«Сквозь слезы, но весело»
Меня предупредили при найме: «Вам и уборкой придется немного заняться». Я приготовилась к худшему, но, черт побери, когда, придя спозаранку, я увидела протяженность плиточного пола: общую палату на двадцать четыре койки, две дополнительные, каждая на шесть коек, изолятор, лестничные площадки, ватерклозеты, раздевалки, служебное помещение, комнату медсестры... Когда мне дали в руки щетку, ведро, половую тряпку, я призадумалась, хватит ли у меня ловкости, ничего не разбив, вымыть пол на таком необъятном, но и столь плотно загроможденном пространстве. Железные кровати чересчур близко сдвинуты, окружены хрупким лесом капельниц, стеклянными утками, тяжелыми допотопными колясками, неизменно застревающими на полпути.
Представляясь старшей медсестре, я столкнулась с Марией, девушкой, только что прибывшей из своей Гваделупы и нанявшейся одновременно со мной. Ее направили вниз, а меня на второй этаж. Не выпуская из рук половую щетку, она ухватилась за иконку, висевшую у нее на груди, и взмолилась:
— Иисус-Мария, сделайте так, чтобы я научилась мыть пол.
А меня и саму обуял страх.
Но мне повезло. В этот первый день я оказалась сверхштатной, а не одиноко брошенной в неведомую область обслуги, как Мария, хотя, по-видимому, в ее положение попадают девять из десяти «поломоек» в учреждениях бесплатной медицинской помощи. Мне Елена сказала: «Следуйте за Жюстиной. Она знает свое дело». Вот я и шла по пятам за бретонкой, повязавшей синий фартук поверх белого халата.
Зашли в ватерклозет, где были и мусоропровод, и склад щеток, и два умывальника, предназначавшихся для ходячих больных. Я сказала Жюстине:
— Научите меня.
Она могла бы поиздеваться над моей неосведомленностью. Но не сделала этого:
— Уж если приходят работать сюда — значит, иного выхода нет.
И она мне все разъяснила.
Вначале надо приготовить смесь из горячей воды, кристаллов жавеля и черного мыла.
— Не переполняй ведро. Тяжело, да и расточительно. Здесь, видишь ли, во всем нужна экономия, — наставляла она. — У тебя нет перчаток? Обойдешься и так. После пятнадцатого их уже никогда не бывает. Ты начнешь вон с того края, я с этого. Поторапливайся. Сегодня обход профессора-консультанта. Если плитки не высохнут — все заляпают... И раз уж нас двое, — добавляет она, — протрем за кроватями и по углам. Запомни мои слова: не отлынивай, тебе же самой будет хуже. Когда пятна въедаются, их и сам дьявол не ототрет.
Ухватившись за дужку ведра, уверенным взглядом окинув плиточную степь, она закончила свою речь военным кличем, который я потом слышала раз двадцать: «Вперед! Хоть и сквозь слезы, но весело». Таков уж, видно, девиз этой службы.
По правде говоря, я не рассчитывала, что будет так легко, без каких-либо осложнений, наняться в первую попавшуюся, случайно выбранную больницу. В конторе по найму у меня ничего не спросили, кроме фамилии. На всякий случай я перевернула порядок имен. Но никто ничего и не собирался расследовать. Даже не пришлось извлекать на свет заранее подготовленную, почти достоверную историю: «Мне-де необходимо поработать во время каникул. Когда-то я училась в акушерской школе. Вот я и подумала...» Ни моя жизнь, ни душевное мое состояние никого не интересовали.
Моему «партизанскому» репортажу теперь мог помешать лишь медицинский осмотр.
— Раздевайтесь, — сказал доктор, не взглянув на меня. Но обнаружив шрамы — памятные знаки гестапо и алжирской войны, — он с недовольной миной поднял на меня глаза: — Думаете, вам по силам быть медсестрой?
— У меня же нет никакого диплома, я буду всего-навсего санитаркой.
— Та же работа. Даже хуже.
(Он мог бы прибавить: «Еще хуже оплачиваемая».)
Делопроизводитель пришел мне на помощь:
— Видите ли, мсье, когда необходимо работать...
— В конце-то концов это ведь только на месяц или на два, — решил доктор.
И вот на листке по найму штамп: «Годна для работы».
В коридоре ждали своей очереди гваделупка и Жаклина — студентка второго курса медицинского факультета. Чтобы продолжить ученье, ей тоже «необходимо работать». Она будет младшей медсестрой.
В чепце и белом халате («Смотрите не потеряйте, — наставляла меня бельевщица, — дирекция вас обяжет их оплатить») я рассматриваю свой трудовой контракт, словно билет на самолет дальнего следования. В контракте записано: «Риффо Марта, без квалификации, будет до 31 августа выполнять обязанности санитарки. Первая смена».
Марта становится маленьким винтиком отделения сосудистой хирургии.
■
Я убираю между постелями, стараясь как можно меньше пылить. В общей палате выстроились двумя рядами разбинтованные культи и язвы, ожидающие приговора профессора-консультанта, который уже начал свой обход. Утро, пахнущее кофе с молоком и формалином, такое же серенькое, как и эти некогда беленые стены.
— Мадам Марта, прошу вас... Меня забыли на судне. Вот уже целый час.
Я откладываю щетку. Больная тяжела для меня, но она помогает, упираясь руками. Скорее опорожнить судно, повесить на место.
— Спасибо, простите меня, вы очень любезны.
Улыбка. Надо бы поговорить с ней. Голос покорный, набухший слезами.
Но из соседней палаты меня вполголоса призывает на помощь Жаклина, из-за отсутствия опыта совсем обескураженная этой работой, при которой слышишь столько стонов и плача. Она обхватила руками человечка с ампутированными ногами, в прошлом сапожника. Впервые после операции его посадили на переносный стульчак. Старичок почти невесом. «Пятьдесят кило мокроты», — сказала бы Жюстина. Но тело, ставшее мертвым грузом, да еще сведенное страхом, тяжелеет, словно свинец. Ноги скользят по плиткам, больной цепляется, как утопающий; между койкой и стульчаком — пропасть. Под культи просунуть правую руку, а левой за спиной пациента крепко-накрепко ухватиться за правую руку Жаклины.
— Раз, два, три... Хоп! Вот мы и на месте.
Старик говорит мне:
— У вас легкая рука.
Это глупо, но я преисполнена гордости. Получила Гонкуровскую премию.
— Там, где ты прежде работала, часто тебе приходилось сталкиваться с ампутированными? — спрашивает Жаклина.
Хайфон, апрель 1972 года — если бы я могла тебе рассказать. Тот день, когда появились «Б-52», да и много других дней. Во дворе госпиталя, который подвергся бомбардировке, я отмывала в водоеме свои окровавленные ноги. Но это совсем из другой области. А время бежит так быстро. Какая уж тут болтовня, когда и передохнуть некогда, даже по нужде сбегать и то забываешь. На заводских конвейерах предусмотрены — правда, весьма короткие — паузы, щепетильно называемые «для отправления естественных надобностей». В больнице служащий ни у кого не должен просить разрешения отлучиться в ватерклозет. Только ритм работы таков, что сперва вы ощущаете потребность, а потом о ней забываете. К концу работы уже все в вас перегорело. Не ощущается даже голод. Восемь с половиной рабочих часов (официально) без передышки, не считая сверхурочных, которые вам обязуются «возместить», а перерыв для завтрака, проглоченного на ходу, всего-навсего получасовой. Времени слишком мало, чтобы сбегать в столовку: еще надо переодеться, да и бежать далеко — в другой конец больницы. Если же смена с 15 до 23 часов, то столовка и вовсе закрыта во время перерыва.
Вот все и жуют бутерброды, захваченные из дома.
— Заезженная, как все, я тем не менее два кило прибавила на этой неделе: набиваешься-то одним хлебом, — сердито жалуется Жаклина. — Посмотри, как опухли ноги, особенно щиколотки!
— Подожди, — урезонивает Жюстина, — продержишься несколько дней, привыкнешь.
К ночным дежурным общественная благотворительность проявляет известную щедрость. Дает бесплатно одну сардинку или два тонких ломтика колбасы с куском черствого хлеба. Запрещается, но это-то, впрочем, понятно, съедать остатки пищи больных. Жюстина твердо стоит на своем, не то вылетишь из больницы в два счета.
И тем не менее... Когда на тридцать восемь больных я остаюсь одна, как вчера, например: подавая, убирая, подчищая, вытирая (каждый предмет на определенное место, иначе следующая смена ничего не найдет. А ведь и пяти потерянных минут достаточно для утраты необходимого ритма. Не забыть бы про сладкий апельсиновый сок для «диабетической комы» Десятого номера), — тогда для меня совершенно немыслимо, хоть правила и требуют этого, вернуть на кухню (лифт то испорчен, то перегружен, и еще подземным коридором топать чуть ли не километр) недоеденное больными: кусок ветчины, салат и остатки супа на дне кастрюли.
Подражая Жюстине, я складываю все это, в холодном виде, между двумя тарелками — для ночной дежурной Долорес.
Антилец Симеон, выполняющий самые тяжелые работы, затычка всех дыр и вечно на побегушках: «Симеон, сюда! Симеон, туда!» — с этажа на этаж то с каталками, то с урнами для мусора, молча глядит на меня, когда я вместе с объедками выкидываю артишок или нетронутый кусок холодного мяса.
Симеон уколол себе руку иглой для внутривенных вливаний, застрявшей в грязных подстилках, которые он относил в прачечную. Ему и в голову не пришло немедленно известить кого-либо об этом происшествии. Разве знал он, чем рискует? Никто не имеет времени никому ничего объяснять. Живут на краю бездны, отдавшись на волю случая и боясь совершить какой-нибудь грубый промах.
Нет перчаток? Покупаю за свой счет. Роскошь. Стоимость каждой пары, тут же разорванной, равна получасовой оплате труда Симеона.
Старшая сестра, мадемуазель Б., отвечает за три этажа этого корпуса, вмещающего около восьмидесяти тяжелобольных: артриты последней стадии, гангрены нижних конечностей, требующие ампутации одной, а то и обеих ног. Односторонние и общие параличи, аневризмы, все виды артериальных изменений, при которых сосуды, разрываясь или закупориваясь, нарушают нормальную жизнедеятельность организма.
Мадемуазель Б. каждый день стремится установить образцовую дисциплину. Капитан этого корабля, дающего, несмотря на наши общие каждодневные подвиги, течь (из-за недостаточных денежных ассигнований и нехватки персонала), непрерывно перестраивает график, чтобы каждый из нас на своем этаже, на своем месте наилучшим образом обслуживал больных.
При моем появлении она разъяснила мне с полным чистосердечием, что быть санитаркой вовсе не означает играть в медсестру.
— Ваше дело обеспечивать гигиену, чистоту помещений, инструментов, белья, а также обслуживать больных. Перестилать с помощью младшей сестры постели, помогать тяжелобольным умываться, ходить на кухню за едой, разогревать ее здесь в служебном помещении. Коридоры длинны. А наши больные должны есть горячую пищу. Каждому надо дать то, что соответствует его режиму. Зеленый квадратик на листке в изножье постели означает бессолевую диету, красный кружок — диабет. Ваша обязанность — принять пустые тарелки, вытереть столики, вымыть посуду и прибрать служебные помещения. Вас могут попросить подать и опорожнить судно, сходить в камеру хранения крови, подвезти каталку к рентгеновскому кабинету, накормить парализованного. Но прежде всего выполняйте основную работу. Пока бы будете помогать Елене или ее помощнице, кто вымоет за вас пол?
Золотые слова.
Но как удержаться на установленном ею? Одна-единственная дипломированная сестра с одной-двумя ученицами должны перевязать до тридцати недавно оперированных и парализованных с такими глубокими пролежнями, в которые свободно засунешь кулак, терпеливо очистить длинную цепь язв вдоль ног «хроников», взять материал для анализов, наладить вливания, а тут еще всяческая писанина... Счастье, если утро проходит без смертного случая, без необходимости неотложного вмешательства или каких-либо непредвиденных осложнений.
— Синий гной, — шепчет Иоланда Елене, прокатывая мимо нее тележку с медикаментами. — Плохи дела у дамы номер Восемь. Нога мсье X., вы ее видели, Елена? Появилось черное пятнышко, которого вчера еще не было.
Елена — единственная медсестра с дипломом. Сокровищница терпения, но сама до того истощена, что поспорит бледностью с больными. Полтора часа езды в переполненном метро, два раза в день: из общежития в больницу и обратно. Иоланда — ученица. Черное пятно означает гангрену.
■
Хороша я была в тот день со своими перчатками. Где я себя вообразила? Специализированные рабочие особого рода, мы все же не на конвейере. Напротив, наша работа состоит из самых разнообразных функций, требует быстрых и зачастую непредвиденных действий: опростать судно, прополоскать пропитавшуюся мочой половую тряпку, выжать апельсин и срочно дать сок диабетику, сменить испачканную подстилку; а тем временем начинает подгорать поставленная разогреваться еда... Нашу фабрику лихорадит так, что никто не имеет возможности сменить перчатки. Натягивать их, снимать — об этом и речи не может быть. Лучше просто облить руки, если вас научили, как это делается, девяностоградусным спиртом или другим дезинфицирующим средством... При условии, конечно, что таковое имеется в наличии в данный день.
У дамы Восемь варикозная язва становится совершенно синей. В ожидании результатов срочного анализа, затребованного ординатором, Симеон, Жюстина и я тысячу раз подтягиваем Восьмую повыше к изголовью кровати. Ухаживая за ней, устанавливая дужки под простынями, мы то и дело касались своими халатами ее загрязненных бинтов. («Она не из легких — все-то стонет», — ворчит Жюстина.) К тому же синий гной и инфекционный гепатит — вечный кошмар для больничной обслуги. Когда Иоланда предупредила Елену, я видела, как у той улыбка сползла с лица. Она кинулась к старшей сестре, пристала к прыщавому ординатору. Потребовала, чтобы они преступили установленную иерархию и добились, чтобы анализ мазка был сделан безотлагательно. Ведь и лаборатория перегружена до отказа. (В этот каникулярный период никто не заменяет отпускников, и одна-единственная лаборантка производит все бактериологические анализы, лишь в исключительных случаях больница вынуждена обращаться в частные лаборатории.)
Не знаю, чьей подписи не хватило на направлении, но результат анализа стал известен только вчера утром, с опозданием на неделю.
Ждать дольше было нельзя.
— Марта, перевезите на каталке мадам Л. из ее одиночной палаты в общую. Приготовьте изолятор для мадам Восемь. Жюстина, я вам помогу, усадим Восьмую в кресло, чтобы она могла вытянуть ногу, продезинфицируйте ее постель, столик и все вокруг. Мы поместим мадам Л. на эту кровать, как только вы все закончите.
Мадам Восемь, новенькая, чье имя мы еще не успели запомнить, молча ждет, сидя в кресле. Она не понимает, почему ее переводят в другое место. Жюстина моет железную кровать, сменяет пластиковый конверт на матрасе, разбрызгивает повсюду дезинфицирующее средство, от которого дерет горло, а на больных с ближайшего ряда коек нападает безудержный чих.
— Э, чем нюхать дерьмо, так лучше уж это, — весело бросает Жюстина, — а вы, мадам Восьмая, не огорчайтесь: будете, как королева, лежать одна, совсем рядом с нами, и мы будем вас навещать.
Вернувшись домой, я звоню Полю, чтобы он мне все разъяснил. «Скверная история, — говорит он. — Ты всего лишь санитарка и не имеешь доступа к истории болезни, но я уверен, что дело идет о pseudomonas aeruginosa. Мерзость порядочная. Когда я был ординатором, мы прозвали этот микроб «пио-пио». В хирургическом отделении он особенно опасен. Чтобы не заразить всех больных, необходимо достаточное количество хорошо подготовленного персонала, снабженного шприцами, перчатками и халатами, тут же выбрасываемыми. В бесплатных больницах редко снабжают таким материалом, да и в частных тоже не лучше... Случается, что они выходят из положения, перебрасывая заразных больных в больницы Общественной благотворительности... Скажи на милость, твоя Елена, видно, хорошо знает дело!»
Я очень горда комплиментом Поля в адрес Елены, которая, само собой разумеется, о нем не узнает.
Ощущая полную разбитость во всех членах и пустоту в голове, где больничные впечатления продолжают прокручиваться под прикрытыми веками (интересно, услышу ли я в пять утра звон будильника), пропитанная насквозь запахом мадам Л., преследовавшим меня не только в метро, но и дома, я и впрямь становлюсь заправским членом больничной бригады.
Елена — сама добродетель — стоит много выше дерзкой на язык Жюстины (которая, кстати, одна улучила минутку успокоить сегодня даму с синегнойными палочками) и гораздо выше Симеона и Марты. Но на войне, как на войне, и Елена, вдобавок к тому, что она строчит в своем кабинете на первом этаже, еще и бригаду нашу возглавляет.
Я уверена, что сегодня ей с трудом удастся заснуть.
В подвалах больницы водятся крысы. Мария видела одну, «величиной с кролика». От испуга она уронила судки, которые относила на кухню.
На первом этаже нет общих палат: там блоки интенсивной терапии для послеоперационных больных, но в этих палатах приходится гоняться за тараканами, ползающими по стенам.
Марию тошнит от такой работы. «Старшая сестра ходит за мной по пятам, — жалуется она. — Стоит только присесть, перевести дух, как эта полуслепая худышка уже тут как тут — подкралась к тебе в своих веревочных тапочках». Симеон, тот работает здесь больше года. Он мудрец. «Есть один трюк, — поясняет он, — всегда имей что-нибудь в руках: стакан, который будто бы вытираешь, тряпку — неважно. Без этого обязательно всучат тебе работенку. И хоть сдохни на ней, благодарности не дождешься». Мы закругляемся. День начался.
В лифте Симеон доверительно сообщает:
— Не повезло этой бедной Марии, она новичок в метрополии… Лето, а все время дождь. Содержать в чистоте первый этаж не так-то, видишь ли, просто, тем более, все забито там аппаратами. Разобьешь что-нибудь и погубишь больного. В общей палате раздолье — шваркай щеткой как хочешь. И потом, у нас-то ведь есть Жюстина...
Со вчерашнего дня мы перешли с Симеоном на «ты». Вот как это произошло. По утрам всегда настоящий цирк: уборка палаты, в то время как делают перевязки; нескончаемый бег против часовой стрелки, чтобы воплотить неосуществимую мечту Жюстины: плитки должны высохнуть до того, как на них начнут топтаться сестры и ординатор. Суматоха вокруг больных, одни из которых требуют, чтобы их посадили на стульчак, а другие, наоборот, по собственному почину берут костыли, разъезжающиеся на скользком полу (разве уследишь за всем и за всеми), чтобы отправиться в ватерклозет или так, пошататься — выпросить у соседа запрещенную сигарету, которую они выкурят, словно мальчишки, в уборной, пока наша бригада из сил выбивается.
Вчера Жюстина решила использовать два полагающихся ей выходных, и я оказалась впервые единолично ответственной за уборку. Жюстина почти с сожалением давала мне указания. За тридцать лет службы эта сильная черноволосая, но уже седеющая бретонка стала здесь тем столпом, на котором все держится. Она мне даже польстила: «Марта, на тебя я надеюсь. Мы с тобой куда выносливее, чем эти малышки: Жаклина или Брижитта. Ты еще узнаешь ее, Брижитту, ох и любит она поболтать с больными, вместо того чтобы пол мыть. Ты же, Марта, я ведь вижу... ты неплохо справляешься. Помни, что в этой больнице наш этаж — единственный, куда тараканы не суются. Никакого чуда. Кругом — чистота».
Мне удалось заставить проглотить с ложечки кофе, заправленный молоком, даму Десять, ту, что Жаклина прозвала «крысой». Мы были в запарке. Симеон тер пол в мужских палатах, я — в общей, предназначенной для женщин. Зазвонил внутренний телефон. Дирекция забирает у нас Симеона на часок (так они говорят). Срочные переброски — заболевший служащий, которого необходимо подменить. Обычная песня...
Прошло два часа, а Симеона все нет. Тем временем я к десяти часам, как полагается, вытащила грязное белье из непроветриваемого чулана, где оно слежалось за истекшие сутки: грязные простыни и отвратительно перемазанные подстилки; пока я их запихивала в мешки, нанюхалась вони и запачкала руки. Тут я осмелилась сказать ординатору:
— Там, где я прежде служила, для такой работы давали маски.
Врач сделал вид, что не слышит: «Кого она из себя корчит, эта новенькая?»
Такова конфуцианская больничная иерархия: врачи, за редчайшим исключением, никогда не здороваются с низшим медицинским персоналом. Словно бы смотрят сквозь вас.
Симеон вернулся в полном изнеможении, на его антрацитовой коже блестели капельки пота. Я поняла, что он куда старше, чем кажется, усталость подчеркнула морщины, веки набрякли.
Не говоря ни слова, он направился к шкафу со щетками, потом стал наполнять ведро, чтоб «привести в порядок мужчин», в это время я полоскала тряпки. И не раздумывая, нашла для него верный тон, тон Жюстины:
— Ты что — второй раз собираешься мыть? Все давно сделано.
■
Если бы я писала роман, я бы ввела уже в действие его персонажей, каждому дала бы свою линию. Но я начала узнавать товарищей по работе только к концу недели. Первые дни была лишь сплошная гонка и страх, что, выпав из общего ритма, я из-за своей неумелости сведу на нет усилия всей бригады. Опасалась я и того, что меня отчислят.
Во время «полулегализованного» перерыва, в других местах невозможного, здесь кое-как «дозволяемого», хоть не всегда и выкроишь пять минут, чтобы наспех проглотить чашечку кофе, я себя чувствовала стесненно. Кто говорил о детях или о муже, кто о каникулах. Удастся ли, наконец, поехать куда-нибудь в этом году всей семьей? Мне же нечего было им рассказать. С моей профессией женщине трудновато обзавестись личной жизнью. А что-нибудь сочинять не хотелось.
Я сказала: «Когда-то у меня был муж. Теперь живу одна. У меня есть дочь». Никто подробностей не выспрашивал. К тому же сетования на трудности жизни, на рост цен (литр растительного масла вздорожал почти вдвое) занимают целиком те короткие мгновения, пока мы проглатываем кофе, закрывшись а служебном помещении, взгромоздившись на столы и свесив усталые ноги. Не наша, другая, седовласая, Жюстина рассказывает, что давно уже она может себе позволить съесть бифштекс только по воскресеньям. Перебивается яйцами и молоком, а иногда недорогими сортами рыбы. Елена вконец вымотана тяжкими переездами из дома в больницу и сложностями с маленьким сыном, которого ежедневно надо куда-то пристраивать. «Если бы наконец-то открыли обещанные ясли...»
По воскресеньям мы едим рогалики — нас угощают медсестры. Елена мне объясняет: «Мы складываем в копилку чаевые, которые нам дают перед выпиской иные из выздоровевших больных. Вот откуда эти «пиршества». Но если вам, Марта, или Симеону, или Жюстине перепадут от больных какие-нибудь деньги, вы их можете, разумеется, оставить себе».
Пусть читатель себе уяснит: Елена, дипломированная сестра, зарабатывает около 1800 франков в месяц, включая оплату тринадцати учитываемых сверхурочных часов, а также прибавку на транспорт (данные 1973 года), установленную после увеличения жалованья низкооплачиваемым служащим. Симеон и Марта получают около 1200 франков в месяц (включая сюда все надбавки). Жюстина за выслугу лет получает несколько больше.
Кто из нас, руководимый самыми лучшими побуждениями, не совершает хоть изредка глупостей? Я еще плохо знаю своих товарищей по работе. Летом, из-за нехватки постоянного персонала, уделом временных служащих становятся частые переброски с места на место. Я лишь мельком столкнулась с Брижиттой, круглолицей девушкой, только что сдавшей экзамен на бакалавра и нанявшейся всего на один месяц, чтобы испытать себя на работе. Меня посылают то на первый, то на третий этаж, чтобы заткнуть брешь в личном составе. С кем-то произошел несчастный случай, кто-то ушел в отпуск прежде, чем ему нашли заместителя, способного вынести по меньшей мере двойную нагрузку.
В каждой бригаде свои обычаи, свои порядки, свои больные, о которых я решительно ничего не знаю.
Наша смуглянка Жюстина — само благоразумие. Когда она борется с хлопьями пыли, сколько бы ей больные ни жаловались на свои болезни, они услышат в ответ лишь нечто односложное. Она меня поучает: «Если тебе ничего неизвестно и знать — не твоя забота, чего же тут рассусоливать».
Ну, а я, вернувшись на второй этаж, ныряю под койку, чтобы вытереть пыль, и, найдя в углу завалявшуюся тапку, ставлю ее аккуратно рядом с другой.
— Она вам пригодится, мсье, когда вы начнете вставать, — говорю я больному, мрачно натянувшему простыню до самого носа.
— К чертям собачьим вашу тапку. Позавчера мне отрезали ногу.
В другой раз я выкраиваю минутку, чтобы сменить воду в вазочке с белыми гвоздиками, которые стоят возле фотографии красивого мальчика на столике у старушки. Что бы такое приятное сказать ей? Симеон издали подает мне отчаянные знаки. Бегу к нему.
— Будь осторожна, у этой старушки месяц назад внук разбился на мотоцикле, она сама мне сказала.
Какая ниточка, подобная тончайшей осенней паутинке, связала этого эмигранта с больной старушкой? Симеон очень сильный и очень добрый. Лишь он один может поднять эту женщину, не причинив ей боли. Он помнит привычки всех больных: кому сколько требуется подушек, как кому разместить дужки от пролежней под простынями. А здесь только это и может вызвать доверие.
Сегодня мадемуазель Б., старшая медсестра, вихрем ворвалась к нам с первого этажа, где ее без конца тормошат, и укрылась в нашем служебном помещении. Я скатывала бинты. Ни слова не говоря, она рухнула в кресло и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях. Потом внезапно уснула, словно провалилась в беспамятство.
Целый год в ее отделении лежал ребенок: заболевание крови. Он называл ее «мама Марсель». Вчера утром он умер.
— В таких случаях, сама убедишься, — говорит мне Елена, — сколько ни закаляйся, все равно бродишь несколько дней как потерянная, ничто не идет на ум.
■
Я вживаюсь — пускаю корни, начинаю кое-что видеть. В этой ежедневной гонке, выполняя все свои мыслимые и немыслимые обязанности, я уже не боюсь выдохнуться до старта. Жюстина правильно предупреждала Жаклину:
— Я знавала многих, которые и двух дней не выдерживали, Они заболевали или пугались, чаша их терпения переполнялась, и они сбегали. Но если проскочишь первую неделю, потом привыкнешь.
Так и произошло с Жаклиной, с Брижиттой (она этим очень гордилась) и со мной тоже.
Каждое утро, когда я в своем городском платье прохожу в раздевалку мимо женской палаты, двадцать шесть взглядов следят за мной, узнавая ставшую им привычной Марту, кивают мне. Разбуженные в пять утра («Градусник, мадам»), измученные женщины силятся мне улыбнуться. Начинается день, и успокаивающий аромат кофе, который я буду сейчас разносить, прогонит запахи непроветренной, еще полной ночных страданий палаты.
Я надеваю белый халат, чепец и синий фартук. Тем же жестом, что и Жюстина, я, идя коридорами, на ходу завязываю тесемки фартука. Я — у себя. Бригада ждет меня. Я знаю, что именно должна делать, и все сделаю.
Теперь можно и оглядеться. Я — санитарка, а не медсестра. Мои обязанности, хоть и столь же утомительны, куда менее тяжки.
Место действия похоже на букву «Т»: общая палата на двадцать шесть коек расположена по вертикали; наше служебное помещение, комната Елены, изолятор — по горизонтали. Две мужские палаты, на дюжину коек каждая, находятся по краям этой линии.
Я называю левую «палатой сапожника», этого больного я предпочитаю всем остальным; вторую мои товарищи окрестили «кают-компанией психов».
В каждой палате своя атмосфера. В первой играют в карты, обмениваются газетами и «спортафишами», там всегда под сурдинку играют транзисторы, редко совпадающие программами. Это — нечто вроде казармы, как я ее себе представляю, хотя, по правде говоря, никогда там не бывала.
Во второй лежит тридцатилетний верзила, который лишился всего лишь части ноги — большое везение. Он вечно голоден и съедает по целому бессолевому батону за один присест. В свое дежурство, развозя на тележке утренний завтрак, я подсовываю ему, в виде добавки, кусочек масла, загодя припрятанного мною в карман, слегка подтаявшего, хоть оно и завернуто в серебряную бумагу. Ведь того, что положено по рациону (10 граммов), ему бы едва хватило намазать на один ломтик хлеба.
■
Наша Жюстина уезжает в отпуск на весь август. Чрезвычайное событие. За мытьем посуды или за кофе мы только и говорим теперь о Бретани, о маленькой ферме брата Жюстины, куда она едет, чтобы помочь убрать урожай. Земля не может прокормить всю семью. Но когда Жюстина уйдет на пенсию, она сможет вернуться туда и работать в поле. Ее мечта.
С самой юности, экономя на всем, она лелеет эту возможность.
Проработав не знаю уж сколько там лет, она добилась комнаты при больнице: за это жилье у нее ежемесячно удерживают 100 франков. В полдень она съедает в столовке мясной обед. По вечерам Жюстина довольствуется кусочком сыра и яблоком. Покончено с дорогостоящими, тяжкими переездами. Зато все ее бытие ограничено больничными стенами. Жюстина не вышла замуж. Ничего в ее жизни не происходит, за исключением летних поездок на ферму в Бретань.
— Ах, что там за воздух... — Она молодеет от одного только воспоминания. — И потом, — добавляет тихо, — наконец я не буду видеть этих страдающих людей.
В профсоюз Жюстина никогда не вступала. «К чему, — говорит она, — только деньги транжирить на членские взносы». Но сегодня она выплескивает все накопившиеся обиды: ведь ей известно, что по возвращении она уже Марты здесь не застанет...
— Я заработала тридцать девять отгульных дней, но дирекция их никогда не оплатит как сверхурочные. Эти дни накопились за два года. Я спросила в отделе кадров, нельзя ли дать мне в этом году не месячный, а полуторамесячный отпуск, то есть хоть две недельки мне возместили бы из тех тридцати девяти дней, что они задолжали. И знаешь, что на это сказали в дирекции? «Даже не думайте, вы позарез нужны нам первого сентября. Лучше съездите к рождеству, во время каникул...» Нет, за кого они меня принимают? Разве могу я, на свою-то зарплату, дважды в год тратиться на поездки! Им это отлично известно... А ведь кого они вызывают в экстренных случаях? Необходима замена? Да стоит лишь постучать ко мне в дверь! Уж коли живешь при больнице...
Жюстина могла бы прибегнуть к помощи одного из профсоюзных деятелей. Не хочет. Слишком боится потерять место, с таким трудом раздобытое некогда, по приезде в Париж. Ей хочется «сохранить доверие начальства». Когда Жаклина пытается втолковать ей азбуку классовой борьбы, Жюстина немедленно вспоминает, что сейчас как раз самый момент приступить к генеральной уборке (раздевалка, ватерклозеты, шкафы). Неизменная уловка, чтобы спровадить куда подальше всех этих «молокососов».
— Повидала бы эта девчонка с мое... — ворчит Жюстина.
Она передает мне дела. Отныне, из-за отсутствия замены уехавшим в отпуск служащим, временный работник, каковым я являюсь, должен взвалить себе на плечи не только обязанности Жюстины, но и некоей, находящейся в отпуску по беременности, Ренэ.
— Бери с меня пример, ты — санитарка, ну и делай свое дело, в другие не лезь, — советует мне Жюстина. — Отвечай: ничего, мол, не знаю. Если будешь помогать медсестрам и дальше, совсем обалдеешь, при этом лишнего су все равно не зашибешь.
Она продолжает меня наставлять:
— Однажды, чтобы сделать им одолжение, я обмыла покойника. За это полагается один франк и двадцать сантимов. Думаешь, я их получила? Как бы не так — не моя обязанность. Я не желаю учиться делать уколы и не вынесу судна в неположенный час. А ты? Всегда тут как тут. Можно подумать, тебе это в радость. Вот ты и не успеваешь прибраться или домыть посуду, когда уже пора уходить. Говоришь о моих «отгульных» часах, а сама сколько их накопила с твоими замашками?..
И еще я тебе скажу, — продолжает она. — Пока меня нет, следи, чтоб не разбазаривали наше имущество. Белый эмалированный жбан — с главной кухни, а синий — с нашего этажа.
Девушки с третьего очень милы, но не одалживай им так часто сахар или пакетик бессолевого печенья. Ты ведь знаешь, что у меня всегда есть кое-что про запас, — я-то на мель не сяду. Но учти — они брать-то берут, да не всегда возвращают... А нам ведь самим все дают в обрез.
И еще, ты заслужила выговор. По утрам, считая, что я ничего не вижу, ты даешь двойную порцию масла парню Двадцать восемь, ну, этому ненасытному. Нельзя иметь любимчиков. Пусть ему масло носят те, кто его навещает.
— Да он из провинции, — пытаюсь я оправдаться. — Вчера я дала ему масло соседа, которому перед операцией нельзя было есть... Никто в палате не возражал. Имеет же право сосед уступить свою порцию...
Жюстина меня обрывает, открыв холодильник:
— Гляди, невостребованное масло я ежедневно откладываю сюда. По воскресеньям, когда на кухне всего лишь один дежурный, больные не получают на обед ничего, кроме ветчины и пустой вареной картошки. Вот я каждому и даю кусок масла, чтобы сделать эту картошку съедобной.
Припоминаю день, когда Жюстина, выслушав мой рассказ об одном душераздирающем случае, вышла из себя и сказала: «Да хоть все они передохни, мне-то какое дело...» А ведь ей нет равных по уменью сэкономить, припрятать один-два апельсина, простоквашу или пюре, предвидя, что вряд ли кто сегодня придет к парализованной даме Восемь (у ее мужа восьмичасовой рабочий день, но, когда только может, он приносит ей разные вкусности) или что оперированная накануне очнется сегодня от своей летаргии и захочет есть.
— Если кухня пришлет на десерт творог для мадам Л., — говорит Жюстина, — она, запомни, его не захочет. Ну и припрячь его для кого-нибудь. А для нее, вот видишь, я храню в холодильнике компот.
То, что у нас делает Жюстина, в нацистских лагерях называлось «organisier». Но ей-то откуда бы это знать!
Заключенный «организовывал», а вернее — ловчил, выкрадывал у охраны кусок хлеба или фуфайку, чтобы отдать более слабому товарищу.
Вот так же и наша смуглянка Жюстина вынуждена выкручиваться во Франции, хотя времена-то вроде бы мирные.
■
Больничный сад напоминает нам о лете. Это настоящий оазис посредине Парижа. Он зажат между скалами муниципальных домов, в нем вьют гнезда никем не тревожимые дрозды и синицы. Вторая Жюстина, седовласая, которая никогда не ходит в столовку (слишком там шумно, да и дорого для нее), в обеденный перерыв присаживается со мной на скамейку.
Она преисполнена материнских чувств и если не говорит о своей дочери, то рассуждает о «нашей молодежи».
— У Жаклины никого нет, кроме матери, — сообщает она мне. — Отец ее скоропостижно скончался от инфаркта, случившегося на Елисейских полях. Не вздумай заговорить с Жаклиной о нем. Чересчур долго не вызывали «скорую помощь». Прохожие даже внимания не обращали — все торопились в метро, — знаешь, как это бывает в часы пик. Видишь, что кто-то упал, думаешь, пьяный, хватил лишнего, а тебе-то надо скорее домой... Такова жизнь. Полицейская машина в конце концов подобрала ее отца. Да только этот «черный ворон» черт знает сколько еще проваландался из-за уличных пробок, да объехали, кажется, чуть ли не пять больниц, пока отыскали такую, где согласились принять больного. Когда его, наконец, поместили в кардиологию, было уже слишком поздно.
Думаю, — продолжала она, — что именно из-за этой беды Жаклина бывает подчас непереносима. Никаких денег впереди не маячит, а вбила себе в голову, что должна учиться на медика. Тебе небось невдомек: такая хорошенькая, элегантная, и возлюбленный поджидает ее на мотоцикле у выхода, и для танцев она время выкраивает, но чтобы хоть как-нибудь перебиться Жаклина уже и в прачечной вкалывала, и подавальщицей в ресторане, и продавщицей в Uniprix, даже ребят нянчила. А теперь, на время каникул, поступила к нам младшей сестрой.
— А Брижитта? Я знаю, это твоя любимица. Ты все ей спускаешь, и пол готова за нее подтирать... У них в семье — полный достаток. Ей восемнадцать лет, и она ни бельмеса в жизни не смыслит. Не из-за денег пошла в санитарки. Елена мне все рассказала. После экзаменов на бакалавра Брижитта немного сбрендила. Надо было вернуть ей веру в себя, чем-то занять. Ей хотелось на медицинский. Отец соглашался. А мать — ни в какую. Есть у Брижитты сестра, старшая, которой она завидует. Брижитта считает себя толстухой, страдает от этого, а ведь она совсем недурна.
Ее месячная стажировка у нас скоро кончится. Заметила, как ее это радует? Все время твердит: у меня призвание, я убедилась, что смогу стать врачом. Просто приятно смотреть на нее. Надо же так измениться! То и дело целует меня. Вот о ком я буду скучать... Тем более, что и дочь моя собирается замуж. Я ведь рассказывала тебе? А у меня никого нет, кроме нее.
Эта тема для седовласой Жюстины неиссякаема. Но время есть время, и пора возвращаться в корпус.
Я всучила Симеону свои талоны в столовку. Его покинула жена. Он занял немного денег у кузины, которая держит возле Одеона небольшой ресторанчик с антильской кухней. (Он дал мне адрес, сказав, что я там смогу пообедать со скидкой.) Метро ему еще доступно, он не истратил полностью своей абонементной книжки. Но все наличные деньги жена, уходя, забрала, а Симеон получит зарплату только через неделю.
Для меня столовка стала запретной зоной. Жаклина пригласила меня пойти туда с ней. Я согласилась. Но я не учла, что для этого надо надеть городское платье. Не учла и того, что подвалы больницы представляют собой лабиринт, соединяющий под землей все корпуса, и там неизменно толкутся профсоюзные деятели, которых я предпочла бы не встречать.
Едва мы расположились со своими подносами в шумном зале самообслуживания, где обедали группами сотни служащих, как одна женщина, обернувшись, узнала меня и воскликнула:
— Как вы сюда попали? Кто бы мог подумать... Вы уже, значит, не во Вьетнаме?
Именно этого мне и хотелось любой ценой избежать.
Жаклина и лаборантка Берта рты разинули. А я смутилась. Что-то пробормотав, я последовала за узнавшей меня женщиной в сад, куда она как раз направлялась.
— Я вас сразу узнала по голосу, — сказала она. (Что у меня за особенный голос?) — Я вас слышала в передаче «Культура Франции». Разве вы меня не помните? Я давно работаю в системе социального обеспечения при больнице X... Я вас навещала, когда вы прибыли из Африки. Единственный случай бациллоносителя холеры за целый год. Как такое забыть!
Я объяснила мадемуазель Д., что готовлю книгу, хотя вовсе еще не была уверена, что ее напишу. Умоляла хранить все в тайне. Если мои товарищи по работе узнают, что я журналистка, отношения наши сразу станут натянутыми. Мадемуазель Д. отлично все поняла и обещала хранить мой секрет. К тому же она уезжает сегодня в отпуск. Для меня это было спасением. Но с перепугу я даже вспотела.
Пусть себе Симеон использует теперь мои талоны в столовку!
Однако ценой пережитой тревоги я завоевала симпатию Жаклины и Берты. Мне не пришлось ничего для них сочинять. Пока я была в саду, их воображение не дремало и они сами придумали объяснение.
— Так вот почему ты совсем не такая, как Жюстина? Ты путешествовала. Твой муж там работал — так ведь? А когда вы расстались, ты вернулась во Францию. Но если ты там была медсестрой, пускай даже старшей, все равно заморский диплом ничего здесь не стоит.
Я промолчала.
— Понятно теперь, почему ты так быстро освоилась с уколами, ты и раньше умела их делать.
Посыпались советы:
— Надо тебе перейти в частный сектор, там лучше платят. Они там не так придирчивы, как в бесплатных больницах. А персонала и у них не хватает. Зато куда выше жалованье. Наверное, есть способ все это уладить. Хочешь, я наведу справки?
Теперь Жаклина и Брижитта охотно помогают мне мыть посуду.
— Рассказывай. Ты так интересно рассказываешь.
Неужели Вьетнам будет всюду следовать за мною по пятам? Я по нему скучаю. За двадцать два года моей влюбленности в эту страну (свою родину любишь как мать, а влюбляешься часто в чью-то чужую) моя жизнь была тоненькой красной ниточкой, вплетенной в гигантский вьетнамский ковер. Когда работа моя там закончилась, я попыталась выдернуть ниточку.
Но слишком давно она была в этот ковер вплетена. Когда я потянула за нее, она оборвалась.
■
Карусель шприцев, капельниц и урильников — так бегут дни. Сегодня я перечитала первые записи Марты. Все соответствует истине. Лишь имена больных и товарищей по работе я изменила. Так же как все штрихи, по которым можно было бы их узнать. Такого правила я буду придерживаться до конца этого повествования.
Два месяца тому назад я уже опубликовала несколько отрывков в своей газете. Совершенно не ожидая этого, получила сотни писем от медсестер и бывших пациентов больниц — куда больше читательских откликов, чем на сборник очерков «У партизан Вьетконга», первую из моих книг, ставшую мировой сенсацией. Одна младшая медсестра из Дижона не спала ночь, исписав для меня двадцать пять страниц о том, что происходит у них в больнице. Она пишет: «Возвращаешься после работы, совсем потеряв человеческий облик. Мы измотаны до того, что уже не обращаем внимания ни на свою внешность, ни на наших мужей. Закон не лишает нас права любить. Но после такой работы мы не можем себе позволить урвать от сна хотя бы часок. Кажется, вот-вот разобьют твою личную жизнь. Я чувствую, что муж меня любит все меньше и меньше... Читать книги, ходить в кино? Я пыталась. Да где на это взять силы? Я знаю — не только нас дробят жерновами. Миллионы людей живут подобно моему мужу и мне. Но главное то, что больничный персонал имеет дело со страждущими существами, а не с машинами. Чтобы поставить больного на ноги, надо время и время. А мы все делаем на бегу. Вот ведь в чем ужас!»
«Профсоюзы добились для нас двух выходных в неделю. Я использую их на покупки, стирку, более внимательный уход за детьми, — пишет одна медсестра из Ниццы, — но с некоторых пор мне все труднее включаться в работу после дней отдыха, я очень устаю».
«Напишете ли вы книгу, в продолжение ваших статей? — спрашивает некая Сильвия, ученица школы медсестер из Лиона, и с горечью добавляет: — Такая книга вряд ли пришлась бы по вкусу читателям, ведь даже любовной истории, для занимательности, в нее не вплетешь».
А почему бы и нет, Сильвия. Подлинная жизнь, как и ее описание, никогда не обходится без любви.
Предрекаю появление моряка, затем матери бывшего (очень активного) оасовца, монахини, которая едва не погибла, воскрешение из мертвых той, которую я прозвала «Мыслью», историю Офелии, историю птицы, а также двух арестантов, которых стерегли в больнице вооруженные охранники, безумную влюбленность Иоланды... и много другого, увиденного мною на передовой нашей битвы за человеческую жизнь, когда я определилась младшей медсестрой в ультрамодернизованную клинику «хирургической реанимации» и участвовала в полетах на вертолете «Жаворонок-3» Охраны общественной безопасности, обслуживавшем «катастрофы».
Аллегро, адажио, анданте, сюита в белом. Симфония барокко. На каждом уличном углу что-то свершается. Чтобы это увидеть, нужно сделать лишь небольшое усилие. Вам — прочесть следующие главы, а мне — научиться передать на расстоянии то, что было бы так легко рассказать вам, если бы вы находились рядом.
Вот кто умеет по-настоящему видеть — сапожник мсье Бернар. Росточком от горшка два вершка, да еще укороченный хирургом, отрезавшим ему по колени обе ноги, он тем не менее зорко смотрит вокруг глазками-щелочками. Ничего общего со злобным подглядыванием старой карги, напротив, он преисполнен дружеского сочувствия. Совсем не похож на других стариков, которые, всякое повидав на своем веку, ушли в самосозерцание, этот же целиком открыт для впечатлений внешнего мира, жадно их впитывает. Сегодня утром, когда я мыла в его палате плиточный пол, он сказал мне:
— Марта, вы работаете больше левой рукой. А ведь вы не левша. Что-то у вас с запястьем. У вас оно, наверное, болит.
И я слышу журчание ручейка, струящегося в Камбодже, его голос похож на плач и смех человека во сне; ручеек превращается в реку, пересекая область Тайнинь в Южном Вьетнаме.
В Париже, в больнице, в палате, куда Иоланда, поддерживая, привела из операционной строительного рабочего, сотрясаемого рвотными спазмами, где мсье Д. бреется перед зеркалом у единственного умывальника, я слышу журчание того, невесть где протекающего азиатского ручейка. На улице зажегся зеленый сигнал светофора, и орда машин, взревев, ринулась вперед. Над крышами неотвязно звонит колокол какой-то церкви.
Разламывая ампулу, чтобы сделать больному укол, я мысленно переношусь в освобожденную зону Южного Вьетнама и оказываюсь в лесу перед соломенной хижиной, которую партизаны построили для двух приехавших к ним журналистов. Лок, сидя на корточках, шьет из черной хлопчатобумажной ткани мундир, принятый в этом секторе Армии Освобождения. Он ремесленник из Сайгона, избравший для себя джунгли и свободу. Сидит подле меня все то время, что я печатаю на машинке, а ее непривычный для здешних мест стук пугает пальмовую крысу и нефрито-зеленую змею. Лок не разговаривает. Он всего лишь присутствует. Выполняет свой долг хозяина: в его стране — верх неприличия оставить гостя в одиночестве.
Однажды, подняв на меня глаза, он монотонно сказал:
— Наблюдаю за вами с тех пор, как вы здесь. Навидался я всяких ранений. У вас правая рука наполовину парализована. Вы носите тяжести только левой рукой.
И вот этот неведомый мне сапожник, как и вьетнамский ремесленник, догадался о том, что уже позабыто моими близкими: ранение 1962 года, полученное мною в Оране (в машину журналистов со всего маху врезался грузовик. Как было потом установлено, в нем сидела банда оасовских убийц). Я маскирую частичное отсутствие кости серебряным браслетом, с которым не расстаюсь никогда. Такие вещи не заживляются временем. По ночам, особенно после того, как я нанялась в больницу, я вижу во сне, будто мне должны отнять руку.
— Пустяки. Поранилась на работе, — говорю я сапожнику. И думаю про себя:
«Спасибо, мсье Бернар. Марта жива, раз вы ее разглядели».
■
В палате сапожника появился новенький, двадцатишестилетний. По-видимому — моряк. Он непрерывно стонет, если, свернувшись в комок, не забывается сном. Ранение сосуда, полученное на судне во время плавания, «какой-то зловредный микроб проник в рану» — так считает он. Его направили к нам из госпиталя Морбиана, чтобы узнать мнение профессора-консультанта.
Для Иоланды, Жюстины, Симеона и меня он сразу стал «морячком». Для медиков он «остеосаркома»; подхватив это слово в коридоре, я толком не понимаю его значения. Требуется ампутация. Немедленная.
Парень этот похож на молодого зверя. Несмотря на успокоительные лекарства, он бешено борется с кем-то невидимым, и каждый вечер мы ставим вокруг его койки съемные загородки, чтобы он во сне не упал. Неподвижно лежа на животе, он утыкает лицо в ладони, чтобы ничего не видеть, обо всем позабыть.
Разлука с морем ему тяжела. «Когда я не вижу моря один только день, у меня душа не на месте», — признается он нам. И вот он спит в Париже.
Он спит в Париже, как рыба в садке
на набережных Межиссери;
как дикие звери, пойманные,
забиваются в самую глубь клетки.
Как те, кого продадут и кто умрет
на ковре меблирашек.
Он уходит в сон.
Как животное, умирая,
спасается бегством,
когда пожелает.
Как усталый путник, который садится
в снег,
отлично зная исход.
Как падает раненый на полдороге к оазису,
и песок чернеет под ним.
Искушение одолевает меня. Растолкать бы этого человека, растолкать мадам А., поднять на ноги всю бригаду. Всех этих покорных ангелов с руками, изъеденными жавелем, тех, кому нет доступа к историям болезней, но кто всем сердцем чует недоброе. «Сейчас у нас их несколько — таких, кто катится вниз, кто соскальзывает», — говорит Симеон. Чем их удержать, пробудить волю к жизни? Где та искорка, что их оживит?
Дайте, о дайте нам хотя б на четыре гроша надежды.
■
Ночное метро. По окончании рабочего дня — полная свобода для душевных излияний. Вздремнуть? Хорошо бы... Но в августе поезда ходят так редко. «Прирученная» Иоланда делится со мной мыслями:
— Я не такая быстрая, как Жаклина. Только дома начинаешь как-то осмысливать происшествия дня: голова трещит, набита кошмарами, и вот ни с того ни с сего обозлишься. Днем все время носишься от необходимого к спешному, от спешного к неотложному. Где уж тут думать?
Я всегда хотела стать медсестрой. В четырнадцать лет из-за болезни позвоночника я лежала в санатории Берна. Я-то знаю, как унизительно быть забытой на судне, которое за два часа врезалось тебе в ягодицы. В особенности на людях, в часы посещений... В этом санатории я пристрастилась к чтению, к музыке. Я восхищалась теми из нашей обслуги, кто становился для нас вроде старшей сестры. А одной из них удалось, даже там, в санатории, сделать меня счастливой. И мне хотелось быть похожей на нее... Позднее, совсем уже выздоровев, я поступила в частную медицинскую школу города П., неподалеку от места, где жили мои родители.
Очень скоро мы, в качестве практиканток, уже выполняли в местной больнице обязанности не только младших, но и вообще сестер: больница чуть не закрылась из-за нехватки медперсонала. И вот из двух с половиной лет, положенных на обучение, пять месяцев предстояло работать совершенно бесплатно: стерилизации и уколы, дежурства возле оперированных... Практикантка должна все молча сносить, иначе получит плохую характеристику... Протестовать немыслимо. Отказаться от сверхурочных часов — тоже. Я не против практики, но ученицы не должны представлять собой угрозу обществу. Профессия познается не только в теории, однако практиканток надо по крайней мере контролировать. А нами никто не руководил. Хотя от нас нередко зависела человеческая жизнь. Должны же люди иметь право на хороший уход! Реформой обучения предусмотрено, чтобы стажеров консультировала дипломированная сестра. Но беда в том, что для выполнения самой насущной работы во Франции не хватает пятидесяти тысяч сестер...
Словом, я покинула эту школу, из-за чего у моих родителей возникло немало финансовых затруднений. Отдохнула два месяца, а потом наш знакомый доктор устроил меня в одну из парижских школ Общественной благотворительности. Я обрадовалась. Приехала в Париж. Но Общественная благотворительность не может предоставить жилье всем приезжающим из провинции ученицам. Я знаю таких, что живут в ночлежках Армии спасения, церковных приютах, а то и в частных пансионах. Я тоже отыскала такой, не очень далеко отсюда. Спросила по телефону: «У меня будет отдельная комната?» — «Нет, на несколько человек». — «На четверых-пятерых?» — «Что вы, куда больше».
Там я и зацепилась; жила как в казарме: комната с тридцатью раскладушками. Выдержала только два дня, но ни сантима не получила обратно из внесенного мною аванса. 280 франков содрали с меня за две недели вперед! Питалась я в школе, а в пансионе съела всего-навсего два завтрака. За две ночевки в «казарме» выкинуть такие деньжищи! Ты-то знаешь, что стипендия для экстернов 350 франков в месяц. Ну, как из них оплатить жилье? А еще на проезд надо тратиться. Вот и выходит...
Одна подружка по школе подыскала мне комнату в Антони. Это не ближний свет. Я квартирую у стариков, им не хватает пенсии, вот они и сдают. Они ко мне хорошо относятся. А я за ними даром ухаживаю.
Иоланда, ученица второго курса, проходит у нас, в этот период летних отпусков, обязательную двухмесячную практику, с полной дневной нагрузкой. Это значит, что она без всякой оплаты исполняет (в зависимости от обстоятельств) обязанности младшей сестры, а то и сестринские — то есть эксплуатируется, не будучи даже нанятой на работу. Чтобы «выкрутиться», Иоланда, как и ее товарки, дежурит две ночи в неделю в частной клинике. Воскресенье она отводит для сна.
Жаклина свободно могла бы позировать для рекламы джинсов или купальных костюмов. Высокая, победоносно юная и оживленная, она всем внушает любовь своим мужеством и остроумием, направленным как в свой собственный адрес, так и на посрамление «чудищ». Она никогда не жалуется. Принудительная стажировка в рабочей среде многому ее научила. Она отлично понимает, почему, не имея денег, невозможно окончить высшее учебное заведение. И она и ее подруги мечтают изменить общественный строй, сотрудничать когда-нибудь с медиками всего мира. Она работает за десятерых, но умеет и постоять за себя, и для отдыха урвать время.
У Иоланды плохой цвет лица, приплюснутые чепцом волосы, но и она привлекательна своей хрупкостью, мягкостью, выразительными глазами. Только нет у нее возлюбленного, поджидающего у выхода из больницы.
■
Белье, которое мы по утрам сменяем, повествует о драмах минувшей ночи. Я, как всегда, вхожу в непроветриваемый чулан, где скапливаются за сутки испачканные больными подстилки, рубашки, простыни, тряпки. Все это я запихиваю в мешки. Сегодня белье пропитано кровью, склеилось от экскрементов. Видно, ночь была не из легких.
Когда наша бригада сменяла ночную, Долорес едва держалась на ногах.
— Твой черед, — сказала она, — сама увидишь. Мадемуазель Восемнадцатая кричала всю ночь. Дважды разрывалась артерия. Кровотечение из обеих ног. Коллапс. Реанимация, переливание крови... Ее вернули в палату. Вряд ли ей из этого выбраться...
Я отлично знаю Восемнадцатую. Она кухарка. Еще вчера сидела, как кукла, в кресле, страдальчески вытянув свои розовые, распухшие слоновые ноги, и держала в руках вязание, которое так и не сдвинулось с места. Она говорила мне: «Если они мне отрежут ноги, я покончу с собой». Стараясь перевести разговор, я сказала: «Совсем не умею готовить, а вы такая искусница. Не припомните ли для меня какие-нибудь рецепты полегче?» Восемнадцатая всю жизнь «ходила по людям», служила в «буржуазных домах». Польщенная моей просьбой, она улыбнулась. Сейчас, вдыхая кислород, она может лишь кричать, умоляя дать ей воды. Но ей ничего нельзя дать. Ожидают профессора. Он должен принять решение, экстренное, скорее всего — немедленная ампутация.
— Мадемуазель, — говорю я Елене, — позвольте промыть больной рот, ей, может, хоть чуть станет легче.
Я обратилась к Елене на «вы». Я ведь здесь поломойка, а Елена, я это чувствую, готова вот-вот разразиться слезами.
— Оставьте, Марта, — сухо бросает она на ходу. — Это моя обязанность. У вас и своих дел хватает.
Лишний раз радуюсь, что я рядовая санитарка, а не временно заявившаяся журналистка. Я проглатываю свою порцию унижений и тягот, которые здесь постоянный удел Жюстины и Симеона. Почему я вдруг получила отповедь от Елены? Ей же прекрасно известны мои отношения именно с этой больной. Она даже похвалила меня, однажды сказав: «Надо, чтоб каждый из нас имел личный контакт хоть с одним из больных».
Но когда в отделении все идет кувырком, обычно отыгрываются на нижнем по чину. А ведь сколько раз мне, как и другим санитарам, приходилось из-за того, что в больнице всегда не хватает опытных медсестер, сверх своей основной работы и кровь брать, и переливание делать... Я отскребаю кровь, въевшуюся между плитками под кроватью кухарки...
Появляется Симеон в городской одежде, он объявляет:
— Ну вот, меня выставили. Только что. Вызвали в отдел кадров и объявили: «Покажи-ка контракт. Э, старина, ты зачислен как штатный работник. Это дает тебе право на месячную оплату вперед. Отыщи мсье Жюльена. Он, наверное, разбирается в этих делах лучше, чем я».
В этой больнице, как я заметила, очень немногие состоят в профсоюзе. Но я уже сталкивалась с Жюльеном, «мсье Жюльеном», которого все уважают. «Глотку-то он дерет, но работает безупречно. Дирекции не к чему придраться», — вот как о нем говорят.
Униженная, оскорбленная, с пробуравленными воплями кухарки ушами, обычно покорная Марта, чью роль я играю вот уже скоро месяц, сегодня вышла из себя. И так как Симеон не может решиться, я сама с комком в горле звоню Жюльену по внутреннему телефону. И даже злобно накидываюсь на старшую сестру, встретив ее в коридоре.
В мире белых халатов эксплуатируемый находится в более сложном положении, чем на заводе. Медперсонал увяз крепко. Правильно говорит Жюльен: «Разлюбезное государство рассчитывает на нашу совесть, на чувство профессионального долга. Знают, мерзавцы, что мы уж как-нибудь выкрутимся. Пускай ты в смене один, все равно будешь действовать. Не швырнешь халат, не бросишь больных на произвол судьбы, не подведешь товарищей по работе. Вот зачем надо объединяться, да если б нас поддержало все население...»
«Марта белены объелась», — сказала бы наша Жюстина.
Меня охватило такое негодование, какое временами заставляет трудящихся в белых халатах выходить на уличные демонстрации.
Я кричала старшей сестре:
— Симеон нам нужен для переноски больных, да и не только для этого. А дирекция его увольняет. Мы и так не справляемся. Ну, а что, если завтра сляжет Елена, как на прошлой неделе — Колетт?
Старшая сестра несколько раз настойчиво звонит в отдел кадров. Она отнюдь не рассержена на меня, коль скоро мои протесты идут на пользу бригаде. Нам обещают помочь. Не сегодня. Завтра. Но пока мы все-таки в выигрыше. А потом Симеон, ушедший с Жюльеном, возвращается и вовсе сияющий:
— Мне заплатят за месяц вперед, если уволят. Но Жюльен считает, что я останусь. Все улажено... Давно я во Франции и только впервые понял, что такое профсоюз.
Поняла сегодня и я, Марта, почему медсестры каждый год безвозвратно бегут из бесплатных больниц в частный сектор. Лишь бы удрать. Не то заболеешь.
Скорее наружу. Открыть калитку больницы — все равно что попасть в иной мир, пересечь звуковой барьер — это ошеломляет. Ночь теплая. Люди вышли поболтать у своих подъездов. Я отбарабанила подряд две восьмичасовые смены. Меня мобилизовали — такое иногда случается, особенно в критический период летних отпусков. Я могла бы, вероятно, и отказаться. Но мне захотелось испытать и это.
Ехать в метро уже нет сил. В одиннадцать вечера, да еще в августе, поезда ходят редко. А завтра спозаранку — опять на работу. Такси нет. Вдруг вижу одно возле бистро с вывеской «В любой час дня и ночи» — сюда мы заходим в перерыв проглотить омлет, выпить чашечку шоколада. Хозяин-корезианец благоволит ко мне. Для моей салфетки заведено индивидуальное кольцо, как для всех завсегдатаев. Подавальщица, уже не задавая вопроса, уверенно приносит мою излюбленную еду. Ее девчушка играет со мной, когда ей приходит такая охота.
— Вы ищете шофера, мадам Марта? — спрашивает хозяин. — Он закусывает.
Вхожу и заказываю пиво, я шага больше не сделаю.
Немолодой шофер такси, явно не в духе, облокотился о стойку и намеренно тянет время. Он ворчит: «Уж и перекусить не дают...» Другие посетители посмеиваются. Среди них нет служащих больницы — ведь я уже всех знаю в лицо, даже тех, с кем и словом не перемолвилась. Сейчас тут лишь подвыпившие незнакомцы.
Буду ждать хоть час, если понадобится. Совершенно измотана. Думаю о Елене, Жюстине, которые никогда не возьмут ночное такси, как бы ни были они обессилены. Влезаю в машину с некоторым чувством угрызения совести, впервые я предаю бригаду.
Чтобы хоть кому-то излить душу, я рассказываю в спину шоферу, как прошел для меня этот день; про кухарку, которой ампутируют ноги и которая скорей всего выживет, но что с нею станется? Кто ею займется? Денег-то нет...
Человек оборачивается, обескураженный и взволнованный:
— А я-то вас принял за дамочку, вышла, думаю, из кино... Я и сам ведь еле держусь.
Уж и не зная, как ко мне подольститься, он начинает в свою очередь жаловаться на трудности своего ремесла; рассказывает, как его облапошивает акционерное общество, в чью кассу он ежедневно должен вносить 12 000 старых франков. Как тут выкрутиться, если не вкалывать по десять, а то и по двенадцать часов в сутки — разрешено это или нет.
— Надувают меня как хотят, — заключает он.
Так мы в полном согласии наперебой изливаем друг другу душу. Мы люди одной породы. Еще примет ли он от меня чаевые? Пожать друг другу руку? Глупо, но мы не делаем этого.
— Спокойной, ночи, мадам, отдыхайте хорошенько.
— И вам спокойной ночи. Мужайтесь!
Эта встреча напоминает мне, что Париж год от года становится в августе все менее пустынным. Когда, выполняя поручения больных, я иду в ближайший дешевый универмаг, то наталкиваюсь на временных продавщиц, которые не разбираются в ценах и преспокойно плюют на это. Вчера одна из них мне сказала: «Апельсины? Кто их знает, сколько стоит кило. Забирайте и уходите, я за вами не погонюсь...»
В метро та же история: полным-полно молодежи, да и взрослых тоже, вынужденных не только отказаться от отдыха, но еще и наняться куда-нибудь на время отпуска, чтобы свести концы с концами. Как наша Жаклина.