Вечером в пятницу я снова отправилась к Бену Фонг-Торресу.

— Красное или белое? — спросил он, встретив меня у лифта.

— Красное.

— Отлично. Имеется «Шираз», который мне давно хотелось попробовать.

С бокалами в руках мы спустились по крутой деревянной лестнице в тенистый сад с папоротниками, роскошными розовыми кустами в цвету и банановыми пальмами. Вообразив, как блаженствую в этом саду утром, с чашкой кофе и с книжкой, я поинтересовалась у Бена — а они с Дианой, его женой, сиживают тут?

— Мы не «кофейный» народ, — отвечал Бен. — Мы любим чай.

Я и сама могу иногда побаловать себя чашкой чая, но людей, которые вообще не пьют кофе, не понимаю. Допускаю, что они, вероятно, спокойнее, добрее, меньше подвержены всяким тревогам, — но как прожить целый день без кофе? А месяц? А год?!

— А вы знаете, что в пятнадцатом веке в Турции существовал закон, позволявший женщинам разводиться с мужьями, если те не обеспечивали их достаточным количеством кофе? А сто лет спустя в Оттоманской империи за содержание кофейни полагалась публичная порка. За повторное ослушание нечестивцев зашивали в кожаный мешок и сбрасывали в Босфор.

Бен вежливо кивнул. Ну вот, опять! С некоторых пор у меня вошло в привычку, как только в разговоре случалась заминка, заводить речь о кофе. Это выходило машинально, и я уже подозревала, что смахиваю на стоматолога, который потчует каждого встречного-поперечного захватывающими повествованиями об удалении зуба мудрости, или на риелтора, который во всех деталях посвящает вас в сложности сдачи дома в аренду сроком на тридцать лет.

— Спасибо, что разыскали пленку, — поспешила я сменить тему.

— Не за что. После той неудачной попытки она мне покоя не давала.

— И где же она обнаружилась?

— Сто лет назад я дал ее послушать одному приятелю. Пришлось повисеть на телефоне. Оказалось, что приятель одолжил ее кузине, та отдала сыну, а парень вознамерился продать пленку через Интернет. Только покупателей не нашлось. Вообразите изумление мальчишки, когда он по электронной почте получил мое письмо с требованием вернуть мне мою собственность.

Мы уселись рядышком на плюшевый диван в телевизионной комнате. Запись была плохая, с помехами. Не иначе сработано в каком-нибудь подвале. Первая песня очень приличная, но не более того. Медленная, в стиле Дилана, баллада о раннем утре на Хай-стрит, когда еще не открылись бары. Дальше шла инструментальная пьеса, гитарный перебор томил душу грустью и одновременно окрылял надеждой. Появилось ощущение, что третьим в комнате сидит сам Будро; я почти видела, как он потягивает виски и, склонившись над струнами, роняет слезы. Перед началом третьей песни Бен остановил магнитофон и сказал:

— Впечатляет, а?

— Еще как.

— Следующая оказалась для меня полной неожиданностью. Прежде я ни разу не слышал Будро на клавишных, но не это главное. Знаете, я почти передумал вам звонить. Не представлял, как поступить с этим ящиком Пандоры. Потом посоветовался с Дианой. Она сказала, что вы непременно должны это услышать.

Я сглотнула.

— Ладно, давайте.

Он нажал кнопку. Подавшись вперед, я слушала. Первые две-три минуты — только Будро на клавишах. Аккорды менее уверенные, чем на гитаре, и все же что-то в этой музыке, минуя разум, сразу проникало в сердце, словно Будро каждую ноту пропускал через себя. И было в ней что-то глубоко личное, как будто она не предназначалась ни для чьих ушей, кроме самого Будро. Казалось, я подслушиваю чьи-то мечты. А потом он запел. Сначала его голос чуть подрагивал, затем стал сильнее, но до конца так и не окреп. Позже, снова слушая эту песню, десятки раз слушая ее у себя дома, я поняла — именно этот нетвердый голос и обнаженные эмоции придавали ей красоту. Его голос немножко напоминал Таунза Ван Зандта — тридцать лет тому назад родители водили нас с Лилой в «Филмор» на его концерт. Промозглым февральским вечером мы стояли в длинной очереди на бульваре перед залом. По соседству с «Филмором» располагался величественный трехэтажный особняк, где квартировал «Храм народов». Среди пришедших на концерт Ван Зандта шныряли члены «Храма» и нищие, поджидавшие бесплатной кормежки в церковной столовой. И вот подъезжает лимузин, из него выходит крашеный брюнет и мигом оказывается в окружении толпы, жаждущей прикоснуться к его волосам, к его одежде. Он расточает улыбки, всех обнимает, целует в губы женщин, даже девочек с виду не старше Лилы.

— Это Таунз Ван Зандт? — спрашиваю я.

Мама притягивает меня и Лилу поближе к себе.

— Нет, — говорит она, — это Джим Джонс.

Пройдет совсем немного времени, и крашеный брюнет умрет в Гвиане, а вместе с ним — сотни его последователей. Через несколько дней Дэн Уайт застрелит Харви Милка и мэра города Джорджа Москоне и будет признан невиновным на том основании, что его психика не перенесла «зловредного влияния» пирожков «Твинки», которых он покушал накануне убийства. В детстве я считала Сан-Франциско самым обычным городом, и только повзрослев, начала понимать, до чего странным казался мой город жителям других уголков страны. Для меня же он был просто домом, местом, где можно проснуться поутру и узнать, что один твой знакомый пустился вслед за своей сектой в Гвиану, другой знакомый умер от СПИДа, а кто-то застрелил твоего мэра. Странное творится здесь постоянно — то прекрасное, то ужасное. Такова жизнь в городе у Залива.