Происхождение альтруизма и добродетели. От инстинктов к сотрудничеству

Ридли Мэтт

Глава шестая. В которой ни один человек не может съесть целого мамонта

 

 

Общественные блага и частные дары

Большая часть поверхности суши на нашей планете представляет собой либо пустыню, либо лес. Если бы не деятельность человека, дождевые леса заполонили бы тропики, а листопадные – умеренные широты. Сосны утыкали бы горы, ели и пихты словно фетром укрыли бы север Азии и Северную Америку. Лишь кое-где – в африканских саваннах, пампасах Южной Америки, степях центральной Азии и прериях Северной Америки – в экосистеме доминирует трава.

И все же, мы, люди – вид, изначально обитавший на травянистых территориях. Мы появились в африканской саванне и до сих пор стараемся воссоздать ее везде, куда только ни ступает наша нога. Парки, лужайки, сады, фермы – все они так или иначе организованы на благо травы. Первым это заметил Лью Коварски. По его словам, можно с уверенностью утверждать (и на то есть свои основания), что трава – истинная хозяйка планеты, ибо она использует нас как своих рабов. В виде пшеницы и риса мы сажаем ее там, где когда-то росли леса. Мы ухаживаем за ней и преданно оберегаем ее от врагов 93 .

Трава – достаточно новый обитатель планеты. Появилась она около 25 миллионов лет назад – примерно в то же самое время, когда от основной ветви обезьян отделились человекообразные. Трава растет от основания, а не от кончика стебля, так что общипывание ей не страшно. Как следствие, она не тратит драгоценную энергию на защиту с помощью токсичных химических веществ или колючек и мирится с частыми задержками в развитии, вызываемыми зубами голодных животных. Впрочем, это не имеет значения: чем больше ее обкусывают, тем больше питательных веществ поступает с экскрементами травоядных и тем быстрее восстанавливается травяной покров после зимы или засухи.

Там, где растет трава, изобилуют крупные животные. Серенгети кишит гну, зебрами и газелями – усердными жвачными, превращающими траву в мясо. Прерии когда-то полнились стадами буйволов. В дождевых лесах тропиков, хвойных лесах на Севере или дубовых в умеренных широтах, напротив, крупных животных мало и они рассеяны по большой территории – здесь еды намного меньше. В регионах с плотным травяным покровом охота на крупных животных становится образом жизни для многих плотоядных – волков, диких собак, львов, гепардов и гиен. Я назвал всего лишь некоторых, доживших до сегодняшнего дня. Заметьте, все эти хищники – за частичным исключением гепардов – высокосоциальны. Задача свалить крупную добычу на заросшей травой равнине требует сотрудничества, но, так как приз достаточно велик, то сотрудничество – вполне допустимая роскошь, ибо одной удачной охоты достаточно, чтобы накормить много зубастых ртов.

Вот таким был мир, в котором появились люди. Мы ходим на двух ногах, имеем особые потовые железы и голую кожу, наша осанка максимизирует тень, устройство наших кровеносных сосудов позволяет эффективно охлаждать мозг, а свободные руки – носить предметы. Все это говорит о том, что мы отлично приспособлены для жизни на открытых, опаляемых солнцем травянистых равнинах Африки. Мы – животные саванны.

Трава – достаточно новый обитатель планеты. Появилась она около 25 миллионов лет назад – примерно в то же самое время, когда от основной ветви обезьян отделились человекообразные.

Мы бегаем на длинные дистанции не хуже, чем наши кузены-шимпанзе лазают по деревьям. С самого начала мы охотились на крупную добычу. Ископаемые кости и каменные орудия, которыми расчленяли туши убитых животных, лежат вместе на местах древних боен, покинутых 1,4 миллиона лет назад, а то и больше. Проведя тщательные исследования, ученые, к удовольствию большинства, доказали: это не случайно – наши предки ели крупных животных. Как гиены и львы, мы тоже были высокосоциальны94.

В разгар ледниковых периодов – от 200 000 до 10 000 лет назад – трава покрывала большую часть суши. По мере того как все больше и больше воды оказывалось запертой в ледяных шапках и ледниках, уровень моря падал, климат становился суше, и влажные леса уменьшились до небольших клочков, которые должна была заменить саванна. На севере засухи пагубно сказались на деревьях (90 % которых находятся над землей), но пошли на пользу траве (90 % которой спрятано под землей). В то время едва ли существовали ельники или мшистые тундры, которые мы наблюдаем сегодня – повсюду расстилались бескрайние, открытые равнины сочной травы. Эти северные травянистые территории известны под общим названием «мамонтовых степей». Простираясь от Пиренеев по всей Европе и Азии, через огромные равнины Берингии (суши, большая часть которой ныне находится на дне Берингова пролива) до Юкона в Канаде, они были самой обширной средой обитания на планете.

Мы, африканские жители, последовали за нашим повелителем-травой в великие мамонтовые степи и приняли образ жизни, в основном зависящий от охоты. Мамонтовая степь представляла собой территорию с плотным травянистым покровом, характеризуемую и, возможно, даже созданную мамонтами. Волосатые слоны делили среду обитания с шерстистыми носорогами, дикими лошадьми и гигантскими бизонами, а также с более мелкими животными, включая крупных оленей (гигантский вапити), северных оленей и сайгаков. Были распространены львы, волки, хищные короткомордые медведи и саблезубые кошки. Мамонтовая степь здорово смахивала на Серенгети, только холодную.

В мамонтовой степи мы, обитатели африканской саванны, чувствовали себя как дома (правда, немного мерзли). Как и раньше, мы добывали больших животных, фактически, специализируясь на убийстве самых крупных из них. Люди Кловис, одними из самых первых населивших в Северную Америку, особенно почитали мясо мамонта: кости этого животного найдены буквально на каждой известной их стоянке. Там, где теперь находится Восточная Европа, 29 тысяч лет назад обитали представители граветтской культуры. Все, что осталось после них, сделано из бивней и костей мамонта: лопаты, копья, стены домов. Наше внимание было целиком и полностью посвящено мамонтам. Не приходится сомневаться, что громадные травоядные слоны были истреблены человеком. Это ускорило исчезновение самой степи. Без постоянного общипывания и удобрения навозом плодородность этих территорий резко упала, и трава начала уступать место мхам и деревьям. Те, в свою очередь, предохраняли землю от глубоких летних оттепелей, что еще больше снижало плодородность. Возник замкнутый круг, и богатые степи превратились в суровые тундры и тайгу95.

Если вы ни разу не убивали слона копьем (лично я пока не пробовал), вы по достоинству оцените навыки и ловкость этих людей. Наверное, мы никогда точно не узнаем, какими приемами они пользовались: устраивали засаду у водопоя (многие скелеты найдены во влажных областях), сбрасывали с обрывов или заманивали в болота? Человек даже мог полуодомашнить мамонтов, хотя это маловероятно.

Но как бы все ни происходило, люди точно не делали это поодиночке. Сотрудничество – вот безусловный ключ к их успеху. Практика делиться мясом не просто поощрялась – ей невозможно было помешать. Мертвый мамонт был, по сути, общественной собственностью.

Возникает уже знакомая нам проблема. Зачем присоединяться к охоте? Почему не появиться с беззаботным видом как раз в момент разделки туши и не угоститься кусочком? В конце концов, охота на мамонтов должна была быть крайне опасной. Ни один человек не имел достаточно веских причин вступать в борьбу с громадным животным, если не был уверен, что получит долю от добычи другого. Он рисковал бы жизнью ради общего блага. Как древние охотники досовременной эры решали эту проблему, мы едва ли когда-нибудь выясним. Полагаю, они ее не решали вообще, и мамонты спокойненько разгуливали, занимаясь своими делами. Едва ли их беспокоили неандертальцы, населявшие Евразию в течение большей части ледникового периода. Не случайно, думаю, наиболее страстные охотники на мамонтов появились 30 тысяч лет назад, а то и меньше. Ибо примерно 50 тысяч лет назад – скорее всего, где-то в Северной Африке – случилось нечто очень-очень важное.

Человек изобрел копьеметалку – первое метательное орудие, далекого предка лука и стрелы. Копьеметалка, подобно пружине, накапливала энергию и сообщала дополнительный импульс маленькому копью (дротику), которое отныне можно было бросать с безопасного расстояния. И вот, впервые за всю историю, группка мужчин смогла окружить мамонта и знать наверняка, что никто не станет отлынивать. Проблема халявщиков решилась сама собой: опасная большая добыча превратилась в мишень96.

По-настоящему серьезная охота на крупную добычу, вероятно, началась именно с изобретения копьеметалки, которое имело глубокие социальные последствия. Мамонт – животное достаточно крупное, чтобы его хватило для прокорма большой группы людей. Оно настолько большое, что делиться им просто необходимо. Туша, по сути, теперь является не частной собственностью добывшего ее человека, а общественной. Она принадлежит всей группе. Охота на крупную добычу не только позволяет делиться, но и способствует этому. Отказывая голодному человеку в куске убитого вами мамонта, вы здорово рискуете – учитывая, что он вооружен копьеметалкой. Вот так охота на крупных животных впервые познакомила человечество с общественными благами.

 

Допустимое воровство

Здесь необходимо сделать небольшое семантическое отступление. Я использовал термин «реципрокность» так, будто его значение совершенно ясно, хотя на самом деле слово это весьма и весьма скользкое. В рамках стратегии «Око за око» оно означает поочередный обмен схожими услугами. Антропологи же много десятилетий используют слово «реципрокность» в несколько ином смысле. Для них оно означает одновременный обмен различными услугами. Когда летучая мышь-вампир делится кровью с соплеменницей, она ожидает, что ей ответят тем же, но позже. Когда владелец магазина отдает мешок сахара покупателю, он ожидает деньги сразу же.

На первый взгляд, это различие – чрезвычайно тонкое, граничащее с педантизмом. Однако, по моему глубочайшему убеждению, оно является ключевым для этой и всех последующих глав. Два человека могут прибегать к реципрокности первого типа только при достаточно необычных обстоятельствах. В этом случае судьба должна сперва предоставить одному некое временное преимущество, в котором нуждается другой, а затем изменить ситуацию на прямо противоположную – причем каждый должен помнить об обмене. Намного легче вообразить реципрокность второго типа, при которой один располагает излишком, который может обменять на иную валюту у другого. Долг гасится немедленно, и возможностей для мошенничества гораздо меньше. Представьте, что вы вносили бы деньги за сахар в магазине лишь спустя какое-то время.

Не забывая об этом различии, переходим к спору, разгоревшемуся между Кристен Хоукс и Кимом Хиллом – о том, почему охотники-собиратели делятся мясом друг с другом. Хилл утверждает, что все дело в реципрокности, при которой делящийся получает некую непосредственную плату за свою щедрость. Хоукс же считает, что награда гораздо более эфемерна и что в обмен на заботу об интересах общества делящийся, как правило, стремится получить социальное признание. В этом отношении он сродни филантропу викторианской эпохи, мечтающему о рыцарском звании. Обе точки зрения не так уж далеки друг от друга. Однако спор заслуживает подробного рассмотрения, ибо проливает свет на значение слова «реципрокность».

Прежде всего, дискуссия касается народа хадза, населяющего лесистую саванну к югу и востоку от озера Эяси в Танзании. Как и гуаяки, хадза живут на границах сельскохозяйственного мира, периодически принимая в нем участие в качестве наемных рабочих, но, в целом, предпочитая следовать собственной старой традиции добычи мяса охотой, а растительной пищи – собирательством. Несмотря на уговоры правительства и миссионеров, многие по-прежнему являются (или вновь стали) полноценными охотниками-собирателями. Женщины Хадза добывают пищу так же, как представительницы гуаяки или кунг: выискивают корнеплоды, фрукты и мед. Последний, как правило, изымают у колоний диких пчел, найденных мужчинами во время охотничьих вылазок. Зато мужчины Хадза, в отличие от представителей гуаяки и кунг, с луками и стрелами отправляются убивать действительно крупных животных – обычно, антилоп и жирафов. В последних есть огромное количество мяса – намного больше, чем может съесть или сохранить на африканском солнце один человек. Таким образом, у удачливого охотника нет особого выбора – он должен отдать мясо друзьям. Последние, естественно, остаются в выигрыше. А значит, вопрос, которым должен задаваться всякий охотник – с какой такой стати он вообще отправился на охоту? С чего вдруг такое бескорыстие? Ведь прежде, чем убить жирафа, он наверняка охотился несколько месяцев, хотя, если бы ставил силки, мог спокойно ловить цесарок несколько раз в неделю. Тогда вся добыча могла бы остаться в семье, и ему не пришлось бы делиться с соседями97.

Кристен Хоукс попросила мужчин хадза ловить мелкую дичь – например цесарок, – используя силки и ловушки. Мяса они стали добывать меньше, зато отныне были обеспечены пропитанием на многие дни вперед. В среднем, промышляя крупную добычу, охотники возвращаются с пустыми руками в 99 случаях из 100. На этом основании Хоукс сделала вывод: разумный мужчина Хадза, заинтересованный исключительно в благополучии своих детей, обязательно пристрастится к расставлению силков, ибо так он мог быть уверен, что на тарелке у его семьи мясо будет почти всегда. Подобный расклад точно понравился бы ей гораздо больше, чем полтонны бифштекса раз в шесть месяцев. Но хадза ожиданий не оправдали, и Хоукс стремилась понять, почему.

Более того, поскольку любой убивший жирафа фактически делится мясом со всеми, разумный человек просто сидит дома и ждет известий о том, что какой-то более сознательный его соплеменник притащил в лагерь еду. Чем больше туша, тем меньше (в процентном соотношении) достанется от нее охотнику. Но хадза упрямы. Они продолжают выслеживать крупных животных, большую часть которых все равно придется отдать. Откуда же такая щедрость?

Хоукс полагает, что практика делиться пищей – это нечто большее, чем просто «допустимое воровство» (термин, предложенный ее коллегой Ником Блертон-Джонсом). Как только человек, убивший жирафа, оттяпает столько мяса, сколько может унести, у него не остается ни малейших причин мешать угощаться другим. Да и охранять тушу от посягательств сородичей не только некрасиво, но и весьма проблематично. Эта идея восходит к Глину Исааку – антропологу, который в 1960-х годах, незадолго до своей преждевременной смерти, предположил, что практика делиться пищей, хотя и занимает центральное место в человеческой эволюции, своими корнями уходит в допустимое воровство, наблюдаемое у животных. Львы, например – явные воришки: главное правило на их пиршестве: «На бога надейся, а сам не плошай». Шимпанзе воспитаннее, но им приходится выпрашивать пищу, тогда как люди могут рассчитывать, что другие сами ее предложат. Развивая эту идею после изучения племени Хадза, Ник Блертон-Джонс утверждал, что допустимое воровство – не просто стадия, через которую прошли древние протолюди: оно являет собой по-прежнему валидное объяснение причин, по которым охотники делятся мясом с товарищами. Кроме того, он заметил оттенок враждебности в процессе дележа98.

С точки зрения логики, большое животное, убитое охотником из племени хадза, представляется самым древним примером «общественного блага» – чем-то, приносящим пользу всему сообществу. Общественное благо ставит так называемую проблему коллективного действия, которая есть не что иное, как дилемма заключенного, только в большем масштабе. Маяк – классический пример общественного блага. Это сооружение воздвигли ценой определенных затрат, но его светом может бесплатно пользоваться всякий, кто хочет провести свой корабль в порт – даже тот, кто отказался внести свою лепту в строительство. Поскольку в интересах каждого оставить оплату маяка другим, их и не строят – или, точнее, воздвигают, но причина становится ясной не сразу. Мертвый жираф, рассуждала Хоукс, немного похож на маяк: нужно, чтобы кто-то его поймал, но когда он пойман, мясо волен брать любой, даже самый ленивый человек – иначе оно просто испортится.

Так почему, спрашивала Хоукс, охотники-собиратели вообще дают себе труд что-то делать? В поисках ответа на этот вопрос она обратилась к работам американского экономиста 1960-х Манкура Олсона. По мнению последнего, проблема общественных благ легко решается, если присутствуют достаточные социальные стимулы. Успешный торговец, желающий улучшить свое положение и репутацию в городе и готовый потратить на это немного денег, заявляет, что заплатит за маяк. Именно из-за необыкновенной щедрости и пользы для других сей акт и приносит ему славу и почет.

Аналогичным образом обстоят дела и в племени хадза: мужчины, которые сильны в охоте, получают значимые социальные награды. Их успеху завидуют другие мужчины, и, что, возможно, главное, ими восхищаются женщины. Хорошие охотники имеют больше внебрачных связей. Это справедливо не только в отношении племени хадза – то же относится к гуаякам, яномамо и другим южноамериканским племенам. Вероятно, это распространено повсеместно и ни для кого не является секретом.

А значит, одержимость мужчин убийством больших животных, мясом которых можно делиться, совершенно понятна. Такова ярко выраженная особенность самцов: где бы ни жили, они выискивают такую пищу, которой необходимо делиться – даже ценой игнорирования более целесообразной, но мелкой добычи. Взглянем на ситуацию с точки зрения самого охотника. Если он убивает цесарку, ее съедают его жена и дети. Если он убивает небольшую антилопу, то, скорее всего, немного останется и тем охотникам, должником которых он является. Но если он убивает жирафа, то получает столько мяса, что никто и не заметит, как он украдкой отдаст лучший кусок аппетитной жене соседа.

Выходит, все дело в женщинах. Почему мужчины выслеживают жирафов, хотя преспокойно могут собирать цесарок для своих семей, ясно: крупная добыча ведет к сексу. Мужчины больше заинтересованы в снабжении пропитанием своих любовниц, нежели собственных детей. Но почему охота ведет к сексу? Почему женщины награждают охотников любовью? Вот здесь-то мнения Хоукс, Хилла и Каплана резко расходятся.

Мужчины, которые сильны в охоте, получают значимые социальные награды. Их успеху завидуют другие мужчины, и, что, возможно, главное, ими восхищаются женщины.

Согласно первой, то, что привлекает – неосязаемо. Для женщин притягателен сам запах успеха, который они называют «социальным вниманием». Дамы не получают ничего, кроме повышения статуса. Хилл и Каплан думают иначе. Для женщин существуют очень даже осязаемые выгоды, утверждают они – лучшие куски мяса. Не все части жирафа одинаково вкусны. Охотник, убивший животное, запросто может оставить лучшие куски себе и использовать их непосредственно для подкупа женщин, с которыми хотел бы завязать роман.

Тайна, почему никто не возится с цесарками, раскрыта: практика делиться пищей, далекая от выполнения по принуждению, представляет собой непосредственный реципрокный акт, каковым она является у шимпанзе и представителей племени гуаяков. Мы снова возвращаемся к самцам шимпанзе из Гомбе (которая, кстати, находится не так далеко от территории хадза), отправляющимся на охоту за колобу сами, чтобы накормить готовых к оплодотворению самок. Реципрокность в данном случае просто измеряется в иной валюте– в сексе.

Как бы там ни было, Хилл и Каплан ставят под вопрос допущение Хоукс о том, что мужчины только выиграют от поимки цесарок. Пока существует обычай делиться мясом крупной добычи, мужчины хадза, охотясь на крупную дичь, потребляют существенно больше калорий. Крупный размер туши с избытком компенсирует нерегулярность, с которой ее добывают. Хил и Каплан подсчитали, что в случае с племенем гуаяков охота на пекари дает около 65 тысяч калорий за час работы, тогда как поиск личинок насекомых – занятие гораздо менее прибыльное: оно приносит лишь 2000 калорий в час. Конечно, придется поделиться пекари с остальными членами рода и, в среднем, вам останется только около 10 % мяса. А вот личинок придется отдать всего 60 %. Но 10 % от 65 тысяч калорий все равно больше, чем 40 % от 2000. Выходит, мужчинам-гуаякам выгоднее охотится на свиней, чем обирать личинки.

Хилл и Каплан утверждают: «Ни один из представленных в обзоре Хоукс фактов не может считаться доказательством того, что охотники не просто меняют мясо на другие блага и услуги. Это ключевой фактор. Ибо, если такой обмен общепринят, крупная добыча не является общественным благом и никакой проблемы коллективного действия в данном случае не возникает»99. В большинстве обществ охотников-собирателей наблюдается ярко выраженная предвзятость в дележе: нуклеарная семья охотника получает большую долю – особенно от маленьких животных. А это наводит на мысль, что охотник сохраняет определенный контроль над распределением мяса. Последнее явно противоречит гипотезе допустимого воровства. В племени гунвинггу (Арнемленд, Северная Австралия) успешные охотники получают в итоге больше мяса для своих семей, чем остальные, и идут на все, лишь бы облагодетельствовать родственника больше, чем не родственника. В племени гуаяков пищу иногда оставляют даже тем, кто по каким-либо причинам не участвовал в дележе. Но, что самое странное, мужчина, убивший животное, обычно съедает меньше положенной ему доли. Все эти особенности не являются свидетельствами соперничества за мясо, подразумевамого теорией допустимого воровства.

Весь вопрос в том, кому принадлежит власть: имущим или неимущим. Если дележ пищи – это реципрокность, то распоряжаются первые, а если допустимое воровство – вторые. Даже когда охотник из племени хадза наперед знает, что потеряет жирафа в результате допустимого воровства, он все равно может повлиять на дележ: его цель – перевести неожиданный излишек мяса жирафа в менее скоропортящуюся валюту. Поэтому он делится им со своей супругой и родственниками, с потенциальными партнерами и друзьями, от которых получал в прошлом или ожидает получить в будущем ответную услугу. Это, во-первых, обеспечивает определенную стабильность в снабжении мясом, так как позволяет впоследствии ожидать доли добычи других, а во-вторых, повышает его престиж.

На возражения оппонентов Хоукс отвечает собственными выпадами. Доказательств строгой реципрокности мира Хилла-Каплана, говорит она, просто напросто не существует. Плохих охотников и халявщиков не наказывают. И все же есть ленивые и некомпетентные. Да, они лишаются социального внимания, но они не лишаются мяса. Зачем же другие их кормят?

 

Социальный рынок

И спор продолжается. Возможно, он отражает некие культурные различия между племенами аче и хадза. Или даже между мужским и женским полом Хоукс и Хилла. И все же, рискуя вызвать негодование обеих сторон, я думаю, что, в сущности, они говорят одно и то же. Хоукс утверждает, что отдача, которую получает хороший охотник, заключается не в мясе, а в престиже. По мнению Хилла и Каплан, он охотится потому, что есть отдача. Их спор напоминает более старую дискуссию, развернувшуюся в антропологии между «субстантивистами» и «формалистами» и достигшую своего пика в 1960-1970-е годы. Как и все разногласия в научных кругах, ее яростность, по большему счету, объяснялась только тем, что ставки были крайне малы – между точками зрения двух школ существовало лишь крошечное различие. Подобно Хиллу и Каплану, формалисты полагали, что открытия в экономике применимы к племенным обществам и решения представителей последних можно анализировать точно таким же образом, каким и решения людей в западных рыночных странах. Следовательно, для формалиста источник рынка – со всеми предоставляемыми им возможностями обмена различными товарами, использования разделения труда и страхования от зависимости от одного конкретного блага – может крыться в реципрокной практике делиться пищей, принятой в родах охотников-собирателей100.

Субстантивисты, напротив, убеждены в неприменимости законов экономики к примитивным обществам, поскольку люди в них вообще не состоят в рыночных отношениях. Они не являются свободными агентами, определяющими свои личные интересы в бесстрастном мире торговых центров. Их стихия – переплетение социальных обязательств, родственных связей и отношений власти. Причина, по которой человек делится пищей, действительно может заключаться в реципрокной страховке. Однако не исключено, что он связан обычаем или делает это из страха перед наделенным властью реципиентом.

Хоукс в лучших традициях субстантивизма восстает против грубой экономики реципрокного дележа. Как я уже говорил, это чистейшее буквоедство: современная экономика стремится выйти за пределы идеального рынка и учесть «иррациональные» причины, определяющие те или иные решения. Даже если Хоукс права и мужчины из племени хадза действительно охотятся ради престижа, а не для того, чтобы отплатить услугой за услугу, это отнюдь не мешает рассматривать их мотивы с беспощадно экономической точки зрения: охотники конвертируют мясо жирафа в долгоиграющий и ценный продукт – престиж, который позже будет превращен в иную валюту преимущества. Ричард Александер называет обмен конкретных благ на абстрактные «косвенной реципрокностью» 101 .

Я не верю, что предположение, что в действиях охотников-собирателей совсем уж нет далеких отголосков истоков финансовых деривативов в современных рынках. Когда мужчина племени хадза делится мясом в ожидании некой будущей отдачи, он, по сути, покупает дериватив, позволяющий ему хеджировать риск. Согласно Хиллу и Каплану, он заключает договор на обмен плавающей нормы прибыли от своей охоты на более фиксированную, достигаемую всей группой. Он – как фермер, заключающий договор на получение фиксированного дохода от своей пшеницы за шесть месяцев путем продажи форвардного контракта или покупки фьючерсов. Он – как банкир, выдавший крупный заем с плавающей процентной ставкой и решивший хеджировать свое положение, подписав договор на своп (или даже свопопцион) с другим банком: согласие осуществить серию плавающих выплат, привязанных к краткосрочными процентным ставкам, в обмен на получение серии фиксированных платежей. Для этого он ищет партнера, который желает противоположного.

Согласно Хоукс, охотник снижает свою зависимость от одной валюты (мясо), покупая другую (престиж). Так компания, которая может дешево взять заем в долларах, вправе обменять его на заем в евро – для хеджирования риска убытков вследствие изменения валютного курса. Аналогии далеко не точные, но принципы – одинаковы: один человек стремится снизить риск, меняясь с другим или с другими. Те, кто скептически настроен по отношению к охотникам-собирателям – дескать, они чересчур уж несведущи в таких вопросах, – сильно заблуждаются. Их мозг такой же, как наш, а чутье на хорошую сделку столь же остро (в их культурной среде), как и чутье любого брокера на чикагской товарной бирже. Торговцы деривативами оправдывают свою деятельность тем, что помогают снизить риск путем сведения друг с другом субъектов с разными рисками. Фьючерсный рынок или рынок свопов, утверждают они, приносит пользу всем. Это не игра с нулевой суммой. Не имея возможности обмениваться рисками, субъекты предпринимательской деятельности подвергаются большему риску – за что приходится платить. Тот же аргумент справедлив и в отношении истоков охоты и практики делиться пищей. Охота – опасное предприятие, и дележ снижает ее рискованность. Все только выигрывают102.

Если пример племени хадза кажется вам слишком отвлеченным, рассмотрим похожую проблему, но гораздо более близкую: неожиданное везение. На свете есть много людей, которым богатство свалилось как снег на голову и которые вызвали крайнее возмущение в своих сообществах тем, что не поделились им. Одна женщина из Сан-Франциско, заработавшая много денег за роль в фильме «Наверное, боги, сошли с ума», все потратила на себя и спровоцировала этим настоящий скандал103.

Маршалл Салинз убежден: причина, по которой охотники-собиратели обычно столь ленивы («работают» намного меньше часов, чем занимающиеся сельским хозяйством) и не стремятся к богатству, заключается в том, что в их эгалитарных обществах накопить слишком много равнозначно отказу этим поделиться. Следовательно, гораздо разумнее хотеть малого и, тем самым, достичь всего, что хочется. Охотники-собиратели, говорит Салинз, открыли иной путь к изобилию – путь, указанный Дзэн-буддизмом. Они трудятся достаточно усердно, чтобы удовлетворить различные стремления и нужды, а затем останавливаются, дабы в дальнейшем не возбудить зависти окружающих104.

8 августа 1993 года Маура Берк выиграла в национальную ирландскую лотерею 5 миллионов фунтов стерлингов. 450 человек, жившие в крошечной деревушке Леттермор, обрадовались за везучую соседку и закатили вечеринку. Муж миссис Берк умер через месяц после свадьбы, и детей у нее не было. Какие только планы не строили деревенские жители! Но Берк ничем с ними не поделилась. Те, естественно, возмутились. «Мы не видели ни пенни из ее выигрыша», – с гневом поведал журналистам один из леттерморцев.

В итоге миссис Берк начали угрожать смертью, и она переехала в Лондон. Удача заставила ее покинуть родной дом. А все почему? Она не пожелала делиться105.

На первый взгляд, наказание миссис Берк – в лучших традициях допустимого воровства Хоукс. Сообщество не просто ждало от нее щедрости, оно наказало ее за то, что оная не была проявлена. Впрочем, можно посмотреть на это и с другой стороны – так же, как Хилл и Каплан. Подобно игроку в дилемме заключенного, миссис Берк вдруг изменила после многолетнего сотрудничества, и у партнеров возникло желание ее проучить. Понимая, что соседи никогда не смогут отплатить ей равной щедростью, Берк не видела веских причин делиться с ними. Между тем, любой удачливый охотник-абориген твердо знает: однажды наступит и его черед получать, а не отдавать, и когда это случится – всего лишь вопрос времени. Образно говоря, над его решением нависает длинная тень будущего.

Миссис Берк случайно повезло. В обществе эскимосов скопидомничать запрещено. Богатых людей, уличенных в жадности, иногда убивают.

 

Подарки как оружие

На первый взгляд, все это отлично объясняет, почему люди с таким энтузиазмом сотрудничают друг с другом. Тем не менее такое толкование нельзя считать абсолютно удовлетворительным. Почему? Основные причины указал блестящий израильский ученый Амоц Захави, привыкший запускать лис в интеллектуальные курятники. Он изучает арабских кустарниц, как и многие птицы средних размеров, обитающих в теплых краях и живущих не парами, а более крупными семейными группами. В последних «подростки» помогают родителям выхаживать новых птенцов. Обычно биологи не испытывают трудностей в объяснении помощи по гнезду. В конце концов, находясь поблизости и знакомя братьев и сестер с этим миром, подростки увеличивают свои шансы перенять роль, связанную с размножением и выведением потомства. Это система, управляемая непотизмом и эгоизмом.

Но Захави энтузиазм подростков озадачил. Они не только отчаянно конкурируют за право приносить пищу в гнездо, следить за хищниками и охранять территорию от соседей – их энтузиазм кажется на удивление нежеланным. Доминирующие особи фактически мешают подчиненным оказывать помощь, хотя должны бы, полагал Амоц, паразитировать на стараниях своих младших братьев.

Захави утверждает, что помощники вообще не гонятся за непотическими наградами, а стремятся к так называемому социальному престижу. Рьяная и энергичная помощь, пишет он, акцентирует преданность птицы семье, что, в свою очередь, требует преданности от других партнеров. Такая мысль привела исследователя к переоценке брака – по крайней мере, у птиц. «Полагаю, даже в сотрудничестве двоих, большая часть инвестиций может расцениваться как реклама качеств инвестора, а также его мотивов к продолжению сотрудничества. Это позволяет снизить склонность партнера к мошенничеству или отлыниванию». Иными словами, вывод Захави подразумевает, что щедрость и великодушие порой используют в качестве оружия 106 .

Отголоски этой странной двусмысленности можно найти и в человеческих культурах. В любой заданный промежуток времени в Британии около 7–8 % экономики сосредоточено на производстве будущих подарков. В Японии эта цифра, вероятно, еще выше. В основном речь идет об антикризисной промышленности. Об этом явно свидетельствует рвение, с которым в последние несколько десятилетий производители холодильников и плит вкладывают средства в изготовление товаров, спрос на которые, в большей своей части, определяется свадебным и рождественским рынками – например в тостеры и кофе-машины. Таким образом, они застраховались от рецессий. Но зачем люди дарят друг другу подарки? Отчасти чтобы проявить свое доброе к ним отношение. Отчасти чтобы отстоять собственную репутацию щедрого человека. А отчасти чтобы связать реципиентов обязательством ответить тем же. Подарки очень легко превращаются во взятки.

Возьмем обычай kula, практикуемый на островах Тробриан. Kula — это обмен ожерелий из ракушек на браслеты на предплечье. Острова образуют круглый архипелаг: ожерелья дарят тем, кто живет на них по часовой стрелке, а браслеты – тем, кто против. Два типа подарков путешествуют по бесконечному кругу – процедура чрезвычайно бессмысленная, но невыразимо важная. Почему дарение презентов является столь навязчивой идеей?

В 1920-х годах французский этнограф Марсель Мосс написал свой знаменитый «Очерк о даре», в котором выдвинул следующую теорию: дарение подарков в доиндустриальных обществах представляет собой способ заключения договоров с незнакомцами. В отсутствие государства, которое бы гарантировало мир, эту функцию выполняют презенты. В 1960-х годах Маршалл Салинз заметил одну весьма любопытную черту, присущую обществам во всем мире. Чем ближе родство между дарителем и одариваемым, тем меньше необходимость в ответном равноценном подношении. Внутри семьи, писал Салинз, существует «генерализованная реципрокность», под которой он понимал отсутствие реципрокности вообще: люди просто дарят друг другу подарки, не ведя счет, кто кому сколько должен. В деревне или племени, напротив, нужно быть крайне внимательным и не забывать дарить ответные – эквивалентные – подарки. Между племенами существует так называемая негативная реципрокность – довольно невразумительный термин Салинза, означающий кражу или попытку получить нечто, затратив на это меньше, чем оно стоит. Истинная реципрокность – ценность за ценность – практиковалась только между неродственными союзниками.

Бесплатного сыра не бывает. Даже в наиболее утонченных и искушенных европейских кругах дорогой подарок всегда вызывает у нас чувство, будто мы чем-то обязаны дарителю.

Разумеется, родитель не рассчитывает на ответную щедрость ребенка, а от вора никто не ждет оплаты награбленного. Но в любом другом случае подарок делается с четким намерением получить ответный презент – причем, достаточно равноценный. Реципиенту неудобно, если ему нечего дать в ответ. Или он побаивается, как бы вы не сочли маленькую коробку конфет достаточным вознаграждением за всю ту помощь, которую он вам так или иначе оказал. Даже если плата осуществляется в совершенно иной валюте, смысл дарения – это обмен. На мой взгляд, есть только одно исключение – посылание цветов в больницу другу. Да и то вы ожидаете, что в случае вашей болезни он тоже пошлет вам цветы.

Этот инстинкт знаком всем. Попробуйте представить мир без него – мир, в котором окружающие не задумываются о том, насколько вы щедры, а вы не размышляете о том, насколько они благодарны. Эта неукротимая склонность рассматривать процесс дарения презентов в свете сделок (за исключением родственников) сидит глубоко-глубоко внутри каждого из нас.

Как это часто бывает, эту особенность легче заметить в чужих культурах, чем в собственной. Впервые ступив на американский берег, Колумб встретился с людьми, отделенными от всякого культурного контакта с предками европейцев десятки тысяч лет. Хотя две эти линии не имели возможности обмениваться опытом со времен мезолита, было совершенно ясно: дары выставлялись в ожидании ответных подношений. Обменом подарков, собственно, красные и белые люди тут же и занялись. В колониальной Америке термин «индейский дар» стал означать подарок за который ждут равноценный гостинец. Презенты заведомо обязывали к ответному подарку – в этом и был весь их смысл. До сегодняшнего дня это одна из наименее непонятных культурных универсалий. Антропологи, изучавшие некое кенийское племя, поразились, как его представители преуменьшали все, что им дарили. «Каждой подаренной лошади заглядывали в рот и находили изъяны», – сетовали ученые, хотя прекрасно понимали причину. Подарки дарят с расчетом, и кенийские реципиенты знали это не хуже. Бесплатного сыра не бывает. Даже в наиболее утонченных и искушенных европейских кругах дорогой подарок всегда вызывает у нас чувство, будто мы чем-то обязаны дарителю 107 .

 

Не хуже других

Прежде чем вы обвините меня в полнейшем цинизме, хочу заметить: я отнюдь не ставлю своей целью лишить добродетель добродетели. Если вас слишком волнуют мотивы щедрых людей, значит, вы ходите кругами. Истинный альтруист не подарит ничего, ибо понимает: им при этом руководит либо тщеславие, либо ожидание ответного подарка. И в том и в другом случае он делает одариваемого своим должником. Истинно альтруистичный реципиент не оскорбит своего благодетеля, преподнеся тому презент в ответ, ибо тем самым свяжет его ненужными обязательствами (а то и вовсе намекнет, что изначальный мотив был не так уж и бескорыстен). Так, пара истинных альтруистов никогда и ничего друг другу не даст – лишь человек, лишенный всякой мотивации, способен творить добро. Здесь должно быть что-то не так108.

Парадоксы в сторону. Достаточно сказать: человеческий инстинкт обмениваться подарками настолько силен, что подношения используются как оружие. Рассмотрим потлач — ритуальный праздник с подношенем даров, во время которого практикуются намеренные попытки поставить соседей в неловкое положение собственной щедростью. Хотя эта практика известна в различных частях света, включая Новую Гвинею, наиболее широко она была распространена среди групп индейцев тихоокеанского побережья на северо-западе Северной Америки – вплоть до XIX века. Название заимствовано из языка чинуков. Больше всего подробностей мы узнали благодаря племени квакиутл с острова Ванкувер.

Индейцы племени квакиутл – непревзойденные снобы. Первостепенное значение для них имел статус, выраженный благородными титулами, а самым страшным считалось унижение. Как следствие, вся их жизнь была подчинена навязчивой погоне за статусом с одной стороны и страху позора с другой. Поскольку канадское правительство лишило племя возможности вести войны, основным оружием индейцев стала щедрость. Они раздавали свои богатства, чтобы подняться на каждую следующую ступень социальной лестницы, и лишались доброй репутации и престижа, если не могли ответить щедростью на щедрость – причем со щедрыми процентами.

Это абсурдное соревнование было крайне ритуализованным. Специальные мероприятия – потлачи – являли собой вопиющую демонстрацию соперниками собственных щедрости и расточительности. Они отдавали друг другу одеяла, жир колюшки, ягоды, рыбу, шкуры морской выдры, каноэ и самое ценное – «медяки», листы меди, украшенные фигурками. Не удовлетворившись раздачей накопленных богатств, некоторые хозяева церемонии брались вообще уничтожать их. Один вождь попытался затушить костер соперника дорогими одеялами и каноэ, а тот вылил в пламя рыбий жир – чтобы оно не потухло. В некоторых домах, где проходил потлач, врезанные в потолок специальные фигуры изливали в огонь бесконечный поток ценного масла.

Гость должен был притворяться, что не замечает жара, хотя порой тот обжигал кожу. Иногда – к великой чести хозяина – дом сгорал дотла.

Вдохновляя сына на подвиги щедрости, одна женщина вспоминала о своем отце: «Он отдавал или убивал рабов. Он отдавал или сжигал каноэ. Он отдавал шкуры морских выдр соперникам из своего племени и вождям других племен – или резал их на куски. Ты знаешь, что я говорю правду. Это, сын мой, дорога, которую твой дед проложил для тебя и по которой ты должен идти»109.

По вашему мнению, полнейший абсурд? Отнюдь. Наиболее вопиющие потлачи, разумеется, происходили достаточно редко, иначе раздавать было бы попросту нечего. Они представляли собой крайние проявления системы конкурентного аккумулирования богатства и были четко реципрокными. Каждый дар следовало вернуть с процентами, каждое пиршество или акт уничтожения следовало превзойти другим, более грандиозным пиршеством или актом уничтожения. Некоторые потлачи включали устраиваемые двумя вождями ритуальные аукционы ценной листовой меди. Но проигравший находился всегда. В мире потлачей, реципрокность не приносила выгоду обеим сторонам.

Каков же их смысл в рациональном, экономическом мире? Ответ формалистов прост: потлач включает скоропортящиеся продукты или хрупкие предметы. Престиж же, на который их меняют – вещь долгоиграющая и движимая. Если у вождя вдруг появляется излишек пищи или масла, то сохранить его он не может. А потому устраивает пир, отдает его другим или, в крайних случаях, сжигает. Такая экстравагантность или щедрость приносят ему уважение и престиж. Это не совсем четко объясняет, почему в ход шли даже столь непортящиеся вещи, как одеяла и листовая медь, но даже здесь есть своя логика: если на листы меди можно купить престиж, тогда… покупайте! По словам Рут Бенедикт, «эти племена использовали богатство не для получения эквивалентной его стоимости в экономических благах, но как фишки с фиксированной стоимостью в игре, в которой мечтали победить» 110 .

Тем не менее попытка рассматривать потлачи как рациональные стратегии, позволяющие пожинать плоды реципрокности, кажется притянутой за уши. Для меня это эгоистичный и хитрый метод эксплуатации человеческой склонности попадаться на удочку реципрокности, некая разновидность паразитизма на взаимности. Потлачи устраивались по одной-единственной причине: люди инстинктивно не могли противиться соблазну ответить на щедрость щедростью.

Сейчас объясню. Потлачи не были свойственны исключительно племени квакиутл и его соседям. Стараясь перещеголять друг друга в подношении подарков, европейские монархи завоевывали расположение как ближайших соседей, так и высокопоставленных уроженцев Востока. Посол ронял престиж своей страны, если дары, которые он привозил с собой, оказывались недостаточно ценными. Коллегам по офису или соседям, получившим на Рождество подарки более дорогие, чем они подарили сами, это чувство знакомо. Знакомо оно и предпринимателям, приехавшими в Японию с «неправильными» презентами. Дофин явно оскорбил Генриха V, преподнеся ему на коронацию теннисные мячики. Да и вы бы обиделись, если бы на день рождения получили зубную щетку. Да, подарки могут быть настоящим оружием.

На всех островах Тихого океана жители обменивались подарками. Это были настоящие битвы, в ходе которых каждый стремился пустить как можно больше пыли в глаза другому. В 1918 году, например, один тробрианец оскорбил другого, усомнившись в качестве бататов, выращенных в деревне Вакайсе. Ее жители в ответ оскорбили представителей деревни Какуаку. Вожди деревень поддерживали своих – ситуация накалилась. В итоге, жители Вакайсе собрали огромный ящик объемом 14,5 кубических метра, наполнили его бататами и доставили в Какуаку. На следующий день ящик вернули – он был полон бататов, выращенных в Какуаку. Мы могли бы наполнить его еще дважды, заявили жители Какуаку, но это было бы оскорбительно. Мир был восстановлен.

Описание типичного обмена бататами на островах Тробриан, предложенное Малиновским и известное как buritila’ulo, замечательно передает далекую от альтруизма атмосферу, окружающую факт дарения. В качестве другого примера он приводит взаимоотношения между прибрежными рыбаками и бататоводами. Первые пристрастились к добыче жемчужин и нашли это дело крайне прибыльным: на заработанные деньги они могли купить необходимые им бататы и рыбу. Но бататоводы упрямо отдавали им бататы бесплатно. В итоге рыбаки отказались от добычи жемчужин: им пришлось ловить рыбу, чтобы отдавать ее бататоводам в обмен на бататы. Подарок создает обязательства, а значит – это оружие111.

Впрочем, он становится им только в том случае, когда возникает чувство долга. Дарение подарков и соревнования в щедрости не являются изобретениями, придавшими форму нашей человеческой природе. Это способ эксплуатации уже существующей природы, свойственного нам уважения к щедрым и неуважения к скупым. Откуда у нас такой инстинкт? Все просто: нетерпимый к скупости человек эффективно контролирует систему реципрокности, получая свою долю везения других. Так, в племенном обществе, где стоит задача – связать другого обязательством, дарение подарков совершенно не является дарением как таковым. Это – отработка инстинкта реципрокности (а иногда – и вовсе паразитирование на нем).

Если это так, то этот инстинкт должен выявляться в ходе экспериментов подобно тому, как обнаруживается выделение слюны у собаки в ответ на сопровождающий пищу звуковой сигнал. Но так ли это на самом деле?