Собрание сочинений, том 1. Белый вождь. Квартеронка.

Рид Томас Майн

Квартеронка

 

 

Читатель!

Перед тобой роман, и ничего более.

Не считай автора книги его героем.

 

Глава I. ОТЕЦ ВОД

ОТЕЦ ВОД! Я славлю твой могучий бег. Подобно индусу на берегах священной реки, склоняю я пред тобою колена и возношу тебе хвалу!

Но как несходны чувства, которые нас одушевляют! Индусу воды желтого Ганга внушают благоговейный трепет, олицетворяя для него неведомое и страшное грядущее, во мне же твои золотистые волны будят светлые воспоминания и связуют мое настоящее с прошлым, когда я изведал столько счастья. Да, великая река! Я славлю тебя за то, что ты дала мне в прошлом. И сердце замирает от радости, когда при мне произносят твое имя!

Отец вод, как хорошо я знаю тебя! У твоих истоков я шутя перескакивал через тоненькую струйку, ибо в стране тысячи озер, на вершине Hauteur de terre, ты бежишь крохотным ручейком. На лоно вскормившего тебя голубого озерка спустил я берестяной челн и отдался плавному течению, устремившему меня на юг.

Я плыл мимо берегов, где на лугах зреет дикий рис, где белая береза отражает в зеркале твоих вод свой серебристый стан и тени могучих елей купают в твоей глади свои остроконечные вершины. Я видел, как индеец чипева рассекал твои хрустальные струи в легком каноэ, как лось-великан стоял в твоей прохладной воде и стройная лань мелькала среди прибрежной травы. Я внимал музыке твоих берегов — крику ко-ко-ви, гоготу ва-ва — гуся, трубному гласу большого северного лебедя. Да, великая река, даже в далеком северном крае, на твоей суровой родине, поклонялся я тебе!

*                      *                        *                               *

Все вперед и вперед плыву я, пересекая один за другим градусы, широты и климатические пояса.

И вот я стою на твоем берегу, там, где ты прыгаешь по скалам и зовешься водопадом Святого Антония и бурным, стремительным потоком прокладываешь себе дорогу на юг. Как изменились твои берега! Хвойные деревья исчезли, и ты нарядился в яркий, но недолговечный убор. Дубы, вязы и клены сплетают шатром свою листву и простирают над тобой могучие руки. Хотя леса твои по-прежнему тянутся без конца и края, девственной природе приходит конец. Взор с радостью встречает приметы цивилизации, слух жадно ловит ее звуки. Среди поваленных деревьев стоит бревенчатая хижина, живописная в своей грубой простоте, а из темной чащи леса доносится стук топора. Над поверженными исполинами гордо качаются шелковистые листья кукурузы, и золотые ее султаны сулят богатый урожай. Из-за зеленых крон деревьев вдруг выглянет церковный шпиль, и молитва возносится к небу, сливаясь с рокотом твоих волн.

Я снова спускаю челн на твои стремительные волны и с ликующим сердцем плыву вперед и вперед, на юг. Я проплываю теснины, где ты с ревом пробиваешь себе путь, и восхищенно всматриваюсь в причудливые скалы, которые то отвесной стеной поднимаются ввысь, то расступаются и мягкими изгибами вырисовываются на синеве небес. Я смотрю на нависшую над водой скалу, прозванную наядой, и на высокий утес, на округлой вершине которого в далекие годы солдат-путешественник разбивал свою палатку.

Я скольжу по зеркальной поверхности озера Пепин, любуясь его зубчатыми, похожими на крепостную стену берегами.

С волнением гляжу я на дикий утес Прыжок любви, чьи обрывистые склоны часто отвечали эхом на веселые песни беззаботных путешественников, а однажды эхо повторило скорбный напев — предсмертную песнь Веноны, красавицы Веноны, которая ради любви пожертвовала жизнью.

*                         *                           *

Вперед несется мой челн, туда, где безграничные прерии Запада подступают к самой реке, и взор мой с радостью скользит по их вечнозеленым просторам.

Я замедляю ход своего челна, чтобы посмотреть на всадника с разрисованным лицом, скачущего вдоль твоего берега на диком коне, и полюбоваться на гибких дакотских девушек, купающихся в твоих хрустальных струях, а затем — снова вперед, мимо Скалистого карниза, мимо богатых рудами берегов Галены и Дюбюка и воздушной могилы смелого рудокопа.

Вот я достиг того места, где бурный Миссури яростно бросается на тебя, как будто хочет повлечь за собою по своему пути. С утлого суденышка я слежу за вашим поединком. Жестокая короткая схватка, но ты побеждаешь, и отныне твой укрощенный соперник вынужден платить тебе золотую дань, вливаясь в твое могучее русло, и ты величественно катишь свои воды вперед.

*                      *                        *                               *

Твои победоносные волны несут меня все южнее. Я вижу высокие зеленые курганы — единственный памятник древнего племени, некогда обитавшего на твоих берегах. Но сейчас передо мной встают поселения другого народа. Сверкающие на солнце колокольни и купола вздымают в небо острые свои шпили, дворцы стоят на твоих берегах, а другие, плавучие, дворцы качаются на твоих волнах. Впереди виден большой город.

Но я не задерживаюсь здесь. Меня манит солнечный юг, и, вновь доверившись твоему течению, я плыву дальше.

Вот широкое, как море, устье Огайо и устье другого крупнейшего твоего притока, знаменитой реки равнин. Как изменились твои берега! Ни нависших скал, ни отвесных утесов. Ты прорвался сквозь сковавшие тебя горные цепи и теперь широко и свободно прокладываешь себе путь через собственные на— носы. Ты сам в минуту буйного разгула создал свои берега и можешь прорвать их, когда тебе вздумается. Теперь леса вновь окаймляют тебя — леса исполинов: раскидистые платаны, высокие тюльпанные деревья, желто-зеленые тополя поднимаются уступами от самой воды. Леса стоят на твоих берегах, и на своей широкой груди ты несешь остовы мертвых деревьев.

*                          *                             *

Я проношусь мимо последнего твоего большого притока, пурпурные воды которого лишь слегка окрашивают твои волны. Плыву вниз по твоей дельте, вдоль берегов, прославленных страданиями Де Сото и смелыми подвигами Ибервиля и Ла Салля.

Тут душу мою охватывает беспредельное восхищение. Лишь человек с каменным сердцем, бесчувственный ко всему прекрасному, способен взирать на тебя здесь, в этих южных широтах, не испытывая священного восторга.

Сказочные картины, сменяя одна другую, как в панораме, развертываются передо мной. Нет на земле пейзажа прекраснее. Ни Рейн с его замками на скалах, ни берега древнего Средиземного моря, ни острова Вест-Индии — ничто не может сравниться с тобой. Ни в одной части света нет такой природы, нигде мягкое очарование не сочетается столь гармонично с дикой красотой. Однако взор не встречает здесь ни скал, ни даже холмов; лишь темные кипарисовые чащи, опушенные серебристыми мхами, служат фоном картине, и они не уступают в величавости гранитным утесам.

Лес уже не подходит вплотную к твоим берегам. Его давно свалил топор поселенца, и на смену ему пришли золотистый сахарный тростник, белоснежный хлопок и серебристый рис. Лес отступил назад и теперь лишь издали украшает картину. Я вижу тропические деревья с широкими блестящими листьями — пальмы сабаль, аноны, водолюбивую ниссу, катальпу с крупными трубчатыми цветами, душистый стиракс и магнолию с ее восковыми лепестками. С листвой этих прекрасных туземок смешивают свою листву и сотни чудесных пришельцев: апельсин, лимон и фиговое дерево, индийская сирень и тамаринд, оливы, мирты и бромелии, а поникшие ветви вавилонской ивы составляют разительный контраст с прямыми стеблями гигантского сахарного тростника и копьевидными листьями высокой юкки.

Окруженные этой пышной растительностью, стоят виллы и роскошные усадьбы самой разнообразной архитектуры, столь же разнообразной, как и национальности населяющих их людей, ибо на твоих берегах живут люди самых различных наций, и все они принесли тебе свою дань, украсив тебя дарами всемирной цивилизации.

Прощай, отец вод!

Хоть я не родился под этим благодатным южным небом, но провел здесь долгие годы и люблю эту страну даже больше, чем свою родину. Здесь про— жил я дни светлой юности, возмужал и провел бурные годы зрелости, и воспоминания об этих годах, полных неувядаемой романтики, никогда не изгладятся из моей памяти. Здесь мое сердце впервые познало Любовь — первую чистую любовь. Неудивительно, что страна эта всегда будет окружена для меня немеркнущим сиянием.

Читатель, выслушай историю этой любви!

 

Глава II. ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ В НОВОМ ОРЛЕАНЕ

Как многие юнцы, вырвавшиеся из колледжа, я тяготился жизнью в отчем доме. Мной овладела жажда путешествий; я мечтал увидеть мир, знакомый мне пока только по книгам.

Вскоре мне удалось осуществить мою мечту. Без всякого сожаления смотрел я, как холмы моей родины скрываются за темными волнами, не тревожась о том, увижу ли я их когда-нибудь снова.

Хоть я и вышел из стен классического колледжа, я не чувствовал никакой склонности к классическим знаниям.

За десять лет, проведенных над напыщенными гиперболами Гомера, однообразными стихами Вергилия и скучными нескромностями Горация Фланка, я не проникся тем восхищением перед классической литературой, какое испытывают — или притворяются, что испытывают, — почтенные ученые с очками на носу.

Я не создан, чтобы жить в мире отвлеченных идей или в мечтаниях о прошлом. Я люблю окружающую меня реальную жизнь. Пускай дон-кихоты изображают трубадуров среди развалин старинных замков, а жеманные барышни посещают места, воспетые в путеводителях. Что до меня, то я равнодушен к романтике прошлого. В современном Вильгельме Телле я вижу лишь наемника, готового продать силу своих мускулов любому тирану, а живописный лаццарони, при ближайшем знакомстве, представляется мне обыкновенным мелким воришкой.

Глядя на разрушающиеся стены Афин и развалины Рима, я замечаю лишь бесприютность и голод. Я не любитель живописной нищеты. Меня не трогают романтические лохмотья.

А между тем именно жажда романтических приключений заставила меня покинуть родной дом. Меня увлекало все яркое и необыкновенное, ибо я был в том возрасте, когда человек больше всего влюблен в романтику. Да я и сейчас не изменился. Теперь я старше, но час разочарования для меня еще не наступил и, думаю, никогда не наступит. В жизни много романтического — это не иллюзия. Романтика живет не в светских гостиных с их нелепыми обычаями и глупыми церемониями; она не носит блестящих мундиров и сторонится безвкусных придворных празднеств. Звезды, ордена и титулы ей чужды. Пурпур и позолота убивают ее.

Романтику надо искать в других местах — среди великой и могучей природы, хотя и не только там. Ее можно найти среди полей и дубрав, среди скал и озер, так же как и на людных улицах больших городов. Ибо родина ее в человеческих сердцах — сердцах, которые охвачены высокими стремлениями и бьются в груди у людей, жаждущих Свободы и Любви.

Итак, я устремился не к старым классическим берегам, а в более молодые страны. В поисках романтики я отправился на запад. И я нашел ее и упивался ею под ярким небом Луизианы.

*                            *                               *

В январе 18 . . года я ступил на землю Нового Света, на землю, политую английской кровью. Любезный шкипер, который перевез нас через Атлантический океан, доставил меня на берег в своей шлюпке. Я стремился увидеть места, где происходили последние исторические сражения; в ту пору я увлекался военной историей. Но мне хотелось осмотреть поле боя в Новом Орлеане не из простого любопытства. Я придерживался мнения, считавшегося в то время еретическим, что мирные люди, вынужденные взяться за оружие, сражаются в иных случаях не хуже наемников-профессионалов, и что длительная военная муштра не служит непременным залогом победы. История войн при поверхностном изучении как будто опровергает это мнение; оно противоречит также и свидетельствам военных. Однако свидетельства профессионалов не имеют большого значения в этом вопросе. Разве можно найти хоть одного военного, который не старался бы выставить свое искусство в самом героическом свете? Кроме того, властители не жалели сил, чтобы ввести свои народы в заблуждение. Надо же было им найти какое-то оправдание для той чудовищной обузы, какой для нас является «регулярная армия».

Мое желание увидеть поле боя на берегах Миссисипи имело прямое отношение к интересовавшему меня вопросу. Эта военная операция служила веским доводом в мою пользу, ибо на этом месте шесть тысяч человек, никогда не слышавших команды: «Напра…во!», победили, разбили наголову и, можно сказать, почти стерли с лица земли прекрасно вооруженную и обученную армию, вдвое превосходившую их числом.

После того как я побывал на месте этой битвы, мне довелось и самому участвовать во многих боях. И теорию, которую я в то время отстаивал, я впоследствии проверил на опыте. Вера в военную муштру — это заблуждение, а сила регулярной армии — иллюзия.

*                              *                                 *

Через час я уже бродил по улицам Нового Орлеана, не думая больше о войне.

Мысли мои приняли другое направление. Передо мной, словно в панораме, развертывалась кипучая жизнь Нового Света во всей ее свежести и многообразии, и, вопреки принятому мною решению nil admirari — ничему не удивляться, — я невольно с удивлением озирался вокруг.

Одной из первых неожиданностей, поразивших меня, можно сказать, еще на пороге моей жизни за океаном, было открытие, что я ни на что не годен. Я мог сослаться на свой аттестат и сказать: «Вот доказательства моей учености — я удостоен высшей награды в колледже». Но на что он мог мне пригодиться? Те отвлеченные науки, которым меня учили, не имели никакого применения в реальной жизни. Моя логика была просто болтовней попугая. Моя классическая ученость лишь загромождала мою память. И я был так же плохо подготовлен к жизненной борьбе, к труду на благо своему ближнему и самому себе, как если бы изучал китайские иероглифы.

А вы, бездарные учителя, пичкавшие меня синтаксисом и стихосложением,— вы, конечно, назвали бы меня неблагодарным, если бы я высказал вам все возмущение и презрение, которое охватило меня, когда я оглянулся назад и убедился, что десять лет жизни, проведенных под вашей опекой, пропали для меня даром, что я глубоко заблуждался, считая себя образованным человеком, а на самом деле ровно ничего не знаю.

*                                *                                       *

Итак, с некоторым запасом денег в кармане и очень небольшим запасом знаний в голове я бродил по улицам Нового Орлеана, удивленно озираясь вокруг.

Но вот прошло полгода, а я ходил по тем же улицам уже почти без денег в кармане, но зато изрядно пополнив запас своих знаний. За эти шесть месяцев я приобрел значительно больший жизненный опыт, чем за последние шесть лет моей жизни.

Этот опыт обошелся мне недешево. Взятые мною в дорогу деньги быстро исчезли в водовороте ресторанов, театров, маскарадов и «квартеронских балов». Немалую долю я оставил и в том банке, который называется «фараоном» и не выплачивает вкладчикам ни капитала, ни процентов.

Я даже боялся подсчитать все мои расходы. Но в конце концов я пересилил себя и подвел итог. Оказалось, что после оплаты счета в гостинице у меня остается ровно двадцать пять долларов! На двадцать пять долларов я должен был жить, пока напишу домой и получу ответ, то есть не меньше трех месяцев, — ведь это было в ту пору, когда еще не знали больших океанских пароходов.

Полгода я храбро грешил. Теперь я был полон раскаяния и хотел исправиться. Я даже охотно поступил бы на службу. Но вся моя школьная премудрость, которая не помогла мне сберечь кошелек, была теперь бессильна пополнить его вновь. Во всем этом кипучем городе я не мог найти занятия, к которому был бы пригоден.

Без друзей, приунывший, немного пресыщенный и довольно сильно обеспокоенный своим ближайшим будущим, я слонялся по улицам. С каждым днем у меня оставалось все меньше знакомых. Я не встречал их больше в увеселительных заведениях, где они обычно собирались. Куда же они пропали?

В их исчезновении не было ничего таинственного. Наступила середина июня, стояла изнурительная жара, и с каждым днем ртуть в градуснике поднималась все выше. Температура доходила до 100 градусов по Фаренгейту. Через неделю-другую можно было ожидать ежегодного, хотя и нежеланного, гостя, по прозвищу Желтый Джек, которого одинаково боялись и старый и малый. Страх перед желтой лихорадкой выгонял все высшее общество из Нового Орлеана, и оно, подобно перелетным птицам, устремлялось на север.

Я не храбрее других. У меня не было никакого желания познакомиться с этим страшным болотным дьяволом, и я считал, что мне тоже лучше убраться подобру-поздорову. Для этого стоило только сесть на пароход и отправиться вверх по течению, в один из городов, куда не проникает тропическая малярия.

В то время одним из самых привлекательных северных городов считался Сент-Луис, и я надумал отправиться туда, хотя и не имел представления, на что буду там существовать, так как моих средств хватало ровно на дорогу.

Сказав себе, однако, что из двух зол надо выбирать меньшее, я твердо решил ехать в Сент-Луис. Итак, я собрал свои пожитки и поднялся на борт парохода «Красавица Запада», отходившего в далекий «Город на холмах».

 

Глава III. «КРАСАВИЦА ЗАПАДА»

В назначенное время я был на борту парохода. Но оказалось, что, понадеявшись на аккуратность здешних пароходов, я пришел слишком рано, чуть ли не за два часа до отплытия.

Однако я не даром потратил время — я провел его с пользой, изучая своеобразное строение судна, на которое взошел. Я сказал «своеобразное», ибо пароходы, плававшие по Миссисипи и ее притокам, совершенно не похожи на пароходы других стран и даже на те, что плавают по рекам Восточных штатов.

Это чисто речные пароходы, они не могут выходить в открытое море, хотя некоторые из них и осмеливаются плавать вдоль техасского берега от Мобила до Галвестона.

Корпус у них построен так же, как и у морских судов, но значительно отличается глубиной трюма. У этих судов такая мелкая осадка, что остается очень мало места для груза, а палуба поднимается всего на несколько дюймов над ватерлинией. Когда же судно тяжело загружено, вода доходит до самого фальшборта. Машинное отделение находится на нижней палубе; там же установлены и большие чугунные паровые котлы с широкими топками, так как эти суда ходят на дровах. Там же из-за тесноты трюма размещают и большую часть груза; по всей палубе вокруг машин и котлов навалены кипы хлопка, бочки с табаком и мешки с зерном. Таков груз на судне, идущем вниз по течению. На обратном пути пароход везет уже другие товары: ящики с различной утварью, сельскохозяйственные орудия, модную галантерею, доставленную на пароходах из Бостона, кофе в кулях из Вест-Индии, рис, сахар, апельсины и другие продукты тропических стран.

На корме отведено место для беднейшей части путешественников, так называемых палубных пассажиров. Здесь вы никогда не увидите американцев. Некоторые пассажиры — ирландские поденщики, другие — бедные немецкие эмигранты, направляющиеся на отдаленный Северо-Запад, а в основном — негры, иногда свободные, а чаще всего рабы.

Чтобы покончить с описанием корпуса, скажу еще, что постройка судна с такой мелкой осадкой очень разумна. Это делается для того, чтобы оно могло идти по мелководью, весьма oбычному на этой реке, особенно в периоды засухи. Вот почему чем меньше осадка, тем лучше. Один капитан на Миссисипи, хвастаясь своим судном, уверял, что, если выпадет сильная роса, он берется провести его даже через прерии.

Если у парохода на Миссисипи лишь очень небольшая часть скрыта под водой, то можно сказать обратное о его надводной части. Представьте себе двухэтажный дощатый дом длиною около двухсот футов, выкрашенный в ослепительно белый цвет; представьте вдоль второго этажа ряд окошек с зелеными переплетами, или, вернее, дверей, открывающихся на узкий балкон; представьте себе плоскую или полукруглую крышу, покрытую просмоленным брезентом, а на ней ряд люков для верхнего света, словно стекла в парнике; представьте себе два огромных черных цилиндра из листового железа, каждый десяти футов в диаметре и чуть ли не ста футов высотой, возвышающихся, как башни, — это дымовые трубы парохода; сбоку — цилиндр поменьше, или труба для выпускания пара, а впереди, на самом носу корабля, длинный флагшток с развевающимся звездным флагом, — представьте себе все это, и вы будете иметь некоторое понятие о том, что такое пароход на Миссисипи.

Войдите внутрь — и в первую минуту вас поразит неожиданное зрелище. Вы увидите роскошный салон длиной около ста футов, украшенный богатыми коврами и красиво обставленный. Вы отметите изящество обстановки, дорогие кресла, диваны, столы и кушетки; красоту расписанных и отделанных позолотой стен; хрустальные люстры, спускающиеся с потолка; по обеим сторонам салона десятки дверей, ведущих в отдельные каюты, и громадные раздвижные двери из цветного или узорчатого стекла, за которыми находится запретное святилище — дамский салон Короче говоря, вы увидите вокруг богатство и роскошь, к которым вы совершенно не привыкли, путешествуя по Европе. Вы только читали о подобной обстановке в какой-нибудь волшебной сказке или в «Тысяча и одной ночи».

И все это великолепие порой находится в досадном противоречии с поведением того общества, которое тут расположилось, ибо в этом роскошном салоне встречаются грубые невежи наравне с изысканными джентльменами. Вы можете с удивлением увидеть сапог из свиной кожи, положенный на столик красного дерева, или черный от никотина плевок, измазавший узор на дорогом ковре. Но это случается редко, и теперь — еще реже, чем в описанные мною дни.

*                    *                     *                     *                      *

Осмотрев внутреннее помещение «Красавицы Запада», я вышел на палубу. Здесь, на носу корабля, было оставлено свободное пространство, обычно называемое тентом, — прекрасное место для отдыха мужской части пассажиров. Верхняя палуба, на которой расположены каюты, выдается тут вперед; ее поддерживают колонки, опирающиеся на нижнюю палубу. Крышей ей служит штормовой мостик, выдвинутый вперед, как и палуба, и укрепленный на тонких деревянных стойках; он защищает эту площадку от солнца и дождя, а небольшие перила делают ее совершенно безопасной. Спереди и с боков она открыта, что дает возможность пассажирам осматривать окрестности, а легкий ветерок во время хода судна навевает прохладу; вот почему тент — излюбленное место пассажиров. Для их удобства здесь стоят кресла и разрешается курить.

Только человек, совсем равнодушный к кипучей жизни толпы, отказался бы понаблюдать за ней час-другой на набережной Нового Орлеана. Усевшись в кресло и закурив сигару, я решил посвятить некоторое время этому интересному занятию.

 

Глава IV. ПАРОХОДЫ-СОПЕРНИКИ

Та часть набережной, которая была у меня перед глазами, именовалась портом. Штук двадцать или тридцать судов стояло у деревянных причалов. Некоторые пароходы только что пришли с верховьев реки и выгружали свои товары и пассажиров, очень немногочисленных в это время года. Другие, осаждаемые суетящейся толпой, разводили пары, тогда как остальные, казалось, были покинуты своими экипажами и капитанами, которые, наверно, в это время веселились в шумных ресторанах и кабачках. Изредка показывался франтоватый конторщик в синих хлопчатобумажных брюках, белом полотняном пиджаке, дорогой панаме, в батистовой рубашке с пышным жабо и брильянтовыми запонками. Такой расфранченный джентльмен появлялся на несколько минут у одного из опустевших судов, вероятно, чтобы заключить какую-нибудь сделку, и спешил обратно в город, где его ждали более интересные занятия.

Особое оживление на берегу было заметно против двух крупных пароходов. Один из них был тот, на котором я собирался отплыть. Второй, как я прочел на штурвальной рубке, назывался «Магнолия». Это судно также готовилось к отплытию, о чем говорили суета на палубе, яркий огонь в топках и клубы вырывающегося со свистом пара.

На набережной разгружали последние подводы; пассажиры, боясь опоздать, спешили с шляпными картонками в руках; по сходням тащили ящики, сундуки, тюки, катили бочки; конторщики, вооружившись блокнотами и карандашами, считали и записывали груз; все это свидетельствовало о скором отплытии парохода. Совершенно такая же сцена происходила и перед «Красавицей Запада».

Поглядев на эти приготовления, я вскоре заметил, что между командами пароходов происходит что-то не совсем обычное. Суда стояли у соседних причалов, и матросы, слегка повысив голос, могли переговариваться между собой, что они сейчас и делали. По некоторым долетевшим до меня фразам и презрительному тону, каким они были сказаны, я понял, что «Магнолия» и «Красавица Запада» были пароходами-соперниками. Вскоре я услышал, что они должны отчалить почти одновременно и собираются устроить гонки.

Я знал, что так называемые первоклассные пароходы нередко вступают здесь в подобные состязания, а «Магнолия» и ее соперница относились к этой категории. Оба были пароходами высшего класса и по величине, и по богатству отделки; оба совершали одинаковые рейсы от Нового Орлеана до Сент-Луиса, наконец, обоими командовали опытные и популярные речные капитаны. Все это неизбежно делало их соперниками, и чувства эти разделяли обе команды, от капитана до слуги-невольника.

Что касается судовладельцев и капитанов, то их соперничество основано на расчете. Победившее судно завоевывает себе популярность среди публики. Самый быстроходный пароход становится и самым модным, и хозяин может быть уверен, что списки его пассажиров будут всегда заполнены, несмотря на высокую плату за проезд, ибо у американца есть такая слабость: он готов истратить последний доллар, лишь бы потом говорить, что путешествовал на самом фешенебельном пароходе, так же как в Англии многие любят кстати и некстати упоминать о том, что они путешествовали первым классом. Тщеславие свойственно не одной какой-нибудь нации, это явление повсеместное.

Предстоящие гонки между «Красавицей Запада» и «Магнолией» разожгли дух соперничества не только среди команд этих судов, — возбуждение передалось и пассажирам. Кажется, многие из них так же увлекаются этими гонками, как англичане скачками. Некоторых, без сомнения, привлекал спортивный азарт, но скоро я заметил, что большинство держит денежные пари.

— «Красавица» должна победить! — кричал за моей спиной какой-то детина с золотыми запонками. — Ставлю двадцать долларов на «Красавицу»! Хотите пари, незнакомец?

— Нет, не хочу, — ответил я довольно сердито, так как он позволил себе бесцеремонно положить руку мне на плечо.

— Что ж, как хотите! — ответил он. — Ваше дело. — И, обращаясь к другому, закричал: — «Красавица» победит, ставлю двадцать долларов! Двадцать долларов на «Красавицу»!

Сознаюсь, в ту минуту я предавался довольно грустным размышлениям. Я первый раз пускался в плавание на американском пароходе, и мне вспомнились многочисленные рассказы про взорвавшиеся котлы, пробоины в корпусах и судовые пожары. Я слышал, что гонки нередко приводят к подобным катастрофам, и у меня были основания верить этим рассказам.

Некоторые из пассажиров, наиболее трезвые и рассудительные, разделяли мои опасения; кое-кто даже говорил, что надо попросить капитана не разрешать гонок. Однако они знали, что останутся в меньшинстве, и ничего не предпринимали.

Больше из любопытства, чем из боязни, я все же решил пойти к капитану и спросить, каковы его намерения. Оставив свое место под тентом, я спустился по сходням и поднялся на набережную, где находился капитан.

 

Глава V. ПРЕЛЕСТНАЯ ПОПУТЧИЦА

Не успел я заговорить с капитаном, как заметил приближающуюся к пристани карету, выехавшую, по-видимому, из французского квартала города. Это был красивый экипаж, которым правил хорошо одетый плотный кучер-негр; когда экипаж подкатил поближе, я увидел, что в нем сидит молодая изящная дама.

Не знаю почему, но у меня появилось предчувствие, а может быть, и тайное желание, чтоб эта незнакомка оказалась моей попутчицей. Вскоре я узнал, что она и вправду хочет ехать на нашем пароходе.

Карета подкатила к берегу, и я увидел, как дама обратилась с вопросом к одному из стоявших поблизости пассажиров, а тот указал ей на нашего капитана. Догадавшись, что речь идет о нем, капитан подошел к экипажу и поклонился. Я стоял тут же рядом, и слышал каждое слово.

— Мсье, вы капитан «Красавицы Запада»? — спросила дама по-французски.

Капитан немного знал этот язык, так как постоянно общался с креолами.

— Да, мадам, — ответил он.

— Я хотела бы уехать на вашем пароходе.

— Я буду счастлив служить вам, мадам… Мистер Ширли, у нас найдется свободная каюта? — обратился он к подошедшему стюарду.

— Это не важно, — сказала дама, прерывая его. — Мне каюта не нужна. Вы дойдете до моих плантаций еще до полуночи, и я не собираюсь спать на пароходе.

Слова «мои плантации», по видимому, произвели впечатление на капитана. Человек вообще не грубый, он стал еще более любезным и внимательным. Владелец плантаций в Луизиане такое лицо, с которым нельзя обращаться небрежно, тем более, если это молодая и очаровательная дама. Кто мог быть с нею неучтивым! Во всяком случае, не капитан Б., командир парохода «Красавица Запада». Самое название его судна опровергало подобное предположение.

Вежливо улыбаясь, он спросил, куда должен доставить столь драгоценный груз.

— В Бринджерс, — ответила дама. — Мое поместье расположено немного ниже по течению, но там неудобная пристань, а у меня много груза, так что мне лучше высадиться в Бринджерсе.

И владелица кареты указала на вереницу груженных ящиками и бочками подвод, которые только что подъехали и остановились позади ее экипажа.

Вид этого груза произвел еще более благоприятное впечатление на капитана, который был частично и собственником судна. Он стал рассыпаться в любезностях перед своей новой пассажиркой и выразил готовность выполнить все, что она пожелает.

— Мсье капитан, — сказала прекрасная дама приветливым, но серьезным тоном, все еще не выходя из кареты, — я должна поставить вам одно непременное условие.

— Пожалуйста. Скажите, какое?

— Вот какое. Я слышала, что ваш пароход собирается устроить гонки с другим судном. Если это правда, я не могу быть вашим пассажиром.

У капитана вытянулось лицо.

— Однажды во время гонок я едва не погибла и твердо решила не подвергать себя больше такой опасности.

— Сударыня… — начал капитан и замялся.

— Ну что ж! — воскликнула дама. — Если вы не можете поручиться, что не устроите гонок, я подожду другого парохода.

Капитан стоял несколько секунд, опустив голову. Он, видимо, колебался. Принять условие — значило отказаться от предвкушаемого удовольствия и азарта гонки, от победы, на которую он рассчитывал, и от выгод, которые она ему сулила. Вдобавок все решат, что он не надеется на скорость своего судна и боится, что будет побежден, а это даст противнику возможность всюду хвастаться и уронит капитана в глазах команды и пассажиров, — все они уже слышали о предстоящих гонках. С другой стороны, как отказаться исполнить просьбу этой дамы, по правде говоря, далеко не безрассудную, а если вспомнить, что ей принадлежит большое количество груза, то даже очень благоразумную, тем более что дама — богатая владелица плантации на «французском берегу» и может осенью послать с его пароходом несколько сот бочек сахара и столько же тюков табака, когда он пойдет в Новый Орлеан. Все эти соображения, как я уже сказал, весьма подкрепляли просьбу дамы. Я думаю, что по зрелом размышлении капитан Б. пришел именно к такому выводу, ибо после минутного колебания обещал исполнить эту просьбу, хотя и без большой охоты. Решение это, видимо, стоило ему некоторой борьбы, но все же расчет победил, и он сказал:

— Я принимаю ваше условие, сударыня. Судно не будет участвовать в гонках. Даю вам слово!

— Довольно! Благодарю нас! Я вам очень обязана, господни капитан. Будьте добры принять на судно мой груз. Карету я тоже беру с собой. Вот мой управляющий… Подите сюда, Антуан!.. Он присмотрит за всем. А теперь скажите, пожалуйста, капитан, когда вы думаете отчалить?

— Минут через пятнадцать, не больше.

— Вы в этом уверены, капитан? — спросила она с лукавой улыбкой, показывающей, что ей известно, с какой точностью ходят здешние пароходы.

— Совершенно уверен, мaдaм, — ответил капитан, — вы можете на это положиться.

— Тогда я не буду мешкать.

Сказав это, она легко соскочила с подножки кареты и, опершись на руку, любезно предложенную капитаном, прошла с ним на пароход; он проводил ее в дамский салон, где она и скрылась от восхищенных взглядов, не только моих, но и других пассажиров.

 

Глава VI. УПРАВЛЯЮЩИЙ АНТУАН

Я был очень заинтересован появлением этой дамы. Меня не столько пора— зила ее красота, хотя она была замечательно красива, сколько что-то в ее манерах и осанке. Мне трудно передать свое впечатление, но в ее обращении сквозила какая-то прямота, говорившая о самообладании и смелости. В ее поведении не было ничего вызывающего, но чувствовалось, что это беспечное создание, веселое, как летний день, способно, если понадобится, проявить редкую силу воли и мужество. Эту женщину назвали бы красавицей в любой стране. С красотой у нее сочеталось изящество манер и одежды, говорившее о том, что она привыкла бывать в светском обществе. К тому же она казалась очень молодой — ей было не больше двадцати лет. Хотя в Луизиане климат способствует раннему созреванию, и креолка в двадцать лет часто выглядит как англичанка на десять лет старше ее.

Замужем ли она? Мне казалось это маловероятным; к тому же она вряд ли сказала бы «моя плантация» и «мой управляющий», будь у нее дома кто-то близкий, разве что она его очень мало уважала — вернее, даже если бы этот «кто-то» был для нее просто «никто». Она могла бы быть вдовой, очень молоденькой вдовой, но и это казалось мне малоправдоподобным. На мой взгляд, она совсем не походила на вдову, и не было никаких признаков траура ни в ее одежде, ни в выражении лица. Капитан, правда, называл ее «мадам», но он, очевидно, незнаком с ней, так же как и с французскими обычаями, иначе в таком неясном случае он назвал бы ее «мадемуазель».

Хотя я был в ту пору еще незрелым, зеленым юнцом, как говорят американцы, я все же относился к женщинам с некоторым интересом, особенно если находил их красивыми. В данном случае мое любопытство объяснялось многими причинами. Во-первых, дама была на редкость привлекательна; во-вторых, меня заинтересовали ее манера говорить и те факты, которые я узнал из ее беседы с капитаном; в-третьих, если я не ошибался, она была креолкой.

Мне еще очень мало приходилось общаться с этими своеобразными людьми и хотелось узнать их поближе. Я слыхал, что они не расположены раскрывать свои двери перед заезжими англосаксами, особенно старая креольская знать, которая и поныне считает своих англо-американских сограждан чем-то вроде захватчиков и узурпаторов. Такая неприязнь укоренилась с давних времен. В наши дни она постепенно отмирает.

Четвертой причиной, подстегнувшей мое любопытство, был брошенный на меня дамой пристальный взгляд, в котором светилось больше, чем простое внимание.

Не спешите осудить меня за эту догадку. Сначала выслушайте меня. Я ни одной минуты не воображал, будто в этом взгляде сквозило восхищение. Мне это и в голову не приходило! Я был слишком молод в то время, чтобы тешить себя такими выдумками. К тому же я находился в самом плачевном положении. Оставшись с пятью долларами в кармане, я чувствовал себя очень неважно. Мог ли я воображать, что такая блестящая красавица, звезда первой величины, богатая владелица плантации, управляющего и толпы рабов, снизойдет до меня и станет заглядываться на такого бесприютного бродягу, как я?

Говорю истинную правду: я не обольщал себя подобными надеждами. Я решил, что с ее стороны это простое любопытство и больше ничего.

Она заметила, что я иностранец. Моя наружность, светлые глаза, покрой одежды, быть может, какая-то неловкость в моих манерах подсказали ей, что я чужой в этой стране, и возбудили в ней минутный интерес, самый невинный интерес к иностранцу, вот и все.

Однако ее взгляд еще больше разжег мое любопытство, и мне захотелось узнать хотя бы имя этого необыкновенного создания.

«Разузнаю у ее управляющего», — подумал я и направился к нему.

Это был высокий, худощавый седой француз, хорошо одетый и такой почтенный с виду, что его можно было принять за отца молодой дамы. Он держался с большим достоинством, что свидетельствовало о его долгой службе в знатной семье. Подойдя к нему, я понял, что у меня очень мало надежды на успех. Он был непроницаем, как рак-отшельник. Наш разговор был очень короток, его ответы односложны.

— Мсье, разрешите спросить, кто ваша хозяйка?

— Дама.

— Совершенно верно. Это сказал бы всякий, кто имел удовольствие видеть ее. Но я спрашиваю, как ее имя.

— Вам незачем знать его.

— Конечно, если у вас есть причина держать его в тайне.

— Черт возьми!

Этими словами, которые он пробормотал про себя, закончился наш разговор, и старый слуга отвернулся, наверно называя меня в душе назойливым янки.

Затем я обратился к черному кучеру, но и тут потерпел неудачу. Он вводил своих лошадей на пароход и, не желая мне отвечать, ловко увертывался от моих вопросов, бегая вокруг лошадей и притворяясь, что поглощен своим делом. Я не сумел выведать у него даже имя его госпожи и отошел совсем обескураженный.

Однако скоро случай помог мне узнать ее имя. Я вернулся на пароход и, снова усевшись под тентом, принялся наблюдать за матросами, которые, засучив рукава своих красных рубах и обнажив мускулистые руки, перетаскивали груз на судно. Это был тот самый груз, который только что прибыл на подводах, принадлежащих незнакомой даме. Он состоял главным образом из бочек со свининой и мукой, большого количества копченых окороков и кулей с кофе.

«Припасы для ее большого поместья», — подумал я.

В это время на сходни стали вносить груз совсем иного рода: кожаные чемоданы, портпледы, шкатулки из розового дерева, шляпные картонки и т. д.

«Ага, вот ее личный багаж», — решил я, продолжая дымить сигарой. Следя за погрузкой этих вещей, я случайно заметил какую-то надпись на большом кожаном саквояже. Я вскочил с кресла и подошел поближе. Взглянув на надпись, я прочел:

«Мадемуазель Эжени Безансон».

 

Глава VII. ОТПЛЫТИЕ

Последний удар колокола… Члены клуба «Не можем уехать" устремляются с парохода на берег, сходни втаскивают, кому-то из зазевавшихся провожающих приходится прыгать на берег, чалы втягивают на борт и свертывают в бухты, в машинном отделении дребезжит звонок, громадные колеса крутятся, сбивая в пену бурую воду, пар свистит и клокочет в котлах и равномерно пыхтит, вырываясь из трубы для выпускания пара, соседние суда покачиваются, стукаются друг о друга, ломая кранцы, их сходни трещат и скрипят, а матросы громко переругиваются. Несколько минут продолжается это столпотворение, и наконец могучее судно выходит на широкий простор реки.

Пароход берет курс на север; несколько ударов вращающихся плиц — и течение побеждено: гордый корабль, подчиняясь силе машин, быстро рассекает волны и движется вперед, словно живое существо.

Бывает иногда, что пушечный выстрел возвещает о его отплытии; порой его провожают в дорогу звуки духового оркестра; но чаще всего с парохода раздается живая мелодия старой матросской песни, исполняемой хором грубых, но стройных голосов его команды.

Лафанет и Карролтон скоро остаются позади; крыши невысоких домов и складов скрываются за горизонтом, и только купол храма Святого Карла, церковные шпили да башни большого собора еще долго виднеются вдалеке. Но и они постепенно исчезают, а плавучий дворец плавно и величаво движется меж живописных берегов Миссисипи. Я сказал — живописных, но этот эпитет меня не удовлетворяет, хоть я и не могу подобрать другого, чтобы передать мое впечатление. Мне следовало бы сказать «величественных и прекрасных», чтобы выразить свое восхищение этими берегами. Я смело могу назвать их самыми красивыми на свете.

Я не смотрел на них холодным взором равнодушного наблюдателя. Я не умею отделять пейзаж от жизни людей — не только далекой жизни прошлых поколений, но и наших современников. Я смотрел на развалины замков на Рейне, и их история вызывала во мне отвращение к прошлому. Я смотрел на построенные там новые дома и их жителей и снова чувствовал отвращение, теперь уже к настоящему. В Неаполитанском заливе я испытал то же чувство, а когда бродил за оградой парков, принадлежащих английским лордам, я видел вокруг лишь нищету и горе, и красота их казалась мне обманом.

Только здесь, на берегах этой величественной реки, я увидел изобилие, широко распространенное образование и всеобщий достаток. Здесь почти в каждом доме я встречал тонкий вкус, присущий цивилизованным людям, и щедрое гостеприимство. Здесь я мог беседовать с сотнями людей независимых взглядов, людей, свободных не только в политическом смысле, но и не знающих мещанских предрассудков и грубых суеверий. Короче говоря, я мог здесь наблюдать если и не совершенную форму общества — ибо такой она будет лишь в далеком будущем, — то наиболее передовую форму цивилизации, которая в наши дни существует на земле.

Но вот на эту светлую картину ложится густая тень, и сердце мое сжимается oт боли. Это тень человека, имевшего несчастье родиться с черной кожей. Он раб!

На минуту все вокруг словно тускнеет. Чем мы можем восхищаться здесь, на этих полях, покрытых золотистым сахарным тростником, султанами кукурузы и белоснежным хлопком? Чем восторгаться в этих прекрасных домах, окруженных оранжереями, среди цветущих садов, тенистых деревьев и тихих беседок? Все это создано потом и кровью рабов!

Теперь я больше не восхищаюсь. Картина утратила свои яркие краски. Передо мной лишь мрачная пустыня. Я задумываюсь. Но вот постепенно тучи рассеиваются, кругом становится светлей. Я размышляю и сравниваю. Правда, здесь люди с черной кожей — рабы; по они не добровольные рабы, и это, во всяком случае, говорит в их пользу.

В других странах, в том числе и моей, я вижу вокруг таких же рабов, причем их гораздо больше. Рабов не одного человека, но множества людей, целого класса, олигархии. Они не холопы, не крепостные феодала, но жертвы заменивших его в наше время налогов, действие которых столь же пагубно.

Честное слово, я считаю, что рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии. Несчастный чернокожий раб был побежден в бою, он заслуживает уважения и может считать, что принадлежит к почетной категории военнопленных. Его сделали рабом насильно. Тогда как ты, бакалейщик, мясник и булочник, — да, пожалуй, и ты, мой чванливый торговец, считающий себя свободным человеком! — все вы стали рабами по доброй воле. Вы поддерживаете политические махинации, которые каждый год отнимают у вас половину дохода, которые каждый год изгоняют из страны сотни тысяч ваших братьев, иначе ваше государство погибнет от застоя крови. И все это вы принимаете безропотно и покорно. Более того, вы всегда готовы кричать «Распни его!» при виде человека, который пытается бороться с этим положением и прославляете того, кто хочет добавить новое звено к вашим оковам.

И сейчас, когда я пишу эти строки, разве человек, который презирает вас, который в течение сорока лет — всю свою жизнь — был вашим постоянным врагом, не стал вашим самым популярным правителем? Когда я пишу эти строки, яркие фейерверки ослепляют ваши глаза, хлопушки и шутихи услаждают ваш слух, и вы вопите от радости по поводу заключения договора, единственная цель которого — лишь крепче стянуть ваши цепи. А всего год тому назад вы горячо приветствовали войну, которая была так же противна вашим интересам, так же враждебна вашей свободе. Жалкое заблуждение! И сейчас я с еще большей уверенностью повторяю то, что говорил себе тогда: честное слово, рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии!

Правда, здесь черный человек — раб, и три миллиона людей его племени находятся в таком положении. Мучительная мысль! Но горечь ее смягчает сознание, что в этой обширной стране все же живет двадцать миллионов свободных и независимых людей. Три миллиона рабов на двадцать миллионов господ! В моей родной стране как раз обратная пропорция. Быть может, мой вывод неясен, но я надеюсь, что кое-кто поймет его смысл.

*                         *                           *

Ах, как приятно оторваться от этих волнующих и горьких мыслей для спокойных размышлений, навеянных природой! Как отрадно мне было отдаться множеству новых впечатлений, наблюдая жизнь на берегах этой величавой реки! Даже теперь я с удовольствием вспоминаю о них; и когда я думаю о далеком прошлом, о местах, которые, быть может, мне никогда уже не придется увидеть, я нахожу утешение в своей верной и ясной памяти, и ее магическая сила вызывает перед моим умственным взором прежние знакомые картины со всеми их живыми красками, со всеми переливами изумруда и золота.

 

Глава VIII. БЕРЕГА МИССИСИПИ

Как только мы отчалили, я поднялся на штормовой мостик, чтобы лучше видеть места, по которым мы проезжали. Здесь я был один, так как молчаливый рулевой, стоявший в своей стеклянной будке, вряд ли мог сойти за собеседника.

Вероятно, читателю будет интересно узнать, что ширину Миссисипи часто преувеличивают. Здесь она достигает примерно полумили, иногда и больше, случается — и меньше. (Эту среднюю ширину она сохраняет на расстоянии более тысячи миль от своего устья.) Скорость ее течения равна трем-четырем милям в час, вода желтоватая, с чуть красноватым оттенком. Желтую окраску дает ей Миссури, тогда как более темный оттенок появляется после впадения в нее Ред-Ривер — Красной реки.

Поверхность реки густо покрыта плывущим по течению лесом; тут и отдельные деревья и большие скопления вроде плотов. Наскочить на такой плот довольно опасно для парохода, и рулевой старается их обойти. Иногда плывущий под водой ствол ускользает от его взора, и тогда сильный удар в нос судна сотрясает весь корпус, пугая неопытных пассажиров. Но опаснее всего коряги. Это вырванные с корнем деревья, намокшие и отяжелевшие. Их тяжелые корни опускаются на дно и застревают в иле, который крепко держит их на месте. Более легкая вершина с обломанными ветвями всплывает на поверхность, но течение не дает дереву выпрямиться и держит его в наклонном положении. Если вершина выступает из воды, опасность невелика, разве лишь в очень темную ночь. Но если она опустилась на один-два фута под воду, тогда коряга очень страшна. Пароход, идущий над ней против течения, почти наверняка погиб. Корни дерева, прочно засевшие в тине, не дают ему сдвинуться с места, а острые крепкие сучья пробивают обшивку судна, и оно может затонуть буквально в несколько минут.

Есть еще так называемый «пильщик»: это дерево, застрявшее на дне подобно коряге, но качающееся вверх и вниз по воле течения и напоминающее движения пильщика за работой — отсюда и его название. Судно, напоровшееся на такое дерево, иногда застревает на его сучьях, а бывает, и разламывается пополам от собственной тяжести.

По течению плыло много предметов, заинтересовавших меня. Стебли сахарного тростника, видимо уже отжатые в давильне (в сотне миль выше по течению я бы их не встретил), листья и початки кукурузы, тыквенные корки, пучки хлопка, доски от забора, иногда труп какого-нибудь животного с сидящим на нем ястребом или летающим вокруг черным стервятником.

Я находился в широтах, где водятся аллигаторы, но здесь эти большие ящеры встречаются редко — они предпочитают болотистые заводи или реки с дикими берегами. В быстром течении Миссисипи и на ее возделанных берегах путешественник редко увидит крокодила.

Пароход приближался то к одному, то к другому берегу. Они тут наносного и сравнительно недавнего происхождения. Это полоса земли шириной от сотни ярдов до нескольких миль, которая постепенно понижается, так что иногда кажется, что река течет по вершине длинного гребня. Дальше лежит пойма — заболоченная равнина, каждый год затопляемая рекой и состоящая из озер и топей, покрытых осокой и камышом. В некоторых местах эти дикие болота и трясины простираются миль на двадцать, а то и больше. Там, куда весенние воды доходят только во время разлива, равнина покрыта темными, почти непроходимыми лесами. Между обработанной полосой земли вдоль берега и широкой поймой темной стеной тянутся леса, образуя как бы задний план всего пейзажа и заменяя собой горные цепи, характерные для других стран. Эти леса состоят главным образом из гигантских кипарисов. Однако здесь встречаются и другие деревья, распространенные в этих краях, как, например, стираксовое дерево, виргинский дуб, рожковое дерево, нисса, тополь и многочисленные виды магнолий и дубов. Подлесок из карликовых пальм и разные виды тростника образуют густые заросли, а с ветвей деревьев свешивается длинной бахромой испанский мох — странный паразит, придающий лесу мрачный характер.

Между лесом и рекой лежат обработанные поля. В некоторых местах река течет на несколько футов выше их уровня, но поля защищены дамбой — искусственной насыпью, возведенной на обоих берегах, которая тянется на несколько сот миль от устья.

Тут выращивают сахарный тростник, рис, табак, хлопок, индиго и кукурузу. На полях работают партии черных невольников в полосатых и ярких одеждах, чаще всего голубого цвета. Я вижу большие фургоны, запряженные мулами или быками: они выезжают с полей или медленно двигаются вдоль берега. Вижу, как стройный креол в хлопчатобумажной куртке и ярко-синих штанах скачет верхом на небольшой испанской лошадке по прибрежной дороге. Вон богатая усадьба плантатора, окруженная апельсиновыми рощами, большой дом с зелеными жалюзи, прохладными верандами и красивой оградой. Дальше — огромный сарай для сахарного тростника или навес для табака, или склад для хлопка; а возле них множество чистеньких деревянных хижин, сбившихся в кучу или растянувшихся в ряд, словно купальни на модном курорте.

Теперь мы плывем мимо плантации, куда съехались гости и идет шумное веселье — по-видимому, это местный праздник. В тени деревьев стоит много оседланных лошадей, среди них немало под дамскими седлами. На веранде, на лужайке перед домом и в апельсиновой роще гуляют мужчины и дамы в нарядных платьях. Слышится музыка, пары танцуют на открытом воздухе. И я невольно завидую этим счастливым креолам и их беззаботной жизни аркадских пастушков.

*                         *                           *

Картины одна другой живописнее проходят у меня перед глазами, разворачиваясь в красочную панораму. Захваченный этим зрелищем, я на время забыл про Эжени Безансон.

 

Глава IX. ЭЖЕНИ БЕЗАНСОН

Нет, неправда, я не забыл Эжени Безансон. Ее нежный образ не раз мелькал в моем воображении, и я невольно связывал его с местами, мимо которых мы проезжали и где она, наверно, родилась и выросла. А веселый праздник, в котором принимало участие много девушек-креолок, снова на— помнил мне о ней, и, спустившись со штормового мостика, я вошел в салон, надеясь опять увидеть заинтересовавшую меня незнакомку.

Однако сначала меня постигло разочарование. Большая стеклянная дверь в дамский салон была закрыта, и хотя в общем салоне было много дам, но среди них не оказалось прелестной креолки. Дамское отделение, расположенное на корме судна, считается святилищем, куда допускаются только те мужчины, у кого там есть знакомые, да и то лишь в определенные часы.

Я не принадлежал к числу таких счастливцев. Среди более сотни пассажиров судна я не знал ни одной души — ни мужчины, ни женщины: к счастью или к несчастью, но и меня никто не знал. При таких обстоятельствах мое появление в дамском салоне считалось бы нарушением приличий; поэтому я уселся в общем салоне и принялся наблюдать моих спутников.

Это была очень смешанная публика. Тут собрались богатые торговцы, банкиры, биржевые маклеры и комиссионеры из Нового Орлеана с женами и дочерьми, каждое лето уезжавшие на север, чтобы укрыться от желтой лихорадки и отдаться более приятной эпидемии — жизни на модном курорте. Были и владельцы хлопковых и кукурузных плантаций, расположенных выше по течению реки, возвращавшиеся домой, и мелкие торговцы из северных городов, и плотогоны. В холщовых штанах и красных фланелевых рубахах они сплавляли плоты за две тысячи миль вниз по течению и теперь возвращались обрат— но, разодетые в новенькие костюмы из черного сукна и белоснежные рубашки. Какими щеголями вернутся они домой, к истокам Солт-Ривер, Камберленда, Ликинга или Майами! Были здесь и креолы, старые виноторговцы из французского квартала, со своими семьями; костюмы их отличались живописностью: пышные жабо, собранные у пояса панталоны, светлые прюнелевые башмаки и массивные драгоценности.

Попадались тут и расфранченные приказчики, которым разрешили покинуть Новый Орлеан на жаркие месяцы, и еще более богато одетые молодые люди, в костюмах из тончайшего сукна, в белоснежных рубашках с кружевными жабо, особенно крупными брильянтами на запонках и толстыми перстнями на пальцах. Это были так называемые «охотники». Они собрались вокруг стола в курительной комнате; один из них вытащил уже из кармана новенькую колоду карт, выдававшую их истинную профессию.

Среди них я заметил и того детину, который так развязно предлагал мне держать пари. Он несколько раз прошел мимо меня, бросая в мою сторону взгляды, которые никак нельзя было назвать дружелюбными.

Наш знакомец управляющий тоже сидел здесь. Не думайте, что должность дворецкого или управляющего лишала его права находиться в салоне первого класса. На американских пароходах нет салона второго класса. Миссисипи — это далекий запад, и тут не знают такого разделения.

Надсмотрщики с плантаций обычно люди грубые, этого требует их профессия. Однако этот француз был явным исключением. Он казался очень почтенным старым господином. Мне нравилась его внешность, и я чувствовал к нему симпатию, хотя он, видимо, не разделял моих чувств.

*                         *                           *

Кто-то из присутствующих пожаловался на москитов и попросил открыть дверь в дамский салон. Несколько человек — и дамы и мужчины — поддержали эту просьбу. Это ответственное дело доверялось лишь стюарду. Обратились к нему. Просьба была обоснованна, а потому ее следовало удовлетворить, и вскоре двери в «рай» раскрылись. Легкий сквозной ветерок подул вдоль длинного салона от носа к корме судна; не прошло и пяти минут, как в нем не осталось ни одного москита, кроме тех, что укрылись от сквозняка в каютах. Для пассажиров это было большим облегчением.

Стеклянную дверь разрешили держать открытой, что было приятно для всех, но особенно для кучки расфранченных приказчиков, которые могли теперь беспрепятственно осматривать внутренность «гарема». Многие из них, как я заметил, воспользовались этой возможностью; они не глазели туда открыто, так как это сочли бы дерзостыо, но искоса посматривали в святилище или, делая вид, будто читают, бросали туда взгляд поверх книги, или ходили взад и вперед по салону и, приближаясь к запретной границе, как бы невзначай заглядывали внутрь. У некоторых там, видимо, были знакомые, однако не такие близкие, чтобы это давало им право войти; другие были не прочь завязать знакомство, если представится случай. Я перехватил несколько выразительных взглядов, а иногда и ответных улыбок, свидетельствующих о взаимном понимании. Часто нежная мысль передается без слов. Язык порой приносит нам горькое разочарование. Не раз бывал я свидетелем того, как он разрушал совсем уже созревший молчаливый договор двух любящих сердец.

Меня забавляла эта безмолвная пантомима, и я сидел несколько минут, наблюдая ее. Поддавшись общему любопытству, я и сам время от времени не— вольно заглядывал в дамский салон. Я вообще люблю наблюдать. Все новое интересует меня, а эта жизнь в салоне американского парохода была мне совершенно незнакома и казалась очень занятной. Мне хотелось ближе познакомиться с ней. Быть может, меня интересовало и еще кое-что: я надеялся снова увидеть молодую креолку Эжени Безансон.

Мое желание вскоре исполнилось: я увидел ее. Она вышла из своей каюты и прогуливалась по салону, изящная и оживленная. Теперь на ней не было шляпы; ее густые золотистые волосы были уложены на китайский манер — прическа, принятая и у креолок. Пышные волосы, собранные тяжелым узлом на затылке, оставляли открытыми благородный лоб и стройную шею, что ей очень шло. Белокурые волосы и светлая кожа почти не встречаются у креолов. Обычно волосы у них черные, а кожа смуглая; но Эжени Безансон составляла редкое исключение.

Несмотря на кокетливое, почти легкомысленное выражение ее лица, чувствовалось, что за этой внешностью скрывается сильный характер. Она была прекрасно сложена, а лицо ее хоть и не отличалось классической правильностью черт, однако принадлежало к тем лицам, на которые нельзя смотреть без восхищения.

По-видимому, она знала некоторых своих попутчиц, так как непринужденно разговаривала с ними. Впрочем, женщины быстро сходятся, а француженки — особенно.

Нетрудно было заметить, что говорившие с ней пассажирки относились к ней с уважением. Быть может, они уже знали, что ей принадлежит изящный экипаж с лошадьми. Весьма возможно!

Я продолжал следить за этой интересной дамой. Я не мог назвать ее девушкой, ибо, несмотря на свою молодость, креолка производила впечатление особы, имеющей жизненный опыт. Держалась она очень свободно и, казалось, могла распоряжаться собой и всем, что ее окружает.

«Какой у нее беззаботный вид! — подумал я. — Эта женщина не влюблена!»

Не могу объяснить, что привело меня к такому заключению и отчего оно доставило мне удовольствие, однако это было так. Почему? У нас с ней не было ничего общего. Она стояла настолько выше меня, что я едва осмеливался на нее взглянуть. Я считал ее каким-то высшим существом и лишь из— редка бросал на нее робкие взгляды, как смотрел бы на красавицу в церкви. Конечно, у нас с ней не было ничего общего. Через час уже стемнеет, а ночью она сойдет на берег, и я больше никогда ее не увижу. Я буду думать о ней еще час или два, а может, и день, и чем больше буду сидеть и смотреть на нее, как глупец, тем дольше буду думать. Я сам плел себе сети, зная, что стану вздыхать о ней и после того, как она сойдет на берег.

Тут я решил бежать от этих чар и вернулся к своим наблюдениям на штормовом мостике. Еще один взгляд на прелестную креолку — и я уйду.

В эту минуту она опустилась в кресло, так называемую качалку, и ее движения еще раз подчеркнули красоту и пропорциональность ее сложения. Оказавшись лицом к открытой двери, она в первый раз взглянула в мою сторону. И, клянусь, она опять посмотрела на меня так же, как и в первый раз! Что означал этот странный взгляд, эти горящие глаза? Она не сводила с меня пристального взора, а я не смел отвечать ей тем же.

*                         *                           *

С минуту ее глаза были прикованы ко мне и смотрели не отрываясь. Я был слишком молод в ту пору, чтобы понять их выражение. Позже я сумел бы его разгадать, но не тогда.

Наконец она встала со своего места с недовольным видом, словно досадуя не то на себя, не то на меня, круто повернулась и, отворив дверь, вошла в свою каюту.

Мог ли я чем-нибудь оскорбить ее? Нет! Ни словом, ни жестом, ни взглядом! Я не произнес ни звука, даже не пошевелился, и мой застенчивый взор никак нельзя было назвать дерзким.

Я был очень озадачен поведением Эжени Безансон и, в полной уверенности, что никогда больше ее не увижу, поспешил уйти из салона и снова забрался на штормовой мостик.

 

Глава Х. НОВЫЙ СПОСОБ ПОДНИМАТЬ ПАРЫ

Время близилось к закату; огненный диск опускался за черную стену кипарисов, опоясавшую равнину с запада, и бросал на реку золотистый отблеск. Прогуливаясь взад и вперед по обтянутой брезентом крыше, я смотрел на эту картину, любуясь ее сверкающей красотой.

Но вскоре мои мечтания были прерваны. Взглянув на реку, я увидел, что нас догоняет большой пароход. Густой дым, валивший из его высоких труб, и яркий огонь в топках показывали, что он идет на всех парах. Как его размеры, так и громкое пыхтенье говорили о том, что это первоклассный пароход. То была «Магнолия». Она шла очень быстро, и вскоре я увидел, что она нас нагоняет.

В ту же минуту до меня донесся снизу разноголосый шум. Громкие, сердитые выкрики сливались с шарканьем и топаньем многих ног, бегущих по дощатой палубе. К этой суматохе примешивались и более резкие женские голоса.

Я сразу догадался, что это значит. Переполох был вызван появлением парохода-соперника.

До этого времени о соперничестве пароходов почти забыли. Как команда судна, так и пассажиры уже знали, что капитан не собирается устраивать гонки, и хотя этот «выход из игры» вначале вызвал громкое осуждение, однако постепенно общее недовольство улеглось.

Команда была занята укладкой груза, кочегары — дровами и топками, игроки — картами, а пассажиры — своими чемоданами или свежими газетами. Второй пароход отплывал позже, его потеряли из виду, и мысли о гонке вы— летели у всех из головы.

Появление соперника сразу всех взбудоражило. Картежники бросили недосданную колоду карт, надеясь начать более азартную игру; читатели поспешно отложили книги и газеты; пассажиры, рывшиеся в своих чемоданах, быстро захлопнули крышки; а прелестные пассажирки, сидевшие в качалках, вскочили с мест; все выбежали из кают и столпились на корме.

Штормовой мостик, на котором я стоял, был лучшим местом для наблюдения за приближавшимся судном, и вскоре многие пассажиры присоединились ко мне. Но мне захотелось посмотреть, что делается на верхней палубе, и я спустился вниз.

Войдя в общий салон, я увидел, что он совсем опустел. Все пассажиры, и дамы и мужчины, высыпали на палубу и, столпившись вдоль бортов, с тревогой смотрели на подходившую «Магнолию».

Я нашел капитана под тентом, на носу парохода. Его окружала толпа чрезвычайно возбужденных пассажиров. Все они кричали наперебой, стараясь убедить его ускорить ход судна.

Капитан, видимо пытаясь отделаться от этих назойливых просителей, расхаживал взад и вперед по палубе. Бесполезно! Куда бы он ни направлялся, его тотчас окружала толпа людей, приставая все с той же просьбой; некоторые даже умоляли его «ради всего святого» не дать «Магнолии» их обогнать.

— Ладно, капитан! — кричал один. — Если «Красавица» сдрейфит, пусть не показывается больше в наших местах, так и знайте!

— Правильно! — кричал другой. — Уж я-то в следующий раз поеду только на «Магнолии»!

— «Магнолия» — вот быстроходное судно! — воскликнул третий.

— Еще бы! — подхватил первый. — Там не жалеют пара, сразу видно!

Я пошел вдоль борта по направлению к дамским каютам. Их владелицы теснились у поручней и были, видимо, не менее взволнованы происходящим, чем мужчины. Я слышал, как многие из них выражали желание, чтобы гонка состоялась. Всякая мысль о риске и опасности вылетела у всех из головы. И я уверен, что, если бы вопрос о гонке был поставлен на голосование, против нее не нашлось бы и трех голосов. Признаюсь, что я и сам голосовал бы за гонку; меня заразило общее возбуждение, и я уже не думал о корягах, «пильщиках» и взрывах котлов.

С приближением «Магнолии» общее возбуждение росло. Было совершенно ясно, что через несколько минут она догонит, а вскоре и опередит нас. Многие пассажиры не могли примириться с этой мыслью, кругом слышались сердитые возгласы, а иногда и злобные проклятия. Все это сыпалось на голову бедного капитана, так как пассажиры знали, что его помощники были за состязание. Один капитан праздновал труса.

«Магнолия» была уже у нас за кормой; ее нос слегка отклонился в сторону; она явно собиралась нас обойти.

Вся ее команда деловито сновала по палубе. Рулевой стоял наверху в рулевой рубке, кочегары суетились около котлов; дверцы топок накалились докрасна, и яркое пламя высотой в несколько футов вырывалось из громадных дымовых труб. Можно было подумать, что судно горит.

— Они топят окороками! — закричал один из пассажиров.

— Верно, черт побери! — воскликнул другой. — Смотрите, вон перед топкой их навалена целая куча!

Я посмотрел в ту сторону. Это была правда. На палубе перед пылающей топкой лежала гора каких-то темнокоричневых предметов. По их величине, форме и цвету можно было заключить, что это копченые свиные окорока. Мы видели, как кочегары хватали их один за другим и бросали в пылающие жерла топок.

«Магнолия» быстро догоняла нас. Ее нос уже поравнялся с рулевой рубкой «Красавицы». На нашем судне волнение и шум все увеличивались. С нагонявшего нас судна слышались насмешки пассажиров, и от этого страсти разгорались еще больше. Капитана заклинали принять вызов. Мужчины осаждали его; казалось, вот-вот начнется драка.

«Магнолия» продолжала идти вперед. Она шла уже с нами наравне, нос с носом. Прошла минута в глубоком молчании. Пассажиры и команды обоих судов следили за их движением, затаив дыхание. Еще минута — и «Магнолия» вырвалась вперед!

Громкий, торжествующий крик раздался с ее палубы, а затем на нас посыпались насмешки и оскорбления.

— Бросайте конец — мы возьмем вас на буксир!

— Где уж вашему ковчегу угнаться за нами!

— Да здравствует «Магнолия»! Прощай, «Красавица»! Прощай, старая развалина! — вопили пассажиры «Магнолии» среди взрывов оглушительного смеха.

Я не могу передать вам, какое унижение испытывали все, кто был на борту «Красавицы». Не только команда, но и пассажиры, все как один, переживали это чувство. Я и сам испытывал его гораздо сильнее, чем мог себе представить.

Никому не нравится быть в лагере побежденных, хотя бы он и оказался там случайно: кроме того, всякий невольно поддается общему порыву. Настроение окружающих — быть может, в силу какого-то физического закона, которому вы не можете противиться, — сразу передается и вам. Даже когда вы знаете, что ликование нелепо и бессмысленно, вас пронизывает какой-то ток, и вы невольно примыкаете к восторженной толпе.

Я помню, как однажды, охваченный таким порывом, присоединил свой голос к крикам толпы, во всю глотку приветствовавшей королевский кортеж. Прошла минута, возбуждение мое остыло, и я устыдился своей слабости и податливости.

И команда и пассажиры, видимо, считали, что капитан, при всем своем благоразумии, сделал большой промах. Кругом стоял ужасный шум, и крики: «Позор!» — неслись по всему судну.

Бедный капитан! Все это время я не сводил с него глаз. Мне было его очень жалко. Я был, вероятно, единственным пассажиром, кроме прелестной креолки, знавшим его тайну, и я не мог не восхищаться, с какой рыцарской стойкостью он держит свое слово.

Я видел, как пылали его щеки и гневно сверкали глаза. Если бы его попросили дать это обещание сейчас, он, надо думать, не согласился бы даже за все перевозки по Миссисипи.

В эту минуту, стараясь укрыться от осаждавших его пассажиров, он проскользнул на корму через дамский салон. Но и тут его сейчас же заметили и атаковали представительницы прекрасного пола, не уступавшие в настойчивости мужчинам. Некоторые насмешливо кричали, что никогда больше не сядут на его пароход, другие обвиняли его в неучтивости. Подобные обвинения могли хоть кого вывести из себя.

Я пристально следил за капитаном, чувствуя, что наступает решительный момент. Что-то должно было произойти.

Выпрямившись во весь рост, капитан обратился к толпе осаждавших его дам:

— Сударыни! Я и сам был бы счастлив, если бы мог удовлетворить вашу просьбу, но перед отъездом из Нового Орлеана я обещал… я дал честное слово одной даме…

Но тут любезная речь капитана была прервана молодой особой, которая бросилась к нему с криком:

— Ах, капитан! Дорогой капитан! Не позволяйте этому мерзкому пароходу обойти нас! Дайте больше пару и обгоните его! Умоляю вас, дорогой капитан!

— Как, сударыня?! — ответил пораженный капитан. — Ведь это вам я дал слово не устраивать гонок. А вы…

— Боже мой! — воскликнула Эжени Безансон, ибо то была она. — И правда! Я совсем забыла!.. Ах, дорогой капитан, я возвращаю вам ваше слово… Увы! Надеюсь, что еще не поздно! Ради всего святого, постарайтесь его обогнать! Слышите, как они издеваются над нами?

Лицо капитана просияло, но сразу опять омрачилось.

— Благодарю вас, сударыня, — возразил он. — К сожалению, должен сказать, что теперь уж нет надежды обогнать «Магнолию». Мы с ней в неравном положении. Она бросает в топки копченые окорока, которые заготовила на этот случай, а я после того, как обещал вам не участвовать в гонках, не погрузил ни одного. Бессмысленно начинать гонку только на дровах, разве что «Красавица» гораздо быстроходнее «Магнолии», но мы этого не знаем, так как никогда не испытывали ее скорость.

Положение казалось безвыходным, и многие дамы бросали на Эжени Безансон враждебные взгляды.

— Окорока! — воскликнула она. — Вы сказали — копченые окорока, дорогой капитан? Сколько вам нужно? Хватит двухсот штук?

— О, это больше, чем надо, — ответил капитан.

— Антуан! Антуан! Подите сюда! — закричала она старику-управляющему.

— Сколько окороков вы погрузили на пароход?

— Десять бочек, сударыня, — ответил управляющий, почтительно кланяясь.

— Десяти бочек хватит, правда? Дорогой капитан, они в вашем распоряжении!

— Сударыня, я уплачу за них, — сказал капитан с просветлевшим лицом, загораясь всеобщим воодушевлением.

— Нет, нет, нет! Расходы я беру на себя. Это я помешала вам сделать запасы. Окорока были куплены для моих людей на плантации, но они им пока не нужны. Мы пошлем за другими… Ступайте, Антуан! Идите к кочегарам! Разбейте бочки! Делайте с ними что хотите, только не дайте этой противной «Магнолии» нас победить!.. Смотрите, как они радуются! Ну ничего, мы их скоро обгоним!

С этими словами горячая креолка бросилась к поручням парохода, окруженная толпой восхищенных пассажирок.

Капитан сразу ожил. Рассказ об окороках мгновенно облетел весь пароход и еще больше разжег возбуждение и пассажиров и команды. В честь молодой креолки прогремело троекратное «ура», что очень удивило пассажиров «Магнолии», которые уже несколько минут наслаждались своим торжеством и обгоняли нас все больше и больше.

На «Красавице» все горячо взялись за работу. Выкатили бочки, выбили у них днища, окорока свалили на палубу перед топками и стали кидать их в огонь. Чугунные стенки топок скоро покраснели, давление пара увеличилось, пароход дрожал от усиленной работы машин, судовой звонок надрывался, давая сигналы, колеса вертелись все быстрей, и пароход заметно увеличил скорость.

Надежда на успех угомонила пассажиров. Крики смолкли, и наступила относительная тишина. Слышались отдельные замечания о скорости пароходов, заключались новые пари, а кое-кто еще вспоминал историю с окороками.

Все взоры были устремлены на реку и пристально следили за расстоянием между пароходами.

 

Глава XI. ГОНКА ПАРОХОДОВ НА МИССИСИПИ

Тем временем уже совсем стемнело. На небе не было ни луны, ни звезд. В низовьях Миссисипи ясные ночи выпадают не так-то часто. Туман, поднимающийся с болот, обычно заволакивает ночное небо.

Однако для гонки света было достаточно. Желтоватая вода блестела светлой полосой на фоне темных берегов. Фарватер был широкий, а рулевые обоих судов, старые речные волки, прекрасно знали каждый проток и каждую мель на реке.

Пароходы-соперники были на виду друг у друга. Можно было и не вывешивать никаких фонарей, хотя на гафеле каждого судна горел сигнальный огонь. Окна кают на обоих судах были залиты светом, а отблеск огня из топок, где ярко пылали окорока, ложился на водную гладь длинной сверкающей полосой.

На том и на другом пароходе пассажиры выглядывали из окон кают или стояли, свесившись за борт, всячески выражая свой живой интерес.

К тому времени, как «Красавица» развела пары, «Магнолия» опередила ее не меньше чем на полмили. Ничтожное расстояние, если один пароход значительно быстроходнее другого, но когда суда идут с почти равной скоростью, его очень трудно преодолеть. Поэтому прошло довольно много времени, прежде чем команда «Красавицы» убедилась в том, что мы нагоняем «Магнолию». Это довольно трудно определить на воде, когда одно судно следует за другим. Пассажиры поминутно задавали вопросы команде судна и друг другу и строили всевозможные предположения на эту интересную тему.

Наконец капитан заявил, что мы нагнали «Магнолию» на несколько сот ярдов. Его слова вызвали бурную радость, впрочем не вполне единодушную, так как на борту «Красавицы» нашлись и такие отступники, которые держали пари за «Магнолию».

Прошел еще час, и всем стало ясно, что наше судно нагоняет соперника, ибо между ними осталось уже меньше четверти мили. Четверть мили на спокойной воде — небольшое расстояние, и пассажиры обоих судов могли громко переговариваться между собой. Этим сейчас же воспользовались пассажиры «Красавицы», чтобы отплатить своим противникам. На них посыпались нас— мешки, и все их прежние оскорбления были возвращены с лихвой.

— У кого есть поручения в Сент-Луис? Мы скоро там будем и готовы вам услужить! — кричал один.

— Ура, «Красавица»! Вот это молодчина! — вопил другой.

— Хватит ли вам окороков? — спрашивал третий. — Мы можем дать вам взаймы несколько штук!

— Что отвечать, если нас спросят, где вы задержались? — кричал четвертый. — Мы скажем — в Черепашьей гавани!

Громкий взрыв хохота встретил эту шутку.

*                          *                           *                          *

Приближалась полночь, но ни один человек на обоих пароходах и не помышлял об отдыхе. Увлеченные гонкой пассажиры и думать забыли о сне. Все, и мужчины и женщины, стояли на палубе или поминутно выходили из ка— ют взглянуть на ход состязания. От возбуждения у пассажиров, как видно, пересохло в горле, и многие уже были навеселе. Команда не отставала от них, и даже капитан был не совсем трезв. Никто не осуждал его за это, мысли об осторожности вылетели у всех из головы.

Приближается полночь. Машины лязгают и грохочут, а пароходы все идут вперед. Кругом стоит густой мрак, но никого это не смущает. Ярко пылают топки; над высокими трубами полыхает багровое пламя; пар гудит и воет в котлах; громадные плицы колес сбивают в пену темную воду; деревянный каркас судна дрожит и стонет от напряжения, а пароходы рвутся вперед.

Наступает полночь. Теперь между пароходами остается всего каких-нибудь двести ярдов. «Красавица» уже качается на волнах «Магнолии». Еще десять минут — и ее нос поравняется с кормой соперницы! Еще двадцать минут — и торжествующий крик на ее палубе прокатится вдоль берегов.

*                          *                           *                          *

Я стоял около капитана и поглядывал на него с некоторой тревогой. Мне было неприятно, что он так часто спускается в буфет и уже сильно захмелел. Он только что вернулся на свое место у рулевой рубки и пристально смотрел вперед. На правом берегу реки, примерно в миле перед нами, показалось несколько мерцающих огоньков. Увидев их, он вздрогнул и воскликнул с сердцем:

— Черт возьми! Ведь это Бринджерс!

— Да-а, — протянул рулевой из-за его плеча. — Быстро мы добрались до него, прямо сказать.

— Боже мой! Теперь я проиграю гонку!

— Почему? — спросил тот, не понимая. — При чем здесь гонка?

— Я должен тут пристать. Мне придется… Я должен высадить даму, которая дала нам окорока!

— Вон оно что! — отозвался флегматичный рулевой. — А ведь чертовски жалко! — добавил он. — Ну что ж, раз надо, так надо… Ах, будь ты проклят! Ведь мы вот-вот обставили бы их. Верно, капитан?

— Ничего не поделаешь, — ответил капитан. — Поворачивай к берегу.

Отдав этот приказ, он быстро спустился вниз. Видя, как он возбужден, я последовал за ним. На палубе против рубки стояла кучка дам, среди которых была и молодая креолка.

— Сударыня, — сказал, обращаясь к ней, капитан, — несмотря ни на что, мы все-таки проиграем гонку!

— Почему? — спросила она удивленно. — Вам не хватает окороков?.. Антуан! Вы достали все, что было?

— Нет, сударыня, — возразил капитан, — не в этом дело. Благодарю вас за щедрость. Но вы видите эти огоньки?

— Вижу. Так что же?

— Это Бринджерс.

— Вот как! Уже?

— Да. Здесь я должен вас высадить.

— И из-за этого проиграете гонку?

— Конечно.

— Тогда, разумеется, я не сойду здесь на берег. Что для меня один день? Я не так стара, чтобы бояться потерять лишний день понапрасну. Ха-ха-ха! Я не допущу, чтоб вы из-за меня погубили репутацию вашего прекрасного судна! И не думайте приставать, дорогой капитан! Довезите меня до Батон Ружа, а утром я вернусь домой.

Вокруг послышались крики одобрения, а капитан бросился обратно к рулевому, чтобы отметить свое приказание.

*                          *                           *                          *

«Красавица» по-прежнему следует за «Магнолией», и между ними по-прежнему около двухсот ярдов. Грохот машин, гудение пара, удары плиц по воде, треск обшивки и крики людей на палубе сливаются в оглушительный концерт.

Вперед мчится «Красавица», вперед, вперед — и, несмотря на все усилия «Магнолии», догоняет ее. Ближе, еще ближе — и вот ее нос сравнялся с кормой соперницы.

Вот он уже против рулевой рубки, вот уже против штормового мостика, вот против конца верхней палубы! Теперь их огни сливаются в одну линию и вместе отражаются в воде — они идут нос с носом!

Еще минута — «Красавица» вырывается еще на фут вперед, капитан машет фуражкой, и громкий крик торжества раздается над рекой.

*                          *                           *                          *

Этот крик не успел отзвучать. Едва он разнесся в полуночной тиши, как его прервал оглушительный взрыв, словно целый пороховой склад взлетел на воздух. Он потряс небо, землю и воду! Раздался треск, во все стороны посыпались доски, люди с пронзительными криками взлетели вверх, дым и пар застлали все кругом, и ужасный вопль сотен голосов раздался во мраке ночи.

 

Глава XII. СПАСАТЕЛЬНЫЙ ПОЯС

Сотрясение неслыханной силы сразу же объяснило мне причину катастрофы. Я решил, что у нас взорвались паровые котлы, и не ошибся.

В момент взрыва я стоял около своей каюты. Если бы я не держался за поручни, то, наверно, вылетел бы от толчка за борт. Сам не сознавая, что делаю, я вернулся, шатаясь, в каюту, а из нее прошел через другую дверь в общий салон.

Здесь я остановился и огляделся вокруг. Вся передняя часть судна была окутана дымом, и в салон врывался горячий, обжигающий пар. Боясь, что он настигнет меня, я бросился на корму, которая, к счастью, была обращена к ветру, сдувавшему с нее опасный пар.

Машина теперь умолкла, колеса не вращались, выпускная труба перестала пыхтеть, но вместо этого шума слышались другие ужасные звуки. Крики, ругань, проклятия мужчин, пронзительные вопли женщин, стоны раненых с нижней палубы, мольбы о помощи сброшенных в воду и тонущих людей — все сливалось в отчаянный вопль. Как он был не похож на тот ликующий крик, который только что звучал на устах тех же людей!

Дым и пар скоро начали рассеиваться, и я мог разглядеть, что делается на носу парохода. Там был полный хаос. Курительная комната, буфет со всем его содержимым, передний тент и правая сторона рулевой рубки совсем исчезли, как будто под ними взорвалась мина, а высокие трубы опрокинулись и лежали на палубе. С первого взгляда я понял, что капитан, рулевой и все, кто находился в этой части парохода, погибли.

Эти мысли мгновенно пронеслись у меня в голове, и я не стал на них задерживаться. Я чувствовал, что остался цел и невредим, и моим первым естественным побуждением было постараться спасти свою жизнь. Я сохранил присутствие духа и понимал, что второго взрыва быть не может, но видел, что пароход серьезно поврежден и сильно накренился набок. Долго ли он продержится на воде?

Не успел я задать себе этот вопрос, как тотчас же получил ответ. Рядом послышался отчаянный крик:

— О Боже! Мы тонем! Тонем!..

Вслед за ним раздался другой крик: «Пожар!» — и в ту же минуту длинные языки пламени вырвались из глубины судна и взметнулись высоко вверх, до самого штормового мостика. Было ясно, что судно недолго будет нашим убежищем: нам предстояло либо сгореть на нем, либо пойти с ним ко дну.

Все мысли оставшихся в живых устремились к «Магнолии». Я тоже посмотрел ей вслед и увидел, что она дала задний ход и прилагает все усилия, чтобы скорей повернуть обратно: однако она уже была от нас на расстоянии нескольких сот ярдов. Когда наш пароход собирался пристать к Бринджерсу, он повернул в сторону от «Магнолии», и хотя в момент катастрофы они стояли на одной линии, их разделяла широкая полоса воды. Теперь «Магнолия» находилась от нас за добрую четверть мили, и было ясно, что пройдет немало времени, пока она приблизится к нам. Сможет ли искалеченная «Красавица» продержаться это время на воде?

С первого взгляда я убедился, что нет. Я чувствовал, как палуба опускается подо мной все ниже и ниже, а пламя уже угрожало ее корме; огненные языки лизали деревянную отделку роскошного салона, и она вспыхивала, как солома. Нельзя было терять ни минуты! Оставалось либо самому броситься в воду, либо пойти ко дну вместе с судном, либо сгореть. Иного выхода не было.

Вы, вероятно, думаете, что я был смертельно испуган. Однако вы ошибаетесь. Я совсем не боялся за свою жизнь. И не потому, что отличался необыкновенной храбростью, а потому, что надеялся на свои силы. Довольно беспечный по натуре, я никогда не был фаталистом. Мне не раз случалось спасаться от смерти благодаря присутствию духа, сильной воле и находчивости. Поэтому я не был суеверным, не верил в судьбу и не полагался на авось, и если не ленился, то принимал необходимые меры предосторожности, чтобы избежать опасности.

Именно так я и поступил на этот раз. В моем чемодане лежало очень простое приспособление, которое я обычно вожу с собой: спасательный пояс. Я всегда держу его сверху, под рукой. Требуется не больше минуты, чтобы надеть его, а в нем я не боялся утонуть в самой широкой реке и даже в море. Уверенность в этом, а вовсе не исключительная храбрость придавала мне спокойствие.

Я побежал обратно в свою каюту, открыл чемодан и через секунду уже держал в руках пробковый пояс. Еще секунда — и я надел его через голову и прочно завязал шнурки.

Надев пояс, я остался в каюте и решил не выходить из нее, пока судно не накренится еще ближе к воде. Оно погружалось очень быстро, и я был уверен, что мне недолго придется ждать. Дверь, ведущую в салон, я запер на ключ, а другую оставил приоткрытой, но крепко держал ее за ручку.

Я недаром прятался в каюте: мне не хотелось попадаться на глаза охваченным паникой пассажирам, которые, не помня себя, метались по палубе, — я боялся их гораздо больше, чем реки. Я знал, что стоит им увидеть спасательный пояс, как они тотчас окружат меня, и тогда у меня не останется никакой надежды на спасение: десятки несчастных бросятся за мной в воду, будут цепляться за меня со всех сторон и потащат за собой на дно.

Я знал это и, крепко придерживая дверь, стоял и молча смотрел в щель.

 

Глава XIII. Я РАНЕН

Не прошло и нескольких минут, как перед моей дверью остановились какие-то люди и я услышал знакомые голоса.

Взглянув в щель, я тотчас узнал их: это были молодая креолка и ее управляющий.

Нельзя сказать, что они вели связный разговор, — это были лишь отрывочные восклицания смертельно испуганных людей. Старик собрал несколько стульев и трясущимися руками пытался связать их вместе, чтобы сделать какое-то подобие плота. Вместо веревки у него был носовой платок и несколько шелковых лент, которые его хозяйка сорвала со своего платья. Если бы ему и удалось связать плот, он, пожалуй, не выдержал бы и кошки. Это была жалкая попытка тонущего человека схватиться за соломинку. С первого взгляда я понял, что такой плот и на минуту не отсрочит их гибели. Стулья были из тяжелого палисандрового дерева и, вероятно, пошли бы ко дну от собственной тяжести.

Эта сцена привела меня в смятение. Она разбудила во мне самые противоречивые чувства. Передо мной стоял выбор — спасать себя или оказать помощь ближнему. Если бы я не надеялся при этом сберечь и свою жизнь, боюсь, что я послушался бы инстинкта самосохранения.

Но, как я уже говорил, за себя я не боялся, и передо мной стоял лишь вопрос: удастся ли мне, не рискуя собой, спасти жизнь и этой даме? Я быстро все обдумал. Спасательный пояс был очень мал, он не мог выдержать нас обоих. Что, если я отдам его ей, а сам поплыву рядом? Я мог бы иногда браться за него — мне этого достаточно, чтобы долго продержаться на воде. Ведь я хороший пловец. Далеко ли до берега?

Я посмотрел в ту сторону. Пылающее судно бросало вокруг яркий свет и далеко освещало реку. Я ясно видел темный берег. До него было не меньше четверти мили, да еще предстояло одолеть сильное течение.

«Конечно, я доплыву до берега, — подумал я. — И будь что будет, а я попытаюсь спасти ее».

Не скрою, что у меня были и другие соображения, когда я составил этот план. Должен сознаться, что к благородным побуждениям примешивалось и желание разыграть перед ней героя. Будь Эжени Безансон не молода и красива, а стара и безобразна, пожалуй… боюсь, что я оставил бы ее на попечение Антуана с его плотом из стульев. Так или иначе, а я решился, и мне было некогда раздумывать, из каких побуждений.

— Мадемуазель Безансон! — позвал я из-за двери.

— Кто-то зовет меня! — воскликнула она, быстро оборачиваясь. — Боже мой! Кто здесь?

— Сударыня, я хочу…

— Проклятие! — сердито пробормотал старик, когда увидел меня: он решил, что я хочу завладеть его плотом. — Проклятие! Плот не выдержит двоих, сударь.

— Он не выдержит и одного, — возразил я. — Сударыня, — продолжал я, обращаясь к его хозяйке, — эти стулья не спасут вас, а скорее потопят. Вот, возьмите. Это спасет вам жизнь. — Тут я снял и протянул ей спасательный пояс.

— Что это? — быстро спросила она, но сразу все поняла и воскликнула:

— Нет, нет, нет! Что вы, сударь! Спасайте себя! Себя!

— Я надеюсь доплыть до берега и без пояса. Наденьте его, сударыня! Скорей! Скорей! Время не ждет. Через несколько минут судно пойдет ко дну. «Магнолия» еще далеко, к тому же она побоится подойти вплотную к горящему судну. Смотрите, какое пламя! Огонь приближается к нам… Скорей! Позвольте завязать вам пояс.

— Боже! Боже! Благородный незнакомец…

— Ни слова больше! Вот так… Готово! Теперь прыгайте в воду! Не бойтесь! Прыгайте и держитесь подальше от судна. Вперед! Я прыгну вслед за вами и помогу вам. Скорей!

Испуганная девушка послушалась моих настойчивых уговоров и прыгнула в воду. В следующую секунду я увидел, как она показалась на поверхности реки: ее светлое платье выделялось на темном фоне воды.

Тут я почувствовал, как кто-то схватил меня за руку. Я обернулся: это был Антуан.

— Простите меня, благородный юноша! Простите меня! — воскликнул он, и слезы потекли у него по щекам.

Я не успел ответить ему, как увидел, что какой-то человек бросился к борту, с которого только что спрыгнула креолка. Он пристально смотрел на нее и, наверно, заметил спасательный пояс. Его намерения были ясны для меня. Он уже собирался прыгнуть в воду, когда я подбежал к нему. Я схватил его за ворот и оттащил назад. Тут пламя осветило его лицо, и я узнал наглого молодчика, который предлагал мне держать пари.

— Не спешите, сэр, — сказал я ему, все еще крепко держа его за ворот.

В ответ он выкрикнул страшное проклятие, и в ту же секунду в его поднятой руке сверкнул охотничий нож. Он выхватил его так неожиданно, что я не успел увернуться и почувствовал, как холодная сталь вонзилась мне в руку. Однако удар был не смертелен, и прежде чем негодяй успел замахнуться второй раз, я, как говорят боксеры, двинул его по скуле так, что он перелетел через стулья, а нож выпал из его руки. Я поднял нож и секунду колебался, не отомстить ли этому головорезу, однако мои лучшие чувства взяли верх, и я выбросил нож за борт.

Не теряя времени, я и сам прыгнул в воду. Пламя уже охватило рулевую рубку, у которой мы стояли, и жара становилась невыносимой. Бросив последний взгляд на судно, я увидел, что Антуан и мой противник дерутся среди стульев.

Белое платье служило мне путеводным ориентиром, и я поплыл за ним.

Течение уже отнесло девушку довольно далеко от тонувшего судна.

Я быстро сбросил в воде пиджак и башмаки, а так как был одет очень легко, то остальная одежда не стесняла моих движений. Сделав несколько взмахов, я поплыл совершенно свободно вниз по течению, следуя за белым платьем. Иногда я поднимал голову над водой и оглядывался назад. Я еще опасался, как бы тот негодяй не поплыл вслед за нами, и готов был сразиться с ним в воде.

Через несколько минут я оказался уже возле моей подопечной.

Сказав ей несколько ободряющих слов, я взялся одной рукой за ее пояс, а другой греб, стараясь направить ее к берегу.

Таким образом мы двигались к суше по диагонали, так как течение довольно быстро сносило нас вниз. Этот путь показался мне долгим и тяжелым: если б он длился еще дольше, я, наверно, не добрался бы до берега. Наконец мы были уже недалеко: но, по мере того как мы приближались к цели, мои движения становились все слабее, и левая рука в последнем судорожном усилии сжимала пробковый пояс.

Однако я помню, как мы добрались до земли: как я с большим трудом карабкался по откосу, а моя спутница поддерживала меня: помню, как перед нами вырос большой дом, — мы вышли на берег как раз против него; помню, как я услышал слова:

— Вот удивительно! Ведь это мой дом! В самом деле, мой дом!

Я помню, как шел по дороге и легкая рука поддерживала меня, как вошел в ворота и попал в прекрасный сад со скамейками, статуями и благоухающими цветами; помню, как из дома выбежало много слуг с фонарями, и тут я увидел, что рука у меня в крови и с рукава капает кровь. Помню еще испуганный женский крик:

— Он ранен!..

И больше ничего не помню.

 

Глава XIV. ГДЕ Я?

Когда я очнулся, было совсем светло. Яркое солнце заливало золотистым светом мою комнату, и косые тени на полу показывали, что сейчас либо раннее утро, либо скоро наступит вечер. Однако из сада слышалось пение птиц, и я решил, что должно быть утро.

Я лежал на низкой изящной кушетке без полога, но вместо него мою постель окружала тончайшая сетка от москитов. Белоснежные простыни из тон— кого полотна, блестящее шелковое покрывало, мягкий, покойный матрац подо мной — все свидетельствовало о том, что я лежу на роскошном ложе. Но я не мог наслаждаться его удобством и изяществом, так как пришел в себя от сильной боли.

Вскоре я припомнил все события прошлой ночи — они промелькнули передо мной одно за другим. До той минуты, когда мы достигли берега и выбрались из воды, я помнил все совершенно ясно. Но что было потом, я не мог восстановить в памяти. Какой-то дом, широкие ворота, сад, деревья, цветы, статуи — все смешалось у меня в голове.

Мне казалось, что среди всей этой путаницы передо мной встает необыкновенно прекрасное лицо — лицо молодой девушки. В нем было что-то чарующее. Но я не знал, видел ли я эту девушку наяву или она пригрезилась мне во сне. Черты этого лица стояли перед моими глазами так четко и ясно, что, будь я художником, я мог бы их нарисовать. Но я помнил только лицо

— больше ничего! Я вспоминал его, как куритель опиума вспоминает свои грезы или как человек, видевший во время опьянения прекрасное лицо и только его сохранивший в памяти. Как ни странно, но я не связывал этот образ со своей ночной спутницей: он ничем не напомнил мне Эжени Безансон!

Была ли среди пассажирок на судне хоть одна, похожая на это видение? Нет, я не мог припомнить ни одной. Ни одна из них не возбудила во мне даже мимолетного интереса, за исключением креолки. Но черты этого воображаемого или виденного мною лица не имели с ней ничего общего. Это был совершенно иной тип.

В моей памяти вставала волна блестящих черных волос, вьющихся на лбу и спадающих на плечи крупными кольцами. Из этой темной рамы выступали черты, достойные резца великого скульптора. Нежный, красиво очерченный пунцовый рот, прямой, изящный нос с тонкими ноздрями, темные дуги бровей, глаза, окаймленные длинными ресницами, — это лицо, как живое, стояло передо мной, и оно ничем не напоминало черты Эжени Безансон. Даже цвет лица был совсем другой. Кожа, не молочно-белая, как у креолки, хотя такая же прозрачная, отличалась смуглым оттенком, который придавал румянцу на щеках более теплую окраску. Лучше всего я запомнил или представлял себе глаза, большие, темно-карие, округлой формы; главная их прелесть заключалась в выражении, непонятном для меня, но пленительном. Они были очень блестящие, но не сверкали и не искрились, а скорее напоминали теплое сияние самоцвета. Их взгляд не обжигал, но светился.

Несмотря на ноющую боль в руке, я довольно долго лежал, любуясь этим очаровательным образом, и спрашивал себя: живая ли это девушка или только сон? Неожиданная мысль пришла мне в голову. Я подумал, что, если, бы это видение было живым существом, я мог бы забыть ради него Эжени Безансон, несмотря на романтическое приключение, с которого началось наше знакомство.

Однако боль в руке в конце концов отогнала чудный образ и вернула меня к действительности. Откинув покрывало, я с удивлением увидел, что рана моя перевязана, и, по-видимому, опытным хирургом. Успокоившись на этот счет, я осмотрелся вокруг, чтобы понять, где я нахожусь.

Комната, где я лежал, была невелика, и сквозь сетку от москитов мне нетрудно было разглядеть, что она обставлена богато и со вкусом. В ней стояла легкая, главным образом камышовая мебель, а пол устилали тонкие циновки из морской травы с яркими узорами. На окнах висели занавески из камки и муслина, под цвет стенам. Посреди комнаты стоял стол с богатой инкрустацией, а у стены — другой столик, поменьше, на котором возле узорной чернильницы лежали перья и бювар; рядом с ним стояли полки красного дерева, уставленные книгами. Камин украшали дорогие часы, а за его решеткой виднелись каминные щипцы с серебряными ручками тонкой чеканной работы. В это время года камин, конечно, не топили. Мне было бы душно даже под сеткой от москитов, но большая стеклянная дверь, а против нее широкое окно были открыты настежь, так что по комнате гулял легкий ветерок, проникавший и сквозь мою сетку.

Этот ветерок приносил в комнату чудесный аромат из сада. В окно и в открытую дверь я видел тысячи всевозможных цветов: красные, розовые и белые розы, редкостные камелии, азалии и жасмин, сладко пахнущее китайское дерево; а дальше я разглядел восковые листья и похожие на крупные лилии цветы американского лавра. Я слышал пение множества птиц и тихий равномерный плеск — по-видимому, журчание фонтана. Больше до меня не доносилось ни звука.

«Неужели я здесь один?» Я еще раз внимательно осмотрелся вокруг. Да, должно быть, один, Я не увидел ни одного живого существа.

Меня удивила одна особенность моей комнаты. Казалось, она стоит на отлете и не сообщается ни с каким помещением. Единственная дверь, которую я видел, так же как и доходившее до полу окно, вела прямо в сад, полный цветов и кустарников. По-видимому, рядом со мной никто не жил.

Сначала мне это показалось странным, но, поразмыслив, я понял, в чем дело. Американские плантаторы часто строят в стороне от большого жилого дома маленький павильон или летний домик и обставляют его со всеми удобствами и даже с роскошью. Иногда он служит комнатой для гостей. Вероятно, я находился в таком домике.

Во всяком случае, я был под гостеприимным кровом и попал в хорошие руки. В этом не могло быть никакого сомнения. Моя постель и все, что меня окружало — например, приготовления к завтраку, замеченные мною на столе, подтверждали это. Но кто был моим хозяином? Или хозяйкой? Быть может, Эжени Безансон? Она, кажется, сказала что-то вроде: «Вот мой дом». Или мне это только померещилось?

Я лежал, размышляя и напрягая свою память, но так и не мог понять, чьим гостем я оказался. Однако у меня все же было смутное чувство, что я попал в дом к моей ночной спутнице.

Под конец я начал беспокоиться и, будучи очень слаб, почувствовал даже некоторую обиду, что меня оставили совсем одного. Я бы позвонил, но около меня не оказалось колокольчика. В эту минуту послышался звук приближающихся шагов.

Пылкие читательницы! Вы, наверно, вообразите, что шаги эти были легки и неслышны, что ножки в маленьких шелковых туфельках едва касались сыпучей гальки, чтобы не потревожить сон спящего больного: вы вообразите, что среди пения птиц, журчания фонтанов и упоительного аромата цветов в дверях появилось прелестное создание и я увидел нежное личико с большими кроткими глазами, устремленными на меня с немым вопросом. Вы, конечно, вообразите все это — не сомневаюсь! Но вы жестоко ошибетесь: на самом деле было совсем не так.

Шаги, которые я услышал, были тяжелы, и через минуту на пороге моей комнаты показалась пара грубых башмаков из крокодиловой кожи, больше фута длиной, и остановилась прямо перед моими глазами.

Я немного поднял глаза и увидел две ноги в широких синих холщовых штанах, а взглянув еще повыше, — могучую грудь под полосатой бумажной рубахой, затем две крепкие руки, широкие плечи и наконец лоснящуюся физиономию и курчавую голову черного, как смоль, негра.

Голову и лицо я увидел последними. Но на них мой взгляд задержался всего дольше. Я снова и снова всматривался в негра и наконец, несмотря на сильную боль в руке разразился неудержимым смехом. Если бы я умирал, я и то, кажется, не мог бы остаться серьезным.

В физиономии этого черного пришельца было что-то до крайности комичное.

Это был высокий, коренастый негр, черный, как уголь, с белыми, как слоновая кость, зубами и такими же сверкающими белками. Но меня поразило не это, а странная форма его головы, а также очертания и размеры его ушей. Голова у него была круглая, как шар, и густо обросла мелкими крутыми завитками черной шерсти, такими плотными, что казалось, будто они приросли к голове обоими концами, словно ворс. А по бокам этого шара торчало два громадных, оттопыренных, как крылья, уха, придававших голове невероятно забавный вид.

Вот что заставило меня рассмеяться; и хоть это было очень неучтиво, я не мог бы сдержаться даже под страхом смерти.

Однако мой посетитель, видимо, нисколько не обиделся. Наоборот, его толстые губы тотчас растянулись в широкую, добродушную улыбку, открыв два ряда ослепительных зубов, и он разразился таким же громким смехом, как и я.

Как видно, он был очень добродушен. И хоть его уши были похожи на крылья летучей мыши, но по характеру он ничем не напоминал вампира. Круглое черное лицо Сципиона Безансон, как звали моего посетителя, было воплощением доброты и веселья.

 

Глава XV. СТАРЫЙ ЗИП

Сципион заговорил первым:

— Добрый день, молодой масса! Старый Зип очень рад, что вы уже здоровы. Он очень рад!

— Сципион, так тебя зовут?

— Да, масса, — Зип, старый негр. Доктор велел ему ухаживать за белым господином. Тогда будет довольна молодая мисса, белые люди, черные люди — все будут довольны! Ух-х!

Последнее восклицание, один из тех гортанных возгласов, какие часто издают американские негры, больше всего напоминало фырканье гиппопотама. Оно значило, что мой собеседник кончил говорить и ждет от меня ответа.

— А кто это «молодая мисса»? — спросил я.

— Боже милостивый! Разве масса не знает? Та самая молодая дама, которую он спас, когда загорелся пароход. Боже ты мой! Как здорово масса плавает! Переплыли половину реки! Ух-х!

— А теперь я в ее доме?

— Ну конечно, масса, вы в летнем домике. Ведь большой-то дом в другом конце сада. Но это все равно, масса.

— А как я попал сюда?

— Бог мой! Неужто масса и этого не помнит? Да ведь старый Зип принес его сюда вот на этих самых руках! Масса и молодая госпожа вышли на берег прямо у ворот нашего дома. Мисса закричала, и черные люди выбежали и нашли их. Белый масса был весь в крови, он упал, а она приказала отнести его сюда.

— А потом?

— Зип вскочил на самую быструю лошадь, на Белую Лисицу, и поскакал за доктором, скакал, как дьявол! Ну, а доктор, конечно, приехал и перевязал руку молодому масса. Но как… — продолжал Сципион, вопросительно глядя на меня, — как молодой масса получил эту большую гадкую рану? Доктор то— же спрашивал, а молодая мисса сама ничего не знала.

По некоторым соображениям я решил пока не удовлетворять любопытства моей черной сиделки и лежал несколько минут, размышляя. Действительно, моя спутница не знала о моем столкновении с тем негодяем. Да, а как Антуан? Добрался он до берега? Или… Но Сципион предвосхитил вопрос, ко— торый я собирался задать.

— Ах, молодой масса, — сказал он, и лицо его омрачилось, — мисса Жени в большом горе сегодня, и все люди в большом горе. Масса Тони, бедный масса Тони!

— Ты говоришь об управляющем Антуане? Что с ним? Он не вернулся домой?

— Нет, масса, боюсь, что он никогда, никогда не вернется! Все люди боятся, что он утонул. Люди ходили в деревню, ходили по берегу вниз и вверх, всюду ходили. Нет Тони… Капитан взлетел кверху, прямо в небо, а пятьдесят пассажиров ушли на дно. Другой пароход вытащил нескольких человек, несколько доплыли до берега, как молодой масса. Но нет масса Тони, нигде нет масса Тони!

— Ты не знаешь, умел он плавать?

— Нет, масса, совсем не умел. Я знаю: он один раз упал в заводь, и старый Зип вытащил его. Нет, он совсем, совсем не плавал.

— Тогда боюсь, что он погиб.

Я вспомнил, что наше судно затонуло прежде, чем «Магнолия» подошла к нему. Я видел это, обернувшись, когда плыл. Те, кто не умел плавать, наверно, погибли.

— И бедный Пьер. И Пьер тоже.

— Пьер? Кто это?

— Кучер, масса. Вот кто.

— А, помню! Ты думаешь, и он утонул?

— Боюсь, что и он, масса. Старый Зип очень жалеет Пьера. Он был хороший негр, этот Пьер. Но масса Тони, масса Тони… все люди жалеют масса Тони!

— У вас любили его?

— Все любили его — белые люди, черные люди, — все его любили! Мисса Жени тоже любила. Он всю жизнь жил у старого масса Сансона. По-моему, он был опекуном мисса Жени, или как это называется… Боже милостивый! Что будет теперь делать молодая мисса? У нее нет больше друзей. А старая лиса Гайар — очень нехороший…

Тут Сципион внезапно умолк, словно спохватился, что слишком распустил язык.

Названный им человек и определение, которое дал ему негр, сразу возбудили мое любопытство, особенно его имя.

«Если это тот самый, — подумал я, — Сципион дал ему меткое прозвище. Но он ли это?»

— Ты говоришь про адвоката Доминика Гайара? — спросил я, помолчав.

Сципион вытаращил свои круглые глаза, сверкая белками, удивленный и испуганный, и сказал, запинаясь:

— Да, так зовут этого господина. Молодой масса знает его?

— Очень немного, — ответил я, и мой ответ, видимо, его успокоил.

По правде говоря, я никогда не видел Гайара, но, живя в Новом Орлеане, случайно слышал о нем. У меня было небольшое приключение, в котором он принял косвенное участие и, надо сказать, сыграл некрасивую роль. Я сохранил острую неприязнь к этому человеку, который, как уже упоминалось выше, был адвокатом в Новом Орлеане. Это был, несомненно, тот самый Гайар, о котором говорил Сципион. Фамилия слишком редкая, чтобы ее носили два столь похожих человека. Кроме того, я слышал, что у него плантация где-то выше по течению реки, — в Бринджерсе, как я теперь припомнил. Все говорило за то, что это он. Если у Эжени Безансон не осталось друзей, кроме него, тогда Сципион был прав, говоря, что у нее нет больше друзей.

Слова Сципиона не только затронули мое любопытство, но вселили в меня смутную тревогу. Незачем говорить, что я был сильно заинтересован юной креолкой. Человек, спасший жизнь другому, притом красивой женщине, да еще при таких необычайных обстоятельствах, не может оставаться равнодушным к ее дальнейшей судьбе. Любовь ли пробудила во мне этот интерес?

Сердце мое, к моему удивлению, ответило: нет! На пароходе мне казалось, что я почти влюблен в эту девушку, а теперь, после романтического приключения, которое должно было бы усилить это чувство, я совершенно спокойно вспоминал события прошлой ночи и сам удивлялся своей холодности. Я потерял много крови — уж не вытекло ли вместе с ней и мое зарождавшееся чувство? Я пытался объяснить себе это странное явление, но в то время я делал еще только первые шаги в познании человеческого сердца. Любовь была для меня неведомой страной.

Одно удивляло меня: когда я пытался представить себе лицо креолки, передо мной с необыкновенной четкостью вставали черты другого лица из мира моих грез.

«Как странно, — думал я, — опять это прелестное видение! Плод моей больной фантазии. Ах, чего бы я не дал, чтобы этот образ оказался живым существом!»

Теперь я не сомневался: я не был влюблен в Эжени Безансон, однако и не относился к ней равнодушно. Чувство мое было дружбой, и интерес, который я испытывал, — дружеским участием. Это чувство было так сильно, что я тревожился за нее и мне хотелось узнать побольше о ней и ее делах.

Сципион не отличался скрытностью; не прошло и получаса, как он рассказал мне все, что сам знал о ней.

Эжени Безансон была единственной дочерью и наследницей плантатора-креола, умершего около двух лет тому назад; некоторые считали его очень богатым, другие уверяли, что дела его сильно расстроены. Надзор за всем своим поместьем он завещал Доминику Гайару вместе с управляющим Антуаном. Обоих назначили опекунами молодой девушки. Гайар был адвокатом Безансона, а Антуан — его старым слугой. Антуан всегда пользовался исключительным доверием своего хозяина, а в последние годы стал скорее его другом и компаньоном, чем слугой.

Через несколько месяцев Эжени Безансон достигнет совершеннолетия, но велико ли будет ее наследство, этого Сципион не знал. Он знал только, что после смерти ее отца Гайар, главный распорядитель всего имущества, давал ей очень много денег, сколько бы она ни пожелала, и ни в чем ее не ограничивал; что она была очень щедра и даже расточительна и, как выразился Сципион, «швырялась золотыми долларами, словно это простые камешки».

И Сципион принялся рассказывать мне о блестящих балах, которые она давала на своей плантации, а также о том, как дорого обходилась жизнь «молодой мисса» в городе, где она проводила большую часть зимы. Всему этому можно было легко поверить. Судя по тому, что мне пришлось наблюдать на пароходе, у меня создалось впечатление, что Сципион совершенно правильно описал свою госпожу. Натура пылкая и увлекающаяся, великодушная и несдержанная, легкомысленная в своих тратах, живущая только настоящим, не думая о будущем, — такая наследница была находкой для недобро— совестного опекуна.

Я видел, что бедный Сципион очень привязан к своей хозяйке: при всем своем невежестве он подозревал, что все это расточительство не доведет ее до добра.

— Я очень боюсь, масса, — сказал он, качая головой, — что так не может продолжаться всегда, всегда. Даже сам Колониальный банк и тот лопнет, если вечно швырять деньги на ветер.

Когда Сципион дошел в своем рассказе до Гайара, он закачал головой еще выразительней. У него были, очевидно, какие-то подозрения насчет этого человека, но он не хотел их высказывать. Я узнал достаточно, чтобы убедиться, что этот Доминик Гайар и есть тот самый адвокат, который жил в Новом Орлеане на *** улице. У меня не осталось никаких сомнений, что это он. Юрист по профессии, но на самом деле биржевой спекулянт, дающий деньги в кредит, то есть попросту ростовщик, он был, кроме того, богатым плантатором, чье большое поместье граничило с поместьем Безансонов, и имел более сотни рабов, с которыми обращался крайне жестоко. Все это совпадало с тем, что я слышал о положении и характере известного мне Доминика Гайара. Несомненно, это он.

Сципиoн рассказал мне о нем еще кое-какие подробности. Он был советчиком и товарищем старика Безансона «на его беду», как выразился Сципион: верный негр думал, что Безансон сильно пострадал от этого знакомства.

— Масса Гайар не раз обманывал старого хозяина. Он надувал его много-много раз, можете поверить Зипу, — сказал он.

Еще я узнал от него, что Гайар проводит летние месяцы в своем поместье, что он каждый день бывает в «большом доме», где живет мадемуазель Безансон и где он чувствует себя как дома, а ведет себя так, «будто все принадлежит ему и он хозяин всей плантации».

Мне показалось, что Сципион еще что-то знает об этом человеке, что-то определенное, но не хочет мне говорить. Ну что ж, вполне понятно — мы были слишком мало знакомы. Я видел, что он терпеть не может Гайара, но мне трудно было решить, потому ли, что он хорошо его знает, или в нем говорит инстинктивное чувство, очень сильно развитое у несчастных рабов, которым запрещено рассуждать.

Однако в его рассказе было слишком много фактов, чтобы считать это чувство инстинктивным. Он, видимо, действительно многое знал. Кто-то должен был сообщить ему эти сведения. От кого он их получил?

— Кто рассказал тебе все это, Сципион?

— Аврора, масса.

— Аврора?!

 

Глава XVI. ДОМИНИК ГАЙАР

Я сразу почувствовал сильное, почти страстное желание узнать, кто такая Аврора. Почему? Быть может, это необычное, красивое имя прозвучало особенно приятно для моего саксонского уха? Нет. Или это благозвучное слово вызвало у меня мифологические ассоциации, воспоминания о первых розовых лучах восходящего солнца или о нежном сиянии северной зари? Может быть, именно эти представления возбудили во мне такой

Однако прежде чем я успел разобраться в этом или задать Сципиону еще вопрос, в дверях показались два человека: не говоря ни слова, они вошли в комнату.

— Это доктор, масса, — прошептал Сципион и отошел в сторону, пропуская ко мне вошедших.

Мне нетрудно было догадаться, который из них доктор. Я сразу узнал его по внешности; я так же безошибочно определил, что высокий бледный человек, внимательно смотревший на меня, — врач, как если бы он держал в одной руке диплом, а в другой — дверную дощечку со своей фамилией.

Доктору было лет сорок; его приятное, спокойное лицо нельзя было назвать красивым, но зато оно выражало ум и сердечную доброту. Его предки, вероятно, прибыли сюда из Германии, но американская жизнь — вернее, политический строй смягчил жесткие черты — отпечаток, наложенный веками европейского деспотизма, — и возвратил его лицу врожденное благородство. Позже, когда я лучше узнал американцев, я сказал бы, что он житель Пенсильвании, и так оно и было. Передо мной был воспитанник одной из крупных медицинских школ Филадельфии — доктор Эдвард Рейгарт. Это имя подтвердило мое предположение о его немецком происхождении.

Как бы то ни было, мой доктор с первого же взгляда произвел на меня приятное впечатление.

Совсем иное чувство охватило меня, когда я взглянул на его спутника. Я сразу почувствовал к нему неприязнь, презрение, отвращение, ненависть! У него было чисто французское лицо, но не благородная внешность старого сурового гугенота; не был он похож и на таких наших современников, как Роллан или Гюго, как Араго или Пиа; у него была одна из тех физиономий, какие сотнями встречаются возле биржи и за кулисами Оперы или злобно пялятся на вас из-под тысяч солдатских киверов. Чтобы кратко определить его внешность, я скажу, что он больше всего напоминал лисицу. Право, я не шучу: сходство было поразительное. Те же хитрые, бегающие глазки, тот же внезапный пронзительный взгляд, свидетельствующий о скрытом притворстве, о крайнем себялюбии и звериной жестокости.

Итак, спутник доктора был поистине лисой в человеческом образе со всеми ее ярко выраженными чертами. Мы со Сципионом полностью сошлись в его оценке, ибо у меня не было ни малейшего сомнения, что передо мной Доминик Гайар. Да, это был он.

Он был небольшого роста и худощав, но, видимо, из тех, кто может хорошо постоять за себя. В нем чувствовались гибкость и коварство хищника и такие же повадки. Свои хитрые раскосые глазки он почти все время держал опущенными. Черные и блестящие, как у ласки, они были выпуклы, но не круглы, а скорее конусообразны, и зрачок казался как бы вершиной тупого конуса. Лицо его постоянно кривилось в усмешке, и это придавало ему циничное и презрительное выражение. Тот, кто знал за собой какую-нибудь ошибку, слабость или вину, мог бы подумать, что она известна Доминику Гайару и что он насмехается над ним. Когда Гайар узнавал о каком-нибудь несчастье, случившемся с другим, его улыбка становилась еще более язвительной, а маленькие выпуклые глазки блестели с явным удовольствием. Он любил только себя и ненавидел своих ближних.

У него были жидкие прямые черные волосы и темные мохнатые брови; бороды он не носил, и на его мертвенно-бледном лице выделялся огромный нос, похожий на клюв попугая. Одежда Гайара говорила о его профессии и состояла из темного сюртука и черного шелкового жилета, а на шее вместо галстука у него был повязан широкий черный бант. На вид ему было лет пятьдесят.

Доктор пощупал у меня пульс, спросил, как я спал, посмотрел мой язык, снова пощупал пульс, а затем дружески посоветовал мне лежать как можно спокойнее. Он объяснил, что я еще очень слаб, так как потерял много крови, но он надеется, что через несколько дней я снова окрепну и буду здоров. Сципиону было поручено следить за моим питанием и приготовить мне на завтрак жареного цыпленка, чай и гренки.

Доктор не спросил меня, как я был ранен. Сначала мне это показалось странным, но потом я решил, что он просто не хочет меня тревожить. Он, верно, боялся, что воспоминания о событиях прошлой ночи взволнуют меня. Но я так беспокоился за Антуана, что не хотел молчать, и спросил, есть ли какие-нибудь известия о нем. Нет, они ничего не слыхали. Он, несомненно, погиб.

Я сообщил им, при каких обстоятельствах расстался с ним, и, конечно, рассказал о моем столкновении с наглым пассажиром, который ранил меня. При этом от меня не ускользнуло странное выражение, с каким Гайар выслушал мой рассказ. Он слушал меня чрезвычайно внимательно, а когда я упомянул о плоте из стульев и заметил, что Антуан и минуты не продержался бы на воде, мне показалось, что темные глазки адвоката сверкнули злобной радостью. Без сомнения, лицо его выражало скрытое торжество, на которое противно было смотреть. Быть может, я не заметил бы этого или, во всяком случае, не разгадал, если бы не рассказ Сципиона. Но теперь я безошибочно понимал Гайара, и хотя он несколько раз лицемерно воскликнул: «Бедный Антуан!» — я прекрасно видел, как он втайне торжествует при мысли, что старый управляющий утонул.

Когда я кончил свой рассказ, Гайар отвел доктора в сторону, и они несколько минут разговаривали вполголоса. До меня долетали лишь отдельные слова. Доктору было, видимо, все равно, слышу ли я его, тогда как его собеседник старался говорить тихо. По ответам доктора я понял, что Гайар хочет отправить меня в гостиницу ближайшего селения. Он ссылался на «неудобное положение», в котором окажется молодая девушка — Эжени Безансон — одна в доме с чужестранцем, молодым человеком, и так далее и тому подобное.

Доктор считал эти соображения неосновательными и не хотел меня увозить. Сама мадемуазель Безансон не хочет этого, даже и слышать не желает! Добрый доктор Рейгарт считал «неудобное положение» сущим вздором. В гостинице нет необходимых удобств; кроме того, она переполнена другими пострадавшими. Тут говоривший понизил голос, и я мог уловить только отдельные слова: «"иностранец», «не американец», «потерял все свое имущество», «друзья далеко», «в гостинице не примут постояльца без денег». На это Гайар ответил, что готов взять на себя все расходы.

Последнюю фразу он нарочно сказал громко, чтобы я ее услышал. Я был бы благодарен ему за подобное предложение, если бы не подозревал, что его великодушием кроется какое-то тайное намерение. Но доктор решительно возражал против этого плана.

— Это невозможно, — сказал он. — Начнется жар… Большой риск… Не возьму на себя такую ответственность! Скверная рана. Большая потеря крови… Должен остаться здесь, хотя бы первое время… Можно перевезти в гостиницу дня через два, когда он окрепнет.

Обещание перевезти меня через два дня как будто удовлетворило лису Гайара, или он убедился, что ничего другого сейчас нельзя сделать, и совещание закончилось.

Гайар подошел попрощаться со мной, и я снова заметил насмешливый блеск в его маленьких глазках, когда он сказал мне несколько притворно-любезных фраз. Он не подозревал, с кем он говорит. Если бы я назвал свое имя, его бледные щеки, быть может, окрасились бы в более яркий цвет и он поспешил бы удалиться. Но осторожность удержала меня, и когда доктор спросил, кого он имеет удовольствие лечить, я прибегнул к простительной хитрости, к которой прибегали многие славные путешественники, и назвался вымышленным именем. Я воспользовался девичьей фамилией моей матери и представился как Эдвард Рутерфорд.

Повторив, чтобы я лежал спокойно и не пытался вставать с постели, доктор прописал мне кое-какие лекарства и, указав, как их принимать, откланялся. Гайар вышел раньше него.

 

Глава XVII. АВРОРА

Сципион отправился на кухню за чаем, гренками и цыпленком, а я остался на время один. Я лежал, думая об этом посещении и особенно о разговоре между доктором и Гайаром: некоторые из услышанных фраз встревожили меня. Доктор вел себя совершенно естественно и как истый джентльмен, но я не сомневался, что у его собеседника есть какой-то коварный замысел.

Откуда эта тревога, это горячее желание поскорее выпроводить меня в гостиницу? Очевидно, у него была очень веская причина, если он предлагает оплатить все расходы; насколько я слышал, этот человек никогда не отличался щедростью.

«Чем объяснить его желание поскорей избавиться от меня?» — спрашивал я себя.

«Ara, знаю! Догадался! Я понял его тайные замыслы! Эта хитрая лиса, коварный адвокат, так называемый опекун, наверно, сам влюблен в свою подопечную! Что из того, что она молода, богата, хороша собой, настоящая красавица, а он стар, уродлив, низок и противен! Он-то себя не считает таким. А она? Что ж! Он все-таки может надеяться. Иной раз сбываются и более безрассудные мечты. Он знает жизнь — он юрист. Ему известно все, что ее окружает, — он ее опекун. Все ее дела в его руках. Oн ее наставник, поверенный, казначей — словом, распоряжается всеми ее делами. С такой властью чего не добьешься! Он хочет одного: либо жениться на ней, либо ее ограбить. Бедная девушка! Как мне жаль ее!»

Странно, но я испытывал только жалость. У меня не было другого чувства к ней, и я не мог понять почему.

*                           *                        *                         *

Но тут пришел Сципион и прервал мои размышления. За ним вошла девочка лет тринадцати; она несла тарелки и блюда с едой. Это была Хлоя, дочь Сципиона, но не такая черная, как ее отец. У нее были желтая кожа и миловидное личико. Как объяснил мне Сципион, мать «малютки Хло» — так он называл дочь — мулатка, а «наша Хло — вылитая мамаша. Ха-ха-ха!»

Веселый смех Сципиона показывал, что он очень доволен и горд своей хорошенькой светлокожей дочкой.

Хлоя, как и всякая женщина, была ужасно любопытна: ее круглые глаза, сверкая белками, все время бросали взгляды на белого чужестранца, спасшего жизнь ее госпоже, и она чуть не перебила все чашки и тарелки. Боюсь, что если бы я не вступился, Сципион выдрал бы ее за уши. Забавная болтовня и жесты отца и дочки, их своеобразные манеры, да и вообще все особенности жизни рабов живо заинтересовали меня.

Несмотря на слабость, у меня был хороший аппетит. Я ничего не ел на пароходе; увлеченные гонкой пассажиры почти все забыли про ужин, и я в том числе. Теперь, увидев приготовления к завтраку, я почувствовал сильный голод и отдал должное стряпне матушки Хлои, которая, по словам Сципиона, заправляла всей кухней. Чай подкрепил меня, а искусно поджаренный цыпленок с рисом, казалось, влил свежую кровь в мои жилы. Если бы не боль в руке, я чувствовал бы себя совсем здоровым.

Отец и дочь убрали со стола, и вскоре Сципион вернулся, так как ему велели находиться при мне.

— А теперь, Сципион, — сказал я, как только мы остались одни, — расскажи мне об Авроре.

— О Pope, масса?

— Да. Кто такая Аврора?

— Бедная невольница, масса, такая же, как и старый Зип.

Смутный интерес, который я чувствовал к Авроре, сразу угас.

— Невольница? — повторил я разочарованно.

— Это служанка мисса Жени, — продолжал Сципион. — Она причесывает ее, одевает, сидит с ней, читает ей вслух, все делает…

— Читает ей? Как! Невольница?

Мой интерес к ней снова ожил.

— Да, масса, она самая — Рора. Я сейчас объясню. Старый масса Сансон был очень добрый к нам, неграм, и многих научил читать. И Рору тоже. Он научил ее читать, писать и многим-многим вещам, а молодая мисса Жени научила ее музыке. Рора — ученая девушка, очень ученая! Она знает очень много вещей, совсем как белые люди. Играет на пьянине, играет на гитаре. Гитара — она похожа на банджо, и старый Зип тоже умеет на ней играть. Да, он тоже. Ух-х!

— А в остальном Аврора такая же бедная раба, как и все вы, Сципион?

— О нет, масса, она совсем не такая, как все. И живет она совсем не так, как другие негры. Она не делает тяжелой работы и стоит куда дороже — целых две тысячи долларов!

— Стоит две тысячи долларов?

— Да, масса, две тысячи, и ни центом меньше!

— Откуда ты знаешь?

— Да ведь многие хотели ее купить. Масса Мариньи хотел купить Рору, и масса Кроза — тоже, и еще американский полковник с того берега, — и все они давали две тысячи. А старый хозяин только смеялся. Он говорил, что не продаст ее ни за какие деньги.

— Это было еще при старом господине?

— Да-да… Но потом был еще один, хозяин речного судна, он хотел сделать Рору служанкой в дамском салоне. Он грубо говорил с ней. Мисса очень сердилась и прогнала его. Масса Тони очень сердился и прогнал его. И капитан очень сердился и ушел. Ха-ха-ха!

— А почему Аврору так дорого ценят?

— О-о! Она очень хорошая девушка, очень-очень хорошая девушка, но… — тут Сципион запнулся, — но…

— Да?

— Мне кажется, масса, что не в этом дело.

— А в чем же?

— Сказать по правде, масса, я думаю, те люди, что хотели ее купить, были плохие люди.

Он выразился очень деликатно, но я понял его намек.

— Если так, Аврора, должно быть, очень красива. Верно, друг Сципион?

— Старый негр ничего не смыслит в этом, масса, но люди говорят — и белые и черные люди, — что она самая красивая квартеронка во всей Луизиане.

— Вот как! Она квартеронка?

— Да, это так, масса, так оно и есть. Она цветная девушка, но вы бы этого не сказали: она такая же белая, как сама мисса Жени. Мисса тоже говорила это много-много раз, но я вам скажу — между ними очень большая разница: одна — богатая госпожа, другая — бедная невольница, такая же, как старый Зип. Ай-яй, совсем как старый Зип! Купи ее, продай ее — все равно!

— Ты можешь описать мне Аврору, Сципион?

Я задал ему этот вопрос не из простого любопытства: у меня была на то серьезная причина. Мое ночное видение все еще преследовало меня, передо мной стояли загадочные черты этого прелестного лица, не принадлежащего по типу ни к кавказской, ни к индийской, ни к монгольской расе. Быть может… Возможно ли?..

— Ты можешь описать ее, Сципион? — повторил я.

— Описать ее, масса? Вы хотите, чтобы Зип описал ее? Мо… могу.

Я не рассчитывал на очень ясное описание, но думал, что по каким-нибудь отдельным чертам смогу определить, похожа ли эта девушка на мое видение. В моей памяти этот образ запечатлелся так отчетливо, как если бы я и сейчас видел его перед собой. Я сразу пойму, похожа ли Аврора на него.

— Так вот, масса, некоторые люди говорят, что она гордая, но это потому, что они завидуют ей. Это правда, есть такие негры. Но она совсем не гордая со старым Зипом, уж это правда. Она разговаривает с ним, и много рассказывает ему, и учит старого негра читать, старую Хлою — тоже, и малютку Хло, и…

— Я просил тебя описать ее наружность, Сципион.

— О! Описать ее наружность?.. Что значит — на кого она похожа?

— Ну да. Какие у нее волосы, например? Какого цвета?

— Черные, масса, черные, как сапог.

— Они прямые?

— Нет, масса, что вы! Ведь она квартеронка.

— Значит, вьющиеся?

— Не такие, как вот эти, — тут Сципион показал на собственную голову, покрытую крутыми завитками, — а длинные и, люди говорят, похожи на волны.

— Понимаю. Они спадают ей на плечи?

— Вот-вот, масса, на спину и на плечи.

— И пышные?

— Что это значит, масса?

— Густые, пушистые.

— Боже мой! Такие густые, как хвост старого енота!

— Ну, а глаза?

Глаза молодой квартеронки Сципион описал довольно сбивчиво, однако он сделал удачное сравнение, которое меня удовлетворило: «Они большие и круглые, а блестят, как у лани». Описание носа никак ему не давалось, но после нескольких наводящих вопросов я выяснил, что нос у нее маленький и прямой. Брови, зубы, цвет лица были описаны им очень правдоподобно, а про щеки он сказал: «Красные, как персик».

Как ни забавно было данное негром описание, мне совсем не хотелось смеяться. Я был слишком заинтересован и слушал каждую подробность с волнением, которое и сам не мог объяснить. Наконец портрет был закончен, и я пришел к выводу, что Сципион описал мое ночное видение. Когда он замолчал, я горел желанием увидеть эту прелестную, бесценную квартеронку.

Вдруг раздался звонок.

— Зипа зовут, масса. Ему звонят из дома. Он сейчас же вернется назад.

С этими словами Сципион вышел от меня и побежал к дому.

Я лежал и думал о странном, можно сказать — романтическом положении, в котором оказался. Еще вчера, даже этой ночью я был бедным странником, не имеющим и доллара за душой, и не знал, под чьим кровом найду себе приют. А сегодня я — гость прекрасной дамы, молодой, богатой, свободной, ее больной гость, уложенный в постель на неопределенное время: за мной ухаживают и обо мне заботятся.

Эти мысли вскоре сменились другими. Их вытеснили воспоминания о моем видении, и я стал сравнивать его с портретом квартеронки, данным Сципионом. Чем больше я думал, тем больше находил в них сходства. Да и как бы я мог так ясно представить себе ее лицо, если бы никогда его не видел? Это почти невозможно. Я должен был видеть ее. Почему бы и нет? Когда я потерял сознание и меня подобрали, разве она не могла находиться среди окружавших меня людей? Это было весьма возможно и все объясняло. Но точно ли она была там? Надо спросить Сципиона, когда он вернется.

Длинная беседа с ним утомила меня, так как я был еще слаб и истощен. Несмотря на яркое солнце, светившее в мою комнату, я начал дремать, а через несколько минут откинулся на подушку и крепко заснул.

 

Глава XVIII. КРЕОЛКА И КВАРТЕРОНКА

Я проспал, вероятно, около часа. Затем что-то разбудило меня, но я продолжал лежать неподвижно, еще в полузабытьи, и впечатления внешнего мира с трудом доходили до моего сознания. Это были приятные впечатления. В воздухе был разлит нежный аромат, я слышал слабый шелест шелка, что говорило о присутствии нарядных дам.

— Он просыпается, мадемуазель, — тихо произнес нежный голос.

Я открыл глаза и взглянул на говорившую. Первую минуту мне казалось, что сон мой продолжается. Передо мной стояло мое ночное видение: прелестное лицо, черные волнистые волосы, блестящие глаза, изогнутые брови, нежный, красиво очерченный рот, яркий румянец — я снова увидел ее!

«Это сон? Нет, она дышит, она шевелится, она говорит!»

— Видите, мадемуазель, он смотрит на нас! Он проснулся!

«Так это не сон, не видение! Это она — Аврора!»

Я, видимо, еще не совсем пришел в себя и спросонок разговаривал вслух. Но только последние слова я произнес так громко, что их можно было расслышать. Вслед за ними раздалось восклицание, которое окончательно разбудило меня. Тут я увидел две женские фигуры, стоявшие у моей постели. Они с удивлением смотрели друг на друга. Одна была Эжени, другая, без сомнения, Аврора.

— Он зовет тебя! — с удивлением сказала госпожа.

— Он зовет меня! — с таким же удивлением повторила невольница.

— Но откуда он знает твое имя?

— Не могу сказать, мадемуазель.

— Ты уже была здесь раньше?

— Нет, только сейчас…

— Очень странно! — сказала Эжени, поворачиваясь и вопросительно глядя на меня.

Теперь я совсем проснулся и понял, что невольно говорил вслух. Мне надо было объяснить, как я узнал имя квартеронки, но при всем желании я не знал, что сказать. Признаться, о чем я думал, когда эта фраза сорвалась с моих губ, — значило поставить себя в очень глупое положение; ничего не говорить — значило позволить мадемуазель Безансон строить всевозможные догадки. Надо было что-то выдумать, без маленькой хитрости никак не обойтись.

Надеясь, что мадемуазель Безансон заговорит первая и подскажет мне какой-нибудь ответ, я пролежал несколько минут, не разжимая рта. Я сделал вид, что рука беспокоит меня, и повернулся на постели. Но она как будто не заметила моего движения и, все так же удивленно глядя на меня, повторила:

— Как странно, что он знает твое имя!

Мои неосторожные слова произвели на нее сильное впечатление. Я не мог дальше молчать и, снова повернувшись к ней, сделал вид, что только теперь заметил ее. Я выразил радость, что ее вижу, и поблагодарил за гостеприимство.

Расспросив меня о моем здоровье, она сказала:

— Но откуда вы знаете имя Авроры?

— Авроры? — ответил я. — Вам кажется странным, что я знаю ее имя? Сципион так мастерски нарисовал мне ее портрет, что я узнал ее с первого взгляда. Вот она!

И я указал на квартеронку, которая немножко отступила назад и стояла молча, с удивлением глядя на меня.

— Вот как! Сципион говорил вам о ней?

— Да, сударыня. У нас с ним был сегодня очень длинный разговор. Он много рассказывал мне о жизни на плантации. Я уже познакомился и со старой Хлоей, и с малюткой Хло, и со многими вашими людьми. Ведь я новичок в Луизиане, и все это меня живо интересует.

— Я рада, что вы так хорошо себя чувствуете, мсье, — ответила Эжени, как будто удовлетворенная моим объяснением. — Доктор уверяет, что вы скоро совсем поправитесь. Благородный чужестранец! Я слышала, где вы получили вашу рану. Это из-за меня! Вы меня защищали! Ах, как мне отблагодарить вас? Чем отплатить за спасение моей жизни?

— Вам не за что благодарить меня, сударыня. Я только выполнил свой долг. Спасая вас, я не подвергался большой опасности.

— Не подвергались опасности, сударь? Вы дважды рисковали жизнью! Вам угрожал нож убийцы и смерть на дне реки. Но уверяю вас, моя благодарность не уступит вашему великодушию. Так велит мне сердце! Увы, мое бедное сердце полно благодарности и печали.

— Да, сударыня, я понимаю, — вы горюете о потере верного слуги.

— Нет, сударь, не слуги, а друга. Скажите лучше — верного друга! После смерти отца он стал мне вторым отцом. Все мои заботы были его заботами, все мои дела находились в его руках. Я не знала никаких тревог. А теперь — увы! — я не ведаю, что меня ждет.

Но тут голос ее изменился, и она взволнованно спросила:

— Вы говорили, что в последнюю минуту видели, как он боролся с ранившим вас негодяем?

— Да, и больше я не видел ни того, ни другого.

— Значит, нет никакой надежды! Через несколько минут пароход затонул. Ах! Бедный Антуан! Бедный Антуан!

Она горько заплакала; я и раньше заметил на лице ее следы слез. Я ничем не мог утешить ее. Да я и не пытался. Ей было лучше выплакаться. Только слезы могли принести ей облегчение.

— И кучер Пьер, один из моих самых преданных слуг, тоже погиб. Я очень жалею и его. Но Антуан был другом моего отца и моим другом. Ах, какое горе, какое горе! Одна, без друзей. А мне скоро будут так нужны друзья! Бедный Антуан!

Она плакала, говоря это. Аврора была тоже вся в слезах. И я, глядя на них, не мог удержаться, и, как бывало в детские годы, слезы закапали у меня из глаз.

Наконец Эжени прервала эту грустную сцену. Справившись со своим горем, она подошла ко мне и сказала:

— Мсье, боюсь, что теперь я буду очень невеселой хозяйкой. Мне нелегко забыть моего друга, но я уверена, что вы мне простите, если я иногда поддамся своей печали. А пока до свидания. Я скоро опять навещу вас и прослежу, чтобы за вами был хороший уход. В этом домике вы будете вдали от шума, и ничто вас не потревожит. Конечно, это нехорошо, что я сегодня ворвалась к вам. Доктор не велел вас беспокоить, но я… я не могла больше ждать… Я должна была увидеть моего спасителя и высказать ему свою благодарность. Прощайте, прощайте!.. Идем, Аврора!

*                               *                               *                             *

Я остался один и задумался об этом посещении. Я чувствовал искреннюю дружбу к Эжени Безансон, даже больше, чем дружбу, — горячую симпатию, и я не мог отделаться от ощущения, что ей грозит какая-то беда и что над этой юной головкой, вчера еще такой беззаботной и веселой, сегодня собирается грозная туча.

Да, я чувствовал к ней расположение, дружбу, симпатию, но больше ничего. Почему я не полюбил ее, такую молодую, красивую, богатую? Почему?

Потому что я полюбил другую. Я полюбил Аврору!

 

Глава XIX. ЛУИЗИАНСКИЙ ПЕЙЗАЖ

Кому могут быть интересны подробности жизни больного, прикованного к своей постели? Никому, разве что самому больному. Моя жизнь была очень однообразна и наполнена всякими мелочами, ее скучное течение оживляло лишь появление любимой девушки. В эти минуты мое уныние сразу проходило, а постылая комната казалась мне раем..

Увы! Эти посещения длились всего несколько минут, а промежутки между ними тянулись часами. Эти долгие часы казались мне сутками… Дважды в день навещала меня моя прелестная хозяйка со своей служанкой. Но ни та, ни другая никогда не приходила одна.

Это очень стесняло меня, а порой приводило в отчаяние. Я разговаривал с креолкой, тогда как все мысли мои были заняты квартеронкой, с которой я мог лишь обмениваться взглядами. По здешним обычаям, мне не полагалось разговаривать с невольницей, однако все условности мира не могли помешать мне вести с ней безмолвный, но выразительный разговор.

Но и тут мне приходилось все время сдерживать себя. Я мог лишь украдкой бросать на нее восхищенные взгляды, так как боялся себя выдать. Во-первых, я опасался, что квартеронка неправильно истолкует их и не ответит на мою любовь, во-вторых, что креолка слишком хорошо поймет меня и это вызовет ее гнев и возмущение. Я совершенно не думал, что могу возбудить ее ревность, это мне и в голову не приходило. Эжени была серьезна, приветлива и дружелюбна со мной, но в ее спокойном поведении в сдержанном голосе не было никаких признаков любви. Трагическое происшествие и тяжелая утрата, по-видимому, резко изменили ее характер. Она как будто совсем потеряла свою беззаботность и жизнерадостность. Из веселой девушки она сразу же превратилась в серьезную женщину. Она была все так же красива, но я смотрел на нее, как на прекрасную статую. Ее красота ничего не говорила моему сердцу, занятому более редкой и своеобразной красотой. Креолка не любила меня, и, как ни странно, эта мысль не задевала моего самолюбия, а, наоборот, радовала меня.

Совсем другое дело, когда я думал о квартеронке! Любит ли она меня? Вот вопрос, на который я мучительно жаждал ответа. Она всегда сопровождала свою хозяйку, когда та навещала меня, но я не обменялся с ней ни единым словом, хотя сердце мое стремилось поведать ей свою тайну. Я даже боялся, что мои страстные взгляды выдадут меня. Если б мадемуазель Эжени узнала о моей любви, она была бы возмущена. Как! Влюбиться в невольницу! В ее невольницу!

Я понимал ее чувства — ведь она жила в стране, где черная кожа делала человека отверженным. Но что мне до этого? Что мне за дело до обычаев и предрассудков, которые я всегда презирал в душе? Тем более теперь. Ведь любовь всех равняет! Перед лицом Любви знатность теряет свое пустое обаяние, а громкие титулы становятся лишь пошлыми условностями. Одна только Красота достойна поклонения.

Что до меня, то я не побоялся бы сказать о своей любви всему свету; его презрение ничуть не трогало меня. Меня останавливало другое: учтивость, которой я должен был отплатить за гостеприимство и дружбу, и менее благородное, но очень разумное желание соблюдать осторожность. Я оказался в чрезвычайно сложном положении и прекрасно это понимал. Я знал, что, даже если квартеронка разделяет мое чувство, его нужно хранить в глубокой тайне. Если бы мне предстояло ухаживать за знатной молодой девушкой, наследницей громадного состояния, которая находится под неусыпным надзором строгой наставницы или целой армии сторожей, для меня было бы детской игрой справиться с окружающими ее препятствиями. Писать сонеты и карабкаться на стены — пустая забава по сравнению с борьбой против страстей и предрассудков целого народа.

Передо мной стояла очень трудная задача. Путь моей любви, по-видимому, будет тернистым путем.

*                               *                               *                             *

Несмотря на однообразие жизни в четырех стенах, дни моего выздоровления прошли для меня довольно приятно. Меня окружали всеми удобствами, всем, что могло доставить мне удовольствие. Мороженое, прохладительные напитки, прекрасные цветы, редкие фрукты — я ни в чем не знал недостатка. Что касается моих трапез, то благодаря кулинарному искусству подруги Сципиона Хлои я познакомился с такими изысканными креольскими блюдами, как гумбо — отварная рыба с пряностями, жареные лягушки, горячие вафли, тушеные помидоры, а также со многими другими деликатесами луизианской кухни. Я даже не отказался съесть кусочек жареного опоссума, изготовленного собственными руками Сципиона, и однажды рискнул попробовать ломтик енота, но это было всего один раз, и то я почувствовал, что и одного раза более чем достаточно.

Сципион же без всяких колебаний поглощал этих своеобразных представителей лисьей породы и мог уничтожить добрую половину этого зверя за один присест.

Постепенно я познакомился с нравами и обычаями жителей луизианских плантаций. Старый Зип был моим наставником и постоянным собеседником. Когда мне надоедало болтать с ним, к моим услугам были книги, стоявшие на полках в моей комнате, главным образом французские. Среди них я нашел почти все, что было написано о Луизиане: по-видимому, составитель этой небольшой библиотеки был человеком весьма сведущим. Там же я нашел и прелестный роман Шатобриана, а также историю дю Пратца. Прочитав роман, я убедился, что в нем не хватает той правдивости, которая составляет, по-моему, главную прелесть всякого художественного произведения и которой не может достигнуть автор, пытающийся изобразить события и нравы, известные ему только понаслышке.

Что касается историка, то его книга была полна наивных преувеличений, характерных для писателей того времени. Это можно сказать решительно обо всех старых авторах, писавших об Америке, будь то англичане, испанцы или французы, — они описывали двухголовых змей, крокодилов длиной в двадцать ярдов или удавов такой величины, что они заглатывали всадника вместе с лошадью. Трудно понять, как эти авторы, рассказывая подобные небылицы, пользовались доверием читателей. Однако не следует забывать, что естественные науки находились тогда еще в младенческом состоянии, и никто не мог проверить эти «рассказы очевидцев».

Больше всего заинтересовали меня приключения и печальная судьба Ла Салля, и я очень удивлялся, что американские писатели не постарались осветить жизнь этого доблестного рыцаря, а также один из самых ярких эпизодов в истории своей страны, такой же интересной, как и ее природа.

«Ах, до чего же тут красиво!» — воскликнул я, когда в первый раз сел у окна и окинул взглядом открывшийся передо мной пейзаж.

Окно в моей комнате, как и все окна в креольских домах, доходило до самого пола. Когда я уселся в низком кресле перед распахнутым окном и откинул тонкие занавески, передо мной открылся широкий вид на равнину.

Это была великолепная картина! Ее яркие краски показались бы неправдоподобными, если бы их воспроизвел живописец. Мое окно выходило на запад, и величественная река катила передо мной свои желтые воды, сверкавшие на солнце, как чистое золото. На том берегу реки тянулись обработанные поля, на которых плавно качались высокие стебли сахарного тростника, резко выделяясь на фоне более темной зелени табачных плантаций. На этом берегу, недалеко от меня, стоял красивый дом, похожий на итальянскую виллу, с зелеными жалюзи и широкими верандами. Он был окружен апельсиновыми и лимонными деревьями, и их желтовато-зеленая листва весело блестела на солнце. Вокруг не видно было гор — их нет в Луизиане, но высокая темная стена кипарисов, окаймлявшая западный край равнины, напоминала далекую горную цепь.

Я находился в очень живописном уголке — в обнесенном оградой парке поместья Безансонов. Здесь я мог рассмотреть ближайшие растения и определить породу деревьев и кустарников, окаймлявших аллеи. Я видел магнолию с большими белыми, словно восковыми цветами, напоминающую огромную гвианскую нимфу. Некоторые из ее цветов уже осыпались, и на их месте виднелись красные, как кораллы, шишки с семенами — пожалуй, не менее красивые, чем цветы.

Рядом с магнолией, королевой западных лесов, соперничая с ней красотой и благоуханием и не уступая ей в славе, росло другое иноземное дерево, привезенное сюда с Востока и давно прижившееся в этой стране. Его широкие перистые листья с двойной окраской — темного и светло-зеленого цвета, его сиреневые цветы, висящие длинными кистями на концах ветвей, его желтые, похожие на вишни плоды, кое-где уже заменившие цветы и даже созревшие, — все ясно говорило о том, что это за дерево. Оно принадлежало к породе медоносных деревьев и называлось «индийская сирень», или «гордость Китая». Названия, данные этому прекрасному дереву в разных странах, свидетельствуют о том, как высоко его ценят. «Дерево превосходства» — поэтично назвали его в Персии, на его родине; «райское дерево» — говорили в Испании, куда оно было привезено. Таковы многообразные названия этого дерева.

Я видел здесь еще много деревьев, и местных и иноземных. Раньше других я заметил катальпу с серебристой корой и трубчатыми цветами, маклюру с блестящими темными листьями, красное тутовое дерево с густой, тенистой листвой и длинными малиновыми плодами, похожими на шипы. Из экзотических деревьев я видел апельсины, лимоны, вест-индские и флоридские гуавы с листьями, похожими на листья самшита; тамариск, густо покрытый мелкими листиками и усеянный пышными метелками бледно-розовых цветов; гранаты, считающиеся символом демократии, «королеву, которая носит свою корону на груди», и знаменитое фиговое дерево, не имеющее цветов; здесь оно не нуждалось в подпорках и гордо поднималось вверх, достигая тридцати футов высоты.

Нельзя считать иноземными и такие растения, как юкка с пучками острых, торчащих во все стороны листьев, или разнообразные кактусы, ибо они не чужды луизианской земле и встречаются среди растительного мира соседних областей.

Пейзаж, который я наблюдаю из окна, оживляет присутствие людей. Поверх кустарника выступают белые ворота парка, а за ними видна дорога, идущая вдоль берега. Хотя деревья местами скрывают ее от меня, я все же вижу в просветы, как по ней идет и едет народ. Креолы обычно носят голубые костюмы: на них соломенные шляпы, так называемые пальметто, или более дорогие панамы с широкими полями, защищающими их от солнца. Время от времени скачет верхом негр; голова у него повязана чем-то вроде чалмы, ибо мадрасский клетчатый головной убор очень похож на турецкий, но куда легче и красивее. Иногда проезжает открытый экипаж, и я мельком вижу молодых дам в легких кисейных платьях. Я слышу их звонкий смех и знаю, что они едут на какой-нибудь веселый праздник. Мимо проходят и рабы с дальних сахарных плантаций, они часто поют хором; по реке иногда с шумом проплывет пароход, а чаще тихо скользит плоскодонная баржа или плот, на котором видны плотогоны в красных рубашках…

Все это проходит у меня перед глазами, доказывая, что жизнь здесь бьет ключом.

Еще ближе, перед моим окном, летает множество птиц. Пересмешник свистит на вершине высокой магнолии, а его родная сестра — красногрудка, опьяненная плодами мелии, — отвечает ему нежной песней. Иволга прыгает с ветки на ветку среди апельсинов, а красный кардинал, расправив свои пунцовые крылья, порхает среди зарослей кустарника. Иногда промелькнет маленькая «рубиновая шейка», или колибри, блеснув в воздухе, как драгоценный камень. Она чаще всего кружит над красными, не имеющими запаха цветами американского каштана или над крупными трубчатыми цветами бигнонии.

*                               *                               *                             *

Такой вид открывался из окна моей комнаты. Мне казалось, что я никогда не видел более красивого пейзажа. Правда, я не был беспристрастным наблюдателем. Любовь туманила мне глаза, и, вероятно, все представлялось мне в розовом свете. Я не мог смотреть вокруг, не думая о прекрасной девушке, и не хватало только ее присутствия, чтобы все окружающее показа— лось мне верхом совершенства.

 

Глава XX. МОЙ ДНЕВНИК

Чтобы внести некоторое разнообразие в свою монотонную жизнь, я начал вести дневник. Дневник больного, не выходящего из своей комнаты, конечно, не богат событиями. В моем было больше размышлений, чем фактов. Я привожу несколько выдержек из него не ради их особого интереса, а потому, что, написанные в ту пору, они правдиво передают мои мысли и кое-какие мелкие происшествия, случившиеся за время моей жизни в поместье Безансонов.

*                       *                                   *

12 июля. Сегодня я могу сидеть и даже немного писать. Стоит сильная жара. Она была бы невыносима, если бы не легкий ветерок, освежающий мою комнату и наполняющий ее ароматом цветов. Этот ветерок дует с Мексиканского залива и пролетает над озерами Борнь, Поншартрен и Морепа. Я нахожусь в сотне миль от залива, вверх по течению реки, но эти большие внутренние моря соединяются с дельтой Миссисипи, и во время прилива море катит свои волны почти до Нового Орлеана и даже еще дальше к северу. От Бринджерса можно быстро добраться до морской воды, если идти прямо через болота.

Морской ветер — большое благодеяние для населения Нижней Луизианы. Если бы не его освежающее дыхание, жить в Новом Орлеане летом было бы почти невозможно.

*                                   *                                          *

Сципион сказал мне, что на плантацию прибыл новый надсмотрщик. Очевидно, его прислал «масса Доминик», так как он явился с письмом от Гайара. Это весьма вероятно.

Новоприбывший произвел не очень приятное впечатление на Сципиона. По его словам, он из «белой голи», да притом еще янки. Я заметил, что негры часто относятся с неприязнью к «белой голи», как они называют людей, не имеющих ни земель, ни рабов. Самая кличка уже выражает пренебрежение, и когда негр называет так белого, тот считает это достаточным основанием для того, чтобы немедленно пустить в ход ременную плеть или «отполировать ему шкуру» палкой.

Среди рабов распространено убеждение, будто самые жестокие надсмотрщики — это уроженцы Новой Англии, или янки, как их называют на Юге. Это прозвище, которым иностранцы презрительно именуют всякого американца, в Соединенных Штатах имеет более узкое значение, и когда его употребляют как обидную кличку, оно обозначает только уроженцев Новой Англии. Обычно же ему придается шутливо-патриотический оттенок, и в этом смысле каждый американец с гордостью называет себя янки. Но у южных негров «янки» — бранное слово: в их представлении это человек без денег, низкий и злой. Для них это прозвище означает грубую брань, побои и всякие издевательства. Странно сказать, но для них слово «янки» — символ хлыста, колодок и бесчеловечного обращения. Это тем более удивительно, что штаты Новой Англии — колыбель пуританизма, где исповедуется самая суровая религия и строгая мораль.

Но странным это кажется только на первый взгляд. Один южанин так объяснил мне это явление: «Как раз в тех странах, где распространены пуританские взгляды, больше всего процветают всевозможные пороки. Поселения Новой Англии — оплот пуританизма — поставляют наибольшее число мошенников, шарлатанов и пройдох, позорящих имя американца, и это неудивительно: таково неизбежное следствие религиозного ханжества. Истинную веру подменяют чисто внешним благочестием и формальным соблюдением обрядности, и люди забывают о долге перед своим ближним; сознание долга отходит на второй план, и им пренебрегают».

Такое объяснение показалось мне убедительным.

*                         *                               *

14 июля. Сегодня мадемуазель Эжени два раза заходила ко мне; ее, как всегда, сопровождала Аврора.

Наши беседы нельзя назвать непринужденными, они всегда как-то натянуты и длятся очень недолго. Эжени по-прежнему грустна, в каждом ее слове слышится печаль. Сначала я думал, что она горюет по Антуану, но пора бы уж ей примириться с этой утратой. Мне кажется, дело не в этом. Ее гнетет еще какая-то забота. А я принужден постоянно себя сдерживать. Присутствие Авроры смущает меня, и я с трудом веду обычный незначительный разговор. Аврора не принимает в нем участия, она стоит возле двери или позади своей госпожи, почтительно слушая. Когда я пристально смотрю на нее, ее длинные ресницы тотчас опускаются и не дают мне заглянуть ей в душу. О, как мне высказать ей свое чувство?

*                             *                             *

15 июля. Сципиону недаром не понравился надсмотрщик. Первое впечатление его не обмануло. По двум-трем мелким фактам, которые мне рассказали, я убедился, что этот человек — плохая замена доброму Антуану.

Кстати, о бедном Антуане: пронесся слух, будто его тело было выброшено на берег вместе с плавучим лесом ниже нашей плантации, но оказалось, что это ошибка. Там действительно нашли тело, но не управляющего, а какого-то бедняги, которого постигла такая же участь. Интересно знать, утонул ли негодяй, ранивший меня.

В Бринджерсе нашли приют еще много пострадавших. Некоторые умерли от ран и ожогов, полученных на пароходе. Самая мучительная смерть — от ожогов паром. Иные думали, что отделались пустяком, а теперь они доживают последние дни. Доктор рассказал мне много страшных подробностей.

Один из кочегаров был ужасно изуродован: ему оторвало нос. Он понимал, что дни его сочтены, однако потребовал, чтобы ему дали зеркало. Когда его желание исполнили, он взглянул на себя, разразился дьявольским смехом и воскликнул: «Ах, будь ты проклят! Ну и безобразный же выйдет из меня покойник!»

Такая бесшабашность характерна для здешнего речного люда. Еще не перевелись потомки Майка Финка, много представителей этого дикого племени и до сих пор еще бороздят воды широких западных рек.

*                             *                             *

20 июля. Сегодня мне гораздо лучше. Доктор обещает, что через неделю я уже смогу выходить из комнаты. Это меня очень радует, хотя неделя кажется долгим сроком для того, кто не привык сидеть взаперти. Однако книги помогут мне скоротать время. Честь и слава людям, писавшим книги!

*                             *                             *

21 июля. Сципион не изменил своего мнения о новом надсмотрщике. Его зовут Ларкин. Негр говорит, что его прекрасно знают в Бринджерсе и называют Билл-бандит — прозвище, по которому можно судить о его характере. Многие невольники, работающие в поле, жаловались Сципиону на его жестокость и говорили, что он становится хуже с каждым днем. Он никогда не расстается с ременной плетью и уже раза два пускал ее в ход самым зверским образом.

Сегодня воскресенье, и, судя по шуму в негритянском поселке, там веселятся вовсю. Я вижу, как разодетые в пестрое платье негры гуляют по дороге вдоль реки. Мужчины — в белых касторовых шляпах, длиннополых синих сюртуках и белых рубашках с огромными жабо, а женщины — в цветастых ситцевых платьях, а иногда даже в пестрых шелках, словно они собрались на бал. У многих в руках шелковые зонтики, конечно, самых ярких оттенков. Глядя на них, можно подумать, что жизнь этих рабов не так уж тяжела; однако стоит посмотреть на ременную плеть мистера Ларкина, как это впечатление сразу исчезает.

*                             *                             *

24 июля. Сегодня мне особенно бросилась в глаза тайная печаль, которая омрачает лицо Эжени. Теперь я убежден, что ее грусть вызвана не смертью Антуана. Еще какая-то другая забота удручает ее. Нынче она снова бросила на меня такой же загадочный взгляд, какой я заметил в день нашей первой встречи. Но он был так мимолетен, что я не понял его значения, тем более что и глаза мои и сердце были заняты другой.

Аврора смотрит на меня уже не так робко и, кажется, с интересом прислушивается к моим словам, хотя они обращены не к ней. Так ли это? Если бы я мог с ней поговорить, это немножко успокоило бы мое сердце, которому все труднее переносить это вынужденное молчание.

*                             *                             *

25 июля. Несколько негров из поселка вчера проштрафились. Они получили разрешение побывать в городе и вернулись очень поздно. Билл-бандит все утро жестоко порол их всех подряд, и они ушли от него, обливаясь кровью. Для надсмотрщика-новичка он проявляет уж слишком большую прыть, но Сципион где-то слышал, что такая работа ему не внове. Их госпожа, конечно, ничего не знает об этой дикой расправе.

*                             *                             *

26 июля. Доктор обещает выпустить меня из дому через три дня. Я все больше уважаю этого человека, особенно с тех пор, как узнал, что и он недолюбливает Гайара. Он даже его и не лечит. В поселке есть другой доктор, который лечит Гайара и его рабов, а также негров с плантации Безансонов. Но он был в отлучке, поэтому ко мне позвали Рейгарта. В силу врачебной этики, а также по моей просьбе меня не передали другому врачу, и Рейгарт продолжает лечить меня. Я видел его коллегу, он как-то заходил ко мне с доктором Рейгартом и показался мне достойным другом Гайара.

Рейгарт не так давно приехал в Бринджерс и быстро завоевал уважение местных плантаторов. Правда, многие из них, особенно наиболее крупные, держат собственных медиков и платят им большие деньги. Им невыгодно пренебрегать здоровьем своих рабов, и поэтому здесь часто лечат их лучше, чем лечат «белую голь» во многих европейских странах.

Я попытался выведать у доктора что-нибудь об отношениях между Гайаром и Безансонами. Разумеется, я мог касаться этой темы только намеками и узнал очень немного. Доктор по характеру замкнутый человек, к тому же излишняя болтливость не вяжется с его профессией и могла бы повредить ему в глазах здешних жителей. Он либо очень мало знает об этих делах, либо делает вид, что мало знает; однако по некоторым его словам я заключил, что последнее вернее.

— Бедная молодая леди, — сказал он, — совсем одна на свете! У нее, кажется, есть тетка или какая-то родственница в Новом Орлеане, но нет мужчины, который занялся бы ее делами. По-видимому, все в руках у Гайара.

Я узнал от доктора, что отец Эжени считался прежде одним из самых крупных плантаторов на побережье, что он был известным хлебосолом и дом его был открыт для всех. В поместье балы и празднества постоянно сменяли друг друга, особенно в последние годы. Это расточительство продолжалось и после его смерти, и Эжени Безансон по-прежнему принимает гостей своего отца с отцовской щедростью. У нее очень много поклонников, но доктор не слышал, чтобы она кому-нибудь из них оказывала предпочтение. Гайар был близким другом Безансона. Почему — никто не мог сказать. Трудно было найти людей, столь противоположных по своему характеру. Некоторые считали, что их дружба похожа на отношения кредитора с должником.

Сведения, полученные мною от доктора, подтверждают рассказы Сципиона. Они также подтверждают мои догадки, что над головой молодой креолки собираются тучи, такие темные, какие никогда не омрачали ее юность, пострашнее даже, чем гибель Антуана.

*                             *                             *

28 июля. Сегодня у нас был Гайар, я хочу сказать — в большом доме. Впрочем, он бывает у мадемуазель Эжени почти каждый день; но сегодня Сципион рассказал мне нечто новое и очень странное. Несколько рабов, избитых новым надсмотрщиком, пожаловались своей госпоже, и она заговорила об этом с Гайаром. Он же ответил ей, что «эти негодяи получили по заслугам, да еще не все сполна», а затем решительно поддержал негодяя Ларкина, которому явно покровительствует. Эжени молча выслушала его.

Сципион узнал это от Авроры. Его рассказ очень знаменателен.

Бедный Сципион поделился со мной еще своей личной бедой. Он заметил, что надсмотрщик заглядывается на его малютку Хло. Каков негодяй! Неужели это правда? У меня кровь кипит от негодования! О рабство!

*                             *                             *

2 августа. Я снова услышал кое-что о Гайаре. Он был в большом доме и сидел у мадемуазель Эжени гораздо дольше, чем всегда. О чем они могли говорить? Неужели ей приятно его общество? Нет, быть не может! Зачем же эти частые посещения, эти долгие беседы? Если она выйдет замуж за этого человека, мне очень жаль ее. Бедная жертва — ибо она, конечно, станет его жертвой. Видно, у него какая-то власть над ней, если он смеет так себя вести. Он держится на плантации, как хозяин, говорит Сципион, и приказывает всем, словно господин. Все боятся его и «погонялу», как называют негры негодяя Ларкина. Больше всех боится его Сципион, который видел, как тот опять приставал к маленькой Хлое. Бедняга! Он просто в отчаянии. И вполне понятно, если даже закон лишает его права защитить честь собственной дочери. Я обещал ему поговорить с мадемуазель Эжени, но, судя по рассказам, боюсь, что она так же бессильна, как и сам Сципион.

*                             *                             *

3 августа. Сегодня я первый раз вышел из комнаты. Прошелся по плодовому саду и среди цветников. Под апельсиновыми деревьями я встретил Аврору, собиравшую золотистые плоды; но с ней была маленькая Хлоя, державшая корзинку. Чего бы я ни дал, чтобы встретить Аврору одну! Увы, я мог только обменяться с ней несколькими словами, а затем она ушла.

Аврора поздравила меня с тем, что я уже могу выходить, и как будто обрадовалась, увидев меня, — так мне показалось. Она была прелестна, как никогда. Срывая апельсины, она разгорячилась, яркий румянец играл на ее щеках, и темные глаза сияли, как сапфиры. Ее грудь вздымалась и опускалась, а легкое платье не скрывало благородных линий ее фигуры.

Я был очарован изяществом ее походки, когда она удалялась от меня. На ходу ее стан грациозно покачивался, что объяснялось характерной для женщин ее племени склонностью к полноте. Она очень женственна и прекрасно сложена. У нее маленькие, изящные руки, а легкие ножки, кажется, едва касаются земли. Восхищенный, я долго смотрел ей вслед. И когда я вернулся в свою одинокую комнату, любовь моя разгорелась еще сильнее.

 

Глава XXI. ПЕРЕЕЗД В ГОСТИНИЦУ

Я думал о моем кратком свидании с Авророй, с радостью вспоминал несколько сказанных ею ласковых слов и был счастлив, предвкушая, что теперь, когда я могу выходить в сад, наши встречи участятся, как вдруг в разгар моих сладких мечтаний в дверях моей комнаты, загораживая свет, выросла чья-то темная фигура.

Я поднял глаза и увидел ненавистное лицо Доминика Гайара.

Это было его второе посещение с того дня, как я попал на плантацию. Что ему надо от меня?

Я недолго ждал разгадки, так как мой посетитель, не извинившись за свое внезапное вторжение, приступил прямо к делу.

— Сударь, — сказал он, — я отдал распоряжение о вашем переезде в гостиницу в Бринджерсе.

— Вот как? — ответил я с возмущением, таким же резким тоном, как и он. — А кто, позвольте вас спросить, поручил вам эту заботу?

— А… а… — пробормотал он, слегка смущенный моим суровым приемом.

— Простите, сударь, быть может, вы не знаете, что я доверенное лицо, друг и опекун мадемуазель Безансон и… и…

— Значит, мадемуазель Безансон желает, чтобы я переехал в Бринджерс?

— Гм… По правде сказать, это не совсем ее желание, но, видите ли, дорогой сэр, дело очень деликатное. Если вы останетесь здесь теперь, когда вы уже почти поправились, — с чем я вас, конечно, поздравляю, — вы… вы…

— Продолжайте, сэр!

— Ваше пребывание здесь при данных обстоятельствах дало бы, вы сами понимаете, сэр… дало бы повод для разных толков среди соседей. Оно могло бы показаться неприличным…

— Постойте, господин Гайар! Я уже вышел из возраста, чтобы слушать ваши наставления.

— Простите, сэр. Я не хотел вас учить, но я… Поймите меня, я, как опекун молодой девушки…

— Довольно, сэр! Я вас прекрасно понял. Ради своих личных целей, каковы бы они ни были, вы хотите, чтобы я поскорее покинул плантацию. Ваше желание будет исполнено. Я уеду отсюда, хотя и не затем, чтобы вам угодить. Уеду сегодня же вечером.

Поняв скрытое значение моих слов, он вздрогнул, как от электрического тока. Лицо его побледнело, а брови нахмурились. Я коснулся тайных струн его души, и это было ему явно неприятно. Однако старый пройдоха тут же овладел собой и, словно не заметив моих намеков, сказал с лицемерным огорчением:

— Сэр, я очень сожалею, но это необходимо. Вы понимаете, мнение общества… суетного, назойливого общества…

— Избавьте меня от нравоучений, сэр! Вы добились своего, и в вашем обществе здесь больше не нуждаются.

— Гм… — пробормотал он. — Мне очень жаль, что вы так отнеслись к моим словам, очень жаль… — И, сказав еще несколько бессвязных слов, он удалился.

Я подошел к двери, чтобы взглянуть, куда он пойдет от меня. Он направился прямо к дому. Я видел, как он в него вошел.

Это посещение застало меня врасплох, хотя и не было для меня полной неожиданностью. После слышанного мною разговора Гайара с доктором все это можно было предвидеть. Однако я не думал, что мне придется так скоро покинуть плантацию. Я собирался прожить здесь еще неделю-другую и переехать в гостиницу, когда окончательно поправлюсь.

Я был огорчен по многим причинам. Меня возмущало, что этот негодяй пользуется здесь такой властью, ибо я был уверен, что мадемуазель Безансон не причастна к моему изгнанию. Наоборот, она была у меня всего несколько часов назад и ни словом не обмолвилась о моем отъезде. Быть может, она знала о нем, но не хотела со мной говорить? Нет, вряд ли. Я не заметил никакой перемены в ее обращении. Она была так же приветлива, также беспокоилась о моем здоровье, так же заботилась о моих удобствах, пище, обо всех мелочах моей жизни, как и всегда. Она, конечно, не предвидела той внезапной перемены, о которой говорил Гайар. Подумав, я пришел к убеждению, что он даже не посоветовался с ней. Какова же власть этого человека, если он может заставить ее нарушить законы гостеприимства! Мне было больно думать, что это прелестное создание находится во власти такого негодяя.

Но другая мысль была для меня еще мучительней — мысль о разлуке с Авророй. Конечно, мне и в голову не приходило, что я расстаюсь с ней навсегда. Нет! Иначе я не уступил бы так легко. Гайару пришлось бы силой выгнать меня из дому. Разумеется, я не думал, что переезд в гостиницу лишит меня возможности бывать на плантации.

В сущности, переезд мало изменит мое положение. Навещая их как знакомый, я буду чувствовать себя более независимо, чем когда жил у них в доме. Быть может, мне станет даже легче встречаться с той, кого я люблю. Я могу приезжать сюда так часто, как мне вздумается. У меня останутся те же возможности увидеть ее. Я жаждал только одного — свидания наедине с Авророй, а затем — либо блаженство, либо разбитые надежды!

Однако в ту минуту меня тревожили и другие заботы. На что я буду жить в гостинице? Поверит ли хозяин мне на слово и захочет ли ждать, пока я получу деньги из дому? Платье у меня было, хоть я и получил его таинственным путем. Однажды, проснувшись утром, я нашел его у своей постели. Я не стал расспрашивать, откуда оно, предпочитая поговорить об этом позже. Но как мне быть с деньгами, откуда их достать? Неужели просить в долг у мадемуазель Безансон? Или занять у Гайара? Трудное положение!

Но тут я вспомнил о докторе Рейгарте. Я представил себе его спокойное, приветливое лицо.

«Вот выход! — подумал я. — Он мне поможет!» Казалось, мои мысли передались ему, так как в ту же минуту вошел мой милый доктор, и я поведал ему все свои затруднения.

Я не ошибся в нем. Он тотчас положил на стол свой кошелек, предложив взять из него столько денег, сколько мне нужно.

— Меня очень удивляет желание Гайара поскорее удалить вас отсюда, — сказал он. — Тут кроется не только беспокойство о репутации молодой девушки. Нет, здесь что-то другое. Но что?

Доктор говорил, словно обращаясь к самому себе и ища ответа в собственных мыслях.

— Я очень мало знаю мадемуазель Безансон, — продолжал он, — иначе я счел бы своим долгом докопаться, в чем тут дело. Но Гайар — ее опекун, и если он настаивает, чтобы вы уехали, то, пожалуй, вам следует исполнить его желание. Она, кажется, не вправе даже распоряжаться собой. Бедняжка! Боюсь, что за всем этим скрывается крупный долг. А если так, она скоро попадет в худшую неволю, чем все ее рабы. Бедная девушка!

Рейгарт был прав. Если бы я остался, это могло бы только повредить ей. Я согласился с ним.

— Я хотел бы сейчас же уехать, доктор.

— Моя коляска стоит у ворот. Пожалуйста, я могу доставить вас в Бринджерс.

— Спасибо! Это как раз то, о чем я хотел вас попросить. С радостью принимаю ваше предложение. У меня сборы короткие — через несколько минут я буду готов.

— А я, пожалуй, пойду в большой дом и предупрежу мадемуазель Безансон о вашем отъезде.

— Будьте так добры. Гайар, наверно, еще там?

— Нет. Я встретил адвоката недалеко от ворот, он шел домой. Думаю, она теперь одна. Я поговорю с ней и вернусь за вами.

Доктор оставил меня и направился к дому. Вскоре он вернулся и передал мне все, что узнал. Он был очень удивлен тем, что услышал от мадемуазель Безансон. Час тому назад Гайар сказал ей, что я заявил ему о своем желании переехать в гостиницу. Она очень удивилась, так как я ни словом не заикнулся об этом во время нашей последней беседы. Сначала она не хотела и слышать о моем отъезде, но Гайар привел веские доводы, чтобы убедить ее в разумности такого шага; доктор от моего имени тоже настаивал на этом. В конце концов она согласилась, хотя и очень неохотно. Сообщив мне все это, доктор прибавил, что она ждет меня.

Сципион провел меня в гостиную. Мадемуазель Эжени сидела на диване, но, когда я вошел, встала и пошла мне навстречу. Я увидел слезы на ее глазах.

— Правда ли, сударь, что вы собираетесь покинуть нас?

— Да, сударыня. Я уже совсем здоров. Я пришел поблагодарить вас за радушное гостеприимство и попрощаться с вами.

— Гостеприимство! Ах, сударь, какое же это гостеприимство, если я позволяю вам так скоро покинуть нас! Я хотела бы, чтобы вы остались, но… — Тут она смутилась. — Но вы не должны считать себя здесь чужим, даже если переедете в гостиницу. Бринджерс очень близко. Обещайте, что вы будете постоянно бывать у нас — каждый день!

Мне незачем говорить, что я охотно и с радостью дал это обещание.

— Теперь, когда вы дали слово, мне будет не так грустно с вами расстаться. До свиданья!

Она протянула мне руку на прощанье, а я взял ее нежные пальчики и почтительно поцеловал. Глаза ее снова наполнились слезами, и она отвернулась, чтобы их скрыть. Я был уверен, что, будь на то ее воля, она не разрешила бы мне уехать. Она была не из тех, кто боится сплетен и пересудов. Нет, тут крылась другая причина.

Я вышел в прихожую и с тревогой огляделся вокруг. Где она? Неужели я не услышу от нее ни слова на прощанье? В это время боковая дверь тихонько приоткрылась. Сердце бурно забилось у меня в груди. Аврора! Я не решался говорить громко, меня услышали бы в гостиной. Взгляд, шепот, быстрое пожатие руки — и я вышел. Но ее ответное пожатие, хотя очень слабое и робкое, наполнило мое сердце радостью, и я направился к воротам гордым шагом победителя.

 

Глава XXII. АВРОРА МЕНЯ ЛЮБИТ!

«Аврора меня любит!»

К этому заключению я пришел значительно позже того дня, когда покинул плантацию и переселился в Бринджерс. А с того времени прошел уже целый месяц.

Жизнь моя за этот месяц вряд ли интересна для моего читателя, хотя каждый ее час, полный надежды и тревоги, до сих пор живет в моей памяти. Когда сердце полно любви, каждый пустяк, связанный с этой любовью, представляется важным и значительным, и память хранит мысли и события, которые в другое время скоро бы забылись. Я мог бы написать целый том о моей жизни за этот месяц, и каждая его строка была бы интересна для меня, но не для вас. Поэтому я и не написал его и даже не привожу здесь моего дневника за это время.

Я по-прежнему жил в гостинице в Бринджерсе и быстро набирался сил. Чаще всего я гулял по полям или по дороге вдоль реки, катался на лодке и удил рыбу в тихих заводях или охотился в зарослях камыша и кипарисовых лесах; иногда я проводил время, играя в бильярд, который вы найдете в каждой луизианской деревне.

Я подружился с доктором Рейгартом и, когда он не был занят практикой, проводил время с ним.

Его книги тоже стали моими друзьями, и по ним я впервые познакомился с ботаникой. Я стал изучать растительность окружающих лесов и вскоре научился с первого взгляда определять породу каждого дерева: исполинские кипарисы, символ печали, с высокими пирамидальными стволами и широко раскинувшимися мрачными темно-зелеными кронами; ниссы, эти водяные нимфы, с длинными нежными листьями и плодами вроде олив; персимон, или американский лотос, с ярко-зеленой листвой и красными, похожими на сливы плодами; величавая магнолия и ее сородич — высокое тюльпанное дерево; рожковое дерево и из того же семейства белая акация с тройными шипами и легкими перистыми листьями, почти не дающими тени; платаны с гладкими стволами и широко раскинутыми серебристыми ветвями; стираксовое дерево, по которому стекают золотистые капли; ароматный и целебный сассафрас и красный лавр с запахом корицы; различные породы дубов, во главе которых стоит величественный вечнозеленый виргинский дуб, растущий в южных лесах; красный бук с висячими кистями; тенистая крушина с широкими сердцевидными листьями и черными ягодами и, наконец, последнее, но не менее интересное дерево — любящий воду тополь. Таковы леса, покрывающие наносную почву луизианской равнины.

Область, изобилующая этими лесами, простирается выше тех мест, где растут пальмы, однако и здесь встречаются некоторые их разновидности — например, латании и саговые пальмы разных пород, так называемые пальметто; местами они образуют густой подлесок и придают всему лесу тропический характер.

Я изучал и паразитов этого растительного царства: огромные черные узловатые лианы толщиной с древесный ствол; стелющийся камыш с красивыми, похожими на звездочки цветами; мускатный виноград с темно-красными гроздьями; бигнонии с трубчатыми цветами; густые бамбуковые заросли; душистую сарсапариль и многие другие.

Меня интересовали и разные виды культурных растений — источник богатства этой страны, — такие, как сахарный тростник, рис, кукуруза, табак, хлопок и индиго. Все они были мне незнакомы, и я с интересом изучал их особенности и способы разведения.

Можно подумать, что весь этот месяц я бездельничал, но в действительности он был самым плодотворным за всю мою жизнь. За этот короткий месяц я получил больше полезных знаний, чем за многие годы обучения в колледже. Но, главное, я узнал то, что было для меня дороже всего на свете: я узнал, что Аврора меня любит!

Я узнал это не из ее уст — она ни слова не сказала мне, и все же я был уверен, что это так, уверен, как в том, что я живу. Никакие знания на свете не могли дать мне такой радости, как одна эта мысль!

*                             *                             *

— Аврора меня любит! — так воскликнул я однажды утром, отправляясь из Бринджерса на плантацию.

Я бывал там раза три в неделю, а случалось, и чаще. Иногда я встречал у них гостей, друзей мадемуазель Эжени, иногда заставал ее одну или вдвоем с Авророй. Но ни разу мне не удалось остаться с Авророй наедине. Ах, как я жаждал такого случая!

Официально я, конечно, приходил в гости к мадемуазель Эжени. Я не смел искать свидания с ее невольницей.

Эжени была по-прежнему грустна; теперь мне уж никогда не случалось видеть ее такой оживленной, как раньше. Она бывала подчас очень печальна и никогда не смеялась. Я не был поверенным ее тревог и потому мог только догадываться об их причинах. Однако я не сомневался, что виной всему Гайар.

Последнее время я мало слышал о нем. В общественных местах он явно избегал встреч со мной, а я никогда не заходил в его владения. Я заметил, что мало кто из соседей уважал его, кроме тех, кто преклонялся перед его богатством. Удалось ли ему добиться успеха в своих ухаживаниях за Эжени, я не знал. В обществе их союз считали вполне возможным, хотя никто его не одобрял. Я очень сочувствовал молодой креолке, но и только. Конечно, не будь я так влюблен в Аврору, судьба ее хозяйки волновала бы меня гораздо больше.

«Да, Аврора меня любит!» — повторял я про себя, выезжая на береговую дорогу.

Я ехал верхом. Великодушный Рейгарт отдал в мое распоряжение прекрасную верховую лошадь, и она горячилась подо мной, словно ей передавалось мое страстное нетерпение.

Мой хорошо выезженный конь и сам знал дорогу, так что я бросил поводья, предоставив ему бежать как вздумается, а сам отдался своим мыслям.

Я любил квартеронку, любил горячо и преданно. И она тоже любила меня. Она не высказывала своей любви словами, но я сумел ее разгадать. Мимолетный взгляд, движение, вздох — вот что убедило меня.

Любовь научила меня своему особому языку. Мне не надо было никаких посредников, никаких слов, чтобы понять, что я любим.

Эти мысли бесконечно радовали меня и наполняли мое сердце восторгом, но вскоре их сменили другие, гораздо менее приятные.

Кого я люблю? Невольницу! Правда, прекрасную невольницу, но все же рабыню. Весь мир поднимет меня на смех. Вся Луизиана будет смеяться надо мной — нет, не смеяться, а презирать и преследовать меня. Одно желание сделать ее моей женой вызовет насмешки и оскорбления: «Как! Жениться на невольнице! Этого не потерпят законы нашей страны!» Жениться на квартеронке, даже будь она свободна, — значило навлечь на себя гонения. Меня, вероятно, изгнали бы из страны, а может быть, засадили бы в тюрьму.

Все это я знал, но меня это нисколько не тревожило. Что значило для меня осуждение всего света по сравнению с любовью к Авроре? Ровно ничего. Конечно, я глубоко сокрушался, что Аврора — невольница, но совсем по другой причине. Как освободить ее? Вот вопрос, который волновал меня.

До сих пор я мало над этим задумывался. Пока я не убедился, что любим ею, мне казалось, что это дело далекого будущего. Но теперь, когда я поверил в ее любовь, все силы моей души сосредоточились на одной мысли: «Как освободить ее?» Будь она обыкновенной невольницей, ответ был бы очень прост. Хоть я и не был богат, однако у меня хватило бы средств на то, чтобы купить себе живого человека.

В моих глазах Авроре, конечно, цены не было. Но что думает об этом ее молодая хозяйка? До сих пор она никому не хотела продавать мою суженую. Но даже если можно оценить девушку на деньги, согласится ли мадемуазель Эжени продать ее мне? Какая нелепая просьба: продать мне ее невольницу, чтобы я мог жениться на ней! Как отнесется к этому Эжени Безансон?

Даже мысль о предстоящем разговоре пугала меня, но время для него еще не приспело.

«Надо прежде повидаться с Авророй наедине, спросить ее, любит ли она меня, а затем, если она согласна быть моей женой, я сумею всего до— биться. Я еще не знаю каким путем, но моя любовь преодолеет все препятствия. Она придаст мне несокрушимую силу, мужество и решимость. Я сломаю все преграды. Я уговорю или сокрушу всех моих противников. Я смету все, что станет между мною и моей любовью! Аврора, я спешу к тебе!»

 

Глава XXIII. НЕОЖИДАННОСТЬ

Вдруг лошадь моя громко заржала, прервав мои размышления. Я взглянул вперед, чтобы узнать, в чем дело, и увидел, что приближаюсь к плантации Безансонов. Из ворот выехала коляска. Лошади бежали рысью, экипаж свернул на дорогу и помчался прочь от меня; вскоре он скрылся в облаке пыли.

Я узнал коляску мадемуазель Безансон. Хоть я и не успел разглядеть, кто в ней сидел, однако заметил, что это были дамы.

«Наверно, мадемуазель Эжени с Авророй», — подумал я. Должно быть, они меня не заметили за высокой оградой, а выехав за ворота, сразу повернули.

Я был очень разочарован. Значит, я спешил напрасно, и мне оставалось только вернуться обратно в Бринджерс.

Я уже натянул поводья, собираясь повернуть, когда мне пришло в голову, что я мог бы догнать их и перекинуться с ними несколькими словами. Если мне удастся обменяться взглядом с Авророй, это уже вознаградит меня за мою скачку. Я пришпорил лошадь и помчался вперед.

Поравнявшись с воротами, я увидел Сципиона. Он запирал их, пропустив коляску.

«Ага! Вот у кого я узнаю, за кем собираюсь скакать», — решил я и, придержав лошадь, подъехал к нему.

— Боже милостивый! Как шибко скачет молодой масса! Словно всю жизнь не слезал с седла! Ух!

Не обращая внимания на этот комплимент, я торопливо спросил, дома ли его госпожа.

— Нет, масса, она только что уехала. Она отправилась к масса Мариньи.

— Одна?

— Да, масса.

— С ней, наверно, и Аврора?

— Нет, масса. Она уехала одна. Рора осталась дома.

Если бы Сципион следил за мной, он заметил бы, какое впечатление произвели на меня его слова, ибо я уверен, что изменился в лице. Сердце запрыгало у меня в груди, кровь прилила к щекам.

«Аврора дома, она одна!»

Впервые за все это время мне представился такой счастливый случай, и я невольно выдал свою радость.

К счастью, негр ничего не заметил, ибо даже верному Сципиону я не мог доверить своей тайны.

Не без труда овладев собой, я осадил свою лошадь, которая рвалась вперед, и нечаянно повернул слишком круто. Сципион подумал, что я собираюсь возвратиться в Бринджерс.

— Неужели масса хочет уехать и ни минутки не отдохнет у нас? Мисса Жени нет дома, но Рора — она осталась. Рора даст масса стакан кларета, а старый Зип приготовит прохладительное питье. Сегодня очень-очень жарко! Ух-х!

— Твоя правда, Сципион, — сказал я, делая вид, что сдаюсь на его уговоры. — Сведи мою лошадь на конюшню, я немного отдохну.

И, сойдя с лошади, я отдал поводья Сципиону, а сам прошел в ворота.

От ворот до дома было шагов сто, если идти по широкой аллее, ведущей прямо к подъезду. Но были еще две боковые дорожки, которые вились между кустарниками и небольшими деревьями — лаврами, миртами и апельсинами. Того, кто шел по одной из этих дорожек, нельзя было увидеть из дома, пока он не подойдет вплотную к окнам. Обе дорожки, минуя главный вход, вели к низкой веранде. Поднявшись на нее но нескольким ступенькам, вы могли войти прямо в дом, ибо окна, как это принято у креолов, доходили до самого пола.

Войдя в ворота, я свернул на одну из этих боковых дорожек н не спеша направился к дому. Я выбрал более длинный путь и шел медленно, чтобы успеть справиться с волнением. Я слышал громкие удары своего сердца, и мне казалось, что, торопясь к желанной цели, они обгоняют мои шаги. Наверно, я лучше владел бы собой даже под дулом пистолета.

Долгое ожидание этой встречи, непредвиденная удача, предвкушение великого счастья — свидания наедине с той, кого я любил, — все это привело в смятение мои чувства. Неудивительно, что я немного потерял голову.

Сейчас я увижусь с Авророй наедине, и только любовь будет нашим свидетелем. Я выскажу ей все свободно, без помех. Услышу ее голос, ее нежные признания… Я обниму ее и прижму к своей груди! Я буду пить слезы с ее глаз, целовать ее румяные щеки, ее коралловые губы! Я буду говорить и слушать слова любви! О, я упьюсь этими сладостными минутами!

Меня ожидало безграничное счастье. Неудивительно, что я был глубоко взволнован и тщетно пытался усмирить свои чувства.

Я подошел к дому сбоку и поднялся на веранду. Ее устилали циновки из морской травы, и я в своих легких башмаках двигался по ней почти неслышно. Я приближался к гостиной; ее два больших окна доходили, как я говорил, до самого пола.

Я поравнялся с одним из них, но тут что-то заставило меня остановиться. В гостиной слышались голоса, и я сразу узнал голос Авроры.

«Она с кем-то разговаривает. С кем же? С маленькой Хлоей? Или с ее матерью? А может, с кем-нибудь из слуг?»

Я прислушался.

«О Боже! Это говорит мужчина!.. Но кто же? Сципион? Нет, Сципион не мог еще вернуться из конюшни. Это не он. Кто-нибудь из слуг? Жюль — дровосек? Батист — рассыльный? Нет, говорит не негр. Это голос белого человека. Неужели надсмотрщик?»

Когда эта мысль мелькнула у меня в голове, я почувствовал словно укол в сердце; это была не ревность, но что-то похожее на нее. Скорее возмущение, чем ревность. Пока я ведь еще не услышал ничего такого, что могло бы вызвать у меня ревность. То, что он подле нее и разговаривает с ней, — еще не повод для ревности.

«Вот как, мой прыткий „погоняла“, — подумал я, — твое увлечение маленькой Хлоей уже прошло! И неудивительно. Кто будет заглядываться на звезды, когда на небе светит полная луна? Хоть ты и грубый скот, однако не слепой. Я вижу, ты тоже не зеваешь и ждешь удобного случая прийти в гостиную».

Но — тсс…

Я снова прислушался. Сначала я остановился из деликатности, не желая внезапно появляться перед открытым окном, через которое было видно все, что делается в комнате. Я хотел дать знать о моем приближении каким-нибудь шумом — покашливаньем или шарканьем ног. Но теперь мои намерения изменились. Я не мог удержаться и стал подслушивать.

Говорила Аврора.

Она, должно быть, стояла далеко от окна или говорила очень тихо, ибо я не мог разобрать ее слов. До меня доносился лишь ее серебристый голос. «Она, наверно, на другом конце комнаты», — подумал я.

Но вот она замолчала. Я ждал ответа на ее слова. Может быть, по ответу я пойму, о чем она говорила. Мужской голос будет, наверно, громче, и мне удастся…

Но — тсс…

Я услышал только голос, но не слова. Этот голос был мне слишком хорошо знаком! Узнав его, я вздрогнул, как от укуса змеи. То был голос Доминика Гайара!

 

Глава XXIV. СОПЕРНИК

Не могу вам описать, как потрясло меня это открытие. Я стоял, словно пораженный громом, не в силах двинуться и как бы потеряв сознание. Если бы даже Гайар говорил очень громко, я все равно не услышал бы его: изумление оглушило меня.

Негодование, которое поднялось во мне при мысли, что это говорит грубиян Ларкин, было ничто по сравнению с тем чувством, какое охватило меня теперь. Пусть Ларкин молод и красив — правда, по описанию Сципиона этого нельзя было сказать, — но даже если это и так, я не боялся его соперничества. Я верил, что сердце Авроры принадлежит мне, и знал, что надсмотрщик не имеет никакой власти над ней. Он распоряжался рабами, трудившимися в поле и на усадьбе, и был их полновластным хозяином. Но на Аврору его власть не распространялась. Не знаю почему, но с квартеронкой всегда обращались совсем иначе, чем с другими рабами на плантации. Не светлая кожа и не красота были причиной особого отношения к ней. Красота, правда, часто облегчает тяжелое положение невольницы, но в то же время готовит ей еще более жестокую участь. Однако доброе отношение к Авроре, насколько я мог судить, не имело с этим ничего общего. Ее заботливо воспитывали вместе с мадемуазель Эжени, и она получила такое же образование, как и ее молодая хозяйка, которая обращалась с ней скорее как с сестрой, чем как с невольницей. Никто не мог приказывать ей, кроме ее госпожи. «Погоняла» не имел с ней ничего общего, поэтому я не боялся, что он будет преследовать ее.

Но когда я услышал голос Гайара, у меня возникли самые худшие опасения. В его власти была не только невольница, но даже и ее госпожа. Ухаживая за мадемуазель Эжени, как я думал до сих пор, он, конечно, не был равнодушен и к редкой красоте Авроры. Этому гнусному негодяю, вероятно, не чужды любовные увлечения. Низкое часто тянется к прекрасному. Чудовище может воспылать страстью к красавице.

Час, который Гайар выбрал для своего визита, тоже вызывал подозрение. Он явился как раз тогда, когда мадемуазель Эжени уехала! Быть может, он пришел еще при ней и остался в доме после ее отъезда? Едва ли. Сципион не подозревал, что он тут, иначе он сказал бы мне об этом. Негр знал, что я терпеть не могу Гайара и не хочу встречаться с ним. Он, конечно, предупредил бы меня.

«Нет, он, несомненно, пришел сюда украдкой, — подумал я. — Он пробрался окольным путем, через свою плантацию, и, дождавшись, когда коляска уехала, проскользнул в дом, чтобы застать квартеронку одну». Едва эти мысль промелькнула у меня в голове, как я уже не сомневался, что он был здесь не случайно, а пришел с тайной целью. Он явился сюда ради Авроры. Я был в этом уверен.

Когда я опомнился от первого потрясения, все чувства проснулись во мне с новой силой. Нервы мои были напряжены, слух обострился. Я подошел как можно ближе к открытому окну и стал слушать. Это было недостойно, я согласен, но когда имеешь дело с таким негодяем, то и сам невольно теряешь достоинство. Обстоятельства заставили меня совершить неблаговидный поступок, и я стал подслушивать. Но ведь это была простительная ревность влюбленного, и я прошу не судить меня слишком строго.

Я слушал. Усилием воли я сдерживал бешеные удары сердца и слушал, затаив дыхание. Возможно, что голоса стали громче или разговаривающие подошли ближе к окну, но теперь я различал каждое, слово. По-видимому, они были в нескольких шагах от меня. Говорил Гайар.

— А этот молодчик не вздумал ухаживать за твоей хозяйкой?

— Откуда мне знать, мсье Доминик? Во всяком случае, я никогда этого не замечала. Мне кажется, он очень скромный джентльмен, и мадемуазель Эжени такого же мнения. Я не слышала из его уст ни слова о любви. Нет, ни единого слова!

Послышался глубокий вздох.

— Пусть он только посмеет, — воскликнул Гайар с угрозой, — пусть только посмеет намекнуть мадемуазель Эжени о своей любви или даже тебе, Аврора, — и ему не поздоровится! Он живо забудет сюда дорогу, этот жалкий авантюрист! Можешь не сомневаться!

— Ах, мсье Гайар! Вы этим очень огорчите мою госпожу. Вспомните — ведь он спас ей жизнь! Она ему бесконечно благодарна. Она постоянно говорит об этом, и ее опечалит, если господин Эдвард перестанет бывать у нас. Я знаю, что это очень ее опечалит!

В голосе Авроры слышалось волнение, почти мольба, прозвучавшая музыкой в моих ушах. Казалось, ее тоже огорчит, если господин Эдвард перестанет бывать у них.

Должно быть, такая мысль пришла и Гайару, но ему она, видимо, не дос— тавила удовольствия. Он ответил вопросом, в котором слышались раздражение и насмешка:

— А может быть, это огорчит и еще кого-нибудь? Тебя, например? Ну, конечно! Ведь так? Ты влюблена в него? Проклятье!

Последнее слово он прошипел в ярости: он, видимо, бесился и страдал — страдал от жгучей ревности.

— Ах, сударь! — воскликнула Аврора. — Что вы говорите! Я влюблена? Ведь я только бедная рабыня! Увы!

И смысл ее слов и ее тон больно задели меня. Однако я надеялся, что это лишь уловка любви, хитрость, которую я охотно прощал ей. На Гайара ее слова произвели приятное впечатление, и голос его сразу смягчился и повеселел.

— Ты — рабыня, красавица Аврора? Нет, в моих глазах ты королева! Рабыня? Ты сама виновата, что осталась невольницей. Тебе известно, кто может дать тебе свободу. Может и хочет — хочет, Аврора!

— Пожалуйста, не говорите об этом, господин Гайар! Я уже сказала вам, что не могу слушать такие разговоры. Повторяю: не могу и не хочу!

Твердость ее голоса обрадовала меня.

— Что ты, прелестная Аврора! — взмолился Гайар. — Не сердись на меня! Я не могу иначе! Я не могу не думать о твоем счастье. Ты будешь свободна, перестанешь быть рабыней капризной хозяйки…

— Мсье Гайар, — воскликнула Аврора, прерывая его, — не говорите так о мадемуазель Эжени! Это неправда, она вовсе не капризна. Что, если бы она услыхала…

— Проклятье! — закричал Гайар, снова переходя на угрожающий тон. — Пускай слышит! Какое мне дело до нее? Все считают, что я ухаживаю за ней. Ха-ха-ха! И пусть себе считают! Дурачье! Скоро они узнают, что это совсем не так. Ха-ха-ха! Они думают, что я езжу сюда ради нее. Ха-ха-ха!.. Нет, Аврора, любимая моя, я приезжаю не ради нее, а ради тебя — тебя, Аврора, моя любовь, моя…

— Мсье Гайар, повторяю вам…

— Дорогая Аврора, скажи, что ты полюбишь меня, скажи только одно слово! Скажи — и ты не будешь больше рабыней! Ты будешь так же свободна, как твоя госпожа. У тебя будет все: платья, драгоценности, развлечения — все, что пожелаешь! Мой дом будет весь к твоим услугам, ты будешь распоряжаться в нем, как хозяйка, как если бы ты была моей женой…

— Довольно, сударь! Перестаньте! Вы оскорбляете меня! Я вас больше не слушаю!

Голос ее звучал решительно и возмущенно. Ура!

— Что ты, дорогая моя, любимая Аврора! Не уходи! Выслушай меня!..

— Я вас не слушаю, сударь. Я все расскажу мадемуазель Эжени…

— Скажи мне хоть слово, хоть одно слово любви! Один поцелуй, Аврора! На коленях молю тебя!..

Я услышал, как он упал на колени, а затем шум борьбы и громкое, возмущенное восклицание Авроры.

Тут я решил, что пришло время действовать, и в два прыжка очутился в комнате, посреди которой стоял на коленях пылкий кавалер. Он крепко держал девушку за руки и пытался привлечь к себе. Аврора же, стараясь вырваться — а она была довольно сильна, — быстро тащила за собой по ковру своего страстного обожателя. Вид у него был уморительный.

Когда я вошел, он не видел меня и узнал о моем присутствии по громкому смеху, который я не мог бы сдержать даже под страхом смерти. Я продолжал хохотать и после того, как он отпустил свою жертву и вскочил на ноги; я смеялся так громко, что не расслышал ругательств и угроз, которыми он осыпал меня в ответ.

— Что вам здесь надо? — были первые слова, которые я разобрал. — Что вам здесь надо?

— Ну, а мне незачем спрашивать вас об этом, мсье Гайар. Я и сам вижу, что вам надо. Ха-ха-ха!

— Я спрашиваю вас, — повторил он еще более злобно, — что вам здесь надо?

— Мне ничего не надо, мсье, — ответил я все так же насмешливо, — вернее, мое дело не похоже на ваше.

Мой намек, казалось, привел его в ярость.

— В таком случае, чем скорей вы уберетесь отсюда, тем лучше! — закричал он, свирепо сдвинув брови.

— Лучше для кого? — спросил я.

— Для вас! — ответил он.

Я уже начал терять терпение, хотя держал себя в руках.

— Сударь, — сказал я, подходя к нему вплотную, — я впервые слышу, что дом мадемуазель Безансон принадлежит Доминику Гайару. Если бы это было так, я гораздо меньше уважал бы святость этого крова. Вы же совсем не уважаете его. Вы оскорбили эту молодую девушку, эту молодую леди, так как она достойна этого звания не меньше, чем самая знатная особа в вашей стране, Я был свидетелем вашего низкого поведения и слышал ваши гнусные предложения…

Гайар вздрогнул, но не сказал ни слова. Я продолжал:

— Вы не джентльмен, сударь, и недостойны встретиться со мной, как равный, с оружием в руках. Хозяйки этого дома сейчас нет. Вы здесь такой же гость, как и я. Так вот, даю вам слово, что, если вы не уберетесь отсюда через десять секунд, я отстегаю вас хлыстом!

Я говорил решительно и хладнокровно.

Гайар видел, что я не шучу и готов сдержать свое слово.

— Вы мне дорого за это заплатите! — прошипел он. — И увидите, что в нашей стране нет места шпионам.

— Вон!

— А вы, достойный образец добродетельной квартеронки, — добавил он, бросая злобный взгляд на Аврору, — помните: наступит день, когда вы будете менее щепетильны. Тогда у вас не будет такого любезного защитника.

— Еще слово — и…

Я поднял хлыст, но Гайар не стал дожидаться удара и, поспешно юркнув в дверь, спустился с веранды. Я вышел за ним, желая убедиться, что он ушел. Дойдя до конца веранды, я посмотрел в сад. Поднявшийся вдруг птичий гомон указывал, что кто-то пробирается сквозь кустарник.

Тем не менее я подождал, пока не открылись ворота. Вскоре над оградой показалась голова человека, идущего по дороге. Я сразу узнал уличенного соблазнителя.

Но стоило мне отвернуться от него и направиться в гостиную, как я уже забыл о его существовании.

 

Глава XXV. ЧАС БЛАЖЕНСТВА

Всегда приятно, если кто-нибудь выражает вам благодарность, но во сто крат приятнее читать ее в глазах любимой и слышать из любимых уст!

Когда я входил в комнату, сердце мое трепетало от радостного волнения. Аврора бросилась благодарить меня в самых трогательных и пылких выражениях. И не успел я ответить ей, не успел протянуть руку, чтобы удержать ее, как она подбежала и упала передо мной на колени. Она благодарила меня от всего сердца.

— Встаньте, дорогая Аврора! — воскликнул я и, взяв ее за руку, подвел к дивану. — Мой поступок того не стоит. Всякий на моем месте сделал бы то же самое.

— Ах, мсье, далеко не всякий! Вы не знаете этой страны. Кто станет здесь защищать бедную невольницу? Понятия о рыцарской чести, которыми тут так чванятся, не распространяются на нас. Мы, презираемое всеми племя, стоим вне законов чести и покровительства. Ах, благородный чужестранец! Вы даже не подозреваете, чем я вам обязана!

— Не называйте меня чужестранцем, Аврора! Правда, нам редко удавалось поговорить, но мы так давно знаем друг друга, что вы не должны считать меня чужим. Я хотел бы, чтобы вы относились ко мне, как к близкому человеку.

— Близкому? Я не понимаю вас, сударь! — Ее большие карие глаза смотрели на меня с немым вопросом,

— Да, близкому… Я хочу сказать, Аврора, что вы не должны остерегаться меня, что вы можете быть искренни со мной и считать меня своим другом, братом.

— Что вы, сударь! Вас — моим братом? Вы белый, вы джентльмен, знатный, образованный! А я… О Боже! Кто я? Рабыня… Рабыня, которую каждый готов обидеть. Боже, Боже, за что ты послал мне такую тяжкую долю! — И она закрыла лицо руками.

— Аврора! — воскликнул я; ее отчаяние давало мне надежду. — Аврора, выслушайте меня. Выслушайте вашего друга, вашего…

Она отняла руки от лица и подняла голову. Ее полные слез глаза пристально посмотрели в мои, и я снова прочел в них вопрос.

В эту минуту у меня мелькнула мысль: «Долго ли мы будем одни? Нам могут помешать. И мне не представится другого случая объясниться с ней. Мне нельзя терять ни минуты. Я должен сейчас же сказать ей все».

— Аврора, — начал я, — мы в первый раз остались наедине. Я страстно ждал этой встречи. Я должен сказать вам несколько слов — только вам одной.

— Мне одной, сударь? О чем?

— Аврора, я вас люблю!

— Меня? Ах, сударь, это невозможно!

— Не только возможно, Аврора, — это правда. Выслушайте меня. Я полюбил вас с первого взгляда, даже еще раньше, потому что вы жили в моем сердце еще до того, как я осознал, что видел вас… С той минуты я полюбил вас чистой и горячей любовью, а не той низменной страстью, какую вы только что отвергли. Это чувство безраздельно владеет моим сердцем. Днем и ночью я думаю только о вас, Аврора! Я вижу вас во сне и целый день храню в душе ваш образ. Не думайте, что любовь моя холодна, потому что я сейчас так трезво говорю с вами. Я должен держать себя в руках. Я пришел к вам с твердым, обдуманным намерением, вот почему я могу спокойно говорить о своей любви. Я уже сказал вам, Аврора, что люблю вас. И повторяю: я вас люблю всем сердцем, всей душой!

— Вы любите меня? Ах, бедная девушка!

Ее последние слова прозвучали так странно, что я невольно замолчал. Казалось, что это горестное восклицание относится не к ней, а к кому-то другому.

— Аврора, — продолжал я, — я все сказал вам. Я был чистосердечен. Будьте и вы откровенны со мной. Скажите, вы любите меня?

Я задал бы этот вопрос с большей тревогой, если бы не был уже наполовину уверен в ответе.

Мы сидели рядом на низком диване. Я не успел еще договорить, как почувствовал, что ее легкие пальчики коснулись моей руки и нежно сжали ее. Когда я замолчал, ее головка опустилась ко мне на грудь, и она прошептала:

— Я тоже… с первого взгляда!

Мои руки обвились вокруг ее стана, и несколько минут мы сидели молча. Истинная любовь не нуждается в объяснениях. Горячий поцелуй, глубокий взгляд, нежное пожатие руки или объятие понятны без слов. Долгое время мы обменивались лишь бессвязными восклицаниями. Мы были слишком счастливы, чтобы говорить. Мы молчали — говорили наши сердца.

*                         *                          *                           *

Однако сейчас было не время и не место слепо отдаваться радостям любви, и вскоре осторожность заставила меня прийти в себя.

Надо было о многом условиться и обсудить дальнейшие планы, чтобы упрочить наше только что расцветшее счастье. Мы знали, какая пропасть разделяет нас сейчас. Мы понимали, что нам предстоит долгий и тернистый путь, прежде чем мы достигнем вершины счастья. Несмотря на минутное блаженство, будущее наше было темно и полно опасностей. Тревожные мысли вскоре развеяли наши сладкие грезы.

Аврора теперь не боялась моей любви. Она никогда бы не заподозрила меня в обмане. Она не сомневалась, что я хочу жениться на ней. Любовь и благодарность внушили ей полное доверие ко мне, и мы говорили с такой откровенностью, какая возникает лишь после многолетней дружбы. Но надо было торопиться. Каждую минуту нас могли прервать. Мы не знали, когда снова встретимся. Приходилось быть очень краткими.

Я объяснил Авроре мое положение: через несколько дней я должен получить деньги, которых, надеюсь, хватит, чтобы осуществить мое намерение. Какое намерение? Выкупить мою невесту!

— А тогда, — закончил я, — нам остается только обвенчаться, Аврора!

— Увы! — ответила она со вздохом. — Даже будь я свободна, мы не могли бы обвенчаться здесь. Разве вы не знаете, что жестокий закон преследует нас, даже когда считается, что мы свободны?

Я отрицательно покачал головой.

— Мы не можем с вами пожениться, — продолжала она печально, — если вы не поклянетесь, что в ваших жилах тоже течет африканская кровь.

Трудно поверить, что такой закон существует в христианской стране.

— Не думайте об этом, Аврора, — сказал я, стараясь утешить ее. — Мне ничего не стоит дать такую клятву. Я возьму золотую шпильку из ваших волос, проколю эту голубую жилку на вашей прекрасной руке, выпью каплю вашей крови и дам нужную клятву!

Аврора улыбнулась, но через минуту ее лицо снова омрачилось.

— Полно, дорогая Аврора! Прогоните ваши грустные мысли! Зачем нам венчаться именно здесь? Мы можем уехать в другое место. Есть другие страны, такие же прекрасные, как Луизиана, и церкви, такие же красивые, как собор Архангела Гавриила, где мы можем обвенчаться. Мы уедем на север, в Англию, во Францию — все равно куда. Пусть это вас не тревожит!

— Меня тревожит не это.

— А что же, дорогая?

— Ах, я боюсь…

— Не бойтесь, скажите мне.

— Что вам не удастся…

— Что не удастся, Аврора?

— Стать моим хозяином… купить меня!..

И бедняжка опустила голову, словно стыдясь своего положения. Горячие слезы брызнули у нее из глаз.

— Почему вы так думаете?

— Потому что уже многие пытались меня купить. Они давали много денег, гораздо больше, чем вы предполагаете, но из этого ничего не вышло: им не продали меня. Ах, как я была благодарна мадемуазель Эжени! Она всегда была моей защитницей. Она не хотела расставаться со мной. Как я была счастлива тогда! Но теперь… теперь совсем другое дело. Теперь как раз наоборот.

— Ну, так я дам еще больше. Я отдам все мое состояние. Этого, наверно, хватит. Раньше вас хотели купить с дурными целями, такими, как у Гайара. Ваша хозяйка знала об этом и потому не соглашалась.

— Это правда. Но она откажет и вам. Я так боюсь!

— Нет, я во всем сознаюсь мадемуазель Эжени. Я скажу ей, что у меня самые честные намерения. Я вымолю у нее согласие. И я уверен, что она мне не откажет. Если она мне благодарна…

— Ax, — воскликнула Аврора, прерывая меня, — она вам очень благодарна, вы даже не знаете, как благодарна! И все же она никогда не согласится, никогда! Вы не знаете всего… Увы, увы!

Из глаз ее снова брызнули слезы, она склонилась на диван, и густые кудри скрыли от меня ее лицо.

Ее слова озадачили меня, и я уже хотел просить у нее объяснения, когда услышал шум подъезжающей коляски. Я бросился к открытому окну и взглянул поверх апельсиновой рощи. Над деревьями показалась голова, и я узнал кучера мадемуазель Безансон. Коляска подъехала к воротам.

Я был так взволнован, что не хотел встречаться с ней, и, наспех попрощавшись с Авророй, вышел из комнаты. С веранды я увидел, что если пойду по главной аллее, то могу столкнуться с мадемуазель Эжени. Я знал, что к конюшне можно пройти через боковую калитку и оттуда есть дорога в лес. Таким образом, я мог добраться до Бринджерса кружным путем. Спустившись с веранды, я прошел через эту калитку и направился к конюшне.

 

Глава XXVI. НЕГРИТЯНСКИЙ ПОСЕЛОК

Вскоре я вошел в конюшню, где моя лошадь приветствовала меня радостным ржаньем. Сципиона там не было.

«Он, наверно, занят, — подумал я. — Должно быть, встречает свою госпожу. Не беда, я не буду его звать. Лошадь оседлана, я сам взнуздаю ее. Жаль только, что Сципион не получит обычной мелочи на чай». Взнуздав лошадь, я вывел ее за ворота и вскочил в седло.

Дорога, которую я выбрал, вела в негритянский поселок, а затем через поля в густой кипарисовый лес. Там ее пересекала тропинка, которая снова выходила к береговой дороге. Я много раз ездил по этой тропинке и хорошо ее знал.

Негритянский поселок находился примерно в двухстах ярдах от господского дома: пятьдесят или шестьдесят небольших чистеньких хижин стояло по обе стороны широкой дороги. Все хижины были как две капли воды похожи одна на другую, и перед каждой из них росла большая магнолия или красивое китайское дерево с густой кроной и душистыми цветами. В тени этих деревьев множество негритят с утра до вечера возились в пыли. Они были всех возрастов, от крошечных ползунков до голенастых подростков, и всевозможных оттенков — от светлокожих квартеронов до черных бамбара, на коже которых, как острили американцы, «даже уголь оставляет светлые пятна». Если не считать толстого слоя пыли, ничто не прикрывало их наготу, ибо они целый день бегали голышом. Эти черные и желтые пострелята с утра до вечера копошились перед хижинами, играя стеблями сахарного тростника, арбузными корками и кукурузными кочерыжками, такие же счастливые и беззаботные, как какой-нибудь маленький лорд в своей увешанной коврами детской, среди дорогих заграничных игрушек.

В негритянском поселке вам бросаются в глаза воткнутые перед многими хижинами высокие шесты или крепкие стебли тростника, на которых насажены громадные пустые желтые тыквы с пробитой сбоку дырой.

Это домики красных стрижей, самой красивой породы американских ласточек, которых очень любят здешние негры, как когда-то любили их краснокожие обитатели этих мест.

Вы увидите, что на стенах хижин висят гирляндами длинные связки зеленого и красного стручкового перца, а кое-где и пучки сухих лекарственных трав, которыми пользуется «негритянская медицина». Их повесила сюда какая-нибудь тетушка Феба, или тетушка Клеопатра, или бабушка Филис; а при виде восхитительного кушанья, которое может изготовить любая из них, взяв описанные выше красные и зеленые стручки и сдобрив их разными пахучими травами, растущими в маленьком огороде возле хижины, у самого тонкого гурмана потекут слюнки.

На стенах некоторых хижин вы увидите и шкуры представителей животного царства: кролика, енота, опоссума или серебристой лисы, иногда мускусной крысы и даже болотной дикой кошки, или рыси. Хозяин хижины, на которой сушится шкура рыси, становится героем дня, ибо рысь — самый редкий зверь, встречающийся теперь на берегах Миссисипи. Вы не увидите здесь шкур кугуара и лани; хотя эти животные и водятся в ближних лесах, но они недоступны для негритянского охотника, которому запрещено пользоваться огнестрельным оружием. Более мелких животных, о которых мы говорили, можно изловить и без ружья, и шкуры, висящие около хижин, — это трофеи многих ночных охот, добыча, принесенная каким-нибудь Цезарем, Сципионом, Ганнибалом или Помпеем. Слыша в негритянском поселке все эти имена, вы можете вообразить себя в древнем Риме или Карфагене.

Однако этим носителям громких имен никогда не доверяют такого опасного оружия, как карабин. Своими успехами на охоте они обязаны только собственной ловкости; оружием им служат лишь палка да топор, а вместо гончей собаки — простая дворняжка. Многочисленные представители этой породы валяются в пыли вместе с негритянскими ребятишками и, видимо, чувствуют себя не менее счастливыми, чем они. Охотничьи трофеи развешаны на стенах домов не для украшения. Нет, их повесили просушить, а потом заменят другими, а эти отнесут на продажу. В воскресенье, когда дядя Сиз или Зип, дядя Хэнни или Помп в праздничной одежде отправятся в город, каждый из них захватит с собой сверток со шкурками. Они зайдут потолковать к лавочнику, а тот выложит им «пик» за мускусную крысу, «бит» (испанский реал) за енота и четвертак за лису или «кошку», после чего четыре дяди-охотника обменяют полученные монеты на всякого рода гостинцы для четырех оставшихся дома тетушек; эти «излишества» служат дополнением к обычному рациону риса со свининой, который получают негры на плантации.

Такова нехитрая экономика негритянского поселка.

Войдя в негритянскую деревню (негритянский поселок при крупной плантации можно вполне назвать деревней), вы можете сами наблюдать эти мелкие подробности ее жизни. Они видны и невооруженному глазу.

Вы увидите также стоящий на отшибе дом надсмотрщика. В поместье Безансонов он находился на краю поселка, фасадом к проезжей дороге.

Дом был, конечно, совсем в другом роде, с претензией на архитектуру: двухэтажный, с жалюзи на окнах и с верандой.

Невысокая ограда оберегала его от вторжения негритянских ребятишек, однако страх перед ременной плетью делал эту предосторожность совершенно излишней.

Когда я подъехал к поселку, мне сразу бросилось в глаза его своеобразие; дом надсмотрщика, возвышавшийся над маленькими лачугами, казалось, сторожил и оберегал их, словно наседка выводок цыплят.

Большие красные ласточки стрелой носились взад и вперед, на минуту замирали у входа в свои домики-тыквы и с веселым щебетом — туить-туить-туить — улетали прочь. Весь поселок был наполнен ароматом китайских деревьев и магнолий, который далеко разносился вокруг.

Подъехав еще ближе, я услышал смутный гул голосов, мужских, женских и детских, с характерными для негритянской речи интонациями. Я заранее представлял себе уже не раз виденную мной картину: мужчины и женщины заняты разными домашними делами; одни, сидя перед своими хижинами в тени деревьев, отдыхают после полевых работ (в этот час они уже окончены) или, собравшись кучками, весело болтают между собой; другие чинят у порога рыболовные сети или силки, с помощью которых надеются поймать «большую кошку» или выловить в тихой заводи буйвол-рыбу; кое-кто из мужчин колет дрова, вытаскивая их из общей большой поленницы, а длинноногие подростки относят их в хижины, где черные тетушки готовят вечернюю трапезу.

Эта патриархальная картина навела меня на размышления о кое-каких преимуществах единовластия в деревне, если не в образе рабовладельца, то в духе Раппа и социальных экономистов.

«Вот как при таком патриархальном строе можно обходиться без сложного государственного аппарата, — говорил я себе. — Как это просто и мило и вполне достигает цели!»

Да, конечно. Но я проглядел одно обстоятельство — — несовершенство человеческой природы: проглядел возможность, даже вероятность, увы, чаще всего неизбежность превращения патриарха в деспота.

Но что это? Громкий голос… вернее, крик.

Крик радости? Нет, напротив, в нем слышится страдание. Болезненный стон, крик смертельной муки. Другие долетавшие до меня голоса звучали взволнованно, даже зловеще и не были похожи на обычный деревенский гомон.

Снова раздался этот крик смертельной муки, еще громче и протяжней. Он слышался из негритянского поселка. В чем дело?

Я пришпорил свою лошадь и галопом поскакал в деревню.

 

Глава XXVII. ДЬЯВОЛЬСКИЙ ДУШ

Через несколько секунд я выехал на широкую дорогу между двумя рядами хижин и, натянув поводья, осмотрелся вокруг.

Зрелище, которое я увидел, мигом развеяло мои мечты о патриархальной идиллии. Передо мной была картина тирании и пыток — сцена из трагической жизни рабов.

На самом краю поселка, в стороне от дома надсмотрщика, за оградой виднелось большое здание — сахароварня. Внутри ограды стоял огромный насос высотой в десять футов с водоотливом на верхнем конце. Насос снабжал водой сахароварню, куда вода стекала по узкому желобу. Под насосом был устроен помост высотой в два-три фута, чтобы человек, качающий воду, мог достать до его ручки.

Я сразу обратил внимание на этот помост, так как мужчины обступили его плотным кольцом, а женщины и дети, столпившись вдоль ограды, смотрели туда же.

Все собравшиеся казались мрачными и подавленными, их лица выражали жалость и испуг. Я слышал ропот, короткие восклицания и всхлипывания, свидетельствующие об общем сочувствии кому-то, кто страдает. Я видел сурово сдвинутые брови, говорившие о жажде мести. Но таких было немного; у большинства лица выражали лишь ужас и покорность.

Нетрудно было догадаться, что услышанный мною крик раздавался среди тех, кто стоял вокруг насоса, и, взглянув туда, я сразу понял, в чем дело. Здесь наказывали кого-то из рабов.

Сбившиеся в кучу люди заслоняли от меня несчастного раба, но я увидел над их головами обнаженного по пояс негра Габриэля, стоявшего на площадке и изо всех сил качавшего воду.

Габриэль был высокий и очень сильный негр-бамбара; на плечах у него было выжжено клеймо — королевская лилия. Этот человек свирепого вида отличался, как мне говорили, жестоким и грубым нравом; его боялись не только негры, но даже белые, которым приходилось иметь с ним дело. Сейчас наказывали не его — наоборот, он, видимо, служил орудием пытки.

Да, это наказание было настоящей пыткой, я хорошо знал его.

Желоб, проводящий воду, был отодвинут; жертва стояла под насосом, на том месте, куда падала струя воды. Несчастного крепко привязали к кольям, так что он не мог пошевелиться, и струя непрерывно лилась ему на темя.

«И это пытка?» — спросите вы. Вы, может быть, не верите? Вы думаете, что это вовсе не так мучительно? Просто купанье, холодный душ — и ничего больше!

Вы правы. Первые полминуты это просто холодный душ, но дальше… Поверьте, струя расплавленного свинца или частые удары обухом по голове причиняют не больше страданий, чем эта непрерывно падающая струя холодной воды. Это невыносимая пытка, жестокое истязание! Недаром его прозвали дьявольским душем!

Но вот снова раздался крик смертельной муки, от которого кровь застыла у меня в жилах.

Как я уже говорил, сначала я не видел жертвы этой пытки. Но когда я подъехал ближе, негры поспешно расступились, как будто хотели сделать меня свидетелем происходящего. Все они знали меня и, наверно, заметили, что я от души сочувствую их обездоленному народу.

Тут мне открылась ужасная сцена; увидев ее, я вздрогнул. Пытали высокого, очень темного негра. Рядом с ним стояли, обнявшись, пожилая мулатка и молоденькая девушка — мать и дочь — и горько рыдали. Я слышал их крики и причитания, несмотря на громкий плеск воды и отделявшее меня от них расстояние. Я узнал их с первого взгляда: это были малютка Хлоя и ее мать!

Я быстро перевел глаза на несчастную жертву. Струя воды падала ему на голову и плотной завесой закрывала лицо, но по большим, торчащим, как крылья, ушам я сразу узнал, кто он. Это был Сципион.

И снова я услышал крик смертельной муки, такой скорбный и долгий, словно он вырвался из глубины его души.

Я не стал дожидаться, чтобы он замолк. Меня отделяла от страдальца дощатая ограда. Ну так что ж? Ни минуты не раздумывая, я повернул лошадь, чтобы дать ей разбег, пришпорил ее, и она, как птица, перелетела через ограду. Не останавливаясь и не слезая с лошади, я подскакал к помосту, поднял хлыст и со всего размаха ударил Габриэля по обнаженной спине. Негр завопил, бросил ручку насоса, словно она была из раскаленного железа, и, спрыгнув с помоста, с воем бросился к своей хижине.

В толпе негров послышались одобрительные возгласы; но моя лошадь, разгоряченная неожиданным прыжком, храпела и рвалась вперед, так что прошло несколько минут, прежде чем я успокоил ее. Тут я заметил, что негры внезапно притихли и ропот одобрения сменила зловещая тишина. Я услышал, как те, что стояли ближе, бормотали, чтобы я поостерегся, как будто опасаясь за меня. Кто-то крикнул:

— Ларкин, Ларкин! Берегитесь, масса! Он идет сюда!

Тут за моей спиной послышалось отвратительное ругательство. Я обернулся. Да, это был надсмотрщик.

Он только что вышел из задних дверей своего дома; все это время он наблюдал за пыткой из своего окна.

Мне до сих пор не приходилось встречаться с ним. Ко мне приближался человек с грубым и жестоким лицом, франтовато, но безвкусно одетый, с тяжелым бичом в руке. Он весь побелел от ярости и, по-видимому, собирался напасть на меня. При мне не было другого оружия, кроме тонкого хлыста, но я приготовился к защите. Он бежал, выкрикивая страшные проклятия. Поравнявшись с моей лошадью, он остановился и проревел:

— Как ты смеешь, черт тебя дери, совать нос в мои дела? Кто ты такой, будь ты проклят?! Разве ты…

Вдруг он разом оборвал свой крик и уставился на меня. Я смотрел на него с таким же удивлением, так как узнал в нем моего противника на пароходе. Это был герой с охотничьим ножом! В то же мгновение и он узнал меня. Он остолбенел от неожиданности, но тут же пришел в себя.

— Провались ты к дьяволу! — закричал он, приходя в еще большее бешенство. — Так это ты? К черту бич! У меня есть для тебя кое-что получше!

С этими словами он выхватил из кармана пистолет и взвел курок, целясь мне в грудь.

Я был верхом, и лошадь моя не стояла на месте, иначе он, наверно, сразу выстрелил бы в меня; но когда пистолет блеснул в его руке, лошадь взвилась на дыбы и прикрыла меня своим телом.

Как я сказал, у меня не было никакого оружия, кроме хлыста. К счастью, это был крепкий хлыст с тяжелой кованой рукояткой. Я быстро перевернул его в руке и, когда передние копыта моей лошади вновь коснулись земли, глубоко вонзил ей шпоры в бока; она сделала громадный скачок вперед. Теперь я оказался прямо против моего противника; когда лошадь прыгнула, он отступил назад и не успел снова прицелиться. Прежде чем он навел на меня пистолет, я изо всей силы ударил его рукояткой хлыста по голове, и он, согнувшись, свалился на землю. Падая, он спустил курок, но пуля, к счастью, вонзилась в землю между копытами моей лошади, никого не задев. А пистолет отлетел в сторону и упал недалеко от него.

Поистине мне повезло: я вовремя пришпорил лошадь, а она сделала точный прыжок. Если бы я промахнулся, мне не удалось бы снова его ударить. Пистолет был двуствольный, притом позже оказалось, что у Ларкина есть и второй такой же.

Надсмотрщик лежал неподвижно, как мертвый, и я начал бояться, не убил ли я его. Это грозило бы мне тяжелыми последствиями. Хотя я и не нападал на него, а защищался, но кто бы это доказал? Свидетельства всех окружавших меня людей, вместе взятые, не стоили клятвы одного белого человека, а уж в данном случае они ровно ничего не стоили. Если принять во внимание, что было поводом нашего столкновения, их свидетельство могло скорее повредить мне, чем помочь. Да, трудное положение…

Сойдя с лошади, я подошел к лежавшему на земле Ларкину, которого окружили негры. Они расступились передо мной. Став на колени, я осмотрел его голову. Кожа была рассечена, и из раны сочилась кровь, но череп был не поврежден.

Убедившись в этом, я успокоился. И в самом деле, не успел я подняться с колен, как с облегчением увидел, что Ларкин, которого спрыснули холодной водой, начинает приходить в себя. Тут я заметил у него за пазухой второй пистолет. Я вытащил его, поднял тот, что лежал на земле, и взял их себе.

— Когда он очнется, передайте ему, — сказал я, — что, если он вздумает еще раз на меня напасть, у меня тоже будет оружие.

Затем я приказал отнести его домой, а сам занялся его жертвой. Бедный Сципион! Он перенес такую страшную пытку, что еще долго не мог объяснить мне, за что был так жестоко наказан. Но когда он наконец рассказал, в чем дело, кровь закипела во мне от возмущения.

Сципион застал Ларкина за деревней около сарая, куда тот тащил маленькую Хлою; девочка кричала и вырывалась. Возмущенный отец, понятно, заступился за дочку и ударил надсмотрщика. За это, согласно закону, негру могли отрубить руку. Но белый негодяй побоялся придать огласке это дело, чтобы не повредить себе, и предпочел заменить законное наказание доморощенной пыткой под насосом.

Первым моим побуждением, когда я услышал эту гнусную историю, было вернуться на плантацию, рассказать все мадемуазель Безансон и убедить ее в необходимости избавиться от этого негодяя, чего бы ей это ни стоило. Но, поразмыслив, я изменил свое намерение. Я подумал, что лучше поеду завтра утром, чтобы решить дело, гораздо более важное для меня. Завтра я хотел говорить с ней об Авроре.

«Я могу начать разговор с бедного Сципиона, — подумал я. — Это будет вступлением к более важной теме».

Пообещав моему старому приятелю заступиться за него, я вскочил в седло и тронулся в путь, провожаемый горячо благодарившими меня неграми.

Пока я ехал шагом по деревне, женщины и девушки-подростки выбегали из хижин и, хватаясь за стремена, целовали мне ноги.

На минуту я даже забыл о пылкой любви, все это время наполнявшей мое сердце. Ее место заняло спокойное, сладостное счастье — счастье от сознания, что я совершил доброе дело.

 

Глава XXVIII. ГАЙАР И БИЛЛ-БАНДИТ

Покинув негритянский поселок, я раздумал ехать кружным путем. Теперь мадемуазель Безансон, наверно, узнает о моем посещении, и не важно, увидят ли меня из дома. Я был разгорячен не меньше, чем моя лошадь, и нам ничего не стоило преодолеть любое препятствие. Итак, я повернул обратно, перескочил через две-три ограды, пересек хлопковое поле и выехал на береговую дорогу.

Вскоре лошадь моя успокоилась, и я поехал медленней, размышляя о только что происшедших событиях.

Я был уверен, что Гайар устроил этого негодяя на плантацию с какой-то тайной целью. Знали ли они друг друга раньше, я не мог сказать, но подобные люди инстинктивно находят и с первого слова понимают друг друга; вполне возможно, что Гайар и подобрал его только после кораблекрушения.

На пароходе, судя по тому, с каким азартом Ларкин держал пари, я думал, что он просто шулер; возможно, что в последнее время он и занимался этим. Однако несомненно, что ему и раньше приходилось «погонять» негров; во всяком случае, он не был новичком в этом деле.

Странно, что он столько времени служил на плантации и ничего не знал обо мне. Впрочем, это объяснялось очень просто: пока я жил у мадемуазель Эжени, он ни разу не встречался со мной. Кроме того, он, вероятно, и не подозревал, что она — та самая дама, чьим спасательным поясом он хотел завладеть. Это предположение было вполне правдоподобным, так как на судне были и другие дамы, спасавшиеся при помощи стульев, кресел и пробковых поясов. Вероятно, он не видел мадемуазель Эжени до того, как она спрыгнула в воду, и потому не мог теперь ее узнать.

Причина моей болезни была известна только мадемуазель Эжени, Авроре и Сципиону, которому приказали не болтать об этом с неграми. Кроме того, надсмотрщик, будучи на плантации человеком новым, почти не видел свою хозяйку и получал все распоряжения от Гайара; к тому же это был невежественный и тупой детина.

Вероятнее всего, до нашей встречи он не подозревал, что я его бывший противник на судне, а Эжени Безансон — та дама, за которой он было погнался. Он, конечно, слышал, что я живу на плантации, но считал, что я просто пассажир с потерпевшего аварию парохода, раненый или ошпаренный, каких очень много подобрали на берегу; не было почти ни одного дома у реки, где не приютили бы какого-нибудь раненого или захлебнувшегося человека. Вдобавок он был очень занят своими делами или, вернее, делами Гайара, ибо я не сомневался, что между ними существует какой-то тайный сговор. Как он ни туп, у него есть качества, которые его хозяин мог оценить дороже ума и которыми сам не обладает: грубая сила и наглость. Он, конечно, нужен Гайару, иначе тот не держал бы его здесь.

Теперь он узнал меня и, видимо, не скоро забудет. Станет ли он искать случая мне отомстить? Да, несомненно, но, вероятно, каким-нибудь тайным, подлым способом. Я не боялся, что он нападет на меня открыто. Я был уверен, что он чувствует себя побежденным и трусит. Мне уже приходилось встречать таких людей, и я знал, что, потерпев поражение, они тотчас поджимают хвост. Это был не смельчак, а наглец.

Я не боялся открытого нападения. Но мне могла угрожать тайная месть, а может быть, и преследование закона. Вас, вероятно, удивит, что мне пришла в голову мысль о законе? Но это так, и у меня для этого были основания.

*                          *                              *                           *

Узнав тайные цели Гайара, раскрыв его гнусные намерения завладеть Авророй и встретившись с Ларкином, я понял, что настало время действовать. Меня охватила тревога, и я решил, что должен как можно скорее поговорить с мадемуазель Безансон о том, что больше всего волновало меня, — о выкупе Авроры. Теперь, когда мы с Авророй открылись друг другу и, можно сказать, обручились, нельзя было терять даром и часа.

Я подумал было вернуться назад и уже повернул свою лошадь, но снова заколебался. Меня одолели сомнения. Я опять повернул лошадь и поехал в Бринджерс, решив, что возвращусь завтра рано утром.

Въехав в селение, я отправился прямо в гостиницу. На столе в своей комнате я нашел письмо с чеком на двести фунтов стерлингов. Его переслал мне Новоорлеанский банк, получивший для меня деньги из Англии. В письме сообщалось, что через несколько дней мне вышлют еще пятьсот фунтов. Я почувствовал большое облегчение, получив эти деньги, так как мог теперь уплатить свой долг Рейгарту, что и сделал с большим удовольствием в тот же день.

Я провел ночь в сильной тревоге и почти не сомкнул глаз. И неудивительно: завтра решалась моя судьба. Что принесет мне этот день — счастье всей жизни или отчаяние? Тысячи надежд и опасений осаждали меня; моя участь зависела от предстоящего разговора с Эжени Безансон. Я ждал этого разговора с еще большим волнением, чем вчерашнего свидания с Авророй, быть может, потому, что теперь я меньше надеялся на благоприятный исход.

Рано утром, как только можно было нанести визит, не нарушая приличий, я был уже в седле и скакал к плантации Безансонов.

Выезжая из селения, я заметил, что встречные смотрят на меня с каким-то особым интересом.

«Видно, им известно о моем столкновении с надсмотрщиком, — подумал я.

— Наверно, негры уже все разболтали. Такие вещи быстро узнаются».

Однако мне показалось, что люди глядят на меня отнюдь не дружелюбно. Неужели меня осуждают за то, что я защищался? Обычно победитель в подобном столкновении вызывает всеобщее сочувствие, тем более в верной рыцарским традициям Луизиане. Почему же эти люди косо смотрят на меня? В чем я провинился? Я ударил хлыстом человека, которого все считают наглецом, и сделал это лишь защищаясь. По местным понятиям, мой поступок должен был вызвать всеобщее одобрение.

Тогда почему же… Впрочем, понял! Вот в чем дело: я стал между белым и черным. Я заступился за негра и не дал наказать его. Вот что могло быть причиной этой враждебности. Возможно, была и другая, хотя и нелепая причина. В окрестностях ходили слухи, что я «в близких отношениях с мадемуазель Безансон» и будто в один прекрасный день «этот выскочка», которого никто не знает, похитит богатую наследницу.

Нет такого уголка на земле, где подобная удача не вызвала бы зависти. Соединенные Штаты не были исключением из общего правила, и я знал, что из-за этих глупых сплетен на меня косятся многие молодые плантаторы и щеголеватые торговцы, слоняющиеся по улицам Бринджерса.

Я ехал, не обращая внимания на эти враждебные взгляды, и скоро забыл и думать о них. Душа моя была полна тревоги перед предстоящим свиданием, и такие мелочи не трогали меня.

Эжени, конечно, уже знает о вчерашнем происшествии. Интересно, что она думает о нем? Я был уверен, что негодяя надсмотрщика навязал ей Гайар. Вряд ли он мог нравиться ей. Вопрос в том, хватит ли у нее смелости, вернее — будет ли в ее власти прогнать его даже после того, как она узнает, что он за негодяй. Вот в чем я сомневался.

Я горячо сочувствовал бедной девушке. Я был уверен, что она должна Гайару очень крупную сумму и этим он держит ее в руках. Все, что он говорил вчера Авроре, лишь подтверждало мои догадки. Кроме того, до Рейгарта дошли слухи, что Гайар недавно подал в суд ко взысканию долга и его иск удовлетворен новоорлеанским судом; ему не чинят никаких препятствий, и он может в любой момент потребовать наложения ареста на все ее имущество или на значительную его часть, покрывающую нужную сумму. Все это Рейгарт рассказал мне накануне вечером; его сообщение еще больше встревожило меня и заставило особенно спешить с выкупом Авроры.

Пришпоривая коня, я скакал галопом и вскоре подъехал к плантации. У ворот я спешился. Здесь никого не оказалось, чтобы принять у меня лошадь, но в Америке на это не обращают внимания, и садовая решетка или просто ветка часто заменяют конюха.

Вспомнив об этом обычае, я привязал лошадь к ограде и направился к дому.

 

Глава XXIX. «ОНА ВАС ЛЮБИТ!»

Вполне понятно, что я снова вспомнил моего вчерашнего противника. Встречу ли я его? Вряд ли. Знакомство с моим хлыстом, вероятно, вызвало у него такую головную боль, что он несколько дней не выйдет из дому. Однако я был готов к неожиданной встрече. За пазухой у меня лежал его двуствольный пистолет, которым я решил воспользоваться, если он нападет на меня. Первый раз в жизни я носил запрещенное оружие, но в те времена таков был обычай в этой стране, обычай, которому следовали девятнадцать из двадцати встречных на улице — плантаторы, торговцы, адвокаты, врачи и даже священники! Итак, я приготовился, и меня не пугала встреча с Биллом-бандитом. И если сердце мое билось слишком часто, а походка была не очень уверенной, то это только из-за предстоящего разговора с его госпожой.

Я вошел в дом, изо всех сил стараясь подавить свое волнение. Мадемуазель Эжени была в гостиной. Она встретила меня спокойно и непринужденно. К моему удивлению и удовольствию, она казалась веселей, чем обычно, и я заметил многозначительную улыбку на ее лице. Я даже подумал, что она довольна вчерашним происшествием, ибо, несомненно, знала о нем. Я это ясно видел.

Авроры не было в гостиной, и я был рад, что ее нет. Я надеялся, что она совсем не придет или хотя бы не скоро. Я был смущен. Я не знал, как начать разговор, как приступить к вопросу, который так давно лежал у меня на душе. Мы перекинулись несколькими незначительными фразами, а затем заговорили о вчерашних событиях. Я все рассказал ей, все, за исключением сцены с Авророй. О ней я умолчал.

Некоторое время я колебался, говорить ли ей, кем оказался ее надсмотрщик. Когда она узнает, что это тот самый негодяй, который ранил меня и, если бы не мое вмешательство, погубил бы ее, она конечно, настоит на том, чтобы его прогнали, чего бы это ей ни стоило.

На минуту я задумался о последствиях такого шага. «Если этот негодяй останется подле нее, она никогда не будет в безопасности, — подумал я. — Лучше ей отделаться от него раз навсегда». И я решился рассказать ей все. Она была потрясена; несколько минут она сидела, сжав руки, в безмолвном отчаянии. Наконец она простонала:

— Гайар… Гайар… Это все он, все он… Боже мой! Боже мой! Где мой отец? Где Антуан? О Боже, сжалься надо мной!

Выражение ее прелестного, омраченного горем лица глубоко тронуло меня. Она была похожа на ангела скорби, печального, но прекрасного.

Я пытался успокоить ее, говоря обычные слова утешения. Конечно, я не знал всех причин ее горя, однако она внимательно выслушала меня, и, кажется, мои слова были ей приятны.

Тогда, набравшись храбрости, я решил спросить, что ее так угнетает.

— Мадемуазель Эжени, — сказал я, — простите мою смелость, но вот уже некоторое время я наблюдаю… вернее, замечаю, что какая-то тайная печаль удручает вас…

Она посмотрела на меня с молчаливым удивлением. Я немного растерялся, заметив этот странный взгляд, а затем продолжал:

— Простите меня, мадемуазель Эжени, если я слишком смело говорю с вами, но, уверяю вас, мои намерения…

— Продолжайте, сударь, — ответила она спокойным, печальным голосом.

— Я заговорил об этом потому, что, когда имел удовольствие впервые познакомиться с вами, вы держали себя иначе… можно сказать, совершенно не так, как сейчас…

Она взглянула на меня и ответила мне лишь печальной улыбкой. Я на минуту умолк, а потом продолжал:

— Когда я впервые заметил в вас эту перемену, мадемуазель Эжени, я объяснил ее горем из-за гибели верного слуги и друга.

Она снова грустно улыбнулась.

— Но с тех пор прошло уж много времени, а ваше горе…

— Вы замечаете, что горе мое все не проходит?

— Да.

— Вы правы, сударь, это так.

— Поэтому я и решил, что есть какая-то другая причина вашей печали, и невольно стал искать ее…

Я снова встретил ее удивленный, испытующий взгляд и замолчал. Но вскоре я опять заговорил, желая высказаться до конца:

— Простите, что я вмешиваюсь в ваши дела, но позвольте мне спросить вас… Мне кажется, что причина вашего несчастья Гайар?

Она вздрогнула, услышав мой вопрос, и сильно побледнела. Но в следующую минуту овладела собой и ответила спокойно, но со странным выражением лица:

— Увы, сударь, ваши подозрения справедливы лишь отчасти… О Боже, помоги мне! — вдруг воскликнула она, и в голосе ее прозвучало отчаяние. Затем, сделав над собой усилие, она продолжала другим, более спокойным тоном: — Пожалуйста, сударь, оставим этот разговор. Я обязана вам жизнью и глубоко благодарна. Если бы я знала, как отплатить вам за ваше великодушие и вашу… вашу дружбу! Быть может, когда-нибудь вы все узнаете… Я и сейчас сказала бы вам, но тут… тут есть еще причина, и я… нет, я не могу!

— Мадемуазель Эжени, умоляю вас, не думайте, что это лишь праздный вопрос. Я спросил не из пустого любопытства. Поверьте, у меня были благородные побуждения…

— Я знаю, сударь, знаю… Но лучше оставим эту тему. Прошу вас, поговорим о чем-нибудь другом.

О другом! Мне не нужно было искать новую тему для разговора — стоило только дать волю своему чувству. Это чувство, переполнявшее мое сердце, само просилось наружу. И в быстрых, бессвязных словах я поведал ей о своей любви к Авроре.

Я подробно описал историю моей любви с первой встречи, когда я принял ее за видение, до последнего объяснения, когда мы дали друг другу слово.

Эжени сидела на низком диване против меня, но из застенчивости я говорил, не поднимая глаз. Она слушала, не прерывая меня, и мне казалось, что это — добрый знак.

Но вот я кончил и с замиранием сердца ждал от нее ответа, как вдруг услышал глубокий вздох, затем глухой стук и сразу поднял глаза. Эжени лежала на полу. Она была в обмороке.

Быстро нагнувшись, я поднял ее и уложил на диван. Затем повернулся, собираясь позвать кого-нибудь на помощь, но в ту же минуту дверь отворилась, и кто-то вбежал в комнату. Это была Аврора.

— Боже мой! — воскликнула она. — Вы убили ее! Она вас любит! Она вас любит!

 

Глава XXX. ТРЕВОЖНЫЕ ДУМЫ

Эту ночь я снова провел без сна. Что теперь с Эжени? Что с Авророй?

Всю ночь меня осаждали мысли, в которых радость причудливо переплеталась с грустью. Любовь квартеронки наполняла меня радостью, но, увы, при мысли о креолке меня охватывала глубокая грусть. Теперь я не сомневался, что Эжени меня любит, однако это чувство не только не радовало меня, но, напротив, вызывало во мне горячую жалость. Только низкая, тщеславная душа может упиваться такой победой, только жестокое сердце может радоваться любви, которую не в состоянии разделить! Я не способен на это. Я был глубоко огорчен.

Я старался восстановить в памяти все, что произошло между мной и Эжени Безансон со времени нашего знакомства. Я допрашивал свою совесть: был ли я в чем-либо виноват перед ней? Пытался ли я словом, взглядом или поступком вызвать ее любовь? Произвести на нее особое впечатление, которое в таком увлекающемся сердце часто переходит в глубокое чувство? Может быть, еще на пароходе? Или после? Я вспомнил, что, когда впервые увидел ее, я смотрел на нее с восхищением. Вспомнил, что заметил в ее взгляде странный интерес ко мне и приписал его простому любопытству или чему-то в этом роде. Тщеславие, которое не чуждо мне, как и всякому другому, не заговорило во мне тогда, не объяснило, что значит этот нежный взгляд, не подсказало, что это росток любви, который может превратиться в пышный цветок. Моя ли вина, что этот роковой цветок распустился?

Я подробно вспомнил все, что произошло между нами за это время. Вспомнил все события на пароходе и последнюю трагическую сцену. Но я не мог припомнить ни взгляда, ни слова, ни поступка, за который мог бы осудить себя. Я допросил свою совесть, и она сказала мне, что я не виноват.

И дальше — после той ужасной ночи, после того как таинственное лицо с блестящими глазами, словно видение, промелькнуло в моем затуманенном сознании, я был не повинен ни в одном низменном помысле. В дни моего выздоровления, за все время, проведенное на плантации, я ни в чем не мог себя упрекнуть. Я выказывал Эжени Безансон только глубокое уважение и больше ничего. Втайне я чувствовал к ней искреннюю симпатию, особенно после того, как заметил происшедшую в ней перемену и боялся, что зловещая туча грозит ее счастью, но не высказывал своих опасений. Бедная Эжени! Я и не подозревал, что это за туча! Не подозревал, как она черна.

Несмотря на то, что я не чувствовал за собой вины, я очень страдал. Если бы Эжени Безансон была заурядной женщиной, я отнесся бы к этому более легко. Но как перенесет боль неразделенной любви это благородное сердце, такое пылкое и чувствительное? Какой это для нее ужасный удар! Быть может, особенно тяжелый потому, что соперницей оказалась ее собственная невольница.

Так вот какой поверенной открыл я свою тайну! Вот кому поведал я историю моей любви! Ах, зачем я сделал это признание? Какую боль я причинил прекрасной и несчастной девушке!

Все эти печальные мысли осаждали меня; но были и другие, не менее горькие, хотя они и шли из другого источника. Каковы будут последствия моей откровенности? Как все это отразится на нашей участи — моей и Авроры? Как поступит Эжени? Как отнесется ко мне? И к Авроре, своей невольнице?

Она не ответила на мое признание. Ее безмолвные уста не произнесли ни слова на прощанье. С минуту я смотрел на ее неподвижное тело. Но Аврора кивнула мне, чтобы я уходил, и я покинул их в полном смятении, не сознавая, куда иду.

Что же будет теперь? Я с дрожью думал об этом. Гнев, вражда, месть?

Может ли эта чистая, благородная душа питать такие чувства?

«Нет, — думал я, — Эжени Безансон слишком добра, слишком женственна, она на это не способна. Могу ли я надеяться, что она пожалеет меня, так же как я жалею ее? Или не могу? Ведь она креолка и унаследовала горячую кровь своих предков. Если в ней вспыхнет ревность и жажда мести, ее благодарность может угаснуть, а любовь превратится в ненависть. Ее собственная невольница!»

Ах, я прекрасно понимаю все значение подобных отношений, но не сумею вам объяснить их до конца. Вам не понять этого страшного неравенства. Представьте себе унизительный брак помещика-аристократа с дочерью его холопа или знатной дамы с ее безродным лакеем и подумайте, какое возмущение, какой скандал вызовет этот редкий случай. По все это ничто в сравнении с отвращением и ужасом, которые вызовет белый, вступивший в законный брак с невольницей. Не важно, что у нее белая кожа, не важно, что она красавица, даже такая красавица, как Аврора — тот, кто захочет жениться на ней, должен увезти ее подальше от родины, подальше от тех мест, где ее знают. Взять ее в наложницы — другое дело! Подобная связь простительна. Южное общество готово признать рабыню-наложницу, но никак не рабыню-жену: это немыслимо, чудовищно, этого общество не потерпит.

Я знал, что умница Эжени стоит выше предрассудков своего класса, но даже и от нее трудно было ожидать, что она не посчитается с предрассудком, запрещающим жениться на рабыне. Да, надо поистине обладать сильным духом, чтобы сбросить с себя оковы, в которых держат человека воспитание, привычки, обычаи, весь жизненный уклад. Несмотря на характер Эжени, несмотря на ее привязанность к Авроре, я не мог на это надеяться.

Аврора была ее наперсницей, ее подругой, но все же и ее рабыней!

Я дрожал при мысли о будущем. Я дрожал, ожидая новой встречи с Эжени. Впереди я видел лишь опасности и мрак. У меня была только одна надежда, одна радость — любовь Авроры!

*                       *                                   *

Я поднялся с постели после бессонной ночи. Быстро одевшись, я машинально проглотил свой завтрак. Но что было делать дальше? Ехать на плантацию и попытаться снова увидеть Эжени? Нет, не сейчас. У меня не хватало смелости. Пусть пройдет день-другой, и тогда я поеду. Быть может, Эжени пришлет за мной? Быть может… Во всяком случае, лучше переждать несколько дней. Ах,какими долгими будут они для меня!

Общество людей было мне невыносимо. Я избегал разговоров, хотя заметил, как и накануне, что привлекаю всеобщее внимание и, очевидно, служу предметом пересудов среди завсегдатаев бара и моих знакомых по биллиарду. Чтобы избежать их, я не выходил из своей комнаты и пытался убить время за книгой.

Но вскоре мне надоела эта жизнь отшельника, и на третье утро я взял ружье и отправился в лес.

Вскоре и шагал между рядами высоких пирамидальных кипарисов, густая, непроницаемая зелень которых смыкалась надо мной, закрывая небо и солнце. Сумрак, царивший в лесу, отвечал моему настроению, и я шел, погруженный в свои мысли, не замечая, куда иду.

Я не искал дичи. Я и не думал об охоте. Ружье болталось у меня за плечом. Енот, который обычно выходит только ночью, в этом темном лесу встречается и среди дня. Я видел, как этот зверек прятал свою добычу в заводи и скользил между стволами кипарисов. Я видел, как опоссум пробирался по упавшему тополю, а рыжая белка, мелькая, словно яркий огонек, прыгала, распушив хвост, на высоком тюльпанном дереве. Я видел крупного болотного зайца, скакавшего по краю густых камышовых зарослей, и еще более заманчивая дичь — быстрая лань дважды промелькнула передо мной, выскочив из темной чащи деревьев. Попался на моем пути и дикий индюк в пышном наряде из блестящих перьев: а когда я шел по берегу речной протоки, мне много раз представлялся случай подстрелить голубую или белую цаплю, дикую утку, тонкого ибиса или длинноногого журавля. Даже сам царь этого пернатого царства — белоголовый орел, с громким клекотом летавший над верхушками громадных кипарисов, был не раз на выстрел от меня.

Однако двустволка по-прежнему висела у меня за плечом, я даже ни разу не прицелился из нее. Никакая охота не шла мне на ум и не могла отвлечь от мыслей, занятых тем, что было для меня важнее всего на свете — квартеронкой Авророй.

 

Глава XXXI. СОН

Погруженный в свои думы и любовные мечты, я шел наугад, не отдавая себе отчета, куда и сколько времени я иду.

Я очнулся, увидев впереди широкий просвет, и вскоре, выйдя из тенистого леса, неожиданно оказался на красивой поляне, залитой солнечным светом и усыпанной цветами. В этом диком саду, пестревшем венчиками всех оттенков, бросались в глаза бигнонии и яркие головки диких роз. Деревья вокруг поляны тоже стояли все в цвету. Это были различные виды магнолий; на некоторых крупные, похожие на лилии цветы уже сменились не менее заметными ярко-красными шишками с семенами, и воздух был напоен их пряным, но приятным ароматом. Тут же росли и другие цветущие деревья, и их благоухание смешивалось с ароматом магнолий. Не менее интересны были и медовая акация с ее мелкими перистыми листьями и длинными красновато-коричневыми плодами, и виргинский лотос с продолговатыми янтарно-желтыми ягодами, и своеобразная маклюра с крупными, похожими на апельсины околоплодниками, такими же, как у многих тропических растений.

Осень начала уже понемногу хозяйничать в лесу, и яркие мазки ее палитры проступали на листве американского лавра, сумака, персимона, ниссы и других представителей американских лесов, которые любят наряжаться в пестрые уборы, прежде чем сбросить свою листву. Кругом все переливалось желтым, оранжевым, красным, малиновым цветами и всевозможными их оттенками. Эти сочные краски, пылая под яркими лучами солнца, создавали необыкновенно живописную картину. Она напоминала скорее пышную театральную декорацию, чем живую природу.

Несколько минут я стоял как зачарованный. На фоне этой природы мои любовные мечты как будто стали еще ярче. Если бы Аврора была здесь, если бы она могла любоваться природой, гулять со мной по цветущей поляне, сидеть подле меня в тени магнолий, я был бы бесконечно счастлив. На всей земле не найти лучшего уголка. Вот истинный приют любви!

Вскоре я и правда увидел влюбленную парочку: два прелестных голубка — символ нежной любви — сидели рядышком на ветке тюльпанного дерева, и их бронзовые шейки вздувались, издавая нежное воркованье.

Ах, как я завидовал этим милым созданиям! Как бы мне хотелось быть на их месте! Быть вдвоем среди ярких цветов и сладких ароматов, весь день посвящая любви, и так всю жизнь!

Им не понравилось мое вторжение, и, заметив меня, они взмахнули крылышками и упорхнули. Вероятно, они испугались блестевшего за моим плечом ружья. Но им ничего было бояться: я не собирался их обижать, не хотел нарушать их блаженство.

Впрочем, нет, они меня не боялись, а то улетели бы подальше. Они просто вспорхнули на соседнее дерево и там, снова усевшись рядом, продолжали свою нежную беседу. Занятые своей любовью, они совсем забыли обо мне. Я подошел поближе, чтобы понаблюдать за этими хорошенькими птичками — олицетворением преданности и любви. Я бросился на траву и смотрел, как они трогательно целуются и воркуют. Я завидовал их счастью.

Мои нервы были много дней в постоянном напряжении, и теперь наступила естественная реакция: я почувствовал страшную усталость. В прогретом солнцем воздухе было что-то усыпляющее, в нем был разлит дурманящий аромат цветов. Он успокоил мою тревогу, и я крепко уснул.

*                       *                                   *

Я проспал, наверно, не больше часа, но за это время видел много снов. В моем дремлющем сознании одна картина сменяла другую… Не все они были одинаково отчетливы, но в них все время присутствовали два образа, очень ясные, с хорошо знакомыми мне чертами: Эжени и Аврора.

В этих снах появлялся и Гайар, и свирепый надсмотрщик, и Сципион, и приятное лицо Рейгарта, и кто-то, похожий на верного Антуана. Даже несчастный капитан погибшего парохода, и сама «Красавица Запада», и «Магнолия», и наша катастрофа — все проходило передо мной с мучительной четкостью.

Но не все мои видения были тягостны. Некоторые, напротив, наполнили меня радостью. Вдвоем с Авророй бродил я по цветущим лугам и говорил с ней о нашей любви. Та самая поляна, на которой я лежал, привиделась мне и во сне.

Но странно: мне снилось, будто Эжени тоже была с нами и что она тоже счастлива, что она дала согласие на мой брак с Авророй и даже помогла нам упрочить наше счастье.

В этом сне Гайар был моим злым духом, он пытался отнять у меня Аврору. Мы вступили с ним в поединок, но тут мой сон внезапно оборвался…

*                       *                                   *

Передо мной возникла новая картина. Теперь моим злым духом была Эжени. Мне снилось, что она отвергла мою просьбу, отказалась продать Аврору. Я видел ее ревнивой, враждебной и мстительной. Она осыпала меня проклятиями, а мою невесту угрозами. Аврора рыдала… Это было мучительное видение.

Картина снова изменилась. Мы с Авророй были счастливы. Она была свободна, она стала моей, мы были женаты. Но наше счастье омрачала темная туча: Эжени умерла.

Да, умерла. Мне казалось, что я склонился над ней и взял ее за руку. Внезапно ее пальцы обхватили мою кисть и сжали в долгом пожатии. Ее прикосновение было мне неприятно, и я постарался высвободиться, но не мог. Холодная, липкая рука крепко схватила мои пальцы, и, как ни напрягал я свои силы, я не мог вырваться. Вдруг я почувствовал острую боль от укуса, и в ту же минуту холодная рука разжалась и выпустила мою.

Однако боль разбудила меня, и я невольно взглянул на свою руку, которая продолжала болеть. Да, несомненно, она была укушена, и с нее капала кровь!

Ужас охватил меня, когда я услышал рядом громкое «с-скр-р-р…» — звук, издаваемый гремучей змеей. Я оглянулся и увидел длинное, извивающееся тело, быстро уползающее от меня в густой траве.

 

Глава XXXII. УКУС ЗМЕИ

Моя боль не была сном, кровь на руке была настоящей. Теперь я не спал. Меня укусила гремучая змея!

В ужасе вскочил я на ноги. Еще не придя в себя, я машинально поднял руку и выдавил кровь из ранки. На кисти был лишь небольшой надрез, как от тонкого ланцета, и из него вытекло только несколько капель крови.

Такая царапина не испугала бы и ребенка, но я, взрослый человек, был в смертельном страхе: я знал, что этот маленький прокол сделан страшным инструментом — ядовитым зубом змеи — и что через час я должен умереть!

Первым моим побуждением было броситься за змеей и убить ее, но прежде чем я успел опомниться, она уже скрылась из виду. Неподалеку лежал толстый ствол огромного тюльпанного дерева с прогнившей сердцевиной. Без сомнения, тут и было убежище змеи, и прежде чем я успел подбежать к нему, я увидел, как ее длинное скользкое тело с ромбовидными пятнами скрылось в его темном отверстии. Я еще раз услышал громкое «с-скр-р-р…» — и змея исчезла. В ее треске слышалось торжество, словно она дразнила меня.

Теперь я не мог ее достать, но если бы даже я убил ее, это ничуть бы мне не помогло. Ее смерть не остановила бы действия яда, уже проникшего в мою кровь. Я прекрасно знал это, но мне все же хотелось ее убить. Я был взбешен и жаждал мести.

Но таково было лишь первое чувство. Вскоре оно перешло в ужас. Было что-то жуткое в поведении и остром взгляде этой гадины; ее непонятное нападение, затем бегство и исчезновение наполнили меня темным, суеверным страхом, словно это был перевоплотившийся злой дух.

Несколько минут я стоял как потерянный… Но, снова почувствовав боль от укуса и увидев на руке кровь, я пришел в себя. Надо было немедленно действовать, сейчас же достать противоядие. Но какое?

Я был полным невеждой в этой области. Ведь я учился в классическом колледже! Правда, последнее время я немного занимался ботаникой, но успел познакомиться только с деревьями, растущими в лесу, а из них ни одно не обладало такими целебными свойствами. О травах же, корнях или кустарниках, которые могли бы мне помочь, я ничего не знал. В лесу могло быть полно всяких средств от змеиного яда, а я умер бы, не воспользовавшись ими. Да, я мог бы лежать среди зарослей змеиного корня и умирать в страшных мучениях, до последнего своего вздоха не подозревая, что сок примятого мной скромного растения через несколько часов изгнал бы яд из моей крови и вернул бы мне жизнь и здоровье.

Но я не стал терять времени на размышления об этих средствах спасения. Я думал только об одном — как можно скорее добраться до Бринджерса. Вся моя надежда была на Рейгарта.

Я подхватил ружье и, вновь углубившись в темный кипарисовый лес, нервно зашагал обратно. Я шел так быстро, как только мог, но от пережитого мною ужаса, должно быть, ослабел — колени мои дрожали и ноги подкашивались.

Однако я стремился вперед, не обращая внимания на свою слабость и все, что было вокруг, и думая только, как скорей добраться до Бринджерса и до Рейгарта. Я перескакивал через поваленные деревья, пробирался сквозь заросли камыша, сквозь густой подлесок из пальметто; ветви преграждали мне путь, рвали на мне одежду, царапали лицо. Вперед, через тинистые ручейки, через вязкие болота, через топкие пруды, кишащие отвратительными тритонами и громадными лягушками, которые сопровождали каждый мой шаг хриплым кваканьем, казавшимся мне зловещим. Вперед!

«Но куда я иду? Где тропинка? Где мои прежние следы? Тут их нет. Здесь тоже нет. Великий Боже! Неужели я потерял дорогу? Потерял! Потерял!»

Эта мысль, как молния, сверкнула в моем мозгу. Я взволнованно осмотрелся по сторонам. Я внимательно оглядел землю кругом. Я не видел ни тропинки, ни других следов, кроме тех, что я только что оставил. Никаких признаков, напоминающих мой прежний путь! Я сбился с дороги. Сомненья нет — я заблудился!

Меня охватила дрожь отчаяния. При мысли о близкой гибели кровь леденела в жилах. И неудивительно: если я заблудился — значит, я погиб! Достаточно одного часа: за это время яд сделает свое дело. И меня найдут лишь волки да стервятники. О Боже!

Теперь я еще яснее понял весь ужас моего положения, так как вспомнил, что мне говорили, будто в это время года — в начале осени — змеиный яд особенно опасен и действует с наибольшей быстротой. Бывали случаи, что смерть наступала в течение часа.

«Боже милостивый! — подумал я. — Через час меня уже не станет!» Я невольно застонал.

Опасность подстегнула меня, и я снова бросился на поиски. Я повернул назад и пошел по своим следам; это лучшее, что я мог сделать, так как под темным сводом леса не было никакого просвета, который указал бы мне, что я приближаюсь к плантации. Я не видел ни клочка голубого неба, предвещавшего близость лесной опушки, такой желанной для заблудившегося в лесу. Даже небо над моей головой было скрыто словно темной завесой, и когда я обращался к нему с молитвой, глаза мои видели только густую, мрачную зелень кипарисов, с которых свисала траурная бахрома испанского мха.

Мне оставалось либо идти обратно и попробовать отыскать потерянную тропинку, либо идти вперед, положившись на волю случая.

Я выбрал первое. Снова я продирался сквозь заросли камыша и густой подлесок, снова переходил вброд топкие протоки и увязал в илистых болотах.

Но не прошел я назад и ста ярдов, как опять начал сомневаться. Я вышел на более высокое и сухое место, где не отпечатались мои следы, и не знал, куда идти. Я бросался то туда, то сюда, но не находил своего прежнего пути. Я растерялся и окончательно запутался. Увы, я снова заблудился!

Заблудиться в лесу при обыкновенных обстоятельствах было бы не так страшно; проблуждать час-другой, даже провести ночь под деревом, не подкрепившись на сон грядущий, это не испугало бы меня. Но теперь я был в совершенно ином положении, и мысль об этом не давала мне покоя. Скоро яд отравит мою кровь. Казалось, что я уже чувствую, как он растекается у меня по жилам.

Надо бороться, надо искать выход! Я снова бросился вперед, теперь уж наудачу. Я пытался идти все прямо, но тщетно. Толстые стволы хвойных деревьев вставали на моем пути, и мне приходилось все время обходить их, так что скоро я снова потерял направление. Но я все шел, то устало перебираясь через ручьи, то увязая в болотах, то перелезая через поваленные деревья. По пути я вспугивал тысячи обитателей дремучего леса, и они провожали меня разноголосым криком. Пронзительно пищала цапля; ухала болотная сова; громадные лягушки громко квакали; отвратительный аллигатор ревел, раскрывая свою длинную пасть, и сердито уползал с моей дороги; порой мне казалось, что он вот-вот повернется и бросится на меня.

«Ура! Я вижу свет! Вон небо!»

Пока только маленькое голубое пятнышко — круглое пятнышко не больше тарелки. Но вы не можете себе представить, как я обрадовался этому маленькому просвету! Он был для меня тем же, чем маяк для заблудившегося моряка.

Там, должно быть, опушка леса! Да, сквозь деревья уже проникал солнечный свет, и постепенно лес все расступался передо мною. Несомненно, впереди — плантации. Выйдя из лесу, я быстро пересеку поля и доберусь до селения. Тогда я спасен! Рейгарт, наверно, знает, как бороться с ядом, и даст мне нужное лекарство.

С бьющимся сердцем, напрягая зрение, я спешил к светлой прогалине. Голубое пятно становилось все больше, появились новые просветы, лес становился все реже, я уже был недалеко от опушки.

С каждым шагом почва становилась суше и тверже, а деревья меньше. Причудливо разросшиеся корни кипарисов теперь не мешали мне быстро двигаться вперед. Я шел среди тюльпанных деревьев, кизила и магнолий. Деревья росли не так часто, их зелень была светлее, а тень не такая густая. И вот наконец я миновал последние заросли подлеска и вышел на солнечную поляну.

Горестный крик сорвался с моих губ, крик отчаяния. Я вышел к тому месту, откуда ушел, — я снова очутился на той же поляне!

Теперь я уже не пытался идти дальше. Усталость, разочарование и горе сломили мои силы. Я подошел, шатаясь, к лежащему на земле стволу, тому самому, в котором скрылся мой пресмыкающийся враг, и сел, совсем убитый.

Казалось, мне суждено умереть на этой прелестной поляне, среди ярких цветов, среди живописной природы, которой я так недавно любовался, — на том самом месте, где я получил свою роковую рану…

 

Глава XXXIII. БЕГЛЕЦ

Человек не хочет расставаться с жизнью, пока не испытает все средства спасти себя. Каким бы сильным ни было отчаяние, однако есть люди, дух которых оно не может сломить. Впоследствии при подобных обстоятельствах я не поддался бы отчаянию, но тогда я был еще молод и неопытен.

Однако мое подавленное состояние длилось недолго. Вскоре я снова овладел собой и решил еще раз попытаться спасти свою жизнь.

У меня не было никакого плана, я хотел просто еще раз попробовать выбраться из лабиринта зарослей и болот и выйти к селению. Я подумал, что мне удастся определить направление с того места, откуда я в первый раз вышел на поляну. Однако и в этом я не был уверен. Я забрел сюда, не обращая внимания, как и куда иду. Прежде чем лечь и заснуть, я обошел поляну кругом. Возможно, что я уже кружил возле нее, прежде чем ее увидел, — ведь я все утро бродил по лесу.

Когда эти мысли пронеслись у меня в голове, я готов был снова прийти в отчаяние, но вдруг вспомнил, что кто-то говорил мне, будто табак — сильное средство против змеиного яда. Странно, что это не пришло мне в голову раньше. Впрочем, это было понятно, так как до сих пор я думал только о том, как мне добраться до Бринджерса.

Сначала, не полагаясь на собственные знания, я надеялся лишь на доктора. И только увидев, что не могу рассчитывать на его помощь, стал думать о том, что в силах сделать сам. И тут я вспомнил про табак.

Я поспешно вытащил портсигар. К моей радости, в нем оставалась еще одна сигара, и вынув ее, я принялся разжевывать табак. Как я слышал, в таком виде его следовало приложить к ране. Во рту у меня пересохло, но от горького табака он скоро наполнился слюной, и, пересиливая тошноту, я быстро разжевал сухие листья в кашицу, пропитанную крепким никотином.

Положив эту влажную массу на свою кисть, я втер ее в ранку. Теперь я заметил, что рука моя сильно опухла до самого локтя и боль в ней все усиливалась. О Боже мой! Яд уже действовал, быстро и неотвратимо! Мне казалось, что я чувствую, как огонь разливается по моим жилам.

Хотя я и приложил никотиновую примочку к руке, я слабо верил в ее действие, так как только мельком слышал о ее целебных свойствах. Вероятно, думал я, это одно из тысячи народных средств, которыми пользуются доверчивые люди. Только отчаяние заставило меня пригнуть к нему.

Оторвав рукав своей рубашки вместо бинта, я обвязал руку, а затем по— вернулся и снова двинулся в путь. Но, не сделав и трех шагов, остановился как вкопанный. Прямо против меня на краю поляны стоял человек.

Он, очевидно, только что вышел из леса, к которому я направлялся, и теперь остановился, удивленный, увидев человека в таком глухом месте. Я встретил его радостным криком.

«Вот кто выведет меня отсюда! Вот мой спаситель!» — подумал я.

Каково же было мое удивление, огорчение, возмущение, когда он быстро отвернулся от меня, бросился в кусты и исчез.

Я был поражен его странным поведением. Я успел только мельком взглянуть на него и заметил, что это негр и что у него испуганное лицо. Но чем же я мог его напугать?

Я закричал ему, чтобы он остановился и вернулся назад. Я звал его сначала умоляющим, а потом строгим и угрожающим тоном. Но тщетно; он не остановился, не обернулся. Я слышал, как трещали ветки, когда он продирался сквозь чащу, и с каждой минутой эти звуки все удалялись.

В этом человеке я видел единственное свое спасение. Мне нельзя было его упускать, и я бросился следом за ним.

Если я могу положиться на что-нибудь, так это на быстроту моих ног. А в те годы даже индейский бегун не мог бы меня обогнать, не то что неуклюжий, большеногий негр. Я знал, что стоит мне только его увидеть, как он уже не уйдет от меня, но в зтом-то и заключалась трудность. Пока я раздумывал, он успел убежать довольно далеко и теперь скрылся из виду в чаще леса.

Но я слышал, как он, словно дикий кабан, ломится сквозь кустарник, и по этому треску продолжал гнаться за ним.

Я уже немного утомился от долгой ходьбы по лесу, но сознание, что жизнь моя зависит от того, настигну ли я негра, вливало в меня свежие силы, и я мчался за ним, как гончая собака. К несчастью, успех зависел не только от моего проворства, иначе эта гонка закончилась бы очень скоро. Трудность была в том, что мне приходилось продираться сквозь кусты, обегать толстые деревья, все время бороться с хлеставшими меня ветвями и то и дело пускаться в обход.

Но вот наконец я увидел его. Мелкий подлесок кончился. Из черной, топкой земли торчали только громадные стволы кипарисов, и далеко впереди под темными сводами деревьев я увидел негра, который по-прежнему со всех ног удирал от меня. К счастью, на нем была светлая рубашка, иначе я не разглядел бы его в густой тени. Впрочем, он только промелькнул передо мной далеко впереди.

Лес здесь был не такой частый и заросли не преграждали мне путь. Теперь все зависело от быстроты, и не прошло и пяти минут, как я уже нагонял его, умоляя, чтобы он остановился.

— Стой! — кричал я. — Стой, ради Бога!

Но негр ничего не отвечал. Он даже не повернул головы и продолжал бежать, разбрызгивая грязь.

— Стой! — продолжал я кричать во всю силу моих уставших легких, задыхаясь от бега. — Стой, друг! Что ты бежишь от меня? Я не сделаю тебе ничего плохого!

Но и эти слова не произвели на него никакого впечатления, он будто ничего не слышал. Мне показалось, что он еще ускорил свой бег или, может быть, вышел из болота и бежал теперь по твердой почве, а я как раз попал в топь. Расстояние между нами стало как будто увеличиваться, и я испугался, что он снова скроется от меня. Я знал, что от него зависит моя жизнь. Если он не выведет меня из леса, я погибну ужасной смертью. Он должен показать мне дорогу. Хочет он или не хочет, но я заставлю его!

— Стой! — крикнул я еще раз. — Стой, или я буду стрелять!

Я вскинул ружье. Оба ствола были заряжены. Это не было пустой угрозой: я действительно решил выстрелить, не для того, чтобы убить его, но чтобы остановить. Конечно, я мог ранить его, но что мне оставалось делать? У меня не было выбора, я не знал другого средства спасти свою жизнь. Я повторил свою угрозу:

— Стой, или я стреляю!

Я выкрикнул это с такой яростью, что негр не мог сомневаться в моем намерении. По-видимому, он понял это, так как внезапно остановился и круто повернулся ко мне лицом.

— Стреляй, проклятый белый! — крикнул он. — Но если промахнешься — берегись! Тогда прощайся с жизнью, черт тебя побери! Видишь этот нож? Стреляй же и будь ты проклят!

Он стоял прямо против меня, смело подставив под пулю свою широкую грудь; в его поднятой руке сверкал нож.

Я сделал несколько шагов и подошел к нему вплотную; тут я вдруг узнал этого человека: передо мной стоял негр Габриэль, жестокий бамбара.

 

Глава XXXIV. НЕГР ГАБРИЭЛЬ

Могучая фигура негра, его угрожающая поза, горящие, налитые кровью глаза, выражение отчаянной решимости, белые, сверкающие зубы — все придавало ему свирепый вид. В другое время я побоялся бы встречи с таким страшным врагом; ведь я считал его врагом: я помнил, как ударил его, и не сомневался, что и он помнит об этом. Я был уверен, что сейчас он готовится мне отомстить — отчасти за тот удар, отчасти выполняя приказание своего трусливого хозяина. Он, наверно, выслеживал меня в лесу; возможно, ходил за мной весь день, выжидая удобного случая для нападения.

Но почему же тогда он бежал? Может быть, боялся напасть на меня открыто? Ну конечно, его пугала моя двустволка.

Однако он мог подкрасться ко мне, когда я спал, и… Ах! Это восклицание невольно вырвалось у меня, когда неожиданная догадка молнией мелькнула в моей голове. Габриэль, как я слышал, был заклинателем змей, он приручал даже самых ядовитых и подчинял своей воле. Не он ли подослал ко мне змею, когда я заснул, и заставил ее укусить меня?

Как ни странно, но такое предположение в ту минуту показалось мне возможным; больше того, я поверил, что это именно так. Я вспомнил странное поведение змеи, необыкновенную хитрость, с какой она скрылась от меня, и ее коварное, ничем не вызванное нападение, несвойственное гремучей змее. Все эти мысли вихрем пронеслись в моей голове и убедили меня в том, что роковой укус был не случайным и что всему виной Габриэль — заклинатель змей.

Эти размышления не заняли и десятой, даже сотой доли того времени, которое я потратил, чтобы рассказать вам о них. Убеждение в виновности Габриэля возникло во мне мгновенно, тем более что все предшествующие события были еще совсем свежи в моей памяти. Пока я думал об этом, негр не успел даже переменить свою угрожающую позу, а я — свое удивленное выражение лица.

И почти с такой же быстротой я понял, что ошибаюсь. Я увидел, что мои подозрения несправедливы. Я напрасно обвинял человека, стоявшего передо мной.

Поведение его вдруг резко изменилось. Поднятая рука упала, с лица исчезло свирепое выражение, и он сказал самым мягким тоном, какой только мог придать своему грубому голосу:

— О-о! Это вы, масса — друг черных? Вот черт! А я-то думал — это проклятый янки-погоняла!

— Так вот почему ты бежал от меня?

— Ну да, масса, только потому.

— Значит, ты…

— Я беглый, масса, вот в чем дело: я беглый негр. Вам это можно сказать. Габриэль верит вам, он знает — вы друг бедных негров. Посмотрите-ка сюда!

Он приподнял желтую рубаху, висевшую на нем клочьями, повернулся и показал мне свою обнаженную спину.

Это было страшное зрелище! Рядом с клеймом — королевской лилией — и другими старыми шрамами виднелись совсем свежие раны. Темная спина была вся исполосована длинными вздувшимися багровыми рубцами, словно покрыта толстой сетью. Кожа была местами темно-фиолетового цвета от кровоподтеков, а кое-где, там, куда попадал скрученный конец ременной плети, выступало обнаженное мясо. Старую рубаху покрывали бурые пятна запекшейся крови, брызгавшей из его ран во время наказания. Мне было больно смотреть на него, и я невольно воскликнул:

— Ох, бедняга!

Мое сочувствие, видимо, тронуло суровое сердце негра.

— Да, масса, — продолжал он, — вы тоже ударили меня хлыстом, но это ничего! Габ не сердится на вас. Габ не хотел лить воду на старого Зипа. Он был очень рад, когда молодой масса прогнал его прочь!

— Как, тебя насильно заставили качать воду?

— Ну да, масса. Янки-погоняла заставил. И хотел заставить опять. А Габ отказался еще раз поливать старого Зипа. И вот что он сделал с моей спиной, будь он проклят!

— Тебя отстегали за то, что ты отказался наказывать Сципиона?

— Да. масса Эдвард, так оно и было. Видите, как отстегали! Но я… — Тут он остановился в нерешимости, и лицо его снова стало жестоким. — Но я отомстил этому янки, будь он проклят!

— Как — отомстил? Что ты ему сделал?

— Немного, масса: сбил его с ног. Он свалился, как бык под топором. Вот месть бедного негра. Теперь я беглый негр — и это тоже месть. Xa-xal Они потеряли хорошего негра: нет хорошего работника для хлопка, нет хорошего работника для сахарного тростника. Ха-ха!

Грубый смех, которым беглец выражал свою радость, удивил меня.

— Значит, ты сбежал с плантации?

— Да, масса Эдвард, так оно и есть. Габ никогда не вернется назад. — И он добавил с силой: — Никогда не вернется назад живой!

Он с суровым и решительным выражением прижал руку к своей широкой груди. Я понял, что неправильно судил об этом человеке. Я знал о нем только от его врагов — белых, которые его боялись. Несмотря на свирепое выражение лица, у него было благородное сердце. Его отстегали за то, что он отказался наказывать своего товарища — раба. Он возмутился против своего жестокого тирана и сбил его с ног. Поступая так, он рисковал заслужить еще гораздо более страшное наказание — он рисковал жизнью!

Для этого надо было иметь большое мужество. Только жажда свободы могла вдохнуть в него такое мужество, та жажда свободы, которая заставила швейцарского патриота прострелить шапку Геслера.

Глядя на негра, который стоял передо мной, скрестив на могучей груди сильные, мускулистые руки, выпрямив стан и откинув голову, с суровой решимостью во взоре, я был поражен величием его осанки и подумал, что у этого человека под рваной одеждой из грубого холста бьется мужественное и благородное сердце.

 

Глава XXXV. ЛЕЧЕНИЕ ОТ ЗМЕИНОГО УКУСА

Несколько мгновений я с восхищением смотрел на смелого негра, на этого героического раба. Я мог бы долго любоваться им, но жгучая боль в руке напомнила мне о грозившей опасности.

— Ты проведешь меня в Бринджерс? — поспешно спросил я его.

— Не смею, масса.