Происхождение альтруизма и добродетели. От инстинктов к сотрудничеству

Ридли Мэтт

Глава девятая. Из которой мы узнаем, что общество, оказывается, имеет свою цену: групповые предрассудки

 

 

Истоки войны

В Долине смерти, негостеприимном горниле пустыни на востоке Калифорнии, самым распространенными существами являются пустынные муравьи-жнецы – Messor pergandei. Они живут огромными колониями из десятков тысяч особей и строят подземные гнезда, уходящие вглубь на несколько метров. На рассвете они выбираются из своих убежищ и, рассыпаясь по пустыне, плотными рядами прочесывают местность в поисках семян, которые сохраняют под землей. Благодаря этим запасам муравьям-жнецам не страшны многие годы засухи. В каждой колонии доминирует одна матка: из отложенных ею яиц вылупляется непрерывный поток рабочих.

Ничего особенного в этом нет. Зато едва дело доходит до основания нового гнезда, как происходит нечто весьма любопытное. Несколько новых маток объединяются и совместными усилиями выкапывают новый дом. При этом они не обязательно являются сестрами (на самом деле они часто вообще не связаны родственными узами) – и, тем не менее, успешно сотрудничают. Размножаться они тоже начинают все вместе. Но через несколько недель в их поведении вдруг происходит резкая перемена. В колонии разгорается настоящая гражданская война: матки затевают борьбу не на жизнь, а на смерть. Как в последней сцене шекспировского «Гамлета», одно убийство влечет за собой другое (хотя в нашем случае, одна матка таки остается в живых). Что же изменилось?

Объяснение этой странной истории таково: муравьи-жнецы – яростные территориалы. Каждый клочок пустыни принадлежит той или иной колонии. Но, поскольку все они производят новых крылатых самок в одно и то же время, на протяжении короткого промежутка времени на любой свободной территории соседствуют множество новых гнезд. Последние пребывают в состоянии открытой войны: каждая устраивает регулярные набеги на соседей, воруя яйца и запасы. Украденное потомство воры доставляют домой и выращивают рабами, что значительно увеличивает мощь их колонии, обворованная же гибнет. В итоге остается только одна колония-победитель.

Эта война объясняет любопытное временное сотрудничество маток, наблюдающееся при основании ими нового гнезда. Чем их там больше, тем больше рабочих они вырастят. Чем больше рабочих, тем больше шансов отстоять собственное потомство и умыкнуть вражеское. Следовательно, маткам выгодно сотрудничество: именно от него зависит успешность группы. Конкуренция между последними яростнее, чем между отдельными особями. Только когда вражеских групп больше не осталось, каждая матка начинает преследовать собственные эгоистичные интересы, что выливается в открытую борьбу между ними150.

Говоря человеческим языком, внешний враг способствует групповой сплоченности. Всем нам знакома эта идея. Во время бомбардировок Лондона все разногласия и вражда были забыты: немецкие бомбы вызвали монолитную лояльность среди англичан. Когда война закончилась, общество вернуло себе изначальную фрагментированность, а триумфальная ориентация на общее благо, характерная для военных лет, уступила место эгоистичной грызне мирного времени, постепенно уничтожив перспективы социализма. Рассмотрим более современный пример. Лондонские таксисты печально известны (и мой личный опыт это подтверждает) своим антагонизмом по отношению к обычным водителям – раз, и очевидным фаворитизмом по отношению к коллегам – два. Типичный таксист останавливается, визжа тормозами, чтобы пропустить другое такси – причем делает это вне зависимости от того, знаком ему водитель или нет. Но попробуй совершить тот же маневр обычная машина, как он мчится ей наперерез, грозя кулаком и бурча что-то своим пассажирам. Мир таксиста разделен на две фракции: их и нас. Он внимателен к «нам» и мерзок к «ним».

То же справедливо и в отношении соперничества между любителями Apple и PC. Первые, искренне веря, будто их программное обеспечение изначально лучше, обливают вторых тоннами презрения. Основная причина – приверженность своей братии.

 

Эгоистичное стадо

Вот оно, совершенно новое объяснение человеческого общества. Возможно, кооперация свойственна ему не из-за тесного родства, не из-за реципрокности, не из-за нравственного воспитания, а из-за «группового отбора»: сотрудничающие группы преуспевают, а эгоистичные – нет. Следовательно, кооперативные общества выжили за счет других. Естественный отбор происходил не на уровне индивида, а на уровне рода или племени.

Для большинства антропологов эта идея отнюдь не в новинку. Одно время у них даже было принято утверждать, будто большая часть нашего культурного багажа служит конкретной цели – поддерживать и усиливать целостность рода, племени или общества. Как правило, антропологи интерпретируют ритуалы и практики с точки зрения их содействия благу группы, а не индивида. При этом они пребывают в счастливом неведении, что биологи основательно подточили всю логику группового отбора. Теперь это здание без фундамента. Как и антропологи, до середины 1960-х годов большинство биологов бойко рассуждали об эволюции путем естественного отбора полезных для вида черт. Но куда деваться, если то, что хорошо для вида, плохо для индивида? Другими словами, что происходит в дилемме заключенного? Мы знаем. Интересы индивида стоят на первом месте. Бескорыстные группы постоянно разрушал бы эгоизм составляющих их индивидов.

Взять хотя бы грачовник. Во всей Евразии эти каркающие стайные представители семейства врановых кормятся личинками, которых подбирают на пастбищах, а весной, в период размножения, птицы собираются вместе. На высоких деревьях они устраивают целые колонии гнезд – грачовник. Грачи чрезвычайно социальны.

Кооперативные общества выжили за счет других. Естественный отбор происходил не на уровне индивида, а на уровне рода или племени.

Карканье и крики раздаются с рассвета до заката: птицы чирикают, играют, ухаживают. Стая производит такой постоянный гвалт, что ее часто называют парламентом грачей. В 1960-х один биолог попытался описать грачовник и другие скопления птиц как общества: единства, представляющие собой нечто большее, чем сумма составляющих их частей. Грачи, говорил Веро Уинн-Эдвардс, собираются вместе, чтобы получить представление о плотности популяции и, во избежание перенаселения, соответствующим образом организовать процесс размножения в текущем году. Если их много, каждый грач делает маленькую кладку: мальтузианский голод раз и навсегда предотвращен. «Интересы отдельной особи фактически подчинены интересам сообщества как целого». Между собой конкурируют стаи, но не отдельные птицы151.

Выдвинутое Уинном-Эдвардсом предположение, скорее всего, верно – с эмпирической точки зрения. Когда плотность популяции высока, размер кладки – небольшой. Но есть большая разница между этой корреляцией и установленной им причиной. Возможно, утверждал другой орнитолог Дэвид Лэк, при высокой плотности популяции пищи становится мало, и птицы реагируют на это, откладывая небольшое количество яиц. Кроме того, как и почему могло получиться так, что грач ставит интересы популяции превыше своих собственных? Если бы каждая птица практиковала самоограничение, мятежник, который бы этого не делал, оставил бы больше наследников. Очень скоро его эгоистичные потомки по численности стали бы превосходить альтруистов, а значит, самоограничение исчезло бы само собой152.

Все агрегации в природе, не являющиеся семьями – эгоистичные стада.

Лэк выиграл спор. Птицы не сдерживают свое стремление к размножению ради блага популяции. Биологии вдруг поняли: лишь очень немногие животные ставят интересы группы или вида превыше индивидуальных. Даже те, кто это делает, на самом деле выделяют семью, а не группу. Муравьиные колонии и общества голых землекопов – всего-навсего большие семьи. Как и стаи волков или карликовых мангуст. Или гнездующиеся группы голубых кустарниковых соек и других птиц, в которых молодежь прошлого года помогает родителям воспитывать новый выводок. Если ими не манипулирует паразит или, как это бывает у муравьев, они не захвачены в рабство другим видом, единственная группа, которую животные ставят превыше отдельной особи – семья.

Тем не менее многие животные образуют стаи, косяки, стада и группы, представляющие собой нечто большее, нежели большие семьи. Объясняется это простым эгоизмом. Каждой особи лучше в стаде, чем вне его. Почему? Да потому, что оно обеспечивает альтернативные мишени для хищников. Один-то в поле не воин, зато когда вокруг много других особей, спрятаться за чужие спины куда легче. Сельдь живет в косяках, а скворец – в стаях. Все это ради того, чтобы снизить вероятность отдельной особи стать жертвой. В совокупности эффект получается негативным. Сельди, сбивающиеся в косяки, становятся легкой добычей горбачей и косаток – хотя ни тем ни другим никогда бы не пришло в голову гоняться за одинокой рыбешкой. Но для отдельной особи всегда лучше спрятаться за другую рыбу. А значит, косяки и стаи – суть продукт эгоизма, а не коллективизма.

Причина образования грачовников может быть несколько иной: совместная оборона или возможность отслеживать места, где другие особи добывают пищу. В любом случае, принцип один и тот же. Быть в стае – эгоистичный, а не социальный акт. Короче говоря, если речь идет не о больших семьях, ничего альтруистичного в стадном или социальном поведении животных нет.

Уильям Гамильтон предложил термин «эгоистичное стадо». Свою мысль он проиллюстрировал воображаемой группой лягушек, собирающихся вместе на краю круглого пруда, дабы спастись от змеи, которая в нем живет. Руководствуясь единственным желанием оказаться между двумя другими лягушками (случись беда, в первую очередь съедят их), они в итоге устраивают кучу-малу. Все агрегации в природе, не являющиеся семьями – эгоистичные стада.

Даже стаи шимпанзе могут образовываться именно по этой причине: тогда хищниками выступают другие представители того же вида. Основная выгода, которую шимпанзе извлекают из жизни в больших сообществах, заключается в следующем: благодаря своему размеру стая обеспечивает безопасность, снижая риск успешного нападения на ее территорию соперничающей стаи153.

 

В Риме

Групповому отбору редко удается превзойти индивидуальный. Чтобы в этом убедиться, рассмотрим следующий пример. Соотношение полов буквально всех животных при зачатии составляет 50:50. Почему? Вообразите вид кроликов, состоящий из 10 самок на каждого самца. Поскольку эти животные полигамны, и от самцов не требуется кормить и защищать свое потомство, они будут процветать и размножаться в два раза быстрее, чем нормальные кролики. Как результат, последние скоро вымрут. Выходит, неравное соотношение полов для вида хорошо.

Но взглянем на это с точки зрения отдельной самки нового вида. Допустим, она имеет возможность менять соотношение полов в своем помете. Если она рожает только сыновей, каждый из которых в свое время спарится с 10 самками, то у нее будет в 10 раз больше правнуков, чем у соперниц. И очень быстро ее потомки начнут преобладать. Но, поскольку в каждом поколении будут рождаться только самцы, их будет все больше и больше – а значит, соотношение полов в конце концов станет равным. Вот почему – за редкими исключениями, лишь доказывающими правило – эта пропорция всегда вращается вокруг 50:50. Любое отклонение автоматически вознаграждает тех, кто восстанавливает равновесие.

То же справедливо для поведения человека. Вообразим южноамериканский лес и живущих в нем несколько сотен индейских семей, которые едят только сердцевину пальмы. Подобное не так уж невероятно: этот продукт является основным для целого ряда народов. Представим, что пальмы растут медленно, а рубить можно только зрелые деревья. Чтобы предотвратить голод, каждая семья подчиняется жесткому правилу «два ребенка на каждую женатую пару» и убивает «лишних» малышей. В результате зрелых пальм хватает на всех. Все хорошо в этом слегка тоталитарном Эдеме. Вид заботится о своих интересах (хотя бы и ценой индивидуальных стремлений) и процветает.

Теперь представим, что, по какой-то причине, спустя много лет одна семья отказывается делать то, что ей велено, и воспитывает 10 детей. Родители кормят их, срубая молоденькие пальмочки. Другие поступают так же, и все племя скоро оказывается в беде – причем законопослушным индейцам не лучше, чем нарушителям. На самом деле у последних, которых стало много, больше шансов выжить при надвигающемся голоде, чем у семьи, блюдущей закон. Невинные не только разделяют страдания виновных – на их долю выпадает даже больше мучений. Сам вид далек от процветания, чего не скажешь о его представителях. Потенциальный нарушитель закона либо может утверждать, что в конечном счете ему будет лучше, если он устоит перед искушением, либо руководствоваться «патриотизмом». Но может ли он быть уверен, что другие придут к такому же выводу? Вспоминая о дилемме заключенного, может ли он быть уверен, что они не предадут? И, если уж на то пошло, есть ли у него гарантия уверенности соплеменников в том, что не предаст он? Ибо если один человек предает, думает, что другой может предать, или считает, что другой думает, будто он предаст, чувство общности рушится, и логика ведет к беспределу.

Вспомните суровый урок хромосомы, эмбриона и муравьиной колонии. Вечная угроза эгоистичного мятежа существует даже в таких тесно связанных группах. Восстание подавляется исключительно благодаря искусным механизмам, организующим лотерею среди хромосом, или изолирующим зародышевую линию в эмбрионе, или стерилизующим рабочих муравьев. Насколько же труднее подавлять такие мятежи, когда индивиды не связаны родственными узами, вольны мигрировать между группами и способны размножаться самостоятельно?

Схожая логика обнажила безнадежно слабые допущения, лежащие в основе всего подхода группового отбора. Если группы характеризуются столь же коротким временем одного поколения, что и индивиды, если они достаточно инбрендны, если миграция между группами относительно небольшая, если шансы на вымирание группы так же высоки, как и составляющих ее индивидов – только тогда групповой отбор пересилит эффекты индивидуального. В противном случае эгоизм, подобно вирусу, распространяется внутри любого вида или группы, практикующих ограничение в интересах более крупного сообщества. Индивидуальные стремления всегда превалируют над коллективным ограничением. На сегодняшний день среди животных или растений не найдено ни одного убедительного примера практики группового отбора не только в семье близких родственников или клонов. Единственное исключение – образование новых колоний у пустынных муравьев-жнецов (да и то их идиллия недолговечна). Пчелы жертвуют своими жизнями ради защиты улья, но делают это для выживания не его самого, а генов, которые они делят со многими сестрами. Их отвага – всего лишь следствие эгоизма их генов154.

Впрочем, не так давно в уверенность, с которой некоторые биологи щеголяют этим аргументом, закралась нотка сомнения. Ученые не сомневаются в его верности, однако полагают, что нашли одно исключение – вид, в котором маловероятные условия позволяют группам кооператоров получать такое большое преимущество над сообществами эгоистичных индивидов, что первые могут заставить вторых исчезнуть до того, как те успеют их «заразить».

Это исключение – разумеется, человек. Что делает людей особенными, так это культура. Благодаря практике передачи традиций, обычаев, знаний и верований путем прямого «заражения» друг от друга, нашему виду свойственен совершенно новый тип эволюции. Речь о конкуренции между индивидами или группами. Но не генетически различными, а культурно. Один человек процветает за счет другого не потому, что его гены лучше, а потому, что он знает или верит в нечто, имеющее практическую ценность.

Роб Бойд – один из тех, кому принадлежит честь нового открытия. Как обычно, все началось с теории игр. Бойд получил свою первую ученую степень в физике, а вторую – в экологии, привнеся в вопросы, обычно рассматривающиеся биологами более свободно, математическую безжалостность. В 1980-х годах он предпринял исследование группового отбора – вместе с изучавшим планктон экологом Питером Ричерсоном. Проблема заинтересовала его благодаря одному парадоксу. Дело в том, что дилеммы заключенного ведут к стратегии «Око за око». Но, как ни крути, реципрокность вызывает кооперацию только в очень малых группах. Все это очень хорошо для летучих мышей – вампиров или даже шимпанзе, каждая из которых ведет счет щедрости двух или трех особей. А ведь человек – даже в племенных обществах – взаимодействует с сотнями, а то и тысячами других людей. И, как ни странно, успешно сотрудничает даже в этих крупных диффузных группах. Мы доверяем незнакомцам, даем на чай официантам, которых больше никогда не увидим, сдаем кровь, подчиняемся правилам и обычно сотрудничаем с теми, от кого вряд ли можем ожидать ответную услугу. Быть эгоистичным халявщиком – настолько разумная и успешная стратегия в большой группе реципрокных кооператоров, что возникает закономерный вопрос: почему этот вариант выбирают так мало людей?

Бойд и Ричерсон предлагают отбросить реципрокность и поискать другие объяснения сотрудничества. Допустим, на протяжении всей человеческой истории группы кооператоров были успешнее, чем сообщества эгоистичных индивидов, в результате чего последние вымерли. Следовательно, важнее было оказаться среди первых, чем преследовать собственные интересы.

Один человек процветает за счет другого не потому, что его гены лучше, а потому, что он знает или верит в нечто, имеющее практическую ценность.

Это работало бы до тех пор, пока сохранялись различия между группами, но потеряло бы всякий смысл, если бы (через брак, например) эгоистичные идеи распространились и на кооперативные союзы.

Этот же вывод применим даже в тех случаях, когда индивид приобретает большинство собственных привычек благодаря культуре, а не инстинктам.

Впрочем, в своих математических симуляциях Бойд и Ричерсон выявили один тип культурного научения, делающий кооперацию наиболее вероятной – конформизм. Если дети учатся не на примере своих родителей и не путем проб и ошибок, а копируя самые распространенные традиции или моду, существующие среди взрослых ролевых моделей, и если взрослые следуют самому распространенному на текущий момент паттерну поведения, принятому в обществе – если, короче говоря, мы культурные овцы, – тогда кооперация может иметь место даже в очень крупных группах. В результате, различие между кооперативной и эгоистичной группами сохраняется достаточно долго, чтобы вторая успела вымереть в процессе конкуренции с первой. Тогда отбор между группами важен не меньше, чем между индивидами155.

Слово «конформизм» вам знакомо? Думаю, да. Людей удивительно легко уговорить выбрать наиболее абсурдный и опасный путь, приведя один-единственный довод: мол, так делают все остальные. В нацистской Германии буквально каждый отказался от собственного мнения ради того, чтобы следовать за психопатом. В маоистском Китае лидер-садист, выпустив (всего-то навсего!) серию официальных заявлений, заставил огромное количество людей делать смехотворные вещи: поносить школьных учителей и нападать на них, плавить кастрюли на сталь, убивать воробьев. Конечно, это крайности. Но не утешайтесь мыслью, будто ваше собственное общество невосприимчиво к повальным увлечениям. Имперский джингоизм, маккартизм, битломания, клешеные джинсы, даже нелепости политкорректности – все это красноречивые примеры того, как легко мы покоряемся текущей моде по одной простой причине: это модно.

Бойд и Ричерсон задумались: как вообще возник конформизм? Какое преимущество он дает людям? Ученые предположили: поскольку для нашего вида характерны сильные различия в образе жизни, следовать традиции «будучи в Риме, поступай, как римлянин» совершенно разумно.

Рассмотрим косаток. Большинство животных едят одно и то же вне зависимости от места их обитания. Лиса, например, выискивает падаль, червяков, мышей, птенцов и насекомых и в Канзасе, и в Лестершире. А вот косатки – нет. Каждая местная популяция использует собственную изощренную стратегию поимки определенной добычи. В любом отдельно взятом случае и первая и вторая – разные. Во фьордах Норвегии косатки специализируются на окружении косяков сельди, а у берегов Британской Колумбии охотятся на лосося. На субантарктических островах они кормятся в основном пингвинами, которых ловят среди водорослей, а у побережья Патагонии выбрасываются на берег, чтобы сцапать морского льва. Суть в том, что каждая популяция делает что-то особенное: косатка из Норвегии, попавшая в Патагонию и отказавшаяся перенять местные привычки, просто-напросто умрет от голода.

Судя по всему, люди столь же локальны в своих привычках – с тех самых пор, как примерно пять миллионов лет назад перестали водить генетическую дружбу с предками шимпанзе. Последние, в конечном счете, тоже имеют сильные локальные пищевые традиции. В этом смысле они очень похожи на косаток. Одна группа в Западной Африке разбивает орехи камнями, другая, на востоке, ест термитов, выуженных палочками из термитника. Конформистская передача культуры – один из способов гарантии: вы делаете то, что работает в данном конкретном месте. Вы наследуете склонность копировать своих соседей. Женщина Homo erectus из Серенгети, мигрировавшая на запад и примкнувшая к роду, жившему на краю горного леса, поступала правильно, если, по примеру окружающих, начинала искать фрукты, а не рыть землю в поисках некоего корнеплода, который в этой местности вообще не рос.

И все же, замечает Бойд, наиболее выгода имитация тогда, когда она общепринята. Если вы – единственный имитатор, то научитесь лишь тому, к чему кто-то другой с трудом пришел самостоятельно, а не тому, эффективность чего доказана сотнями других людей. Как следствие, возникает вопрос: как могла конформистская система возникнуть в первую очередь? 156

В ходе человеческой эволюции местная специализация, культурный конформизм, яростный антагонизм между группами, кооперативная групповая оборона и коллективизм всегда шли рука об руку. Те сообщества, в которых процветало сотрудничество, преуспевали – и потихоньку привычка сотрудничать глубоко проникла в душу человека. По словам Бойда и Ричерсона, «конформистская передача информации и норм предоставляет по крайней мере одно теоретически неоспоримое и эмпирически правдоподобное объяснение того, почему люди (в отличие от всех других животных) сотрудничают – вопреки личным интересам – с другими людьми, не связанными с ними близким родством»157.

 

Миллион человек не могут ошибаться или… могут?

Параллельно эволюционному открытию конформизма, его обнаружили и психологи, и экономисты. В 1950-х годах американский психолог Соломон Аш провел серию любопытных экспериментов, посвященных конформности из страха. Испытуемый входил в аудиторию, где полукругом стояли девять стульев, и садился на предпоследний. Один за другим появлялись остальные восемь участников (подсадные актеры) и занимали другие стулья. Аш показывал группе две карточки: на первой была нарисована одна линия, на второй – три черты различной длины. Вопрос звучал так: какая линия на второй карточке имеет ту же длину, что и линия на первой карточке. Это был несложный тест: ответ был очевиден, поскольку линии отличались на пять сантиметров.

Испытуемый отвечал восьмым. К его удивлению, предыдущие участники выбирали один и тот же неверный вариант. Возникал конфликт между его чувствами и единогласным мнением семи человек. Чему верить? В 12 случаях из 18 испытуемый следовал мнению остальных и давал неправильный ответ. Когда после эксперимента подопытных спрашивали, оказали ли на них влияние ответы других, большинство отвечали отрицательно. Они не только подстроились под мнение большинства, но действительно изменили свои убеждения158.

За эту идею тут же ухватились математические экономисты – Дэвид Хиршлейфер, Сушил Бикчандани и Иво Уэлч. Взяв конформность как таковую, они постарались выяснить ее причины. Почему люди следуют местным трендам? Почему длина юбки, модные рестораны, различные стрижки, популярные певцы, новости, увлечение определенными продуктами и упражнениями, экологические страшилки, набеги на банки, психиатрические оправдания и тому подобное столь тиранически одинаковы в любой заданный промежуток времени и в любом месте? «Прозак», жестокое обращение с детьми, аэробика, «Power Rangers» — откуда взялись эти помешательства? Почему в США работает система праймериз – система предварительного выбора одного-единственного кандидата: с какой стати избиратели станут голосовать за любого кандидата, лидирующего по итогам выборов в крошечном штате Нью-Гемпшир? Ну почему люди такие овцы?

За последние годы было предложено минимум пять объяснений, но ни одно из них не убедительно. Первое: тех, кто не следуют моде, каким-то образом наказывают – это просто неверно. Второе: следование моде мгновенно вознаграждается – как, например, езда по надлежащей полосе. Опять-таки, обычно, ложно. Третье: люди просто предпочитают делать то, что и другие – как сельдь предпочитает оставаться в косяке. Что ж, возможно, но это не ответ на вопрос. Четвертое: каждый независимо приходит к одному и тому же заключению. И пятое: те, кто принимает решения, говорят остальным, что нужно думать. Ни одно из этих соображений не объясняет большую часть конформности.

Вместо всех вышеизложенных гипотез Хиршлейфер с коллегами предлагают так называемый информационный каскад. Каждый человек, принимающий решение – юбку какой длины купить, какой фильм посмотреть, – учитывает информацию из двух различных источников. Первый – его собственное независимое суждение, второй – выбор других людей. Если последние единодушны в своем выборе, то человек может проигнорировать свое мнение в пользу предпочтений стада. Это не слабость и не глупость. Как-никак, поведение других людей является ценным источником информации. Зачем доверять собственным рассуждениям, подверженным всевозможным ошибкам, когда можно «измерить температуру» мнений тысяч людей? Миллион потребителей не могут ошибаться насчет фильма, каким бы никудышным ни казался сюжет.

Более того, есть некоторые вещи – например мода на одежду, – где правильный выбор определяется исключительно мнением других. Покупая платье, женщина не просто спрашивает: «Оно красивое?» Она спрашивает: «Оно модное?» Что касается нашей страсти к моде, то можно провести любопытную параллель с некоторыми животными. Самцы шалфейного тетерева, обитающего на американских равнинах, сбиваются в большие стаи (токовище). Конкурируя за право оплодотворить самок, они танцуют, расхаживают с важным видом, самозабвенно раздувают грудь. Один или два самца (обычно те, кто устраивает представление ближе к центру токовища) пользуются наибольшим успехом. ю% самцов могут осуществить 90 % спариваний. Дело в том, что самки – великие подражатели. Самец для них привлекателен лишь потому, что вокруг него уже собрались другие самки (это показывают эксперименты с манекенами). Такой пунктик означает, что выбор самца может быть достаточно произвольным, но следование моде при этом не менее важно. Любая самка, нарушающая строй и выбирающая одинокого самца, по всей вероятности, вырастит сыновей, которые унаследуют неспособность папочки привлекать толпы самок. То есть популярность в игре спаривания – награда сама по себе159.

Но вернемся к людям. Подчинение информационному каскаду, конечно, хорошо, но есть одна проблема: в итоге может оказаться, что слепой незрячего ведет. Если большинство людей позволяют другим поколебать собственные суждения, то миллион человек таки могут ошибаться. Утверждать, что та или иная религиозная идея истинна, ибо другие верили в это тысячу лет, ошибочно. На мнение большинства оказывает влияние тот факт, что изменилось мнение их предшественников. Действительно, одна из характерных особенностей повальных у влечений, которую может объяснить только теория Хиршлейфера, заключается в следующем: они так же хрупки, как и захватывающи. Чуть только появляется незначительная новая информация, как все бросают старую моду ради новой. Наша страсть к увлечениям кажется довольно глупой: фактически мы скачем от одного всеобщего помешательства к другому по прихоти фонтанирующей информации.

Тем не менее в маленьком роду охотников-собирателей подчиняться моде целесообразно. По большому счету, человеческое общество – это не союз индивидов, каковым является общество леопардов или даже львов (хотя отдельные львы и сбиваются в группы). Оно состоит из групп, суперорганизмов. Сплоченность последних, достигаемая благодаря конформности, представляет собой ценное оружие в мире, где группы должны действовать сообща – с тем чтобы конкурировать с другими союзами. Произвольность решения важна меньше, чем единодушие, с которым оно принято160.

Ту же мысль высказал специалист по теории вычислительных систем Герберт Саймон. Он предположил, что наши предки преуспевали при условии социальной «послушности» – восприимчивости к социальному влиянию. Помните, как мы усердно убеждаем друг друга в добродетельности бескорыстия? Если бы в ходе естественного отбора мы сделались восприимчивы к такому внушению, то наверняка очутились бы в успешных группах – в силу наших альтруистичных предрассудков. Поступать так, как говорят другие люди, убежден Саймон, дешевле и лучше, чем выяснять оптимальный образ действий самостоятельно161.

 

Возлюби ближнего своего и возненавидь всех остальных?

Если люди подчиняются традициям родной группы, тогда каждая из них автоматически будет культурно особенной. Если в одной принят запрет на свинину, а в другой – на говядину, различие между ними будет сохраняться благодаря конформизму. Те, кто присоединяются к данной конкретной группе, подчинятся ее запретам. Таким образом, получить крайне различные практики, каждая из которых представлена группой людей, чрезвычайно легко. Если вероятность вымирания сообщества в конкуренции с другими высока и если новые группы образуются в результате расщепления старых, а не объединения представителей многих союзов, тогда условия для группового отбора весьма многообещающи.

Применимы ли эти условия к людям? Джозеф Солтис, коллега Бойда и Ричерсона, задался целью проверить эту концепцию, изучив историю племенных войн в Новой Гвинее. Это необычная страна, ибо большинство обитающих там племен впервые вступили в контакт с западным миром лишь в прошлом веке. Когда антропологи впервые познакомились с ними, их еще не потревожили западные товары, нормы и убеждения. Следовательно, утверждать, будто рутинная практика племенных войн – некий артефакт западного контакта, едва ли правомерно. Большинство новогвинейцев пребывали в весьма гоббсовом состоянии: насилие и жестокость представляли для них постоянную угрозу.

Солтис проанализировал историю сотен конфликтов, произошедших примерно за 50 лет в различных частях острова. Почти во всех случаях было ясно: новые группы формировались за счет расщепления старых на две части, а племенные войны часто приводили к исчезновению побежденных союзов. Рассмотрим народ Мае-Энга из центральной части Вестерн-Хайлендс. 29 конфликтов, произошедших в течение 50 лет между 14 кланами, стерли с лица земли пять из них. Не то чтобы все их члены умерли… После поражений они рассеялись и, присоединившись к победоносным общинам, быстро ассимилировались. (Кстати, это одна из причин того, почему генетический групповой отбор не работает – гены побежденных выживают. Что же касается женщин, взятых в жены победителями, то гены побежденных, вероятно, процветали и просочились в победоносную группу. Поскольку побежденные отказались от своей культуры и приняли культуру победителей, культурный групповой отбор работать может.) В целом Солтис подсчитал, что кланы Новой Гвинеи вымирали со скоростью от 2 до 30 процентов каждые 25 лет.

Такая скорость вымирания достаточно высока и допускает лишь очень легкую форму культурного группового отбора. Переживание или замещение плохо приспособленных союзов теми, у кого традиции лучше, может объяснить тенденции, проявляющиеся в течение 500 или 1000 лет (тогда как большинство культурных изменений происходят гораздо быстрее). Сладкий картофель, например, распространился в сельском хозяйстве Новой Гвинеи слишком быстро, подобную скорость невозможно объяснить селективным преимуществом выращивавших его групп. В данном случае это произошло, несомненно, путем распространения от племени к племени162.

Впрочем, объясняя человеческую историю групповым отбором, мы сталкиваемся и с другой трудностью. Как утверждал Крейг Палмер, группы людей – это миф. Мы, безусловно, мыслим в терминах групп – племен, кланов, обществ, наций, – но подлинно изолированными их назвать нельзя. Представители различных сообществ постоянно смешиваются между собой. Даже излюбленные антропологами кланы часто – лишь абстракции: люди знают группу, объединенную родственными связями, но не живут только со своими родственниками. В патрилинейных обществах они соседствуют с родственниками своего отца, но впитывают ряд элементов и культуры матери. Человеческие группы изменчивы и непостоянны. Люди не живут в них, говорит Палмер, они просто воспринимают мир в терминах групп, безжалостно относя окружающих к одной из двух категорий: мы или они. И все же это двойственное открытие. То, что мы воспринимаем мир с точки зрения групп – как бы это ни было ошибочно, – кое-что говорит о человеческой психике. Многие свои социальные следы эволюция оставляет именно внутри черепа163.

Забьем последний гвоздь в крышку гроба теории группового отбора. Легко утверждать, будто люди склонны к конформизму и, следовательно, делят свою судьбу с судьбой группы. Большинство примеров, которые я приводил – это случаи, когда люди сотрудничают ради личной выгоды. Тогда это не групповой отбор, а индивидуальный, опосредованный групповостью. Групповой отбор имеет место тогда, когда люди сотрудничают вопреки личным интересам, но в интересах группы – например ограничивают себя в размножении. Все, что мы выявили у человека, является сильной склонностью к групповости в преследовании личных целей, а не доказательством того, что интересы группы превыше личных интересов. Психика, отобранная на основе ее способности использовать преимущества жизни в союзах (частный случай – конформизм), отличается от развившейся путем группового отбора. Групповость может усиливать индивидуальный отбор, но это не групповой отбор как таковой.

Согласно Джону Хартунгу, наш групповой инстинкт настолько силен, что мы предпочитаем притворяться (а то и верить), будто мы – действительно результат группового отбора. Другими словами, люди утверждают, что ставят интересы группы превыше своих собственных – это позволяет скрыть тот факт, что они следуют группе только пока она их устраивает. Правда, стоит об этом заикнуться, как вы рискуете потерять популярность. Спросите любого последователя Гоббса – он знает.

Групповость может усиливать индивидуальный отбор, но это не групповой отбор как таковой.

То, что люди формируют эмоциональные привязанности к союзам – пусть даже произвольным (например, случайно выбранные спортивные команды), – не доказывает присутствие группового отбора. Как раз наоборот. Он доказывает, что люди очень четко осознают, в чем заключается их личная выгода – и в какой группе. Мы – групповой вид, но не вид, подлежащий групповому отбору. Мы созданы не для того, чтобы жертвовать собой ради клана, а для того, чтобы использовать его в своих интересах 164 .

 

Разрешите пригласить

Откройте буквально любую иллюстрированную книгу по антропологии – наткнетесь на изображения танцев, колдовства, ритуалов и культов. Напрасно вы будете искать подробности того, как конкретное племя ведет себя во время приема пищи, как мужчины ухаживают за женщинами, как семьи воспитывают детей. Это не случайно. Традиции еды, ухаживания и воспитания практически одинаковы во всем мире. Тогда как мифы творения, способы разрисовки тела, прически, магические заклинания и танцы отражают значимые культурные особенности. Именно они отличают один народ от другого. В такие вещи инвестируется уйма времени, сил и престижа. Собственно, ради них люди и живут. Найти новогвинейское племя, для которого слова «танец», «миф» и «церемония» (надлежащим образом переведенные, разумеется) вообще ничего бы не значили, так же невозможно, как и то, которое не знало бы значения слов «голод», «любовь» или «семья». Ритуал универсален, но его детали специфичны.

По моему мнению, один из способов понять ритуал – это рассматривать его как способ подкрепления культурного единодушия в таком биологическом виде, который управляется коллективизмом и конкуренцией между коллективами. Человечество, полагаю, всегда разделялось на враждебные и соперничающие племена. И те, кто находил способ вбивать культурный конформизм в головы своих сородичей, преуспевал больше тех, кому это не удавалось.

Антрополог Лайл Стедман убежден: ритуал – это нечто большее, чем просто демонстрация принятия традиции. Он поощряет сотрудничество и самопожертвование. Принимая участие в танце, религиозной церемонии или офисной вечеринке, вы подчеркиваете свою готовность к сотрудничеству с другими людьми. Спортсмены поют национальные гимны перед выходом на поле, родители терпят шантаж своих чад на Хэллоуин, владелец дома открывает двери колядующим на Рождество, старший доктор смеется сквозь зубы над пьесой студентов-медиков в конце семестра, прихожане в церкви хором поют псалмы, толпа футбольных болельщиков устраивает на трибунах «волну». В каждом из этих случаев подтекст происходящего очевиден всем: мы – часть одной команды, мы – на одной стороне, мы – все как один165.

Наиболее ярко это проявляется в танце, представляющем собой не что иное, как ритмичное движение людей в унисон друг с другом. Историк Уильям Макнил утверждает: необъяснимое очарование танцем должно иметь некое отношение к установлению кооперативного духа, эмоциональному объединению участников и акцентированию самобытности группы. Танцы в дописьменных обществах Африки и Южной Америки практически не имели отношения к ухаживанию или сексуальной демонстрации. Они были ритуалом, подчеркивавшим командный дух. Толпа южноафриканцев, устраивающая политическую демонстрацию и ритмично дергающаяся под музыку, намного ближе к корням и целям танца, чем пары, всю ночь напролет кружащиеся в венском вальсе по бальной зале166.

Похожий аргумент был выдвинут и по поводу истоков музыки – в частности философом Энтони Сторром. Она возбуждает и эмоционально волнует вполне предсказуемым и универсальным образом – и именно поэтому сопровождает все фильмы. «Ритм и гармония проникают в потаенные уголки души», – говорил Сократ. Блаженный Августин соглашался, прибавляя, что грешно считать церковное пение более проникновенным, нежели саму истину, о которой поется. Во время одного из концертов выдающемуся дирижеру Герберту фон Караяну измерили пульс. Последний менялся с настроением музыки, а не энергии дирижирования. Кроме того, во время дирижирования он изменялся гораздо больше, чем когда Караян пилотировал и сажал свой самолет.

Музыка будит эмоции. Эволюционная выгода от их пробуждения может заключаться в синхронизации и гармонизации эмоционального настроения группы людей в тот момент, когда для дальнейшего продвижения личных потребностей необходимо действовать в интересах группы. Пифагорейцы называли музыку примирением враждующих элементов. Быть может, она не случайно так тесно связана с проявлениями групповой лояльности – пожалуй, даже больше, чем танец. Псалмы, футбольные «кричалки», национальные гимны, военные марши: музыка и песни, вероятно, относились к определяющим группу ритуалам задолго до того, как стали служить иным целям. Кстати, на свете существует одно животное, реагирующее на ритм и мелодию похожим образом. Обезьяны гелада (или их еще называют «кровоточащее сердце» из-за розового, не покрытого шерстью пятна на груди, которое краснеет во время брачного периода) живут очень крупными группами на горных плато Эфиопии. На мелодичное пение сородичей отвечают сплоченнием и проявлением единодушия. Людям свойственно то же самое: «культурное согласие относительно рисунка ритма и мелодии (то есть песня, которую поют все вместе) рождает переживания, которые по крайней мере в течение пения захватывают участников и вызывают у них сходные эмоциональные реакции»167.

Что касается религии, то универсализм современного христианского учения мастерски затушевывает очевидную ее особенность – она почти всегда акцентирует внимание на различиях между внутренней и внешней группами. Мы и они, израильтяне и филистимляне, евреи и гои, спасенные и обреченные, верующие и безбожники, последователи Ария и Афанасия, протестанты и католики, индуисты и мусульмане, сунниты и шииты. Религия учит своих адептов, что они – избранные, а их ближайшие соперники – проклятые дураки, а то и вовсе «недолюди». В этом нет ничего удивительного, ибо большинство религий образовались из культов племенных раздробленных обществ. Согласно Эдварду Гиббону, немалая часть римского военного успеха определялась именно религией: «приверженность римских легионеров установленным стандартам вдохновлялась совокупным влиянием религии и чести. Золотой орел, сиявший перед легионом, был объектом их глубочайшей преданности. Его неодушевленность значения не имела – бросить этот священный символ в час опасности считалось величайшим грехом»168.

Джон Хартунг, антрополог, посвящающий все свое свободное время изучению истории, взял излюбленную иудеями и христианами фразу «Возлюби ближнего своего как самого себя» и подверг ее тщательному анализу. Согласно Торе (Ветхий Завет), она была произнесена во время скитания израильтян по пустыне. Последние были измучены постоянными распрями и жестокими междоусобицами, жертвами которых ненезадолго до этого стали 3000 человек. Моисей, стремясь поддержать согласие в народе, придумал многозначительный афоризм о любви к соседям, но контекст его высказывания ясен. Он относится непосредственно «к детям твоего народа» и не призывает к общей благожелательности. «Для большинства религий характерны парохиальные взгляды, – считает Хартунг, – поскольку на основе религий создавались союзы, чье выживание зависело от конкуренции с другими группами. Такие религии и внутригрупповая мораль, которую они питают, пережили конкуренцию, их породившую».

Хартунг идет еще дальше. Десять заповедей, заявляет он, относятся к израильтянам – но не к язычникам, что неоднократно подчеркивается в Талмуде. О том же говорили такие ученые, как Маймонид, а также цари и пророки Торы. Современные переводы благодаря примечаниям, редактуре и неверным толкованиям обычно затушевывают сей факт. Но, как бы там ни было, геноцид являлся такой же центральной частью инструкций бога, как и нравственность. Когда Иисус Навин в один день убил 12 тысяч язычников и вознес хвалу Господу, выгравировав десять заповедей в камне – включая фразу «не убий», – он не лицемерил. Подобно хорошему групповому селекционеру, еврейский бог был суров ко внешней группе и добр ко внутренней.

Все это я пишу не для того, чтобы задеть евреев. Даже Маргарет Мид (а уж она всем авторитетам авторитет) утверждала, что запрет на убийство человеческих существ всегда и везде интерпретировался с точки зрения дефиниции людей как таковых. Люди – принадлежащие к данному конкретному племени, а остальные – суть «недочеловеки». Как сказал Ричард Александер, «правила нравственности и законы, похоже, созданы не для гармонии в обществе, а для обеспечения сплоченности, достаточной для отпугивания врагов»169.

Христианство, конечно, учит любви не только к христианам, но и ко всем людям. В основном это заслуга апостола Павла. Ведь в Евангелиях Иисус, во-первых, часто обозначает различие между евреями и язычниками, а во-вторых, дает понять, что обращается исключительно к первым. Апостол же Павел, живя в изгнании среди язычников, проповедовал обращение неверующих, а не истребление их. Впрочем, практика несколько отличалась от проповедей. Крестовые походы, инквизиция, 30-летняя война и сектантские распри, до сих пор мучающие Северную Ирландию и Боснию, подтверждают склонность христиан любить лишь тех своих соседей, кто разделяет их убеждения. Христианство не слишком-то снизило этнические и национальные конфликты. Если уж на то пошло, оно, наоборот, разожгло их.

Суть вышесказанного не в том, чтобы выставить религию первопричиной или источником племенного конфликта. В конце концов, как указывал сэр Артур Кейт, Гитлер усовершенствовал двойной стандарт внутригрупповой морали и внешнегрупповой жестокости, окрестив свое движение национал-социализмом. Вторая часть названия означала коммунитаризм внутри племени, а первая – его злобную наружность. Никакой необходимости прибегать к религиозным соображениям не было. Однако, учитывая, что человечеству присущ племенной инстинкт, питаемый миллионами лет групповости, религии процветали. Это процветание обеспечивалось тем, что подчеркивась общность обращенных, с одной стороны, и пороки и бедствия язычников, с другой. Свое эссе Хартунг заканчивает на грустной ноте: он сомневается, что всеобщая нравственность не только может быть привита религиями с такими традициями, но и вообще когда-либо будет достигнута – разве что земляне объединятся перед лицом инопланетного вторжения170.

Правило эволюции гласит: чем выше степень сотрудничества внутри обществ, тем яростнее битвы между ними.

Если доброе отношение людей друг к другу объясняется исключительно врожденной ксенофобией, усвоенной за тысячи лет межгруппового насилия, то моралистам утешиться нечем. Не найдут здесь поддержки и те, кто призывает действовать во благо человечества или Геи, всей планеты. Как указывал Джордж Уильямс, противопоставлять нравственность группового отбора и безжалостность индивидуальной борьбы примерно то же самое, что сопоставлять геноцид и убийство. Муравьи и термиты не отказывались, как утверждал Кропоткин, от Гоббсовой войны: она идет по-прежнему, только уже между армиями, а не отдельными особями. Голые землекопы, столь дружелюбные внутри колонии, известны своей агрессивностью по отношению к землекопам из других общин. А вот стаи стрижей, напротив, не испытывают злобы к другим стаям.

Правило эволюции, которое мы никак не можем обойти, гласит: чем выше степень сотрудничества внутри обществ, тем яростнее битвы между ними. Возможно, мы действительно одни из наиболее склонных к сотрудничеству социальных существ на планете. Но мы же и самые воинственные.

Такова темная сторона коллективизма у людей. Но есть и светлая. Имя ей – торговля.