Ориенталист

Риис Том

Часть вторая

 

 

Глава 7. Революция в Германии

Когда поздней весной 1921 года отец и сын Нусимбаумы пересекли французскую границу, Лев нервно вертел в руках недавно приобретенный монокль. Глядя на серый пейзаж за окном вагона, на те места, где еще совсем недавно происходили грандиозные окопные сражения Первой мировой войны, он мог думать лишь об одном — о революции в Германии! Им удалось избежать одной революции, в России, а теперь они на всех парах несутся в горнило другой? Может, они с отцом с ума сошли? Ведь в Париже многие русские эмигранты говорили ему: в Германии начались серьезные беспорядки, и насилия там не меньше, чем в России. Страхи, связанные с политическими потрясениями в Германии, мучили Льва с того самого момента, как его родственники приняли решение, где ему дальше учиться. Он утешал себя лишь тем, что всегда сможет «куда-нибудь уехать, если дело зайдет слишком далеко. Это ведь не моя революция, и это не моя страна». Но все-таки газетные репортажи из Германии заставляли его сильно волноваться.

Страх Льва перед революцией был своего рода истерической реакцией на то, чему он стал свидетелем в Баку. Революционное насилие свирепствовало в Германии уже более двух лет, но грандиозные перемены в других странах: победа советской системы и бегство белых из России; распад Османской империи и начало гражданской войны в Турции; Версальский мирный договор, распад монархии Габсбургов и возникновение на ее месте доброй дюжины новых государств, а также международных союзов внутри Европы; пандемия гриппа-«испанки», которая все еще уносила десятки тысяч людей по всему миру, — все эти события отвлекли внимание международного сообщества от революции в Германии.

Абрам привил Льву глубокое уважение к культуре и народу Германии.

Во время осады Баку Нусимбаумы приютили у себя немецких офицеров, попавших в русский плен во время Первой мировой войны и оказавшихся людьми весьма порядочными. Тем не менее, пока поезд приближался к германской границе, Льва мучили мрачные предчувствия.

Первые события в ходе революционных перемен в России и в Германии оказались похожими: катастрофа на полях сражений Первой мировой войны привела к отречению императора и к передаче власти в руки демократически избранного коалиционного правительства. Эта коалиция тут же стала мишенью для нападок левых и правых радикалов и принялась лавировать между ними. Главное различие между Германией и Россией состояло в следующем: в России умеренные политики всячески потворствовали крайне левым, считая, что опасность исходит от крайне правых; в Германии же умеренные потакали крайне правым, поскольку наиболее опасными, по их мнению, были крайне левые. Результаты в обоих случаях были чудовищными: в России в конце концов произошел кровавый государственный переворот, совершенный левыми; в Германии же кровавый государственный переворот произвели правые. Лидеры нового германского демократического государства, точь-в-точь как Лев, были способны видеть перед собой лишь призрак Красной Революции — большевизма, который уже взошел над Россией и угрожал распространиться на Запад. А революция правых — фашизм, нацизм — на тот момент еще не обрела четких контуров. Как центристские демократы в Москве позволили Ленину действовать в России в надежде, что он защитит конституционное правительство, так и демократы в Берлине дали распоясаться антидемократическим правым силам, рассчитывая, что они будут защищать конституцию, которую в действительности те желали уничтожить. Своего «Ленина» у правого крыла еще не было, хотя достаточно скоро и он возник из тогдашнего кровавого хаоса.

Однако в 1918–1919 годах никого в Германии не волновало, есть ли у правых свой вождь типа Ленина. Все внимательно следили за вождем левых сил Карлом Либкнехтом, которого многие считали «германским Лениным». Прежде состоявший в Социал-демократической партии, Либкнехт откровенно выражал свои антивоенные взгляды и потому порвал с ней. Вторым вождем левых считали его соратницу Розу Люксембург. Правда, по стандартам большевиков даже самые радикальные немецкие социалисты не были «настоящими» революционерами: у них полностью отсутствовала традиция террора или желание осуществить вооруженное восстание. Как выразился Ленин, они не смогли бы штурмовать железнодорожный вокзал, не купив предварительно входных билетов на перрон. Сам Ленин несколько лет подряд пытался заниматься организационной работой в Мюнхене, но потом отказался от мысли революционизировать германских социал-демократов и переехал в Цюрих, чтобы там дождаться начала революции. Тем временем враждебный большевикам Второй интернационал, объединявший социалистические партии всего мира с целью совершить всемирную марксистскую революцию, превратил социалистическое движение из революционного в эволюционное, сфокусировав его задачи на профсоюзной деятельности и на политической борьбе в парламенте, — это было типично немецкое явление.

Ленин опирался в Берлине на Либкнехта и Люксембург, а также на руководимую ими радикальную группировку, отколовшуюся от Социал-демократической партии и называвшуюся «Спартак». Прибыв в апреле 1917 года на Финляндский вокзал в Петрограде, Ленин, хотя и был переправлен туда из Швейцарии с ведома германского Генштаба в особом, запломбированном вагоне («подобно чумной бацилле», по выражению Черчилля), сразу же забыл о своих благодетелях и публично выразил надежду, что Либкнехт вскоре устроит в Германии революцию и свергнет кайзера. Однако у членов группы «Спартак» не было характерного для большевиков умения ни перед чем не останавливаться, и потому, хотя по всей Германии вскоре распространились революционные выступления, там революция совершила драматичный поворот в иную сторону.

В 1917–1918 годах власть в Германии фактически была в руках военачальников: генерала Людендорфа (он уже в 1923 году станет вдохновителем безуспешной и противозаконной попытки Гитлера захватить власть) и фельдмаршала Гинденбурга (который впоследствии, в 1933 году, поможет Гитлеру взять власть законным путем). У Людендорфа были, по сути, нацистские взгляды (хотя само слово «нацизм» еще даже не было изобретено): его мечты о создании на Востоке обширной тевтонской территории, которую в Германии называли «Lebensraum», или «жизненное пространство», его представления о всемирном сионистском заговоре вполне соответствовали идеям нацизма, при этом он был блистательным тактиком. Правительство Людендорфа-Гинденбурга пользовалось поддержкой большинства немцев, для которого кайзер был благоприличной вывеской — однако лишь до тех пор, пока это правительство обещало добиться полной победы в войне (ее тогда называли Великой войной) и аннексировать территории к востоку от Германии. К весне 1918 года германское правительство, казалось бы, сдержало свое обещание, заставив Россию, в обмен на мирный договор, пожертвовать огромными территориями. Помимо расширения своих владений Германская империя практически удвоила численность населения, прибавив пятьдесят шесть миллионов человек с этих российских территорий, а также более чем вдвое увеличила запасы природных ископаемых. Эстония, Финляндия, Литва, Латвия, Польша, значительная часть территории России, Румынии и Украины вошли в новую Германскую империю, которая по своим размерам соперничала теперь, по крайней мере формально, с завоеваниями Наполеона, а также превосходила размеры всех прежних германских империй. Однако просуществовала эта империя, этот огромный Второй рейх, всего полгода. Германии требовалось содержать армию, в которой был миллион солдат, на просторах от Финляндии до Азербайджана — для того, чтобы удерживать завоеванные области в повиновении и выкачивать оттуда материальные ресурсы. В самой Германии люди практически голодали, поскольку британская морская блокада изолировала страну от окружающего мира, а воспользоваться ресурсами новых территорий, чтобы переломить ситуацию, немцы так и не успели. К концу лета 1918 года плохо снабжаемая, полуголодная германская армия была разбросана по огромной территории. Она несла и потери от гриппа-«испанки», от которого только за следующий, 1919-й, год во всем мире умерло около двадцати миллионов человек — больше, чем погибло солдат во всех сражениях Первой мировой войны. Выход Болгарии из войны в конце сентября 1918 года обнажил южный фланг Германии, перерезал путь по суше к ее главному союзнику — османской Турции. Подобно своему кузену Николаю II в 1917 году, кайзер все больше склонялся к мысли, что против него организован грандиозный еврейско-масонский заговор. Людендорф, несмотря на инициированную им «проеврейскую» оккупацию восточных земель, энергично согласился со своим кайзером. Они оба поддержали план заселения Палестины евреями, поскольку отчаянно хотели получить взамен поддержку со стороны всемирного еврейства, но опоздали…

Людендорф всячески пытался найти выход из сложившегося положения. В начале октября 1918 года он начал переговоры со странами Антанты, желая добиться немедленного заключения мира, чтобы тем самым спасти германскую армию от полного распада. А когда Антанта отказалась вести переговоры с военной диктатурой, Людендорф тут же начертал план преобразований в Германии, долженствующих превратить страну в либеральную конституционную монархию. Он сумел даже убедить одного либерально настроенного родственника самого кайзера занять пост ее первого канцлера. Страны Антанты тем не менее сомневались в истинных намерениях Германии, и потому мирные переговоры тянулись весь октябрь 1918 года. Но когда 30 октября Турция подписала сепаратный мир, а 3 ноября об одностороннем прекращении огня объявила и Австро-Венгрия, Второй Германский рейх, эта существовавшая лишь на бумаге империя, простиравшаяся от Баку до Брюсселя, единственная из блока Центральных держав все еще противостояла силам Антанты. При этом, хотя военное командование прекрасно понимало, что война проиграна, оно не взяло на себя труда сообщить об этом немецкому народу (а также миллионам солдат на фронте), а потому бюллетени, сообщавшие о продолжающемся наступлении и близкой победе, по-прежнему выходили ежедневно. Правда, к этому времени по всей Германии уже вовсю циркулировали панические слухи.

Как и в России, вооруженное восстание началось в матросской среде: 3 ноября взбунтовалось большинство моряков морского флота Германии. Они не желали выполнять приказ своих командиров: в полном составе всем судам выйти в открытое море для решающего (и, не исключено, самоубийственного) сражения с флотом Великобритании. На военных кораблях его императорского величества затрепетали красные флаги; офицеров моряки попросту вышвырнули за борт, а пулеметы перенесли на грузовики. Всего за три дня Советы рабочих и моряков взяли на себя управление важнейшими морскими портами Северной Германии, а затем стали угрожать наступлением на Берлин. На юге в этот момент как раз полностью развалился австрийский фронт и в Баварии возникла паника. В результате 7 ноября, после произошедшей в Мюнхене бескровной революции, над городом также стали развеваться красные флаги. Страна распадалась на глазах.

К вечеру в субботу, 9 ноября, Людендорф и его соратники-генералы выработали план действий. Они решили, что передадут весь этот хаос каким-нибудь демократам. Лучше всего демократам левого толка. Генералы провели переговоры с председателем Социал-демократической партии, Фридрихом Эбертом, который возглавлял крупнейшую левую фракцию в парламенте, и тот заявил, что готов выполнить свой патриотический долг. Раймунд Претцель, которому тогда было одиннадцать лет, — позже он под псевдонимом Себастьян Хафнер станет ведущим антифашистским журналистом — вспоминал, что́ творилось на улицах города в те выходные: «В воскресенье я впервые услышал звуки выстрелов. За всю войну не было ни одного. А теперь, когда война закончилась, в Берлине начали стрелять… Кто-то разъяснил мне, как отличить по звуку ручной пулемет от станкового. Мы пытались понять, где же идет сражение. Как оказалось, это была довольно бессмысленная стычка между двумя соперничавшими революционными группами, поскольку каждая из них желала занять императорские конюшни. Что ж, революция победила».

Все четыре года войны юный Претцель, настроенный весьма патриотично, внимательно следил за новостями о славных победах германской армии, которые ежедневно вывешивались на доске объявлений у полицейского участка, а вот теперь: «И 9 и 10 ноября на доске еще появлялись армейские бюллетени с привычным содержанием: “отражены попытки неприятеля прорвать фронт”, “после ожесточенного сопротивления наши части отошли на заранее подготовленные позиции”. Но 11 ноября, когда я в обычное время пришел к отделению местной полиции, военных бюллетеней там не было — вообще никаких. Пустая, безмолвная доска зияла отсутствием каких-либо сведений. Я пришел в ужас при одной лишь мысли, что теперь она навсегда останется пустой и черной — и это после того, как изо дня в день, на протяжении многих лет, она поддерживала мой дух и питала мои грезы… И я побрел куда глаза глядят. Ну хоть где-нибудь должны же быть новости с фронта, какие угодно! Наконец я оказался в мало знакомом мне районе города… Как передать вам мои ощущения? Как поведать о чувствах, которые испытал одиннадцатилетний мальчик, мир которого только что рухнул? Как и эти улицы, весь мир отныне был для меня незнакомым, вызывая лишь тревогу… Грандиозная игра явно велась по каким-то своим, тайным правилам, которые я не был в силах понять. Правда, во всем ощущалась некая фальшь, таился обман. Как теперь обрести стабильность и безопасность, веру, надежду, уверенность в будущем?»

В понедельник, и ноября 1918 года, делегаты нового, социал-демократического правительства Германии официально подписали перемирие с представителями Антанты, прекратив участие Германии в Первой мировой войне. Кайзер в своем личном вагоне, инкрустированном золотом и слоновой костью, отправился во вполне комфортабельную ссылку в Голландию. А в Берлине воцарился хаос. Леворадикальные элементы захватывали редакции газет, правительственные здания, магазины и телеграфные пункты. Заняв апартаменты самого кайзера, совершенно опьянев от первого глотка реальной власти, Эберт и его соратники по парламентской фракции вели со странами Антанты переговоры об условиях выхода из войны, и в то же время втайне обсуждали с генералами германской армии, людьми правых убеждений, как подавить революционные выступления на улицах и восстановить порядок. Генералы согласились не предпринимать никаких действий против нового правительства, если только оно даст им возможность использовать «все необходимые силы и средства» для сокрушения левацкой революции. Таким образом, первое демократическое правительство Германии умудрилось одновременно взять на себя полную ответственность за унизительную капитуляцию и передать реальную политическую власть военным правого толка, которые в конечном счете лишь опорочили правительство Веймарской республики и погубили его.

На протяжении всего декабря 1918 года германские солдаты, возвращавшиеся домой с фронта, шли, колонна за колонной, прямо в Берлин. Город, куда вернулись фронтовики, мало напоминал прежнюю прусскую столицу, которую они оставили, уходя на войну, — спокойную, аккуратную, дисциплинированную. «Можно было подумать, что все моральные сдерживающие факторы попросту исчезли, растворились», — вспоминал художник Георг Грос, сам один из таких недавних фронтовиков. Его автобиография содержит, пожалуй, самые яркие и самые мрачные воспоминания о революционных событиях в Берлине и об их последствиях: «Город темный, холодный, переполненный слухами. Улицы больше походят на дикие ущелья, где того и гляди наткнешься на убийц или торговцев кокаином… Никто ничего толком не знал, однако все шепотом передавали друг другу разнообразные слухи».

По улицам Берлина бродили группы вооруженных людей с флагами всевозможных расцветок, с самыми разными политическими лозунгами. Вскоре все привыкли не только к ружейным выстрелам, но и к пулеметным очередям и разрывам ручных гранат. Грос вспоминал: «Жители города, обезумевшие от страха, были не в силах выносить жизнь в четырех стенах и потому, поднимаясь на крыши домов, порой принимались стрелять оттуда — и по голубям, и по людям. Когда полиция, изловив одного из таких “охотников”, продемонстрировала ему человека, которого он поразил своим выстрелом, он лишь сказал: “Но господин полицейский! Я думал, это большой голубь!”».

Солдаты, которым надоело воевать, оставляли оружие в казармах, а сами уходили домой. Или же открыто продавали свое оружие на обычном рынке. «Оружие и боеприпасы можно было приобрести всюду, — писал Грос. — Мой кузен, который демобилизовался несколько позже меня, предложил мне купить у него пулемет, в полном сборе. Он заверил меня, что отдать ему деньги можно частями, и потом спросил, не знаю ли я, кому могли бы пригодиться еще два пулемета и малая полевая пушка».

А вот те, кто не навоевался и свое оружие сохранил, стали объединяться в группировки мафиозного типа, эти слабо связанные друг с другом вооруженные формирования получили название «фрайкор», то есть «добровольческий корпус». В них вступали траншейные солдаты, самые закаленные в боях, нередко это были члены элитных подразделений, которым в годы войны поручали выполнять акции смертников. Их молодые офицеры были людьми, несомненно, храбрыми, физически крепкими и фанатичными, именно таких уже в следующем поколении возьмут себе за образец рядовые войск СС.

Державы Антанты создали юридическую основу для ограничения деятельности немецкой армии, но добровольческим отрядам разрешили пребывать в состоянии боевой готовности, сохранив имеющееся оружие. Возможно, они поступили так, опасаясь угрозы, исходившей, по их представлениям, от Советской России. Тем более что уже осенью 1918-го и зимой 1919 года недавно созданные отряды добровольцев внезапно отправились на восток — сражаться против большевизма. Кроваво-алые плакаты, призывавшие вступать в ряды добровольцев, кричали со стен: «HILF MIR!» («ПОМОГИ МНЕ!»), отражая либо реальный, либо же сознательно сфабрикованный страх перед вторжением Советов. Не получив каких-либо официальных приказов, отряды фрайкора выдвинулись в Польшу, Литву, Латвию — эти же территории нацисты возьмут под свой контроль в 1941 году.

Фрайкоры возникли не только в связи со страхами перед «красной угрозой»: это был результат давнего процесса исторической самоидентификации. Первые добровольческие отряды появились в немецких государствах еще в ходе борьбы с Наполеоном, во времена освободительных войн 1813–1815 годов. Как только начала распадаться империя Наполеона, подобные военизированные соединения возникли по всей Европе. Первые добровольческие отряды были, таким образом, предтечей партизан, различных бунтовщиков и революционных повстанцев следующего столетия. Правда, солдат, принявших участие в «походе на Восток» («Ritt gen Osten»), привлекали куда более ранние герои. Когда члены фрайкора отправились на поиски приключений в прибалтийские страны, они упорно называли их не Эстония, Латвия, но использовали старинные германские наименования — Курляндия, Ливония. Они вдохновлялись духом средневековых тевтонских рыцарей-завоевателей, которые начиная с XIII века ходили походами против «восточных варваров», основав в прибалтийских провинциях свои феодальные королевства (средневековые замки, построенные германскими завоевателями Прибалтики, сохранились по сей день). Что касается новоявленных «крестоносцев», они отправились сражаться за возвращение этих, как они считали, по праву принадлежавших им территорий. Действительно, до русской революции в этом уютном крае всего в нескольких сотнях миль от Санкт-Петербурга жили сотни тысяч так называемых прибалтийских немцев, причем они были верными патриотами России, хотя и говорили на немецком языке. Впоследствии значительная часть элиты этих прибалтийских, или же «русских», немцев превратилась в одержимых противников большевизма и, оказавшись в эмиграции в Германии, во многом способствовала восхождению нацистов к вершине власти.

Цель фрайкора, как ее выразил один из солдат — участников добровольческого отряда, состояла в том, чтобы доказать самим себе, что они «достойны рыцарей ордена меченосцев, бившихся с поляками и татарами». Добровольцы-фрайкоровцы вели подробнейшие дневники, они оставили мемуары, поэмы и романы, посвященные своим сражениям с Красной Армией. Эти книги стали впоследствии любимыми, настольными у всех, кто желал поступить на службу в СС, как в Германии, так и в других странах. Оказавшись на беспрестанно изменявшейся линии фронта Гражданской войны в России, члены фрайкора с удивительной ловкостью применялись к ситуации. Поскольку присутствие каких бы то ни было германских военных формирований противоречило условиям мирного договора, Франция пригрозила, что пошлет против этих добровольцев целую дивизию, если они незамедлительно не покинут польские и прибалтийские земли. Тогда командиры немцев-добровольцев просто приказали своим солдатам нацепить российские знаки отличия, надеть меховые шапки, а также кавказские газыри и называть себя русскими — что и было исполнено. Будто случилось чудо: численность белогвардейских частей в Прибалтике мгновенно выросла на десятки тысяч солдат и офицеров, которые тут же двинулись в бой с Красной Армией, распевая по очереди то немецкие, то русские народные песни. Но, несмотря на все усилия добровольцев из Германии, изменить ход событий в пользу Белой армии им не удалось: и численность ее была меньше, чем у красных, и маневренность красных оказалась куда лучше. И после поражения белых молодые тевтонские рыцари вернулись домой, разочарованные, вооруженные до зубов и готовые крушить все вокруг.

«Сегодня канун Рождества, и утро началось с артиллерийских залпов, — записал в своем дневнике граф Гарри Кесслер. — Правительственные войска пытались выкурить матросов из дворца, а также из императорских конюшен… Рождественская ярмарка все равно, правда, продолжалась несмотря на кровопролитие». Граф Кесслер — один из лучших провожатых по закоулкам германской революции, а также по лабиринтам ее абсурдных последствий, в результате которых одна из великих культур мира менее чем за дюжину лет скатилась к наихудшим формам варварства. 5 января 1919 года веймарское правительство приняло решение арестовать полицей-президента Берлина, социал-демократа Эйхгорна, и это вывело германскую революцию на следующий этап. В своей записи за среду, 8 января 1919 года, граф Кесслер дает нам бесценное свидетельство того, как протекал типичный день на протяжении первой недели этой «настоящей марксистской революции» в Берлине: «Пулемет, установленный на самом верху Бранденбургских ворот, начал стрелять по толпе в Тиргартене, и все тут же с криками ужаса разбежались, кто куда. Дальше — тишина. Это случилось без четверти час. Стрельба возобновилась, как раз когда я шел в сторону Рейхстага. Там была линия обороны “Спартака”. Пули с визгом пролетали мимо моих ушей… В половине седьмого я появился на обеде в “Фюрстенгофе”. Сразу за мной служащие как раз закрыли его железные ворота, поскольку ожидалось, что спартакисты пойдут в атаку на Потсдамский вокзал, находившийся прямо напротив. Одиночные выстрелы щелкали беспрестанно. Я на минуту заглянул в бесстрашно освещенное кафе «Фатерланд». Хотя пули вот-вот могли начать влетать внутрь через стекла, там играл оркестр, все столики были заняты, а дама в сигаретном киоске улыбалась своим клиентам так же завлекательно, как в самые безмятежные дни мирного времени».

Фрайкор, атакуя революционные районы Берлина, использовал броневики, танки, огнеметы, крупнокалиберные пулеметы и полевые гаубицы. На фотографиях того периода видны уличные баррикады, которые защищают на удивление юные солдаты правых сил, и на плакате близ одной такой баррикады написано: «СТОЙ! КТО ЗАЙДЕТ ЗА ЭТУ ЛИНИЮ, В ТОГО СТРЕЛЯЕМ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ!» Члены добровольческих отрядов нападали на гражданских лиц — в первую очередь на тех, кто, по их мнению, мог быть сторонником большевиков. На самом деле они привнесли фронтовые нравы в гражданское общество. Их врагами стали обычные люди, их сограждане, причем эти гражданские лица оказались не готовы к подобному повороту событий и даже не были вооружены. Члены добровольческих отрядов получили тогда опыт жестокости и бездушия, подготовивший многих из них к работе в качестве штурмовиков или охранников в концентрационных лагерях.

После того как основной натиск спартакистов удалось отбить, они рассредоточились по крышам домов, откуда с помощью снайперских винтовок пытались нарушить нормальную жизнь буржуа, а также пресечь жестокости фрайкоровцев. Но отряд фрайкоровцев штурмом взял штаб-квартиру спартакистов в Шпандау, и 15 января 1919 года выстрелом в спину, «при попытке к бегству», был убит Карл Либкнехт, этот берлинский Ленин. Поначалу не было ясно, что случилось с Красной Розой, которая также попала в руки фрайкоровцев: она исчезла в тот же день, когда погиб Либкнехт. «По-видимому, убита, — записал граф Кесслер у себя в дневнике. — Во всяком случае, ее тело так и не нашли».

Но революционные события в Берлине продолжались, хотя вожди революционеров были убиты или числились без вести пропавшими. Отряды спартакистов использовали снайперские винтовки и пулеметы; у правительственных войск и фрайкоровцев, помимо этого, имелись тяжелая артиллерия, танки и аэропланы. Каждая из сторон захватывала муниципальные здания, церкви и школы, превращая их в крепости, нашпигованные оружием. В марте 1919 года берлинские газеты сообщали, например, что в городе каждый день в уличных боях погибают сотни человек. Приблизительно в это время в Германию приехал в качестве корреспондента американской газеты «Чикаго трибьюн» Бен Хехт, американский репортер и будущий автор пьесы «На первой полосе».

Подобно персонажу «Сенсации» Ивлина Во, он телеграфировал домой, в Америку: «Германия переживает нервный срыв. О чем-либо здравом писать не могу — этого просто нет». Бен Хехт, который через два десятилетия станет одним из немногих одиночек, протестовавших против начавшегося Холокоста, получил первое представление о подобных акциях еще в Берлине, в ту безумную весну 1919 года. Так, во дворе тюрьмы Моабит фрайкоровцы «воздавали по заслугам» тем, кого они арестовали за поднятый над головой кулак — знак «спартакистского привета» — или за появление на улице в спартакистской униформе: «Группами по двадцать пять человек выводили мужчин, женщин, подростков и гнали их через тюремный двор, — писал Хехт. — По ним начинали стрелять три пулемета, причем стреляли до тех пор, пока тела не переставали дергаться». Хехту сообщил об этих расстрелах один лейтенант, наполовину обезумевший — он командовал одним из пулеметных расчетов. После его откровений Хехт, в прошлом чикагский криминальный репортер, взобрался на дерево, росшее рядом с тюрьмой, и так собственными глазами убедился в том, что все рассказанное — правда.

Паника, воцарившаяся в Германии в связи с участью, постигшей Россию, настолько глубоко проникла в души простых немцев, что они не были способны осознать: члены добровольческих отрядов такие же радикалы, как большевики, их консервативность, заверения о необходимости умиротворить страну — не более чем фальшивая вывеска. Истинные консерваторы верят в ценность и незыблемость традиций, тогда как добровольцы-фрайкоровцы верили в диаметрально противоположное: с их точки зрения, Первая мировая война лишь доказала, что моральные нормы и общественное устройство, характерные для мирного времени, полностью извращены и не имеют никакого смысла. Политические причины, приведшие к войне, зиждились на мошенничестве, тогда как военный опыт был реальностью, и именно эта реальность породила «нового человека» революции правых. В своих бестселлерах 1920 и 1922 годов («В стальных грозах» и «Война как внутреннее переживание»), Эрнст Юнгер приветствовал как раз появление подобного «нового человека — штурмовика». Юнгер также провозгласил «появление целой новой расы — людей сильных, умных, волевых», тех, кто будет способен спасти Европу от либеральных иллюзий. Для «нового человека», так же, как и для красных революционеров, соблюдение норм закона и следование моральным основам общества — это лишь проявление «буржуазной мягкотелости». На фронте главными для солдат были такие понятия, как храбрость, жесткость, дух воинского товарищества. А фундаментальный постулат идеологии членов добровольческих отрядов состоял в одном: общество — это поле битвы.

В результате страна, охваченная истерическим страхом перед терроризмом одного сорта, легализовала другой терроризм. В 1919 году германский Верховный суд принял закон, давший определение новому виду чрезвычайного положения: «надзаконному чрезвычайному положению». По сути дела, речь там шла о ситуации в обществе, которому угрожает революция; этим законом признавалось, что в условиях чрезвычайного положения не применим запрет на совершение убийства. Верховный суд ссылался при этом в своей мотивации на политические убийства, совершенные членами фрайкора во время их добровольной войны в Польше и в прибалтийских странах, когда там потребовалось сражаться с большевиками. Что ж, и «новый человек» из среды фрайкоровцев, и члены нарождавшегося уже нацистского движения впоследствии максимально воспользовались прецедентом, что возник после принятия этого судебного решения.

Но странное дело: чем больше возможностей для подавления революции давали лидеры социал-демократов фрайкору, тем быстрее революция расползалась по стране. И в больших, и в малых городах Германии коммунисты создали советы — свои ячейки или революционные органы местного самоуправления. Одним из немецких экспериментов в области революционного коммунизма было создание Советской республики в Мюнхене, в котором на первом этапе было много смешного и практически не было насилия. Пока на улицах Берлина радикалы левого и правого толка расстреливали друг друга из пулеметов, гениальный театральный критик Курт Айснер возглавил революцию, которая казалась забавной множеству совершенно нейтральных, вполне буржуазных жителей города, — до того момента, когда Айснера среди бела дня застрелил некий антисемит. Убийство это было абсолютно бессмысленным, ведь Айснер как раз направлялся в ландтаг, чтобы после провальных для его партии выборов объявить о сложении своих полномочий. После убийства Айснера Баварская республика быстро радикализировалась, сохранив при этом свой эксцентричный характер. Ее новыми лидерами стали представители богемы — поэты и драматурги Эрих Мюзам и Эрнст Толлер. А вот их коллега, доктор Франц Липп, министр иностранных дел Мюнхенского совета, в прошлом не раз бывший пациентом психиатрической лечебницы, не только слал угрожающие телеграммы на имя Папы Римского, но и объявил войну Швейцарии, которая отказалась поставить для нужд только что созданной республики шестьдесят локомотивов. Толлер, ставший главой республики, вспоминал в своей автобиографии, что к делу революции тогда прибилось немалое количество «чудиков»: «Они считали, что теперь наконец-то их многократно отвергнутые идеи помогут превратить Землю в истинный рай… Некоторые видели корень зла в том, что люди едят вареную пищу, другие — в золотом стандарте, третьи — в неправильном изготовлении нижнего белья, в механизация производства, в отсутствии универсального всемирного языка, в универмагах, в мерах по контролю деторождения». В апреле 1919 года правительство Баварской республики попыталось организовать «красный террор». Многие представители буржуазии и аристократии были арестованы и брошены в тюрьму, их собственность конфискована, печатные станки оппозиции сломаны, а школы закрыты. Впрочем, даже такие суровые меры были скорее пародией на «красный Teppop». Неспособностью германских левых проявить революционную твердость сполна воспользовались правые. Добровольцы-фрайкоровцы, осадив Мюнхен, действовали с таким ожесточением, как будто это был вражеский город, где-нибудь во Франции или в Бельгии: они обстреливали его из тяжелой артиллерии, бомбили с аэропланов. Красные защитники Мюнхена продержались всего три дня. Когда же фрайкоровцы заняли Мюнхен, они сразу уничтожили более тысячи человек, причем не только коммунистов и социалистов, но даже студентов духовной семинарии. Любую группу в три или более человек подозревали в организации Совета.

На следующий год в Германии произошло еще больше революционных выступлений, как правого, так и левого толка. В марте 1920 года доктор Вольфганг Капп, бывший офицер, служивший в имперском Министерстве иностранных дел, с помощью генерала Людендорфа устроил путч. Формирование под названием «Бригада Эрхарда», праворадикальная группировка фрайкора, прошла маршем через Бранденбургские ворота в Берлине; именно солдаты этой бригады первыми начали наносить на свои шлемы знак свастики, еще до того, как эта идея пришла в голову Гитлеру. Социал-демократическое правительство тогда бежало из столицы, а поскольку ему не удалось вызвать регулярные армейские части, чтобы бросить их на фрайкор, оно в качестве ответной меры объявило общегерманскую забастовку. Примечательно, что рабочие поддержали правительство, и в назначенный день все в стране замерло: не выходили газеты, не было электричества, не работал водопровод. Ведь немецкие рабочие вообще отличаются высокой дисциплинированностью, и если объявлена забастовка, то бастуют все! В результате капповцам пришлось бежать в Швецию. После неудачного капповского путча коммунисты еще раз попытались возглавить германскую революцию. Когда общенациональная забастовка вынудила революционеров правого крыла отдать захваченную власть, спартакисты быстро набрали «Красную армию Рура» численностью в восемьдесят тысяч человек, чтобы установить контроль над горнодобывающей и тяжелой промышленностью страны. Ленин тут же послал в Германию множество своих представителей для общего руководства происходящим, и члены спартакистских группировок начали систематически нападать на полицейские участки и военные объекты. Берлинское социал-демократическое правительство ответило на это ожесточенными атаками фрайкора, и вскоре те же самые отряды, которые недавно прошли со свастиками по Берлину, пытаясь учинить там правую революцию, теперь сокрушили революцию левого толка в долине Рура.

Наконец крупные столкновения прекратились, хотя уличные бои и незначительные революционные выступления еще долгое время продолжались в различных городах Германии.

В общем, весной 1921 года, когда Лев вместе с отцом пересек границу Германии, в стране уже воцарилось тревожное затишье. К тому же Нусимбаумы направлялись в регион, расположенный вдалеке от мест, где недавно царило политическое насилие. Там даже в самый разгар всех этих бурных событий было спокойно. А школа, куда должен был поступить Лев, находилась на одном из уединенных островов неподалеку от германского побережья Северного моря, и в наши дни остающегося раем для отпускников из числа обеспеченных немцев.

Когда Нусимбаумы прибыли на небольшой вокзал в Ахене, Лев приготовился к тому, что вот-вот появятся возбужденные толпы размахивающих флагами рабочих или солдат, что они услышат выкрики, что их с отцом станут, как минимум, жестко допрашивать и подозревать во лжи. «Так обычно представляют себе железнодорожный вокзал в разгар революции, — писал он, — однако вместо всего этого появился носильщик, подхватил мои вещи и спокойно понес их на другую станцию. Я был так удивлен, что даже уронил монокль. И это они называют здесь революцией?! Я еще не добрался до Гамбурга, как уже почувствовал себя несколько лучше. По-видимому, у каждой нации свое собственное представление о том, что такое революция. Сомневаться не приходилось: в этой стране, о которой я слышал столько ужасного, можно было вполне сносно существовать».

Нусимбаумы провели в дороге еще два дня, прежде чем добрались до цели, и с каждой минутой Лев радовался все больше: ведь им не попадались ни разъяренные рабочие, ни солдаты с каменными лицами.

На острове (его название отсутствует в воспоминаниях Льва) располагался, собственно говоря, не пансион, не школа-интернат, но что-то вроде санатория, своего рода эксклюзивная лечебница с целебными водами. Именно в таких местах любили отдыхать богатые нефтепромышленники из Баку, так что отец и сын Нусимбаумы сразу почувствовали себя, как дома. Большую часть острова занимал огромный парк. В центре находилось несколько небольших жилых помещений и два больших здания — собственно санаторий и так называемый педагогий. Благодаря этому дети, которым требовался «дополнительный отдых», могли не отстать от школьной программы. Врачи, медицинские сестры, учителя, прислуга и представители администрации этого заведения добросовестно занимались здоровьем своих воспитанников, а также их образованием и организацией их досуга.

Обоих Нусимбаумов, и отца и сына, поспешили познакомить с директорами этих заведений — жизнерадостным пожилым врачом, который заведовал санаторием, и худощавым молодым преподавателем, возглавлявшим педагогий. Им уже сообщили, что к ним направляется из Парижа один из бакинских нефтепромышленников со своим сыном-подростком, который собирается продолжить свое образование у них в интернате. Они, однако, оказались не готовы к встрече с юным парижским денди в лакированных кожаных туфлях и с моноклем, который с неловкой претензией на остроумие представился им как «собственно ребенок» и лишь после этого познакомил с отцом. Поскольку Абрам Нусимбаум по-немецки не знал ни слова, ему оставалось хранить многозначительное молчание, пока его сын вел разговор. Прежде всего, Лев от имени их обоих выразил восхищение тем, как блистательно справились с революцией здесь, на самом севере Германии. В самом деле, разве это не замечательно, сказал им Лев, что «несмотря на революционные события, никто здесь не стреляет, что полицейские, согласно долгу службы, не покинули своих постов?»

Оба директора после продолжительных бесед с отцом и сыном Нусимбаумами и консультаций друг с другом пришли к выводу, что «ребенок» с моноклем «слишком взрослый» для того, чтобы жить в одном помещении со своими немецкими ровесниками, а его образование «слишком нестандартное» для их заведения. «Лишь гораздо позже я смог осознать, какое сильное впечатление произвело на них мое появление, — писал Лев, — ведь разница между мной и пятнадцатилетними немцами была чрезмерно велика». В итоге решили, что жить Лев будет в санатории, а обучаться частным порядком у учителей из педагогия, до тех пор, пока не станет, по его собственным словам, «нормальным шестнадцатилетним подростком». Когда именно может настать подобный момент, оставалось неясным, тем более что Нусимбаумы никак не могли усвоить, в чем разница между санаторием и педагогием. Тем не менее такой вариант показался им замечательным, и Абрам вернулся в Париж, где его ожидали «мертвые души», которыми по-прежнему следовало изо дня в день заниматься.

Лев зарегистрировался в санатории и почти сразу же, из-за полного незнания европейской культуры, попал впросак. Дело в том, что его определили в комнату по соседству с одним знаменитым скрипачом. Когда тот репетировал в саду, под его окном собирались восторженные слушатели. Лев понятия не имел о том, сколь знаменит его сосед, да к тому же ему, что называется, медведь на ухо наступил. «Я считал его слушателей полными идиотами, — вспоминал Лев. — Но все было бы ничего, если бы сосед не принимался играть как раз в те часы, когда мне хотелось поспать после обеда». В конце концов Лев, вставив свой монокль, отправился прямо к директору — жаловаться на соседа. Неужели нельзя его приструнить? Директор лишь расхохотался. Правда, когда через несколько часов Лев случайно столкнулся со своим соседом, великий скрипач сам подошел к нему и, протянув ему руку, сказал: «А ты молодец! Ты проявил характер, смело защищал свои интересы». Впоследствии они частенько играли в шашки, и все это сделало репутацию новичка с азиатской внешностью и необычной манерой одеваться еще более эксцентричной.

Лев полюбил этот остров. Впервые в жизни он с огромным удовольствием занимался спортом — играл в теннис, плавал. Лежа на раскаленных камнях пляжа, он представлял себе, что Северное море — это голубая пустыня с мерно катящимися барханами. Занятиям он уделял не слишком много времени, зато еще больше совершенствовал свои познания в немецком языке, — именно идеальное владение немецким впоследствии станет фундаментом всей его писательской карьеры. На острове ему представилась возможность встретиться и познакомиться с множеством европейцев, приезжавших сюда на отдых. «У этих лиц такое беззаботнолетнее, сияющее, беспечное, утонченное выражение». Жизнь здесь была приятной и легкой. Лев быстро ощутил, как мрачные мысли оставляют его.

«Неожиданно я перестал отмалчиваться. Я помногу разговаривал с людьми и выслушивал их. Как оказалось, мне было что сказать им, но и окружавшие меня пациенты этого санатория также могли многим поделиться со мной. Это была недолгая и очень счастливая пора передышки, которую дала мне жизнь, бывшая до тех пор весьма одинокой и бестолковой».

Как это часто случается с подростками, преодолеть барьер в общении с окружающими помогли женщины. Лев вроде бы нашел себе девушку по сердцу. Или, точнее, он понял, что такая может появиться, а это для молодого человека практически одно и то же. Лев неоднократно описывал различия между ухаживанием за женщинами на Западе и на Востоке, где покрывало или чадра или некие незримые препятствия разделяли общество мужчин и женщин. И хотя в Баку многие женщины из окружения Льва чадру не носили, вели они себя так, словно никогда не снимали ее.

Еще в Батуме Лев узнал, что многие голубоглазые блондинки из России, из приличного общества и прекрасно воспитанные, за сходную цену готовы составлять компанию мужчинам. Таких женщин было множество в Константинополе и в Париже, однако он подавлял свои желания, ограничиваясь разглядыванием проходивших мимо дам, их ножек в шелковых чулках. Эти женщины были для него, писал он, «как прекрасные картины, и мне даже не приходило в голову заговорить с кем-нибудь из них, не то что прикоснуться. Я же все-таки не пьяный матрос и не дикарь. Мне уже было известно, для чего нужны женщины. Когда-нибудь, когда я вернусь домой, я женюсь на одной из них, и у нас появятся дети — вот и все, проще не бывает. Однако на этом зеленом острове все оказалось по-другому: женщины вдруг перестали быть далекими, недостижимыми созданиями». Они не были его или еще чьими-нибудь родственницами, их не требовалось защищать или держаться от них подальше. В Германии женщины были, пожалуй, самыми эмансипированными в мире. Большинство девушек в этой санаторной школе были из Гамбурга, а это означало, что они еще более эмансипированы, чем большинство остальных немок. Льва поначалу даже шокировало, что женщины, оказывается, могут быть такими говорливыми, так увлеченно заниматься спортом, и вообще, что это — «существа из плоти и крови». Он играл с ними в теннис, много танцевал, наблюдал, как они прыгали в волнах «полуголые» (то есть в купальных костюмах по моде 1920-х годов), обедал с ними за одним столом. Но больше всего его поразило то, с каким нескрываемым любопытством они разглядывали его самого. Он не мог привыкнуть к их светлым волосам. Девушки, жившие на этом острове, казались ему экспонатами из музея восковых фигур. Он никогда прежде не видел такого количества блондинок. Ему даже казалось, что им чего-то не хватает, что они лишены чего-то существенного: «Поначалу мне это представлялось нелепым: они бесцветны, так сказать, как будто у них такой дефект. Помню, всякий раз, встретив где-нибудь девушек с льняными волосами, я не мог не засмеяться!» Первое время все эти молодые женщины были для него на одно лицо. Но даже когда он научился отличать их друг от друга, они все равно представлялись ему абсолютно чужими. После заката молодежь тайком отправлялась на свидания в саду, и Лев наблюдал, как светловолосые парочки с упоением целовались в лучах лунного света.

Впрочем, вскоре девушки сами начали знакомиться с ним. В компаниях молодых немцев он стал навещать пивные в близлежащем городке. Впервые в жизни Лев свободно общался с людьми собственного возраста, это было его посвящением во взрослую жизнь. На пляже он всегда чувствовал, или ему мерещилось, что чувствовал, как его разглядывают. Лев никак не мог представить себе, как это вообще возможно — поцеловать белокурую девушку. Зато он познакомился с кареглазой шатенкой из Берлина, красавицей, старше его на два года. Он играл с нею в теннис, катался на лодке, а вечерами ходил на танцы. Однажды поздним вечером, по пути домой, Лев набрался смелости и обнял ее. Они остановились под деревом на берегу моря; вдали с ревом перекатывались волны. «Сначала, в шутку сопротивляясь, она улыбалась. Потом больше не сопротивлялась». Девушка поцеловала волосы Льва, его глаза. Сама же, когда он в ответ поцеловал ее, задышала прерывисто, закинув голову назад. Лев увидел нежные, полуоткрытые губы, но тут свет луны блеснул на ее зубах, и вдруг его мысли странно смешались, будто потонули, уходя в сторону, прочь от романтических поползновений. Что-то в этой девушке напугало его. Ненасытные губы и эти зубы… да еще глаза. Лев вдруг почувствовал: ее карие немецкие глаза, смотревшие на него, были совершенно чужими, далекими, безжизненными. «Что-то, не свойственное людям, отражалось в ее лице, в этих глазах; в них было что-то нечеловеческое, какая-то бездонная глубина, недоступная пониманию». Лев мягко высвободился из ее объятий. Она промолчала. Он сам не понял, отчего так поступил, был смущен собственной реакцией, сбит с толку полным отсутствием хоть какого-то животного влечения к ней, ведь девушка была одной из самых красивых на всем острове, или так ему тогда казалось. Во всяком случае, провожая ее домой, он вел себя исключительно учтиво, на прощанье поцеловал ей руку. Однако, вернувшись к себе, разразился нервным смехом, потом разрыдался, а потом целый час тщательно мылся. Он чувствовал себя грязным и страшно одиноким. При этом ему казалось, будто он только что избежал невероятной опасности. Позже эта шатенка всегда смотрела на него с ненавистью, однако Лев решил, что поступил правильно, найдя единственно верный выход из положения, поскольку никак не мог забыть «ужас ее полуночных, жаждущих зрачков».

Впоследствии Лев водил под деревья на берегу моря многих немецких девушек. Восточная внешность делала его неизменно привлекательным, а мистический ореол недоступности, казалось, лишь побуждал все новых и новых девиц к бессмысленной погоне за поставленной целью. Каждой из его очаровательных, наполовину побежденных им спутниц доставалась одна и та же доза благонравного, пуританского отказа: ведь нежность внезапно сменялась у Льва чопорностью, холодной вежливостью. Это не означало, что он не пытался вести себя иначе. Он жаждал быть прекрасным любовником, он обожал первые, предварительные шаги… Но всякий раз, когда он заключал в свои объятия очередную девушку, ее губы и глаза представлялись ему «хищными и ненасытными», и он вновь в ужасе отшатывался от «полуночных влечений». Он никак не мог привыкнуть к страстности немок, которую те и не пытались скрывать. «И я каждый раз приходил в ужас при виде все того же, незнакомого мне прежде проявления желания, похоти, и каждый раз с моей стороны все завершалось лишь целованием руки и поклоном на прощанье». Но поскольку Лев пытался ухаживать за многими девушками, за ним закрепилась совершенно незаслуженная слава восточного соблазнителя, а ведь он предпочитал проводить время за игрой в шашки. Позднее он не раз возвращался мыслями к этому времени, рассматривая происходившее тогда как первый признак своих серьезных трудностей в отношениях с женщинами Запада.

В начале осени 1921 года директора школы написали отцу Льва, что для его сына будет, вероятно, гораздо лучше продолжить образование в более привычных условиях. К тому времени Абрам уже успел перебазировать свой бизнес по продаже «мертвых душ» из Парижа в Берлин, где жило больше всего русских эмигрантов, и Лев с большой грустью простился со своей уютной комнатой в санатории.

По пути в Берлин Лев провел два дня в Гамбурге. Он обошел весь этот портовый город, видел и причалы, с которых столько евреев из России отправлялось в дальний путь, в Америку. Заметим походя, что владелец пароходной линии «Гамбург-Америка», еврейский магнат по имени Альберт Баллин, в ноябре 1918 года покончил с собой, поскольку не смог перенести известия о поражении Германии. Очарование острова, где он недавно жил, всех этих молодых женщин, ночей, проведенных вблизи от залитых лунным светом морских волн, — все это еще защищало Льва от его прежних мрачных мыслей. Но при этом он в очередной раз оказался не готов к встрече с реальным миром, существовавшим за пределами его воображения. К тому же, как он вспоминал в своих предсмертных записках: «Внезапно все полностью переменилось — как будто некий безвестный маг и волшебник нажал на какую-то кнопку, и вот моя жизнь покатила теперь в совершенно ином направлении. По приезде в Берлин я все еще по-прежнему улыбался, думая, что это — очередной зеленый остров в Северном море. Как же я ошибся… Город встретил меня с таким же безразличием, с каким, наверное, великан бросает порой взгляд на карлика…»

Впоследствии Лев все же полюбил этот город, единственный в своем роде, современный, закопченный город XX века: «его прямые улицы… его прекрасную, рукотворную суровость». Они по-своему заворожили его, пусть были совсем не похожи на любимые им узкие улочки с базарами и минаретами. Правда, той осенью к суровости этого большого города добавились неблагоприятные новости с рынка «мертвых душ».

Наблюдалось все больше признаков того, что советское правительство останется у власти надолго, а посему документы на владение объектами нефтедобычи и нефтепереработки в России перестанут иметь какую бы то ни было ценность. Абрам, возможно, забрал Льва из школы еще и потому, что теперь приходилось экономить. Купля-продажа «мертвых душ» полностью прекратилась после того, как Германия и Россия подписали в 1922 году Рапалльский договор, согласно которому каждая из сторон признавала принцип наибольшего благоприятствования в отношениях друг с другом — и в торговле, и в военной сфере. Фактически это означало еще одно: большевики позволили немцам начать тайную программу перевооружений.

Господин Нусимбаум был по-прежнему элегантен, выходил из дома, опираясь на трость, в начищенных до зеркального блеска ботинках. Лев не отставал от него: костюм-тройка, набриолиненные волосы, монокль, который он давно уже носил вполне непринужденно. Однако именно теперь Лев понял, что его отец отнюдь не так богат, как ему казалось, и с его глаз спали, наконец, шоры, возникшие давно, в годы его защищенного, безмятежного детства: «Я увидел теперь то, что было куда более важным, нежели вся премудрость, полученная мною на зеленом острове. Я узнал, наконец, что, кроме верблюдов, пустынь, кроме учителей, красивых женщин и изумрудного моря, существует кое-что еще, а именно оборотная сторона жизни — деньги».

 

Глава 8. Берлинская стена

К 1921 году, когда бедность стала обыденным явлением для большинства берлинцев, инфляция и чувство безнадежности, охватившее жителей Германии, привели к тому, что любой иностранец, даже из среды русских эмигрантов, по сравнению с местными жителями казался человеком зажиточным. Если до войны доллар стоил четыре марки, то в 1921 году их обменивали уже по курсу семьдесят пять марок за один доллар США (а всего через два года за один доллар будут давать ни много ни мало четыреста сорок миллионов марок). При таком обменном курсе те русские, у кого еще оставались бриллианты или же имелся счет в швейцарском банке, чувствовали себя вполне уверенно. А вот бывшие промышленники, собственность которых осталась в России, оказались в тяжелом положении. В числе многих других разорились и Нусимбаумы.

Жить в Париже за счет родственников матери Льва было унизительно, а возвращение в Баку вообще не рассматривалось. Однако, как это ни удивительно, Лев ощущал себя в Берлине дома, — будто они с отцом после всех своих странствий и бегства из развалившейся Российской империи вновь оказались в самом ее центре: ведь к осени 1921 года немцы уже стали называть Берлин второй столицей России.

Подобно многим другим эмигрантам, Лев и Абрам переехали на квартиру в Шарлоттенбурге, в прошлом фешенебельном районе на западе Берлина, который немцы теперь называли Шарлоттенградом (а русские Петербургом). Начиная с 1918 года беженцев из России в столице Германии собралось столько, что трамвайные вагоновожатые на подъезде к Бюловштрассе выкрикивали: «Россия!» Берлин был ближайшей к границам бывшей Российской империи столицей, получить въездные визы в Германию удавалось относительно несложно, а жизнь была дешевой. Эмигранты здесь были в основном из Санкт-Петербурга и из Москвы, и добирались они сюда через Польшу. «На каждом шагу можно было услышать русскую речь, — вспоминал писатель Илья Эренбург, приехавший в Берлин той же осенью из Москвы. — Открылись десятки русских ресторанов — с балалайками, с зурной, с цыганами, с блинами, с шашлыками и, разумеется, с обязательным надрывом». Найти работу было трудно, однако собственные сбережения или же вспомоществование международных благотворительных организаций позволяли вполне сносно существовать в городе, где местные уже приносили зарплату домой в ведрах. «Владельцы магазинов каждый день меняли этикетки с ценами: марка падала, — писал Эренбург в своих воспоминаниях о 1921 годе. — По Курфюрстендамм бродили табуны иностранцев: они скупали за гроши остатки былой роскоши». По словам поэта Андрея Белого, русских было такое количество, что порой немецкая речь даже вызывала удивление.

Как крупный центр деловой и культурной жизни, Берлин развивался приблизительно в тот же период, что Чикаго, с которым его часто сравнивали. В XVIII веке он был заурядным сонным гарнизонным городком, хотя и являлся административным центром королевства Пруссия. Однако король Фридрих Великий, завзятый франкофил, решил сделать свою столицу культурной и взялся за это с присущей ему энергией: он пригласил в Берлин преследуемых на родине французских гугенотов, знаменитых мыслителей, в том числе Вольтера; он даже покровительствовал «лучшим» местным евреям, вроде Мозеса Мендельсона, который был частично освобожден от выполнения действовавших тогда антиеврейских законов. Когда «разрешенные» евреи и иностранцы открыли литературные салоны, где полагалось разговаривать исключительно по-французски, Берлин стали называть «Афинами на Шпрее», хотя скептики связывали это с большим количеством неоклассицистических зданий. Все знали, что на самом деле Берлин был «Спартой на Шпрее» — столицей сурового милитаристского государства.

В чем бы ни состоял секрет развития города, к началу XX века Берлин был столицей второго по значению, после США, индустриального государства. Численность населения в городе выросла с одного миллиона человек в 1877 году до двух миллионов в 1905 году и до четырех миллионов в 1920 году — это не считая полумиллиона русских эмигрантов. Правительство страны разрешило проблему острой нехватки жилого фонда в типично прусском военном духе, понастроив огромные «бараки внаем» — наскоро сооруженные жилые дома армейского типа, в которых, однако, к 1910 году проживало девяносто процентов берлинцев! Тем не менее этот суровый город обладал некоей не всегда понятной привлекательностью. Секрет ее таился, быть может, в стремительном, не виданном нигде больше в Старом Свете темпе жизни, в возможности на удивление свободно выражать свои мысли и чувства. Знаменитые берлинские кабаре с сатирическими программами возникли по соседству с регулярно проходившими кавалерийскими парадами, на которых гарцевали военные в остроконечных шлемах, и с помпезными имперскими мероприятиями. Все в городе кипело, оптимизм был разлит повсюду. Таков был Берлин довоенный. К моменту же, когда в нем оказались Нусимбаумы, он уже снова начинал преображаться, приходя в себя после войны, инфляции, тотального дефицита.

Спекулянты наживали целые состояния, скупая в кредит жилые дома и предприятия, а затем, ожидая следующего месяца или даже недели, чтобы выплачивать занятые суммы — ведь деньги катастрофически быстро дешевели. В этой обстановке любой, у кого были хотя бы какие-то деньги, становился миллионером, а затем и миллиардером. Атмосфера невоздержанности способствовала увлечению азартными играми, наркотиками и спиртным, которые стали в Берлине после революции 1919 года повсеместным явлением. Водоворот событий в распадавшихся вокруг Веймарской республики империях Европы затягивал в вихри берлинской жизни наиболее талантливых художников, писателей, философов, музыкантов и ученых. И в самой сердцевине этих вихрей оказались русские эмигранты.

Вся существовавшая теперь вокруг Льва русская культура лишь показала ему, наконец, в какой изоляции он жил до тех пор. Снять комнаты в Шарлоттенбурге было нетрудно, поскольку все квартиранты-немцы переехали в районы, где квартиры стоили еще дешевле, однако жилье, которое смогли найти для себя Лев с отцом, оказалось ужасным. К тому же хозяин дома, который, по-видимому, выступал в качестве сутенера не только для собственных дочерей, но и для доброй половины девушек, живших в его доме, приходил в невероятную ярость, если не получал в срок плату за квартиру. Однако здесь у них была хотя бы крыша над головой. Найти школу для Льва оказалось куда сложнее. Первые несколько недель они с отцом метались по всему городу в поисках подходящего учебного заведения, причем отказы невероятно удручали Льва: ведь теперь они были не путешествующими нефтяными магнатами, а лицами без гражданства. Директора школ выражали недовольство образованием, которое Лев получил прежде: одних предметов он практически не знал, тогда как другие знал слишком хорошо. А раз он учился не в Германии, значит, его образование было варварским, примитивным. И месяцы, проведенные в санатории на острове, едва ли исправили ситуацию. И вот, когда они совсем было отчаялись, им удалось найти школу, куда его взяли с распростертыми объятиями.

Русская гимназия в Шарлоттенбурге была одной из двух русских школ в тогдашнем Берлине, куда принимали главным образом детей русских эмигрантов. Она находилась в здании частной школы для немецких девочек, и потому русским разрешалось использовать ее помещения для занятий только начиная с трех часов пополудни. Программа в гимназии была разработана тщательно и притом согласно педагогическим принципам монархической России, дабы внедрять в сознание учащихся традиционную русскую культуру. Эмигранты, как в Берлине, так и в Париже, жертвовали на эту школу все, что было в их силах: больше всего старшее поколение боялось, что их дети будут ассимилированы местной культурой и забудут свою родину. Почти все предметы в гимназии преподавались на русском языке, потому что большинство учащихся не смогли бы обучаться (а большинство преподавателей — обучать) по-немецки, но это также была своего рода принципиальная установка. Итак, Лев начал учиться в русской гимназии на Кавказе, окраине Российской империи, сегодня уже ставшей «ближним зарубежьем», а завершать школьное образование ему пришлось в «зарубежной России» — в эмиграции.

Достаточно скоро Лев ощутил отчужденность — давнее, с детства знакомое чувство, что ты «другой», не такой, как окружающие дети.

Чувство это не было порождено какой-то конкретной причиной, этнической или религиозной принадлежностью, оно коренилось в его душе. На острове в Северном море Лев вошел в молодежное общество потому, что был там явным чужаком, иностранцем, чей отец владел нефтяными вышками. А в Берлине он вдруг ощутил дистанцию, которая отделяла его от других, хотя он учился в одном классе с детьми эмигрантов (и многие из них тоже были евреями) — детьми, чьим родителям удалось выбраться из России, зашив что-то ценное в подкладку одежды, точно так же, как это сделал его отец.

«Наверное, дело было в деньгах, оттого и возникла эта стена, отделявшая меня от них», — вспоминал Лев. Хозяин их квартиры взял обыкновение в пьяном виде врываться к ним в квартиру, требуя немедленно, сей же час, без проволочек заплатить за проживание, и его выходки так угнетали Льва, что он порой отправлялся ночевать во двор, лишь бы не быть свидетелем очередного скандала. И хотя точно такие же сложности испытывали в Германии буквально все, страдать от унизительной бедности было особенно тяжело тому, кто до недавних пор знал иную жизнь. Скорее всего, психологическая «стена», отделявшая Льва от его одноклассников — да и вообще от большинства всех прочих людей, — была просто-напросто неврозом, платой за трудности привыкания к жизни в более стесненных обстоятельствах, чем прежде. Пусть Нусимбаумы действительно сильно нуждались, они не были существенно беднее большинства прочих эмигрантов, их знакомых, не говоря уже о населении Берлина вообще. Одноклассники Льва оказались людьми, как минимум, небезынтересными, поэтому неудивительно, что в конце жизни он понял: «Те немногие друзья, которые у меня еще есть в этом мире, в основном появились тогда, в берлинской школе». Одному из них, Александру Браиловскому, по-видимому, первому удалось прорвать выставленную Львом оборону. Этот русский еврей, выехавший из России через белогвардейский анклав в Крыму и сохранивший немало приятных воспоминаний о гостеприимстве, которое оказывали его семье и крымские татары, и турки в Константинополе, первым принялся объяснять остальным одноклассникам, что стоит за претенциозным, «туркофильским» поведением Льва. Другой хороший его друг, Анатолий Задерман, получивший в дальнейшем известность как Анатоль Садерман, тоже еврей из России, занимался живописью, любил читать стихи; он впоследствии переехал в Парагвай, потом в Аргентину и в конце концов стал известным фоторепортером и переводчиком русской литературы. И Садерман, и Браиловский дожили почти до конца XX века и успели немало рассказать об эксцентричных поступках Льва и его сумасбродствах своим детям и даже внукам.

Правда, кое у кого из мальчиков в классе жизнь сложилась, пожалуй, еще более странно, чем у Льва. Борис Алекин, например, вырос в Японии, а до приезда в Берлин жил в Париже; погиб он на Второй мировой войне, сражаясь с коммунистами в нацистской униформе. Мирон Изахарович тоже встал на сторону националистически настроенных немцев, чтобы бороться с коммунизмом, однако он прошел собственный путь. Взбунтовавшись против отца-талмудиста, Мирон убежал из дома, чтобы стать членом одного из добровольческих отрядов (фрайкора), сражавшихся в Литве бок о бок с белыми. Чтобы сыну талмудиста пришло в голову стать в ряды новоявленных честолюбивых тевтонских рыцарей — да еще чтобы они приняли его! — прежде такое невозможно было даже представить, однако русская революция пробила брешь в сознании людей Запада. Из девушек в классе Льва учились, например, Жозефина и Лидия Пастернак, сестры поэта Бориса Пастернака. Их отец, известный художник Леонид Пастернак, и мать, в прошлом пианистка, играли для всего класса роль приемных родителей. Лев провел много счастливых часов в семье Пастернаков, развлекая всех своими «восточными рассказами» и, разумеется, флиртуя с молодыми женщинами. Их одноклассницей была девушка с черными, как вороново крыло, волосами по имени Валентина (Вава) Бродская, ставшая впоследствии мадам Марк Шагал. Лучшей подругой Вавы была, наверное, самая красивая из девочек в классе — Елена Набокова, любимая младшая сестра будущего писателя. По прошествии шестидесяти лет Александр Браиловский так описывал ее мне: «Глаза синие, щеки розовые (в русских сказках такой цвет лица называется “кровь с молоком”), носик прямой, губы пухлые, длинные, тяжелые белокурые косы, потрясающая фигура».

В этом кругу семья Елены была самой известной, благодаря — нет, еще не брату, — а отцу, Владимиру Набокову-старшему. Один из лучших представителей либералов дореволюционной России, в эмигрантской среде он считался образцом для подражания. Криминалист, публицист, один из основателей партии кадетов (конституционных демократов) — до 1917 года самой крупной политической партии в России, Владимир Дмитриевич Набоков был избран в Думу. В 1917 году он стал управляющим делами в недолго просуществовавшем конституционном правительстве Керенского. После того как Ленин объявил кадетов «партией врагов народа» и ЧК получила право арестовывать и расстреливать ее членов, Набоковым удалось через Крым и Константинополь добраться до Англии.

Набоков-отец перевез свою большую семью из Лондона в Берлин осенью 1920 года, чтобы быть в самом центре русского зарубежья. (Его старший сын, Владимир Набоков-младший, жил в Англии, завершая высшее образование в Кембридже.) Владимир Дмитриевич стал главным редактором новой ежедневной эмигрантской газеты «Руль», и ее первый номер вышел, по удивительному совпадению, именно в тот день, когда Берлина достигла весть о поражении армии Врангеля. «Руль» не придерживался ни крайне правого, ни крайне левого направлений, предлагая эмигрантам объективную точку зрения на события. Он превратился в своего рода «Нью-Йорк таймс» русской эмиграции. Значение этой газеты в сплочении и в информировании эмигрантского общества в Берлине проиллюстрировала одна из опубликованных в ней карикатур: на рисунке был изображен печальный скрипач, стоящий на сцене перед совершенно пустым залом; подпись под рисунком гласила: «Этот концерт не был объявлен в нашей газете». Лев и Абрам, по-видимому, регулярно читали «Руль», где ежедневно печатались биржевые таблицы и освещалось положение дел с бывшими имперскими активами, к которым относились и «мертвые души», принадлежавшие Абраму. Газета отстаивала точку зрения, что русские демократы ни в коем случае не должны входить в какие-либо сделки с экстремистами обоих флангов, дабы сохранить надежду на совершение настоящей русской революции — в лучших традициях западных стран.

28 марта 1922 года Владимир Набоков присутствовал на лекции другого либерального лидера Павла Милюкова в Берлинской филармонии. Милюков, как известно, выступал за то, что лучше всего пойти на мировую с новым советским режимом. И два радикала-монархиста, ворвавшись в зал, выстрелили в него, но промахнулись, и одна из пуль попала Набокову в сердце, убив его наповал.

Убийцы Набокова были пешками, исполнителями (один из них к тому же находился, по-видимому, в полубезумном состоянии: его невесту убили большевики), однако на них повлияли идеи самой опасной группы людей среди русских эмигрантов в Германии. Эти люди были последователями Федора Винберга, прибалтийского немца, который во всем винил евреев и доказывал, что свержение царя в России было исключительно делом их рук. Винберг, главным занятием которого было, по-видимому, издание антисемитских материалов, печатал, например, списки евреев, работавших в советских органах власти, — весьма похоже на антисемитские словари, популярные в Германии и Австрии с конца XIX века. В одном из них, в начале 1930-х годов, окажется и Лев Нусимбаум, названный там «лживым еврейским писакой». Наряду с некоторыми другими немцами из Прибалтики Винберг возлагал на евреев ответственность за эпидемию революционных потрясении, распространившихся по всему миру. При этом они опирались на «Протоколы сионских мудрецов», в которых все революции — с 1789 по 1917 год — представлены как результат всемирного еврейского заговора. «Протоколы», которые в той или иной форме уже существовали около тридцати лет, скорее всего, были сфабрикованы в конце 1890-х годов в парижском отделении царского Охранного отделения. В них сообщалось, будто во время тайных встреч «сионских старцев» на одном из кладбищ присутствовал один из агентов охранки и что ему якобы удалось записать все, о чем там говорилось. Из этих записей явствовало, как именно евреи раздували распри между христианами — посредством разжигания войн, морального разложения людей, внедрения революционных мыслей и рыночного капитализма. Все это делалось для того, чтобы в конце концов добиться своей цели: разрушить христианскую цивилизацию и создать еврейское всемирное государство, исполняющее полицейские функции. Чтобы обеспечить покорность неевреев, «сионские мудрецы» планировали предоставлять им различные социальные льготы, такие, как гарантированная работа, пропитание и медицинское обслуживание. Другими словами, любые формы социализма суть составная часть этого заговора. И коммунизм, и капитализм, согласно «Протоколам», — лишь маски еврейской власти. Евреи вертят всем и вся, используя любые средства. Купившийся на эту теорию все происходящее вокруг начинал рассматривать как результат всеобъемлющего заговора, притом настолько бесчеловечного и жестокого, что можно подумать, будто евреи — это пришельцы с другой планеты, которые явились на Землю с целью завладеть ею. «Протоколы» были впервые опубликованы в 1903 году в Санкт-Петербурге, в виде серии газетных статей, однако их истинный «дебют» состоялся в 1905 году, уже во время революционных беспорядков в России. Русский православный мистик Сергей Нилус, соперник Распутина, также желавший привлечь к себе внимание царя, добавил «Протоколы сионских мудрецов» в качестве приложения к своей книге «Великое в малом». Нилус принадлежал к числу русских религиозных деятелей, исповедовавших крайние взгляды и искавших для мировых событий апокалиптические объяснения. Насилие и смертоубийства в 1905 году, по-видимому, выглядели как подтверждения многих из предсказаний «Протоколов», а Первая мировая война, ставшая катастрофой всемирного масштаба, и тем более последовавшая за ней революция 1917 года сделали писания Нилуса особенно актуальными. Нилус без конца переиздавал свое произведение с «Протоколами сионских мудрецов» в качестве приложения, «первоисточника». В издании 1917 года Нилус впервые указал, что в центре еврейского заговора находился основатель сионистского движения Теодор Герцль и что поэтому он также несет ответственность за революционные потрясения в России.

После расстрела царской семьи в Екатеринбурге в 1918 году среди личных вещей царицы были найдены три принадлежавшие ей книги: Библия, «Война и мир» и сочинение Нилуса, приложением к которому были напечатаны «Протоколы сионских мудрецов». Согласно дневнику Александры Федоровны, пока они находились под арестом, ожидая решения своей судьбы, царь Николай Александрович зачитывал вслух всей семье отдельные пассажи из «Протоколов», желая разъяснить им, что же происходит с ними и с Россией в целом. По-видимому, находясь под глубоким впечатлением от услышанного, царица изобразила на подоконнике своего окна свастику — уже бывшую тогда популярным антисемитским символом. Когда в 1920 году «Протоколы сионских мудрецов» были опубликованы в английском переводе, лондонская газета «Таймс» всерьез задавала такие вопросы: «Что это за “Протоколы”? Подлинные ли они? Если это так, какое же злонамеренное сообщество замыслило подобные планы, а затем злорадствовало, когда они были обнародованы? Или это фальшивка? Если это так, то откуда эта жуткая нота прорицания, притом отчасти уже сбывшегося? Неужели мы смогли избежать установления германского мира, Pax Germanica, лишь для того, чтобы оказаться в Pax Judaica — мире иудейском?»

Именно в Германии «Протоколы сионских мудрецов» получили широчайший общественный резонанс. В сотрудничестве с высокопоставленным офицером германской армии Людвигом Мюллером фон Хаузеном (он же Готфрид цур Беек) Винберг выпустил первое немецкое издание книги в январе 1920 года. Оно разошлось мгновенно, книга стала бестселлером. К 1933 году, когда Гитлер пришел к власти, на немецком языке было выпущено более тридцати изданий «Протоколов», причем тиражи достигали сотен тысяч экземпляров. «Протоколы» и многие другие издания на близкую тему, публиковавшиеся Винбергом и его коллегами, вызвали большой отклик у читающей публики. Некоторые пользовались ими, чтобы доказывать, что большевизм — не что иное, как грандиозный азиатский заговор под эгидой евреев, масонов, мусульман и целого ряда других «восточных» чудовищ. Винберг клялся, что у него есть «документальные доказательства» того, как русскую революцию финансировали нью-йоркские банкиры. Подобные безумные утверждения подхватили многие уважаемые газеты по всему миру. Один из названных Винбергом банкиров, Джейкоб Шифф, даже подал на них в суд, однако это лишь привлекло еще больше внимания к самой идее. Большая ложь выросла из полуправды: в 1905 году вместе с другими богатыми евреями-филантропами Шифф действительно лоббировал в американском правительстве идею вмешательства в происходившее в России, однако вовсе не для того, чтобы распространить там революцию, а чтобы остановить насилие и погромы — следствие революционных выступлений. В 1917 году он еще раз вмешался в российские события, на этот раз пытаясь помочь Набокову и Милюкову, когда их кадетская партия всеми силами пыталась сохранить парламентское правительство. И американское правительство, и Шифф, и прочие деятели «еврейской Уолл-стрит» ввязались в происходившие в России события не ради того, чтобы помочь большевикам, а чтобы остановить их.

Наконец, не без помощи еще одного прибалтийского немца, Макса Эрвина фон Шойбнер-Рихтера, который обеспечивал финансовую поддержку и налаживал различные связи, Альфред Розенберг, последователь Винберга, студент, изучавший архитектуру в Мюнхене, познакомил с «Протоколами сионских мудрецов» самого важного «читателя». Им был не кто иной, как Адольф Гитлер, и он, вероятно, ни разу в своей жизни не прислушивался к кому-нибудь с таким вниманием, как к небольшой группе немцев и русских, эмигрантов из России, которые появились в Мюнхене в 1919 и 1920 годах. Неудачная попытка застрелить Милюкова, жертвой которой стал Набоков, была задумана Винбергом, и помогали ему в этом, скорее всего, Шойбнер-Рихтер и Розенберг, оба выходцы из Прибалтики. Эти прибалтийские немцы страшились влияния Востока даже больше, чем большинство германских немцев. Это они внедрили в германский антисемитизм представление о возможном «окончательном решении еврейского вопроса», о повторной колонизации территорий, которые некогда были завоеваны тевтонскими рыцарями, о возможности перенести границы Германии до самых ворот Москвы. Группировка прибалтийских немцев в партии Гитлера надеялась, что нацисты помогут им вновь завоевать Россию, чтобы вернуть ее под власть изгнанного оттуда правящего класса. Однако в результате они лишь помогли сформулировать нацистское представление о России как о фантасмагорической стране, в которой требовалось вести особо жестокую войну, чтобы дать решающее сражение «азиатскому жидобольшевизму» в рамках апокалиптической расовой войны. Тут, правда, случился неожиданный для этих прибалтийских немцев поворот: Гитлер принялся настаивать на том, что пример надо брать с Ленина и Сталина, поскольку только методы большевизма помогут нацизму одолеть его, — точно так же, как всемирный еврейский заговор он собирался победить с помощью всемирного арийского заговора. Тем не менее на том этапе русская эмиграция была для Гитлера самым серьезным источником финансирования, и в ее среде было немало его доброжелателей.

Той весной личную трагедию Елены Набоковой переживали все ее одноклассники по русской гимназии. Помимо всего прочего она стала сигналом о том, насколько хрупко их существование в «стабильной» Германии. Почти все одноклассники Льва считали себя русскими, и почти все они были также либо евреями по национальности, либо либералами по политическим убеждениям, либо и теми и другими. Убийство Владимира Набокова подчеркнуло, сколь уязвимым было конституционное правление в Германии и насколько либерально-монархическое движение — а большинство русских эмигрантов представляли именно его — беззащитно перед лицом правых радикалов.

Убийство Набокова стало лишь прелюдией другого террористического акта, который имел весьма далеко идущие последствия и нанес смертельный удар иллюзиям Нусимбаумов насчет того, что им удалось ускользнуть от революционного насилия. Э. Ю. Гумбель подсчитал, что между 1918 и 1922 годами в Германии было совершено триста семьдесят шесть политических убийств, причем подавляющее большинство их осуществили представители крайне правых сил. Эти убийства произвели на публику примерно такое же впечатление, что и покушения, совершавшиеся в России левыми в последней трети XIX века: возникло ощущение, что общество не защищено ни от каких катаклизмов. Политические убийства весной 1922 года продемонстрировали силу и нового, радикального антисемитизма, привнесенного в Германию из России, и зарождающегося в Мюнхене нацизма. Правда, в политическом смысле нацизм не добился бы ничего особенного, если бы не рост численности фрайкора, не своеобразный культ молодости, не убийства в защиту чести, повсеместно практиковавшиеся его членами. Во многих смыслах нигилистское насилие членов фрайкоровских отрядов оказалось столь же необходимым условием для последующего торжества нацизма, как террористические акты социалистов-революционеров 1870-х годов в России для будущего возвышения Ленина. Добровольческие отряды оказались последним, решающим ингредиентом, которого не хватало для создания нацистского движения; без фрайкора гитлеровская партия так и осталась бы сборищем заговорщиков. Как и в случае с большевиками, нацистам, для того, чтобы самим прийти к власти, в конечном счете пришлось подавить это радикальное течение — ориентированное на молодежь, непредсказуемое, парадоксальное. Однако, прежде чем оттеснить лидеров фрайкора, нацисты извлекли из них немалую пользу для себя.

Политика не интересовала фрайкоровцев, Германия существовала для них лишь как продолжение их опыта военных лет, ведь на фронте, как выразился Эрнст Юнгер, на них в любой момент могла обрушиться с неба стальная гроза. Четкий мотив совершенных ими убийств прослеживается, если внимательно посмотреть, кто был их жертвами: в большинстве своем убитые в Германии между 1918 и 1922 годами были евреями, и притом совсем не обязательно представителями левых сил. От выстрелов или бомб погибали как члены правящих либеральных коалиций, так и политики из консервативных и националистических партий. Мишенью для убийцы мог оказаться кто угодно, независимо от партийной принадлежности, если только у него была еврейская фамилия или еврейские корни. Такой мишенью в солнечный июньский день 1922 года стал человек, которого очень многие в Германии считали тогда, пожалуй, самым выдающимся представителем своего поколения, и он действительно был крупнейшей фигурой среди немецких евреев, когда-либо служивших Германии на высоких постах. Выстрелы из револьверов и взрыв, которые в то утро прервали жизнь Вальтера Ратенау, ехавшего на работу, возвестили о начале новой, ужасающей революции.

Вальтер Ратенау был наследником империи АЭГ («Всеобщей электрической компании»), европейского аналога американской «Дженерал электрик». Отец Вальтера, Эмиль Ратенау, приобрел европейский патент на электрическую лампу Эдисона во время одной из промышленных ярмарок после того, как тот представил ее на Парижской выставке 1881 года. Юный Вальтер Ратенау изучал химию, физику и электротехнику, он даже успел стать известным эссеистом, прежде чем занял пост главы отдела в фирме своей семьи, которая вела строительство электростанций по всему миру (в том числе и в Баку). Семья Ратенау стремилась сделать свою компанию самым крупным поставщиком электричества в мире. Вальтер входил в советы директоров примерно ста различных компаний и при этом продолжал публиковать свои знаменитые эссе о еврейской ассимиляции, сторонником которой он был, и статьи о превращении Берлина в «Чикаго на Шпрее». К началу Первой мировой войны Ратенау был одним из самых крупных промышленников Германии и одновременно интеллектуалом, мыслителем. Как это ни парадоксально, он критиковал стихийный капитализм, выступая в поддержку более рационального, гуманного и эгалитарного экономического порядка. Он часто выступал в роли советника кайзеровского правительства и был знаком с самим кайзером, он позволял себе даже критиковать политику кайзера, когда, по его мнению, она представляла опасность для процветания страны и для торжества благоразумия. И пусть практически всю Германию охватила радость, когда началась Первая мировая война, Ратенау, по свидетельствам его друзей, разрыдался. Ратенау не перешел в христианство, но от веры предков отступил, что было для того времени типично, он стал германским патриотом вагнерианского розлива. Среди людей его поколения имя Зигфрид носили, как правило, люди с еврейскими корнями. «Моя религия состоит в том, что я верю в Германию, а это превыше всякой религии», — писал Ратенау. Собственно говоря, интересы Германии в те годы защищали в основном ее именитые граждане еврейского происхождения. Ратенау выступал против войны, но когда военные действия уже начались, встретился с генералами и самим кайзером, чтобы донести до них очень важное соображение: Германии хватит собственных ресурсов — продовольствия, топлива, вооружений — всего на год, максимум на два. Генералы подняли его на смех. По их расчетам война должна закончиться через месяц-другой, так зачем заниматься каким-то еще планированием?

Эти евреи вечно пытаются что-то скопить на черный день. Тем не менее Ратенау удалось добиться создания при военном министерстве отдела под названием «Имперский военный департамент сырьевых ресурсов», и специалисты по истории Первой мировой войны сегодня единодушны в том, что именно благодаря этому Германия смогла вести военные действия на два года дольше. По завершении войны Ратенау стал одновременно самым уважаемым и самым ненавидимым гражданином новой Германской республики. Консервативные германские правительства посткайзеровского периода стремились сделать Ратенау одним из лидеров германского государства, в надежде, что столь уважаемый промышленник сумеет вывести страну из тяжелого положения, в котором она оказалась по результатам Версальского мирного договора. Ратенау долго колебался, стоит ли это делать. Это не было связано с врожденной скромностью, недостатком патриотизма или нежеланием служить стране на высоком посту. Для него было ясно: в Германии еврею опасно становиться публичным политиком. Наконец в марте 1922 года, за несколько недель до убийства Владимира Набокова, Ратенау согласился стать министром иностранных дел — никто из евреев никогда не занимал подобного поста в германском правительстве. Узнав об этом, его мать сказала лишь: «Как ты мог так поступить?» На что Ратенау ответил: «Мама, ничего не поделаешь: больше никого не нашли».

На всемирной экономической конференции в Италии Ратенау очаровывал всех, ведя круглосуточные переговоры и пытаясь любыми средствами нажимать на союзников, чтобы добиться от них хотя бы каких-то уступок в вопросе о репарациях. Он хотел, чтобы Германия самостоятельно вела переговоры с Западом, однако Франция резко выступила против этого. Раз демократические государства Запада не пожелали помочь Германии в ее послевоенном восстановлении, решил тогда Ратенау, следует разыграть русскую карту. Позвонив ночью членам русской делегации, Ратенау договорился о секретной встрече в расположенном неподалеку курортном городке Рапалло. Там он провел переговоры не с кем-нибудь, а с Леонидом Красиным, тем самым элегантно одетым изготовителем бомб из Баку, которого некогда приглашали на обед к Нусимбаумам. Красин более не принимал участия в террористических акциях, он теперь помогал большевикам своим непревзойденным умением вести переговоры, а также прекрасным знанием нефтяного бизнеса.

Новые особые отношения между Германией и Советской Россией были основаны на общей ненависти к Западу и к «версальскому диктату» стран-победительниц, и это имело непредвиденные и страшные последствия. Тайные дополнения к договору между двумя странами позволили германской армии на протяжении 1920-х и 1930-х годов, вопреки условиям Версальского договора, проводить перевооружение и обучать своих военных на территории России. Десятки тысяч германских «рабочих подразделений» уже в 1923 году прибыли в Россию, где они начали экспериментально отрабатывать новую, тогда еще теоретическую методику ведения «молниеносной войны»: она заключалась в том, что небольшие, прекрасно обученные, мобильные отряды при поддержке с воздуха завоевывают страну, прежде чем она успевает отреагировать на нападение. Согласно договору, немцы построили аэродром в Подмосковье, смогли начать производство ядовитых газов на одном предприятии в провинции. Красная Армия и германские военные вели совместное обучение своих офицеров танковых и авиационных частей в новых учебных заведениях, открытых в различных городах страны. Армии, которые в 1940-х годах будут сражаться в самых крупных битвах, известных мировой истории, в 1920-х годах еще проходили совместное обучение.

Когда граф Гарри Кесслер отправился навестить Ратенау на новом месте работы, в Министерстве иностранных дел в Берлине, он нашел, что его старый друг страдает от «мстительной враждебности его соотечественников». Ратенау рассказал Кесслеру: он ежедневно получает угрожающие письма, и полиция настаивает на том, чтобы приставить к нему охрану, но он отказывается. «Говоря об этом, — вспоминал Кесслер, — Ратенау вынул из кармана браунинг». В апреле 1922 года нунций Папы Римского кардинал Пачелли (который впоследствии стал папой Пием XII) сообщил немецкому правительству, что существует заговор с целью убить Ратенау: правда, никакими дополнительными сведениями он не располагал. Британские коллеги Ратенау вспоминали, как он порой вслух рассуждал о грозящей ему опасности.

За тремя молодыми людьми, которые осуществили убийство, стояла целая призрачная сеть заговорщиков и ультранационалистов, однако, точь-в-точь как русские террористы в 1870-х годах, они, по сути, действовали в одиночку. «Какую причину назвать мне, если нас поймают?» — спросил один из террористов, Эрнст фон Заломон, будущий идеолог фрайкора. «Да какая разница? Ну, скажи, что он — один из сионских мудрецов или… да что хочешь, то и говори, — отвечал другой террорист. — Они все равно никогда не поймут наших мотивов».

Утром 24 июня трое исполнителей покушения следовали в своем автомобиле за министром, ехавшим в машине с открытым верхом. В десять сорок пять, поравнявшись с нею, они разрядили обойму пистолета в Ратенау, а потом для верности бросили в салон его автомобиля ручную гранату. Хотя двое из них погибли при попытке к бегству (одного застрелила полиция, а второй покончил с собой), властям все же удалось провести суд над всей террористической ячейкой. Водитель террористов, пытавшийся уйти от погони в день покушения, на суде с сознанием выполненного долга заявил, что, насколько ему известно, Ратенау, ведущий промышленник Германии, на самом деле был руководителем подпольного большевистского движения, которое являлось лишь частью всемирного заговора сионских мудрецов. Его показания были настолько убедительны для присяжных Веймарской республики, что он получил всего четыре года тюремного заключения и, выйдя из тюрьмы, поступил на юридический факультет университета, а со временем даже стал успешным адвокатом.

Выйдя на свободу после пятилетнего тюремного заключения, фон Заломон написал невероятно успешный роман о жизни террориста «Вне закона» («Die Geächteten», 1929). Фон Заломон стал образцом для подражания, героем «консервативных революционеров» Германии, с ним дружили Эрнст Юнгер и Мартин Хайдеггер, но также и некоторые левые деятели искусства. Марта Додд, дочь американского посла в Германии Уильяма Додда (она исповедовала весьма либеральные взгляды, а впоследствии стала членом Компартии США), в своих мемуарах восторженно писала: «На моей прощальной вечеринке я представила, к изумлению всех собравшихся (а пришли в основном люди правых убеждений, из среды дипломатов), Эрнста фон Заломона, организатора убийства Ратенау и автора романа “Вне закона”. Разумеется, в этом в высшей степени приличном обществе кое-кто лишь сдавленно ахнул, другие начали перешептываться. В общем, желанный результат был достигнут». Надо, правда, отметить, что фон Заломон дистанцировался от нацистов — они не дотягивали до его ницшеанских идеалов, однако его романы о приключениях бойцов добровольческих отрядов и террористах были распространенным средством рекрутирования в ваффен-СС и излюбленным чтением эсэсовцев.

Гибель Ратенау привела к тому, что многим (в том числе Томасу Манну) пришлось переоценить идею о превосходстве германской культуры, возникшую в конце XVIII века, когда эта культура мыслилась духовной, глубинной — в отличие от поверхностного материализма французского или англо-американского общества. Однако истинные масштабы происходящего лучше всего понимали посторонние. Такие, например, как Д. Г. Лоуренс, который увидел восхождение устрашающей новой силы. Объездивший Германию через два года после убийства Набокова и Ратенау, он так описал свои опасения в письме на родину: «Можно подумать, будто вся жизнь отступила на Восток. Будто жизнь германцев медленно уплывает от Европы. В Германии возникает ощущение опустошенности и какой-то угрозы. Так, наверное, римские легионеры глядели на громады чернеющих перед ними гор: с известным страхом, понимая, что они дошли до предела собственных возможностей. Германия сильно отличается сейчас от той, какой была всего два с половиной года назад, когда я приезжал сюда. В то время она еще была открыта Европе. Тогда она еще стремилась в сторону Западной Европы — чтобы вновь стать ее частью, найти примирение с ней. Теперь от этого не осталось и следа. Теперь уже опустился шлагбаум. Сегодня устремления германского духа направлены в очередной раз в сторону Востока — Московии, Тартарии. Чуждая иным пучина Тартарии для германского духа вновь стала позитивным центром, тогда как позитивность Западной Европы разрушена… Здесь опять начался возврат к колдовским чарам разрушительного Востока, который породил Аттилу. Эти убогие шайки юных социалистов [так писатель называл национал-социалистов. — Т. Р.], эти молодчики и их девицы, которые не занимаются ничем конкретным, материальным, но лишь отстаивают свои полумистические суждения — они кажутся существами непонятными, чуждыми. В чем-то примитивными, подобно неорганизованным, бесцельно бродящим туда-сюда ватагам потерявших себя, разбитых в сражении племен… Словно все и вся с отвращением чураются былого согласия, так же, как варварское племя, скрывающееся в лесу, стремится не быть замеченным… Что-то произошло, однако еще не оформилось окончательно. Древние чары мира нарушены, и господствует древний, свирепый дух варварства… И происходящее имеет куда более глубокий, глубинный смысл, чем любое реальное событие. Это — источник следующего этапа событий».

 

Глава 9. Сто оттенков голода и жажды

Поскольку Советский Союз наводнили теперь германские инженеры, обучавшие советских генералов использованию ядовитых газов и тонкостям танковых сражений, стало ясно: в обозримом будущем прежняя власть там не будет восстановлена. Лев предавался мечтаниям, как бы отомстить лично Леониду Красину, который, как он считал, в свое время вошел в сговор с его матерью, а теперь делал все, чтобы ликвидировать законные права отца на принадлежавшие тому активы.

Благодаря российско-германскому альянсу, которого добился Ратенау, Берлин стал единственным из приютивших русских эмигрантов городов, где белые и красные встречались и общались более или менее дружелюбно. Здесь постоянно жили Леонид Пастернак, Алексей Толстой и Илья Эренбург. Появлялись в Берлине и Владимир Маяковский и Максим Горький — да и кто в 1922 году отказался бы побывать в Берлине, этой столице новой России? Берлинские любители кино устроили восторженную встречу Сергею Эйзенштейну, а Константин Станиславский привез в Берлин свой Московский художественный театр на длительные гастроли.

Возникший альянс между Германией и Россией на некоторое время улучшил в умах средних немцев представление о русских вообще. Пожалуй, хотя бы в этом смысле эмигранты косвенно выиграли от подписания Рапалльского договора. Один из одноклассников Льва вспоминал: «Мы с друзьями как-то ехали в метро. Мы, наверное, говорили громче обычного, чтобы перекричать шум. Другие пассажиры в вагоне принялись ворчать на нас, а один сказал: “Вы тут себя ведете, будто у себя дома, забывая, как страдает сейчас Германия”. Я отвечал: “Россия сейчас страдает не меньше”, и некоторые из пассажиров отреагировали на это совершенно неожиданно:

“Если они по-русски говорят, то ладно”, - сказали они». Правда, договор усложнил отношения эмигрантов с немецкими властями. Поскольку связи между Москвой и Берлином оживились, они ведь теперь были соратниками, противостоявшими «версальскому диктату», правительство Германии больше не афишировало свою поддержку эмигрантов из России. По иронии судьбы германо-советская дружба меньше всего сказалась на ультрамонархистах из Мюнхена, из числа которых вышли убийцы Набокова; однако эти люди и знать не хотели, что там думает демократическое правительство в Берлине: у них уже установился контакт с растущим нацистским движением. В Советской же России были изданы декреты, согласно которым все, кто выехал за пределы страны после 7 ноября 1917 года без советской визы, и все, кто проживал за рубежом более пяти лет, утратили свое право на получение российского гражданства. И теперь германское правительство начало следить за соблюдением этих законов. Любые документы, которые эмигранты получили в годы Гражданской войны от какого-либо из временных органов власти, значили отныне не больше клочка бумаги.

У отца и сына Нусимбаумов были именно такие, просроченные, документы — те, что им выдали в Батуме меньшевистские власти Грузин. Германия всегда стремилась поддерживать хорошие отношения с любым грузинским правительством, поскольку она считала это небольшое христианское государство ключевым для всего Кавказа, а германские промышленники желали иметь доступ к полезным ископаемым Грузин. В 1916 году грузинские монархисты смогли, например, получить разрешение создать в Берлине своего рода правительство в изгнании, Германско-грузинское общество под руководством престарелого князя Мачабели. Далее Германия, на том этапе выступая против большевиков, некоторое время поддерживала независимую меньшевистскую Грузинскую республику. Однако в 1921 году Красная Армия вошла в Грузию, руководство страны было смещено, и, соответственно, документы Нусимбаумов, выданные грузинскими властями, стали недействительными.

Полиция известила Льва и его отца, что им надлежит выправить надлежаще оформленные документы или же незамедлительно покинуть страну. Если бы у них были деньги, они бы, разумеется, разрешили проблему: в тот период с помощью денег удавалось добиваться практически всего, что угодно. Как рассказал один из одноклассников Льва, эмигранты в таких случаях просто отправлялись в пригороды, где, по его словам, «мелкие чиновники нередко брали взятки». Однако судьба приготовила для Нусимбаумов более приемлемое решение.

Как это нередко случалось со Львом, случайная встреча с кем-нибудь из его прошлого хотя бы временно разрешала ситуацию или же просто поднимала настроение — так, что он даже думал, будто проблемы отступили. Так вышло и на этот раз. Во время Первой мировой войны на одном из островов в Каспийском море власти устроили лагерь для военнопленных. Его начальник, сам из прибалтийских немцев, по слухам, был особенно жесток в обращении с германскими пленными — возможно, для того, чтобы никто не мог обвинить его, будто он потакает людям одной с ним крови. Все в Баку слышали про ужасающие условия на том острове. Льву и Алисе, ощущавшей свою солидарность с пленными, сострадание к ним, удалось убедить Абрама вмешаться в ситуацию и выступить в их защиту. Губернатор, пошутив, что дом Нусимбаумов скоро станет «шпионским гнездом», разрешил устроить у них на первом этаже нечто вроде временной казармы для пленных. Лев помнил, что у них там жили примерно двадцать пять человек — австрийцы, немцы и турки, в том числе одна женщина, «жена немецкого офицера, которая путешествовала по Кавказу, желая навестить каких-то своих родственников, однако была захвачена врасплох начавшейся войной». За доброту постояльцы Нусимбаумов старались отплатить им еще тогда: они давали Льву уроки игры на фортепиано, на скрипке, занимались с ним фехтованием, верховой ездой, однако, как оказалось, долг этот был оплачен по-настоящему только через пять лет. «Я в тот день шел по Тиргартену, — писал Лев Пиме, — и вдруг наткнулся на ту самую женщину, жену немецкого офицера. Я рассказал ей, в каком положении оказался, и она тут же вызвалась пойти со мной в главное полицейское управление. Ей удалось разыскать еще кого-то из тех, кто жил у нас в Баку, и они всё подтвердили, так что в результате я получил и паспорт, и вид на жительство и даже смог поступить в университет».

На самом деле непонятно, что именно удалось тогда получить Льву, потому что всю жизнь он говорил о собственных документах неправду. Чего стоит одна история о том, как он ухитрился выдать за американский паспорт свой билет на пароход в Америку, а потом еще объявил покровительствовавшим ему фашистам, что будто бы «добровольно отказался от имевшегося у него американского гражданства». Но факт остается фактом: той весной он в самом деле получил какой-то документ, заменивший ему выданные в Грузии бумаги. Кроме того, им с отцом выдали в полиции так называемый паспорт Нансена, на который имели право все эмигранты. Лев получил его, вероятно, в марте 1922 года и, по меньшей мере, до 1930 года делал ежегодные отметки в нем, приходя в представительство Лиги Наций в Германии, в приемную Верховного комиссара по делам беженцев, — это выяснил один из берлинских журналистов еще в 1930 году. Сам нансеновский паспорт Льва мне так и не удалось разыскать, однако он был, вероятно, точно таким же, как у его одноклассника Александра Браиловского (ставшего впоследствии Алексом Браиловым), а его паспорт мне показала Норма, вдова Александра, вытащив из старой папки. Паспорт этот лежал там рядом с фотографиями 1920-х годов, на которых можно было увидеть и молодого Льва и других русских гимназистов в Берлине: Лев выглядел не менее жизнерадостным, чем остальные старшеклассники, разве что был чрезмерно худым.

«У голода сто различных оттенков, и существует сто разных способов скрывать его, — писал Лев, вспоминая первые годы жизни в Берлине. — А мне приходилось утаивать свой голод, свою жажду, свои нестерпимые желания. Причем сегодня я даже не смог бы объяснить, зачем я это делал. Это чаще всего не был чисто физический голод, хотя он меня тоже порядком донимал». Он давал определения различным видам или оттенкам своих желаний, которые старался скрыть от своих одноклассников. Например, его мучила «жажда одежды»: ведь невозможность хорошо одеваться страшно ударяла по его самолюбию заправского денди. Лев ни разу не видел, чтобы его отец, носивший подчеркнуто неброские, однако весьма элегантные вещи, хотя бы однажды «вышел на люди» в невыглаженном костюме и в не начищенных до зеркального блеска черных ботинках. Теперь же и костюм, и ботинки Абрама выглядели поношенными, но заменить их было нечем. До сих пор одежда в известном смысле спасала их: в самые, казалось бы, рискованные моменты их странствий у старшего Нусимбаума обязательно находился очередной зашитый в поясе золотой рубль или же нефтяная облигация. И вот теперь было потрачено все, а жили Нусимбаумы в таких местах, где к бедным пришельцам с Востока относились не слишком доброжелательно. Когда обстоятельства делались совершенно невыносимыми, Лев, по его воспоминаниям, ложился на кровать и засыпал.

Еще одной разновидностью голода или жажды он называл желание жить в своей собственной квартире, ведь любой домовладелец за задержку арендной платы мог изгнать подозрительного иностранца, а этим самым подозрительным иностранцам, вроде Нусимбаумов, даже нечего было возразить. Кроме всего прочего, Лев был еще очень молод и у него возникали желания, типичные для человека его возраста. Так, серьезным испытанием стала для него «жажда кино». Большую роль тут играло уязвленное самолюбие, когда он, скажем, не имел возможности пойти в кино с одноклассниками. Или перед самым сеансом билет в очередной раз дорожал, и оказывалось, что у него недостаточно денег. А его соученики ходили в кино очень часто. Берлин был тогда охвачен прямо-таки страстью к кинематографу.

В годы германской революции Берлин превратился одновременно в Голливуд и в Бродвей Европы. Берлинцы толпами ломились в «храмы грез», принадлежавшие киностудии УФА, — эти кинотеатры располагались на фешенебельной Курфюрстендамм, улице дорогих и элегантных магазинов. УФА — ведущая кинокомпания страны — была основана в 1917 году, для выпуска пропагандистских фильмов. В начале 1930-х годов УФА стала ведущей кинокомпанией Европы, выпускавшей уже не столько пропагандистскую, сколько развлекательную продукцию и имевшей тесные связи с американскими «Метро-Голдвин-Майер» и «Парамаунт», чьи фильмы она прокатывала в собственных кинотеатрах. Это давало зрителям возможность на время уйти от действительности, от всего того хаоса, который принесла война. Огромные натурные съемочные площадки в Бабельсберге, пригороде Берлина, могли достойно конкурировать с голливудскими, на них создавались грандиозные кинематографические зрелища. Эрнст Любич, сын польского портного-еврея, стал первым из целой когорты немецких и австрийских кинорежиссеров, которые совершенствовали свои таланты в Берлине веймарского периода, прежде чем отправились работать в Голливуд. Именно здесь они создали многоплановые, сложные кинополотна, отразившие тревожную эпоху, например, «Кабинет доктора Калигари» Роберта Вине и «Метрополис» Фрица Ланга. Впрочем, современники Льва с большей охотой смотрели исторические полотна Эрнста Любича: «Мадам Дюбарри», «Анна Болейн» и «Жена фараона».

«Я уже давно оставил привычку видеть в каждой берлинской мечети мусульманский молитвенный дом, — писал австрийский писатель Йозеф Рот в своих заметках о кинодворцах студии УФА и о последних новостях из берлинского мира кино. — Мне известно, что мечети здесь — это на самом деле кинотеатры, а Восток — это кино».

Однако отнюдь не все берлинские мечети были кинотеатрами. В какой-то момент Лев прекратил страдать по поводу того, что его образ жизни не соответствует образу жизни друзей, и пустился на поиски чего-то настоящего. Он не забыл тот Восток, что явился ему в Константинополе. Он пересек пустыни и познакомился там с необыкновенными племенами. И это отличало его от любого другого мечтательного юноши, который шел в кинотеатр, чтобы увидеть приключения Синдбада или Рудольфо Валентино. Недаром бывает, что путь к исполнению желаний начинается прямо за углом. Лев вдруг обнаружил, что в Семинарии восточных языков Университета имени Фридриха Вильгельма преподают именно то, что его интересует больше всего. «Меня теперь было невозможно остановить, — вспоминал Лев: — Я отправился к ректору, я побывал у декана, я сходил к директору учебного заведения, я умолял их всех позволить мне учиться у них и добился успеха. Я набросился на учебу, словно изголодавшийся пес, которому вдруг посчастливилось наткнуться на кусок мяса».

17 октября 1922 года Лев записался в группы по изучению турецкого и арабского языков в Семинарии восточных языков. На своем заявлении о приеме он подписался «Эсад-бей Нусимбаум из Грузин», первый раз употребив в официальном документе свое новое имя, которое представляет собой просто переведенное на турецкий «господин Лев Нусимбаум». Лев умолчал о том, что еще не окончил среднюю школу, и это стало его большой тайной на последующие полтора года. Поначалу его несколько смущали университетские лекции, поскольку, по его мнению, «преподаватели говорили о своем предмете так, словно это было что-то совершенно обыденное». Однако постепенно он понял: для них Восток был профессиональным занятием, работой, тогда как он испытывал «таинственный, необъяснимый энтузиазм». Его пристрастие к Востоку, к древним осыпающимся стенам и извивающимся улочкам базаров было на самом деле его путеводной звездой, освещавшей для него любой ландшафт, даже унылый или пугающий.

График его жизни стал совершенно безумным. Лев решил посещать университет так, чтобы и в гимназии об этом не узнали, и в университете ни один человек не догадался бы, что он еще гимназист. Теперь каждый день в шесть утра он выходил из своей квартиры в Шарлоттенбурге и шел пешком на другой конец города, в университет. Там он проводил на занятиях всю первую половину дня. В три часа, когда начинались уроки в русской гимназии, он как ни в чем не бывало появлялся там, словно все утро слонялся без дела, точь-в-точь как его одноклассники. «А пока учитель объяснял нам геометрические теоремы, у меня на коленях лежала грамматика арабского языка», — писал он впоследствии. После школы, в восемь вечера, когда его одноклассники отправлялись в кафе или в кино, Лев снова шествовал через весь Берлин, чтобы попасть на вечерние лекции в университете. «Я почти всегда ходил пешком, потому что страдал еще от одной разновидности голода — нежелания платить за проезд», — вспоминал он. Вернувшись домой, он допоздна выполнял домашние задания для школы и читал книги по программе университетского курса, пока не засыпал над ними, а уже через несколько часов поднимался, и все начиналось сначала. В таком режиме он жил целых два года.

Способность Льва напряженно работать и максимально фокусировать свое внимание будет отличать его от сверстников на протяжении всей его недолгой жизни. Вообще-то писатели-эмигранты славились тем, что очень много пили и работали, однако вскоре Лев станет поражать даже их. Его тайные занятия в университете порой вызывали у него ощущение, будто он состоит в некоем «эксклюзивном клубе» или живет в каком-то ином мире. И занятия в университете, и весь этот сумасшедший график оказались способом выстоять, не сломаться эмоционально. «Я, скорее всего, не выжил бы, страдая от внезапного перехода в состояние полной бедности, но моя любовь к Древнему Востоку заставляла меня существовать дальше», — вспоминал Лев. Он вдруг обнаружил, что такая двойная, тайная жизнь ему нравится. Он уже понимал, насколько отличается от окружающих — и тем, как жил прежде, и тем, что делал теперь. К тому времени он действительно стал ориенталистом.

В коробке с бумагами Алекса Браилова среди гимназических фотографий нашлись фотографии Льва — по меньшей мере, дюжина. На них он на удивление красив, выделяется среди одноклассников высоким ростом и элегантной одеждой. Он выглядит как киноактер, еще не вышедший из роли, тогда как его сверстники производят впечатление обычных людей, которые решили сфотографироваться. К тому времени его робость и неумение держаться в обществе уже исчезли, и почти на всех этих снимках он кажется вполне уверенным в себе. На одной фотографии Лев снят летним днем на лугу со своими друзьями и подругами — с Адей Вороновой, ее сестрой Женей, Тосей Пешковским и белокурым, на вид примерно годовалым младенцем. Младенец этот, по свидетельству Алекса Браилова, Михаил Игоревич Пешковский — будущий режиссер Майк Николc. Последний действительно родился в 1931 году в Берлине, и его родителям удалось уехать из Германии в 1938-м; позже его ждала карьера комика-импровизатора и голливудского кинорежиссера!. Меня, правда, больше заинтересовали другие снимки: вот Лев сфотографирован один, на вид он уже постарше, несколько пополнел (быть может, это уже после окончания университета) и одет, как полагается мусульманину. Есть фотография, где у него на голове белая чалма с драгоценными камнями и пером в центре, в ушах большие серьги из нескольких колец, а на коротких и толстых пальцах — перстни. Он, по-видимому, также подвел глаза, накрасил губы помадой и даже навел родинку над губой. Еще одну фотографию я видел ранее — ее использовали как портрет автора для книги «Двенадцать тайн Кавказа»: Лев снят на ней в профиль, он в одежде кавказского воина-горца, в черной каракулевой шапке и с кинжалом за поясом.

Большинство учащихся русской гимназии и даже ее преподаватели привыкли называть Льва «Эсад», коль скоро он на этом настаивал. Браилов отмечал в своих воспоминаниях, что с годами его кавказский акцент делался все сильнее и заметнее: «Он слишком растягивал звук “а” и произносил согласные “к” и “х” очень резко». Некоторые одноклассники поддразнивали Льва — из-за выговора, из-за всего принятого им на себя «мусульманского» образа, из-за того, что он порой называл себя «теократом исламской традиции» или приверженцем либерально-конституционного царизма. По словам Браилова, погружение Льва в ислам дошло до такой степени, что он почти перестал замечать происходившее вокруг, и это вызывало у его соучеников не только недоверие, но даже враждебность. Алекс вспоминал и о том, что «Лев зачастую старался подыгрывать дразнившим его, при этом ему удавалось рассмешить их и тем самым разрядить обстановку. Порой ироничность его была такова, что невозможно было понять, шутит он или же говорит всерьез. А бывали случаи, когда он, придя в бешенство, лез на нас с кулаками, и тогда его приходилось усмирять, успокаивать».

Одному из однокашников Льва особенно нравилось провоцировать его, чтобы он «не забывал о своем происхождении». Норма Браилов показала мне фотографию этого юноши — его имя было Жорж Литауэр, и все русские звали его Жоржиком. Это был на редкость красивый молодой человек, который брал уроки танца у бывшей балерины Императорского театра и после занятий в школе зарабатывал на жизнь в танцевальных салонах — в качестве платного партнера. Его особенно смешила серьезность, с которой Лев воспринимал собственное превращение в Эсад-бея (следуя правилам азербайджанского языка, он тогда еще писал свое новое имя «Асад-бей»). Жоржик не упускал ни единой возможности напомнить своему однокласснику, что тот всего лишь один из российских евреев, как и сам Жоржик. Не зная о тайных занятиях Льва в университете, он и не догадывался, насколько болезненны для Льва были его шутки. Бесконечные насмешки над его новым именем довели Льва до того, что в один прекрасный день он замахнулся ножом на своего мучителя и пригрозил, что перережет ему глотку. «Вспышки неистового бешенства у Эсада объяснялись отчасти его несомненной нервностью, но в большой степени еще и тем, что он считал это частью образа “восточного человека”, для которого месть являлась священным долгом», — вспоминал Браилов. В тот раз Браилову пришлось вмешаться, чтобы из-за «кавказского темперамента» его приятеля дело не дошло до настоящего смертоубийства. (К сожалению, Жоржик не задержался на этом свете: он умер всего пять лет спустя, отравившись угарным газом в Париже — по-видимому, покончил с собой.)

Соперничество между Жоржиком и Львом усугублялось тем, что оба влюбились в зеленоглазую, медно-рыжую красавицу по имени Женя Флатт. Как вспоминал Браилов, Женя «едва ли вообще что-нибудь читала, была весьма ленива, ее интересовала лишь собственная внешность», а на жизнь она зарабатывала манекенщицей, демонстрируя модное и дорогое белье. Позже мне довелось увидеть репродукцию пастельного наброска работы Леонида Пастернака. На нем Женя в самом деле выглядит необычайно привлекательной. Жоржик и Лев всеми силами стремились добиться ее расположения, однако успех не сопутствовал ни тому, ни другому. Вскоре она обратила внимание на человека, не входившего в их гимназический круг. Она называла его Яшенькой, он был старше их всех, «полный, учтивый, очень образованный и остроумный»; впоследствии они переехали в Нью-Йорк, где вопреки идеалам русской эмиграции оба стали ярыми сталинистами. Браилов был уверен, что именно Яша — прототип Нахараряна, того самого «мерзкого армянина» из романа «Али и Нино», который домогался Нино. В романе, правда, толстый соперник героя не увозит девушку в Америку и не делает ее сталинисткой. Силой затащив ее в свой автомобиль, он пытается увезти ее «на Запад», дабы отнять у Али и у любимого Кавказа. Однако Али (то есть сам Лев) умудряется догнать автомобиль на своем белом скакуне и пронзить соперника кинжалом. В пересказе эта сцена кажется и неправдоподобной, и смешной, но написана она захватывающе и довольно убедительно.

В своих письмах Пиме Лев называл девушку, в которую безответно влюбился в Берлине, Су Су Хаман и говорил о ней как о мусульманке родом из Баку. Разумеется, в тот период он не мог признаться Пиме, что был влюблен в еврейку из России. Тем не менее в Берлине Лев не был знаком ни с кем из азербайджанцев своего возраста, и почти все его друзья были евреями — либо из Санкт-Петербурга, либо из черты оседлости.

Когда в гимназии начались заключительные экзамены, Льва охватило отчаяние и безнадежность. Весь год он слишком много времени проводил на вечерних лекциях, изучая арабский и турецкий или узбекскую географию. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы сдать экзамен по основным предметам — латыни и математике. Он чувствовал себя полным идиотом, он уже представил себе свое (и отцовское) беспросветное будущее после того, как он провалится на выпускном экзамене. Он просто не сможет после этого предстать перед отцом, которому и без того так много довелось пережить. Короче, ситуация была ужасной.

Председатель экзаменационной комиссии, морщинистый старик, принадлежавший к великокняжеской семье Романовых, с глубоко вставленным в глазницу моноклем, вроде бы не обращал на Льва никакого внимания. Лев углядел, как он «своим неторопливым аристократическим почерком» написал в блокноте рядом с фамилией «Нусимбаум»: «весьма слабый соискатель». Когда дошло дело до истории, старик, казалось, совершенно уснувший, вдруг поднял голову и, наставив на Льва свой монокль, проговорил: «А расскажите-ка нам, голубчик, о владычестве татар и монголов на Руси». Этот вопрос был бы для Льва подарком свыше, даже если бы он не учился уже третий семестр в Университете имени Фридриха Вильгельма. «Тут я мысленно увидел перед собой бескрайние монгольские степи, скачущих по ним всадников… и дальше меня невозможно было остановить, — вспоминал он. — По-моему, я даже забыл, что сдаю экзамен. Я все говорил и говорил, цитируя арабских, турецких и персидских авторов в оригинале. Более того, я мог кое-что сказать на монгольском языке. Члены комиссии были попросту ошарашены, а у князя даже выпал монокль. Но вот он принялся задавать мне всевозможные вопросы, и — подумать только! — он задавал их на персидском, на монгольском, он цитировал классиков восточной литературы… Лишь много позже я узнал, что князь этот был одним из ведущих востоковедов России. Остальные члены комиссии пыхтели, потели — все, что происходило в их присутствии, было за пределами их воображения. Все преподаватели неожиданно стали похожи на школяров. То, что началось как экзамен, вдруг превратилось в обсуждение всевозможных проблем Востока, притом на различных восточных языках… По-моему, на все это ушло не менее двух часов и вполне могло бы продолжаться до самого вечера, если бы сидевший рядом с князем член комиссии, в прошлом тайный советник государя, не тронул его, наконец, за локоть».

Лев был спасен. Каких бы ошибок он ни понаделал, отвечая на вопросы других экзаменаторов, старик князь очень высоко оценил его способности и не позволил поставить ему плохую оценку. Как председатель комиссии, он специально проследил за тем, чтобы все экзаменовавшие «весьма слабого соискателя» выставили ему средний балл. А это означало, что ему удалось получить аттестат зрелости.

После окончания гимназии бывшие одноклассники продолжали собираться друг у друга на квартирах, зачастую устраивая литературные вечера. По воспоминаниям Браилова, Лев стал на некоторое время центром этого кружка благодаря своему таланту рассказчика. Алекс, по-видимому, тогда же записал по-русски некоторые его рассказы, а по прошествии многих десятилетий отпечатал свои записи на машинке, переведя их на английский. И в этих текстах еще совсем незрелого автора ощущаются особая, несколько ироничная интонация, присущая «Али и Нино» и всем книгам о Кавказе, которые написал Лев.

Чего не понимали одноклассники, так это того, что он больше не ощущал себя Львом Нусимбаумом: в августе 1922 года он стал мусульманином, и произошло это в присутствии имама в османском посольстве в Берлине. Теперь он действительно был Эсад-беем. Когда его бывшие соученики, особенно евреи, узнали об этом, они были поражены до глубины души, о чем упоминал не только Алекс Браилов, но и Анатолий Задерман. Почему он так поступил? Браилов считал, что выросший в космополитичной среде Лев желал найти нечто подлинное, глубинное и что нашел он это «в мире местных жителей, тех, кто у них в бакинском доме были слугами, чьи корни находились в мусульманских селениях или аулах». Возможно, это действительно так. Во всяком случае, я не верю, что решение принять ислам было продиктовано желанием избежать преследований, связанных с его еврейским происхождением. Причины были, по-видимому, куда более сложными. Когда Лев явился в посольство Турции, оно все еще было посольством Османской империи, поскольку подчинялось номинально законному правителю, а именно халифу, тому самому любителю Монтеня и современному человеку, последнему представителю древней османской династии. Быть может, правильнее всего предположить, что он стал мусульманином, желая реализовать мечту молодого еврея из многонационального Баку о полиэтничности.

Его новая личность впоследствии превратится в своего рода расовое и религиозное алиби, и он будет пользоваться им, чтобы попросту не погибнуть. Однако в тот момент, когда он пришел в посольство, им двигало лишь желание обрести приют, найти духовное пристанище в пространстве мировой культуры. На одном из первых фотопортретов уже в облике Эсад-бея Лев сидит в картинной позе в потертом кожаном кресле с подлокотниками, которое вынесено, судя по всему, куда-то в палисадник или же во двор. Загадочным взором он смотрит прямо в объектив, на нем хорошо сшитый костюм, короткие гетры и турецкая феска, — не пройдет и года, как халиф уже будет читать свои любимые книги в Париже, а сама феска, как и слово «бей», в Турции будут официально запрещены.

Контакты с миром ислама Лев налаживал и за пределами академических кругов. В 1923 году имя Эсад-бей встречается в списке основателей берлинского Исламского общества, а в 1924 году он помогает созданию его молодежного филиала — студенческой организации под названием «Исламия». Его рассказы об этом времени отражают главным образом царившие там мелочные дрязги и политические склоки.

В автобиографической заметке 1931 года он так описывал происходящее: «В полутемной, прокуренной пивной на севере Берлина собираются несколько панисламистов. Ряды наши постепенно растут, и вот в продымленном, чадном помещении уже звучат все языки Востока, но время от времени говорят и по-немецки. Половина присутствующих, наверное, английские или русские шпионы. Руководитель — индийский евнух, который позже, по-видимому, станет работать на англичан. Все мы занимаемся политикой, поскольку война, так или иначе, сбила всех нас с пути истинного. Здесь готовятся заговоры, планируются, но затем так и не исполняются покушения, здесь сочиняются прокламации. Я читаю лекции о халифате и пишу стихи… Практическая политика начинает вызывать у меня отвращение. Панисламизм на практике свелся к сплетням, злословию друг у друга за спиной, и еще — к взаимному недоверию». Прокуренное помещение находилось, по-видимому, на Ганноверштрассе, где и базировалось сообщество, руководимое Абделем Джаббаром Хейри — очевидно, тем самым «индийским евнухом». Вскоре Лев стал принимать активное участие в работе общества, его избрали в представительский совет, и он начал во всеуслышание говорить о тяжелой доле мусульман в колониальном мире.

Здесь впервые после отъезда из Азербайджана он встретился с настоящими мусульманами — обычными людьми Востока, а не сотрудниками учебных заведений, русскими или немцами, изучавшими ислам. Благодаря им он получил реальное, уже не «детское» представление о суровом мире ислама — современного, а не древнего. Многие из них приехали в Германию еще до Первой мировой войны, это были преподаватели, врачи, торговцы; и среди них было немало политических эмигрантов. В 1920-х годах антиколониальное движение было очень серьезным фактором в Берлине, и немцы в целом поддерживали идею независимости мусульман — в тот период сирийцы бунтовали против французского колониального ига, а марокканцы — против испанского.

К разочарованию Льва, исламское сообщество в Берлине было куда более националистическим, чем во многих других городах. В этих прокуренных комнатах, среди «настоящих» уроженцев стран Востока, ему трудно было играть привычную роль «человека с Востока». По приезде в Берлин Лев пережил известный шок, попав в общество русских эмигрантов, а теперь он снова ощущал себя чужим, общаясь с такими же, как он сам, эмигрантами из мусульманских стран: ведь многие из них попали сюда с территорий, которые прежде принадлежали России, а ныне оказались в составе Советского Союза. Национализм с мусульманским оттенком быстро превращался в способ противостояния советской идеологии. Например, «национальная гордость азербайджанцев» гораздо сильнее проявлялась в Берлине у эмигрантов из Азербайджана, чем у жителей космополитичного Баку в юные годы жизни Льва. А «космополитический османизм», если позволительно так охарактеризовать предпочтения Льва, отнюдь не вызывал сочувствия у эмигрантов-мусульман. Лев вскоре убедится, что подобное мировоззрение ближе либералам-европейцам и евреям-ориенталистам, однако на тот момент среди его знакомых таких не было. Люди подобных взглядов оказались на вторых ролях в пространстве, где тон задавали арабы, турки, иранцы, афганцы и индийцы, не говоря уже об эмигрантах из Советской России. Отношения Льва с этими «соотечественниками» были отнюдь не гладкими. А начавшаяся литературная карьера отнюдь не способствовала их улучшению.

 

Глава 10. Любимец веймарской прессы

Льву Нусимбауму, писавшему под псевдонимом Эсад-бей, было всего двадцать четыре года, когда вышла в свет его первая книга — «Нефть и кровь на Востоке». Через двадцать два года после ее издания он умер, успев написать как минимум четырнадцать книг, не считая двух романов, подписанных псевдонимом Курбан Саид, то есть в среднем по одной книге в пятнадцать месяцев. Я обнаружил, что полную библиографию его трудов составить нелегко, даже если использовать библиотечные каталоги и Интернет: то и дело обнаруживать какие-то новые названия, будь то биографии Ленина и Сталина, биография Николая II, история мировой нефтяной промышленности или исследование о российской тайной полиции. Лев одновременно писал биографии Магомета и Сталина, причем они вышли в свет, когда автору не исполнилось еще двадцати семи лет. Обе стали международными бестселлерами, и их тепло приняли читатели — за цветистость стиля, за способность автора проникнуть в существо этих двух столь разных исторических фигур. Биография Магомета — единственная из книг Льва, которую постоянно переиздавали на разных языках, и самая первая рецензия, в «Нью-Йорк таймс», сразу после ее выхода в свет, уже подытоживала характерные особенности этого произведения: «Структура этой прекрасной книги — словно персидский ковер. Под ногами вы чувствуете материал. А глазами воспринимаете ее волшебство. Мы прочно ступаем по тому, во что мы не можем не верить, мы взираем на то, что находится вне пределов веры, и остается лишь один вопрос: как возможно, не разрушив замысла книги, всего ее композиционного узора, отделить достойное доверия от того, чему верить все же не следует».

Книги эти прекрасно читаются и спустя восемьдесят лет, в немалой степени потому, что даже самые скучные сведения (например, анализ механизмов ценообразования на нефть) Лев умел подать как кавказскую народную сказку. Его Сталин не похож на Сталина других авторов, а когда менее чем через год, в 1933 году, вышла следующая книга Льва — о Советском Союзе, та же «Нью-Йорк таймс» напечатала заметку об этом в разделе новостей, предварив основной текст такой врезкой: «В этой книге изображена Россия, попавшая в тиски жестокости; Эсад-бей описывает принудительный рай для всех… Автор утверждает: большевики, в своем рвении создать новую религию, сами превратились в рабов, которых гонят на погибель».

Пьянствовать, писать и издавать книги — вот, кажется, и все, чем занимались русские эмигранты в Берлине времен Веймарской республики.

До 1924 года этот город был столицей эмигрантских издательств, поскольку бумага, типографская краска и водка были дешевы и имелось большое количество типографских кириллических шрифтов: они остались от типографий, существовавших здесь до революции, когда изгнанниками были те, кто теперь пришел к власти в России. Позднее инфляция вынудила значительную часть эмигрантов уехать в Париж или Прагу, а оставшиеся в Берлине составили более тесный круг — как правило, это были люди либеральных взглядов, в основном евреи, все те, кто желал обрести собственный голос уже на немецком языке. Лев стал, пожалуй, наиболее успешным представителем этой группы.

Однако, прежде чем он смог обрести собственный голос на немецком, Лев отшлифовывал стиль по-русски — свои тексты он зачитывал сначала одноклассникам, а впоследствии и тем русским, с которыми познакомился в университете. На литературных вечерах у Вороновых или у Пастернаков Лев представлял на суд слушателей свои стихотворения и «восточные сказки» — остроумно задуманные и написанные рассказы, что раздвигали границы жанра народных сказок.

Довольно скоро он стал появляться и в излюбленных эмигрантами кофейнях. Читал свои вещи в том же эмигрантском литературном клубе «На чердаке», что и молодой Владимир Набоков. Пресса того периода времени свидетельствовала, что во время выступлений Льва слушатели бурно аплодировали. На следующий год он вступил в Клуб поэтов и писателей, членом которого стал и Набоков.

Однако Льва интересовала более широкая аудитория, и оттого эти чтения в кофейнях и «На чердаке» были последними в его жизни выступлениями на русском языке. Ведь он желал стать немецким писателем. В декабре 1931 года Клуб поэтов и писателей устроил свой второй крупный литературный вечер, и Эсад-бей был одним из тех, чье имя поместили на афише, чтобы привлечь публику, однако Лев на это выступление не явился. К этому моменту поэзия и художественная проза уже стали для него менее важны и интересны, нежели другие литературные жанры. Он оставил художественную литературу на много лет, а когда, наконец, вернулся к ней, то сумел создать подлинный шедевр, сочетавший динамичность журналистики с иронией и тонкостью восточных сказок.

Еще до появления в Германии послереволюционных русских эмигрантов эта страна была ведущей в мире по количеству изданий и качеству полиграфии. У немцев были лучшие в мире наборщики, печатники, наилучшая система распространения книг, хотя истинное тайное оружие германской книготорговли состояло в том, что тогда жители Германии читали запоем. Немецкий язык не был языком колоний, а потому не стал всемирным языком, так что основную часть всех изданных книг должен был поглощать внутренний рынок. В 1913 году, накануне Первой мировой войны, в Германии было издано тридцать пять тысяч названий! А в 1920 году германская книготорговля почти вернулась на довоенный уровень, сумев вывести на рынок за год тридцать тысяч наименований книг, хотя сейчас в это трудно поверить, учитывая послевоенную разруху, эпидемию «испанки» и революционные события. Сильно увеличилось и количество издателей: в первые годы Веймарской республики возникло восемьсот девяносто пять новых издательств, включая русскоязычные. Это было отчасти связано с дешевизной типографской краски, бумаги и полиграфических услуг, большим количеством наборщиков, талантливых редакторов, писателей, а главное — какие бы невзгоды ни обрушивались на головы немцев, они никогда не переставали читать.

Правда, к осени 1923 года гиперинфляция опустошила все рынки, и коммерческая деятельность любого сорта еле теплилась, так что пострадали и русские издательства, кафе и театры. Инфляция уничтожила не только немецкий средний класс, она также полностью ликвидировала сбережения многих русских эмигрантов, особенно тех, кто занимался какими-либо приобретениями в Берлине. С той осени новым центром эмигрантской русской литературы стал Париж, тогда как Прага превратилась в новый центр эмигрантского научного и академического книгоиздания. Когда после 1923 года основная часть русской эмиграции перебралась в Париж, среди оставшихся в Берлине эмигрантов оказалось немало евреев, так что Берлин на некоторое время превратился в центр еврейской культуры. Так, Институт еврейских исследований (YIVO) перевел сюда свою штаб-квартиру из Женевы; на политическом фронте активизировали свою деятельность социалисты-сионисты, за ними последовал и русско-еврейский «Бунд».

Лев вступил в возраст зрелости именно в этой, новой, эмигрантской среде, где ассимиляция с немецкой культурой происходила более интенсивно. На этот раз ему повезло: он вовремя оказался в нужном месте. В 1923–1924 годах, когда Берлин переживал самые тяжелые фазы экономического кризиса, Лев учился. А к 1925–1926 годам, когда он уже мог предъявить свои добытые с таким трудом знания (Лев предлагал услуги эксперта по вопросам, тем или иным образом связанным с Востоком), немецкое издательское дело постепенно начало восстанавливать свое прежнее положение. С 1926 по 1930 год Берлин был центром европейской литературной жизни: здесь издавались десятки серьезных газет и один из лучших литературных еженедельников мира — «Ди литерарише вельт». В нем каждую неделю можно было ознакомиться с размышлениями Альфреда Дёблина об эстетике урбанизма, нападками Бертольта Брехта на буржуазный театр, рецензиями Вальтера Беньямина на последние зарубежные кинофильмы. Льву был всего двадцать один год, когда ему удалось познакомиться (возможно, через Пастернаков) с Вилли Xaacoм, главным редактором «Ди литерарише вельт». И он сразу же стал одним из любимцев Хааса, вошел в ближний круг друзей этого обаятельного, наделенного сильным характером человека, который вскоре вывел Льва на первые роли в своем издании, тогда как остальные колумнисты журнала были, по крайней мере, вдвое старше его. Хаас называл его «экспертом по Востоку» своего еженедельника, и это было весьма своевременно. В чем бы ни была причина, заставившая Хааса взять шефство надо Львом (его способность увидеть невероятное сочетание таланта и энергии молодого писателя наверняка оказалась решающей), но Лев под псевдонимом Эсад-бей стал одним из трех наиболее плодовитых его авторов.

Первая статья Льва, вышедшая в 1926 году, называлась «Вести с Востока» и представляла собой критический разбор статей журналистов в газетах Малайзии и Азербайджана. Из-под его пера выходили самые разные сочинения. От стихотворений Чингис-хана он мог перейти к проблемам современного кино. Так, в рецензии «Кино и престиж белой расы» он высказал глубокие, и поныне не потерявшие актуальности мысли о том, что отображение аморальности европейцев и американцев способно снизить уважение к Западу среди жителей Азии, особенно среди мусульман. Лев настаивал в своей статье на срочном создании позитивных образов западной культуры, если только «белая раса» не желает навсегда утратить уважение народов Азии, все более стремившихся к независимости. Он сделал репортаж о таком необычном событии, как «конгресс евнухов», — съезд бывших евнухов из дворцов и гарема османского султана, который они провели в Константинополе. Написал положительную рецензию на первую немецкую биографию Ататюрка, сделав вывод, что Мустафа Кемаль «из всех турок по своей натуре человек наименее турецкий, способствовал победе западных ценностей в стране восточными средствами — хитростью, тиранией и обманом».

В своих ранних текстах Лев обращал особое внимание на тех лидеров Востока, которые знали, как использовать Запад для достижения собственных целей, — Ататюрка и, позднее, шаха Резу Пехлеви, которым Лев восторгался. В 1930-х годах Лев также был одержим личностью Петра I, монарха, который успешнее, чем кто-либо еще, соединил Восток и Запад в ходе реформирования России. Лев испытывал по отношению к Петру и восхищение, и ненависть, однако в конце концов не справился с обилием материала и не сумел закончить биографию царя. Кто-то счел бы это напрасно упущенным временем, но Лев использовал приобретенные в такой работе навыки для написания биографий Николая II и иранского шаха.

Серия статей о визите энергичного афганского монарха Амануллы-хана в 1928 году в германскую столицу, которые Лев написал для «Ди литерарише вельт», а также для ряда других изданий, позволила ему совместить собственное восприятие Востока и Запада с анализом политических событий. Хотя в статьях дан унылый географический и политический ландшафт Афганистана («страна населена дикими, враждующими племенами… которые ненавидят все иностранное и охраняют свои границы на небольших, некрасивых лошадках, пристально разглядывая вооруженные караваны, идущие издалека, и указывая им на пирамиды из черепов, которыми до недавнего прошлого здесь отмечали существующие границы»), в них ощущается горячая надежда на то, что у этой страны «в отличие от прочих мусульманских стран, у которых довольно неприглядное настоящее покоится на фундаменте славного прошлого, нет прошлого, однако существует великое будущее». Лев закончил портрет Амануллы-хана афганскими стихами в честь этого правителя, задумавшего модернизировать свою страну.

Такое сочетание репортажа, политического комментария и среднеазиатской поэзии с ее размеренно льющимися поэтическими строками было самым желанным для целей «Ди литерарише вельт». Эсад-бей стал «восточным корреспондентом» еженедельника, и ему предоставили полную свободу творчества.

Среди тех, кто также регулярно писал для этого еженедельника, были такие замечательные личности, как Эгон Эрвин Киш, Валериу Марчу и Вальтер Меринг. Последний, саркастичный автор скетчей для кабаре, дадаист, литератор и критик, стал близким другом Льва.

Не только после работы, но и до, и во время ее авторы «Ди литерарише вельт» отправлялись в кафе «Мегаломания», как они прозвали «Запад» на Курфюрстендамм. Там «рыжеволосый горбун» — официант по имени Рихард — «служил посредником между тщеславными, ершистыми клиентами заведения, поскольку эти люди рассматривали собственный талант с той же серьезностью, с какой армейские офицеры относятся к собственным наградам». Это описание Меринга запечатлело колоритную, экзотическую атмосферу, что царила в кафе «Мегаломания», где с одобрением встречали самые эксцентричные выходки.

Одной из самых близких Льву по духу и самых ярких фигур того периода была Эльза Ласкер-Шюлер. Эта немецкая поэтесса, еврейка по национальности, была известна в Берлине тем, что называла себя «царевич фиванский Юсуф» (и даже в своей биографии утверждала, что родилась в египетских Фивах). Реакция на Ласкер-Шюлер была неизменно резкой, полярной: сатирик, автор политического кабаре Эрих Мюзам считал, что в ее поэмах «пылал огонь восточной фантазии». А вот граф Гарри Кесслер записал у себя в дневнике: «Я годами старался избегать встреч с этой женщиной». Кафка, в свою очередь, высказал мнение, что ее поэмы суть «результат беспорядочных мозговых спазмов, характерных для горожанки с повышенной возбудимостью». Карл Краус назвал ее «помесью архангела с торговкой из рыбных рядов». Так или иначе, не заметить ее было невозможно. Ласкер-Шюлер утверждала, что способна говорить на «азиатском» языке, который на слух был несколько похож на древние речения библейских иудеев, которых сама она называла «иудеи-дикари». Однажды в Праге полиция арестовала ее за то, что она проповедовала в церкви на этом самом «азиатском» языке перед собравшейся вокруг нее, но вконец озадаченной толпой. Ее представления об «иудеях-дикарях», не испытавших изнуряющего воздействия двухтысячелетней жизни в рассеянии, постепенно получали все большую популярность. В ее произведениях рассказчики, от лица которых ведется повествование, — почти всегда арабы, тогда как ее голос от третьего лица обычно рассказывает истории об иудеях. Художник Оскар Кокошка, друг Лас-кер-Шюлер, вспоминал, как они ходили по улицам Бонна, причем она шествовала в своем костюме «евреев-дикарей»: «Шаровары, как у обитательницы гарема, тюрбан, длинные, черные волосы, сигарета на отлете, в длинном-предлинном мундштуке. Над нами, разумеется, все потешались, нас высмеивали целые толпы прохожих, собравшихся зевак, дети приветствовали нас громкими криками восторга, а разгневанные студенты только что не поколотили». Ласкер-Шюлер давала своим друзьям загадочные, дурашливые прозвища — одного называла Великим халифом, другого Далай-ламой. Философ Мартин Бубер был у нее Властителем горы Сионской, а поэт Готфрид Бенн — Нибелунгом, а порой просто Варваром. Всю компанию своих друзей она называла «индейцами». В кафе «Мегаломания» она обычно появлялась в обществе богатого поэта-футуриста Филиппо Томмазо Маринетти, которого все звали просто «Том» и который ей нравился уже потому, что родился в Александрии.

В этих прокуренных помещениях, где витали безумные идеи и царило невероятное позерство, новоявленный литератор и эрудит по имени Эсад-бей оказался совершенно своим — пусть он и родился в Азербайджане, носил чалму, кинжал за поясом, но всем он был почему-то известен как Лео Нусимбаум. Завсегдатаи этих кафе оказались идеальной аудиторией для устных миниатюр Льва на восточные темы. Впрочем, он старался для себя самого. Ведь для завсегдатаев кофеен самым важным было собственное восприятие — и еще, что немаловажно, в их среде никому не было дела до размеров состояния присутствующих или же наличия у них университетского диплома.

Меринг, на десять лет старше Льва, был уже знаменит, и это он, по-видимому, ввел Льва в круг постоянных посетителей литературных кафе. Правда, и Лев порой мог оказать нужную поддержку приятелю, который нередко впадал в хандру. Меринг чаще всего выступал на подмостках кабаре с примерно такими же песнями и репризами, каким Джоэл Грей подражал в бродвейском мюзикле, а потом и в кинофильме «Кабаре». Вообще же политический театр в Берлине был наиболее интересным, пожалуй, еще при кайзере, хотя сегодня это может показаться невероятным; причем тогдашние шутки представлялись зрителям куда более смешными из-за деятельности имперской цензуры. Меринг царствовал на сцене кабаре в годы их расцвета — с начала революционных событий 1919 года до конца «года инфляции», то есть 1923-го. Впоследствии номера в берлинских кабаре из своеобычного варианта водевильных представлений скатились к чистому бурлеску, превратившись в постановки музыкальных ревю с шеренгой танцовщиц, исполнявших канкан, и заменив зрелище, пусть и развлекательное, эстрадное, но заставлявшее думать. Главным конкурентом таких танцевальных ревю стали заведения с развлечениями куда более низкого пошиба: стриптиз с голыми девицами. К 1927 году в Берлине было множество ярких, зазывных неоновых реклам, приглашавших посмотреть представления под такими названиями: «Мир без покровов, все обнажено» или «Вот так номер: целая тысяча голых женщин!» К середине 1920-х годов истинное кабаре превратилось в крайне политизированное зрелище, поскольку представления ставили и агитационно-пропагандистские группы коммунистов («бригады агитпропа»), и близкие к нацистам эстрадные артисты, чьи номера были выдержаны в «народно-патриотическом», националистическом духе. Для актеров и авторов прежнего кабаре, таких, как Меринг, последнее было попросту невыносимо. Может быть, именно Лев подал ему мысль уехать из Берлина и отправиться в путешествие по Алжиру. Но как бы ни возникла сама идея, поездка безусловно придала ему новые силы, и ее результатом стало первое прозаическое произведение Меринга «Алжир, или Тринадцать чудес оазиса».

Лев с большим энтузиазмом отрецензировал книгу своего друга для «Ди литерарише вельт», высказав суждение, что обычные путеводители, представляя Восток лишенным души, вводят в заблуждение европейцев, тогда как в этом повествовании исполненного премудрости автора, который прежде не отваживался съездить куда-нибудь дальше Будапешта, можно ощутить «истинный дух Востока». Главное в том, что, как писал Лев, Меринг везде и всюду видел и слышал поэзию, а «ведь сегодня Востока больше не существует, или же мало что сохранилось от него, или же он скрывается от непосвященных, так что узреть его способен лишь взор поэта… Все вы, кто прежде не бывал на Востоке, кто способен лишь мечтать о землях под знаком полумесяца, вам не нужно обращаться к описаниям путешествий или же к отчетам многочисленных королевских и некоролевских академий наук — вам следует взять в руки “Тринадцать чудес оазиса” Вальтера Меринга».

Однако широкая публика не стала читать Вальтера Меринга. Она отдала предпочтение Эсад-бею.

До ухода из «Ди литерарише вельт», в год, когда ему исполнилось двадцать восемь лет, Лев успел опубликовать в этом еженедельнике сто сорок четыре статьи — это даже больше, чем написал для него Вальтер Беньямин, еще один любимый автор Вилли Хааса. Не стоит забывать, что у Льва за это время еще вышло полдюжины книг, которые пользовались большим читательским спросом. Как вспоминал впоследствии приятель Льва и его будущий соавтор Джордж Сильвестр Вирэк, Эсад-бей был способен, зайдя в какую-нибудь комнату, появиться оттуда через несколько часов с уже практически завершенной рукописью. Пусть это и преувеличение, однако Лев в самом деле писал тогда так много и так гладко, что это представлялось прямо-таки невероятным. К 1934 году Вернер Шендель, занимавшийся его делами на правах литературного агента, обратился ко Льву с просьбой, наверняка показавшейся весьма необычной автору бестселлеров, на счету которого уже было семнадцать изданий на разных языках мира. Шендель просил своего клиента… «не публиковать слишком много книг: не следует слыть слишком плодовитым, пусть между книгами будет хотя бы годичный перерыв».

Подписывая свои статьи псевдонимом Эсад-бей, Лев выступал в роли эксперта по вопросам Востока в обоих смыслах этого слова: как таинственного, «азиатского» Востока, мира ислама и прочих неевропейских религий, так и России (то есть Советского Союза), находившейся к востоку от Европы. И там и там хватало фанатиков и могущественных правителей, пусть их называли царями и комиссарами или султанами и шахами — это лишь добавляло «Востоку» ореол таинственности и опасности, усиливая его очарование, приковывая к нему внимание. Помимо того, освещая события на Ближнем Востоке, можно было воспользоваться возможностью написать что-нибудь в антифранцузском духе, а это всегда было популярно в Германии.

И Хаас, и Меринг, равно как и прочие коллеги Льва, по-видимому, знали о его истинном происхождении, однако никто из них не высказывался на этот счет публично. Когда вышла первая «автобиографическая» книга Льва, «Нефть и кровь на Востоке», в «Ди литерарише вельт» на нее появилась рецензия без подписи, и там был такой отзыв о постоянном авторе еженедельника: «Нам, конечно, известен Эсад-бей — автор нашего издания, однако, как оказалось, на самом деле мы до сего дня ничего о нем не знали. До сих пор мы считали это имя его псевдонимом, а теперь в изумлении взираем на его причудливые биографические зарисовки, написанные азиатом, родившимся в Баку, столице Азербайджана, сыном мусульманского аристократа и революционерки из среды русской интеллигенции». Трудно сказать, что это означало: может быть, сам Хаас притворился столь неосведомленным, а может, сотрудники редакции действительно не понимали, кто был родом их коллега, этот эмигрант из России, рядившийся в кавказские костюмы. Большую часть своей жизни, пока судьба не забросила его туда, где он уже не был в состоянии шутить над подобными вещами, Нусимбаум поддерживал своеобразный комический диалог со своими друзьями-писателями относительно собственного «чудесного превращения» из Льва в Эсада. Нет, он не подтрунивал над своим обращением в мусульманскую веру, как не позволял делать этого и другим. Но в обществе тех, кто, как ему казалось, был способен понять его (а это были по большей части его друзья еврейского происхождения), он считал, по-видимому, возможным не утаивать произошедшей с ним метаморфозы. С другими людьми он был настороже, уходил в себя, становясь все больше и больше «человеком с Востока», то есть все сильнее ощущая себя Эсад-беем.

По-настоящему же Льва интересовала лишь Правда — интеллектуальная и эмоциональная и, по его убеждению, отнюдь не равная простой констатации фактов. В знаменательной статье, написанной для «Ди литерарише вельт», где она была напечатана под заголовком «Ориентальный миф Ленина», Лев поставил Ленина в контекст трехтысячелетней истории Востока с его идолопоклонством и мифотворчеством. Для него покойный лидер русской революции — это, как он писал, «джинн, бессмертный дух, ведь в самой России, невзирая на Третий интернационал, Ленин также стал популярным в народе святым. Во многих деревнях его портрет висит рядом с ликами привычных святых». Именно Лев в своей книге «Сталин: карьера фанатика» (1931) разоблачил кавказца Сталина, этого жестокого мафиозо из дикой Грузин. Другой ранний биограф ошибочно изобразил Сталина как истинно русского человека, хотя на самом деле тот с трудом изучил русский язык, будучи почти взрослым. Если портрет Сталина, представленный Львом, и напоминал, как отметил один из американских рецензентов, чикагского гангстера, ему все же удалось тогда понять то, чего еще не успело осознать большинство журналистов. А когда рецензенты жаловались, что Эсад-бей пишет неправдоподобно, именно они порой оказывались не правы. Критик из «Таймс литерари саплмент», написавший рецензию на книгу Льва о Сталине в 1932 году, заметил, что она блистательна с точки зрения журналистики, однако «Эсад не смог убедить нас в том, что Сталин способен на неопределенно долгое время удержать власть, которая сегодня в его руках. Восточные правители, случалось, в прежние эпохи сильно выходили за рамки, однако, по мере того как Россия будет становиться все более индустриальной страной, ее все труднее удастся контролировать обычным применением силы». Недоверие критика характерно для восприятия как Сталина, так и Гитлера в ранние годы их правления, хотя иллюзии в отношении Сталина просуществовали куда дольше, они продолжались и после его смерти. Лев одним из первых показал его жестокость, а также разоблачил принципиальную, основополагающую преступность безжалостной системы, одним из создателей которой он был.

Ошибки, которые действительно допустил Лев в своей книге, вероятно, были результатом той скорости, с которой она была написана. Ведь всего за четыре года — с 1929 по 1933 — он издал большинство своих главных произведений: после «Нефти и крови на Востоке» это были «Двенадцать тайн Кавказа», «Магомет», «Сталин» и «ОГПУ: заговор против всего мира» — история русской тайной полиции при большевиках. И это параллельно с публикацией статей в немецких, пражских, американских газетах и журналах. Некоторые книги, такие, как «ОГПУ», были написаны с привлечением огромного числа источников; в других источники не использовались или, как, например, в «Сталине», сочетались с анекдотами и слухами. В целом все его произведения документального жанра масштабны, полны размышлений о ходе истории и представляют незабываемые портреты главных героев.

Благодаря «Ди литерарише вельт» Лев сформировался как звезда веймарской публицистики в амплуа «человека с Кавказа». Хотя он получил большую известность и на западном берегу Атлантического океана, главными для него оставались немецкие читатели. Курт Арам, хорошо известный тогда автор исторических романов, назвал «Нефть и кровь на Востоке» «одной из самых интересных, занимательных и информативных книг нашего времени», а Карл Хофман, другой известный писатель той поры, приветствовал «политическую романтику» этих воспоминаний. Книга эта очень хорошо продавалась в Германии, вскоре став и международным бестселлером. Она получила благоприятные отзывы в большинстве газет Англии и Европы, ее тиражи быстро разошлись во Франции, Голландии, Испании и особенно в фашистской Италии. Широкое признание и положительная оценка трудов Льва в конечном счете оказали решающее влияние на его жизнь. В рецензии на итальянское издание «Нефти и крови на Востоке» в римском журнале говорится, что автор книги — «человек весьма способный и располагает к себе как рассказчик», притом «обладает хорошим чувством юмора». Тем не менее сразу после появления «Нефти и крови на Востоке» несколько политически ангажированных немецких рецензентов попытались убедить читателей, что лучше не брать эту книгу в руки и, так сказать, держаться подальше от ее автора. Льва воспринимали как своего рода этнического трансвестита, если не хуже. Эльза Ласкер-Шюлер могла сколько угодно изображать Тино из Багдада или царевича Юсуфа, но при этом она оставалась еврейской поэтессой, пишущей по-немецки. В ту пору многие журналисты и ученые еврейского происхождения увлекались Ближним Востоком и писали о нем, однако никто из них не шатался по Берлину с тюрбаном на голове, никто не рассказывал о своем родстве с предводителями воинственных племен и уж точно никто не выступал под причудливым турецким именем.

Статья из «Дер нае остен», влиятельного журнала правого толка, была типичной: Эта книга — одно из самых жалких изданий последних лет. <…> Автор, который назвался Мохаммедом Эсад-беем и разыгрывает из себя татарина, сына нефтяного магната из Баку, оказался евреем, отошедшим от веры своих предков, по имени Лео (Лейб) Нусимбаум, причем родился он в 1905 году в Киеве, а отец его — еврей из Тифлиса по имени Абрам Нусимбаум. Если вдуматься во все эти байки, например, будто автор еще в десятилетнем возрасте высказывал угрозы российским министрам или будто он родственник бухарского эмира и эксперт в области мусульманских обычаев, можно весьма четко осознать всю гротескность и нелепость написанного в ней. Истинные мусульмане, по-видимому, со всей твердостью отвергнут этого, с позволения сказать, единоверца, этого «Мохаммеда Эсад-бея». (Эсад, по-арабски «асад», = лев = Лейб = Лео.)

Рецензия завершалась соображениями, что ни один еврей не способен отобразить истинную картину Востока и что ни одна из стран, оклеветанных в этой книге, ни Азербайджан, ни Армения, ни Турция, скорее всего, не оставят без ответа «клеветнические заявления и оскорбительные выпады» со стороны этого «еврея, отошедшего от веры своих предков».

В то время как большинство нападок на Льва носило, по сути, антисемитский характер, многие другие критики сочли взгляд автора на мир вполне «восточным». Один из рецензентов даже высказывал соображение, что недостатки книги проистекают из ее «излишней азиатскости», и утверждал, будто это заставляет сомневаться в ее правдивости. Всем известно, что люди Востока в целом отличаются хитростью и неискренностью, объяснял своим читателям этот рецензент, а это означает, что хотя в авторе живут одновременно и азиат и европеец, «первый из них сильнее, что, к сожалению, не сказывается на книге положительным образом».

В дополнение к представителям правого крыла, кампанию по «выведению за скобки» автора, писавшего под именем Эсад-бей, разворачивали и «истинные» мусульмане, которые также эмигрировали из Советского Союза. Свою лепту внесли и различные арабские и персидские эмигрантские организации, существовавшие тогда в Берлине. Заодно досталось и Вернеру Шенделю, ведшему дела Льва и написавшему предисловие к его книге. Критики журили его за то, что он не воспрепятствовал изданию этого «отвратительного творения» и тем самым поддержал, как они писали, «нападки в адрес Востока». Газета эмигрантов из Персии даже поместила на первой полосе статью, разоблачавшую эту «беспрецедентную клевету, направленную против Германии и распространяемую мошенником из России». А исламские организации объединились в своем протесте настолько, что даже выпустили одностраничную листовку, так и озаглавленную «Протест», разослав ее во все ведущие газеты:

Все содержание этих «воспоминаний» направлено против Востока, выставляя его в самом унизительном свете, а содержащиеся в них нападки исполнены ненавистью и презрением и призваны бросить тень на восточные страны и их народы, а также на их культуру, национальные традиции, образ жизни, моральные представления и даже на религиозные обряды.

Мы заявляем, для всеобщего сведения, что некто, придумавший себе имя «Эсад-бей», этими своими писаниями преследует лишь одну цель — дискредитировать Восток в глазах европейцев. Его безобразная книга отмечена печатью самой непристойной агитации, и высказанные в ней суждения представляют собой, с первой и до последней страницы, ложь и клевету самого низменного сорта.

При этом автор вовсе не имеет отношения к Востоку, и его на самом деле не зовут Эсад-бей. В действительности его имя — Лео Нусимбаум, и родился он 20 октября 1905 года в Киеве, на Украине. Это нам смогли подтвердить надежные источники в официальных органах. О чем еще можно говорить?!

В длинном списке подписавших присутствуют представители от дюжины мусульманских стран, а также эмигрантских кругов и националистических групп, что базировались тогда в Берлине.

Исламский институт, членом которого прежде был Лев, также присоединился к его травле. Весной 1930 года совет этой организации обвинил Льва в том, что он оскорбил «чувства исламского мира своими литературными аферами», а также официально объявил, что не желает иметь ничего общего с этим лицемерным мошенником, который выдавал себя за «урожденного мусульманина, вопреки всем фактам». Управляющий делами этого общества Мохаммед Хофман, который так же, как и Лев, обратился в мусульманскую веру, набросился на Льва за то, что тот пытался «сойти за рожденного в исламе», усомнившись даже в истинности обращения Льва в ислам и высказав мнение, что это всего лишь ловкий трюк.

Все это были звенья в цепи доказательств, что Эсад-бей, он же Лев, он же Лейб, он же Лео, был всего-навсего «киевским евреем», то есть даже не выходцем с «благородного Востока», с Кавказа, а попросту евреем из местечка.

Ярость мусульман-эмигрантов не знала границ. За пределами Германии парижский журнал «Прометей», орган Комитета независимости Кавказа, напечатал обозрение под названием «Разоблаченная мистификация», в котором критик Ибрагим Чулик поносил «Нефть и кровь на Востоке», называя эту книгу «порнографическим отображением восточной культуры». В биографии Магомета, принадлежавшей перу Льва, мусульманская газета, которая издавалась в Праге, усмотрела «резкие и коварные нападки на наших братьев по вере в Азин и Африке», тогда как еще одна рецензия назвала книги Эсад-бея «невежественными актами саботажа против ислама». Везде в мусульманской прессе обязательно упоминалось его еврейское происхождение, тогда как прочие зарубежные рецензенты либо игнорировали этот факт, либо же не имели об этом никакого представления. Главным подстрекателем исламской фракции в нападках на Льва был азербайджанский националист Хилал Мунши, живший тогда в Константинополе. Он свел воедино все выпады против Эсад-бея, порочившие его репутацию, издав на немецком и на турецком языках целую серию памфлетов. Мунши с большим пренебрежением отмечал: «Наш великий и скандальный автор всего лишь молодой человек двадцати пяти лет, проживающий вместе с отцом — “аристократом” по имени Абрам Нусимбаум (на самом деле евреем-выкрестом 1875 года рождения)». Мунши изобличил Льва в том, что он поступил учиться в Берлинский университет по фальшивым документам, не представив аттестата об окончании школы и воспользовавшись подозрительным псевдонимом Асед Бей-Нусенбаум.

Исламские националисты попытались наладить контакты с влиятельной Немецкой национальной народной партией, которая, будучи в рейхстаге главной националистической партией правого толка, имела тогда бо́льшее влияние, чем партия Гитлера, — они потребовали, чтобы НННП предприняла какие-то «действия» в отношении этого самого Эсад-бея Нусимбаума. Однако в 1930 году у НННП нашлись более неотложные дела: эта партия пыталась тогда отразить лобовую атаку нацистов, пытаясь перетянуть на свою сторону голоса избирателей правого крыла. Правда, если в парламенте усилия разъяренных мусульман зашли в тупик, у них неожиданно возник новый союзник — германская армия.

Бывший начальник штаба Восточной армии на Кавказе подполковник Эрнст фон Паракин, прочитав «Нефть и кровь на Востоке», счел себя глубоко оскорбленным. Для него, правда, источником обиды стали всего лишь восемь страниц в этой книге, на которых Лев описывал кровавое побоище, случившееся в Баку, когда город пал в результате осады турецко-германскими войсками в сентябре 1918 года. Причем Лев особо указывал, что не был очевидцем происходившего (ведь они с отцом вернулись в Баку из своих приключений в Персии уже после того, как произошла эта бойня) и что, описывая эти события, основывался на вторичных источниках. Хотя текст Льва исполнен сочувствия к жертвам этой резни — армянам, он ни в чем не обвинял германское командование; более того, он правильно показал роль немецких частей в военном отношении как второстепенную — по сравнению с турецкой армией. А турецкой «Армией ислама» командовал не кто иной, как Нури Паша, двадцатисемилетний брат Энвера Паши, диктатора младотурок, вдохновителя и участника геноцида армян в 1915 году. Генерал Нури Паша направил свою армию на Баку в сентябре 1918 года в рамках задуманного его старшим братом «туранского» завоевания Средней Азин. Подчеркивая, что немцам удалось несколько сдержать масштабы кровопролития, Лев все же отмечал, что, пока шла резня, немцы в основном закрывали на происходившее глаза. Более того, он писал, что по прошествии трех дней немцы попросту приказали туркам прекратить бойню, то есть намекнул, что они могли бы поступить так и раньше. Этот небольшой эпизод серьезно задел германских ветеранов войны, воевавших на Кавказском фронте и болезненно воспринимавших любые намеки на то, что судьба армян зависела от них.

Фон Паракин тут же разослал свои обвинения в адрес Льва в крупные газеты Берлина, Гамбурга и Мюнхена. В отличие от эмигрантов-мусульман, фон Паракин опровергал Льва сдержанно и рассудительно, отстаивая честь германского офицера. В 1920-х годах германские политики и военные потратили на это немало времени и сил, ведь тогда появилось множество сообщений о жестокостях, совершенных ими за годы Первой мировой войны. Вслед за прямолинейными возражениями кадрового офицера последовали более сильные удары. Различные правые журналисты подхватили высказанные в статье из «Ближнего Востока» идеи, связали их с обвинениями фон Паракина и использовали все это в качестве основы для собственных сочинений, желая поскорей разоблачить «этого еврейского фальсификатора истории», марающего честь германской армии. Всем хорошо известно, что германские солдаты и офицеры никогда не наносили какого-либо ущерба гражданским лицам! Да они в принципе не могли принимать какого-либо участия в этнических преследованиях столь низменного и примитивного характера! То, что нападавшие на Льва обзывали его «еврейским фальсификатором», а его книгу квалифицировали не иначе как «еврейская фальсификация», говорило само за себя, особенно если учитывать, что картина, изображенная Львом, была достаточно лояльной.

Берлинская полиция тем временем начала расследование в отношении «литературного афериста», однако ничего подозрительного или противозаконного в его прошлом не обнаружилось. Союз германских писателей выступил с публичным опровержением клеветнических заявлений. Его автор Вернер Шендель, на счастье Льва, был в этой организации важной фигурой. В опровержении говорилось, что союз выступает в защиту «своего члена, господина Эсад-бея Лео Нусимбаума» от всяческих обвинений в совершении каких-либо правонарушений. К большому разочарованию Льва, псевдоним Эсад-бей так и не был официально признан его настоящим именем. В Германии вплоть до наших дней очень трудно официально изменить свое имя. В статье под заголовком «Нефтяные сенсации», помещенной в октябре 1930 года в центристском издании «Дойче рундшау», публицист Карл Хофман попытался осветить разрастающийся скандал вокруг Эсад-бея в некоей перспективе, упомянув целый ряд фактов в противовес бесконечным обвинениям и контробвинениям:

После появления книги [«Нефть и кровь на Востоке»] утверждалось, будто в ней полным-полно заведомой лжи и что Эсад-бея вообще не существует… Он, однако же, существует. Имеется и документ от 18 марта 1930 года, устанавливающий его личность, это — удостоверение, выданное «Представителем верховного комиссара Лиги Наций по делам беженцев в Германии». Эсад-бей не получил этого имени от рождения, на самом деле его зовут Лео Нусимбаум. Его семья вовсе не принадлежит к тем, кого принято называть «восточными евреями», однако она не является и мусульманской — нет, это выходцы из иудеев-азиатов, чей образ жизни близок к восточному. Его отец, Абрам Нусимбаум, родом из Тифлиса, имеет собственность, которая оценивается в несколько миллионов. Лео Нусимбаум стал мусульманином уже в Берлине. Документ от 13 августа 1922 года, подписанный духовным представителем еще существовавшего на тот момент посольства Османской империи, свидетельствует, что он получил имя Эсад. Он, возможно, несколько лукавит, говоря о собственном происхождении и уровне жизни, или же слегка подправляет истину и преувеличивает, но все это никак нельзя назвать фальсификацией.

Однако сообщество противников Льва, состоящее из мусульманских националистов, русских эмигрантов, офицеров германской армии и расистски настроенных литературных критиков, отнюдь не успокоилось. Потерпев неудачу в парламенте, они перенесли кампанию против «киевского еврея» и «литературного афериста» в германское Министерство иностранных дел. Они писали туда, что книга Эсад-бея способна «повредить репутации Германии в странах Востока, нарушить дружественные отношения с ними и развязать за рубежом новую охоту за ведьмами, целиком построенную на ложных утверждениях». Они потребовали, чтобы «этой литературной мистификации был положен конец посредством принятия надлежащих мер против дальнейшего распространения книги, а также против самого автора».

И Льва в конце марта 1930 года действительно вызвали в Министерство иностранных дел Германии, где он предстал перед неким советником посольского отдела по имени Курт Цимке. Лев принес с собой лестную рекомендацию от главы литературного отделения Академии искусств и президента Союза писателей, некоего Вальтера фон Моло, и рекомендательное письмо все того же Шенделя. К счастью для Льва, советник посольства, который, вообще говоря, был настроен к нему не слишком дружелюбно, сам «пописывал» на досуге. И ему не хотелось вызывать к себе неприязнь со стороны немецких издателей, многие из которых были друзьями этого молодого автора и людьми влиятельными. Но все-таки не так уж, наверное, и трудно, заметил господин Цимке, изъять тот самый пассаж, который вызвал критические замечания со стороны подполковника фон Паракина и всех остальных? Что ж, Лев согласился рассмотреть это предложение.

Дело происходило в начале 1930 года, и на тот момент Цимке попросту не имел права запретить эту книгу, поскольку в Германии еще существовала свобода печати. Впрочем, всего через три года никакой свободы печати уже не останется — как и издателей-евреев. Но на тот момент Министерство иностранных дел Германии предпочло тихо положить под сукно «дело господина Эсад-бея Лео Нусимбаума».

В то время как мусульманские националисты и правая пресса нападали на Льва за недостоверность его «восточных текстов», некоторые рецензенты прокоммунистического толка взъелись на него за нелицеприятное изображение Советской России и революции 1917 года. Ведущая левая газета «Форвертс», орган Социал-демократической партии Германии, весьма пренебрежительно отозвалась о его книгах «Сталин» и «ОГПУ», заявив, что Эсад-бей попросту не способен правильно понимать события в России, поскольку у него «отсутствует надлежащая диалектически-материалистическая подготовка».

Нападки и справа, и слева сделали Льва неоднозначной, даже одиозной фигурой в Германии, а то, как он реагировал на любые выпады — загадочно улыбался и продолжал работать, — заставляло гадать: какие же у него, на самом деле, политические взгляды? Каково его истинное происхождение? В чем настоящие причины, заставляющие этого «литературного афериста» писать? Разнородные темы его писаний, его странная одежда, его сарказм, его своеобразное немецкое произношение со специально отработанным кавказским акцентом — все это не позволяло Льву попасть ни в одну из понятных, принятых его современниками категорий. Стрелы, которые в него выпускали, жалили больно, но летели в разных направлениях, и в результате одна пражская газета обвинила его в проведении «чисто большевистских, а не исламских интересов», а в Варшаве его разоблачали как «марксистского оборотня». Это разоблачение было написано в 1938 году, причем у него было три автора — прусский аристократ и два мусульманских националиста-эмигранта. Для них, очевидно, понятия «еврей» и «марксист» были синонимами.

Внешне Лев никогда не реагировал на кипевшие вокруг него споры. На многочисленные обвинения он ответил одиночным залпом: короткой, иносказательной статьей под названием «Лгать воспрещается!» Казалось, что этот человек, переживший революцию, бегство из родной страны и эмиграцию, не позволяет германской внутриполитической сумятице нарушить его душевное равновесие.

Скандалы вокруг автора, конечно же, положительно сказались на количестве проданных экземпляров, и Лев (а точнее — Эсад) стал знаменитым. Молодой человек, который еще недавно испытывал «сто оттенков голода и жажды», имевший реальную перспективу прожить жизнь всеми позабытым беженцем, не видел ничего страшного в том, чтобы оказаться козлом отпущения для какого-то сборища антисемитов и мусульманских националистов. Правда, нацисты получали все больше голосов на выборах, однако даже это, похоже, не беспокоило Льва. Он продолжал писать, он работал, как заведенный, создавая десятки статей, работая над множеством вещей одновременно. Он написал еще одну книгу о Кавказе, биографию Ленина, книгу по истории поисков нефти. Начал собирать материал для биографий Ататюрка, Резы Пехлеви и даже бывшего президента США Уоррена Гардинга (он заинтересовал Льва в связи со скандалом вокруг нефтяного месторождения «Типот-Доум»). Он по-прежнему был ведущим корреспондентом «Ди литерарише вельт», а также начал брать интервью с влиятельными лицами для американских журналов.

За исключением фон Паракина, недоброжелатели молодого автора были из националистов и продажных журналистов. Многие мусульмане попросту неверно интерпретировали юмористические зарисовки Льва, посчитав их нападками на мусульманские движения за обретение независимости, хотя Лев вовсе не имел этого в виду. Правда, когда дело доходило до обвинений в фальсификации биографических сведений, доводы его недругов оказывались вполне резонными. Впрочем, хотя в обществе Лев неизменно утверждал, что его отец — мусульманин благородного происхождения, жил он в одной квартире с собственным отцом, которому и в голову не приходило скрывать, что он — еврей-предприниматель по имени Абрам Нусимбаум. В документах Льва, в заявлениях о выдаче виз мы постоянно видим всю эту странную смесь: тут и Лев Нусимбаум, и Эсад-бей, и Асадж-бей.

Однако самое последнее обвинение (в том, что автор резких разоблачений большевистского террора был якобы «марксистским оборотнем») свидетельствует, насколько загадочной представлялась современникам фигура Льва. «Кто этот самый Эсад-бей?» — писал Троцкий своему сыну в 1932 году, уже находясь в ссылке. Ответ на этот вопрос желали получить многие, но в то время и сам Лев едва ли знал его.

Упреждая своих «недружелюбных» и лишенных чувства юмора критиков, Лев еще во введении к своей второй книге «Двенадцать тайн Кавказа», написанном в беззаботном, легком тоне, заявил: ему, разумеется, известно «на основании собственных наблюдений, что на Кавказе существуют и гимназии для девочек, и больницы». Читатели его статей не могли не отметить его двойственного отношения к торжеству западного «прогресса» на Востоке. Оно проистекало не из желания оскорбить Восток, а из ностальгии, ощущения утраты исчезающих традиций, свидетелем которых ему довелось быть в годы его юности.

«Двенадцать тайн Кавказа» — произведение, посвященное «своеобразной лавке древностей мировой истории, поскольку тут, на Кавказе, бережно сохранялось все, что повсюду уже перестало существовать, изжило себя, было забыто». Лев, бывший главным разоблачителем коммунистического наступления на Кавказ, прекрасно понимал, что современные научно-технические достижения способны оказывать и разрушительное воздействие, однако в своих произведениях о мусульманском Востоке он избрал юмористически-романтический тон. Этот тон мусульмане-эмигранты воспринимали, как правило, совершенно неверно, усматривая в нем насмешку. Однако, если сегодня прочитать частную переписку Льва и особенно сами книги, окажется, что это вовсе не так. Самого себя Лев воспринимал как «восточного человека» в гораздо большей степени, чем как европейца или еврея. На самом же деле он был и тем, и другим, и третьим.

«Многие, кого я знал, множество событий, что я видел, сделали меня полным космополитом», — писал он в 1931 году в статье из серии «История моей жизни». Такая формулировка в Германии 1931 года была равносильна признанию того, что он — еврей, однако Льву, по-видимому, это было безразлично. Его идеалом был Кавказ: ведь там еврейское происхождение оказывалось лишь одним из элементов грандиозной мозаики.

В самом деле, Кавказ Льва отличался от Кавказа его хулителей. Одна из самых удивительных глав в «Двенадцати тайнах Кавказа» описывала «политическую Швейцарию Кавказа» — Долину хевсуров, или Хевсуретию: «Там любой может, наконец, ощутить себя в безопасности». Лев писал:

Хевсуретия находится не так далеко от Тифлиса, однако страна это независимая, свободная, и ни один полицейский не отважится преследовать свою жертву, если она окажется там. Громадная скалистая стена окружает Хевсуретию, отделяя ее от всего остального мира. С этой скалы свисает длинный канат — далеко-далеко вниз, в пустоту… Кто смел, может ухватиться за канат и спуститься по нему туда, к хевсурам. Полиция ни за что не последует за ним. Первые поселенцы так, по-видимому, и оказались на этой земле. Ведь только беглец, только беженец осмелится ухватиться за канат, чтобы быть принятым, если он того хочет, в общество хевсуров и навсегда получить защиту от любых опасностей.

Рецензент из «Нью-Йорк геральд трибьюн» замечал, что автору нужно в следующий раз давать сведения более точные. Но Лев опубликовал большую статью о Хевсуретии в географическом журнале. Хевсуры не признают Иисуса, они готовят пищу согласно правилам кашрута, у них распространено многоженство, и они обожают пиво. Из уважения ко всем религиям они отдыхают и в пятницу, и в субботу, и в воскресенье, а также еще и в понедельник — «чтобы доказать, что они отличаются от всех прочих, что они — свободный народ и могут поступать, как им заблагорассудится».

Вот откуда родом был Лев — с того Востока, где в горном краю, изолированном от политических и этнических конфликтов, находится прибежище, куда не доберется тайная полиция и где любого, кто достаточно смел, чтобы спуститься в глубокое ущелье по отвесному канату, принимают, как родного. Короче, с Востока его воображения.

 

Глава 11. Еврейский ориентализм

В свои последние записи Лев включил фантастические сцены, в которых он изображает себя в комическом облике ученого профессора, вконец затерявшегося среди томов «иероглифов» и «священных надписей», профессора, чья слава возникла после странствий по пустыне и приключений, примерно таких, как в фильмах про Индиану Джонса. Я так и не смог найти следов каких-либо его путешествий в Саудовскую Аравию и Ливию, хотя Лев описал их и в предсмертных записках, и в других текстах. Как человек, желающий заново изобрести собственную жизнь, он оказался в хорошей компании. Берлин времен Веймарской республики был крупным центром деятельности евреев-востоковедов, причем некоторые из них принимали активное участие в расцветшем тогда сионистском движении, входя в его различные, порой противоборствующие фракции. Однако наиболее значительные фигуры ориенталистики (и среди них Лев Нусимбаум) занимались возрождением древней традиции: их ориентализм призван был объединить иудаизм и ислам, Восток и Запад, он зиждился на совместном и гармоничном прошлом; они же стремились способствовать и зарождению будущего, также совместного и гармоничного. Евреи-востоковеды были впоследствии забыты, и притом настолько, что сам термин «ориентализм», «ориенталистика» стал ассоциироваться с чем-то сугубо отрицательным, прежде чем Эдвард Саид возродил его популярность в своей известной, ставшей бестселлером книге 1978 года.

Лев Нусимбаум построил свою жизнь и всю карьеру на настоятельном стремлении разъяснить Западу, в чем суть Востока, говорил даже о превосходстве второго над первым (со своей «фирменной» иронией, из-за которой на него порой так гневались некоторые эмигранты). «Двенадцать тайн Кавказа» были изданы в Германии в тот год, когда у нацистов на выборах произошел «прорыв». Его книга предлагала возможность вырваться из атмосферы сгущающейся тьмы, которая со всех сторон наступала на завсегдатаев «Мегаломании». Ведь в горах Кавказа потомки рыцарей-крестоносцев и воинов ислама не только жили в гармонии с евреями, но и — в изображении Льва — практически объединяли свою судьбу с их судьбой.

Хотя Лев следовал традиции еврейской ориенталистики, восходящей к таким фигурам XIX века, как Бенджамин Дизраэли, Арминиус Вамбери и Уильям Гиффорд Полгрейв («отец Коэн»), он внес в нее новые элементы. Прежде всего, в отличие от всех этих еврейских ориенталистов Викторианской эпохи, он на Востоке родился, пусть его отец на самом деле не был ни мусульманином, ни даже «горским евреем». Вамбери, Коэн и Дизраэли, обрядившись в мусульманские одежды, приняли обычаи и образ мышления Востока для того, чтобы изменить свое положение в том мире, в котором их отцы успешно ассимилировались.

Лев принадлежал уже к той эпохе, когда подобная ассимиляция начала превращаться в анахронизм и когда революция (неважно, по русскому типу или по немецкому, то есть слева или справа) вынуждала делать выбор. Европейские евреи больше всех выиграли от политики либерализма; новый же трайбализм вновь загонял их в гетто. Как только пали прежние, имперские, монархические режимы, евреи неожиданно оказались в опасности, а ведь многие из них как раз содействовали их развалу и всячески желали этого! Но прежние империи, даже самые деспотичные, предоставляли своим подданным возможность иметь личное пространство, в пределах которого люди могли жить по-своему. Напротив, тоталитарные идеологические системы, возникшие при жизни Льва, такого пространства не оставляли. Новая Европа несла опасность для любых вольнодумцев, либералов, неудачников и вообще «не таких, как надо», но более всего — для евреев. Поиски выхода происходили на фоне нараставшего отчаяния.

В Берлине времен Веймарской республики Льву довелось встретить немало других писателей-евреев, искавших убежища от новых политических реальностей в эзотерических ориенталистских провидениях. Таким был, например, Ойген Хёфлих, автор книг, призывавших объединиться всех азиатов из всех стран — иудеев, мусульман, буддистов, конфуцианцев; объединиться же, по его мысли, нужно было, чтобы создать всеобщий фронт для защиты от сил европейской бездушной модернизации и массовых военных конфликтов. Хёфлих горячо приветствовал книгу Льва о Ближнем Востоке «Аллах велик! Упадок и возрождение ислама». Лев написал ее в соавторстве с Вольфгангом фон Вайзлем, одним из ведущих сионистов. Фон Вайзль, правая рука Владимира Жаботинского, обожал странствовать по пустыне в мусульманских одеждах, причем его там нередко принимали за Лоуренса Аравийского.

Подобно Льву, эти фигуры Веймарской республики, многие из которых принадлежали к паназиатскому крылу сионистского движения, ратовавшему за воссоединение с мусульманами, обнаружили в странах и в культурах Востока возможность укрыться от все более усугублявшегося положения, от угроз жестокой современной реальности. На протяжении XIX века, по мере того как идеи расовой и классовой борьбы затмевали веру во всеобщее царство разума и прогресса, жившие в Европе евреи столкнулись с отторжением со стороны окружающего их общества. Одновременно они пережили собственный сущностный кризис: возможно, современные им европейские идеалы на деле не означали гражданского равенства или даже терпимости.

Однако отчего же все более значительная группа евреев считала свое присоединение к исламскому миру выходом? Они дошли до осознания себя частью Востока — и более конкретно: мусульманского Востока — довольно причудливым и любопытным путем. Фигуры столь несходные, разноплановые, как Дизраэли и философ Мартин Бубер, сыграли свою роль в смещении еврейского духа, общих чаяний еврейства в сторону паназиатской идеи. Они заново изобрели исторический мусульманский Восток как пространство, где не существует четких этнических и межрелигиозных границ и где отсутствует антисемитизм — неважно, что действительность была куда сложнее подобных представлений.

В эпоху Просвещения европейцы привыкли изображать еврейских мудрецов и благородных восточных царевичей в одних и тех же одеяниях, и в известном смысле в европейском сознании евреи и мусульмане начали превращаться в единое целое. Многие евреи усмотрели в определении их как азиатов возможность расстаться с образом униженных, обособленных, преследуемых обитателей гетто.

В XIX веке евреи Западной Европы полюбили «мавританский стиль» в архитектуре, который напоминал им о так называемом еврейско-мусульманском симбиозе в Андалузии и в Гранаде, когда в Испании правили мусульманские халифы, и испанские евреи могли занимать в обществе беспрецедентно высокое положение. И вот по всей Европе начали строить деловые здания в мавританском стиле, а также театры, казино и, конечно же, синагоги. Именно поэтому Йозеф Рот сравнивал кинотеатр УФА на Курфюрстендамм с мечетью. В 1881 году, в связи со строительством в Берлине грандиозной, спроектированной в мавританском стиле «Новой синагоги», гордости германского еврейства, один из влиятельных журналистов-антисемитов писал: «В чем смысл их желания называться почетными гражданами Германии, если они одновременно сооружают самую большую свою святыню в мавританском стиле, по-видимому, чтобы никто не забывал, что они — семиты, азиаты, чужеродные иностранцы?» Однако евреи продолжали усердно культивировать этот архитектурный стиль, напоминавший об эпохе, когда Самуил ибн Нагрела или Маймонид смогли прожить такую жизнь, какой евреи впоследствии не ведали в христианской Европе. Самое удивительное, пожалуй, в том, что подобное увлечение арабским и андалузским, или «мавританским», стилем сильнее всего проявилось в немецкоязычных странах, где жили исключительно евреи-ашкенази, которые вообще не имели никаких связей с Испанией. Ашкенази гордились мавританской традицией оттого, что она восходила к эпохе, когда евреи более, чем когда-либо еще, ощущали себя в Европе «как дома». Мода на еврейский ориентализм стремительно распространилась по всему Западу и не ограничивалась зданиями синагог или кинотеатров. Она заставила европейских евреев обратить свои взоры на мусульманскую Испанию, а также увидеть в истинном свете таких ученых, как Маймонид. Увидеть их в той роли, которую они на самом деле играли: как воплощение смешанной арабо-иудейской культуры, которую невозможно было легко и просто разделить на две отчетливо различающиеся части. Маймонид и его соратники, писатели и ученые испанской Андалузии, были экспертами в том, что касалось культуры Востока, научных представлений древних греков, математических достижений арабов и персидской поэзии. А европейские евреи с начала XIX века стали брать на себя новую роль — интерпретаторов, истолкователей культуры, нравов и образа жизни обитателей Востока. Помимо возможности найти себя, свою сущность на Востоке, их вдохновлял поворот Европы к Востоку и его культуре, поскольку мусульманский мир пребывал в состоянии упадка и застоя, мусульмане больше не были для империализма грозной силой, а стали скорее заманчивой, привлекательной целью.

Самым известным ориенталистом в годы юности Льва был Арминиус Вамбери, его книги и статьи познакомили широкую читательскую аудиторию с нравами и обычаями Востока, он оказывал услуги консультанта военным кругам и правительствам разных стран по вопросам ведения дел в исламском мире. Не подлежит сомнению, что Лев еще в отроческие годы познакомился с его описаниями путешествий по Кавказу и Средней Азии, а также с его знаменитыми автобиографическими записками. Книги и статьи самого Льва не только пестреют ссылками на «великого Вамбери», но и порой имитируют его стиль.

Вамбери, чье настоящее имя Герман Вамбергер, родился в 1831 или в 1832 году (точной даты не знал он сам) в семье венгерского талмудиста и еще молодым человеком отправился в Константинополь, где зарабатывал себе на жизнь, давая уроки и делая переводы. Достаточно скоро он стал желанным гостем у высокопоставленных турок, а за свои исключительные лингвистические способности получил почетное прозвище Решид-эфенди («решид» — «доблестный», честный, а «эфенди» — «господин», вежливое обращение к знатным особам).

Решид-эфенди держался как турки из высших слоев общества и идеально подражал соответствующей манере речи. Погрузившись в атмосферу стамбульской жизни, он поступил на службу к великому визирю, и его высоко оценил сам султан Абдул-Хамид II (Абдул Рыжий). В 1863–1864 годах Вамбери предпринял путешествие по Персии, Кавказу и Туркестану. Он странствовал в обличье дервиша и следовал примерно теми же караванными тропами, по которым примерно через шестьдесят лет пролегал путь Льва и его отца — через Хивинское и Бухарские ханства, в Самарканд, Тегеран и Трабзон, а затем снова в Константинополь.

Отмечая «примитивность» Персии по сравнению с Турцией, Вамбери писал, что жители Персии, по-видимому, не имели никакого желания следовать в фарватере у Запада. Он пересек высокогорные пустыни с несколькими караванами, его спутниками были и нищие, и разбойники. Порой ему приходилось попрошайничать в близлежащих деревнях или же просто питаться любыми остатками пищи, какие удавалось найти, у него завелись вши, и он больше всего на свете мечтал о возвращении к удобствам, которые предлагал Запад. Но возвращение на родину было омрачено своего рода «культурным шоком наоборот». Он обнаружил, что надетая им маска срослась с лицом. Он чувствовал, что больше не принадлежит какому-то одному месту. «В Азии меня принимали за турка, перса или за жителя Средней Азии, но очень редко за европейца, — писал он. — Здесь, в Европе, обычно думали, что я — переодетый в европейские одежды перс или турок; вот вам результат игр с этнической принадлежностью!» Он ощутил на себе проявления антисемитизма, характерные для той эпохи и столь сильные в Будапеште: где бы он ни появлялся, писал он, все говорили: «Этот еврей лжет, он обманщик и хвастун, как и все они, его собратья по вере».

Тем не менее в 1864 году, когда он опубликовал свои заметки под названием «Путешествия по Средней Азии», они стали бестселлером повсюду в Европе, особенно в Англии, где их читали еще и в качестве ценного военного и политического руководства. Вамбери в том же году совершил триумфальную поездку в Лондон и Париж, так что подросток, чистильщик обуви из Будапешта, теперь стал личным другом принца Уэльского (впоследствии короля Эдуарда VII) и частым гостем в Виндзорском замке.

Во время своего визита в Англию Вамбери встретился с тремя поколениями британской королевской семьи: с королевой Викторией, королем Эдуардом VII и королем Георгом V.

Жизнь Вамбери была поразительной и необычной, и неудивительно, что он несколько раз писал собственную биографию. Он подружился с другим евреем-ориенталистом, известным искателем приключений Уильямом Гиффордом Полгрейвом, а также со знаменитым путешественником Дэвидом Ливингстоном, который якобы сказал ему: «Как жаль, что ваша деятельность не охватывает Африку!» Возможно, самая интересная встреча, о которой Вамбери часто рассказывал друзьям, случилась у него с тогдашним британским премьер-министром Бенджамином Дизраэли, который спросил у Вамбери, кто же он на самом деле по происхождению.

Хотя Дизраэли стоял во главе самой могущественной христианской державы, известность он приобрел еще раньше как автор популярных романов, в которых говорилось о фундаментальном сродстве между евреями и мусульманами и вообще о превосходстве всех семитов. Его воззрения представляли собой мешанину псевдонаучных представлений о расе с романтическими идеями в духе Вальтера Скотта. Бернард Льюис метко охарактеризовал мировоззрения Дизраэли как «сентиментальный семитизм». Дизраэли идеализировал атмосферу пустыни и османского двора. Еще в молодости, путешествуя по Ближнему Востоку, Дизраэли, точь-в-точь как Лев, гордился тем, что его порой принимали за турка: «Я практически турок, — писал он. — Ведь на мне тюрбан, и я курю трубку длиной в шесть футов, сидя на низком диване». Когда Дизраэли стал премьер-министром, его политика в отношении Османской империи, возможно, продлила само ее существование на целых полвека. Его паназиатская идеология предвосхитила сложнейшие сопряжения и столкновения между евреями и мусульманами, антисемитами и сионистами, интересы которых в последующие сто лет постоянно пересекались.

К моменту смерти Дизраэли (1881 год) над Европой уже начала сгущаться тень антисемитизма, представлявшего собой в некоторых отношениях и вывернутые наизнанку идеи Дизраэли о чистоте рас. Отвечая в парламенте на нападки одного антисемитски настроенного ирландского политика, Дизраэли сказал: «Да, я в самом деле еврей, и когда предки достопочтенного джентльмена еще были дикарями на безвестном острове, мои уже состояли жрецами в храме Соломона». Дизраэли бывал не меньшим расистом, чем худший из антисемитов, так, у него можно встретить, например, утверждения, что евреи — высшие и лучшие среди людей.

Бенджамина крестили 31 июля 1817 года, когда ему исполнилось двенадцать лет, в связи с чем его невозможно было бы обвинить в отказе от иудаизма по расчету или даже по собственной воле, ведь решение принимали его родители. Это обстоятельство дало ему, христианину, возможность заняться политической деятельностью и одновременно гордиться своим еврейством. Его романтические представления о евреях как об «арабах Моисеева закона» (он воспользовался этим определением в своем романе «Конингсби») имели примерно такое же отношение к евреям-современникам Дизраэли, как рыцари Вальтера Скотта в романе «Айвенго» — к членам британского парламента в XIX веке. Недаром Дизраэли рос в эпоху, когда Вальтер Скотт был любимым писателем Англии, да и во всей Европе соперничал в популярности с такими авторами, как, например, Александр Дюма. А создавший позитивные образы евреев-аристократов Скотт как раз исповедовал идеи «расового благородства» и оказал большое влияние на интеллектуалов XIX века.

Обычно романов Дизраэли не принимают всерьез, однако порождены они вовсе не желанием оригинальничать, не чудачеством плодовитого ума — наоборот, они ознаменовали начало целого столетия воображаемых слияний, сращений Востока и Запада, которые должны были освободить порабощенные народы Востока и, одновременно, спасти евреев. В 1840-х годах Дизраэли опубликовал трилогию «Молодая Англия»: «Конингсби», «Сибил», «Танкред». И хотя в заглавиях имена молодых англичан, самый важный герой всех трех романов — таинственный старик-сефард, миллионер по имени Сидония. Этот стареющий еврейский гений родился в Арагоне, королевстве крестоносцев в Пиренеях, в семье марранов, то есть евреев, которых испанская инквизиция заставила обратиться в христианство. Он выступает в роли ментора молодых героев трилогии — умных и красивых, но наивных молодых англичан. Сидония нередко разъясняет юным героям книги истинный «расовый смысл» происходящих событий: «Раса — это все, — утверждает он, — и другой истины не существует». Впоследствии именно это место из романа будут цитировать нацисты, иронически ссылаясь на то, что автор сего мудрого высказывания — еврей. Однако, с точки зрения Сидонии, «арабы Моисеева закона» и «арабы-магометанцы» — то есть евреи и мусульмане — на самом деле лишь две ветви одной и той же благородной семитской расы. Эти давно потерявшие друг друга братья и их потомки должны объединиться, чтобы определять будущее современного мира.

Заключительный и самый известный роман серии «Молодая Англия» — «Танкред» — более остальных наполнен идеями еврейского ориентализма. Танкред — идеальный молодой англичанин, аристократ, его обожают родственники, он честен, храбр, умен и религиозен. Танкреду предстояло найти себе «хорошую партию», стать членом парламента и в конце концов получить пост премьер-министра. Однако наивный герой книги желает пойти по стопам своего предка, сэра Танкреда, того, кто отправился завоевывать Святую землю еще в Первый крестовый поход. Родители в конце концов согласились с пожеланиями своего упрямого сына, но обратились к Сидонии с просьбой помочь ему в его духовных поисках. Танкред поражен загадочной восточной мудростью Сидонии и, отправляясь в свой мессианский поход на Ближний Восток, избирает Сидонию своим наставником. Хотя на тот момент сионизм еще не оформился как политическое движение, Дизраэли уже мечтал о божественной справедливости, которая сможет помочь евреям вернуть себе Иерусалим. Основной посыл «Танкреда» сводится к тому, что Англия станет «верховной властью» на Востоке, однако она никогда не захватит «престол Давида». В этом смысле слова «Танкред» был, по-видимому, первым сионистским романом. На посту премьер-министра Дизраэли продумывал различные варианты создания еврейского государства в Палестине под эгидой Великобритании — концепция популярная в Англии и в связи с проеврейскими настроениями высших слоев английского общества, и потому (сейчас в это трудно поверить) что еврейское государство рассматривалось как гарант стабильности в ближневосточном регионе. Таким образом, сионистская идея, то есть идея современного воплощения древнего государства Израиль в современной Палестине, получила сильное подкрепление в Англии XIX века.

Однако на Европейском континенте дело обстояло несколько иначе. Развитие такой, казалось бы, узкоспециальной научной отрасли, как сравнительная лингвистика, разделило весь мир на две семьи — говорящих на семитских, и на индоарийских (сейчас их называют индоевропейскими) языках. К первым относились евреи и арабы, ко вторым — древние индусы, персы и большинство европейцев. Большинство расистов XIX века, ошибочно прилагавших биологические выводы Дарвина к истории человеческого общества, столь же неверно — в расовом духе — интерпретировали лингвистическую классификацию языков. Даже весьма уважаемые ученые той эпохи порой придерживались мнения, будто у рас существует общая душа и что у них имеется конкретный характер. В соответствии с подобными воззрениями, у семитов нет способности к творчеству или же она проявляется весьма слабо, тогда как арийцы щедро наделены ею. Евреям открытия сравнительной лингвистики представили еще один аргумент для идентификации себя с Востоком.

Еврейский ориентализм более, чем где-либо еще, проявился в Германии. Образованные, культурные евреи, как говорилось в одном антисемитском памфлете, «могут сколько угодно распространяться о Гете, Шиллере и Шлегеле, однако в любом случае они остаются чужеродным, восточным народом». И это обвинение — снаружи они кажутся европейцами, а по сути люди Востока — предъявлялось ассимилированным евреям Германии на протяжении всего XIX века. Даже сам термин «антисемитизм» ввел в 1879 году один гамбургский журналист по имени Вильгельм Mapp, желавший смешать евреев с прочими семитами.

То обстоятельство, что полностью ассимилированные евреи вызывали у антисемитов не меньшее, если не большее отторжение, чем приверженные традиционному образу жизни, по-видимому, и привело к появлению термина völkisch. Термин этот, который трудно перевести точно (это «народный», «национальный» в шовинистическом понимании), возник в рамках концепции расистского национализма, противопоставляющей «народность» с ее творческим началом «бездушию» и «отсутствию корней» современного мира, когда люди живут в городах, объединенные с окружающими лишь меркантильными связями.

Эта völkisch-идея была не только несовременной, но по сути своей антисемитской. Она заключалась в том, что культурная и расовая духовность каждого человека коренится в его собственном национальном пространстве. Евреи и цыгане оказывались исключениями, ведь у них нет собственной земли, иными словами, национального пространства. Они были космополитами, чья душа питалась подражанием творческому началу остальных народов. При этом евреи стремились лишить мировые культуры собственной сути, «выхолостить» их, превратив в единую наднациональную, меркантильную культуру.

Для антисемитов подобного направления главным злом были ассимилированные евреи. «Евреи Рембрандта — настоящие евреи, поскольку они не желали ничего иного, как быть евреями, и благодаря этому они были личностями. Это прямо противоположно тому, что мы видим у евреев сегодня: они жаждут стать немцами, англичанами, французами и так далее, и в результате они теряют свою личность» — так писал Юлиус Лангбейн в 1890-х годах в завоевавшей популярность книге «Рембрандт как учитель».

Как ни парадоксально, на раннем этапе сионизм черпал вдохновение из этого же самого круга идей. Отчасти это объясняется одержимостью сионистов, их желанием поскорее решить «еврейский вопрос». Некоторые евреи принялись доказывать, что националистические идеи можно адаптировать для своих целей, для создания собственной родословной — для этого требовалось найти «настоящих», «первозданных» евреев, чтобы противопоставить их стереотипному представлению о евреях как людях космополитичных и не имеющих собственных корней. Евреев, воплощавших подобный, «национальный» идеал искали на Кавказе, в Азербайджане, среди эфиопов-фалашей, даже в отдаленных сельских районах Восточной Европы. В 1898 году Макс Грунвальд, молодой раввин из Гамбурга, создал «Ассоциацию еврейской фольклористики» и начал печатать статьи о польских хасидах, кавказских горских евреях, странствующих певцах, раввинах-чудотворцах, злых духах и так далее. «Идеальным евреем» Грунвальд считал мистика-каббалиста или танцующего хасида — еврейский эквивалент романтических образов германского крестьянина или дровосека.

Как в 1890-х годах евреи из Австро-Венгрии стали лучшими в Европе фехтовальщиками, желая защитить собственную честь и достоинство, так и теперь они попытались создать собственную версию «национализма». Евреи-ориенталисты приняли в свой круг чужеродных им евреев, лишь бы доказать, что те имели независимое существование за пределами Европы, ведь именно это, по их мнению, устанавливало связь между всеми евреями — древними евреями и теми, что жили в Европе XIX и XX веков. Между тем германские евреи в массе следовали тактике Ратенау, ставя своей целью полную ассимиляцию. В 1898 году, когда Грунвальд создал «Ассоциацию еврейской фольклористики», Ратенау опубликовал эссе «Слушай, Израиль!», призывая евреев — в особенности «восточных» — избавиться от таких физических и этнических черт, которые считались характерными для них.

Мартин Бубер назвал еврейство «сообществом, объединенным узами крови», и эта идея, кстати, вполне völkisch, получила широкое распространение среди участников сионистского движения. Трагедия евреев Запада, по мысли Бубера, заключалась в том, что при кровной общности у них отсутствовала общность территориальная, — ни один германский антисемит не смог бы выразить это лучше, чем Мартин Бубер.

Однако так же, как сионисты, усвоив антисемитскую идею о том, что евреи никогда не смогут стать частью какой-либо нации, превратили ее в позитивную задачу создания современного еврейского государства, германские евреи-ориенталисты вывернули наизнанку оскорбительное отношение к себе антисемитов. «В любом еврее, — писал Бубер, — живет вся сила азиатского духа: единение душ, Азия без конца и края, Азия священного единства». Сионизм Бубера строился на представлении, что в каждом еврее есть восточное, ориентальное начало, которое и представляет собой истинную суть его личности, его архетип, и именно это обстоятельство должно быть для евреев источником гордости, а никак не стыда. Бубер связывал иудаизм как часть «азиатского духа» с китайской, индийской, египетской и персидской культурами, еврейских пророков — с упанишадами, Заратустрой, Лао-цзы, он преднамеренно вывел еврейскую традицию за пределы западной культуры и в особенности культуры немецкой. Еврейская традиция, по мнению Бубера, не способна усвоить, впитать в себя западные стандарты и ее нельзя судить по ним, поскольку подобная вестернизация лишь отнимала у нее ее истинную силу.

В XIX веке среди немецких евреев постепенно стала прокладывать себе дорогу идея о том, что из жизненной основы еврейского сообщества иудаизм должен стать частной религией отдельных граждан, «одной из конфессий». Евреи-традиционалисты отвергали этот путь, указывая, что «реформированный» иудаизм ближе к протестантизму, не имеющему отношения к еврейству. Бубер и его последователи, хотя возврат к ортодоксальной вере их не привлекал, также отвергали превращение иудаизма в «просто религию», считая, что оно ослабляло евреев и отчуждало их от собственной культуры. Примером подобной опасности служил сам основатель сионизма, Теодор Герцль, очень плохо знавший и еврейскую культуру, и религию. Его Талмудом были оперы Вагнера: ведь мысль о создании современного еврейского государства впервые посетила его, когда он слушал «Тангейзера».

Иудаизм, с точки зрения еврейских ориенталистов, был ближе всего к исламу: он давал всеобъемлющий взгляд на мир и основы человеческой жизни. В 1901 году, на Пятом сионистском конгрессе в Базеле, Бубер наметил в общих чертах культурную программу сионизма, призвав к продвижению еврейского искусства и развитию издательской деятельности, распространению еврейской культуры в газетах и журналах, модернизации еврейского гуманитарного образования. В том же году был основан сионистский культурный журнал «Ост унд вест», ставший вскоре рупором движения, которое Бубер назвал «еврейским возрождением», или «обновлением». Он полагал, что творческое начало еврейского народа фактически иссякло после разрушения Второго храма, а две тысячи лет, проведенных в диаспоре, стали огромной и непродуктивной паузой, культурной комой. Вместе с тем Бубер считал, что «собственная душа еврея» пережила все испытания и сохранилась целостной: «Несмотря на все это, он остался человеком Востока».

К 1920 году представление о тесной связи между евреями и мусульманами, а через них и с другими народами Азин разделяли в Германии и Австрии практически все — от антисемитов из правого лагеря до культурных сионистов на левом фланге. Сто лет строительства синагог в мавританском стиле и сочинения в ориенталистском духе подкрепляли эту точку зрения — споры шли разве что о том, была ли основа подобной связи культурной, религиозной, расовой или же сочетала все эти факторы. В статье, опубликованной в 1915 году в ежемесячнике «Юдише монатсхефте», который издавал для евреев Германии раввин доктор П. Кон, отмечалось, что точка зрения «евреев-ориенталистов» превратилась в общепризнанную. Автор статьи, подписавшийся инициалами «Р. Б.», находился под впечатлением от новой книги «Мир ислама», которая рассматривает Ближний Восток через призму нового, тевтонско-турецкого джихада, направленного против Запада. Автор статьи подчеркивает всемирную миссию Германского рейха в мусульманском мире и ее важность для германских евреев:

Особенно мы, евреи Германии, с неизменным и непреходящим вниманием следим за той замечательной перспективой, которая открывается по мере того, как между нашей Родиной и миром ислама устанавливаются все более тесные политические связи… Кто для нас Исмаил? Каково для нас значение исламского мира? Мусульманская религиозная доктрина, мусульманские обычаи и законы, мусульманская наука и прекрасная литература содержат так много золотых зародышей, которые, очевидно, заимствованы из древнего иудейского наследия, а потому представляются нам весьма знакомыми и близкими.

Идеи ориентализма, пропагандировавшиеся Бубером, восприняли и евреи, остававшиеся в стороне от сионистского движения: понятие «Востока» служило ассимилированным евреям средством самоидентификации и обретения аутентичности. Еврею ведь не требовалось уезжать из Европы для того, чтобы найти Восток у себя в душе. Представителем подобного, не окрашенного сионизмом, еврейского ориентализма был писатель Якоб Вассерман, в то время считавшийся одним из крупнейших литераторов Германии: «Еврей, кого я называю человеком Востока, не может потерять себя, поскольку его благородные духовные качества, его родство по крови связывают его с прошлым и налагают на него чрезвычайную ответственность за будущее, так что он не может предать себя самого… Он свободен, а все остальные суть рабы. Он правдив, а прочие лгут». Вассерман утверждал, что по сравнению с западными евреями, которые олицетворяют «позор, страдания, невзгоды, смирение», евреи Азин суть «воплощение могущества, чести, славы и великих деяний».

В отличие от Вассермана, один из самых интересных еврейских ориенталистов, Ойген Хёфлих (в Вене они со Львом вращались в одних и тех же кругах), был сионистом, не вписывающимся, однако, в стереотипные представления о сионизме. Установление контактов с арабами (а также китайцами и индусами) волновало его ничуть не меньше, чем создание еврейского государства. Для него сионизм был лишь частью паназиатского движения. Хёфлих стремился подняться над расовыми связями среди «азиатов», чтобы понять истинный смысл возвращения евреев в Палестину: «Мы хотим вернуться — однако не как европейцы… Защищать народы Востока помыслами и деяниями — вот наша обязанность за пределами границ собственного народа». В 1937 году он написал благожелательную рецензию на книгу Льва «Аллах велик!», воздав должное и пониманию, и широте охвата, и образу мусульманского мира и пожалев лишь, что автор книги не уделил больше места и внимания «проблемам, с какими приходится сталкиваться евреям, которые стремятся стать частью мира Востока».

Сионисты-ориенталисты рассматривали возвращение евреев в Израиль как сигнал для возрождения Азин и крушения колониальной системы. «Душу Азии убивают», — писал Бубер, открыто осуждая «порабощение Индии, самоевропеизацию Японии, истощение сил у Персии и, наконец, разорение Китая, где древний дух Востока, казалось, пребывал в состоянии незыблемой безопасности». Разница между Львом и другими еврейскими ориенталистами состояла, однако, в том, что если Бубер, Хёфлих, Вассерман и другие предлагали в качестве посредников между Востоком и Западом евреев вообще, то Лео Мохаммед Эсад-бей Нусимбаум в основном предлагал свои собственные услуги.

 

Глава 12. Назад, в преисподнюю

После разрыва с коллегами-мусульманами Лев не мог более принимать участия в заседаниях общества «Исламия», но, по-видимому, появлялся в более либеральном «Союзе Востока», где, скорее всего, и познакомился с бароном Умаром-Рольфом фон Эренфельсом, который стал его близким другом. Теперь он в основном уделял внимание Советскому Союзу и судьбе всех бывших подданных Российской империи, а не только ее мусульманскому меньшинству. Это вскоре привело его в общество куда более скандальное, нежели могли бы себе представить его собратья-ориенталисты.

Летом 1931 года Лев начал посещать собрания кое-каких антикоммунистических групп правого толка, в том числе и «Германороссийской лиги борьбы с большевизмом». Главой этого объединения антибольшевистски настроенных эмигрантов из России был германский аристократ Александр фон Мельгуноф, а состояли в нем в основном нацисты или будущие нацисты. Правда, когда расистски настроенная пресса вывела Льва «на чистую воду», контакты с «Лигой» стали для невозможными. Каким бы одиозным ни казалось сейчас его намерение присоединиться к группе подобного рода, в контексте того времени оно было объяснимым, особенно если принять во внимание его антиреволюционные убеждения.

Ключ к развивающимся политическим воззрениям Льва я обнаружил в конце его книги «ОГПУ: заговор против всего мира» — он писал ее на протяжении 1931 года и опубликовал в 1932 году. Детально описав зверства ЧК (преобразованной затем в ОГПУ предшественницы КГБ), Лев делает следующее заявление: «Россия — это Америка прошлого, однако, в известном смысле, этой Америка будущего!» Доводы его основаны на сравнении двух стран с точки зрения их размеров и революционного наследия, а также в смысле их отношения к собственным «коренным жителям»: в одном случае это американские индейцы, в другом — мусульмане и татары. Свой главный политический вывод Лев иллюстрирует историческим анекдотом, который едва ли приходил на ум кому-то еще при анализе ситуации в сталинской России. Эдмунд Бёрк выступал в британском парламенте против Уоррена Гастингса, первого генерал-губернатора Индии, которому было предъявлено обвинение в притеснениях местного населения Индии. Гастингс возражал, что его действия нельзя считать противозаконными, поскольку в Индии ему были даны дискреционные полномочия. На что Бёрк, британский консерватор, ненавидевший любую несправедливость и беззаконие, возразил следующее: «Милорды, Ост-Индская компания не обладает дискреционными полномочиями, которые она могла бы ему передать; равно и наш король не имеет дискреционных полномочий, чтобы передать их ему; и у вас, милорды, нет таких полномочий, как нет их и у членов палаты общин и у всей законодательной власти в целом. Мы не располагаем дискреционными полномочиями, которые мы могли бы передать кому бы то ни было, поскольку это — нечто такое, что никому не дано и никто не имеет права их передавать. А вот те, кто дает подобные полномочия, — точно такие же преступники, как и принимающие их».

К сожалению, в 1932 году в Берлине не было политических клубов или ассоциаций для последователей Эдмунда Бёрка.

Куда более распространенными среди консерваторов в последние годы существования Веймарской республики были идеи, которые поддерживала редколлегия журнала «Дер наэ остен», сыгравшая столь активную роль в разоблачении этого «еврея-выкреста по имени Лео (Лейб) Нусимбаум».

Издатели этого журнала, выходившего раз в два месяца, принадлежали к своеобразному, хотя и весьма влиятельному кругу интеллектуалов, которые называли себя «мёллерианцами». Как они сами возвестили об этом в 1928 году, в первом номере журнала «Дер наэ остен», их конкретной целью было «продолжить деятельность, не довершенную Артуром Мёллером ван ден Бруком. Особенно в том, что касается Востока».

Мёллер ван ден Брук, прусский философ и переводчик Достоевского, покончивший с собой в 1925 году, смертельно боялся грядущей победы «Востока» (любого — от большевистского до исламского), его триумфа над вырождающимися культурами Запада. В Германии Запад называют Abendland, то есть «вечерняя страна», и Мёллер, так же, как его приятель Освальд Шпенглер, автор «Заката Европы» (пли «Заката западного мира»), считал, что над Европой и в самом деле заходит солнце. Восходит же оно на Востоке, как бы ни определять его. Мёллер считал, что противоядием от анемии и эгоизма западного общества является правильная разновидность коллективизма, который «естественно» выражен среди русских.

Мёллерианцы верили, что «германо-российской части мира» предопределено вести битву космических масштабов против сил западного буржуазного либерализма и что в этой битве их союзниками будут различные силы Востока. Для мёллерианцев государства делились на «молодые» и «старые». Германия была примером «молодого» государства, поскольку находилась в фазе экспансии и обуреваемая «идеей лидера» (Führergedanke) опиралась больше на чувства, чем на разум. Россия проходила аналогичную фазу, и большевистская революция лишь подтверждала это. И Россия, и Германия, по мысли мёллерианцев — это страны, которые проводили эксперимент, находились в поиске, их одержимость имела глубинные корни; и поэтому, на их взгляд, было неверно считать Советский Союз врагом. Истинные враги Германии — на Западе: это страны, победившие в Первой мировой войне и продиктовавшие условия Версальского мирного договора. Правда, США, считали мёллерианцы, с их жизнеспособной «варварской сущностью», духом — юности, развитой крестьянской, фермерской культурой могли бы стать членом будущего «восточного» союза. Идеи Мёллера, трудные для восприятия, туманные по смыслу, после его смерти были бы, скорее всего, заслонены трудами его друга Освальда Шпенглера. Однако, к счастью для мёллерианцев, их герой, прежде чем свести счеты с жизнью, успел дать своему последнему произведению название, резонансное, как никакое другое. Мёллер вначале собирался назвать свою небольшую работу «Третья сила», однако в конце концов озаглавил ее «Третий рейх».

С точки зрения мёллерианцев, Льву недоставало «внутреннего варвара-гунна». Он притворялся воином-мусульманином, то есть восточным варваром, человеком «почвы», а на деле оказался очередным выкрестом-интеллектуалом из среды завсегдатаев литературных кафе. Мёллерианцы не придерживались идей расовой чистоты, однако у евреев, согласно их понятиям, было два больших «но»: они относились к «старым» народам и были «торгашами». А мёллерианцы разделяли любые государства в мире на два основных типа — это страны торговцев и страны героев. Соответственно, представитель страны торговцев (к примеру, еврей или англичанин) вообще не был способен стать героем. Лев же притворялся героем и выглядел гротескно.

Если учесть, что мёллерианцы были для своего времени достаточно умеренными по сравнению с другими германскими консерваторами, станет ясно: обстановка в Берлине последних лет Веймарской республики стала не слишком благоприятной для по-бёрковски консервативного индивидуума, которого, вдобавок ко всему, публично разоблачили как человека еврейского происхождения. А Лев не только исповедовал консервативные взгляды, он оказался еще и монархистом, о чем возвестил в своей статье «Современные итоги», опубликованной в «Ди литерарише вельт» в 1931 году: «Так почему же я и по сей день остаюсь монархистом, несмотря на то, что прожил уже несколько лет в условиях республики, и отчего я с каждым днем делаюсь все большим монархистом?» Отвечал он на поставленный им самим вопрос просто и даже довольно здраво: «Мир сегодня столкнулся с двумя великими опасностями: большевизмом и национализмом, и они распространяются повсюду. Мне известно лишь одно-единственное средство для предотвращения обеих этих опасностей: монархия». Далее он пишет, что это должна быть «настоящая монархия, а не ее ограниченный конституцией и пределами конкретной страны вильгельмовский вариант». Последнее высказывание могло прозвучать прямо из уст Мёллера, который как раз придерживался мнения, что одна из концепций, которые Восток способен предложить Западу, — идея абсолютизма, простого, ничем не замутненного и подвижнического.

Эклектичные политические взгляды Льва приводили его во все более странные объединения, находившиеся на периферии веймарского общества. Одним таким объединением была «Социальная монархическая партия», которая ухитрилась просуществовать какое-то время к всеобщему удивлению: ведь она была не только дружественно настроена по отношению к евреям, но также собиралась создавать некое «государство рабочих», выступая при этом за реставрацию монархии. Идея заключалась в том, чтобы пролетариат призвал кайзера вернуться на трон и покончить с фарсом, который разыгрывали в Германии — в связи с воцарением парламентской демократии — соперничающие экстремистские партии, беспрестанно обвинявшие друг друга во всех смертных грехах. Социал-монархисты развенчивали все идеалы, которые исповедовали нацисты, так что у них, разумеется, не нашлось союзников, и они с самого начала были обречены на провал. Не помогло делу и то, что среди их лидеров имелись и аристократы-либералы, у кого за душой не было ни гроша, и «творчески мыслящие пролетарии».

Участие Льва в подобных группировках свидетельствует лишь о том, насколько искажены были в то время политические и нравственные ориентиры. В 1920-х годах многие вновь обращались мыслью к монархии, так и не осознав, что ее время уже прошло. Но ведь монархия, казалось им, это не только древность — Карл Великий, Саладин или царь Давид. Этот мир существовал буквально только что. А что, собственно, пришло на смену? Повсюду злодеи, кровожадные чудовища, не сдерживаемые более традициями отцов и дедов ни в политике, ни в общественной жизни, ни в нравственных принципах. Все группы, к которым Лев пытался прибиться в эти годы, объединяла идея, что избежать большевизма или фашизма позволит лишь возрождение монархического режима благодаря «народной поддержке», как бы они это ни определяли. Их политическая программа напоминала истории о Робин Гуде и короле Артуре: мир якобы будет спасен, если на трон вернуть «хорошего» короля. Правда, Лев отчасти разделял и современное ему учение о свободе воли и к тому же подозрительно относился к центральной власти. Как он сам сказал: «Чем меньше правительство стремится сделать меня счастливым, тем лучше я себя чувствую».

Монархические убеждения Льва корреспондировали с их повышенной популярностью в среде русской эмиграции в 1920-1930-х годах. На момент Февральской революции многие русские аристократы придерживались демократических убеждений и приняли сторону Александра Керенского, а не премьер-министра Временного правительства князя Львова, поскольку верили в возможность республиканского типа правления в России. Однако после переворота, совершенного большевиками в октябре, и последовавшими за этим ужасами большевистского правления среди эмигрантов всех мастей стала расти тоска по царской власти. Притом в русской эмиграции образовалось такое великое множество всевозможных партий, пытавшихся справиться с «новыми обстоятельствами», что трудно даже просто перечислить их. Оставив без внимания как ультралиберальные, так и ультрареакционные группы, Лев на некоторое время присоединился к одному из наиболее любопытных политических образований — движению младороссов. Оно возникло в среде эмигрантов под руководством жившего в Париже обаятельного и волевого Александра Казем-Бека, чья политическая программа позволяла якобы, помимо прочего, примирить большевизм с царизмом. Движение выступало в союзе с евразийцами, утверждавшими, что лишь они одни понимают уникальные законы русской исторической природы — ее монгольское наследие. Оно отвергало разделение на «левых» и «правых» как европейскую концепцию, которая неприменима к русским, и считало материализм во всех его формах — будь то капиталистических или марксистских — чужеродным, западным вмешательством. На их взгляд, победа коммунистов в России была вовсе не победой «азиатского большевизма», как это представлялось пронацистски настроенным русским эмигрантам из Прибалтики, а наоборот — окончательной «европеизацией» России. Вышедшая в 1928 году книга П. Малевского-Малевича «Новая партия в России», едва ли не единственная книга о евразийском движении, написанная по-английски, указывала, что монгольское иго, связавшее Русь с Востоком и исламом, «научило нас искусству правления, создав нацию из большого количества мелких и враждующих княжеств; оно научило нас терпимости и уважению к другим культурам и религиям». Притягательность этого движения больше всего ощутило молодое поколение русской эмиграции, те, кто был разочарован политическими воззрениями своих родителей, все еще смотревших назад, в прошлое.

Правда, не все молодые интеллигенты обратились в новую веру. В своей статье в парижской газете «Лё там» («Le temps»)Владимир Набоков-младший — он все еще подписывался псевдонимом Сирин — утверждал, что евразийство представляет собой славянофильство XX века в зеркальном отражении, как бы «славянофильство наоборот». Евразийцы и их последователи желали оторвать Россию от Европы, как в свое время славянофилы. Евразийство как движение выдохлось уже в начале 1930-х годов, оставив после себя множество манифестов и монографий, однако его новая, «ориентированная на Восток» перспектива по-прежнему находила отклик у эмигрантской молодежи, например у Льва Нусимбаума.

Другие основы младорусского движения оказались более долговременными. Младороссы возвещали: «Необходимость появления нового человека, порожденного механизацией жизни, человека нового стиля, новой морали и нового сознания, нового романтика. Такой новый человек во всем максималист». Александр Казем-Бек называл себя «Главой», и в конце 1930-х годов младороссы устраивали слеты в Париже и Праге, во время которых они, одетые в одинаковые рубашки синего цвета, выслушивали, как завороженные, трехчасовые речи своего Главы, время от времени вскидывая над собой правую руку с криком приветствия: «Глава! Глава!» Казем-Бек любил говорить, что либерализм представляет собой «юридический понос», который лишь ослабляет силы политического образования и оставляет его открытым для проникновения экстремистов: так, введение конституционной демократии в России способствовало появлению левацких фанатиков, и то же самое происходило теперь с правыми фанатиками в Германии. Казем-Бек стремился найти совершенно новую, среднюю позицию, примирив, казалось бы, заклятых врагов: он собирался возвести на трон наследника Романовых, великого князя Кирилла, однако при этом оставить без изменений очень многие советские нововведения. Великий князь Кирилл в течение некоторого времени поддерживал младороссов. Парадоксально: главный наследник российского престола поддерживал идею создания более мягкого варианта царизма, предоставления всех прав крестьянам, а также использования советского государственного аппарата. Подобные идеи легко было выдвигать откуда-нибудь из-под Канн или из Биаррица.

В 1929 году Лев получил от великого князя Кирилла орден, которым весьма дорожил; об этом событии он вспоминал до последнего дня своей жизни. В Вене этот орден, вместе с кавказским одеянием, стал частью его обычного наряда для выхода «на люди», то есть в кафе. Для Льва монарх был «кем-то вне классов, почти сверхчеловеческой вершиной пирамиды человечества», однако он не разделял фашистских идей многих младороссов. Его также не интересовали Глава, фюрер или дуче, и он высказывался на этот счет так: «У диктатуры имеются все недостатки монархии и ни одного из ее преимуществ».

Лев на самом деле так и не примкнул к младороссом, хотя посещал их собрания. Наибольшую проблему для него представляла собой первая часть в их названии — «младо». В детстве у него было мало друзей, и он, развившийся не по летам рано, с большой подозрительностью относился к другим детям. И в самом деле, его пассаж, восхвалявший абсолютизм, начинался так: «Я обожаю стариков и терпеть не могу молодых». Старики, по его мнению, спокойнее, умнее и скромнее молодежи, а когда молодежь отворачивается от стариков, как это неизбежно происходит, она в конечном счете приходит к варварству. Но самый серьезный водораздел пролег между Львом и младороссами в связи с наиболее радикальной политической новацией Казем-Бека, который высказал мысль, что у большевизма есть кое-какие (пусть немногие) положительные стороны и что это, пожалуй, относится и к Сталину. Самая мысль о том, что в Советской России могло быть хоть что-то хорошее, претила Льву.

Задолго до того, как печально известный пакт между Гитлером и Сталиным окончательно решил судьбу Польши и позволил начать Вторую мировую войну, брак по расчету между нацистами и коммунистами решил судьбу Германии. Дьявольский союз ультралевых с ультраправыми на самом деле начался раньше, еще в период создания нацистской партии и ее национал-большевистского крыла, и это многих приводило в замешательство в последние годы веймарского Берлина. Друг Льва Алекс Браилов, вспоминая, насколько сбивала их с толку эта связь между нацистами и коммунистами, писал об одном из приятелей-интеллектуалов: «Несмотря на весь свой ум, [он] не смог четко распознать обман, а потому рассчитывал, что коммунисты будут способны оказать сопротивление Гитлеру, причем если понадобится, то силой. Когда я обратил его внимание на то, что коммунисты фактически способствовали приходу Гитлера к власти, это не возымело никакого действия. Он все равно верил, что это была уловка коммунистов: заманить нацистов в западню, подтолкнуть их к насильственному захвату власти, которому коммунисты могли бы противостоять, чтобы затем разом сокрушить всех своих противников».

С упадком берлинских кабаре на театральных подмостках в 1930-х годах осталась практически лишь политическая сатира: выступления агитационно-пропагандистских групп коммунистов. Такие труппы, как «Ревю красного восхода», «Красные ракеты» и «Красный мегафон», показывали искусные танцевальные номера, составлявшие часть сугубо коммунистической кампании. Один журналист, присутствовавший на представлении танцевальной труппы под названием «Красные пионеры» в марте 1931 года, так описывал показанное «шоу»: «“Красные пионеры” набросились на вооруженных полицейских, сбили их с ног, принялись пинать их, издевательски хохоча, — и зрители восторженно аплодировали им». А КПГ (Коммунистическая партия Германии), которая устраивала подобные представления, по-прежнему утверждала: «Борьба между нацистами и социал-демократами носит притворный характер», поскольку на самом деле и те и те были членами одной и той же партии — партии буржуазного капитализма. Коммунисты утверждали, что социал-демократы были куда менее искренними, чем нацисты: ведь те, по крайней мере, выступали открыто, полностью раскрывая свои карты. Некоторые коммунистические труппы агитпропа даже изображали, как Гитлер вводит капиталистов-евреев в круг своих приближенных, укоризненно выговаривая своим штурмовикам: «Боже ты мой, ну отчего вы воспринимаете все так буквально!»

В последние годы Веймарской республики коммунисты были не единственными, кто не относился к нацистам всерьез. Многие тогда воспринимали нацизм как дурную шутку. В самом деле, ведь Гитлер, из-за его австрийского гражданства, даже не имел права баллотироваться в рейхстаг; он и появлялся там исключительно редко, пока не пришел к власти в январе 1933 года (а затем, в марте того же года, здание рейхстага сгорело). Большая часть американских газет смотрела на Гитлера как на безумное порождение «века джаза». Он был в их представлении мессией абсурда, германским Распутиным, «рехнувшимся апостолом». Его обвиняли в том, что он одновременно был и большевиком, и монархистом — тогда как он не был ни тем ни тем. Мало кто взял на себя труд прочитать его «Манн кампф». Мало кто считал, что у него есть хотя бы малая толика потенциала Муссолини. Однако были и такие, кто не сомневался в этом, в частности Джордж Сильвестр Вирэк, ведущий американский обозреватель того времени. Он взял интервью у Гитлера еще в 1923 году, опередив практически всех прочих зарубежных корреспондентов, и представил на удивление провидческую картину развития нарождавшегося нацистского движения. Вирэк процитировал слова Гитлера: «Я отберу социализм у социалистов»; он поспорил тогда с будущим фюрером о вкладе евреев в германскую культуру; он отметил, с какой горячностью Гитлер отказывался фотографироваться, причем предположил, что это вызвано либо предосторожностью, либо каким-то суеверным страхом, либо же чем-то еще — «например, стратегией, которую следует знать лишь его друзьям, чтобы в кризисный час он смог неузнанным появляться и тут, и там, и вообще повсюду». Гитлер был настолько неинтересен американской публике, что Вирэку не удалось опубликовать свое интервью с ним ни в одном из общенациональных журналов или газет. Его интервью 1923 года завершалось словами: «Если Гитлер сумеет выжить, он, несомненно, перевернет историю — к лучшему или к худшему».

Куда большее количество людей было в ту пору согласно с Дороти Томпсон, которая приехала в Берлин в 1932 году корреспонденткой журнала «Космополитен» — тогда этот журнал еще публиковал статьи таких писателей, как Эрнест Хемингуэй или Синклер Льюис, который был мужем Томпсон. Она добилась частной аудиенции у Гитлера, которую устроил для нее Эрнст Ханфштенгль, пресс-секретарь Гитлера, получивший образование в Гарварде. Умозаключения Томпсон, которые, в отличие от статьи Вирэка, смогло прочитать более миллиона подписчиков, оказались совершенно неверными, поскольку она недооценила фюрера. «Он непоследователен, многоречив, с трудом сохраняет самообладание, неуверен в себе, — писала она. — Он — яркое олицетворение “человека с улицы”. Когда я, наконец, оказалась в гостиной Гитлера в его апартаментах в отеле “Кайзерхоф”, я была убеждена, что вот-вот встречу будущего диктатора Германии. Но менее чем через пятьдесят секунд я была уверена, что это вовсе не так».

Нацизм был молодежным движением, а к середине 1920-х годов молодежь в своей массе не читала романов вроде «Волшебной горы» или «Берлин, Александерплац», которые ассоциируются у нас сегодня с периодом Веймарской республики. Гораздо популярнее были бестселлеры вроде расистской книги Ганса Грима «Народ без пространства», которая приводила классические доводы в защиту нацистского наступления на Польшу — это была одна из любимых книг Гитлера. «Народ без пространства» стал частью списка книг для чтения, вошедших в школьную программу для старших классов в Берлине, начиная с 1927 года, еще задолго до того, как страна оказалась под властью нацистов. Национал-социализм одержал победу в системе образования задолго до своей победы на выборах: более того, политический переворот был бы, вероятно, невозможен, если бы нацизму не дали возможности завербовать такое количество приверженцев и последователей на уровне средней школы и университета. Многие студенты сначала нередко становились коммунистами, однако, как любил повторять Геббельс, эти две идеологии не так уж далеки друг от друга, как может показаться; его девизом было: дайте мне молодого германского коммуниста, и я покажу вам будущего нациста. В Берлине вскоре начались преследования студентов и преподавателей еврейского происхождения, и учащиеся буквально штурмовали лекции по «расовой гигиене» и генетике.

Нацисты впервые добились значительного успеха на выборах в рейхстаг в сентябре 1930 года. Принято считать, что это была реакция электората на начавшуюся всемирную экономическую депрессию. Однако разрушительные последствия биржевого краха в «черный четверг» на самом деле сказались на положении в Германии лишь уже после сентябрьских выборов. Некоторые ученые одну из причин произошедшего видят в появлении в рядах избирателей тех, кто окончил школу в 1929 году. Сознание вчерашних школьников уже было готово к восприятию нацизма, даже если им не довелось увидеть ни одной черной или коричневой рубашки на улицах и они сами не участвовали в политическом митинге.

Одним из первых, кто выдвинул эту теорию, был сын Джорджа Сильвестра Вирэка Питер, к которому я и отправился в городок Саут-Хедли, штат Массачусетс, где он живет в просторном викторианском доме, набитом книгами о Германии, политике нацистов и поэзии; дом этот стоит на холме, над футбольным полем колледжа Маунт-Холиоук.

Вирэк объяснил мне свою теорию: за партию Гитлера голосовало «новое поколение немцев» — молодые люди, которых обучали учителя-нацисты. Об этом была написана его книга «Метаполитика: от выспренности романтизма до Гитлера», опубликованная еще в 1941 году и вызвавшая тогда немалый отклик. «В те годы никто не писал еще о Вагнере и Гитлере, во всяком случае, здесь, в США. Вечно приводили все эти модные марксистские доказательства, что Гитлер, мол, был порождением базовых экономических сил, и прочая такая ерунда. Разумеется, экономические факторы играли свою роль, кто спорит, однако это не объясняет национализма. Его не вызывают рыночные отношения. Сейчас-то это поняли, и потому никто уже больше не ссылается на ту мою книгу, а вот когда она впервые вышла в свет, тут на меня обрушилось немало критики».

Правда, большая часть критических замечаний относилась к личности Питера Вирэка, а не к его аргументации. Ведь он был сыном Джорджа Сильвестра Вирэка, которого в ту пору подозревали в том, что он являлся основным «агентом влияния» гитлеровской Германии в США. Я же приехал повидаться с ним потому, что его отец, которого все звали просто Сильвестром или же «Джи Эс», был когда-то близким другом Льва Нусимбаума. Впервые я понял это, когда увидел упоминание имени Вирэка-старшего в некрологе на смерть Эсад-бея, занявшем целых двадцать страниц в итальянском фашистском журнале «Ориенте модерно». Позже я обошел немало букинистических магазинов, покупая всеми забытые книги Вирэка-старшего. Я обнаружил, что он когда-то входил в число самых популярных американских поэтов-лириков, а также был одним из ведущих американских писателей, затрагивавших тему еврейской культуры, и автором таких бестселлеров, как, например, «Мои первые два тысячелетия: автобиография Вечного Жида» (он написал его в соавторстве с Полом Элриджем). Одновременно он отличался фанатичным германофильством. Когда Гитлер появился на политической сцене, Вирэк не смог противиться притягательной силе нацизма. Даже когда его друзья-евреи (в том числе и Элридж) осудили его поведение, Вирэку удалось сохранить поддержку со стороны таких всемирно известных либералов, как Джордж Бернард Шоу, и найти могущественных союзников в конгрессе США. Это продолжалось до 1942 года, когда его официально обвинили в том, что он является нацистским агентом, осудили и заключили в федеральную тюрьму. Лев встретился с ним, по-видимому, во время одной из многочисленных поездок Вирэка в Берлин.

В конце книги Вирэка под названием «Суд над кайзером», вышедшей в 1937 году, я прочел: «Благодарю Эсад-бея».

«Конечно же, мой отец знал Эсад-бея, — сказал Питер Вирэк своим глубоким басом с бесподобным, утраченным сегодня произношением начала XX века. — Он восхищался им как писателем. Я знаю, что они были хорошими друзьями. Но только ведь я вам мало что смогу рассказать, — добавил он. — Дело в том, что у меня с отцом к тому времени отношения уже были испорчены. Я в тот период старался встречаться с ним как можно реже».

Однако он позвонил мне вскоре после моего первого визита к нему и с энтузиазмом объявил: «Наверное, это вам не покажется таким уж важным, но память у меня из-за возраста стала странная и вечно выкидывает какие-то штуки. Я вот только что понял, что прочел книгу Эсад-бея еще до того, как отец впервые упомянул его имя. Это ведь он написал “Тайны Кавказа”? Так вот, она — одна из первых, на которые я написал рецензию. Это было для школьной газеты, которая издавалась в школе Горация Мэнна, в 1931 году, — и книга эта мне понравилась, насколько я помню». Пауза. Потом он сказал: «Ну вот, на сегодня все». Голос у него был скрипучий. Я навел справки, что и когда писал Питер Вирэк, и оказалось, что рецензирование книг было важной частью его литературной работы. Питер Вирэк всю жизнь стремился порвать с антисемитизмом, царившим в доме его отца. После войны тот вышел из тюрьмы, и Питеру пришлось взять его к себе. «Собственно говоря, мы с ним не примирились. Мать ушла от него, когда разразился весь этот скандал, а мой брат погиб в Анцио, сражаясь с нацистами. Отец был совершенно одинок, относились к нему тогда плохо, вот я его и пожалел. Он однажды сказал мне, что у меня на самом деле правильные взгляды, но только я не верю тому, что он действительно изменил свои воззрения, — не верю, будто он действительно сожалел о том, что был нацистом. Он ведь говорил об этом как о своем “недомыслии”. Но, понимая, что это такое, невозможно называть нацизм недомыслием. Значит, отец так и не понял, что есть нацизм. Правда, он на деле не был антисемитом, среди его друзей было немало евреев… Да что там, у него большинство друзей были евреи — Эйнштейн, например, Фрейд и, разумеется, Эсад-бей!»

Через несколько недель после того, как я навестил его, Вирэк сообщил мне по телефону, что вспомнил еще кое-что. В конце 1950-х он какое-то время дружил с Дмитрием фон Мореншильдтом, профессором из белоэмигрантов, который издавал литературное обозрение. Тот был из прибалтийских немцев. У Мореншильдта была очень красивая жена по имени Эрика, кажется, третья по счету. Вирэк время от времени обедал у них, и Эрика иногда рассказывала про своего первого мужа. «Я только после вашего визита вдруг сообразил кое-что, — сказал Вирэк. — Видите, я уже до того дошел, что забываю самое главное. А ведь первым мужем миссис фон Мореншильдт был Эсад-бей! Она, похоже, очень гордилась этим — всегда называла его “мой арабский шейх”, рассказывала, что у него были целые гаремы и все такое прочее. Она была из тех дам — вы же знаете этот типаж, да? — которые ловят кайф, как говорится, рассказывая всем, что у их мужа был гарем. В общем, вот и все, что я о ней помню. По-моему, она еще стихи писала. Ну, ведь была женой Эсад-бея… Память все-таки такая странная штука, правда?»

Осенью 1931 года, когда Льву было двадцать шесть лет, стройная, привлекательная девушка с короткой стрижкой пришла поработать стажером в редакцию «Ди литерарише вельт». В своих воспоминаниях Лев называет ее Моника Бранд; он помнил, что при первом знакомстве заметил лишь ее «темные, улыбчивые глаза» и красивые руки с удивительно грязными ногтями. Она оказалась хорошей секретаршей, однако было в ней и нечто такое, что вскоре привлекло особое внимание Льва.

Иногда она появлялась в мужских костюмах и была в них обольстительна. Но чаще всего она носила узкие, обтягивающие юбки, жилеты без застежек и небольшие, лихо заломленные шляпки. Лев понял, что не в силах не замечать ее присутствия. Она сидела за своей пишущей машинкой, что-то печатала, лизала марки, наклеивала их на конверты. «Ее стан был тонким, ноги под столом она клала одну на другую. Они были прямые, стройные, в тончайших шелковых чулках». Она сказала, что ее зовут Эрика Лёвендаль и что она пишет стихи. Ее отец был каким-то промышленником, миллионером, поэтому ее каждый день привозил на работу шофер в ливрее.

Она отличалась от всех других девушек, с которыми Лев был знаком по литературным кафе. Они были, несомненно, привлекательны, однако им, по-видимому, хотелось лишь весело проводить время. «Я с трудом различал их. Они все как-то сливались в одно-единственное, счастливо улыбающееся узкое, тонкое лицо с огромными серыми глазами», — писал он о тех девушках, которых приглашал в кино, кафе или на дегустацию вин в винодельческие хозяйства. Первые сексуальные опыты вызывали у него отвращение: «Я чувствовал себя запачканным, заплеванным, хотя в то же самое время счастливым, как будто освободившимся от какого-то груза. Но торопился потом домой и часами мылся…» А девушки, приглашавшие его к себе домой попить кофе после полуночи, лишь иллюстрировали пропасть между Западом и Востоком. «Так вот что такое любовь, чувство, которое так сильно влияло на жизнь европейцев», — писал он с сарказмом после очередной случайной связи.

Спектакли, которые Лев, вероятно, разыгрывал перед сероглазыми девушками, представляются нелепыми, если принять во внимание его маску «восточного человека», того, кто фотографировался с газырями и мечами, в чалме и с кинжалом. Его неумелость, робость — а может, несостоятельность? — несомненно, входили в противоречие с образом шейха, ведь с выходом одноименного романа Эдит Халл, который уже в 1921 году был экранизирован с Рудольфом Валентино в заглавной роли, образ восточного мужчины, увозящего на своем скакуне уроженку Европы, стал символом чувственности. В Америке в 1920-х годах слово «шейх» приобрело значение «соблазнитель», что полностью противоречило его истинному смыслу: ведь шейх — это представитель высшего мусульманского духовенства, богослов и правовед или же вождь племени, глава рода, старейшина общины. А после выхода фильма «Шейх» так назвали даже марку презервативов.

Однако у секретарши со стройными ногами были темные глаза, она была сдержанной, не стремилась к сближению, и этим напоминала Льву девушек его родного города. Она была серьезна и получила почти такое же странное и эклектичное образование, как и сам Лев. Она рассказала ему, что бросила школу в четырнадцать лет и училась на дому, ее учителями были специалисты в разных областях знания, и она читала понемногу обо всем — так решил ее отец. В общем, она вполне могла быть изнеженной дочерью бакинского нефтяного магната. Но зачем она клеила марки в редакции «Ди литерарише вельт»?

Она пошла работать, чтобы получить жизненный опыт, объяснила Эрика. Она хотела встречаться с писателями, знаменитыми писателями. Она, как ей казалось, могла стать хорошей женой писателя. Гораздо позже Лев узнал, что она задумала выйти замуж за писателя еще в тринадцать лет.

Они начали ходить повсюду вместе, и теперь она покидала редакцию со Львом, а не с шофером.

На каждой из шести сохранившихся записных книжек Льва наспех нацарапано: «Тот, кто ничего не понимал про любовь». И хотя он пишет там обо всей своей жизни — от детства в Баку до необычных обстоятельств его переезда в Италию в 1942 году, — красной нитью всего повествования проходит его любовь к Эрике. Эта любовь довела его до сумасшествия в буквальном смысле слова (хотя его пребывание в психиатрической лечебнице было коротким) и не принесла ничего хорошего ни ему, ни ей.

Довольно скоро Эрике удалось сделать так, что Лев отбросил свою нерешительность. Его воспоминания об их флирте, о взаимной нежности исполнены эротики, которой нет нигде больше в его текстах. Он явно преувеличивает, изображая собственную неловкость и комичность, однако в остальном весьма точно описывает потерю самообладания и ощущение головокружения, которое охватывало его при виде истинно соблазнительной женщины. И как животное, оказавшееся в лапах у более сильного хищника, он сдался, перестал сопротивляться. На Фазаненштрассе, в доме, где он теперь снимал скромную, однако весьма удобную квартиру вместе с отцом, в распоряжении Льва был только небольшой кабинет с широким, удобным диваном. «Когда я уставал сидеть и писать, я ложился на свой диван и читал словари, учебники грамматики, разные научные журналы». И вот однажды, придя домой, Лев лег на диван и рассказал отцу про эту секретаршу-стажерку из журнала: как они договорились, она будет приходить к нему домой — печатать на машинке и выполнять разные поручения Льва. «Она будет являться каждый день и печатать под мою диктовку. Отец взглянул на меня, потом на диван и, покачав головой, заметил, с присущей его возрасту мудростью: “Что же, диван у тебя широкий, как раз на двоих. Но будь осторожен. Хорошая женщина — самая большая драгоценность для мужчины. А плохая — это ад”». Его отец опять оказался прав.

Хотя Лев позже утверждал, что был женат на американской протестантке, Эрика на самом деле происходила из еврейской семьи, и родилась она в Лейпциге, в 1911 году. Ее отец, Вальтер Лёвендаль, был оптовым торговцем обувью, который сумел превратить берлинскую коммерческую концессию чешского обувного магната Бати в многомиллионный бизнес. Лёвендаль перевез семью в Берлин еще в 1912 году. Эрика получила прекрасное образование, однако учиться ей было скучно. И тут она открыла для себя литературу. А точнее — людей, ее создающих. Писателей. Еще до появления в журнале она пыталась поступить в секретарши к Штефану Лоранту, популярному берлинскому писателю, а когда это не получилось, то завела «хорошие отношения» с Петером Фламмом, еще одним известным автором. Эрика любила писателей, но больше всего ей нравились знаменитые писатели. По-видимому, вовсе не случайно, что она увлеклась одним из авторов «Ди литерарише вельт». Эрику очаровал ореол загадочности, окружавший Льва. Как она жаловалась в интервью одной из желтых газет во время их развода: «Он ведь сказал мне, что происходит из знатного арабского рода. И только после нашей свадьбы я узнала, что он — всего-навсего Лев Нусимбаум!»

«Что мог я сам знать о том действии, которое оказывало на других мое имя? — писал Лев позже про эти годы. — Что было мне известно про странную жажду славы, которую многие женщины путают с любовью?.. Она любила мое лицо, потому что это лицо часто фотографировали».

Лео Нусимбаум и Эрика Лёвендаль — Эсад-бей и Эрика Ренон (так впоследствии стала называть себя эта «поэтесса», по названию горного хребта в Италии, где она влюбилась в другого писателя, из-за которого бросила Льва) — поженились 7 марта 1932 года. После этого она некоторое время называлась Эрика Лео Эсад-бей Нусимбаум, а в Берлине в 1932 году это было престижно. Молодожены переехали в квартиру, которую друг Льва, Вернер Шендель, помог получить в некоммерческой домовладельческой ассоциации «Городок работников искусств». Так Лев впервые оказался не в пансионе, не в съемной квартире, а в собственном доме. Этот многоквартирный дом был вообще-то известен как «Красный квартал», поскольку существовал на средства профсоюзов и его поддерживали различные социалистические партии, — в этом, разумеется, была известная ирония судьбы, учитывая политические взгляды Льва и состояние Эрики. Папаша Лёвендаль, как называли его друзья, лишь поморщился при известии о том, куда занесло его дочку, и предложил устроить их куда лучше, однако Эрика была в восторге от жизни в творческой атмосфере, где рядом с ними жили многие левые художники и писатели. Кроме того, Лев был человеком гордым. Поэтому вместо того, чтобы жить за счет своего недавно разбогатевшего тестя, Лев настоял на том, чтобы его недавно обедневший отец жил вместе с ними. И они начали обживать свой новый дом, где на заднем плане всегда присутствовал Абрам Нусимбаум, который лишь молча наблюдал за всей этой кутерьмой.

Папаша Лёвендаль, которого также называли «консулом», поскольку он занимал какой-то дипломатический пост, предоставленный ему чешским правительством, не слишком доверял этому самому Эсад-бею. Поскольку он был богат, то, само собой разумеется, подозревал всякого, у кого не было ничего за душой, в попытках завладеть его средствами. А странный наряд этого писателя, его поведение и вообще вся его репутация едва ли могли развеять возникшие подозрения. Ему импонировал тот факт, что его дочь вышла замуж за знаменитость. Но конкретно этой знаменитости он не слишком-то доверял. И даже нанял частного детектива, чтобы следить за собственным зятем.

Впрочем, неприязнь была взаимной. «У консула были всего три темы для разговоров: обувь, деньги и развлечения, — писал Лев с презрением. — Помимо этого, у него была единственная страсть: потратить как можно больше денег, чтобы потом похвастать этим во всеуслышание. У его жены тоже были всего три темы для разговоров: обувь, деньги и наряды. Помимо этого, у нее также была одна-единственная страсть: сэкономить как можно больше денег и тоже похвастать этим во всеуслышание. Несмотря на такое противоречие, эта пара жила, казалось, очень счастливо… У них был двенадцатилетний сын, однако даже он говорил лишь о деньгах и развлечениях. Третью тему для разговоров ему, очевидно, предстояло найти со временем».

Год, когда семья Нусимбаума-Эсад-бея обустраивалась в своем новом гнездышке в Берлине, был годом самых важных выборов в истории Германской республики. В 1932 году в Германии выборы на общенациональном уровне происходили четыре раза: два раунда президентских и еще два — по выборам депутатов в рейхстаг, причем первые два приходились на конец апреля, и все они были решающими. Фельдмаршал Гинденбург, суровый восьмидесятитрехлетний «герой войны», был президентом Германии с 1925 года (напомним, это был член диктаторского дуэта, на пару с Людендорфом приведший в 1918 году германскую армию к катастрофе). В Германии президента избирали на семь лет, и срок президентства Гинденбурга заканчивался. Он собирался вновь выиграть выборы, однако поговаривали, что какой-то выскочка, да к тому же еще и австриец, и капрал, изо всех сил старается заполучить место, занятое этим самым фельдмаршалом.

Этот младший офицеришка, этот иностранец, который уклонился от призыва у себя в стране, возглавлял третью по величине партию в рейхстаге. Еще месяц назад он даже не имел права баллотироваться на пост депутата рейхстага и уж тем более на пост президента Германского рейха. Но 26 февраля 1932 года тот, кто менее чем через год станет диктатором, сумел-таки получить незначительный пост в администрации германской провинции Брауншвейг. Теперь этот австрийский капрал получил законное право баллотироваться на выборах в президенты Германии. Однако у Гинденбурга, а точнее, у тех, кто разрабатывал стратегию его кампании, родился план, как противодействовать Гитлеру.

Этот самый Гитлер, как говорили, влияет на массы с помощью голоса, который гипнотически действует на людей, он его разрабатывал, холил и лелеял, как итальянский тенор. И Гинденбург (а точнее, Брюнинг, его тогдашний канцлер) принял решение — запретить ему выступать по радио. Логика правительства была проста: Гитлер ведь боролся на этих выборах за президентское место против кандидатов правительства — Гинденбурга и его канцлера. Это означало, что он борется с правительством, выступает против него, против государства! А радиоэфир был государственной собственностью. Итак, Гитлер был отлучен от эфира. Хотя задним числом можно утверждать, что хороши были бы любые меры, направленные против его прихода к власти, однако в то время подобное решение воспринималось как лишнее доказательство того, в какой дурацкий фарс превратилась германская демократия.

Пресс-секретарь Гитлера и его окружение решили тогда организовать самое стремительное политическое турне в истории: передвигаться по всей стране на поездах, аэропланах, автомобилях, чтобы Гитлер смог выступить перед максимальным числом слушателей, как если бы он выступал по радио. Главным средством передвижения были трехмоторный самолет Люфтганза-D-2001 и три длинных черных «мерседеса». Это был политический блицкриг Гитлера.

Настоящее шоу начиналось, как только кандидат в президенты спускался с небес на немецкие города в своем сверкающем самолете. Симпатизировавшие Гитлеру газеты стали называть его перелеты «рейсами свободы» (Freiheitsflüge), и они сильно способствовали распространению мифа о том, что Гитлер — это энергичный, стремительный спаситель Германии, ангел небесный, нисходящий на все грады и веси фатерланда. Впоследствии Лени Рифеншталь создала прогремевший на весь мир фильм «Триумф воли» — в нем, правда, не показаны предвыборные политические склоки. Единственным зарубежным репортером, освещавшим предвыборную поездку Гитлера, был англичанин Сефтон Делмер (который во время Второй мировой войны возглавит британскую службу «черной пропаганды», однако на тот момент считалось, что он симпатизирует Гитлеру). Вспоминая об этой политической кампании, он называл ее «Авиашоу Гитлера». Иностранный корреспондент участвовал в избирательном турне Гитлера с подачи Ханфштенгля. Именно он убедил Гитлера, что во время избирательной кампании надо, по примеру Рузвельта, всегда возить с собой какого-нибудь зарубежного корреспондента, чтобы представать в глазах всего мира открытым и искушенным в политике. Гитлер использовал Ханфштенгля с его обходительными манерами и прекрасной родословной, для того, чтобы завести множество важных контактов среди богачей и в Германии, и в Америке. Мать его была из Седжвиков, одной из первых семей поселенцев в Новой Англии. Прозвище «Путци», что на баварском диалекте означает «малыш», дала Ханфштенглю его кормилица. Его отец был весьма известным человеком в Мюнхене, так что на их роскошной вилле бывали такие знаменитости, как писатель Марк Твен, композитор Рихард Штраус и исследователь Арктики Фритьоф Нансен. Каким же образом этот мальчик из приличного общества связался с оравой политиков из пивных, антисемитов и представителей низших слоев общества?

В 1908 году Путци принимал участие в одном шоу с восточными мотивами, организованном гарвардским клубом «Заварной пудинг». В этом шоу, которое называлось «Роковой факир», гарвардские студенты переодевались одни в женскую одежду, другие — в наряды факиров, индусов и мусульман. Неуклюжий, высоченный Эрнст Седжвик Ханфштенгль (его рост был шесть футов и пять дюймов, то есть почти сто девяносто пять сантиметров) играл роль голландской девушки по имени Гретхен Спутсфайфер. Среди других актеров был и еще один студент по имени Уоррен Роббинс. Пути Уоррена и Путци после окончания Гарварда основательно разошлись: один вернулся домой, в Баварию, чтобы служить в составе королевского баварского конногвардейского полка, а другой поступил в Государственный департамент США. В 1922 году, когда Роббинс уже занимал пост старшего чиновника в американском посольстве в Берлине, он позвонил своему старому приятелю, тому самому, что играл роль «Гретхен». Вся эта революционная заваруха в Баварии очень беспокоит наше посольство, сказал Уоррен, поэтому они посылают к вам молодого военного атташе, капитана Трумен-Смита, чтобы разобраться в ситуации. Нельзя ли попросить старую добрую Гретхен позаботиться об этом молодом человеке, а также познакомить его с кем-то в Мюнхене? «Он оказался весьма приятным молодым офицером, лет около тридцати, правда, выпускником Йеля, однако, несмотря на это, я его хорошо принял», — писал Путци в 1957 году, в книге воспоминаний «Невыслушанный свидетель». В той же книге он рассказал и о судьбоносном для него ленче, на который выпускник Йеля пригласил его в день своего отъезда из Баварии. Вот как он передает свой разговор с американцем, успевшим проинтервьюировать всех мало-мальски заметных людей в Мюнхене:

— Сегодня утром я познакомился с весьма примечательным человеком.

— Вот как? — сказал я. — Кто же это?

— Адольф Гитлер.

— Вы, наверное, перепутали его фамилию, — сказал я. — Это не Хильперт? Есть такой немецкий националист.

— Нет-нет, — покачал головой Трумен-Смит. — Именно Гитлер… Мне дали карточку для прессы на их митинг сегодня вечером, но только я не смогу туда попасть, я же уезжаю. Нельзя ли попросить вас пойти и посмотреть на него? А потом дайте мне знать, каковы ваши впечатления, хорошо?

Путци взял карточку для прессы и в тот же вечер отправился послушать выступление Гитлера в погребке «Киндкеллер». Он вспоминал, что Гитлер много говорил о Кемале Ататюрке в Турции и о том примере, который подает всем Муссолини. Путци, как и обещал, описал свои впечатления выпускнику Йеля, а вскоре присоединился к нацистскому движению.

В Гарварде Путци возглавлял группу поддержки университетской футбольной команды, и известные ему приемы он перенес в политическую деятельность. Одной из его находок, воплощенных уже на раннем этапе существования нацистского движения, было преобразование гарвардской футбольной песни «Бей, Гарвард! Бей! Бей! Бей!» в нацистский клич «Зиг Хайль! Зиг Хайль! Зиг Хайль!»

Исход выборов в апреле и мае 1932 года оказался неубедительным: Гинденбург выиграл с минимальным преимуществом, а Гитлеру отлучение от радиоэфира весьма сыграло на руку. Летом того года на улицах Берлина ежедневно происходили вооруженные столкновения между нацистами и коммунистами. Кристофер Ишервуд, который в то время жил в Берлине, писал, что в этих уличных боях было что-то фальшивое, как будто обе стороны затевали их исключительно для рекламы: «Через пятнадцать секунд после начала перестрелки все заканчивалось, они разбегались в разные стороны». Обе стороны — и крайне правые, и крайне левые — теперь всеми силами старались отпугнуть избирателей от центристских партий.

Второй раунд общенациональных выборов 31 июля 1932 года показал, что стратегия экстремистов по нагнетанию насилия оказалась успешной: и нацисты, и коммунисты отняли голоса у партий умеренного толка. А нацисты стали самой крупной партией, представленной в рейхстаге.

У посетителей кафе «Мегаломания» не находилось слов, чтобы выразить разочарование результатами выборов. При этом практически никому не приходило в голову, что этот ничтожный капрал не то из Австрии, не то из Баварии имел хоть какой-то шанс оказаться во главе государства, не говоря уж о том, чтобы ликвидировать республику и стать диктатором типа Муссолини, как он пригрозил Гинденбургу, когда тот отказался сделать его членом кабинета министров в августе 1932 года. Одним из немногих, кто уже тогда покинул страну, был художник-сатирик Георг Гросс, он получил грант в Нью-Йорке и вернулся на родину лишь через двадцать лет. Позже он говорил, что у него было предчувствие грядущей общенациональной катастрофы: ему приснился сон, в котором был и преследуемый всеми, бездомный, неприкаянный интеллигент, и почему-то норвежский моряк, и целая груда гниющей рыбы. Получившая в 1932 году престижнейшую Клейстовскую премию Эльза Ласкер-Шюлер в следующем году подверглась нападению штурмовиков.

Лев, несмотря на политическую ситуацию, наслаждался своей славой и семенной жизнью с любимой молодой женой Эрикой. Огромным успехом пользовались все его книги: и «Двенадцать тайн Кавказа», и «Магомет», и «ОГПУ: заговор против всего мира», и другие. Он завершил «Россию на перепутье», а также новую биографию Ленина. Лев и Эрика могли с гордостью демонстрировать издания его книг на семнадцати языках.

6 ноября 1932 года завсегдатаи «Мегаломании» отметили самую лучшую новость с выборов этого года, хотя на самом деле едва ли были основания для радости. В масштабах всей Германии нацисты потеряли голоса избирателей, поскольку Гитлеру не удалось сохранить альянс с националистической партией промышленника Гугенберга (а значит, и возможность выхода на средства массовой информации). Но в самом Берлине нацисты получили больше голосов, чем прежде. Правда, и коммунисты обошли социал-демократов, впервые став партией левого большинства в столице Германии. Более семидесяти процентов берлинцев проголосовали за экстремистские партии — правого и левого толка.

Борьба между нацистами и коммунистами прекратилась. Настало время нанести смертельный удар по буржуазному центру — демократии в Германии. Когда транспортные рабочие Берлина в конце ноября устроили забастовку, случилось то, что сегодня трудно себе представить: Иозеф Геббельс и Вальтер Ульбрихт (будущий коммунистический лидер Восточной Германии) вышли на совместную демонстрацию против буржуазного муниципального правительства; коммунисты и нацисты стояли в одном строю, только одни кричали «Рот Фронт!», а другие «Хайль Гитлер!» Когда Эрика и Лев разъезжали по улицам Берлина в ее большом американском автомобиле (а это в сочетании с их еврейскими именами и внешностью теперь воспринималось как политическая демонстрация), они видели множество развевающихся флагов — на одних была свастика, а на других серп и молот.

Революция — старый кошмар Льва — наступала со всех сторон. И не было никакой надежды на милостивого монарха.

Когда коммунисты и нацисты начали устраивать совместные шествия по улицам Берлина, выступая против республики, генерал фон Шлейхер, занимавший пост начальника политического управления армии, пришел в сильное беспокойство. Он понимал, что такое сборище экстремистов означает одно: либо Сталин, либо Гитлер придут к власти в этой стране. Этот мастер интриг и закулисных махинаций, лысый пруссак с аристократической внешностью однажды сказал своему приятелю: «Либо я отрежу яйца Гитлеру, либо он мне». И вот к концу 1932 года фон Шлейхер вдруг ощутил, что не исключено как раз последнее.

На Рождество 1932 года фон Шлейхер выступил по радио с обращением к германскому народу, в котором он изложил свои смелые планы по созданию социалистически-националистической коалиции всех немцев. Лев, подобно большинству слушателей, был ошарашен услышанным. Стало ясно, что время Веймарской республики близится к концу, что она перерождается во что-то другое. Может, власть перейдет в руки военных? Шлейхер своим высоким отрывистым тенором, который не шел ни в какое сравнение с виртуозно поставленным голосом Гитлера, объявил о планах по национализации промышленности, увеличению страховых покрытий для рабочих, а также по переселению тысяч безработных на семьсот пятьдесят тысяч акров земель «на наших малозаселенных восточных территориях».

Это и решило дело. Слова о переселении погубили правительство фон Шлейхера. Вскоре нацисты также выступят со своими планами по переселению десятков миллионов людей «на Восток», и никто даже глазом не моргнет. Однако нацисты обещали переселить людей на чужие земли, на зарубежные территории. А в своем рождественском послании фон Шлейхер говорил о германской земле — о равнинах Пруссии, о территориях, которые принадлежали помещикам-юнкерам. Национальная аграрная лига, организация землевладельцев-юнкеров, тут же выступила с резким протестом против подобного «аграрного большевизма». Отныне никакие прошлые обещания или союзы уже не действовали. Дальше события развивались быстро и, в отличие от Москвы 1917 года, поначалу без кровопролития.

«Пронизывающий холод сковал город, погрузив его в мертвую тишину, сродни тишине в полдень, в летнюю жару, — писал Ишервуд. — Снаружи, в ночи, за последними, недавно построенными кварталами бетонных многоквартирных домов, там, где улицы заканчиваются застывшими от холода дачными участками, начинаются прусские равнины. Сегодня их ощущаешь повсюду вокруг, они наползают на этот город, будто чудовищное пустынное пространство враждебного океана». А капитаны этого океана нашептывали Гинденбургу, что генерал фон Шлейхер на самом деле большевик, выродок, что он — агент Москвы. Внутри Германии организован государственный переворот, и для борьбы с ним придется привлечь Гитлера. Нужно срочно договориться с Гитлером, прежде чем русские разрушат Бранденбургские ворота.

31 декабря 1932 года со стороны прусских равнин в Берлин ворвались ледяные ветры, с воем пронеслись по его улицам, мимо «Мегаломании» и зала, где проходил ежегодный рождественский бал для прессы, который устраивало издательство «Ульштайн» — и там и там праздновали приход Нового года те, кто составлял окружение Льва в Берлине. К следующему Новому году оба этих места попросту перестанут существовать. Революция в Германии наконец завершилась, как это произошло в России, только там она началась в 1905-м, а закончилась в 1917 году, а здесь начало было в 1919 году, а конец настал в 1932-м. В обоих случаях революции понадобилось двенадцать лет, чтобы дойти до своей кульминации — теперь власть могла, наконец, перейти в руки революционного правительства. Уже в январе 1933 года стали возникать все новые и новые соглашения и договоры, которые буквально на следующий день теряли силу, а коммунисты вскоре узнали, что нацисты на самом деле вовсе не «то же самое», что и социал-демократы.

Дальше произошло то, что всем хорошо известно и многократно описано. Веймарская республика закончила свои дни под звуки парадных маршей, под факельные шествия и при свете полыхающих до небес костров. Лицо фельдмаршала осталось только на марках. А все остальное изменилось до неузнаваемости.

В конце ноября 1932 года Лев отправился в лекционное турне по Турции и Чехословакии. В Стамбуле он выступал в Центре австрийской культуры, и турецкая пресса широко освещала это событие, воздавая выступавшему самые высокие похвалы и особо отмечая его великолепный турецкий. После Стамбула он поехал в Прагу, где прочитал по-немецки лекцию в клубе «Урания» — она называлась «Дух и душа современной России». В газетном объявлении об этой лекции сообщалось, что у выступающего в Вене украли «два чемодана и портфель» и что в том портфеле были «документы и текст лекции».

Возможно, Лев отправился назад, в Вену, пытаясь разыскать их. Во всяком случае, в скором времени он выступил с лекцией на эту же тему в Австрийской культурной ассоциации в Вене. А дальше, после того как в декабре 1932 года события в Германии начали развиваться непредсказуемо, он «попросту остался там», как написал на полях его полицейского досье негодующий сотрудник Общего совета общественной безопасности. Эрика, ее родители и брат также смогли уехать из Германии в начале 1933 года. Лев пересек границу, предъявив свой нансеновский паспорт, а его тесть с тещей еще смогли воспользоваться обычными германскими документами. Абраму Нусимбауму австрийские власти отказали в визе, и лишь через год он смог присоединиться к своему сыну и родителям его жены: он приехал в Вену через Прагу. В начале 1934 года там появилась и Алиса Шульте, старая бонна-немка Льва, жившая у них в доме в Баку. В Берлине она проживала с 1922 года, однако нам неизвестно, жила ли она у Нусимбаумов. Во всяком случае, когда им пришлось уехать из Германии, Алиса также отправилась за ними следом.

«Существовала даже вероятность, что вандалы из Третьего рейха попытаются как-то эксплуатировать имена таких широко известных “арийских” писателей, как Томас Манн и Герхарт Гауптман (который сегодня подвергается преследованиям), лишь бы обманом заставить человечество поверить в то, что национал-социализм имеет определенное уважение к человеческому духу, — писал Йозеф Рот весной 1933 года в своем эссе “Аутодафе разума”. — А вот мы, писатели еврейского происхождения, в принципе, слава Богу, свободны от искушения оказаться на стороне варваров, в любом смысле слова… Даже если бы в наших рядах и нашелся предатель, который, по причине личных амбиций, глупости или слепоты, хотел пойти на позорное примирение с разрушителями Европы, он не смог бы этого сделать! Эта “азиатская” и “восточная” кровь, которую нам ставят в вину нынешние правители Германского рейха, совершенно точно не позволит нам дезертировать из благородных рядов европейской армии».

Казалось, и для Льва Нусимбаума все должно было быть столь же определенно и ясно: его особый бренд «восточного человека» должен был бы защитить его от любых контактов с новыми варварами в Берлине. Однако у Льва Нусимбаума ничто не бывало определенным и ясным.

Несмотря на всеобщий восторг, связанный с объявленным наступлением нового, «тысячелетнего рейха», кое-кто нашел время вспомнить свои старые обиды. И Курт Цимке, сотрудник германского Министерства иностранных дел, некогда получивший жалобу на Льва, направленную в министерство группой антисемитов, националистов-мусульман и армейских офицеров, отнюдь не забыл про этого Эсад-бея. Он открыл дело, когда были получены первые жалобы на него, и следил за судьбой этого подозрительного типа целых три года, причем совершенно бесплатно, из любви к искусству.

Теперь же, когда к власти пришло правительство, желавшее знать все о евреях, скрывавших свое происхождение, Цимке передал дело в новое Министерство пропаганды под руководством доктора Геббельса, призвав его что-то предпринять, чтобы прекратить «лживые фабрикации этого исключительно плодовитого еврея». Цимке был особенно возмущен тем, что Министерство пропаганды Третьего рейха включило книги Лео Нусимбаума в список книг, озаглавленный «Прекрасные книги для немецких умов».

Министерство Геббельса ответило сдержанным письмом, в целом поддержав труды Эсад-бея, особенно его последние книги, в которых он разоблачал дьявольскую сущность коммунистической империи. У них не было данных о том, что Эсад-бей — еврей, поэтому не было и причины начинать преследование этого автора. Во всяком случае, было «сомнительно», что автор имел какое-то отношение к «еврейскому племени».

Цимке был взбешен. Как так? Ведь достаточно взять любой «антисемитский словарь» в любой публичной библиотеке! В Германии и Австрии с 1890 года ежегодно публиковались подобные издания. Например, в «Сигилла вери» выпуска 1931 года можно было найти имя Эсад-бея, с отсылкой на статью «Нуссенбаум (Нуссимбаум, Ноусимбаум)», где значилось лишь одно слово — Geschichtsschwindler, то есть «мошенник, пишущий лживые истории».

Однако новое нацистское Министерство пропаганды, по-видимому, не сочло необходимым обратиться к стандартному антисемитскому словарю. Эсад-бей вскоре получил новые членские билеты Союза германских писателей Третьего рейха и Литературной палаты Третьего рейха — это было обязательным условием для публикации книг или статей в годы Третьего рейха. Понадобилось еще два года, прежде чем нацистская бюрократия приняла к сведению тот факт, что Эсад-бей был евреем.