Голливуд трясло. Голливуд колотило. Удары сыпались со стороны маленького деревянного ящика с катодной трубкой. Телевидение, в ту пору все еще нью-йоркская штучка, перехватывало у Голливуда работу и переманивало зрителей. Голливуд ненавидел телевидение. Голливуд ничего не мог поделать с телевидением.
Студиям тяжко пришлось в те годы метаний между их «золотым веком» и тем временем, когда они наконец подняли руки вверх и принялись поставлять ящику свои программы. Поскольку ничего другого не оставалось, Голливуд продолжал делать то, что у него так хорошо спорилось: воздвигал фальшивые декорации роскоши и многозначительности. Он по-прежнему потягивал коктейли на палубе корабля, медленно идущего ко дну.
Голливуд — больше идея, чем реальное средоточие, — по-прежнему представляв собой одну бесконечную пышную римскую оргию — со спиртным, наркотиками и страстями. Входной билет: звездный статус. Это по-прежнему было место, где студийные жирные коты масштаба Луиса Майерамогли спасти от тюрьмы и от скандалов в желтой прессе кого-нибудь из своих звезд-пьяниц, сбивших на дороге незадачливого пешехода и смывшихся с места преступления. Это было место, где каждый день в четыре часа все дела в студии «XX век-Фокс» замирали на то время, пока потребности Даррила Занука удовлетворяла претендентка в старлетки под номером 32. Это было место, где Гарри Кон мог взять девицу вроде Маргариты Кансино, выщипать ей брови, изменить ей электролизом линию волос, перекрасить, диетой превратить ее в секс-бомбу, предать забвению ее латиноамериканское происхождение, и — вот вам — Рита Хейуорт.
Голливуд постоянно занимался такого рода трансформированием — производством звезд. Констанс Оклман преобразилась в Веронику Лейк. Иссур Демски — в Кирка Дугласа. Бетти Джоан Перск стала Лорен Бэколл. Бернард Шварц? Ну, как же — Тони Кертис. Иногда — потому что Голливуд оставался Голливудом и делал что хотел, — такие маленькие чудеса творились шиворот-навыворот. Ава Гарднер так и родилась Авой Гарднер, но студийная артиллерия из рекламной службы трубила по всему миру, что ее настоящее имя — Люси Энн Джонсон, чтобы честь изобретения такой девушки приписывалась все тому же Тинселтауну.
А в свободное от ковки собственных талантов время фабрика грез рыскала по заморским странам в поисках местных звезд и тащила их с собой в Штаты: Брижит Бардо, Джина Лоллобриджида, Лилия Дэви, Софи Лорен.
Голливуд, США. Если у них чего-то нет, они создают это. Если не могут создать — крадут. Если не могут украсть — велят ребятам из прессы убедить вас, что вам это совершенно не нужно. Их единственная настоящая забота — производить славу, деньги и власть любыми и всеми возможными средствами.
Существовало ли в целом мире место более идеальное?
Июнь 1959 — январь 1960
Поезд-экспресс доставил меня на Запад. Я не был в Лос-Анджелесе уже годы — с тех самых пор, когда пересадка с поезда на поезд по пути в штат Вашингтон дала мне возможность пару минут поискать взглядом надпись «Голливуд». Тогда я не сумел рассмотреть ее.
Теперь, спустя не так уж много лет, сидя за рулем арендованной машины и направляясь от вокзала «Юнион-Стейшн» к своей гостинице, я ясно увидел эту надпись: огромные белые буквы — каждая, казалось, в целую милю высотой, — на холмах, которые отделяют Лос-Анджелес от соседствующих с ним городков побережья. Город остался таким, каким я его видел и тогда: солнечный свет, открытые пространства. В действительности это было скопление небольших населенных пунктов: Бойл-Хайтс, Силвер-Лейк, Эко-Парк, Лос-Фелис, Инглвуд, Брентвуд, Вествуд и — Голливуд. Все они, как жемчуг, снизаны вместе, связаны между собой бесконечными грунтовыми дорогами, городскими улицами и скоростными шоссе, которыми можно добраться куда пожелаешь — в город, на взморье, в горы или в изрядно пересеченную сельскую местность. Там было все сразу в одном месте. Там было сразу много всего. Много, очень много. Всё в Лос-Анджелесе кричало о росте, о новых возможностях. Здесь был аванпост Америки, самый дальний край нашей страны. Этот край напоминал остальную страну, но отказывался принимать ее культуру и обычаи, взамен выбирая беззаботное существование. То ли из-за жары от никогда не исчезающего солнца, то ли из-за слабого развития других ремесел, за исключением развлекательного бизнеса, здесь ощущалась какая-то особенная легкость и мечтательность, реявшие над непрерывной сумятицей той единственной индустрии, что процветала в этих местах: как сделаться знаменитым, как остаться знаменитым, как вновь завоевать утраченную славу. После толкотни и толчеи, после прохладного обращения, после неоднократных тумаков — не даешь сдачи, тогда утрись, — что постоянно сыпались на тебя в Нью-Йорке, тут, в этом пуэбло, непринужденный поток жизни походил на теплые и дружеские объятия, как бы говорившие: не торопись, отдыхай. Всё придет к тебе в свое время. В свое время. А покуда где-то, каким-то образом это «все» меня поджидало. То, что мог мне предложить Голливуд, — таилось поблизости, подобно припрятанному подарку, который оставалось лишь отыскать, чтобы вступить в обладание им.
Приехав в Лос-Анджелес на две недели, я остановился в «Сансет-Колониал». Эта гостиница была нулевой точкой отсчета для великого множества всяких актеров и актрис, только что спрыгнувших с автобуса. Она кишела накачанными парнишками и крашеными блондинками. Они приехали сюда, на Западное побережье, преисполнившись намерений стать звездами. Намерений-то у них было хоть отбавляй, но вот как достичь своей цели — об этом они явно не имели ни малейшего представления. Поскольку им ничего больше не оставалось, они сделали своим единственным занятием заботу о собственной внешности. Их прибежищем стал бассейн. Там они околачивались день-деньской, притворяясь, что заняты делом, и ожидая, что кто-нибудь их заметит.
Ожидание.
Они были готовы ждать сколько угодно или ждать до тех пор, пока это ожидание не ломало их волю, — и тогда они нехотя возвращались к той прежней жизни, какую вели до поездки в Лос-Анджелес.
Я добрался до «Колониал». Парень у стойки регистрировал меня с очень деловым видом. Этот деловой вид он сохранял до тех пор, пока я как бы случайно, а на самом деле нарочно, не обронил, что буду работать в «Максиз», что я уже работал в «Копе» и в «Сэндз», что я — театральная знаменитость. После этого парнишка, обращаясь ко мне, без конца именовал меня «мистером Манном».
В Лос-Анджелесе, в Голливуде, была такая странная штука: в отличие от остальной Америки, вконец запутавшейся в расовом вопросе (где-то цветных притесняли, где-то их превозносили, пытаясь загладить либеральное чувство вины), единственный цвет, который замечали в Голливуде, был зеленый: ты зарабатываешь для кого-то деньги, приносишь прибыль и получаешь дивиденд, значит, тебя любят все поголовно, и никому не важно, кто ты такой. Парень за гостиничной стойкой явно надеялся, что я его с кем-нибудь познакомлю, «введу» его в какое-нибудь местечко, где собираются всякие шишки, — и потому был со мной сама вежливость.
Тот же теплый прием оказывал мне и прочий персонал. Чистильщик Гектор; метрдотель Рик; горничная Дори Уайт, милая чернокожая девушка с постоянной улыбкой на лице — точно такой же, какие бросали в мою сторону звездульки-стажерки, прохаживавшиеся вокруг бассейна почти в чем мать родила. Впрочем, их улыбки были дешевой показухой. Уж я-то знал, что настоящий товар они приберегают для киномагнатов и режиссеров, для знаменитых актеров, которые могли бы что-то сделать для их карьеры. Все, на что мог надеяться тип вроде меня, — это белозубые улыбки на расстоянии. Я не обижался. В Голливуде, если ты не в состоянии предложить что-нибудь, то ты — ничто; а люди, ожидающие чего-то от других людей, — это просто бизнес. Другое дело, что один вид этих околобассейных девиц — женщин, которые в любом другом городе слонялись бы по перекресткам, подзывая свистом проезжающие мимо машины, — заставил меня возблагодарить небо за то, что у меня есть такая девушка, как Томми.
В отличие от других клубов, где я работал раньше на разогреве, готовя публику к выступлению главного номера — какой-нибудь знаменитости, — «Слапси-Максиз» представлял собой как бы демонстрационный зал: тут всю ночь напролет выступали разные исполнители, один за другим. Отличное место для агентов, искателей талантов, представителей студий: тут всех можно было увидеть на сцене живьем. Сделки заключались прямо в баре, за выпивкой: кого-то звали на ТВ, кого-то в кино, кого-то в студию звукозаписи. Твоя карьера, твоя жизнь; требовалось лишь одно блестящее выступление, чтобы изменить их раз и навсегда. Это читалось в глазах актеров, которые будто рентгеном просвечивали толпу студийных соглядатаев, отчаянно пытаясь разглядеть того единственного, который вознесет их на высоту, с которой уже и до бессмертия рукой подать.
Я три раза блестяще выступил. В первые три вечера в «Максиз» у меня был бешеный успех. Публика чуть не лопалась со смеху.
Никто мне ничего не предложил, никуда не позвал.
Ни телевидение, ни кино не были готовы к очередной чернокожей сенсации. Они явно не знали, что им делать с теми цветными, которые у них уже имелись. Я сидел в баре один-одинешенек. Сговорчивая девица поджидает охмурялу, но тот так и не появляется. Именно в такой роли я и оказался. Я бы легко дал себя уломать, сказал бы что угодно, сделал бы что угодно, чтобы потрафить какому-нибудь типу со связями. Но никто не желал уламывать меня.
В четвертый вечер, после четвертого удачного выступления, в четвертый раз понаблюдав, как менее значительные исполнители сидят за столиками и беседуют с вербовщиками со студий, я решил, что мне нужно что-то с собой делать. Но только не возвращаться обратно в «Колониал», не глазеть на свое отражение в десятке фальшивых улыбок.
Прочь отсюда! Я вскочил в свою арендованную машину, махнул на бульвар Сансет — дразнящую полосу сверкающих огнями ночных заведений, где можно пить, танцевать или просто выступать на сцене. Я оказался около ночного клуба «Сайрос». Это недалеко от гостиницы «Колониал», к тому же не найти «Сайрос» было просто невозможно. Нужно лишь отыскать взглядом длинную очередь. На Западном побережье всегда выстраивались очереди, когда лучшие исполнители должны были выступать в лучших ночных клубах. В ту ночь очередь растянулась на целый квартал. Эта толпа пришла посмотреть на Сэмми Дэвиса-младшего.
Официальная надпись на афише гласила: ТРИО УИЛЛА МАСТИНА ВО ГЛАВЕ С СЭММИ ДЭВИСОМ-МЛАДШИМ — два других участника были его отец и дядя. С таким же успехом афиша могла бы гласить: СЭММИ ДЭВИС-МЛАДШИЙ И ЕЩЕ ПАРОЧКА НЕГРОВ. Сэмми был артист-универсал. Он умел петь, танцевать, изображать, травить байки, играть на инструментах, показывать фокусы с пистолетом… Умел — и проделывал все это. Проделывал это, и снова проделывал, и еще немного проделывал, а потом на бис еще час развлекал вас на всю катушку. Шоу заканчивалось не потому, что Сэмми утомлялся, а потому, что ты так уставал на все это смотреть, что просто не мог больше развлекаться.
Мистер Развлечение — так его называли. Как и его бродвейское шоу, его называли Мистер Чудо. И это было правдой. Но вообще-то следовало бы называть Мистер Можешь-Встать-в-Очередь-Чтобы-Его-Увидеть-и-Прождать-Несколько-Часов-но-Это-Не-Означает-Что-Сможешь-Достать-Билет. Он собирал такие толпы, что даже публика, приходившая на Синатру, казалась не настолько многочисленной, чтобы не уместиться в одном хобокенском виски-баре. Если бы по соседству должен был выступать Сэмми, Иисусу не удалось бы провернуть свой фокус с водой и вином. Все, на что я мог надеяться, — это, может быть, может быть, проникнуть по ту сторону входной двери. Но мне так хотелось отведать хоть немного Голливуда. Хотелось попытать счастья. Еще около двухсот человек, тоже решивших попытать счастья, переминались с ноги на ногу на улице. Я направился к входу в клуб, прошел мимо нескольких узнаваемых лиц. Звезды. В основном телеперсонажи. Не то чтобы слишком крупная рыба, но по меньшей мере раза в три крупней меня. Раз уж они не могут пройти…
В дверях, за бархатной веревкой, стоял хмурого вида молодой парень в костюме, скрестив руки на груди. Все равно что кирпичная стена.
Я сказал:
— Я — Джеки Манн. Я пришел посмотреть шоу.
— Все остальные — тоже, — ответил парень, кивком показав на толпу людей у меня за спиной — на случай, если я их не заметил.
— Мне сказали, тут для меня будет оставлен билет.
— Ага. Билет. У нас тут пропасть билетов для таких вот шутников, которые являются в последнюю минуту. Один билет или сразу полсотни? — Парень неплохо язвил. Наверно, сказывалась ежедневная тренировка.
— А можно как-нибудь…
— Можно. Нужно только встать в очередь вместе со всеми остальными и подождать, не останется ли у нас свободных мест.
Я бросил взгляд на «всех остальных». Еще бы человек десять — и можно было бы подавать петицию о создании отдельного штата.
Я отошел от парня за бархатной веревкой. Мое место немедленно занял мужчина постарше в сопровождении полногрудой женщины с рыжими волосами. Вид у этого типа был такой, как будто он точно знал, что добьется милостей от своей подружки лишь в том случае, если сумеет переправить ее через этот бархатный рубеж.
Хорошо еще, что «Сайрос» не так далеко от «Сансет-Колониал». Сейчас быстро доберусь до гостиницы, поднимусь к себе в номер, может, почитаю. Может, телевизор посмотрю. Может, просто посижу и понаблюдаю за тем, как ночь превращается в день. Во времени я не стеснен.
— Мистер Манн!
Я обернулся. Это был караульщик бархатной веревки. Только он уже не стоял за бархатной веревкой. Он бежал в мою сторону, поблескивая каплями пота, которые вряд ли выступили у него из-за той пары ярдов, что ему пришлось преодолеть, чтобы меня настигнуть.
Затарахтел:
— Мистер Манн, извините меня. Я не… Я был в отпуске на прошлой неделе, и мне никто не сказал, что… У нас заказан для вас столик, сэр, и если вы согласитесь пройти со мной… Пожалуйста.
Вот что я вам скажу: это его «пожалуйста» звучало не как просьба — как мольба. Мальчишка готов был разрыдаться, он уже готов был оплакивать свое место, с которого его, без сомнения, прогонят, если ему не удастся вернуть меня в клуб. Я-то не хотел, я даже не знал, нужно ли мне было сразу ссылаться на Фрэнка. Но было совершенно очевидно, что страху на парня нагнал не я сам, а одна только тень Синатры.
Упираться я не стал.
— Конечно, малыш, — небрежно бросил я тоном человека из мира шоу-бизнеса. — Показывай дорогу.
И он повел меня, ступая быстрыми шагами и слегка трясясь всем телом, мимо очереди, бросавшей на нас возмущенные взгляды, и впустил внутрь. Он продолжал оправдываться:
— Простите меня. Я не… Я и понятия не имел…
— Не переживай так, старина. Все мы ошибаемся. Будешь порасторопнее — глядишь, еще и чаевые заработаешь.
Парнишка подвел меня к другому малому, постарше, в черном галстуке. Тот, похоже, нервничал ненамного меньше. Он представился:
— Герман Хоувер. Простите нас, Джеки, тут произошло недоразумение. Если бы вы сразу сказали Максу, что вы — гость мистера Синатры…
— Не люблю бросаться именами, — правдиво, но несколько горделиво ответил я.
Герман оказался приятным на вид парнем — с круглым, мясистым лицом. Между тонкими бровями и линией густых волос красовался лоб, похожий на рекламный щит. Фрак, отлично сшитый, сидел на нем не совсем так: казалось, ему куда удобнее было бы в шортах-бермудах и открытой рубахе поджаривать на лужайке за домом гамбургеры на гриле. Словом, он ничуть не был похож на человека, который владеет одним из самых модных заведений на бульваре Сансет.
Шагнув в сторону, Герман широким жестом пригласил меня в свой клуб.
И что за клуб!
Сказать, что он был роскошен, значило бы не сказать ничего. Сказать, что он был великолепен, значило бы сказать недостаточно. Шелковые скатерти, меню на французском, метрдотели в черных галстуках. Один только бар — атласные сиденья, спиртное высшего класса — был сущим раем для пьяницы. Все вместе производило такое впечатление, что по сравнению с этим «Копа» в Нью-Йорке казалась каким-то карточным столиком с парой раскладных стульев.
И последний штрих: девушки. Девушки клуба «Сайрос». Гардеробщицы с прическами Авы Гарднер, продавщицы сигарет в коротеньких юбках поверх ажурных чулок. Как и обещала надпись при входе, это были «самые красивые девушки в мире», и уже ради них одних стоило потратиться на входной билет.
Если ты покупал входной билет.
Но если ты был знаком с такими парнями, как Фрэнк Синатра, то тебя проводили сюда бесплатно и оказывали теплый прием.
Заведение имело приличные размеры. Основной зал вмещал около пятисот человек, а еще около ста пятидесяти могло расположиться в банкетном зале, откуда также открывался вид на сцену. В этот вечер, похоже, сюда натолкалось, втиснулось, набилось под завязку раз этак в шесть больше народу. Казалось, все они — сплошь звезды. Рок Хадсон, Анита Экберг, Боб Митчум, Кирк Дуглас со своей миссис, Джимми Стюарт со своей миссис, Лилия Дэви с целой оравой поклонников, набивающихся к ней в любовники. Они кружили вокруг нее, не в силах противиться той силе притяжения, какой обладала ее сексуальная привлекательность. В целом это зрелище смотрелось как собрание на горе Олимп. Все, как на подбор, — боги и богини. И все они просто сидели, болтали и пили, не обращая ни малейшего внимания на зевак по краям зала — рядовых зрителей, обычных лопухов с улицы, которым непостижимо повезло достать билеты на шоу и которые перешептывались теперь между собой и показывали пальцами на Голливуд во всей его красе.
Герман повел меня к столику. Я прикинул, что, раз тут такая давка, цветному вроде меня следует рассчитывать на место где-нибудь в тылах, вроде как мой номер в «Колониал». Вопреки моим предположениям, мы забирались в зал все глубже, глубже, пока не очутились в самом центре, впереди, и не подошли чуть ли не вплотную к сценической площадке. Там стоял столик, а на нем табличка: «ЗАРЕЗЕРВИРОВАНО». Герман убрал табличку, а тот парнишка, Макс, выдвинул для меня стул.
Герман сказал:
— В будущем, мистер Манн, — вы только не подумайте, я не в порядке жалоб, — но, для общего удобства… Если бы вы только дали нам знать заранее, что придете… Мы держали этот столик для вас каждый вечер, хотя — опять-таки, не в порядке жалоб, — хотя, разумеется, могли бы использовать это место.
— В будущем? Да я никак не поверю, что все это в настоящем происходит.
Не знаю, понял меня Герман или нет, но он рассмеялся так, словно понял. Макс, чтобы не оставаться в стороне, последовал его примеру.
Герман, а за ним и Макс, осведомились, как положено, не нужно ли мне чего, а потом удалились, и им на смену мгновенно появилась целая орава официантов. Один принялся накрывать на стол, другой перевернул стакан для воды, еще один стал наполнять его, тогда как его товарищ застилал мне салфеткой колени. Вожак этой стаи — темноволосый, темнокожий человек, наверное мексиканец, — порекомендовал мне кое-какие ночные деликатесы, которыми приятно будет полакомиться во время шоу. Я согласился, и он ушел, уведя за собой свое лакейское племя.
Я остался один.
Посреди примерно восьмисот улыбающихся, манящих друг друга пальчиком — «привет, дорогуша» — звезд, я, никому не известный негр, восседал в центре зала за столиком, накрытым на одного. Я не мог бы бросаться в глаза больше, если бы на мне горели волосы. И мне тут же захотелось оказаться вместо этого в каком-нибудь клубе «с ограниченным доступом», прижатым к стенке. Не потому, что я заслуживал того, а потому что, сколько бы я ни притворялся, по сравнению со всеми присутствовавшими здесь, я был никем, я был чужаком.
Кто-то побарабанил по моему плечу. Я оглянулся. Мне стоило огромного труда не выпалить «Чак Хестон!» и вести себя так, будто в порядке вещей, совсем как солнце в полдень, то, что звезды барабанят меня по плечу, чтобы привлечь мое внимание.
Он сказал:
— Добрый вечер.
— …Добрый вечер.
— Как дела?
— Да вот, в городе. Выступаю в «Слапси-Максиз».
— Кроме шуток?
— Ну да.
— Обязательно приду как-нибудь посмотреть, лишь только появится между съемками свободное время.
— Я оставлю ваше имя на входе.
— Приятно было увидеться, — сказал он мне, а сам краем глаза уже заметил кого-то из знакомых и заулыбался им.
— Приятно… — ответил было я, но осекся: Хестон уже отошел в сторону. Я-то прекрасно понимал, что он понятия не имеет, кто я такой. Но он видел, как Герман Хоувер сам проводил меня к столику и усадил рядом со сценой, и это в вечер аншлагового выступления Сэмми Дэвиса-младшего. Да, меня он не знал, но я понравился ему из-за своих знакомств. Для Хестона этого было вполне достаточно.
Раз уж этого не произошло раньше, то в тот момент я горячо влюбился в Голливуд.
Очень скоро погасли огни. Никакого разогрева не полагалось. Публика, которая пришла на это шоу, была уже разогрета, разгорячена и полностью готова. Прозвучало вступительное слово:
— Дамы и господа! Ночной клуб «Сайрос» с гордостью приглашает на свою сцену…
И тут этот бестелесный голос потонул в шквале аплодисментов и приветственного свиста. На сцену выскочили Сэмми Дэвис-старший и Уилл Мастин, и выскочили прытко, с гиканьем, в своей старой молниеносной танцевальной манере, и принялись лихо отбивать степ. Они отплясывали так около минуты — а лишь минуту, не более, по правде говоря, толпа и желала их видеть, — потом засеменили назад.
Вновь заговорил конферансье:
— Во главе с Сэмми…
И тут его снова заглушили, на сей раз еще энергичнее, чем раньше. Звезды — крупнейшие голливудские звезды — повскакивали с мест и захлопали, завизжали, в точности как глупые девчонки-фанатки, когда на сцену неторопливо вышел Сэмми Дэвис-младший. Вышел так, будто у него имелось сколько угодно времени в этом вечнолюбящем мире. Вышел так, будто заявлял: «Мне все равно, кто вы, мне все равно, какими вы там себя считаете крутыми знаменитостями. Мое шоу — мои правила». И пусть эта публика сама сверкала блеском шоу-бизнеса, все они оказались в этот миг прихожанами в церкви Сэмми.
Первым его номером была «Черная магия». Он начал — и люди снова захлопали, а потом утихомирились, стали слушать и смотреть. Сэмми без остановок спел пару-тройку песен, станцевал. Все это время его папаша и Уилл Мастин просто неподвижно стояли на сцене. Ни дать ни взять парочка индейцев за стойкой сигарной лавки. Насколько же отчаянно нужно тянуться к миру шоу-бизнеса, чтобы соглашаться на роль декорации?
Сэмми исполнил несколько номеров, снял урожай аплодисментов, потом чуть сбавил скорость.
Он подошел к краю сцены и произнес:
— Спасибо. Я очень, очень вам благодарен. От имени моего отца и Уилла Мастина позвольте мне сказать, что нам несказанно приятно снова выступать, во-первых, здесь, в этом великолепном ночном клубе «Сайрос», и, во-вторых, перед такой замечательной публикой — перед вами.
Чистая, правильная речь. В Сэмми была эта изюминка. Он выходил, устраивал представление — тут и водевиль, и негритянские песни, — сверкал этакой черной молнией, а потом вдруг ошеломлял вас речью, которая звучала так, будто пару часов назад он беседовал с королевой Англии, посвятившей его в рыцари.
— Будьте добры, окажите мне снисхождение всего на минуту. Сегодня вечером в зале очень много моих дорогих, дорогих друзей, но есть среди них несколько, о чьем присутствии не упомянуть было бы очень жаль. Разрешите представить вам человека, который не просто талантливый актер, не просто друг. Это человек, которого я считаю своим братом, — мистер Джеф Чандлер.
Аплодисменты. Луч прожектора. За столиком — парень с лицом, будто высеченным из камня, с густой копной черных траченных сединой, волос. Он полупривстал со стула, с ленцой махнул рукой — жест, полный скромности: «Да ладно вам, ребята. Я такой же среднестатистический труженик Голливуда, такая же звезда, как и все вы». Махнул он и Сэмми. Потом сел.
— А если и есть настоящая голливудская пара, так это — вот эти двое. Мои дорогие-дорогие друзья…
Были ли у него не дорогие-дорогие друзья?
— Мистер Тони Кертис и вечно обаятельная, вечно талантливая Джанет Ли.
Тони вскочил на ноги, играя роль не для прочих своих собратьев по экрану, а для горсточки рядовых посетителей, которые сразу заулюлюкали, как бы отказываясь верить, что оказались в такой близости к легенде шоу-бизнеса. Джанет с грехом пополам приподнялась со стула, разыграла удивление — «Как, это мне хлопают?» — словно до сей поры и не подозревала о своем статусе знаменитости.
Сэмми дождался, когда аплодисменты стихнут и в зале наступит настоящая тишина.
— Как вам известно, один из моих самых дорогих друзей в этом безумном мире шоу-бизнеса, человек, не будь которого, я бы, безусловно, не стоял сегодня перед вами… Это мистер Фрэнсис Альберт Синатра…
Я огляделся. Все стали оглядываться. Общий шепот:
— Синатра? Здесь?
Прежде чем этот шепот вышел из-под контроля, Сэмми оборвал его:
— Так вот, вам известно, что всякий друг Фрэнка — это и мой друг.
Мое сердце стало биться чаще.
— Он здесь, в этом городе, и выступает в «Слапси-Максиз»…
Речь шла обо мне. Этого не могло быть. Но…
— И если вы еще не побывали на его представлении, я вам настоятельно рекомендую это сделать, пока вы не окажетесь последним человеком на планете, кто этого не сделал, потому что этот молодой человек — безусловная сенсация. Он далеко пойдет — говорю вам это кроме шуток. Дамы и господа…
Боже… Господи… Он же объявляет…
— Мистер Джеки Манн!
Тут же меня ослепил сноп света, оглушил грохот двенадцати сотен рук, хлопающих в мою честь. Хлопки. Свист. Все это — мне.
А я сижу и сижу себе сиднем. Это после всех-то представлений, которые я дал, после всех тех долгих минут, часов, что я провел на сцене, — выходит, лучшее, что я могу изобразить, — это сидеть, таращась на все это звездное скопление, ничем не отличаясь от какого-нибудь паренька, только что приехавшего из Айовы?
Ну нет. Конечно нет. Полжизни я на все лады мечтал, фантазировал о подобном миге. Пусть это никогда больше не повторится, но уж теперь-то я не упущу такого случая. И вот я изобразил Джефа Чандлера: чуть привстал, слегка махнул рукой — отчасти толпе, отчасти в сторону Сэмми, поглядев с понимающим видом и улыбкой и как бы шутливо-укоризненно покачав пальцем: мол, ты-то знаешь, Сэмми, не стоит из-за меня поднимать такую шумиху.
Я снова уселся и сквозь затихающие аплодисменты расслышал, как Чарлтон Хестон говорит кому-то:
— Да, в «Максиз». Этот парень чертовски классно выступает.
Чак. Несусветное трепло!
Сэмми вернулся к своей программе, снова принялся петь, танцевать, изображать и играть на инструментах, и так далее и тому подобное…
Все это прошло мимо меня: как зритель я перестал существовать — настолько меня ошеломил тот краткий миг, когда я, подобно ему, и благодаря его словам, стал звездой. Я мысленно повторял, заново проигрывал, пытался удержать, навсегда запечатлеть в памяти этот момент, уже скользящий в прошлое, и поэтому пропустил два оставшихся часа представления. И лишь финал «Рождения блюза» оказался у Сэмми настолько сногсшибательным, что заставил меня забыть фантазии на тему моей собственной персоны, вознесшейся в заоблачные выси.
Зрители аплодировали стоя, а Сэмми, истекая потом после безостановочного выступления, перед уходом помахал им на прощанье. Двое других из этого трио тоже ушли, умаявшись от усилий, которые потребовались от них, чтобы отстоять на сцене все то время, что Сэмми трудился без устали.
Зажегся свет, и все сразу зашумели, заговорили о Сэмми и о том, какое он чудо и что нет на свете большего чуда, чем Сэмми.
По пути к выходу Джеф Чандлер, махнув мне рукой, спросил:
— Увидимся в «Кингз»?
Сделав вид, будто в моем светском календаре множество иных важных пунктов, я задумчиво нахмурил лоб и неопределенно кивнул.
— Вероятно, увидимся, — сказал я, даже не зная, что это за место и где оно находится.
Я попытался подозвать официанта, заплатить по счету.
Подошел знакомый мексиканец, сказал:
— Обо всем уже позаботились, мистер Манн. — Он сказал это так взволнованно, будто моя попытка самому расплатиться за угощение грозила безнадежно испортить ему эту ночь.
Я спросил его про «Кингз».
— Да-да, сэр. Вы пойдете туда?
— …А что это такое?
— Ресторан «Кингз». Открыт до утра. — Он окинул взглядом толпу тянувшихся к выходу людей. — Ведь если ты — трудолюбивый кумир киноэкрана, то тебе нельзя ложиться спать, пока не взойдет солнце. — Это было произнесено с известной долей язвительности.
— Хорошее место?
— Конечно, амиго. Я сам там часто бываю. После того, как сыграем в гольф с Айком. Не могу сказать, что там очень любят моих собратьев. Не знаю, как там относятся к вашим.
То ли сказался предутренний час, то ли целая ночь хлопотливого снования от столика к столику, прислуживания всем этим городским знаменитостям, но официант явно был настроен на искренность.
Он прибавил:
— Вам нужно туда пойти.
— Но вы же только что говорили…
— Там будет мистер Дэвис. Раз он там, никто не посмеет вас потревожить. А для нас это будет полезно.
Я не понял этого «для нас».
Он пояснил:
— Да, черт возьми, они начнут пускать к себе мексиканцев только после того, как привыкнут к цветным. Если вы пойдете туда сегодня, то, надо думать, когда-нибудь мои внуки смогут поесть в этом ресторане, если он еще не закроется к тому времени.
Кресент-Хайтс и Санта-Моника. Ресторан «Кингз». Я поручил мою машину служащему и направился к двери. На меня глазели, но никто ничего не говорил. Как и «Сайрос», «Кингз» ослеплял звездным блеском. Здесь повсюду слонялись знаменитости, расточая улыбки, предаваясь болтовне. Ничего особенного они не делали — просто красовались друг перед другом своей славой.
Я заметил какую-то толчею в конце зала. Приглядевшись как следует, можно было различить, что в центре этого муравейника находился Сэмми Дэвис. Я тоже решил было подойти, попробовать поздороваться, но тотчас прикинул, что только на то, чтобы пробраться к нему, уйдет не меньше получаса, а едва пробравшись, тут же отлетишь в сторону, как какой-нибудь восторженный поклонник.
Там было несколько незанятых столиков, но мне не хотелось снова сидеть за столиком на одного. Кое-где сидели группки людей, рядом с которыми оставались свободные места, однако никто не проявлял желания пригласить меня. Никто даже особенно не смотрел в мою сторону. Все жужжали от одного столика к другому, опыляя друг друга поцелуями в щечку. Они не переставали улыбаться друг другу, щебетать, но одновременно их глаза постоянно блуждали по залу, выискивая очередную дичь — очередную звезду, или режиссера, или какую-нибудь иную личность покрупнее, чем та звезда, тот режиссер или тот человек, которому они еще продолжают улыбаться. А выискав новую жертву, они с жужжанием улетали дальше.
Никто не жужжал в мою сторону.
Все двигались здесь по лестнице вверх, никто не желал спускаться вниз. Не важно, что ко мне привлек внимание Сэмми, — я по-прежнему оставался комиком, выступающим в клубах. Чернокожим комиком, выступающим в клубах. Я стоял здесь, рядом со всеми этими людьми, с кем так хотел составлять одно целое, но мое присутствие оставалось незамеченным, ничем не отличалось, скажем, от стула или стола — предмета мебели, который нужно было обойти. От осознания собственного ничтожества в глазах этой толпы — причем почти сразу же после того, как та же толпа свистела и рукоплескала мне, а теперь даже не игнорировала, но попросту в упор меня не видела, — внутри у меня тупо заныло. Подступила острая тоска.
Я направился к выходу, решив поскорее убраться отсюда. Я больше ни минуты не мог оставаться в этом заведении.
Произнесли мое имя и фамилию. Им пришлось прозвучать дважды, прежде чем до меня дошло, что кто-то в этом ресторане мог обращаться — и действительно обращался — ко мне.
— Джеки Манн? — На меня двигался гладко выбритый мужчина в элегантном костюме, простирая руку вперед. Если он и был известен кому-то, то уж точно не мне. Да и держался он не как знаменитость. Ухватки у него были не звездные, что ни на есть земные. — Джеки Манн? Я — Чет Розен, агентство «Уильям Моррис». Видел ваше выступление в «Максиз».
Ну конечно, — подумал я. — Наверно, за одним столиком со стариной Чаком Хестоном сидел. Но тут он похвалил парочку моих номеров, кое-что процитировал.
Значит, в самом деле видел.
Он продолжал:
— У вас здорово получается. Сэмми правильно сказал: настоящая сенсация. На сцене видно, что у вас — свое лицо.
— …Спасибо. — Тоска потихоньку начала униматься.
— Вы с кем?
— Я пришел один.
Улыбка.
— Вы не так поняли. Кто ваш агент?
— Сид Киндлер.
Чет слегка кивнул головой.
— Из какого он агентства?
— Он сам по себе.
Чет вытащил из кармана металлический футляр, поблескивавший золотом, а из него — визитную карточку. На ней выпуклые буквы, обозначавшие его имя и название агентства «Уильям Моррис», отливали тем же золотым блеском, что и футляр, откуда была извлечена карточка.
Вручая мне карточку, он сказал:
— Когда надоест, позвоните мне. Приятно было познакомиться, Джеки.
Похлопав меня по плечу, он разделался со мной.
Странно.
Очень странно! «Когда надоест…»
Впрочем, эта встреча влила в меня некоторую энергию, и я решил повременить с уходом. Немного постоял возле бара. Через некоторое время подошла Джанет Ли, представилась, сказала, что пока не видела моего выступления, но надеется побывать на нем.
Приятная женщина. От меня потребовались титанические усилия, чтобы не опускать взгляд ниже ее шеи.
Я поблагодарил ее и сказал, что, если она придет в «Максиз», я сделаю все возможное, чтобы о ней позаботились. Как будто ей было из-за чего волноваться!
Мисс Ли вернулась к своему столику, не сделав каких-либо встречных приглашений.
Часы показывали уже половину четвертого утра. Все по-прежнему развлекались — улыбались, целовали друг друга в щечки.
Кроме меня.
Я вернулся в гостиницу.
Там в этот поздний, вернее, ранний час — ведь было уже почти утро — работала Дори. Она спросила, где я был всю ночь, и я обрисовал ей, как сидел рядом со сценой в «Сайрос», как мне рукоплескали голливудские знаменитости, как я почти до утра кучковался и тусовался со всеми звездами местного небосклона; нарисовал эту картину куда более сочными мазками и яркими красками, чем те, на которые расщедрилась скучноватая действительность.
Дори сияла и расплывалась в улыбке, — возможно, она была единственной во всем Лос-Анджелесе, кто делал это искренне. Она поздравила меня, спросила, каково это — выступать, стоять на сцене перед толпой зрителей.
Я ответил заученными фразами:
— Сущая ерунда, куколка. Когда ты — звезда, когда шоу-бизнес — твоя жизнь, выступать на сцене перед публикой — сущая ерунда.
Дори сказала, что ей еще нужно закончить уборку, но скоро она освободится и с удовольствием еще послушает мои впечатления о сегодняшней ночи.
Я сослался на усталость, сказал, что поделюсь впечатлениями как-нибудь в другой раз, и отправился спать.
* * *
Мне следовало бы остаться в Лос-Анджелесе, еще понежиться на солнышке, еще покупаться в звездном свете. Или вернуться в Нью-Йорк, поработать в клубах, зашибить деньжат. Следовало бы — потому что, сделай я то или другое, сделай я еще что-нибудь, а не отправься в Сан-Франциско, я бы продолжил жить в неведении. Порой неведение так упрощает нам жизнь! Ты никогда не ощущаешь себя дураком оттого, что каких-то вещей вообще не знаешь, и не чувствуешь себя ущемленным из-за недостатка образования, когда обнаруживаешь, насколько ты ошибался в прошлом.
Я получил образование.
Я получил такое образование, которое дважды наполнило смыслом слова двух женщин. В первый раз это случилось там, в Сан-Франциско. А во второй раз произошло годы спустя, когда все закончилось там же, где и начиналось.
Я не планировал никаких выступлений в Сан-Франциско, даже не думал туда ехать. Но земля полнится слухами. После того, как в «Сайрос» Сэмми прославил меня, в кругах, имевших отношение к ночным клубам, я сделался предметом разговоров. Может, для голливудских звезд я и оставался безымянным лицом, но среди владельцев клубов приобрел себе имя. Мне поступило приглашение от Кейта Рокуэлла, которому принадлежал клуб «Красная Луковица». Он получил отказ от одного из исполнителей, и ему нужно было заполнить образовавшуюся брешь, причем заполнить быстро.
У меня как раз оказалось несколько свободных дней, а от возможности заработать лишние деньги я никогда не отказывался. Я проделал путь из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско. Проделал его на поезде, хотя мог бы подняться вдоль побережья и на плоту — мне было все равно, настолько разбухла у меня голова, готовясь вместить мое новое «я». Когда я прибыл в этот город, меня снова стали потчевать обхождением в стиле «мистер Манн», к которому я уже начал привыкать, а также сопутствующими услугами и усладами. Гостиница — «Сент-Реджис»; рестораны, поставлявшие еду клубам, все были исключительно высшего разряда. Что бы мне ни требовалось — добраться туда или сюда, познакомиться с достопримечательностями, купить то или это, — все исполнялось по первому моему слову. Я переставал быть просто Джеки Манном. Я становился Джеки Манном из Лос-Анджелеса. Джеки Манном, сенсацией Южной Калифорнии, приятелем знаменитостей.
Выступления в «Луковице» проходили удачно. Публика в Заливе Сан-Франциско была смышленая, вдумчивая. Такой фешенебельный вариант нью-йоркского Гринвич-Виллиджа: эти люди приходили скорее послушать, чем только поразвлечься.
Я легко отработал неделю, и, поскольку все в Сан-Франциско шло как по маслу, мой эгоизм удержал меня там еще на какое-то время: мне хотелось потешить свое самолюбие, помариноваться в тамошних хлебосольных краях. Еще денек-другой поупиваться благодарностями за то, что я пришел и украсил чей-то день, как это умеет один только Джеки Манн.
То, на что я налетел, было почти неизбежно. Я настолько зарвался и обнаглел, что просто-напросто навязывался на пощечину.
Тот клуб назывался «У Энн, 440» и больше смахивал на кафе. Кафе с развлекательной программой. Я отправился туда не выступать — смотреть. А если говорить начистоту, то я пошел туда затем, чтобы сполна насладиться своей ролью: артист, работающий в фешенебельной части города, явился поглядеть, как развлекается прочая публика. Я попросил Кейта позвонить туда, заказать для нас столик. Он все обставил с большой помпой, дал понять, что придет сам Джеки Манн. Когда мы туда пришли, меня ожидал очень теплый прием: «Здравствуйте, мистер Манн» и «Вот ваш столик, мистер Манн». И, как будто всего этого было еще недостаточно, там должен был выступать один комик, с которым я пару раз работал в Нью-Йорке. Парень, который когда-то и вниманием меня не удостаивал. А теперь, услышав, что я в зрительном зале, он перед началом представления подошел ко мне, расплывшись в улыбке и заготовив широкие объятия, сказал, что он очень рад за меня, за мой успех. Это было неправдой. Он лебезил передо мной в надежде, что, если мне понравится его выступление, я замолвлю за него словечко кому-то, кто сможет протолкнуть его вверх по лестнице. То, что он мне завидует — а я это знал, — и вместе с тем вынуждает себя с горечью скрывать свою зависть, заискивая передо мной, и мысль, что я вообще гожусь на то, чтобы кто-то передо мной заискивал, — это был коктейль, от которого я захмелел еще больше.
Представление началось. Выступали комики, парочка певиц. Мой знакомый лез из кожи вон, стараясь произвести на меня впечатление.
Потом вышел Ленни Брюс.
Когда его объявили, я ни о чем таком не подумал. Я никогда о нем раньше не слышал, ничего не ожидал. Может, потому он так сильно меня хлестнул.
Он вышел на сцену.
Подошел к микрофону.
И начал говорить.
Он не просто стоял, отпуская остроты: он говорил — говорил о религии, политике, обществе и расовом вопросе, обо всем безумии, которое, казалось, на каждом углу рвалось наружу. Он легко и раскованно держался на сцене, давал себе как следует выговориться, а не перебегал от шутки к шутке. Но, выбрав какую-нибудь тему, он бросался на нее с акульей злостью, не опасаясь, что кто-то может обидеться, а скорее радуясь этому.
Он говорил.
О сексе. Он много чего говорил о сексе — о том, кто с кем, почему и как спит. Он не скупился на подробности. Он без стеснения сквернословил, употребляя непотребные слова, каких обычно даже в кафе не услышишь. Такие слова звучат разве что в прокуренных комнатах, в переулках и подворотнях. Тошнилово. Его юмор называли тошнотным. Но он не отступал от своего ни на шаг — ни назад, ни в сторону. Он был уверен, что говорит правильные вещи и имеет на это право. Он был предельно точен, его цель была совершенно ясна: это не тот случай, когда ругаются, чтобы ругаться, ругаются, чтобы шокировать. Его случай был совершенно иной: он орудовал шельмовскими словами целой новой науки. Он не старался гладко выговаривать свой текст, напротив, бормотал и частил без разбору, как бы показывая, что репетировать — ниже его достоинства. Его рутина не была рутиной: он растягивал последнее слово каждой фра-а-а-а-азы. И оно как бы зависа-а-а-а-ло. Заставляло тебя слушать, корешо-о-к! Заставляло тебя думать. А потом он вдруг-швырял-в-тебя-что-нибудь-меткое. Что-нибудь поострее ножа. И реагировать нужно было быстро — иначе порежешься.
Он говорил.
И все, что он говорил, было взято из жизни. Никаких там шуточек про тещу, про свою толстую тетушку Этель. Если это не происходило в мире, если это не касалось какого-то события, чувства или происшествия, если это не царапалось и не кусалось, если это не заставляло тебя навострить уши и напрячь внимание, то у него не было на это времени. Он не желал об этом даже думать.
А кроме того, он говорил смешно. То, что говорил этот кудесник с бачками, прилизанными волосами и печальными глазами, этот шут дьявола, было смешно. Метко и смешно. Хлестко и смешно. Необузданно, провокационно, резко и…
После того, как он ушел со сцены, выступила певица, еще один комик, еще комик…
В конце концов я отлепился от своего сиденья, извинился перед Кейтом — сказал, что мне нужно вернуться в «Сент-Реджис». Я ушел, но у меня было такое чувство, что я пытаюсь улизнуть, испугавшись, что меня раскусят как мошенника, которым я себя внезапно ощутил.
Чем же я занимался? Все это время, пока я выбирался из дешевых забегаловок с развлекательной программой в кафе, из ночных клубов в клубы-рестораны, а потом наконец завертелся там, куда и мечтал попасть, — чем я занимался все это время? Байки, которые я травил, — по сравнению с Ленни, по сравнению с тем, что он выкладывал, — были старьем, изношенным и затасканным. Они были банальны, ничем не примечательны. Неотличимы от прочего трепа, на какой способен кто угодно другой. Кто угодно. Всякий, у кого было бы чуть-чуть сноровки, какой-нибудь опыт, мог взять мои номера, выскочить на сцену и исполнить мою программу. Я облапошил публику — видно, подкупил своим обаянием. Я одурачил ее, внушив, будто могу ей что-то предложить, потому что у меня есть собственное лицо, потому что я — «хороший» негр, которого ей незачем бояться. А в остальном уникальности во мне было не больше, чем в батоне хлеба.
Что отличало Ленни, так это наличие у него собственной точки зрения. У него была своя позиция.
У него был голос.
О чем бы он ни говорил, он говорил это так, словно ставил личную печать на каждую шутку, делая ее неповторимой. Он был абсолютно самобытен.
Вот что Томми пыталась вдолбить мне столько раз и что я только что наконец понял. Хочешь быть знаменитым? Отлично. Хочешь жить красивой жизнью? Кто же этого не хочет? Но если ты на самом деле хочешь оставить след — глубокий, вечный и неизгладимый, — тогда ты должен быть уникальным. Должен быть необыкновенным.
Итак, я обретался в своем гостиничном номере после всех теплых встреч, какие у меня были в городе. Я обретался там наедине с самим собой и с реальностью: то ли я — парень, который травит байки и будет продолжать травить их до тех пор, пока люди не устанут от моего затертого трепа, то ли я все же — как когда-то любила нашептывать мне мать — необыкновенный.
Не знаю, в котором часу я возвратился из клуба, сколько я просидел, но солнце уже стало пробиваться сквозь занавешенные окна, когда я наконец вышел из своего онемения. Я взял ручку, листки бумаги с шапкой «Сент-Реджис» и принялся писать.
* * *
Передача Фрэн вышла в эфир. Получасовое эстрадное шоу. Среди ее гостей была Джуди Холлидей и молодой и очень энергичный Бобби Дарин. Сид сообщил мне, что Фрэн хотела пригласить меня для комедийного номера. Си-би-эс отмела эту идею. Си-би-эс требовалось имя. Си-би-эс требовался кто-то, ради кого люди будут включать телевизор. Си-би-эс выбрала Луиса Ная. Пожалуй, это было имя. В те годы.
Фрэн спела три песни, в том числе свою последнюю — «Это не то, что ты делаешь». Спела отлично. Фрэн со всем отлично справилась. Программа получилась отличной, и рейтинги подтвердили это.
Вскоре Си-би-эс объявила, что с осени на их канале будет регулярно выходить «Шоу Фрэн Кларк».
Фрэн зажглась самой новой звездочкой на небосводе.
* * *
Вышибала, эта горилла в костюме, не знал, что делать. У него не было охоты стоять там, посреди игрового зала казино, где все на него пялятся, и извиняться, точно маленькая девочка, которая запачкала платьице. Не было у него охоты и не извиняться, поскольку, если бы разошелся слух, что он невежливо обошелся с Сэмми Дэвисом-младшим, то ему влетело бы по первое число. Поэтому вышибала, глядя мимо меня — на меня-то ему начхать было, — сказал:
— Не заметил вас, мистер Дэвис. — Прозвучало это скорее как утверждение, чем извинение.
— Не заметил единственного цветного еврея в зале? Ну, малыш, а я-то думал, это у меня проблемы со зрением, — мгновенно отбрил его Сэмми, обратив счет в свою пользу: стало ясно, что громила для него — всего лишь предмет насмешек, не больше. Не убирая руки с моего плеча и еще не договорив своей остроты, Сэмми уже уводил меня в сторону.
Я ничего не сказал. Да мне и нечего было сказать-то. От той спеси, с какой я вышел из «Копы» и пересек зал, где располагались игровые столы для ограниченного круга лиц, не осталось и следа. После того страха, что нагнал на меня вышибала, и неожиданной помощи со стороны Сэмми я почти лишился дара речи. Но подумал, что лучше вести себя как ни в чем не бывало, будто звезды такой величины то и дело приходят мне на выручку.
— Спасибо, Сэмми.
— Сэмми? Ах, так мы уже запанибрата? Знаешь, ты меня очень огорчил. Я приветствую тебя со сцены в «Сайрос», а ты даже не удосуживаешься подойти ко мне в «Кингз».
— Вы видели меня там?
— Дружок, хоть у меня и всего один здоровый глаз, я о-о-ох как много им вижу, — царственным тоном пошутил он.
Мы подошли к столу с рулеткой. Люди потеснились. И не потому, что им не хотелось очутиться рядом с парочкой чернокожих: скорее, их заставляло посторониться звездное могущество Сэмми, они посторонились, чтобы мы могли там поместиться.
Я оценил это.
Я поставил сотню на черное.
Сэмми вытащил пятьсот долларов наличными.
— Ставки сделаны, — раздался голос крупье. Он крутанул рулетку.
— Сэмми… мистер Дэвис…
— Зови меня просто корешом.
Я чувствовал на себе множество взглядов, ощущал напор плотно обступившей нас толпы, жужжавшей, как неукротимый рой растревоженных пчел.
— Я не хотел вчера показаться невежливым, но там вокруг вас собралось столько людей, и все рвались пообщаться с вами — все эти знаменитости, ну, мне и показалось, что я только…
Шар остановился.
Крупье выкликнул:
— Двадцать два. На черном.
Толпа завороженно ойкнула.
Начали выплачивать по ставкам, и я потянулся за своим выигрышем.
Сэмми и бровью не повел. Закуривая «сигарету», он подковырнул меня:
— Ну, раз ты собрался мелочиться…
Его тысяча легла рядом с моими двумя сотнями. Тихонько, как бы невзначай, я отвел свою руку от стола.
Крупье запустил рулетку.
Люди торопились ставить на черное, не думая ни о выигрыше, ни о проигрыше, просто, чтобы, вернувшись домой, в свои родные зерновые или там помешанные на Библии штаты, можно было рассказать всей округе о том, как они делали ставки вместе с Сэмми Дэвисом-младшим. Делали это потому, что хотели походить на Сэмми Дэвиса-младшего — тоже сорить «зелеными», будто деньги ничего не стоят. Я поглядел на все эти кучи купюр, чуть ли не валившихся со стола. И, похоже, догадался, почему для этого единственного чернокожего здесь сделано исключение.
— Послушай, корешок, может, я чуточку перегнул палку тогда в «Сайрос» — я ведь до сих пор не слышал, как ты выступаешь. Но про тебя широко ходят слухи, что ты — сенсация. И тебе, и мне известно, что, не будь ты цветным, ты бы сейчас уже добился вдвое большего.
Шар упал в лунку.
Крупье выкликнул:
— Тридцать один. На черном.
Толпа, наэлектризованная ожиданием, взорвалась восторженными выкриками.
Сэмми потянулся за выигрышем, я тоже.
Разносчица коктейлей, только что не голая, как и все разносчицы коктейлей, медленно проплывала мимо.
— Милая, для кого вот это пойло? — кивнул Сэмми на один из бокалов у нее на подносе.
— Это для господина вон за…
Не слушая, Сэмми подхватил облюбованный бокал.
— Скажи ему, что он только что угостил Сэмми Дэвиса-младшего. — Бросил стодолларовую купюру на поднос. — Это, чтобы тебе на недостающую одежку хватило. — Еще одну бумажку вдогонку. — А это — чтобы ты ее не покупала.
Девица чуть не выпрыгнула из лифчика.
Отойдя от столика, я держался рядом с Сэмми. Люди вокруг хлопали, аплодировали этому сольному представлению. Он направился из казино в сторону номеров для гостей. Я, как собачонка, потащился за ним — за отсутствием каких-либо иных указаний.
Все неотрывно наблюдали за тем, как мы пересекаем зал, и атмосфера была пропитана скорее завистью, чем негодованием.
— Ну, мистер Дэвис… Такое хладнокровие — невероятно!
Он повел плечами.
— Выигрываешь, проигрываешь — какая разница! Насколько мне известно, деньги существуют для того, чтобы их тратить. И знаешь что, Джеки? Хватит строить из себя простачка с невинно распахнутыми глазами. Ты же сам теперь — звезда.
Услышав это от Сэмми, я почувствовал себя польщенным.
Но теперь, сраженный выступлением Ленни, я честно сказал:
— Да я обычный комик.
— Перестань скромничать. Ты — комик из «Копы». Комик из «Сэндз». А уж это кое-что значит! Вдобавок, ты — член клуба «ДФ». — Он сообразил, что я не врубаюсь, и пояснил: — «Друзья Фрэнка». Самый эксклюзивный клуб в мире, малыш! И это членство многого стоит.
— Синатра — это черт знает что за тип!
— И не говори! Никогда не знаешь — поцелует он тебя вот-вот или прибьет.
Я вспомнил свою первую встречу с Фрэнком — как он тогда дырявил какого-то бедолагу, до слез его доводил, а потом повернулся ко мне и тут же разыграл святого Франциска.
— Ага, — поддакнул я.
— Ты слышал о той вечеринке?
О вечеринке?
— Нет.
— Так вот. Вечеринка в Палм-Спрингс. Приглашена куча знаменитостей, и все такое. Среди гостей — Фрэнк. Он забалтывает какую-то девицу. Вовсю угощает ее выпивкой — надеется, что она наградит его маленькими радостями. Однако сверкающие глазки и короткая юбочка не собираются никого награждать никакими такими радостями. Во всяком случае — Фрэнка. Ну, большинство мужиков в лепешку бы расшиблись, но постарались уйти с синицей в руке. А звезде такой величины, как Фрэнк, надо было просто перейти к ближайшей бабе — вроде того, как выбираешь куски мяса с блюда… Наш герой ни того, ни другого не сделал.
Сэмми выдержал паузу.
Я замер, как делал ребенком, когда смотрел кино и пробовал угадать, что случится в следующей серии.
— И…
— Он засунул ее в форточку.
— Боже! Вы шутите!
— И не думаю, деточка. Начался сумасшедший переполох. Сверкающие глазки — на полу, вся в крови. Джуди Гарланд хлопается в обморок. Рок Хадсон верещит, как девчонка… А Фрэнк? Он смешивает себе очередной коктейль.
— Ну и…
— Ну и сукин сын. Да. Вот на что он способен. Самое странное — то, что он и на страшные гадости способен, и на добрые дела. Когда со мной случилась эта маленькая… — Сэмми показал рукой на левую часть своего лица. — Ну, ты знаешь.
Я знал, что левый глаз у него искусственный.
— Фрэнк бросил все свои дела и помчался в Сан-Бернардиногдетотамск, чтобы просто посидеть со мной в больнице. А потом, когда я совсем было нюни распустил, он вовремя дал мне пинок под зад, чтобы я снова вскочил в седло шоу-бизнеса. И вот что я тебе скажу: нет на свете чувака более терпимого к расовому вопросу, чем Фрэнк. Пусть только какой-нибудь бедолага к тебе прицепится — и увидишь, как он его отделает. Сколько дверей он пооткрывал для этого вот цветного еврея!
Мы дошли до номера Сэмми. Возле двери стояла девушка — юная, в облегающем комбинезоне и майке. Косметика — яркая, разноцветная, густо наложенная на щеки и глаза, говорила о том, что это — свежеиспеченная певичка.
Белая певичка.
Можно было догадаться, что она уже давно припарковалась здесь, но ожидание нисколько не утомило ее. Улыбка ее равнялась первому и второму томам предвкушения. Похоже, ей не терпелось лично поставить автограф на заключительном томе.
— И еще, детка, — добавил Сэмми на прощанье, хотя казалось, будто он обращается к девушке, — когда эти двери открываются, они распахиваются настежь.
Сэмми отворил дверь в комнату, отступил на шаг в сторону и сделал широкий жест рукой, пропуская девушку вперед, как истинный джентльмен, хотя он явно собирался предаться с ней совсем не джентльменскому занятию.
Взяв в спутницы науку, преподанную мне Сэмми, я отправился обратно в «Копу» через казино. В мою сторону глазели многие, но никто не сказал ни слова.
* * *
Канзас-Сити. Канзас-Сити, штат Миссури. Была середина дня, я отдыхал. Накануне я поздно лег спать, заглянул в джазовый клуб после представления. Только что поел. Барбекю. Если вам по вкусу такая еда, мясо, политое разными острыми соусами, то в Канзас-Сити подают лучшие на свете барбекю. Я валялся на кровати в гостиничном номере, ни о чем особенно не думая. Моя жизнь достигла такой точки предсказуемости и легкости, что от меня почти не требовалось никаких глубоких раздумий. Сид договаривался о моих представлениях — я их отрабатывал. Отрабатывал их хорошо и получал соответственную плату. Я выступал в Нью-Йорке. Выступал в Лос-Анджелесе. Выступал в Лас-Вегасе. В каждом городе я выступал в лучших клубах. Единственным изображением на экране моего мысленного радара было телевидение. Как бы хорошо я ни был устроен, я понимал, что мне необходимо добрать национальной известности, если я хочу устроиться еще лучше.
Сид по-прежнему убеждал меня не волноваться: со временем я заполучу и телевидение.
В одиночестве, в тишине гостиничного номера, я честно признался себе: мне уже порядочно надоело это слышать.
Зазвонил телефон. Я лениво потянулся к тумбочке, поднял трубку.
— Алло?
— Джеки Манн? — Голос был нерешительный. С акцентом. Вероятно, южным. Миссури — пограничный штат. Тут гуляло множество акцентов.
— Да.
— Джеки, я… э… Ну, я вчера видел ваше выступление, и все ужас как смешно было. Я просто… мы с женой, мы оба…
— Спасибо за добрые слова. И спасибо за звонок. — Последнюю фразу я проговорил в том смысле, что теперь пора бы повесить трубку. Но человек на другом конце провода не уловил моего намека.
— Так я думал, что, ну… моя жена хотела вам лично сказать, как ей понравилось ваше представление.
Я был не против поклонников. Готов был примириться даже с тем, что поклонники звонят мне прямо в номер. Но почему это мне должны звонить поклонники, что называется, самого низшего пошиба?
Я сказал:
— Сейчас мне не…
— Это займет всего минутку. Моя жена, я же сказал, она… Ну, знаете, ей так приятно будет. Она от вас прямо тащится.
Тщеславие. Меня раздирало тщеславие. Несмотря на усталость, я согласился:
— Ладно, раз всего минутку…
— Вот и молодец, Джеки. Увидимся внизу, в баре.
Пять минут спустя. Бар почти пустовал. Всего несколько человек. Одна пара. В глубине зала, за столиком — какой-то мужчина. Он помахал мне стаканом. Один, без жены. Может, это он мне звонил. А может, тут целый клуб поклонников Джеки Манна. Я подошел к нему.
— А-га-а-а, Джеки Манн, — протянул он. — Садитесь, Джеки Манн.
Я огляделся.
— А где же ваша жена?
— А, она сейчас подойдет, с минуты на минуту. Да вы пока садитесь, вот стул.
Что-то в нем… Что-то в нем было такое, что меня сразу неприятно зацепило. То ли его выговор. Мне никогда не нравились эти южные звуки. То ли его запах: изо рта у него несло спиртным, а одежда пропахла куревом. Одежда! Его мятый костюм вышел из моды еще несколько лет назад — по широким лацканам можно было сосчитать годы, как по кольцам на пне, — но южанин носил его в гордом неведении, даже не подозревая, что смотрится шутом гороховым в этом гостиничном баре, где туристы щеголяют в «Лакосте», а на бизнесменах — одежда из самых шикарных тканей.
Стало быть, это белый бедолага с Юга. Ну так и что? Он же — поклонник. Вот, значит, какого успеха я добился: даже нищие южане от меня в восторге. Я сел.
Он сказал:
— Я не надеялся, что вы правда сюда спуститесь. Артисты, они… Ну, ведь как про них там, в журналах со сплетнями разными, пишут. Гордые все такие. Куда им — на лифте проехаться, чтобы с каким-то там поклонником встретиться. А вот вы, Джеки, другое дело. Вы не…
— Простите, но, боюсь, я не…
— Мы с моей миссис — мы не здешние, понимаете? Мы тут вроде как в отпуске. Подкопить деньжат пришлось. Нынче все так дорого. Все-все. А мы не богачи.
Я ничего не ответил — не хотел смущать горемыку, соглашаясь с тем, что и так было на нем написано.
— И вот мы сюда приезжаем, и жена хочет посмотреть представление. Ну, денег-то у меня немного, но, раз женщина чего-то хочет, тут уж сами знаете, Джеки. Кстати, выпить не желаете?
— Рановато еще.
Как бы решив показать, что я неправ, парень отхлебнул из своего стакана.
Я бросил нарочито долгий взгляд на свои часы. Минута, которую, как он обещал, должна была продлиться наша встреча, явно грозила растянуться на целые десять.
— Я не хочу показаться невежливым, но мне в самом деле нужно…
— Дайтон.
— Простите? Я не…
— Вы спросили, как меня зовут, так ведь? Дайтон Спунер.
Я вытащил ручку, потянулся к салфетке для коктейля:
— Мистер Спунер, давайте я вам просто дам автограф, и вы потом…
— Но оно вам ничего не говорит, мое имя. Мне ваше тоже ничего не говорило. Жена захотела пойти на шоу, и я вижу — в клубе выступает Джеки Манн. Я веду ее на шоу и ни о чем таком не думаю.
Я привстал.
— Передайте своей жене, что мне очень жаль, но я…
— Мы тут в отпуске, я же сказал. Я же сказал, мы не здешние. Знаете, откуда я, Джеки? Я из Флориды.
Я пристально посмотрел на этого парня и вдруг понял, почему мне сразу стало не по себе, как я его увидел: ухо — его ухо было обезображено, будто кто-то кончик отгрыз. Крыса? Или собрат по разуму? Я снова сел. Ноги у меня внезапно так ослабли, что мне ничего больше не оставалось делать.
— Ну? Теперь начинаешь что-нибудь припоминать, парень?
Я припомнил. Последний раз, когда я видел это зажеванное ухо, я сидел во тьме флоридской ночи в машине с тремя южанами, которые везли меня неизвестно куда, чтобы как следует отколошматить.
— Ну да, твое имя ничего мне не говорило, но, как только ты вышел на сцену, я сразу тебя вспомнил. Я сказал: «Черт, это же тот самый черномазый, который тогда удрал от нас». Значит, ты и вправду артист, как ты тогда и говорил.
Он присосался к своему стакану. Я почти физически ощутил, как он постепенно наливается спиртным, как делается все мрачней и угрюмей.
Злобно сузив глазки, он продолжал:
— Да, ты настоящая звезда, и все такое. Все тебе хлопают, смеются… Настоящая черномазая звезда.
Тогда ночью, в темноте, когда я был один, а с ним были еще двое, этот тип наводил на меня смертный ужас. Сейчас, при свете дня, я видел его таким, каков он есть, — дешевый алкаш, и он меня нисколько не пугал. Бояться пьяниц меня отучил отец.
Ко мне уже начало возвращаться самообладание.
— Ты тут поосторожней. Здесь тебе не флоридская глухомань.
— Это тебе надо быть поосторожней, черномазый.
На ум мне пришла одна мысль. Нехорошая мысль. Я быстро осмотрелся по сторонам, нет ли поблизости кого-то еще из той троицы белых мерзавцев: может, они приехали сюда довершить то, что им не удалось тогда сделать.
Дайтон улыбнулся: мой страх добавил очко в его пользу.
— Не трусь, парень. Со мной никого нет. Только жена, я же сказал, но она сейчас в мотеле. — Он внимательно огляделся по сторонам. — Ну, мы-то не можем в таких местах останавливаться.
Он подал знак официанту, чтоб тот принес ему еще выпивки.
И продолжил:
— Да. Только я и моя жена. С Джессом я уже не корешусь. Помнишь Джесса? Рыжего Джесса. После той ночи он вроде как немного свихнулся. Призраки ему всё мерещились. — Дайтон ухмыльнулся. — И с Эрлом больше не корешусь. Кончено! Эрла больше нет. Эрл умер, и это ты его убил.
Я ничего не ответил. От волнения у меня на лице заплясали мышцы.
— Ты убил Эрла.
— Я…
— Ну да, а ты как думал? Взял стальную трубу, долбанул человека по башке. И что — думал, он не умрет?
В одно мгновенье прошлое будто ожило. Тот красношеий, тощий толстяк, двигался на меня, поблескивая кастетом, готовый приняться за дело. Я замахнулся трубой и ощутил столкновение металла с костью: вибрация через ствол трубы передалась моему телу. Но, пусть воспоминания были вполне отчетливыми, я все же запротестовал:
— Я не уби…
Подошел официант и поставил перед Дайтоном новую порцию спиртного.
Когда он удалился, я повторил, понизив голос:
— Я его не убивал.
Дайтон отхлебнул из своего стакана, посмаковал глоток, а заодно посмаковал и это мгновенье. Потом полез в карман, вытащил газетную вырезку — рваную, пожелтевшую, — явно ровесницу того пиджака, из которого он ее выудил. Широким жестом — бездарный актеришка, играющий перед грошовыми зрителями, — он протянул вырезку мне.
Я пальцем не шевельнул, тем самым выражая свой протест, — но это длилось лишь секунду. Затем я взял вырезку, развернул. Газетный текст гласил:
МЕСТНЫЙ ЖИТЕЛЬ ПОГИБ ОТ НАПАДЕНИЯ
Местный житель погиб вчера поздней ночью. По свидетельствам очевидцев, на него напал цветной бродяга.
Эрл Колмбз из Кендалла был убит в Северном Майами, как заявляет полиция, от одного удара по голове тупым предметом.
Свидетели — Джесс Рэнд и Дайтон Спунер, оба также жители Кендалла, — рассказали, что ехали вместе с жертвой в машине. По пути они увидели цветного мужчину, который куда-то шел в одиночестве и, похоже, чем-то был расстроен. Они остановились и спросили у цветного, не нужна ли ему помощь. Тогда бродяга замахнулся металлической трубой, ударил Колмбза по голове и убил его. Затем цветной скрылся с места преступления. Рэнд и Спунер, пытаясь оказать помощь пострадавшему Колмбзу, не стали догонять подозреваемого.
Заметка продолжалась. В ней сухо излагались подробности, переданные свидетелями, говорилось о том, что полиция разыскивает подозреваемого цветного, упомянуты наследники Колмбза. Но там ни слова не было ни про медный кастет Эрла, ни про ту их доску с гвоздями. Заметка умолчала о том, что жертва — несчастный скончавшийся Эрл Колмбз — вместе с дружками собирался в ту ночь линчевать негра.
Однако…
Однако получается, я убил человека. Нечаянно, в ходе самообороны, но все же — я убил человека. Не знаю, что я ощутил — омерзение, чувство вины или печаль, невзирая на истинные обстоятельства той ночи, — но все это вместе вызвало у меня тошноту, которая собралась комком в животе, а оттуда разлилась по всему телу. И вскоре я уже целиком, с головы до ног, чувствовал на себе скверну смертоубийства.
Каковы бы ни были мои чувства — Дайтону их было не понять. Похоже, ему даже на своего покойного дружка было наплевать: он только радовался, что привел меня в такое состояние.
Превозмогая новое болезненное ощущение, я отбросил заметку.
— Все было не так.
— Так написано в газетах. А газеты не врут.
— Это была самозащита. Это вы трое…
— У тебя есть свидетели?
Человек в машине — тот, что спас меня… Но разве теперь найдешь его!
Дайтон положил конец моему ходу мыслей:
— Даже если ты расскажешь, как оно все было, догадайся, как судьи во Флориде решат дело? Что такое слово черномазого против слова чистого, добропорядочного белого, а?
Я задумался. А потом прикинул, что, будь этот южанин уверен, что закон — на его стороне, он не сидел бы сейчас тут со мной за столом и не бухал. На меня копы уже надевали бы наручники.
— Что — хочешь рискнуть? — сблефовал я.
— А ты? Вообще-то, я считаю, не важно, что скажут судьи, но, наверно, для такого знаменитого черномазого нехорошо выйдет, если вокруг него такое дерьмо плавать будет. Понимаешь, о чем я?
Снова ухмылка. Эта чертова ухмылка!
Я понял, куда он клонит.
Все вокруг куда-то плыло. Мне стало трудно дышать, и мысли не складывались, если у меня вообще были мысли. Нервы мои сдали, и я действовал без оглядки на ум — от него все равно не было толку. Как тогда, во Флориде, я повиновался инстинкту.
Инстинкт велел мне рубить сплеча:
— Сколько?
— Ну-у-у, я, вообще-то не жадный…
— Сколько — чтоб ты отсюда убрался и больше не появлялся?
— Я только хотел сказать, парень…
— И не называй меня…
— Парень, я хотел сказать, что я вообще-то не жадный, но это не значит, что я не люблю деньги. Еще как люблю. Как насчет пяти тысяч долларов?
Этот тип оказался настоящей деревенщиной. Для большинства простых работяг пять кусков было целым состоянием. Я не был простым работягой. Обычно я загребал больше семисот долларов в неделю. Пять тысяч долларов — эта сумма, конечно, и для меня не была пустяковой, но она была вполне мне по зубам — особенно если речь шла о том, чтобы не загреметь в тюрьму и не попасть в газетные заголовки. Только ему не надо было об этом знать!
Я запротестовал:
— Пять?
— Черт, да я же видел, что там за публика приходит на твои шоу. Читал все эти голливудские журналы. Я знаю, как артисты живут. Пять тысяч — это ерунда!
— Ну, с такими суммами обычно не разгуливают.
— A-а, понимаю. — Дайтон знаком показал официанту, чтобы тот принес счет. — Мы с женой тут еще несколько дней пробудем. Я тебе позвоню прямо перед отъездом.
Официант принес счет.
Дайтон полез было за деньгами, но вдруг остановился и поглядел на меня. И снова ухмыльнулся:
— Черт, да что это я?
Оставив мне свой счет и газетную вырезку, он бросил:
— Сохрани как сувенир. У меня их полно.
Я позвонил Сиду, сочинил ему историю про то, что мне тут приглянулись кое-какие вещицы и понадобилось срочно приобрести их, а потом ошарашил его, заявив, что мне нужны пять тысяч. Купился ли Сид на мою выдумку или что-то заподозрил, я не понял. Он достаточно долго проработал с артистами, подчас капризными, и внезапное требование зачем-то понадобившихся денег не должно было вывести его из себя. Он переслал мне деньги через компанию «Вестерн-Юнион».
Потом я стал ждать вестей от моего призрака из прошлого. Я ждал целый день, включая вечер перед представлением, трясясь от страха и тревоги; это было то же самое, что пытаться жить нормальной жизнью, когда по тебе ползают нестерпимо жалящие муравьи, — они постоянно при тебе и безостановочно терзают тебя. Так было и во второй день, во второй вечер с представлением. На третий день деревенщина все еще не позвонил. Это нисколько не уняло мою тревогу, хотя и появился слабый проблеск надежды, что, может, он все-таки уехал. Может, он сам чего-то испугался, перетрусил или передумал — решил, что если будет давить на меня, то это ему больше неприятностей доставит, чем…
Зазвонил телефон. Это был Спунер.
Мы снова договорились встретиться в гостиничном баре. В этот раз он пришел не один. В этот раз он пришел с женщиной — долговязой, тощей, как грабля. Она была совершенно прямая, ни дать ни взять палка, от шеи до лодыжек, — ни выпуклостей, ни округлостей. Судя по одежде из «секонд-хэнда» — блузка фирмы «Монтгомери Уорд» трехлетней давности, скорее всего готовая прослужить еще пару лет, — видно, она и была миссис Спунер. Сам факт, что она вообще оказалась рядом с этим человеком, явно говорил о том, что их связывали священные узы брака.
Я подождал, пока Дайтон меня заметит, помахал ему. Он помахал в ответ. Ситуация была в его пользу. Я подошел.
— Джеки! — Он изобразил радость при моем приближении. — Вот наконец и ты. — Женщине: — Я же тебе говорил, что знаком с Джеки. Помнишь, я тебе говорил, что знаком с ним? Джеки, поздоровайся с моей половиной.
— Добрый день… — Вот и все, что мне удалось из себя выдавить. Мне ничего не было известно об этой женщине кроме того, что она — со Спунером. Этого было вполне достаточно, чтобы отнестись к ней с презрением.
Миссис Спунер тоже со мной поздоровалась. Потом стала говорить о том, как ей понравилось мое шоу, призналась, что давно уже так не хохотала. Своим приятным южным говорком она прострекотала, что отпуск у них удался на славу и что эта поездка наверняка хорошо запомнится потому, что они посмотрели мое выступление.
Я собирался возненавидеть эту женщину, но она была так вежлива, так скромна, так непохожа на человека, за которого вышла замуж, что я при всем желании не мог испытывать к ней ничего, кроме жалости.
Спунер — ему, видимо, совсем невмоготу было слушать комплименты, которые она мне расточала, — поднялся и отвел меня в сторону.
Когда мы отошли подальше от столика, от посторонних взглядов, я передал ему конверт со своими погибшими деньгами. По тому хищному взгляду, который Спунер бросил на деньги, я догадался, что он собирается на них поразвратничать.
Прервав его мечты, я наклонился и со злостью прошипел ему на ухо:
— Теперь мы с тобой в расчете, ясно? Шантаж — это преступление. Заявишься снова — загремишь в тюрьму, пусть даже мне придется туда загреметь вместе с тобой.
— Хочешь сказать, я поверю, что ты…
— Да, я это сделаю, — отрезал я. Тверже могла отрезать только новенькая бритва.
Мы вперились друг в друга. Каждый буравил другого взглядом. Тут было не до шуток: мне грозил тюремный срок за убийство, ему — за вымогательство. Спунер не выдержал первым, отвел глаза, облизнул растрескавшиеся губы. Ему явно хотелось выпить. Я это видел. Но так же ясно я видел и то, что он точно так же хочет поскорее убраться от меня, как того хочу и я.
Он помахал передо мной конвертом с деньгами:
— Это — все, чего я хотел. И пошел ты к черту! — Так он со мной распрощался. Вернулся к столику и забрал жену.
Я наблюдал, как они выходят из бара. У женщины возле левого глаза было какое-то бледное пятно, похожее на синяк.
Я сел.
Вытянул перед собой руки. Они тряслись. Я подождал, пока дрожь уляжется, потом подозвал официанта. Он подошел, я попросил его принести какую-нибудь выпивку. Какую именно — мне было безразлично, лишь бы в голову ударяла.
Я закрыл глаза.
Сделал два глубоких вдоха.
Отмазался.
Я отмазался!
Пять тысяч долларов.
Спунер мог бы и гораздо больше вытянуть из меня. Он мог бы отнять у меня мою карьеру — но я отмазался. Я пошел на блеф и прогнал его. Мне дважды удалось уйти от него.
И все-таки…
Мысли у меня разбегались, я перебирал в уме всяческие возможности, представлял себе разные гадкие картины: вот я в тюрьме, вот мое имя в газетных заголовках, моя карьера пошла прахом — вот что рисовалось мне на все лады.
Вернулся официант, принес выпивку. Мне понадобились обе руки, чтобы донести стакан до рта. Вначале спиртное обожгло мне глотку, лавой пробежалось по телу, ослабив все нервные окончания, оглушив все чувства. Когда я ополовинил второй стакан, то уже успокоился, пришел в хорошее расположение духа, а ближе ко дну третьего — почти улыбался. Разве все так уж плохо? Разве? Случилась неприятность, но я с ней справился. Джеки Манн поднялся на такую высоту, где, если попадешь в беду, всегда выручат деньги. И разве не тем же самым занимаются все звезды в Голливуде? Если что-то выходит не так — ну, не на той женился, или не ту девчонку обрюхатил, или застукали, что не те сигареты куришь, — разве все не швыряют тогда деньги в нужную сторону и не улаживают таким образом свои дела? Ну, если так на это взглянуть, тогда я даже в большей степени звезда, чем предполагал.
Да, вот что я вам скажу: алкоголь вправил мне мозги.
Я заказал еще одну порцию и вдруг понял, почему Сид прибегал к этому способу, когда хотел заглушить боль после смерти жены. Я наконец-то понял, почему мой отец всю жизнь отдал этой отраве.
* * *
Деньги выручили меня из беды. Деньги помогли мне похоронить воспоминания о беде.
Вернувшись в Нью-Йорк, я остро ощущал, что после своего нового почти смертельного опыта остался жив и свободен. И я прибег к деньгам как к зеленому болеутоляющему.
Я прошелся по Пятой авеню, между тем как в мозгу у меня зрело решение испепелить содержимое кошелька так, как Шерман испепелил Атланту.
Костюмы. Они не очень-то мне были нужны, но я решил обзавестись ими. Я решил сшить их на заказ. В ателье «Сай Мартинз». Они вышли превосходными. Они и не могли оказаться другими. Такие костюмы носил Сэмми.
Часы. Лишние часы — вещь еще менее необходимая, чем костюмы. Но меньше всего мне требовались часы марки «Вашерон Константэн» стоимостью 1150 долларов, приглянувшиеся мне. Я купил двое часов. И заодно купил одни марки «Патек Филипп» за 900 долларов. Все, что блестело, было мое. Я просто покупал и потом не задавался никакими вопросами.
«Насколько мне известно, деньги существуют для того, чтобы их тратить», — так мне сказал Сэмми. Лишь теперь его слова дошли до моего сознания. А еще он сказал мне, что я теперь — настоящая звезда. Но нельзя же быть звездой и не перенять звездного отношения к жизни и звездных повадок. Я собирался усвоить и то, и другое.
Ладно — пусть будет двое часов марки «Патек Филипп».
* * *
Я крикнул водителю, чтобы он отъехал к тротуару и остановился. Он сделал, как я сказал. Не столько потому, что я попросил его об этом, сколько потому, что я заорал как сумасшедший, и он решил, что со мной лучше не связываться.
Я снова заорал:
— Сделай звук громче!
— Да что за…
— Включи радио погромче!
Таксист пробормотал все свои бруклинские молитвы на мою голову, но сделал-таки радио погромче.
Я этого ждал. Не в эту самую минуту, нет, но я знал, что у Томми уже вышла пластинка. Знал, что ее будут передавать по радио. Знал, что ее уже играли, так что это был лишь вопрос времени — когда мне случится услышать ее голос.
У меня тряслись кулаки. Кулаки — потому что я так волновался из-за Томми, что пальцы сами сжались и впились мне в ладонь.
Томми. Моя Томми. Даже неважное качество звука, лившегося из приемника — ведь вокруг нас торчали, создавая помехи, все эти манхэттенские башни, — неспособно было повредить ее сладостному голосу. Я так отчаянно пытался сосредоточиться на самом ее голосе, что песня оказалась уже наполовину спета, покуда я сумел наконец расслабиться, чтобы насладиться пением.
Я не обращал внимания на шофера, который что-то гавкал про то, что ему плевать, сколько я тут буду сидеть, он не собирается выключать счетчик, — и слушал.
А потом песня кончилась.
А потом я снова стал страшно волноваться: вот сейчас диск-жокей объявит ее имя, имя Томми, имя моей девушки, по радиоволнам, так что это услышит весь Нью-Йорк. И он объявил.
Как бы.
Он объявил название песни, сказал, что это — новинка из Детройта, что певица — свежеиспеченная сенсация. А потом произнес имя, незнакомое мне.
Диджей ошибся. Точно ошибся. Уж я-то узнал бы голос своей девушки где угодно, но вот имя…
Я расплатился с таксистом, напрочь забыл, куда направлялся, и пустился на поиски музыкального магазина. Ноги двигались в такт моим мыслям: диджей ошибся, точно ошибся.
Пластинка Томми была такой новой, что мне пришлось обойти три магазина, прежде чем я нашел ее.
Диджей ошибся. Точно оши…
Я сверился с обложкой. Диджей не ошибся. Да, я правильно узнал голос, но имя было другое. Томми стала Тамми. Да, кажется, она говорила об этом. Я смутно припомнил, как Томми говорила, что возьмет себе имя Тамми. Тамми, через «а». Но это маленькое изменение было только так, на затравку. Что меня действительно подкосило — так это то, что она не только имя, она еще и фамилию свою поменяла. Томми, моя Томми Монтгомери превратилась в Тамми Террелл.
* * *
Я позвонил Томми. Тамми. Ее не было дома.
Я позвонил ей в «Мотаун». Женщина, которая взяла трубку, сказала мне, что Томми сейчас в студии звукозаписи и не может подойти к телефону. Спросила, не хочу ли я что-нибудь передать. Я повесил трубку.
Я вышел из детройтского аэропорта — прошло всего восемнадцать часов с того момента, как я услышал песню по радио, — подозвал такси и велел водителю отвезти меня в «Мотаун». На этот раз сюрприз для Томми, для Тамми, приготовил я.
Таксист отвез меня, куда я просил. Не знаю уж, чего я ожидал, но ожидал явно большего, чем то, что увидел: коричневое каменное здание — маленькое, простое, — которое выглядело так, будто еще пара задержанных выплат — и его покинут навсегда. В окне торчала табличка с надписью от руки: «Хитсвилл, США» — можно было подумать, ее сделал какой-нибудь школьник. Иначе говоря, я вообще не понял, туда ли попал. Пока не зашел внутрь. Чернокожие. Одни чернокожие. Чернокожие певцы и сочинители песен, музыканты, инженеры. Чернокожие управляющие и бухгалтеры, чернокожие секретарши. Такое зрелище нечасто доводилось увидеть в те дьявольски белые дни: чтобы столько чернокожих одновременно работало в одном месте. Вот насколько редким было это зрелище: даже сам будучи черным, при виде такого количества людей твоего цвета кожи ты испытывал шок. Вот насколько мы были забиты.
— Джеки!
Я оглянулся, посмотрел по сторонам. Ко мне спешил Ламонт Перл.
— Эй, Джеки, какими судьбами? Давно ты тут? — Он взял меня за руку, сжал мне предплечье, будто надеялся, что из меня золото посыплется.
— Я… Да я только что зашел.
— У тебя выступления тут будут на неделе?
— Нет, я… у меня несколько свободных дней. Вот и решил слетать сюда.
— Слетать? — То ли это действительно произвело на него впечатление, то ли он просто притворился. — У тебя хорошо дела идут. — Словно у него самого дела шли плохо. Если Ламонт что-то и умел — а он много чего умел, — так это находить верный подход к людям. — Поглядите только на этот костюм. Что же это такое, неужели это…
— Сай Мартин.
— Да, чудесно. Просто чудесно. А знаешь, такие носит Сэмми. Да что же это я — конечно знаешь. Я читал в «Курьере», что вы с Сэмми…
— Томми здесь? — прервал я его, сделав особый упор на ее старом имени. Я спросил о том, ради чего приехал сюда, попытавшись показать Ламонту, что у него, может, и есть время на пустую болтовню, а у меня — нет. Но моя попытка имела совершенно противоположный эффект. Ламонт лишь улыбнулся мне так, как обычно улыбаются ребенку, играющему в солдатики. Большой палец его руки пробежался по кончикам остальных пальцев. Туда-сюда, туда-сюда.
— Конечно, Джеки. Пойдем отыщем твою девушку.
Ламонт повел меня вдоль череды маленьких студий. Крошечные застекленные вселенные. Проходя мимо окон, можно было видеть разных мужчин и женщин, и поодиночке, и группами — молодые, незнакомые лица, жаждущие славы, — которые что-то записывали, репетировали, прослушивали записанное, но все это — в гробовой тишине, за звуконепроницаемыми стенами. У меня возникло ощущение, будто я — какое-то божество, взирающее с высоты на людские празднества.
Я подумал — какие чувства возникают у здешнего теневого босса, Берри Горди, когда он проходит по коридорам своего маленького города, своего Мотауна, своего Хитсвилла.
Томми-Тамми находилась в одной из студий, вместе с долговязым черным парнем — чисто выбритым, с тугой опрятной прической из мелких завитков. Почти как у кавказца, лицо у него было узкое, угловатое, и смотрелся он в своих свежевыстиранных штанах и рубашке, пожалуй, чересчур деланно. Чересчур добропорядочно. Чересчур самонадеянно — как парень, который слишком уверен в себе и думает, что может заполучить любую девчонку, какая ему приглянется. Они оба смеялись. Над чем — не знаю. Над чем-нибудь смешным, что сказал он или она. Над какой-нибудь неудачной записью. Не важно. Что бы там ни было — мне не понравилось уже то, что они смеются вдвоем.
Ламонт побарабанил по стеклу. Томми обернулась, рассеянно поглядела. Прошла секунда, другая, прежде чем до нее дошло, что это я.
И вот уже Томми обнимала, целовала меня. Я делал то же самое и одновременно бросал такие взгляды на Выглаженные Штаны и Накрахмаленную Рубашку, которые ясно говорили: «Да, она моя».
Между поцелуями Томми спросила:
— Что ты здесь делаешь? Почему не сообщил мне, что приезжаешь?
— Сюрприз, малышка. Ты же любишь сюрпризы.
— Люблю, если они касаются тебя.
Мы уже и без того крепко обнимали друг друга, но Томми пыталась еще сильнее, еще глубже вжаться в меня. Забыв о Ламонте и о том мальчишке-щеголе из кабинки, забыв обо всех остальных людях, находившихся в этом здании, мы с Томми не торопясь заново изучали друг друга. Жизнь порознь, вдалеке друг от друга, месяцы разлуки сделали свое, но, несмотря на все перемены, чувства остались неизменными и столь же горячими. Мы снова были вместе, пусть это длилось всего минуту. Этого оказалось достаточно, чтобы вновь пробудить мои давние надежды, что однажды, когда и я, и Томми преодолеем то, через что нам предстояло пройти, однажды мы с ней вместе начнем новую, общую жизнь.
Ламонт разрушил чары, встряв с вопросом:
— Тамми, почему бы тебе не отдохнуть немножко? Пусть Джеки отведет тебя куда-нибудь пообедать, а?
Нельзя сказать, чтобы это было не к месту. Нет. Если не учитывать того, что он назвал ее «Тамми» почти с такой же нарочитостью, как я раньше назвал ее «Томми», то он как бы делал мне милость, позволяя увести ее куда-нибудь среди бела дня. Но что-то в его предложении поддело меня.
С насмешкой я заметил:
— Неужели, Ламонт? В самом деле? В самом деле, мне можно повести мою девушку пообедать?
Все, чего я дождался от Ламонта, — это была все та же улыбка, как бы говорящая: «Ах ты, мальчишка».
Томми бросила на меня недовольный взгляд.
* * *
Мы вышли из «Мотауна», нашли за углом какое-то заведение, вроде столовой, где все подавалось жаренным на гриле. Музыкальным фоном служило непрерывное шкворчание готовящейся еды. Мы выбрали столик, расположились за ним, и я немедленно взялся за меню.
— Тут все выглядит неплохо. Ты уже решила, что будешь есть, детка?
Томми не собиралась пускать дело на самотек.
— Почему ты так себя ведешь?
Я сделал вид, что не понимаю:
— Так — это как?
— Почему ты так разговариваешь с Ламонтом?
— Потому что он все время крутится около тебя, все время так себя держит, будто ты принадлежишь ему.
— Он руководит моей карьерой.
— Но Сид же вокруг меня не вертится дни и ночи напролет.
— Если бы он это делал, я бы не имела ничего против.
— Это потому, что Сид не пытается… — Тут я осекся, прежде чем у меня сорвалось с языка нечто такое, о чем тотчас пришлось бы пожалеть. Но остановился слишком поздно, так что Томми без труда догадалась, куда я клоню.
— Вот, значит, о чем ты думаешь? Думаешь, Ламонт просто хочет затащить меня в постель?
— Я не сказал этого.
— Но был готов сказать. Да если бы даже он и хотел этого, неужели ты думаешь, что я позволила бы ему — ради того только, чтобы выпустить пластинку? — Томми медленно покачала головой из стороны в сторону, провела рукой по лбу. — Ты побиваешь собственные рекорды. Мы и минуты не поговорили, а у меня уже раскалывается голова.
Я попытался загладить свою грубость.
— Я рвусь тебя увидеть, мчусь сюда — и застаю тебя с каким-то типом, вы с ним улыбаетесь и хохочете, а тут еще Ламонт на ушко про тебя нашептывает, — конечно, я вскипаю. Кое-кто называет это любовью.
— Ревность — вот как это называется.
— Так считают только те, кто не знает, что такое страсть.
Эта ремарка выудила у нее 5/8 усмешки.
Появилась официантка. Мы сделали заказ. Официантка ушла.
Я сказал:
— Ты хорошо выглядишь, Томми… Или Там… даже не знаю, как теперь тебя называть.
— Называй меня просто «деткой», ладно?
— Хорошо выглядишь, детка.
Тут на удочку попались остатки улыбки.
— Ты тоже.
— А что ты сделала со своими…
— Зубными пластинками? Просто сняла их.
— А волосы?..
— Да это парик. Когда постоянно в разъездах, то… ну, сам знаешь…
— Я слышал твою запись.
— Правда?
— Правда. И услышал ее в Нью-Йорке.
— Ну и?
— Это было… Пришлось рявкнуть таксисту, чтоб остановился, — так мне захотелось тебя послушать.
— Я собиралась дать тебе послушать.
— Я просто ехал куда-то и вдруг слышу… прямо затрясся весь. Я так волновался, я…
— Я хотела дать тебе послушать. Хотела позвонить тебе и… Я так нервничала, места себе не находила. И тут вдруг узнаю, что пластинка уже вышла, что ее уже запустили и…
— Ты не сказала мне, что сменила имя.
— Ты не сказал мне, что твой отец умер.
Тут нам пришлось резко затормозить. Пришла официантка, принесла нашу еду — это позволило растянуть передышку. Я сидел, как боксер, отдыхающий между раундами, и представлял себе, как буду драться после звонка.
Официантка ушла.
Раунд второй.
Не успел я раскрыть рот, как Томми сказала:
— Мне жаль, что твой отец умер. Я знаю, ты с ним не всегда ладил, вернее, совсем не ладил. Но все равно…
Уткнувшись в тарелку, не желая говорить об этом, я буркнул:
— Выглядит аппетитно. Надеюсь, ты голодна.
— Нет, не голодна. Все равно, это была для тебя утрата, и мне жаль.
— Так почему ты сменила имя?
Томми-Тамми не понравился мой тон. Секунду она, похоже, колебалась: встать из-за стола и уйти или схватить ножик для масла и пырнуть им меня. Потом успокоилась и сказала:
— Это псевдоним, сценическое имя. Я же говорила тебе, что собираюсь поменять имя.
— Как-то упоминала. Сказала — может быть, поменяешь. «Может быть» — вот что ты сказала…
— Я говорила тебе: «Томми» — это слишком… А вот «Тамми» — звучит что надо.
— Тамми. «Тамми» через «а». Тамми Террелл.
— Да. Это так…
— Террелл. Тамми… Но почему Террелл? Ты же могла придумать какую угодно фамилию. Почему ты выбрала «Террелл», почему?
Томми-Тамми — ни гу-гу в ответ.
— Почему «Террелл»?
— Это фамилия одной моей подруги, Джин. Это фамилия ее брата. Это их фамилия — Террелл, и он посоветовал мне взять ее. Он сказал, что она подходит к имени Тамми, хорошо звучит. Я тоже так думаю.
— А что еще тебе от него перепало, кроме фамилии?
Не успел я закрыть рот, как она уже вскочила с места и устремилась к выходу. Я ухватил ее за запястье, но она отбросила мою руку, как какую-нибудь тряпку. Я снова бросился к ней, но уже не для того, чтобы схватить, — я не удержал бы ее, если бы даже захотел, — а для того, чтобы прикосновением сказать то, чего я, болван, не мог сказать словами: «Прости. Не уходи. Я погибаю, и, пожалуйста, не бросай меня одного. Пожалуйста, не оставляй меня».
Она стояла на месте, стояла там, откуда уже приготовилась уйти, приготовилась вернуться к той жизни, которую вела без меня.
Она стояла…
Она села. Долгую, долгую минуту мы оставались неподвижны друг напротив друга, по разные стороны стола, точь-в-точь как два самых чужих человека на всей планете.
Наконец Томми-Тамми или Тамми-Томми овладела собой и произнесла:
— Ты очень, очень обидел меня, Джеки.
— Прости. Я ревную, честно признаюсь. Я… Я услышал твою запись, услышал, как диск-жокей назвал тебя Тамми Террелл, и подумал — ну, знаешь, — подумал, что, может, ты замуж вышла, а мне ничего не сказала. Я мчусь сюда во весь опор — и тут вижу тебя с этими… с этими парнями, с этими музыкантами. Музыканты. Ты же знаешь, какие они. Будь в них побольше пороху, они бы все друг с другом спали, а может, они так и делают.
Тамми-Томми бросила на меня такой равнодушный взгляд, что стало ясно: я попусту растрачивал слова, ее эта тема совершенно не волнует.
— Да я не о том… Меня обидело другое. Когда у тебя умер отец, а ты решил скрыть это от меня…
— Да я же не… Как я могу скрыть смерть отца? Я не рассказывал тебе потому, что я его не любил.
— Но дело не в нем — дело в тебе. В тебе и во мне. Любил ты его, ненавидел ли, — все равно ты что-то должен был чувствовать, когда он умер. И, что бы ты там ни чувствовал, ты хотел скрыть это от меня.
— Да, хотел. Я хотел скрыть свои чувства от тебя. У тебя столько работы, ты пытаешься записать пластинку, а тут я на тебя наваливаюсь, да еще папашу своего наваливаю?
— Я хотела помочь тебе, что бы там у тебя ни творилось в душе. Я хотела — хотела быть частью твоей жизни, а ты попросту оттолкнул меня. Ты хоть понимаешь, что это такое? Когда любишь кого-то, думаешь, что тебя тоже любят…
— Я тебя на самом деле люблю.
— И чтобы доказать это, обращаешься со мной как с чужим человеком?
У нее на глазах показались слезы — одна, другая, потом целый поток. Кажется, я никогда прежде не видел, как она плачет. Точно, не видел. Иначе я бы запомнил. Видеть, как она страдает, и понимать, что все это из-за меня, мне было больнее всего на свете. Это было такое горькое зрелище, что мне никогда этого не забыть. Я как мог попытался утешить ее.
— Да пойми же ты, пойми: я сделал так ради тебя.
— Что за… Что за глупая вы…
— Если б я позвонил тебе, когда отец умер, ты бы прилетела ко мне?
— Сам знаешь, что да.
— Ага. Знаю. Ты бы ко мне прилетела, ты бы держала меня за руку, поцелуями унимала мою боль. Хорошо, а как бы ты одновременно могла записывать пластинку?
— Да хватит! Заладил про мою пластинку! — Она снова схватилась за голову. — Пластинка — ерунда! Ничего она не значит!
— Да это же ты всегда твердила, что я просто хочу прославиться, а мне нужно понять, что мы делаем нечто особенное. Да, то, что мы делаем, — действительно особенное. Твое пение, во всяком случае. И я не собираюсь мешать твоему пению, не собираюсь мешать тебе становиться самой яркой звездой, которой ты обязательно станешь.
Она хотела было что-то возразить.
— Чтобы тебя все могли услышать, чтобы все поняли, какая ты особенная, — я-то давно это знаю. Я не противодействую тебе, я… Я вперед тебя подталкиваю. У нас еще есть время.
В ответ Тамми-Томми рассмеялась, и смех этот был совсем не радостный.
Я взял ее за руку. Перегнувшись через стол, поцеловал ее слезы. И снова повторил:
— У нас еще есть время.
Она тоже подалась вперед, потерлась щекой о мою щеку. Могло ли быть в мире что-нибудь нежнее ее кожи?
Очень скоро Тамми-Томми — Тамми, теперь она была Тамми, — очень скоро она успокоилась, перестала плакать, и тогда мы с ней начали усиленно изображать парня с девушкой, которые вместе обедают. Пару раз, когда мы переставали изображать, когда на минутку расслаблялись — она смеялась над какими-то моими словами или я растворялся в ее улыбке, — тогда все становилось как прежде, как бывало за несколько лет перед тем, когда я был еще комиком, вкалывавшим по ночам, а она — всего лишь певичкой, выступавшей по разным кафе. Но такие минутки наступали и проходили очень быстро. Становилось очевидно: как бы дороги друг другу мы ни были, если мы и впредь будем жить порознь, нам будет все труднее и труднее удерживать любовь.
Мы немного поболтали. Поделились новостями. Тамми поинтересовалась, так ли я близок с Сэмми Дэвисом-младшим, как она пару раз читала о том в негритянских газетах. Вместо ответа я потащил ее к телефону-автомату, бросил монетки, набрал номер Сэмми в Лос-Анджелесе. Его не было дома. Домработница сообщила, что он в Чикаго, где у него выступления в «Сент-Клэр». Тамми сказала: ладно, она верит, что я знаю Сэмми, но сказала это так, будто не очень-то поверила. Я разузнал телефон чикагской гостиницы, где остановился Сэмми. Скормил телефону еще несколько монеток. Набрал номер. Меня соединили с его комнатой. После бурных приветствий, какими обычно обмениваются закадычные приятели, мы с Сэмми пару минут потрепались о том о сем и ни о чем. Потом я передал трубку Тамми. Сэмми и Тамми потрепались минутку о том, какой я классный парень и какой у меня талант. Он выразил надежду, что «ребятки», то есть мы, в ближайшем будущем должны далеко пойти. Потом Сэмми попрощался с «деткой» и повесил трубку.
Думаю, тут я впервые по-настоящему вырос в глазах Тамми.
Мы покончили с едой и еще немного посидели, пока не стало ясно, что время, нужное для того, чтобы поговорить друг с другом, намного превышает те минуты, что мы с ней провели за разговором. Она задала последний вопрос: долго ли я пробуду в Детройте? Я сказал, что мне нужно возвращаться в Нью-Йорк, а потом отправляться на гастроли.
Больше говорить было не о чем.
Я расплатился.
Мы вышли на улицу.
Я проводил Тамми до «Мотауна», провел внутрь, а потом поцеловал ее на прощанье — долгим, крепким и страстным поцелуем, — так, чтобы все видели.
И ушел.
Я прошагал некоторое расстояние пешком, потом подозвал такси, залез в него, уселся. Вернее, почти рухнул, и не упал только потому, что вцепился в дверь.
Я сунул руку в карман пиджака, нащупал коробочку, которую привез с собой из Нью-Йорка, решив, что теперь-то уж пора, что теперь я извлеку оттуда кольцо, надену его на палец Тамми и попрошу ее стать моей женой.
Но, сидя напротив нее в ресторане, я понял, что это кольцо — только удавка, которая будет медленно, день за днем, душить ее голос, пока он не стихнет. А я не хотел этого — я так ей и сказал. Я искренне верил в это. Как всегда, я делал это ради нее самой.
Я рассмеялся — так же, как раньше рассмеялась Тамми. Да, я делал это ради нее самой. И, делая «все ради нее», я вычеркивал ее из своей жизни.
— Куда едем, приятель? — поинтересовался таксист.
* * *
По пути из Детройта в Нью-Йорк у меня была остановка в Чикаго — я пересаживался на другой самолет. Я купил себе кофе и сандвич. Пережидал. Пока я ждал, по радио передавали, как Сэмми выступал в шоу Джека Айгена — популярного в городе радиоведущего, — рекламируя свои гастроли в «Сент-Клэр». Звуки доносились из приемника рядом с выходом к самолету. Джек и Сэмми чесали языками, перемалывая одну и ту же избитую тему: какое Сэмми чудо и каково это — быть таким чудом. Немножко сплетен о том о сем, правда ли то-то и то-то?
Я слушал, не слушая.
Я думал о Тамми Террелл с ее новыми зубами и новыми волосами в придачу к новому имени. Она мало-помалу становилась для меня незнакомкой. Я задумался — а может, и я становлюсь для нее незнакомцем: пусть у меня прежнее имя, зато более модная одежда, дорогие часы, растущая жажда славы. А еще я подумал: если взять двух людей, которые любят друг друга, если взять их и разлучить, так чтобы они жили порознь, то неизбежно ли, что со временем их пути окончательно разойдутся?
И тут радиопередача, к которой я не прислушивался, привлекла мой слух.
Сэмми: Я люблю Фрэнка, и он был добрее всех ко мне, когда я лишился глаза и хотел покончить с собой. Но многим его поступкам просто нет извинения.
Джек: Да, я слышал разные истории, все мы наслышаны о его выходках — как он избивал журналистов, как он «ошибался дверью» и устраивал дебоши, — но я пытаюсь поставить себя на его место. С его талантом…
Сэмми: Талант — не извинение для непристойного поведения. Даже если ты — самый талантливый человек в мире. Это не дает тебе права топтать людей, обращаться с ними как с быдлом. А именно это он время от времени и делает.
Джек: Да, это верно. Ну, вот ты говоришь о самых талантливых людях в мире. А можно я задам тебе вопрос: кто, по-твоему, сейчас — лучший певец у нас в стране?
Сэмми: Отвечу скромно, но безо всяких сомнений: по-моему, я.
Джек: Серьезно? Ты лучше Синатры?
Сэмми. Конечно.
Ну и ну… Что же это такое? Как он мог до такого договориться? Да, все это правда. Я знал, что это правда — все, что он сказал о Фрэнке и о припадках самодурства, которые периодически случаются у него. И про лучшего артиста — тоже; всякий, кто видел Сэмми на сцене, понимал, что никто его не переплюнет. Но как же так — точнее, зачем ? Этого я понять не мог. Зачем болтать об этом по радио и бросать камень во Фрэнка, прекрасно зная, что Фрэнк обязательно подберет этот камень и прибьет им тебя?
Ладно, в конце концов, это не мое дело. Пусть Сэмми сам разбирается.
Я снова стал думать о Тамми, но тут объявили мой рейс. Мне пришлось прервать свои мысли о ней, пока не взмою в небо, чтобы лететь в Нью-Йорк.
* * *
Дело было в Цинциннати. Место не хуже других. Лучше большинства других. Вполне подходящее место для того, что я сделал. Нельзя сказать, что я приехал туда уже с готовой идеей в голове, с каким-то важным замыслом. Нет, я не думал, что, дескать, там, в Цинциннати, я это и сделаю. Может, то, что случилось, случилось потому, что я повидался с Тамми и она напомнила мне о вещах, которые для нее важны. Может, то, что случилось, случилось из-за самого ангажемента. Я выступал в «Уайлдвуде». Главным номером. Сид приехал вместе со мной, что теперь случалось все реже и реже. Я ведь уже давно встал на ноги. Теперь если он выезжал со мной на гастроли, то в основном для того, чтобы сменить обстановку, отдохнуть от сумасшедшего бега с препятствиями, которым он занимался вместе с Фрэн: несмотря на высокие рейтинги ее передачи, Си-би-эс еженедельно заставляла проделывать все новые сложные трюки.
Может, это случилось потому, что Цинциннати не принес ничего. Нет, я не хочу плохо говорить об этом городе. Я имею в виду только свои шоу — это они не принесли ничего. Ничего особенного. Ничего исключительного. Если рассматривать мой постголливудский отрезок жизни, то эти шоу были совершенно бесцветными. Выходил разогревщик, исполнял свои номера, потом его сменял я и еще в течение часа занимал публику. И так каждый день — совсем как солнце, выходящее вслед за луной. Первые три вечера я имел бешеный успех. Бешеный успех стал легким делом — не труднее, чем поверхностное дыхание или сон под шум послеполуденного дождя. А может, просто все вместе сложилось — скучная рутина представлений, пустяковый характер самих шоу, присутствие Сида, — тогда я и получил необходимый толчок.
Может быть.
Как бы там ни было, на четвертый по счету вечер, сидя за сценой и слушая, как разогревщик исполняет свой номер — точь-в-точь, как он это делал вчера, позавчера и позапозавчера, — я вытащил из кармана пиджака мятые странички — листки почтовой бумаги с маркой гостиницы «Сент-Реджис». Это было излишне. Я назубок знал все, что там было написано. Я перечитывал это множество раз с тех пор, как покинул Сан-Франциско. Скорее, сверяясь с этими листками, я как бы спрашивал себя: «А ты уверен?»
Разогревщик приступил к последнему номеру.
Я сложил страницы и сунул их обратно в карман.
И вот я уже стоял на сцене, слушая, как затихают аплодисменты. Я дал им умолкнуть и вновь очутился на краю той знакомой пропасти безмолвия, которая отделяет аплодисменты зрителей от моей первой шутки.
Я выдержал секундную паузу.
Нет. Это была не пауза. Это было колебание. Я нервничал. Давно уже со мной такого не было.
Я поколебался еще немного, а потом произнес:
— Большое спасибо. Меня зовут Джеки Манн, и я — негр.
Смешки.
— Я сообщаю вам об этом, потому что я не всегда был негром. Раньше я был цветным. Насколько я понимаю, скоро мы начнем называть себя чернокожими. Мы постоянно меняем самоназвание. Наверно, надеемся, что белые окончательно запутаются — и тогда наконец нас полюбят: «Ненавижу этих…» — «Кого?» — «Да этих, ну как их… цве… не… че… Ладно, не важно!» Да, с этой интеграцией все так накаляется. Там, в Алабаме, губернатор Уоллес говорит, что интегрироваться — пожалуйста, но только через его труп. Что ж, губернатор, раз вы настаиваете… Вы только поймите меня правильно, друзья мои. Я не против белых, я просто за негров. Я так стою за негров, что даже клочка ваты из пузырька с таблетками аспирина не вытащу. Я протяну его аптекарю и заявлю: «Ты этот хлопок сажал, ты его и собирай!»
Люди глядели на меня с недоумением, некоторые явно никак не могли взять в толк, что это я там несу. Некоторым хотелось знать, какого черта я несу всю эту ерунду о расовых делах, — они-то за шутки платили. Они просто таращились на меня, но не смеялись.
Некоторые.
Зато другие смеялись. Эти другие так смеялись, что остановиться не могли. И это был не тот привычный, запрограммированный хохот, который я слышал уже многие годы. На этот раз я услышал нервный смех, возбужденный смех. Я услышал смех, который как бы вопрошал: «Неужели он действительно так сказал?» Каждой фразой я подводил этих людей к краю обрыва, а потом, в последнюю секунду, подхватывал их, выбрасывая ударную шутку. Это держало их за глотку и не отпускало. Это заставляло их плясать под мою дудку. Ну, пару раз я, пожалуй, споткнулся о тишину, но ведь для меня этот номер был таким же свежим, как и для слушавшей меня толпы, и уже один этот факт будоражил, все во мне переворачивал. Мое шоу стало американскими горками, дикими и бурными, и нас всех вместе трясло и мотало из стороны в сторону.
И эта тряска была восхитительна.
Оли Хок плевался слюной, будто пулями. И эти пули, казалось, летели во все стороны со скоростью звука, попадая мне в лицо на долю секунды раньше, чем голос врезался в мои уши.
— Что за хрен… какого, мать твою… — Разъяренный до белого каления, он начисто растерял способность выражать мысли.
Оли был владельцем «Уайлдвуда» и вожаком всех тех зрителей, которые не смеялись в процессе моего выступления. Ему не понравилось то, что он увидел и услышал. Совсем не понравилось. И, как бы ему ни было трудно выражать свои мысли, он все равно, как мог, попытался донести до меня свое неудовольствие.
— …Я плачу тебе хрен знает какие деньги, а ты там стоишь и… несешь какую-то агитаторскую лажу про расовые дела!
Мы сидели в кабинете Оли, в подвале клуба. И, надо сказать, я в любую минуту ожидал, что начнут звонить жители местного округа и жаловаться на обман.
— Он хорошо выступил. — Это Сид решил вмешаться. Он хотел убедить Оли, что все не так плохо, а заодно поддержать меня. Я догадывался, что Сид по-своему рад, что ему как организатору наконец подвернулся случай что-то сделать. Что-то — помимо решения очередных «сложностей» с шоу Фрэн, которые вечно измышляли сотрудники телеканала, видимо, чтобы как-то оправдать собственное существование. Для него такая схватка один на один с владельцем клуба означала возврат в старые времена. — Я видел только то, что люди смеются.
— А знаешь, что я видел? — Оли забрызгал своими пулями в сторону Сида. — Я видел, что половина из них смеется. Может, меньше половины. Остальные же, я видел это, сидели с каменными лицами. А знаешь, что я слышал? Слышал, как они вставали с мест и уходили или подходили ко мне и требовали назад свои деньги, которые я вычту из твоего — это было уже опять в мою сторону, — из твоего гонорара!
Сид открыл было рот, но Оли не дал ему ничего сказать:
— Если он хочет болтать эту свою чушь про расизм — пусть делает это на собраниях Эн-дабл-эй-си-пи. А завтра вечером пусть травит байки. Смешные байки.
Когда, покончив с руганью, Оли выставил нас, мы с Сидом зашли в какую-то забегаловку и взяли по сандвичу. К своему я взял еще и кружку «пабста».
Сид — видимо, стремясь поскорее заглушить голос Оли, еще звучавший у меня в ушах, — затараторил:
— Да он сам не знает, что мелет. Лично я не помню, чтобы ты так отлично выступал.
Время — пусть его прошло совсем немного — ослабило остроту того кайфа, который я испытал на сцене. А выпивка еще больше притупила его.
— Не знаю…
— Джеки, сколько раз я видел тебя на сцене? Ты всегда хорошо, смешно выступаешь, но сегодня… — На секунду Сид замолчал, как бы заново проживая мое шоу. — Ты был резок, остроумен, бил в цель без промаха. Кстати, когда ты все это сочинил?
— В Сан-Франциско. С тех пор вынашивал. Может, нужно было еще чуть-чуть повынашивать. Еще годика два.
— Мир меняется, Джеки. Комики, то, о чем они говорят и как говорят, — всё это тоже меняется. Сегодня ты оказался именно там, где тебе место.
— Оли прав. Половине зрителей понравилось то, что я говорил, а половине — совсем не понравилось. — Я заметил, что взгляд Сида упал на мое пиво. Не надо было бы прикладываться к пиву у него на глазах. Не надо было бы, но я сделал еще глоток.
— Это сейчас. А в следующий раз, может быть, тех, кому это понравится, окажется вдвое больше.
— А может, вдвое больше окажется тех, кто встанет и уйдет. Сид, я же всегда… Я всегда умел нравиться публике. — Из меня вдруг полезли высказывания в духе Чета Розена. — И это было мне на руку.
— А может, то, что ты сделал сегодня, сработает еще лучше. Ну, давай, Джеки. Погляди мне в глаза и скажи, неужели этот смех пришелся тебе не по вкусу?
Да, он пришелся мне по вкусу. Мало того: он оказался обжигающе вкусным, он попадал мне прямиком в кровь, и я уже начал опасаться, что он не менее ядовит, чем сладок. Я представил себе Ленни Брюса, язвительного и резкого. Язвительного и резкого — для горстки длинноволосых, собравшихся в крошечном подвальном кафе. А потом я подумал о себе — о комике, который умеет нравиться публике. Который умеет просто нравиться, но умеет нравиться в лучших ночных клубах Нью-Йорка, Лос-Анджелеса и Лас-Вегаса. Конечно, я не был лучшим из комиков, до этого мне было далеко, зато я сумел выкроить для себя собственную нишу, добился этого, несмотря ни на какие трудности, за сравнительно короткий срок, и мне еще было куда подниматься. Неужели от всего этого стоит разом отмахнуться, чтобы просто заявить, что я тоже умею быть резким?
Я сказал то, что думал:
— Я и сам не знаю.
— Да забудь ты про Оли, забудь про… Ну да, тебе будет влетать за такие представления, но ведь ты же…
— Да, я про то и говорю: сначала мне будет влетать, а потом меня вообще перестанут приглашать.
— Сегодня у тебя появился голос. Помнишь, мы говорили об этом, — о том, что нужно иметь свой собственный голос.
Я допил пиво, как будто, влив себе в глотку еще немного спиртного, можно было что-то для себя прояснить.
Официантка принесла нам счет. Я бросил ей двадцатку и сказал, что сдачи не надо.
Это мне нравилось. Мне нравилось, что я могу швыряться деньгами, не задумываясь.
Я сказал:
— Да, у меня появился голос, но пока еще нельзя сказать, хороший ли это голос.
* * *
Снова Лос-Анджелес.
Снова «Сайрос», но на этот раз все по-другому. Теперь я не сидел среди публики, а выступал на сцене, вместе с Луисом Примой и Кили Смит. Да, я выступал у них на разогреве, но на разогреве в «Сайрос». А выступать на разогреве в «Сайрос» было лучше, чем выступать главным номером в большинстве заведений. Конечно, зал не ломился от публики, как это было в тот вечер, когда тут выступал Сэмми, но все же народу было прилично. Зал не был сплошь набит знаменитостями, но кое-какие звезды все-таки светились. Голливуду нравилась ночная жизнь. Голливуду нравилось, чтобы им любовались.
Представления имели бешеный успех. Луис больше горланил, чем пел, а Кили, видимо, была единственной женщиной, чьи легкие могли поспеть за ним и за оркестром — мощным, грохочущим и фальшивящим. Первый вечер больше напоминал вечеринку, чем работу, к тому же мне отвели столик рядом с эстрадой. И вот я сидел там, смотрел и слушал, и мне пришло в голову, что я правильный выбор сделал тогда, после Цинциннати, решив просто продолжать делать то, что лучше всего у меня получается: выходить на сцену и нравиться публике, а потом сидеть и упиваться нектаром богов. К чему разрушать все это? Ведь я трудился изо всех сил. Я заработал себе право на невероятно хорошую жизнь.
В самое ближайшее время она должна была стать еще лучше.
— С вами хочет поговорить Лилия Дэви.
У меня челюсть чуть не отвисла до пола. И не только в фигуральном смысле. Я и впрямь так широко разинул свою варежку, что моя нижняя челюсть не грохнулась на кафельную плитку лишь потому, что ее удерживали лицевые мышцы.
Второй вечер в «Сайрос». После представления. Я сидел в своей гримерке, и тут из-за двери показывается Герман Хоувер и наносит мне такой удар под дых.
Я брякнул первое, что пришло в голову:
— Лилия Дэви? Точно?
— Вы что, шутите?
— Ну… — Что — «ну»? В это трудно было поверить, ко мне хотела заглянуть Лилия Дэви. О чем тут можно было думать? — Ну хорошо, пускай заходит.
Герман повернулся, чтобы уходить, остановился, повернулся и одарил меня улыбкой, которую способны понять только мужчины.
Лилия Дэви, европейская актриса. Да, та самая европейская актриса, хотя на ее картины зрители — особенно мужчины — валили отнюдь не из-за ее актерского дарования. Фильм, принесший ей славу, был какой-то заумью, которой никто не понял. Лилия превратила его в мировую сенсацию тем, что просто стояла перед камерой и дышала. Ровно то же самое она делала и в голливудской целлулоидной дешевке, в которую ее засунули, как только заманили в Штаты. Но… хорошее кино, дрянное кино — какая разница? Положите брильянт в грязь — и даже слепой его заметит.
Пока я мысленно проглядывал досье Лилии, она показалась на пороге. Казалось, само воплощение секса вошло в комнату. В ней было пять футов семь дюймов извивов и поцелуев, а в довершение — чистый грех улыбки. Темные волосы, темные глаза, кожа, с которой не сходил загар. На ней было красивое черное вечернее платье. Кажется, из тафты. От Диора, а может, от Живанши. Без бретелек. По-видимому, на ее теле оно держалось благодаря той же сексуальной гравитации, которая притягивала к ней всё без исключения, что попадало в ее силовое поле. И на десерт — разрез, рассекавший платье от пола до бедра и заставлявший воображение буквально закипать.
— Мистер Манн? — Ее голос, звучавший с легким акцентом, выводил слова, как флейта выводит мелодию. Она простерла руку (затянутую в перчатку по локоть), как это обычно делают королевские особы: запястье выгнуто, большой палец смотрит в пол, а тыльная сторона ладони кверху.
Из кино я знал, как здороваются с пташками такого полета.
— Мисс Дэви. — Я взял ее руку и поцеловал, изо всех сил разыгрывая Кэри Гранта. — Мне очень приятно вас видеть.
— А мне — вас.
Я подождал, когда она отнимет у меня руку.
Она ее не отнимала.
Я сказал:
— Видел вашу последнюю картину. Вы там просто сказочны.
— А некоторые говорят, что я не умею играть.
На этой удочке была приманка. Если бы передо мной была любая другая пустышка из киномира, я бы заговорил ей зубы блестящими похвалами. Но я был твердо уверен, что уж эта-то рыбачка хочет понять: стану я ей курить фимиам или скажу правду.
— Не уверен, что это и есть игра, но то, что вы делаете на экране, у вас получается лучше всего на свете.
Ее губы шевельнулись — и слегка разжались. Они выгнулись чуть кверху — не знаю уж, как это называется.
Она сказала:
— Я с удовольствием на вас смотрела сегодня вечером. Вы были просто так очаровательны.
— Правда?
— То, что я понимала, мне показалось забавным. — Коротенькая пауза. — Но я действительно смотрела на вас с огромным удовольствием.
Я почувствовал, как у меня на лбу образуются бусинки пота, и приказал им остановиться. Я не знал в точности, но, думаю, был прав, полагая, что для ослепительных звезд потные комики — не самое приятное зрелище.
— Вы еще долго пробудете в Лос-Анджелесе? — поинтересовалась она.
— Всю эту неделю, пока у меня выступления.
— А-а…
Пауза.
Лилия сказала:
— Не буду вас задерживать. Вы, наверное, очень заняты. Я только хотела вам сказать, что вы мне очень понравились.
Не помню, как Лилия отняла у меня свою руку, но помню, что еще никогда моя рука не ощущала такой абсолютной пустоты, как в ту секунду, когда ее рука высвободилась.
— Я вас еще увижу, — сказала она и поплыла к двери. Эта фраза была столь же загадочна, как и сопровождавший ее взмах ресниц.
А потом она исчезла.
Я налил себе стакан воды и залпом выпил. Затем выпил еще один стакан.
Из «Сайрос» я рассеянно возвратился к себе в «Сансет-Колониал». Я чувствовал себя усталым и неустанно прокручивал в голове недавнюю сцену моей встречи с Лилией. Смутно припоминаю, что поговорил о чем-то с Дори, которая занималась уборкой: кажется, она что-то спросила меня про представление, а я что-то ей ответил, но на самом деле почти не обратил на нее внимания. Потом поднялся к себе и улегся в постель. Мне отчаянно хотелось заснуть, но никак не удавалось это сделать. Мысли о Лилии гнали от меня сон.
Нет, конечно, я не бредил ею. Мне даже и на секунду не пришло в голову, что я могу для нее что-то значить — разве что приятно проведенный вечер. Скорее, я думал о том, как невероятно было вообще познакомиться с такой женщиной. Ведь еще совсем недавно я сиживал в кино и смотрел фильмы с ее участием или останавливался возле киоска, если замечал распушенный в лохмотья журнал с ее фотографией на обложке, — точно так же, как это делали все остальные мужчины в Америке. И вот теперь — в отличие от большинства мужчин в Америке — я вблизи взглянул ей в глаза, я держал ее руку, мы с ней обменялись несколькими фразами. Я мысленно приколол к своей груди медаль, подумав: а вот с Ленни Брюсом такого, держу пари, не бывало.
Зазвонил телефон. Я даже не знаю, пробудил ли меня этот звонок от настоящего сна или от мечтаний. Я вскочил от нетерпения — не от изумления. За долю секунды, в каком-то помрачении рассудка, я решил, что мне звонит Лилия.
— Джеки… Боже мой, да где же ты…
Это был самый жалобный голос, какой я когда-либо слышал; в нем звучало такое отчаяние, что я почти не узнал его.
— Сэмми?
— Почему ты мне не звонил?
— Не звонил? А я не знал…
— Я оставлял сообщения. Значит, тебе не передали…
— У меня было выступление. Потом я вернулся сюда, прямо к себе…
— Ты должен ко мне приехать. Ты ведь приедешь? Пожалуйста!
— А который теперь час?
— Джеки, пожалуйста. — Всхлипывания, потом: — Мне надо с тобой поговорить. Мне нужна твоя помощь.
Моя помощь? Ему нужна моя помощь? Сама эта мысль уже казалась безумием, но как тут было отказаться? Я записал адрес, положил трубку. Поглядел на часы. Пять сорок три.
Через двадцать минут я сидел в своей арендованной машине и направлялся к дому Сэмми Дэвиса-младшего.
* * *
Сэмми жил на Холмах. На Голливудских Холмах. На Голливудских Холмах, прежде заселенных сплошь белыми. Либеральный Тинселтаун сколько угодно чесал языками, выдумывал идеальный мир на экране, но, точно так же, как большинство анклавов, состоящих из людей одного цвета кожи, там отнюдь не были готовы выполнять стойку на руках и играть на тубе по случаю того, что по соседству поселился чернокожий парень. Но затем объявился мистер Развлечение. А когда Сэмми Дэвис-младший решает поселиться в твоем районе, то его уже ничто не остановит. Настолько он был всесилен.
Я подкатил поближе к дому и направился к двери, но не успел позвонить или постучать, как дверь распахнулась. На пороге показался Сэмми — обработанные химией волосы всклокочены, на подбородке щетина. Вид у него был такой, будто он неделю не спал.
Сэмми не проронил ни слова. Он просто открыл дверь, потом побрел обратно в дом, как зомби. Я пошел следом за ним в гостиную (размером примерно со всю мою нью-йоркскую квартиру), где он рухнул на кушетку.
Я не знал, что и сказать, с чего начать.
— Как ты… Всё в поря…
— Он пытается меня убить.
Я быстро огляделся по сторонам, слегка втянув голову в плечи. Стоило ли вылезать из постели и мчаться сюда, в Холмы, только для того, чтобы закончить тут жизнь.
Сэмми повторил:
— Он пытается меня убить. — Потом пояснил: — Фрэнк пытается меня убить.
— Фрэнк Костелло?
— Синатра. Фрэнсис шкуру с меня хочет содрать.
— Но почему? Что ты такого…
— Ничего я не сделал. Ничего… Несколько месяцев назад я выступал по радио в Чикаго…
— В шоу Джека Айгена? Да, я слышал эту передачу. О чем ты тогда думал?
Сэмми мои слова подкосили как пуля. Он весь сжался в комок:
— И ты тоже? Ну, детка, мне конец.
— Да нет, все было не так уж плохо, — соврал я. — Мне так не показалось.
— А Фрэнку показалось. Он прослышал обо всем и кликнул свою шайку. Он всюду разослал приказ: «Чтоб никто не давал Смоки работу». И вот мне отовсюду приходят отказы, отменяются приглашения. Он выкинул меня из кино. У меня был контракт, Джеки, а он заставил их выкинуть меня!
— Не хочешь выпить? — спросил я. Я не знал, какое еще средство предложить, но вспомнил, как хорошо действовало на меня спиртное, когда мне бывало плохо. — Как насчет выпивки?
— О Боже. Что мне делать? — Сэмми продолжал корчиться, зарылся лицом в подушку.
Мне пришлось сесть. Положение требовало серьезного подхода, а я еще никогда в жизни не слышал, не видел и не делал ничего такого, что могло бы меня как-то подготовить к общению со звездами на грани срыва.
— Послушай, Сэмми, ты — один из лучших артистов в мире. Да, Фрэнк может наделать тебе неприятностей, но он же не сможет забрать у тебя все.
Подняв голову с подушки, Сэмми сказал:
— Малыш, если ты думаешь так, значит, ты не знаешь этого человека. Мир этот принадлежит Фрэнку. А мы только живем в нем. — Голова Сэмми снова рухнула на подушку.
Я предложил очевидное:
— Почему бы тебе не поговорить с ним?
— Я пытался. Он не отвечает на мои звонки, не хочет меня видеть. Он выступал в «Фонтенбло», когда я был в «Иден-Роке». Я зашел туда — так он даже на сцену не выходил, пока я не покинул гостиницу. — И снова отчеканил: — Он — даже — на сцену — не — выходил.
— Я не… Конечно, он немножко расстроился, но он же не станет…
— Он делает фильм…
— Он…
— Он делает фильм, и там все снимаются.
— Что значит — все?
— Дайно, Джоуи, Энджи, Питер…
— Лофорд? Но он же…
— Он терпеть не может Лофорда, но тот тоже там играет. Там все играют, а меня там не будет, если все не утрясется.
— Ну хорошо, а может, кто-то за тебя поговорит с Фрэнком? Может, Дин…
— Дин не станет подставлять под удар свою задницу. Энджи смелее, чем Лофорд, но Фрэнк никогда женщин не слушает. Джоуи же рад уже тому, что его взяли…
И вдруг до меня дошло, зачем он вызвал меня в такую рань сюда, на Голливудские Холмы.
— Сэмми…
Сэмми приподнялся, но был все еще не в состоянии встать и потому взмолился сидя:
— Пожалуйста, Джеки… Кроме тебя, некому.
— Меня? Что же, мне отправиться к Синатре и… Я же не…
— Он хорошо тебя примет. Ты ему нравишься.
— Да, но я же… я… — Как бы мне ни было неприятно в том сознаваться, но такова была правда: — Я же никто.
— Джеки… — В душе у Сэмми клокотало множество чувств. Загнанный в угол отчаянием, он готов был слезно молить и упрашивать. В нем клокотали боль и нужда и угадывался страх человека, который окидывал взглядом все, что он успел выстроить, все, что было ему дорого… Это был страх человека, который ожидал, что вот-вот увидит, как рушится его жизнь, как все разлетится на мелкие кусочки всего-навсего из-за его минутной оплошности. И все это он заключил в одно-единственное слово: — Пожалуйста!
Мне вспомнился тот день в Чикаго. Вспомнилось, как я сидел в аэропорту, слушая по радио голос Сэмми и думая: ну что же. Это его дело, не мое. Если бы я знал тогда то, что знаю теперь… Я сказал:
— Ладно.
* * *
Синатра находился в Палм-Спрингз. У него там был дом. Сэмми дал мне номер его телефона, и чуть позже, набравшись храбрости, я позвонил. К телефону подошел Джилли, и я в душе обрадовался. Сказал ему, что хотел бы поговорить с Фрэнком, — надеясь, что того не будет поблизости. Тогда я смогу сказать Сэмми, что я звонил, пытался, но Фрэнка не бы…
Джилли попросил меня подождать у телефона, куда-то отошел, потом вернулся и сказал:
— Фрэнк говорит: конечно, заезжай.
— Но я…
Джилли начал объяснять мне, как добраться до места.
Я вовсе не напрашивался на встречу с глазу на глаз. Но я прекрасно понимал, что если получаешь приглашение от Главного, то отклонить его немыслимо. Я записал объяснения Джилли, сел в машину и покатил в пустыню.
Почти три часа я ехал до дома Фрэнка, который оказался не домом. Это было огромное владение, огороженная территория, ранчо посреди нескольких акров земли на Уандер-Палмз-Роуд, неподалеку от клуба «Тамариск-Кантри». Теннисный корт, бассейн, парочка хижин для гостей, вокруг которых были высажены кактусы, мексиканские сосны и опунции. Все это походило на аванпост живущей полной жизнью миссии в пустыне.
Я припарковался, направился к двери, которая показалась мне главной. Гостя приветствовал коврик с надписью: «ПОДИ ПРОЧЬ!»
Очень мило.
Я нажал на дверной звонок.
Пустыня дышала горячим воздухом, который, будто наждак, все терся и терся о тебя.
После второго звонка наконец показался Джилли.
— Привет, Джеки, — поздоровался он, но поздоровался сухо. Он не был рад меня видеть, просто мирился с моим присутствием, как мирятся обычно с парой зимних месяцев. Единственное занятие, которое имелось у Джилли в жизни, — это быть другом Фрэнка. У меня создалось впечатление, что ему не очень нравилось, когда посторонние люди мешали ему выполнять эту работу. — Ступай поздоровайся с Фрэнком.
Джилли пошел в дом, я последовал за ним. Внутри дом был украшен собранием памятных предметов. Плакатами с кадрами из фильмов, где снимался Фрэнк. Золотыми пластинками Фрэнка, фотографиями Фрэнка в компании с различными знаменитостями. По сути, неизменным мотивом являлся сам Фрэнк. Если для большинства людей дом — это крепость, то жилище Фрэнка было его храмом самому себе. Именно таким храмом, причем оранжевым храмом. Фрэнк обожал оранжевый цвет.
— Оранжевый — самый счастливый цвет, — заявил он, приглашая меня в свою гостиную. — Мне он никогда не надоедает.
В этом можно было не сомневаться. На нем была оранжевая спортивная рубашка и коричневые штаны. Пожалуй, сочетались они неплохо. Вроде как.
— Что будешь пить? — спросил Фрэнк.
Я отказался:
— Рановато для меня.
Отказ не принят:
— Никогда не рано начинать. Джилли, приготовь для кореша что-нибудь со льдом.
Джилли отправился выполнять поручение.
Я подошел к окнам, простиравшимся от пола до потолка, полюбовался бассейном, перевел взгляд на пустыню, расстилавшуюся вдаль до горизонта.
— Какое красивое место вы выбрали!
— Я безумно люблю пустыню! Сухая, раскаленная, солнце жарит день-деньской… Земля тут такая крепкая. Все, кто тут живут, тоже крепкие. Знаешь, кто живет в пустыне?
— Кто живет в пустыне?
— Твари, которые не умирают.
Мы все трое задумались над этой мыслью.
Джилли вручил мне стакан.
Фрэнк поинтересовался:
— Как проходят шоу?
— Хорошо. Пока хорошо. На самом деле я сюда совсем ненадолго заскочил. Сегодня вечером у меня представление.
— Что ж, рад, что ты нашел время заехать ко мне. Этот дом открыт для моих друзей. Теперь ты мой друг. Друзьям я всегда рад. Правда, Джилли?
Джилли издал какой-то неопределенный звук.
— Я ценю это. Я ценю ваше время, то, что вы меня принимаете… — Как я влип во все это? Теперь надо было как-то выбираться на ровную поверхность. Я просто начал говорить, надеясь, что наткнусь на правильные слова, как наткнулся на саму эту историю. — Дружба — это очень, очень важная вещь. Я знаю, что вам это известно. Ваш друг — это друг навсегда. А к чему я все это говорю… Я виделся с… Я говорил с Сэмми…
Одно слово. Одно это слово слетело у меня с губ, как Фрэнк сделался настолько же красным, насколько стены были оранжевыми.
— Этот паршивый сукин сын! Эта вошь! Какого черта! Что он о себе возомнил, поносить меня вздумал!
Я раскрыл было рот, но ничего не сказал, решив не становиться на пути у потока лавы. Припомнив историю с вечеринкой, я отошел подальше от форточки.
— Достаточно того, что он поносит меня на радио — так он еще делает это в Чикаго. В Чикаго!
— У тебя в Чикаго друзья, — вставил Джилли, подливая масла в огонь.
— У меня в Чикаго куча друзей, а он выходит в эфир и позорит меня? И это после всего, чем он мне обязан. Нож в спину мне всадил — вот что сделал этот грязный ниггер! — Последние слова Фрэнк выплюнул, не обращая внимания на меня.
Мне и в голову не пришло, конечно, что Фрэнк вдруг стал расистом. Это слово в тот момент относилось исключительно к Сэмми. Просто Фрэнк хотел оскорбить его и решил применить самое сильное оружие.
— Думает, что он такой крутой? Думает, он круче меня? Да я его раздавлю. — Он посмотрел на меня в упор. — Я раздавлю любое ничтожество, которое попрет против меня.
Джилли улыбнулся.
Вулкан затихал. Если я собирался что-то сказать, то не было лучшего момента.
— Он сам на это напрашивался.
Это была маленькая увертка, которой Фрэнк явно от меня не ожидал:
— Ты так думаешь?
— Даже если он сам верил в эту чушь, — я сделал особый нажим на слово «чушь», — насчет того, что он поет лучше вас, — а я-то понимаю, что в душе он в это не верит, — конечно, нечего было приходить на радио и всем об этом трубить.
— Конечно. Конечно нечего. Теперь я вижу, ты все понимаешь, Джеки. — К Джилли: — Видишь, Джеки все понял?
Джилли издал какой-то неопределенный звук.
— Этот неотесанный еврей напакостил мне, и теперь я его проучу.
Медленно, как бы теряясь в сомнениях, я произнес:
— Вот именно…
То, что я сказал и как я это сказал, заинтересовало Фрэнка.
— Что ты хочешь сказать этим «Вот именно»?
— Ну да, я с вами согласен. Вы можете растоптать Сэмми. И я знаю, и он знает, что вы на это способны. Все это знают. Просто нехорошо будет, если вы всем им боеприпасы вручите.
Фрэнк перевел взгляд с меня на Джилли, потом снова посмотрел на меня.
— Боеприпасы? О чем ты толкуешь, черт возьми? И кто такие эти все они?
Насколько я понимал, ни уговорами, ни спорами Фрэнка невозможно было пронять; тут не помогли бы доводы ни логики, ни разума. Единственный способ добиться прощения для Сэмми от звезды такого масштаба — это задеть за его живое самолюбие.
— Ну, они. Пресса, журналисты, собиратели сплетен. Луэлла и Дороти.
Видимо, это его проняло.
— Килгаллен? Это чертово чудо без подбородка!
— Ну, о том-то я и толкую. День и ночь они точат на вас перья. Уж они-то не станут писать про Сэмми, что Сэмми получил то, на что сам нарывался. У них будут такие заголовки: «Синатра ради забавы растоптал приятеля». Про это я и сказал, вы сами снабдите их боеприпасами.
— А что же ему делать? — поинтересовался Джилли.
— Ну… — Я выдержал паузу, сделал вид, что мысль, к которой я подбирался, только что пришла мне в голову. — Вы могли бы сделать нечто такое, чего от вас никто не ожидает. Вы могли бы простить Сэмми. Ну, понимаете, после того, что он натворил, вы его прощаете, — и что людям остается говорить? «Ой, да Фрэнк, как он великодушен. Какое у него доброе сердце!» Вы сделаете правильно, и о вас все хорошо будут думать. И только пускай это чудо без подбородка попробует тогда написать о вас какую-нибудь гадость!
Фрэнк не тратил времени на раздумья:
— Да ты меня просто дуришь, малыш.
Он видел меня насквозь. Может, его эгоизм и был под стать его звездному статусу, зато явно не ослеплял его. А может быть, я просто говорил слишком банальные вещи.
У меня появилось чувство, что сейчас упадет топор и покатится из-под него голова не только Сэмми.
Я собрал силы для последнего броска:
— Что ж, тогда хотите знать, почему вам нужно его простить? Потому что он — ваш друг. Потому что, независимо от его болтовни, он все равно — тот самый парень, ради которого вы все бросили и помчались сидеть у его койки, когда он разбился и потерял глаз. Вам нужно простить его потому, что он любит вас и поклоняется вам. Да-да, поклоняется. Он знает, что всем обязан вам. Он знает, что, если бы не вы, он оставался бы никем — очередным негритянским пареньком, который танцует, чтобы заработать себе на обед. Он — один из самых талантливых ребят на планете, и он всегда — всегда — будет существовать в вашей тени. А теперь на секунду представьте себя в его шкуре: если бы на вас давил такой непомерный вес, вам не кажется, что однажды вы бы сорвались и в приступе безумия наговорили бы глупостей?
Боже!
Боже праведный! Если бы Сэмми знал, что я тут несу, он бы, наверное, предпочел смертный приговор от Фрэнка той картине, которую я тут нарисовал: бездарный бедолага, который зарабатывает себе на жизнь только потому, что однажды над ним кто-то сжалился. Но речь уже не шла о том, чтобы спасать шкуру Сэмми. Фрэнк посадил нас обоих в одну лодку, а я не хотел тонуть вместе с Сэмми.
После моего маленького спича ничего не произошло. Фрэнк вообще никак на него не отреагировал. Просто стоял на месте, смотрел на пустыню, то и дело потягивал из стакана.
Наконец он произнес:
— Желаю тебе сегодня удачного шоу, Джеки.
Аудиенция была окончена. Я поставил свой стакан с нетронутым виски и направился к двери. Джилли даже не шевельнулся, чтобы проводить меня.
Я сел в машину и почти три часа спустя снова оказался в Лос-Анджелесе. Я успел только принять душ и побриться — пора было спешить в «Сайрос». Луи с Кили пели бесподобно, но, в отличие от предыдущих представлений, я уже не чувствовал, что нахожусь на вечеринке.
* * *
Неделей позже я неожиданно понял, что постоянно думаю о Лилии Дэви. Я явно думал о ней гораздо чаще, чем обычно это делало большинство мужчин. Началось с того, что я снова и снова разыгрывал в воображении нашу встречу, а под конец просто места себе не находил. Я начал разбивать эту сцену на мельчайшие крупицы, анализировать произошедшее так, как сыщики в дешевых детективах выжимают все, что можно, из сцены преступления: она сама пришла, чтобы со мной увидеться. Она хотела со мной увидеться. Хотела — так сказал Герман. Она пришла ко мне одна, ее не сопровождал ни один другой мужчина. Ее рука лежала в моей руке. Она задержала свою руку в моей. Ее слова: «Я с удовольствием на вас смотрела». Не «с удовольствием смотрела ваше шоу», а «с удовольствием на вас смотрела».
С удовольствием.
С удовольствием смотрела на меня.
Она спросила, сколько я еще пробуду в Лос-Анджелесе. Может, она хотела это знать, потому что… Может, она хотела знать… «Я вас еще увижу», — сказала она мне на прощанье, а не…
Две минуты. Всего две минуты продолжался наш с ней разговор у меня в гримерке. Даже меньше. Но не было ни одного мгновения из этих двух минут, которое я не лелеял бы в уме, одно за другим, вначале убеждая себя в чем-то, а потом говоря самому себе, что я сошел с ума, если допускаю подобные мысли. Я не знал, какие выводы мне нужно сделать из всех этих догадок, атаковавших мою черепную коробку. И не знал, что делать потом. Но какой бы стороной ни ложились монетки, которые я мысленно подбрасывал, истина заключалась в том, что иные возможности предоставляются раз в жизни. Либо ты с ними что-то делаешь, либо просто наблюдаешь, как они растворяются в тумане и уходят в прошлое.
— Да? — Голос Лилии чем-то напоминал голос Лорен Бэколл, и я готов поклясться, что даже по телефону ощущаю теплоту ее дыхания.
— …Мисс Дэви, это Джеки Манн.
Снова:
— Да. — На сей раз — уже утвердительно, не вопросительно.
— Простите, что я… Надеюсь, вы не против, что я звоню вам, но я все думал — и взял ваш номер телефона, кстати, у Германа. У Германа Хоувера.
Она ничего на это не ответила.
— Он сказал, что, наверное… Что, наверное, я могу вам позвонить. Я хотел спросить — гм, понимаю, вы очень заняты, но, может быть, вы бы согласились пообедать как-ни…
— Во сколько?
— Сегодня вечером?
— Во сколько?
Я об этом мечтал. Конечно. Столько времени профантазировал. Но я никогда по-настоящему не верил, что Лилия в самом деле согласится, поэтому я никаких серьезных планов не строил, просто думал: она откажется и положит трубку. Я выбрал время.
— В семь часов? Надеюсь, это не слишком рано, но позже я буду выступать…
— Где?
Я назвал первое модное заведение, какое мне вспомнилось:
— «Чейзенз».
— Увидимся там, Джеки.
Она повесила трубку. Никакой болтовни, ничего лишнего. Только готовое согласие на мое предложение о свидании.
Я дал отбой, когда она попрощалась, когда она произнесла мое имя. Из-за акцента Лилии оно прозвучало как «Жаке».
И только секунд двадцать спустя я положил телефонную трубку на место.
* * *
«Чейзенз». Семь сорок три. Мы с Лилией за столиком. Все на нас глазеют. Вернее, все глазеют на нее, а заодно и на меня тоже. Половина зевак гадает: «Кто этот везучий тип, что сидит рядом с Лилией Дэви?» Другая половина любопытствует: «Почему это Лилия Дэви ужинает с негром?»
На ней было платье, другое платье — белое с блестками и ниспадающим воротником, состоявшее на две трети из шелка и на одну — из разрезов. Показавшись в ресторане, она легко перетекла по залу, как перетекает вино из бутылки, и каждое ее движение было легко и естественно. Во всем, что бы она ни делала — в жестах, в мимике, — не ощущалось ничего лишнего. Она показывала вам очень мало, так что вам все время хотелось от нее большего. Она воплощала собой стиль, грацию и светскость. Она была воплощенный шарм. Она являла олицетворение сексуальности. Эта женщина настолько приближалась к совершенству, что порой казалась почти ненастоящей. Будто она не родилась, а вышла из мастерской художника. Но при всем том, что могло в Лилии показаться искусственным, вела она себя как более чем живой человек. Когда я с ней разговаривал, она смотрела прямо на меня — не поверх, не вбок, не мимо, не пытаясь пересекаться взглядом с многочисленной голливудской ордой, что сидела вокруг нас и поглощала свои ужины. Она умела слушать, и у меня создавалось ощущение, что меня действительно слушают. Когда я был с ней, она давала мне почувствовать, что именно с ней мне и нужно быть, а не то чтобы мне просто случайно повезло оказаться рядом с ней.
За едой мы разговаривали. Она рассказывала мне о фильме, в котором снимается на студии «Коламбиа Пикчерс», о своем режиссере, о звезде, которая играет с ней в паре, потом о том, как Гарри Кон устроил скандал из-за какой-то ерунды — скорее для того, чтобы привлечь внимание, чем для того, чтобы добиться чего хотел. По голосу Лилии можно было догадаться, как ей все это надоело, как надоел этот мир шоу-бизнеса, похожий на глупую детскую игру, в которую она играет только потому, что больше нечем заняться.
— Ну хорошо. — Она помахала рукой, словно прогоняя надоевшую голливудскую тему. — А теперь расскажите мне, чего хотите вы, Жаке.
Должно быть, я пялился на нее, поэтому не совсем понял, почему она решила задать мне такой вопрос.
— От вас? — спросил я, заставив себя оторваться от ее пламени.
— От жизни.
— Не знаю.
— Все ведь чего-то хотят.
— А чего хотите вы?
Она слегка покачала головой.
— Это вопрос, а не ответ. Но я вам скажу. Я хочу быть счастливой.
— И всё?
— Разве этого мало? Я все время хочу быть счастливой. Если что-то делает меня несчастной, я просто убираю это «что-то» из своей жизни. — Тыльной стороной ладони она отодвинула от себя тарелку со стынущей едой, демонстрируя, как легка в применении ее философия. — Это же так просто. — Поставив локти на стол, она переплела пальцы, сделав из них мостик, и оперлась на него подбородком. — А вы, Жаке? Чего хотите вы?
Я решил сформулировать свою цель так же просто, как она — свою.
— Я хочу быть знаменитым.
— А что это значит — быть знаменитым? Что это значит для вас?
— Это значит — добиться успеха. Значит, прославиться, стать звездой.
— А почему вы этого хотите?
Я рассмеялся.
— Вы — мировая знаменитость, и вы еще спрашиваете?
Лилия не нашла в этом ничего смешного.
— Мы не говорим обо мне. Что значит слава для вас?
— Это значит… это значит, что можно не просто хотеть чего-то. Можно добиваться того, чего хочешь.
— А сейчас вы не можете добиться того, чего хотите?
— Вы шутите? Когда ты — негр?
— Я не знаю. Я же не негритянка.
— Тогда я вам скажу: если ты негр, то все, на что можно надеяться, — это тычок в ребра и пинок под зад.
Лилия оторвала голову от своих сплетенных пальцев. Наклонила ее чуть набок, чтобы удобнее было всматриваться в меня.
Потом сказала:
— Но вы же хотели пообедать со мной. И вам это удалось.
— Честно говоря, это для меня неожиданность. И не важно, что я негр. Я уверен, с вами мечтает встретиться множество мужчин.
— Да, многие, многие мужчины хотят быть со мной.
Это несколько остудило меня.
— …Ну вот, и я не знаю… Я хочу сказать, я очень благодарен вам, но я не понимаю, зачем вам тратить время на какого-то…
— Но вы ведь мне позвонили, Жаке. Да, многие мужчины хотят быть со мной. Но в большинстве своем боятся даже попытать счастья. — Тут она резко переменила тему: — Известность, слава — это же невозможно потрогать. Это — неосязаемо. Это все видимость. А то, что не существует, неспособно осчастливить вас, Жаке. Так что, по-моему, вы не из-за того тревожитесь, а это значит, что вам вовсе не из-за чего тревожиться.
Сперва мне показалось, что она надо мной издевается. Но затем Лилия улыбнулась. Великолепной, роскошной улыбкой, от которой поневоле и у меня губы расплылись. Эта женщина! Эта женщина была атомной бомбой в женском обличье: сила, сопротивляться которой невозможно. Я почувствовал, что наш обед превращается в нечто большее, чем невероятный эпизод из тех, какие потом пересказывают «ребятам» в гримерках, наподобие рыбацких историй. У меня появилось такое чувство, будто я оказался в стремительно несущемся поезде, с которого уже не смогу спрыгнуть. Больше того. Мне и не приходило это в голову.
Приближалось время моего шоу, и я втайне проклинал его за то, что оно испортит мне вечер. Но, пока мы ждали возле гардероба, Лилия спросила, не возражаю ли я, если она вместе со мной отправится в «Сайрос».
Не возражаю ли я?
Я моментально согласился. Она велела гардеробщику оставить ее машину, сказала, что заберет ее позже.
Я усадил Лилию на пассажирское сиденье своего арендованного автомобиля, радуясь в душе, что раскошелился на «кадди», потом сам сел за баранку. Когда я заводил мотор, она обвила руками мою руку. В том, как она это сделала, не было ничего сексуального, но в то же время в ее прикосновении не было и намека на невинность. Ее действия мгновенно сменялись одно другим. Ты видел то, что хотел видеть. Ощущал то, что хотел ощущать.
Я ощутил желание.
После шоу. Лилия сидела за сценой, в моей гримерке, между тем как несколько знаменитостей зашли поздравить меня. Может, они в самом деле хотели сделать мне приятно. А может, прослышали, что тут Лилия Дэви, и им захотелось на нее поглазеть.
Все постепенно стихло. В клубе остался только персонал. Мы немного посидели в баре, потом Герман стал закрывать. Наконец Лилия сказала, что устала, и я истолковал ее слова в том смысле, что вечер окончен. Мы сели в мою машину, и я направился было к «Чейзенз». Лилия сказала, что не стоит беспокоиться. Все равно ресторан уже закрылся. Утром она кого-нибудь пошлет за своей машиной. Следуя ее подсказкам, я поехал по бульварам Беверли и Уилтшир. Потом в Санта-Монику. Там она и жила.
Ее дом стоял недалеко от берега. Приятный, не очень большой. Ничто в нем не кричало о том, что здесь живет кинодива. Зато все говорило, негромко говорило: вот женщина, которой нравится жить вблизи воды, подальше от Голливуда, и любоваться закатом.
Я подрулил к дому.
Лилия сказала:
— Спасибо за компанию.
— Вы шутите? Это я должен вас благодарить. Я рад был провести с вами время.
— У вас есть девушка? — спросила она так просто, как будто интересовалась, имеется ли у меня золотая рыбка.
Я тоже ответил как нельзя проще:
— Она в Детройте. Хочет стать певицей. — Потом поправился: — Она певица.
— И вы уже давно не виделись?
— Да. Мы оба… мы много работаем.
— Но вы ее любите?
— Да.
Все теми же точными движениями, к которым я уже привык за вечер. Лилия достала из кошелька платиновый портсигар. Из портсигара она вынула сигарету.
— Дайте огня.
— …У меня нет спичек.
Вдруг у нее в руке оказалась зажигалка — платиновая, как и портсигар. А потом зажигалка перекочевала в мою руку.
Я высек огонь, поднес Лилии, и она затянулась. Выпустила дым. А потом наклонилась ко мне. И поцеловала долгим поцелуем, влажность которого засочилась сквозь мои губы, побежала по моему телу, как алкоголь. Опьяняющий эффект был не менее сильным.
Она выскользнула из машины и направилась к дому.
Зажигалка осталась у меня в руке, и я окликнул Лилию:
— Мисс Дэви…
Не оборачиваясь, она вошла в дом.
Я взглянул на зажигалку. Но это была не зажигалка. Это было приглашение. Это был ключ от той двери, за которой только что скрылась Лилия Дэви. Мне оставалось лишь воспользоваться им.
Я посмотрел на часы. Была половина третьего. Значит, в Детройте уже половина шестого. Тамми конечно же спит.
Я развернул свой «кадди» на восток, направляясь в «Сансет-Колониал».
По дороге я сказал самому себе, как горжусь собой, потому что не предал Тамми. Я поздравил себя с тем, какой я честный, ведь это чувство (даже если Тамми никогда не узнает о преодоленном мною искушении) способно принести куда большее удовлетворение, чем пара часов, которые я провел бы с другой женщиной. Пусть даже эта женщина была одной из самых потрясающих среди женщин, живущих на земле. И все то время, пока я говорил себе это, я сжимал зажигалку Лилии так крепко, что металл оставил четкий след у меня на ладони.
Я почти добрался до Западного Лос-Анджелеса, как вдруг развернулся и покатил обратно в Санта-Монику.
Когда я снова доехал до дома Лилии, то даже не успел нажать на дверной звонок: она сама открыла мне дверь. Она все еще была в том же самом платье. Прическа, косметика — все выглядело безупречным, как будто и утром, и в полдень, и ночью она оставалась при своем полном блеске и как будто то, что сейчас происходило, было неизбежно. Я упрекнул ее в этом — в том, что она сознает могущество своей привлекательности. Но не пошел в упреках настолько далеко, чтобы остановиться и перестать приближаться к ней. Подойдя к Лилии ближе, я остановился. Я хотел объяснить, разумно обосновать свое возвращение — не столько для нее, сколько для самого себя.
Но не успел я даже рта раскрыть, как она сказала:
— То, что между нами сейчас происходит, не имеет никакого отношения к любви. Это имеет отношение к мужчине и женщине, ко всему тому, что случается между мужчиной и женщиной, когда они остаются наедине.
Лилия обладала почти фантастической способностью сводить всё к простейшим элементам. Ей невозможно было противиться. Ей немыслимо было отказать. Да я и не думал пытаться.
— Вы способны кого угодно обмануть своей внешностью, — сказал я. — Оказывается, вы — мыслитель.
— И это делает меня опасной?
— Очень.
Она улыбнулась.
— Секс без опасности — всего лишь секс, а опасность без секса опасна — и только.
Я ничего не понял из ее слов.
— Что?
Лилия взяла меня за руку и повела внутрь дома. Она все мне объяснила.
А потом объяснила все заново.
* * *
Позвонил Сэмми. Сказал, что звонил Джилли и велел ему связаться с Фрэнком, тогда он позвонил Фрэнку, и они поговорили. Поговорили о том о сем, обо всякой ерунде, о какой обычно говорят звезды. О чем они не говорили — так это о шоу Джека Айгена и о чудовищном отлучении Сэмми от церкви Синатры. Но Сэмми понимал: уже сам факт, что они поговорили, ни словом не упомянув всего случившегося, означал на языке Фрэнка, что все произошедшее осталось в прошлом и предано забвению.
Сэмми поблагодарил меня за то, что я сделал, чтобы уладить его беду.
За все, что я сделал.
А что я сделал? Я сохранил хорошие отношения с величайшей знаменитостью на планете. И все, что при этом потребовалось, — предать Сэмми.