«У хорошей истории нет ни начала, ни конца, — говаривал мой преподаватель английского языка и литературы. — Каждый произвольно выбирает миг, с которого потом смотрит назад или вперед». Этим словам Эндрю Торп умудрялся найти применение на каждом занятии, какую книгу бы мы ни обсуждали. Можно было даже заранее угадать, когда именно мы их услышим, потому как, прежде чем выдать любимое изречение, профессор неизменно выдерживал продолжительную паузу, вскидывал брови и коротко, резко вдыхал.

Я бы выбрала одну среду в декабре 1989 года. Снова и снова взвешивая все детали, я выбираю именно этот день, который стал точкой отсчета для всех последующих событий, с него я начала делить свою жизнь на две части: годы, прожитые с Лилой, — и без нее.

В то утро я сидела на кухне, слушала по радио Джимми Клиффа и поджидала, когда закипит кофе. Наши родители уже ушли на работу. Сверху спустилась Лила в черной блузке с рюшками, в зеленой вельветовой юбке и кедах. Глаза у нее были красными. Она плакала! Это меня ошарашило. Я и не помнила, когда в последний раз видела слезы Лилы.

— Что случилось?

— Ничего. Неделя тяжелая, — небрежно отмахнулась она. На пальце блеснуло кольцо, которого я раньше не видела, — такое тоненькое, золотое, с черным камушком.

— Потанцуем! — Мне хотелось ее развеселить. Я схватила сестру за руку, попробовала закружить, но Лила вырвалась.

Запищала кофеварка. Я выключила радио и налила Лиле кофе.

— Ты из-за него? — спросила я.

— Из-за кого?

— Из-за него, да? Ну скажи, скажи! Из-за него?

В кухонное окно Лила разглядывала ветку, которую еще на прошлой неделе грозой занесло к нам на крыльцо. Только позже, воспроизводя в памяти события тех дней, я подивилась — почему никто из нас не побеспокоился убрать с крыльца упавшую ветку?

— И давно она тут валяется? — поинтересовалась Лила.

— Да порядком уже.

— Надо бы убрать.

— Надо бы.

И ни одна из нас не двинулась с места.

— Как его зовут? — спросила я наконец. — А то у меня есть знакомые ребята-баскетболисты. Они живо начистят ему рожу.

От шутки здесь была ровно половина.

Лила не ответила, будто вообще меня не слышала. Но я уже давно научилась не обижаться на ее молчание. Однажды в ответ на мой укор, что она совсем не обращает на меня внимания, Лила объяснила: «Понимаешь, это как будто я брожу по дому, захожу в комнату, и дверь за мной закрывается. Я включаюсь в то, что происходит в этой комнате, а все остальное для меня как бы исчезает».

Я потянулась через стол и тронула Лилу за руку, призывая ее вернуться.

— Красивое колечко. С опалом?

Она поспешно сунула руку в карман.

— Так, побрякушка.

— Где взяла?

Она пожала плечами:

— Даже не помню…

Лила никогда не покупала себе украшений. Кольцо, надо полагать, было подарком от него. Лила и романтические отношения — это что-то новенькое! За все школьные и институтские годы у нее было не больше полудюжины свиданий. Мама любила повторять, что ребятам, дескать, ума не хватает по достоинству оценить девочку с таким исключительным интеллектом. Но тут, по-моему, мама в корне ошибалась. Пацаны-то как раз интересовались Лилой, это ей они на фиг не были нужны.

Когда я перешла в старшие классы, Лила заканчивала школу. Видела я, как парни на нее пялятся. Трепались они со мной, меня звали на вечеринки и на свидания; меня, веселую и бесшабашную сестрицу, которую всегда можно подговорить смотаться на пикничок или отколоть изощренную шутку над учителями. Но Лила не была невидимкой, отнюдь. Длинные темные волосы, извечная замкнутость, странноватое чувство юмора, страсть к математике — думаю, мальчишки попросту робели. Когда Лила в диковинных нарядах, которые сама себе шила на стареньком мамином «Зингере», в одиночестве шагала по коридору, уйдя с головой в собственные мысли, она, должно быть, казалась неприступной как крепость. Хотя мальчишки с ней и не заговаривали, было ясно как апельсин, что ее замечают. Я внушала симпатию, а в Лиле была тайна.

Даже после окончания калифорнийского университета Беркли, уже работая над кандидатской диссертацией по классической математике в Стэнфорде, Лила по-прежнему жила в своей детской спальне, почти каждый вечер ужинала дома, а по выходным смотрела с мамой и папой взятые напрокат фильмы. Тем временем я развлекалась где-нибудь с друзьями. Правда, некоторое время спустя Лила стала по вечерам уходить из дому. Возвращалась за полночь, с улыбкой на лице. Я пыталась выведать, с кем она встречается, но Лила отмахивалась: «Просто знакомый».

Мама тоже пришла в восторг от того, что наша Лила, быть может, бегает на свидания.

— Не хочу, чтобы она прожила жизнь одна-одинешенька, — не раз говорила мама.

А я вот подозревала, что Лила воспринимает одиночество не совсем так, как большинство людей. В голове у нее крутилось столько мыслей, что в приятелях не было нужды. Хотя мы с ней могли часами шептаться в темноте, я знала, что ей и одной не будет скучно: возьмет карандаш и примется за какую-нибудь зубодробительную математическую задачку. Я тогда думала, что для других девочек иметь сестру — все равно что стоять перед мутноватым зеркалом и видеть в нем свое собственное прошлое, саму себя, только с вариациями. Но мы с Лилой, несмотря на физическое сходство, были настолько разными, что не родись мы в одной семье, вряд ли подружились бы.

Лила допила кофе, взяла из вазы на столе яблоко, подхватила рюкзак.

— Передай маме, что я сегодня буду поздно.

— Во сколько?

— Поздно.

— Кто бы он ни был, — заметила я, — не очень-то с ним миндальничай. Пусть не воображает, что он главный.

Ее губы тронула улыбка:

— Это правило?

— Наиважнейшее!

Я проводила Лилу в прихожую, сняла с вешалки у лестницы ее черное короткое пальтецо, помогла его надеть, и тут вдруг она спросила, вроде только что вспомнила:

— Слушай, можно я сегодня возьму машину?

С тех пор как три года тому назад я получила права, мы с ней на пару владели синей «тойотой». Лила сама каждый месяц составляла расписание, и в этом месяце среды выпали на мою долю.

— Я бы с дорогой душой, но сама сегодня заканчиваю в библиотеке в четыре, а на полпятого записана к зубному, на другом конце города. На автобусе никак не поспеть.

— Ладно, неважно.

Лила открыла дверь, я, как было у нас заведено, откозыряла. Две, может, три секунды я вслушивалась в привычные звуки внешнего мира, ворвавшиеся в наш тихий дом: проехала машина, вниз по крутой улице скатился мальчишка на скейтборде, обрывок музыкальной фразы долетел из распахнутого окна на той стороне. Затем дверь тихо закрылась — Лила ушла. Позже я бесчисленное количество раз вызывала в памяти этот миг, и мне казалось, что не замок щелкнул тогда, а в душе у меня раздался едва различимый щелчок. Если бы я только прислушалась, если бы обратила внимание, возможно, я сумела бы что-то изменить.

Вечером я сказала родителям, что Лила будет поздно, и мы легли спать как обычно. На следующее утро, когда я спустилась в кухню, мама, стоя у рабочего стола, жевала хлопья и просматривала свои записи по судебному делу, а папа сидел за обеденным столом с газетой и тостом, намазанным маслом.

— Пойди разбуди свою сестру, Элли, — сказала мама. — Надо же, до сих пор валяется! А ей к девяти на лекцию.

Я пошла наверх, постучала. Лила не ответила, и я заглянула в комнату. Кровать заправлена, накидки на подушках и покрывало не смяты. Собраться и уйти незамеченной она не могла: наша общая крохотная ванная располагалась впритык к моей комнате, а Лила всегда принимала по утрам душ под «KLIV». Я бы непременно услышала.

Я вернулась на кухню. Мама у раковины мыла свою миску.

— Ее нет! — объявила я. — Похоже, она не ночевала дома.

Мама с мокрыми руками обернулась ко мне:

— Что?!

Папа в изумлении оторвался от газеты:

— И не звонила?

— Она тебе не говорила, куда собирается вечером? — спросила мама.

— Нет. Вообще-то утром она была расстроена, но в чем дело, не призналась.

— А этот парень, с которым она встречается, — продолжала расспрашивать мама, — кто он такой? Ты в курсе?

— Она меня не посвятила.

Я снова поднялась в комнату сестры и сняла со стены над письменным столом ее график. Мы позвонили в редакцию «Стэнфордского математического журнала», где Лила работала несколько дней в неделю. Она пропустила вчерашнюю пятичасовую летучку.

— Очень странно, — заметил редактор. — Такое с ней впервые за два года.

Потом мы позвонили некоему Стиву, который вел семинар в семь вечера; она и семинар пропустила.

Тут уж папа позвонил в полицию и заявил о пропаже дочери. К нам явился полицейский, попросил фотографию Лилы, засунул в пластиковый конверт и ушел, а мы сели в гостиной ждать телефонного звонка. Это было в четверг. Два дня о Лиле ни слуху ни духу. Словно она отправилась на станцию, купила билет в тридесятое государство и как в воду канула.

А в субботу в Хилдсбуре нашли ее рюкзак, с нетронутым кошельком, ключами от дома и учебниками. Пропала только тетрадка на пружинке, толстенькая такая, в клетчатой обложке. А тетрадка, я знала, непременно была в рюкзаке, когда Лила уходила, потому что сестра никогда с ней не расставалась. Это был ее дневник, но дневник необычный. Вместо слов он был набит цифрами; страница за страницей — сплошь формулы убористым Лилиным почерком. Для меня прочесть хоть одно из вычислений было равноценно попытке очень-очень быстро произнести какое-нибудь слово раз десять подряд; сами по себе цифры и буквы знакомы, а вместе — абракадабра какая-то, шпионский шифр, разгадать который по зубам лишь специалисту. Я бредила неформальной музыкой и восточноевропейскими романами, а Лила все свое время отдавала уравнениям и алгоритмам, длинным цепочкам знаков и цифр, сверху донизу заполнившим страницы в клетку.

— Что это тут у тебя? — поинтересовалась я однажды, сидя на ее кровати и листая ту самую тетрадь. — «Любое четное число не меньше четырех можно представить в виде суммы двух простых чисел», — громко прочла я на страничке с загнутым углом.

Лила примеряла новое платье. Мама вечно покупала ей модные тряпки, пытаясь изменить на свой вкус странноватый самодельный гардероб дочки. Та, по доброте душевной, обновки мерила, демонстрировала родителям, произносила что-нибудь вроде «какая прелесть!», после чего убирала наряды в шкаф, где они и томились, покуда я не забирала их для собственных нужд.

— Всего-навсего одна из самых известных математических задач всех времен — гипотеза Гольдбаха, — откликнулась Лила. — Математики пытаются ее доказать с 1742 года.

— Ну-ка, я сейчас угадаю — моя гениальная сестрица вздумала ее решить!

— Гипотезу не решают, а доказывают.

— Да? И в чем же разница?

— Математический ликбез, — хмыкнула Лила, доставая из коробки лакированные лодочки, купленные мамой к новому платью. — Гипотеза — это математическое утверждение, которое выглядит правдоподобно, но истинность которого официально не доказана. Как только появится доказательство, гипотеза превратится в теорему. Гипотезу можно использовать, чтобы попытаться построить другие математические доказательства. Но все, что доказано при помощи гипотезы, остается всего лишь гипотезой. Понятно? — Лила повернулась ко мне спиной, чтобы я застегнула молнию.

— Клево, когда в семье имеется собственный гений, — бросила я. — Спасибо, сестричка. У меня как гора с плеч.

Лила скинула туфли и плюхнулась на кровать.

— Вот когда я все-таки ее докажу, можешь назвать меня гением. Но только наполовину — у меня есть напарник. У нас с ним договор: мы вместе докажем эту гипотезу. Даже если для этого потребуется тридцать лет.

— Напарник? Кто такой?

— Так, один знакомый.

— Если на это дело потребуется тридцать лет, могла бы заодно уж и замуж за него выйти.

— Боюсь, его жена будет возражать.

— А она в курсе, что вы с ним математически обручились?

Лила поправила бретельку лифчика и потянула за ворот платья.

— Она художница. Боюсь, о гипотезе Гольдбаха слыхом не слыхивала.

Когда нам сообщили о рюкзаке, мы пошли в церковь. Даже папа согласился пойти, хотя его отношения с религией сводились к тому, что порог храма он переступал раз в год, на Пасху. Мы поставили свечку за Лилу. Мама громко молилась, я тоже, хотя не делала этого с детства. Молилась я не то чтоб с подлинной верой, но на случай, если Господь слышит, хотелось сделать все правильно.

В понедельник, через два дня после обнаружения рюкзака, какой-то бродяга, пробираясь через лес на окраине небольшого городка на Русской реке, сошел с тропы и споткнулся о тело, присыпанное опавшей листвой. В четыре часа родители отправились в Герневилль, в ста двадцати километрах севернее Сан-Франциско. Я стояла у окна и смотрела, как из гаража выруливает темно-серый родительский «вольво». В четверг, как обычно, приезжал мусоровоз, но в сумятице последних дней никому не пришло в голову убрать на место пустые баки. Машина остановилась, вышел папа, закатил баки в гараж. Снова сел за руль, я услышала, как опустилась гаражная дверь. Мне были видны они оба, но только от плеч и ниже. Темно-синяя юбка мамы чуть задралась, на коленях лежала сумочка. Они с папой держались за руки. Машина медленно выехала на улицу. Мне стало страшно.

Я сидела на кухне и ждала, не сводя глаз с часовой стрелки. В 17.43 раздался телефонный звонок. Папа звонил из морга, связь была пакостной, то и дело прорывались аккорды какой-то пошлой музычки. Я едва разбирала слова и все просила папу повторить.

— Личность установлена…

Сами слова я уже расслышала, но потребовалось невероятное усилие, чтобы уяснить их смысл.

— Цепочка пропала, — как-то неуверенно добавил папа, скорее спрашивая, чем утверждая.

Я представила себе тоненькую золотую цепочку с подвешенным к ней топазиком в изящной золотой оправе. Лила никогда ее не снимала. Цепочку сестре подарила я, на восемнадцатилетие, — три месяца подрабатывала нянькой, а деньги откладывала.

— Причина смерти установлена. Травма головы, нанесенная тупым предметом.

Тогда меня бесконечно удивила странная апатичность его голоса и тот факт, что страшное известие папа сообщил мне по телефону, а я ведь была дома совсем одна. Теперь, задним числом, понимаю: он был не в своем уме от потрясения и горя, в тот момент нельзя было ждать от него разумных действий. Вешая трубку, я думала о машине. Если бы в среду я дала ее Лиле, как та просила, изменилась бы цепь событий? Если бы я не зациклилась на треклятом визите к зубному, может статься. Лила была бы сейчас жива?

Однажды, силясь объяснить мне диковинное понятие мнимых чисел, Лила процитировала Лейбница, который назвал мнимое число «амфибией между бытием и небытием». После гибели сестры мне иногда казалось, что я застряла именно в таком состоянии. Всю свою жизнь я была младшей сестренкой. И вдруг в одночасье стала единственным ребенком. Родители, надо отдать им должное, изо всех сил старались поддержать мир и согласие в нашей семье, сохранить ту теплую атмосферу, которая царила в доме до смерти Лилы. В мире, где слову «семья», как правило, сопутствует определение «неблагополучная», нам здорово повезло — у нас была счастливая семья. Но как бы крепка ни была семья, какие бы усилия ни прилагали ее члены, чтобы перейти страшный рубеж и жить дальше, с горем справиться непросто. Наш дом был уже не тот, что прежде.

Почти сразу я начала делить время на «до того» и «после». В моих воспоминаниях о жизни «до того» — мир, расцвеченный яркими красками, беспечность, милый сумбур домашней жизни. «После» — нечто совсем иное. «После» — это тяжкое бремя вины и печали.

Ставни на окнах закрыли, дом затих. По ночам мама не вылезала из сада, при свете фонарей копалась в земле, полола сорняки, сажала луковицы. Я слышала, как далеко за полночь она отворяла заднюю дверь, как бросала совок и садовые ножницы в большое железное ведро в гараже. Несколько минут тишины, а затем в трубах начинала клокотать вода, с содроганиями пробуждалась стиральная машина. Потом — звук маминых шагов на лестнице из гаража в дом, и — тук-тук-тук — в дно фаянсовой ванны бил душ. А папа тем временем читал в спальне, в кресле с прямой спинкой, на столике под рукой стакан воды. Неудобное это было кресло. «До того» он всегда устраивался с книжкой в мягком кресле в гостиной — бокал вина в руке, магнитофон тихонько напевает голосами Боба Дилана или Джонни Кэша. «После» не было ни вина, ни музыки.

Несколько лет спустя на гаражной распродаже в Коллингвуде, роясь в картонной коробке, я наткнулась на старую книжку в твердом переплете — «Конец одного романа» Грэма Грина. Разодранная суперобложка склеена скотчем, страницы покоробились и набухли. На прилепленном к переплету ярлычке значилось: 25 центов. Дело было в субботу, теплым сентябрьским утром; впереди два бесконечных выходных дня. Торопиться мне было некуда, а солнышко так ласково пригревало голые руки. Я открыла первую страницу. «У хорошей истории нет ни начала, ни конца, — прочла я. — Каждый произвольно выбирает миг, с которого потом смотрит назад или вперед». Любимое изречение Эндрю Торпа, черным по белому!

Я снова перечитала строчку, потом и в третий раз — не ошиблась ли? Положила четвертак на стол, сунула книжку под мышку и отошла. Со мной такое уже бывало и, вероятно, будет еще не раз: только-только начнет казаться, что я наконец оторвалась от прошлого, выкинула его из головы, как вдруг явится что-нибудь — и прошлое снова со мной. Это могло произойти где угодно, когда угодно: мелькнет похожее лицо, в новостях доложат о значительном математическом открытии, долетит обрывок знакомой песни, появится рецензия на очередную книгу Эндрю Торпа…

Меня не слишком удивило, что Торп без зазрения совести позаимствовал и приписал себе слова писателя. Чего еще ждать от человека, сделавшего карьеру на истории Лилы. Другое огорчало — мое собственное легковерие, готовность принять сказанное за чистую монету, ни на секунду не усомнившись в его непреложности.

Любой рассказ — это вымысел, подвластный прихотям автора. Для читателя же, пребывающего по ту сторону страницы, слова следуют одно за другим с определенной неизбежностью, как будто рассказ может существовать лишь в одном-единственном виде, в том, в котором он написан. Но любую историю можно передавать сегодня так, а завтра — иначе. Для одного рассказчика важны начало и финал. Для другого — герой, героиня, злодей. Вариантов бесчисленное множество — выбирай не хочу. И кто определит, какая из версий истинная?