить шатры и палатки. Места было очень мало, пришедшим из Нацерета выделено было около полуакра. К тому же стало резко холодать, и к ночи пошел снег. Снегопад я помню по детским воспоминаниям, несколько раз тогда выпадал снег, очень ненадолго. Я помню, как затихали улицы; город, казалось, погружался в глубокий сон. Сейчас мы были не в городе, а в открытом поле, почва под ногами быстро превращалась в грязь. Все инстинктивно старались сбиться поближе друг к другу — холод пробирал до костей. Люди стали поскорей устраиваться на ночлег и даже не позаботились о том, чтобы разложить костер.

К нашему удивлению, снег шел всю ночь. Ткань палаток провисала под его тяжестью, на земле лежал слой глубиной в локоть, а он и не думал таять, как все ожидали. Снегопад, казалось, разделил воздух плотной, непреодолимой стеной. Сейчас можно уже было идти в город, но наша стоянка как будто бы замерзла — никто не трогался с места. Чтобы двигаться, надо было копать траншеи в глубоком снегу. Наконец лагерь медленно пришел в движение. Мы вошли в город и начали медленно продвигаться в сторону храма. До нас доходили разговоры, что внутренний двор храма завален снегом, и целая армия левитов трудится, чтобы убрать его. В глубине лабиринта иерусалимских улиц становилось все оживленнее. Праздник брал свое. Лавки были закрыты, никто не работал, весь народ высыпал на улицы. Только лишь римская стража казалась совершенно безучастной ко всей этой суете. Забавно выглядели здоровяки-воины, совершенно неподвижно стоявшие в оцеплении, с целыми башнями снега на плечах: достоинство римлянина не позволяло им отряхиваться у всех на глазах. К вечеру снегопад перестал. Однако праздничное настроение тоже начинало развеиваться: дело было во всякого рода препятствиях и неприятностях, которые случались повсеместно. Так у Овечьих ворот, где торговали ягнятами для жертвоприношений, скопилось несколько тысяч людей, среди них был и мой сын Якоб. Из-за снега торговля шла очень медленно, и с наступлением ночи люди были близки к панике, так как многие так и не успели купить жертвенного ягненка. В толпе назревало серьезное волнение, но солдаты были наготове: они тут же выступили вперед, обнажив мечи и приготовив дубины, не замедлив пустить их в ход, и во время завязавшейся потасовки убили какого-то мужчину. Беспорядков было не миновать. Однако все знали, как скор и жесток нынешний прокуратор в расправе над непокорными, к тому же римская стража была стянута в явно устрашающем количестве. Никто на это раз не захотел получить кровавую баню вместо праздника; вспышка начавшегося было волнения прекратилась, и толпа мало-помалу рассеялась. Однако многие так и не смогли купить себе ягненка.

На следующий день римские войска были повсюду, на каждом углу; снег с улиц был вывезен, чтобы не мешать движению войск. Храм полностью находился в оцеплении, солдаты были вдоль стен, На внутреннем дворе, на колоннаде внутреннего двора; как говорили, была окружена даже крепость на северном склоне храмовой горы. Таким образом, если даже повстанцы спланировали бы совершить выступление, теперь эти мысли показались бы им полным безумием. К полудню в город прибыл прокуратор. В праздничные дни он лично присутствовал на улицах города, чтобы наблюдать, как поддерживается порядок. Его пронесли по городу, как великого царя: впереди бежали рабы, выстилая улицу красной материей, чтобы уличная грязь и вонь не оскверняла светлого взора прокуратора. Римляне пользовались любым поводом, чтобы показать, кто действительно хозяин в стране. Праздничное настроение прошлых дней превратилось в далекое воспоминание. Над нашей головой, казалось, занесли меч, все были скованы страхом: что, если вдруг беспорядки действительно начнутся? Резни тогда не избежать. К палаткам, которые мы покинули, также были стянуты войска. Снег растаял, в воздухе пахло сырой землей и навозом. Наша стоянка, окруженная войсками, напоминала не то тюрьму, не то охраняемый лепрозорий. Люди были измотаны дальним путешествием и холодом, они чувствовали себя подавленно. Тем не менее они все же надеялись встретить праздник и помолиться — иначе зачем было отправляться в столь долгий путь.

Власти, со своей стороны, тоже старались предупредить беспорядки, как могли. С согласия иерархов храма и с одобрения, конечно же, римского начальства было разрешено купить ягненка прямо в базилике храма, то есть получить его в обмен на посильное пожертвование в храмовую казну. Якоб собрался идти за ягненком, а я настояла на том, чтобы сопровождать его, так как не хотелось и на этот раз остаться ни с чем. Старательно прокладывая себе дорогу сквозь толпу, заполнявшую подходы к базилике, мы словно попали на рынок в разгар базарного дня. Пока мы ждали, когда до нас дойдет очередь, я случайно услышала разговор двух женщин, оживленно обсуждавших новость о том, что некий святой, творящий чудеса, прибыл в город. Женщины с явной издевкой в голосе пересказывали друг другу слухи о нем. «Ты слыхала, он может построить храм из снега?» — спрашивала одна. «Еще бы, — вторила ей другая, — он ведь оживил того мужчину, которого давеча убили римляне». Я поняла, что речь идет об Иешуа — именно с ним всегда были связаны из ряда вон выходящие события. Презрительные нотки, которые я уловила в их голосах, неожиданно очень разозлили меня, но еще больше напугали. Опять Иешуа делает все, чтобы к нему было привлечено как можно больше внимания. Даже если такое внимание было ни чем иным как желанием найти мишень для насмешек. Единственное, что меня порадовало: женщины не назвали ничьего имени, и Якоб не узнал, как высмеивают его брата.

Город был переполнен народом, и я надеялась, что мы с Иешуа скорее всего никогда не встретимся на улице. Я полностью погрузилась в хлопоты по подготовке к празднику. Мои сыновья Иуда и Иозес решили навестить родственников отца, живших в Нижнем городе. Когда мы проходили мимо ворот храма, нам навстречу попался человек очень странного вида. Он был в изношенной одежде, почти в лохмотьях, за ним следовала достаточно пестрая толпа, насчитывающая несколько десятков человек. Несмотря на то, что по улице практически нельзя было пройти из-за скопления народа, люди инстинктивно спешили посторониться, завидев столь необычного прохожего. Вид у него действительно был из ряда вон. Кожа да кости, босой, в каком-то рубище. Но в то же время в нем чувствовалось необыкновенное достоинство, как будто бы сам Царь царей пришел на эти улицы.

Я не сразу поняла, что это был Иешуа. Он очень изменился. Я стояла прямо у него на пути в растерянности, не зная, что делать. Мне было неловко отвернуться, но в то же время что-то мешало мне признаться, что он мой сын. Может, я стеснялась земляков, которые могли сейчас быть где-то поблизости: что они могли подумать о таком сыне?

И опять, как тогда возле Иордана, где мы видели Иешуа среди сторонников Иоанана, мой сын Иозес сказал:

— Он наш брат.

На сей раз я не стала его разубеждать. Мы стояли посреди улицы, а Иешуа подходил все ближе. Хотя толпа была очень плотная, он не мог не заметить нас.

Еще издали Иешуа узнал нас, он посмотрел мне прямо в глаза. Я ожидала, что он скорее всего поспешит пройти мимо, ничем не выдав себя, и избавит таким образом нас от естественной в такой ситуации неловкости. Однако, к моему удивлению, он направился прямо к нам. Приблизившись, он повернулся к следовавшим за ним и сказал:

— Это моя мать и мои братья.

Он говорил так, как будто мы постоянно были вместе и расстались всего на несколько дней. Затем подошел к своим братьям и обнял их. Взяв мою руку, он поднес ее к губам, чего не делал никогда прежде.

Я была поражена его поведением, но позднее, поразмыслив обо всем случившемся, я, кажется, поняла, что так он являл полное смирение и в то же время открытость и незащищенность. Он открыто продемонстрировал перед всеми то, что я так старательно пыталась скрыть в течение всей его жизни.

Иешуа пошел вперед, и вся свита отверженных двинулась за ним, направляясь прямо к воротам храма. Я вспомнила, как в детстве он тоже появлялся возле храма, и сколько тревог мне это принесло; тогда он не знал своего истинного положения среди людей — того, что он незаконнорожденный. Но теперь, зная об этом, он сознательно и твердо шел вперед, пренебрегая опасностью быть схваченным и брошенным в тюрьму или даже хуже. Достаточно было лишь чьего-то случайно или намеренно брошенного слова. Но Иешуа, казалось, сознательно испытывал судьбу.

Я не знала, что делать, и просто продолжала свой путь. Мы пришли в дом сестры моего мужа, и едва мы поздоровались и расположились, как появилась жена одного из братьев моего мужа, я помнила ее еще по Бет Леему. Она, увидев нас, метнула торжествующе злобный взгляд, который, вероятно, берегла специально для меня, и спросила, не прибыл ли с нами мой старший сын. Я поняла, что слухи об Иешуа уже пошли гулять по городу.

— Он ведь, кажется, у вас чудотворец, — сказала жена ехидно, вероятно пытаясь тем самым унизить меня перед родней и моими сыновьями, но обнаружив лишь свою злобу.

Я хотела было ответить что-то в тон ей, но сдержала себя. В конце концов, это могло только навредить Иешуа. Я не могла больше оставаться в доме и сказала сыновьям, что мы должны уйти. Они несколько смутились. Они не поняли, почему я так отреагировала на упоминание имени их старшего брата. Это было не удивительно, ведь я никогда не говорила с ними откровенно ни об Иешуа, ни о том, почему он держится особняком в нашей семье, ни о моих отношениях с родней моего мужа.

На обратном пути, проходя мимо храмовой горы, мы услышали разговоры о том, что во внутреннем дворе храма вспыхнули беспорядки. Но толком ничего нельзя было понять. Кто-то говорил, что убили человека, кто-то — что его арестовали. Ходили слухи, что на ноги подняли римские регулярные войска, а кто-то говорил, что только храмовую стражу. Некоторые утверждали, что в храм проник язычник, перелезший через стену. Беспокойство гнало меня все ближе и ближе к воротам, ведущим во внутренний двор храма, но они оказались закрытыми. Никого не впускали и не выпускали, узнать что-либо еще не было никакой возможности. Но когда кто-то сказал, что арестован чудотворец из Галилеи, я поняла, что худшие мои опасения подтвердились.

Мы вернулись к нашей стоянке, и я отправилась поговорить с Якобом. Он не стал тратить время на лишние расспросы и сказал только, что мы должны немедленно идти к римской крепости, чтобы точно все разузнать. Улицы были полны людей, совершавших покупки перед Пасхой. Трудно было пройти не только по главным улицам, но даже по прилегавшим к ним переулкам, проходам и галереям: все время приходилось прилагать усилия, чтобы двигаться дальше. На каждом перекрестке стояли неподвижные, словно статуи, стражники, но они никак не помогали нашему продвижению, лишь безмолвно обозначая свое присутствие. Наконец мы подошли к крепости, но нам не разрешено было даже подняться на ступени, ведущие к воротам, путь преграждала стража, выстроившаяся в линию. Мы попытались обратиться к ним, но оказалось, что солдаты не говорят ни по-арамейски, ни по-иудейски. Мне пришлось вспомнить греческий, который я к тому времени почти совсем забыла.

— Я слышала, что мой сын арестован, и пришла узнать о нем, — сказала я.

Римлянин мрачно ответил мне, что не знает ни о каком арестованном и что мне нужно пойти узнать во дворе храма.

Ворота храма были снова открыты. На внутреннем дворе была толчея и суета, левиты готовили места для праздничного жертвоприношения. Много народу толпилось и слонялось просто так, без всякой цели, обходя выстроенные баррикады-разделители. Но не было никаких признаков беспорядков, о которых говорили за воротами храма. Я поняла, что вряд ли удастся узнать что-либо о том, что уже не занимает толпу.

Нам удалось добраться до крепости, располагавшейся в дальней оконечности просторного храмового двора, разыскав проход, лежащий под колоннадой. Но там также стояла довольно многочисленная стража. Это было особый отряд прокуратора, состоящий из самарян.

Я заговорила с ними по-иудейски: «Здесь мой сын!» Они сделали вид, что не понимают.

Якоб набрал горсть монет и позвенел ими для внушительности, после чего сказал по-арамейски:

— Мы хотели бы только узнать, в чем его обвиняют, чтобы нанять для него защитников.

Самаряне продемонстрировали явное презрение к деньгам, потом один из солдат сказал, что арестовано несколько евреев, какие-то мелкие воришки, а больше он ничего не знает.

Я пожалела о проявленной нами заносчивости, стоило склонить их на нашу сторону, ведь сейчас мы зависели от них.

— Я прошу вас, — сказала я.

Они достаточно сурово заявили нам, что не могут ничем помочь; в любом случае, никаких судов не будет вплоть до окончания праздников, и тогда мы можем обратиться к властям.

Я не знала, как поступить дальше. В городе жили мои родственники, но мне было тяжело обращаться к ним за помощью. Только дважды я виделась с ними после нашего возвращения из Египта, и прием, который был оказан мне, отнюдь нельзя было назвать родственным. После смерти матери мы не виделись совсем. Однако я знала, что один из моих братьев, как раз тезка Иешуа, пошел по стопам отца и работает сейчас на небольшой должности в суде. Он, может быть, смог бы нам помочь. Мы с Якобом отправились к нему и застали его дома с семьей готовящимся к Пасхе.

— Мой сын, Иешуа, арестован, — сказана я.

Он не стал прогонять меня, но сказал, что вряд ли может чем-то меня обнадежить.

Брат сообщил, что римляне очень щепетильны в том, что касается исполнения закона, и никогда не осудят, если вина не доказана, но теперешний прокуратор не заслуживает доверия, к несчастью. Если речь идет о подстрекательстве к беспорядкам, здесь решение принимает только прокуратор. Однако даже по римским законам обвиняемым в мятеже грозит смертная казнь.

— Мой сын не мятежник, — с жаром сказала я, — он никогда не одобрял насилия.

— Ты сама говорила, что не разговаривала с ним уже много лет. Как ты можешь знать, что он одобряет, а что нет? — возразил мне брат.

Но мне показалось, что он старается найти повод, чтобы выразить презрение к Иешуа, и хочет, чтобы я разделила это презрение.

— Я пришла не для того, чтобы слушать обвинения, а чтобы спросить, сможешь ли ты помочь, — осадила его я.

Брат уже не старался скрыть своей враждебности по отношению ко мне.

— Ты, которая причинила столько горя нашей семье, пришла теперь, чтобы разрушить мою жизнь? Ты хочешь, чтобы я рискнул своим положением ради какого-то подстрекателя, к тому же незаконнорожденного?

Я пожалела тогда, что переступила порог его дома, а более всего, что пришла вместе с Якобом, который стал и слушателем, и свидетелем неприятной сцены.

Повернувшись к выходу, перед тем как окончательно, навсегда покинуть дом брата, я бросила ему:

— Как ты похож на своего отца, который так же, как и ты, предал меня, когда я больше всего нуждалась в нем.

Мы ушли.

Все это время мне страшно было взглянуть в глаза Якобу. Теперь, когда мы шли по темнеющим улицам, я спросила его, не передумал ли он помогать своему брату. Он сказал:

— Я с детства слышал о брате из разговоров на улицах Александрии.

Я в растерянности молчала, не зная, что ответить ему. Я проявляла так мало доверия к Якобу, хотя принимала его доверие как нечто само собой разумеющееся.

— И ты все равно любил его.

— Почему я не должен был любить его?

Темнота, окутавшая улицы, была очень кстати — никто не мог увидеть моих слез. Я спросила, что знают остальные мои дети, и Якоб сказал, что всегда пытался оградить их от уличных сплетен.

— Да, ты прав, его нельзя не любить, — сказала я.

Я вдруг почувствовала, что совершенно успокоилась, прошло и ощущение одиночества — чувства Якоба были сродни моим.

Мне совсем не хотелось возвращаться на стоянку и сидеть там, переживая состояние полной беспомощности. Я попросила Якоба пойти успокоить остальных, сказать им, что мы делаем все возможное, а потом встретиться со мной у крепости.

Я добиралась до крепости в густой темноте. За день солнце прогрело воздух, но к ночи опять похолодало; то здесь, то там в затененных местах и трещинах попадался нерастаявший снег, который теперь источал какой-то особый запах — не то сырости, не то свежести. У крепости мало что изменилось, разве только некоторые солдаты развели костры прямо на тротуаре, рядом с лестницей, ведущей к крепости. Я постаралась подойти как можно ближе, чтобы согреться и послушать их разговоры: может, кто-нибудь обмолвится о судьбе Иешуа. Но до меня доносились слова на диалекте, который я никак не могла разобрать, он очень мало напоминал греческий язык.

Спустя какое-то время я заметила в тени у дальнего края лестницы женскую фигуру. Женщина либо стеснялась, либо была чем-то напугана — она старалась держаться подальше в тени. Но в конце концов холод вынудил ее подойти ближе к огню. Лицо женщины закрывала шаль, но уже через мгновение я узнала ее. Это была девушка, которая вышла ко мне передать отказ Иешуа встретиться со мной, когда я приходила искать его в Капер Науме.

Я подошла к ней и сказала, кто я такая. Девушка разрыдалась.

Как я была признательна судьбе, что нашлась хоть одна душа, способная понять и разделить мою печаль. Тут же все обиды, какие я держала на нее в своем сердце, развеялись. Я обняла ее, и слезы полились из моих глаз. Так мы стояли с ней, обнявшись, не в силах произнести ни слова.

Наконец я немного успокоилась и спросила ее, не имеет ли она каких-нибудь известий об Иешуа. Но девушка знала не больше чем я.

Она называла себя Мариам, мы были тезками. Мариам рассказала, что весть об аресте Иешуа застала ее в доме у одного из его последователей, жившего в Верхнем городе, когда они готовились к Пасхе. Узнав об аресте, все ученики, остановившиеся в том доме, разбежались, а она и еще одна женщина по имени Шелома остались, ожидая еще каких-нибудь вестей. Прошло довольно много времени, но никаких вестей они так и не дождались. Женщины отправились на стоянку под Иерусалимом и узнали, что никого из пришедших с Иешуа соратников там не осталось, никто не мог сказать им ни что с ними случилось, ни где их можно найти. Тогда Мариам отправилась к крепости, а Шелома — на другую стоянку, в надежде застать там кого-нибудь из учеников.

Мариам вновь заплакала, она боялась, что многие из пришедших вместе с Иешуа людей также арестованы. Однако когда я расспросила девушку поподробнее, выяснилось, что, хотя людей, пришедших с Иешуа в Иерусалим, было несколько сотен, только чуть больше десятка пошли с ним к храму, чему мне довелось быть свидетелем. Остальные все еще, как я полагала, находились где-то в городе или поблизости, можно было попытаться найти их и узнать от них новости.

Была уже глубокая ночь, и Мариам забеспокоилась, что до сих пор нет никаких вестей от Шеломы, я тоже недоумевала, почему Якоб до сих пор не пришел к крепости. Мы пошли к Овечьим воротам, они были ближе всех к крепости: может быть, Якоб или Шелома ждут там? Стражники уверили нас, что все городские ворота давно закрыты. Нам пришлось вернуться к крепости и положиться на удачу или случайность. У крепостного входа солдаты все еще грелись у костра. Кто-то, явно пожалев нас, спросил на плохом арамейском, какое у нас здесь дело, и, выслушав меня, сказал, что римляне должны отпустить моего сына, если он невиновен. Но вместо того, чтобы успокоиться, я впала в растерянность. Кто будет судить, виновен мой сын или нет? Что значит быть невиновным? По иудейским законам незаконнорожденный не мог быть невиновным. Может быть, римляне признали бы его вину менее тяжкой, но как бы они отнеслись к тому, что мой сын презирал всякое насилие, свободно высказывал свои убеждения.

Я предложила Мариам поспать немного, покуда я покараулю ее сон.

Мариам снова расплакалась. Она призналась мне, что мучается оттого, что тогда, в Капер Науме, ей пришлось отказать мне в моей просьбе. Тогда, продолжала заливаться слезами девушка, я так понравилась ей и она так сочувствовала моему горю. Я видела, что она говорит очень искренно.

— Я совсем не рассердилась на тебя тогда, — сказала я, — я лишь очень тревожилась о сыне.

Услышав, что я нисколько не сержусь, девушка поняла, что я простила ее, и поспешила открыть мне свое сердце. Она заговорила об Иешуа, о том, как много у него различных достоинств и какие необыкновенные вещи он творит. Я поняла, что молодая девушка влюблена в Иешуа и просто ослеплена им. Между тем она продолжала рассказывать о том, какие удивительные вещи совершал мой сын здесь, в городе; она упомянула случай, о котором я слышала от женщин возле храма. Человек, о котором шла речь, был двоюродным братом одного из последователей Иешуа. И мой сын, как уверяла Мариам, оживил его, оказав помощь быстро и правильно. Я слушала ее и понимала, что вижу перед собой простую девушку из Галилеи, очень добрую, влюбленную и, как большинство галилеян, очень доверчивую. Но я в то же время готова была признать, что когда Мариам говорила мне об удивительном и необыкновенном Иешуа, ее чувства были такими же, какие испытывала я. Мне было знакомо и близко ощущение пути, который открывается тебе. Чувство, никогда не ведомое прежде, окрыляющее чувство. И Мариам пошла по этому пути. Там все вещи видятся по-новому. Разве я могла сказать ей, что чудес не бывает? Они открываются перед теми, кто умеет увидеть их.

Мы так и сидели с ней, в темноте ночи, у подножья ступеней, ведущих в крепость, и вели свой долгий разговор. Неподалеку по-прежнему горел костер, разведенный стражниками, отблески костра по временам падали на наши лица. Слушая голос Мариам, я постепенно начинала успокаиваться. Я думала об Иешуа, о его жизни, о его пути и о том, куда он приведет его. Но сейчас, вспоминая подробности его жизни, я видела их уже иначе. Мне представлялось, что человек, столь одаренный Богом, не мог быть наказан за это. Я хотела многое рассказать Мариам, но она была совсем еще ребенком, и я не должна была смущать ее невинную душу слишком откровенными признаниями. Но мне так хотелось наконец облегчить свою ношу — рассказать обо всей моей жизни, и, может быть, тогда камень, который лежал у меня на сердце и который я ощущала каждый раз, думая об Иешуа, исчез бы.

Мы просидели так целую ночь, как стражники в бессменном карауле. К рассвету пришли новые солдаты, которые не знали ничего о том, зачем мы сидим у входа в крепость. Они попросили нас уйти и даже довольно грубо подтолкнули нас, когда им показалось, что мы замешкались. Мы покинули свой пост в растерянности, не зная, что нам делать дальше. За стенами храма вставало солнце, наступал день Пасхи.