Ориенталист

Риис Том

Часть третья

 

 

Глава 13. Крепкий орешек

Эсад-бей ненавидит революции. Один за другим политические перевороты лишили этого человека его родины, заставили бежать из всех тех стран, где он пытался устроить свою жизнь, завести домашний очаг. Пережив террор русской революции, он ненавидит большевиков, поскольку они обобществили нефтяные прииски его отца и отобрали у него фамильную виллу в Баку, чтобы устроить там штаб-квартиру Сталина. Став жертвой террора в Германии, он ненавидит нацистов, поскольку они разорили его берлинского издателя и — нанеся ему еще большую травму — сожгли его книги о России, не сообразив, что он писал их против большевиков, а не выступая в их поддержку.

Однако Мохаммед Эсад-бей, как ни странно, преуспевает именно благодаря преследованиям, которым подвергается.

Так начиналась статья о Льве Нусимбауме, напечатанная в газете «Нью-Йорк геральд трибьюн» в воскресном номере 16 декабря 1934 года. В центре страницы была помещена крупная фотография Льва в облачении кавказского горца. На ней он несколько полнее, чем на берлинских фотографиях, видимо, сыграла свою роль жизнь в высшем обществе, в лоне состоятельной семьи Лёвендаль. Корреспондента газеты явно поразил «восточный облик» Эсад-бея. Дальше в статье безо всякого перехода повествовалось о некоторых приключениях Льва, о его различных паспортах, о часто возникавших проблемах с полицией и неожиданно и счастливо разрешавшихся инцидентах — все это явно было рассказано самим писателем за коктейлями или за кофе. «Когда он выходит из своего буддистско-мечтательного состояния, которое его супруга называет просто ленью, — продолжал репортер, — он, облизнув губы, откидывается в кресле и начинает рассказывать очередную историю, короче говоря, проявляет себя настоящим последователем того племени, откуда была родом и Шехерезада». Здесь, пожалуй, можно усмотреть первый намек на сложности в их семейной жизни.

Репортер изобразил Льва мусульманином, хотя и не соблюдающим каноны ислама: «У него нет молитвенного коврика; он не обращает свое лицо к Мекке, когда молится, ест свинину и пьет вино; однако когда он женился в Берлине, то не стал переходить в другую веру». Кстати, германский чиновник, совершавший церемонию бракосочетания, сказал Эрике: «Я обязан предупредить вас, что этот человек может в любой момент отправиться в мусульманскую страну и там жениться еще на трех женщинах». На что Эрика отвечала, что готова рискнуть. Однако в целом в газете была дана картина счастливого супружества и, кроме того, статья заверяла читателей, что «Эсад-бей — самый моногамный мусульманин за пределами Новой Турции Кемаля-паши. И он, как всякий человек Запада, гордится своей женой, у которой великолепная, стройная фигура».

Весной 1933 года Лев и Эрика поехали в Италию, в Рапалло, где писатель выступал с чтением своих произведений, причем среди присутствующих был не только Стефан Цвейг, но и, как оказалось значительно позже, Пима Андреэ. По прошествии многих лет Пима писала ему, что у нее остались в памяти и этот вечер, и они с женой. Ей запомнилось, что в их отношении друг к другу чувствовалась Zweieinsamkeit, — это удивительное немецкое слово можно перевести так: «благодатное одиночество вдвоем».

«Вечный медовый месяц — вот как Эсад определяет свой идеал жизни писателя», — бодро настрочил репортер из «Нью-Йорк геральд трибьюн», а дальше описал, как за последние два года (по-видимому, это 1933 и 1934 годы) Лев и Эрика во время своего длительного свадебного путешествия побывали в Италии, Швейцарии, Испании, Австрии и в Нью-Йорке.

Супруги Эсад, покинув Испанию, вернулись в Вену. Здесь они живут в доме, где их соседями является американская супружеская пара — Бинкс и Джей Дрэтлер. Любое утро, проведенное у них в квартире, куда интереснее, чем поход в зоопарк. Никто из них не одевается, пока не выполнены различные домашние дела. Эрика печатает на пишущей машинке, Эсад диктует ей, Бинкс пишет маслом, а Джей редактирует роман. Он и Эсад работают наперегонки друг с другом, причем каждый хвастает тем, сколько он успел написать после завтрака.

Присутствие Эрики очень важно для ее мужа — работает ли он или отправляется с нею на прогулку. Когда она с ним рядом, он способен работать, не отвлекаясь ни на что, даже если полдюжины гостей одновременно разговаривают с нею в той же самой комнате.

В конце своей большой статьи репортер упомянул одно обстоятельство, которое для меня оказалось самым интересным во всей этой корреспонденции: что Эсад-бей, «которому уже за тридцать, собирается остепениться, посвятив себя рутинной литературной работе, причем он планирует подать заявление на получение американского гражданства. Он, правда, окажется крепким орешком для нашего “плавильного котла”, поскольку в своих предрассудках и предпочтениях он настолько же стар, как и Азия вообще. Однажды он даже крикнул мне, и голос у него был звенящий, резкий, а его густые, выразительные черные брови взлетели пушистыми волнами: “Я — мусульманин, монархист и человек Востока!”»

В самом ли деле Лев планировал получать американское гражданство?

Это не соответствовало тому, что мне было о нем известно, хотя он вполне мог заставить репортера поверить, будто он собирался это сделать.

В начале октября 1933 года Лев, Эрика, ее родители и тринадцатилетний брат Вальтер взошли на борт трансатлантического лайнера «Вулкания», направлявшегося рейсом в Нью-Йорк. Сам Лёвендаль не раз ездил в США в конце 1920-х годов, да и Эрика с Вальтером однажды побывали там с ним и со своей гувернанткой, это было весной 1929 года, в беззаботное, золотое время, за полгода до обвала котировок ценных бумаг на Нью-Йоркской бирже. А вот Лев направлялся в США впервые.

В коробке, которую внук Пимы Андреэ нашел на старой вилле их семьи в Рапалло, среди сотен писем и рукописей, написанных микроскопическим почерком Льва, было и меню торжественного обеда, который команда лайнера устроила 17 октября 1933 года во время путешествия по морю — «в честь господина Мохаммеда Эсад-бея», Эрики и ее родителей. Помимо этого меню там нашлась и примечательная фотография, на которой запечатлены многие из присутствовавших, одетые в «восточные наряды», — это австрийцы, немцы, венгры, итальянцы: на всех чалмы, вуали и фески, а в руках бутафорские кинжалы. Среди этих «ориентализировавшихся» европейцев стоит Лев в несколько неуклюжей позе, на нем белый галстук и фрак. На заднем плане, обрамляя собравшихся, висят два больших, во всю стену, американских флага, производящие отчего-то странное и ненужное впечатление.

Все иностранцы, прибывавшие в США морем, в те годы были обязаны заполнить стандартный формуляр, и каждый такой документ (его называли «манифест») хранится теперь в небольшой, залитой светом неоновых ламп библиотеке в южной части Манхэттена — здесь находится штаб-квартира Национального управления архивов и учетной документации США. Эта организация располагает, пожалуй, самой непоследовательной, многоступенчатой и трудной для понимания системой каталогизации, с какой мне только приходилось сталкиваться. Когда я наконец обнаружил нужную карточку, то увидел на ней лишь фамилию и последовательность номеров: они направили меня в специальный отдел, где находились сами микрофильмы с изображениями каждого из формуляров с каждого из судов, которые когда-либо бросали якорь в порту Нью-Йорка. Неудивительно, что посетители архивов, исключая меня, занимались поисками собственных родственников для составления генеалогических таблиц.

Но есть и преимущество в том, что вся эта информация не представлена в форме компьютерного файла, ведь приходится разглядывать оригинальные документы, и это позволяет обращать внимание на различные детали: невозможно найти данные по какому-то пассажиру какого-то судна, не проглядев все страницы с именами, комментариями и пометками работников иммиграционной службы. Меня заинтересовала, например, инструкция для капитанов и корабельных офицеров о том, как следует заполнять такую важную колонку формуляра, как «Племя или Народ», помещавшуюся между колонкой 9 «Гражданство (гражданином или подданным какой страны является пассажир)» и колонкой и «Место рождения». Закон об иммиграции 1924 года (частично принятый еще в 1921 году) впервые в американской истории ввел строгую систему учета «национального происхождения»: тогда возникла система квот, согласно которой в отношении прибывающих в США требовалось отдавать предпочтение людям нордического или англо-саксонского происхождения и ограничивать въезд славян, жителей Средиземноморья, африканцев и азиатов. Закон был следствием страха перед импортом революции, а также перед «расовым вырождением», которые и привели к такому ужесточению правил иммиграции в США. Любого, кто казался подозрительным — от греков до китайцев, — в страну не пускали, и при этом закон был особенно строг к жителям Восточной Европы и Южной Италии.

Однако больше всего этот закон навредил евреям, закрыв возможность спасти еврейское население Европы от нацистов. И все время, пока въезд в США оставался для евреев Европы вопросом жизни или смерти, закон этот сохранял свою силу (после войны, во время правления Трумэна, его исполнение было сведено к минимуму). В конце XIX — начале XX века во время погромов в России были убиты несколько тысяч евреев, однако из-за этого в США из России эмигрировали несколько миллионов евреев. А вот в 1930-1940-х годах ситуация была обратная: миллионы евреев в Европе были уничтожены, тогда как всего лишь нескольким тысячам европейских евреев было разрешено въехать в США.

По-видимому, капитаны и офицеры на трансатлантических линиях постепенно понаторели в расовых вопросах: если, как я обнаружил, на корабельных формулярах 1920-х годов семью Лёвендаль записали «немцами», то в 1933 году всех их, включая и «Лео Эсад-бея Нуссинбаума» и «Эрику Нуссинбаум Эсад-бей», уже именовали «иудеями».

В колонке 24, на вопрос, желают ли пассажиры обратиться с просьбой о предоставлении постоянного места жительства в США, все члены семьи Лёвендаль-Нусинбаум ответили «да». Папаша Лёвендаль ни секунды не сомневался, что уезжает из Европы навсегда. Он был исключительно прозорливым в своей оценке ситуации в Европе, хотя, впрочем, не доверял и способности ненацистской Европы оставаться стабильной, но, помимо прочего, ему попросту нравилось жить в Соединенных Штатах, стране современного капитализма. Кроме того, он не вез с собой бедных родственников-беженцев. В колонке 23 («Собираетесь ли проживать у родственников или у друзей; укажите имя и полный адрес») все они указали один и тот же внушающий почтение адрес: «Отель “Уолдорф-Астория”, Парк-авеню, Манхэттен».

А всего через несколько недель Лёвендаль, по-видимому, приобрел большую квартиру в южном конце Пятой авеню. Проглядывая в архиве переписку Льва с его итальянским издателем во Флоренции, я обратил внимание, что его письма написаны на бланках с адресом этой квартиры.

В одном из посланий к Пиме Лев описал роскошную жизнь, которую он вел в принадлежавшем его тестю трехэтажном пентхаусе, особо упомянув, до чего она его тяготила:

Я был до омерзения богат, у меня и на счете в банке пятьдесят тысяч долларов, и зарабатывал я по тысяче долларов в месяц, однако я вечно ощущал себя посторонним посетителем в собственной квартире. В семь часов вечера появлялся слуга-негр во фраке, и я узнавал, что я, оказывается, пригласил на обед дюжину человек… Я не знал о них ничего, кроме разве что их имен. Что ж, все они считали меня ужасно бедным. Все настолько в это верили, даже Эри, что и я сам начал так считать, но если я только осмеливался подзабыть о моей исключительной бедности, Эри тут же напоминала мне о том, какую честь оказала мне, став моей женой. На самом деле именно я платил за все эти званые обеды, вечеринки и тому подобное.

Это довольно точно соответствует сценам из незавершенного романа Льва, который я обнаружил среди бумаг Пимы. Лев начал его, по-видимому, в 1940 году, и действие в нем происходит в среде состоятельных жителей Манхэттена. История написана от лица мужа, который все больше чувствует, как его жена — богатая наследница — ограничивает его возможности; муж этот, князь Али Алашидзе, грузин из древнего рода, служащий в армии, не может распоряжаться стомиллионным наследством своей избалованной жены. В этом романе, в предсмертных записках-воспоминаниях и в письмах к Пиме прослеживается одна и та же линия: беззаботная светская жизнь и возрастающий снобизм жены-модницы приводят к тому, что муж начинает пить. Лев сам поведал Пиме: «Я был пьян целых два года. Я не просыхал, я потерял всякое чувство меры, даже по американским стандартам».

Из всех его текстов явствует, что Льву не слишком нравилось жить в США: он чувствовал себя неприкаянным в стране, в которой и культура, и межчеловеческие отношения оказались в плену у денег. Его американские издатели относились к нему хорошо, как, впрочем, и пресса, но вот поездки с лекциями по стране оказались для него невыносимыми. «Хуже всего то, что начиналось после выступления, — писал он, — у них это называется “прием”, и вот там-то меня и окатывали с ног до головы всевозможной человеческой глупостью».

Правда, кое-что в Америке Льву все же нравилось: особенно огромные кинотеатры с кондиционерами, а также вежливость служащих в правительственных учреждениях. «У вас чиновники такие же вежливые, как европейские продавщицы, — сказал он одному журналисту, бравшему у него интервью, — они ведут себя так, словно их предупредили: “Если не будете вежливыми и приветливыми, клиент может перейти улицу — в магазин наших конкурентов”».

Также он довольно благожелательно описывал Манхэттен 1930-х годов: «Грандиозное, прямое, как стрела, ущелье между небоскребами, одинокие завершенья которых ведут свою собственную, частную жизнь… В них проживает пятьдесят тысяч жильцов, но их ежедневно навещают еще двести тысяч человек. Каково было бы мэру среднего городка в Европе, если бы у него в городе изо дня в день бродили туда-сюда четверть миллиона человек? Думаю, он сошел бы с ума». В его описаниях Нью-Йорк, пожалуй, весьма похож на то, что снято в «Метрополисе» Фрица Ланга — это пустынный, устремленный вверх город, вырезанный из «холодного американского гранита».

Если судить поверхностно, то в Нью-Йорке у них с Эрикой была, что называется, «блистательная светская жизнь», но именно это и делало Льва несчастным. Непреходящей темой его текстов стали бесконечные светские визиты его супруги, в то время как он был способен лишь сделать очередной неверный шаг — например, надеть ботинки, совершенно не подходящие к костюму. «Однажды я надел ботинки для обеда, — писал Лев, — хотя на мне уже был вечерний костюм. Боже ты мой, до чего же разволновался вдруг мой тесть!»

В Нью-Йорке, как и в Вене, Лев и Эрика, очевидно, продолжали жить в одном доме с ее родителями, а также с младшим братом Эрики — Вальтером. Узнав, что Вальтер и сегодня живет в северо-восточной части Манхэттена, в фешенебельном Верхнем Ист-Сайде, я решил посетить его, чтобы хорошенько порасспросить о бывшем зяте.

Вальтер Лёвендаль, которому было за восемьдесят, впустил меня в элегантную переднюю своей городской квартиры, на стенах которой было немало фотографий оперных певцов, а также, если я не ошибаюсь, его собственная фотография рядом с Паваротти. Он объяснил мне, что изначально страстной любительницей оперы была его жена, однако в результате и он увлекся ею, хотя раньше терпеть ее не мог. Я не разглядывал его гостиную, потому что все мое внимание было сфокусировано на нем — не только из-за интервью, но еще и потому, что у него именно в этот день резко упал сахар в крови, и я беспокоился, как бы он не потерял сознания во время моего визита. Но он настоял, чтобы я приехал, причем, начав вспоминать о событиях семидесятилетней давности, постепенно почувствовал себя лучше — когда рассказывал, например, как отправился в это путешествие из Вены в Нью-Йорк вместе с сестрой и ее странным новым мужем.

— Эсад-бей был моим заклятым врагом, — сказал Уолтер, посмеиваясь. — Что ж, я порядком отравлял ему жизнь. Такой был противный мальчишка!

Он рассказал, что они со Львом, которого он знал лишь как Эсад-бея, не поладили с первой минуты.

— Когда я был подростком, до чего же я его ненавидел! Я однажды стащил его рукопись и заперся в уборной — это было еще в Вене, когда все мы там жили. И он голову потерял от этого — теперь-то я понимаю, в чем дело, теперь я знаю, каково писателю лишиться рукописи.

Уолтер сказал, что притворился тогда, будто рвет рукопись Льва на кусочки:

— Ну, тут такое поднялось! Все начали стучать в дверь, кричать, визжать…

Разумеется, у него не было ни малейшего намерения на самом деле уничтожать эти страницы.

— Нет, просто мы не любили друг друга. Эсад плевать на меня хотел. А я — на него…

Вальтер, по-видимому, не вспоминал о своем прежнем недруге уже лет пятьдесят. Сам он работал в документальном кино, но карьеру сделал в телевизионной рекламе. Он рассказал, что его родители были против замужества сестры. Рассказал про своих родственников в Германии, с важным видом поведал, что их с Эрикой бабушка была ни много ни мало из семьи Ротшильдов, а вот по другой линии они были родственниками «какого-то датского короля, Фридриха Первого, Второго, Третьего или что-то в таком роде. У него был незаконнорожденный сын по фамилии Лёвендаль — он потом еще стал одним из крупных военных стратегов, участвовал во всех Наполеоновских войнах. Он командовал датской армией, состоявшей из одних наемников».

Вальтер так и не понял, был ли Лев мусульманином, евреем или кем-то еще:

— Все это, знаете ли, так запутано… Ну да, он носил феску, значит, видимо, был мусульманином.

Я спросил у него, произвело ли впечатление на его богатых родственников то обстоятельство, что отец Льва был миллионером, нефтяным магнатом из Баку.

— Миллионером? Да ну! Не может быть, — отвечал Лёвендаль, удивленно поднимая брови. — А я-то всегда думал, что он просто какой-то старый бедный еврей.

Помимо того что ему приходилось вращаться в высшем обществе и постоянно иметь дело со своими тестем и тещей, Лев большую часть своего пребывания в Нью-Йорке занимался тем, к чему у него больше всего лежала душа: писал и следил за политическими событиями. В связи с этим он часто встречался с Джорджем Сильвестром Вирэком, которого стал считать своим лучшим другом в Америке.

Вирэк высоко ценил антикоммунистические книги Льва, так что впоследствии они даже работали над одной книгой как соавторы. Однако еще до этого Вирэк заказал Льву статью для газеты «Джёрмэн аутлук» («Германская точка зрения»), которую он издавал в те годы. Статья эта, пожалуй, самый странный текст из написанного Львом, называлась «Красная опасность в США». Она призывает не судить о нацизме скоропалительно. Во врезке от издателя об Эсад-бее сказано так: «Это известный русский публицист, книги которого приковали к себе внимание всего цивилизованного мира. Как и многие его соотечественники, Эсад-бей считает большевизм врагом всего человечества, и его радует тот факт, что в Германии национал-социалисты вынесли обвинительный приговор Красной опасности».

Пусть Лев в этой статье и не восторгался национал-социализмом, однако он представил его вовсе не так, как можно было бы ожидать. Сообщив читателю, что на протяжении четырнадцати лет Германия была на пороге красной революции, он продолжает: «Если принять во внимание существующее сегодня политическое и экономическое положение, успешная коммунистическая революция в Германии неизбежно привела бы к распространению большевизма по всей Европе, к уничтожению традиционной европейской культуры, а также к распространению волны большевизма в США. <…> Правительство Гитлера приобретает исторически важную роль. <…> Лишь Германия оказалась в состоянии соорудить непреодолимую стену современного национализма, чтобы заблокировать заговор против всего мира, который устроили красные правители России, где только за пятнадцать лет из-за последствий революционных столкновений, голода, гражданской войны и террора погибли десять миллионов человек».

Лев, таким образом, подверг суровой критике преступления большевиков, а о Гитлере не сказал ничего критического, настойчиво утверждая, что «Невозможно сегодня вынести окончательное мнение о положении в Германии, не учитывая того, что национал-социалистическая революция спасла Европу от катастрофы».

Подобные высказывания Льва трудно было бы объяснить иначе как проявлением его двуличия и маниакального страха перед большевиками, однако на самом деле подобные идеи в то время были распространены куда больше, чем принято думать в наши дни. Как и в случае с Муссолини и Сталиным, тогдашние наблюдатели нередко видели лишь то, что хотели видеть. Лев написал эту заметку в конце 1933 года, то есть первого года правления Гитлера. А даже годом позже газета «Нью-Йорк таймс» получила Пулитцеровскую премию за статьи Фредерика Т. Бэрчола, который заслужил всеобщее уважение за «объективное изложение событий в Германии». Бэрчол был главой корреспондентского пункта «Нью-Йорк таймс» в Берлине и посылал репортажи для этой уважаемой газеты на протяжении всей нацистской революции. Весной 1933 года он, например, описал как «мальчишескую выходку» водруженную над синагогой свастику, а к сожжению книг, которое устроили нацисты по всей стране, отнесся совершенно несерьезно. Даже в 1936 году, когда Бэрчол вел репортажи во время берлинской Олимпиады, он не обнаружил «ни малейших проявлений религиозных, политических или расовых предрассудков». Он написал даже, что, став свидетелями показательных выступлений и всей праздничной атмосферы на Олимпиаде, «иностранцы наверняка приедут домой с прекрасным мнением касательно диктатуры и лишь пожелают, чтобы демократия была способна устраивать не менее зрелищные мероприятия».

Факт остается фактом: многие газеты в США занимали точно такую же позицию, что и Лев в своей статье 1934 года, и фактически так было до самого момента, когда США вступили в войну в 1941 году — куда позже, чем им следовало бы сделать. Газеты изоляционистов, например «Чикаго трибьюн», активно поддерживали Гитлера вплоть до самого начала Второй мировой войны, считая его единственным защитником Европы от «коммунистической угрозы». И ни в какие рамки уже не лезет то, что газета «Крисчен-сайэнс монитор» помещала на протяжении всех 1930-х годов откровенно пронацистские статьи. В 1933 году статья из двух частей под названием «Путешественник приехал в Германию» описывала страну, исполненную довольства, где «движение по дорогам прекрасно регулируется, царит спокойствие, порядок и вежливость, и нет ни единого признака, что якобы происходит что-либо необычное». Репортер «Крисчен-сайэнс монитор» сравнивал коричневорубашечников с членами некоторых студенческих объединений, и писал далее, что истории о евреях, «которым будто бы не дают работать, применимы лишь к незначительному проценту членов этого… сообщества». При нацистах, заверяла газета своих читателей, евреев вообще «никто и никак не трогает». Даже Уолтер Липпман, которого можно было назвать наиболее влиятельным еврейским писателем в Америке того времени, предупреждал своих читателей в колонке, которую перепечатывали газеты по всей стране: судить о Германии по ее концентрационным лагерям — то же самое, что судить «о протестантизме по Ку-клукс-клану или о евреях по нескольким выскочкам».

Джордж Сильвестр Вирэк, который, видимо, и вдохновил Льва на написание этой пронацистской статьи, был, пожалуй, наиболее противоречивым из общественных деятелей США в своем отношении к расовым и национальным вопросам, к проблемам личностным и идеологическим. Его взгляды тем не менее отражают то состояние крайнего замешательства, которое испытывала Америка в своих отношениях с фашистской Европой в 1930-х годах.

15 июня 1940 года в рубрике журнала «Нью-Йоркер» «О чем говорят в городе» статья о нем начиналась так:

Джордж Сильвестр Вирэк — стойкий и непоколебимый защитник Германии во время этой войны, как, впрочем, и во время предыдущей, однако он вовсе не зарегистрирован как агент Германии [143] . Нашему журналу известно это из первых рук, поскольку наш редактор раздела «Пятая колонна» побывал у него в квартире, которая одновременно является и его офисом, и спросил его об этом напрямую. «Я поэт, я журналист, я даже немного участвовал в политике, однако я — не пропагандист», — сказал мистер Вирэк нашему корреспонденту.

Этот корреспондент «Нью-Йоркера» описал Вирэка как стройного блондина, выглядевшего лет на десять моложе своего возраста (а ему тогда было уже пятьдесят шесть); он был «одет с крайней, даже излишней тщательностью и аккуратностью; его костюм, рубашка, галстук, ботинки и носовой платок представляли собой идеальный ансамбль — все в коричневых тонах».

Репортер обратил особое внимание на удивительное сочетание фотографий на стенах кабинета Вирэка (дело происходило летом 1940 года, уже после нацистского вторжения во Францию): кайзер Вильгельм, прочие члены семейства Гогенцоллернов, Гитлер, доктор Геббельс, Зигмунд Фрейд и Альберт Эйнштейн.

«Это все люди, которых я знал лично, те, перед кем я преклоняюсь», — сообщил Вирэк корреспонденту.

Отец Джорджа Сильвестра Вирэка, Луп, был, по слухам, незаконнорожденным сыном его императорского величества Вильгельма I, деда кайзера Вильгельма II, иными словами, кайзер и Джордж Сильвестр были кузенами. Луи Фирэк (так произносилась его фамилия в Германии) стал социалистом и вел переписку с Марксом и Энгельсом, вследствие чего ему пришлось бежать из Берлина в Мюнхен. Там в 1881 году он женился на своей американской кузине Лоре Вирэк (причем свидетелем на их свадьбе был не кто иной, как сам Энгельс!), а 31 декабря того же года она родила ему сына — Джорджа Сильвестра Вирэка. В 1880-х годах Луи был депутатом германского парламента, однако какое-то время ему пришлось провести в тюрьме за политические «правонарушения», и в 1890-х годах Лора убедила его переехать в США. Сильвестр с раннего детства рос в Америке, однако в нем так и не угасла ностальгия по годам раннего детства, проведенного в Германии.

Вирэк начал писать стихи, когда ему было одиннадцать лет. Он преклонялся перед Христом, Наполеоном и Оскаром Уайльдом, носил бархатные воротнички с вечерним пиджаком и писал тогда: «Я сливаюсь со всем болезненным и злокозненным, я обожаю роскошь разложения, отвратительную красоту тлена». В августе 1914 года — надо же было случиться такому совпадению! — молодой писатель, которого критики называли «американским Оскаром Уайльдом», стал одним из основателей еженедельника «Фазерлэнд» («Отечество»), издания, «которое ратовало за честную позицию по отношению к Германии и Австро-Венгрии». Помимо еженедельной газеты Вирэк основал «Фонд Отечества», целью которого была названа «необходимость для германо-американцев ощутить гордость за свои корни». Вскоре пошли слухи, будто Вирэк принимает у себя в офисе германских агентов, а конкретно некую темную личность по имени доктор Альберт. Слухи эти некоторым образом прояснились, когда в июле 1915 года доктор Альберт случайно оставил свой портфель в вагоне надземной железной дороги на Шестой авеню — он как раз ехал вместе с Вирэком. Следивший за ними агент секретной службы забрал этот портфель, и в нем обнаружились документы, подтверждавшие «целый ряд невероятных и сумасбродных планов», из-за которых, однако, газетные заголовки по всей стране кричали: «Немцы заплатили 200 тысяч долларов Вирэку за пропагандистские услуги!» Лига авторов исключила его из своих рядов, его стихи были удалены из антологии поэзии, а его имя — из справочника «Кто есть кто в Америке». Однако в 1923 году Вирэк опубликовал научно-популярную книгу «Омоложение: как Штейнах делает людей молодыми» — об одном враче из Вены, который использовал гормоны для замедления процесса старения, и каким-то образом она попала в поле зрения Зигмунда Фрейда. Фрейд тут же отправил Вирэку письмо с предложением написать аналогичную книгу о психоанализе.

Вскоре Вирэк стал одним из ведущих популяризаторов фрейдизма в США. Фрейд же помог Вирэку стать главным интервьюером Америки. Вскоре после встречи с Фрейдом в Вене, где он взял у него интервью, Вирэк прилетел в Мюнхен и оказался первым американским журналистом, который проинтервьюировал Гитлера. Когда будущий фюрер отозвался о евреях как о «возмутителях спокойствия» и «чужеродном племени, живущем среди нас», Вирэк возразил ему, что Германия многим обязана евреям. Но они виноваты в том, что «сделали слабость достоинством», отвечал ему Гитлер. В Германии немало честных и трудолюбивых граждан еврейского происхождения, настаивал Вирэк, на что Гитлер прямо заявил ему: «Если кто-то и честен, это еще не означает, что мы не сможем его уничтожить». Если другие интервьюеры того времени без конца перемалывали одно и то же — отношение Гитлера к Версальскому договору или положение в Австрии, то Вирэку удалось сразу же проникнуть в самую сердцевину мировоззрения Гитлера. Однако напечатать свое интервью Вирэку не удалось ни в одном органе печати в США, ведь тогда никто в Америке понятия не имел, кто, собственно, такой этот самый Гитлер, так что в результате он опубликовал его на собственные средства.

В середине 1920-х годов Вирэк совершил целую серию турне по Европе, проинтервьюировав множество известных людей: Фоша и Клемансо, Бернарда Шоу и Освальда Шпенглера, Муссолини и бельгийскую королеву Елизавету, Генри Форда и Альберта Эйнштейна.

В конце 1920-х годов Вирэк начал писать огромный интеллектуальный роман, который, как он заявил, будет первым произведением, использующим теории Фрейда в приложении к истории человечества, начиная с Древнего Вавилона. Рассказ в книге под названием «Мои первые два тысячелетия: автобиография Вечного Жида» ведется от первого лица — того самого Вечного Жида, что упомянут в заголовке: находясь под гипнозом в процессе лечения у психоаналитика, он проживает последние два тысячелетия собственных мучений. Книга мгновенно стала бестселлером (она вышла тиражом в полмиллиона экземпляров в твердой обложке), ее двенадцать раз переиздавали в США и вскоре перевели на десяток языков. Она имела громкий успех и у критиков, и у собратьев по перу (например, у Т. Манна и Йейтса). Репутация Вирэка была восстановлена. В газете «Уорлд» 13 апреля 1930 года появилась статья, озаглавленная «Возвращение Джорджа С. Вирэка», в которой провозглашалось, что «своим желанием бороться за эстетическую свободу американская поэзия обязана Джорджу С. Вирэку куда больше, чем кому бы то ни было еще, за исключением, возможно, Эзры Паунда».

Сравнение оказалось вещим: хотя Вирэк и Паунд в то время еще не были знакомы, позднее их жизни не раз и не два пересекутся в самых разных обстоятельствах. Оба они будут на стороне «стран оси», хотя по иронии судьбы Паунд начнет поддерживать Муссолини с позиций ярого антисемитизма, тогда как Вирэк будет защищать Гитлера, как это ни удивительно, с позиций «проеврейских». И того и другого американское правительство назовет предателем родины и приговорит к тюремному заключению за симпатии к фашистам. Они оба на последнем этапе жизни Эсад-бея будут пытаться помочь ему выжить в фашистской Европе. Однако, в отличие от Паунда, который был антисемитом до мозга костей, «от рождения», так сказать, Вирэк гордился тем, что его ошибочно приняли за еврея! «Ловкость еврея, быстрота его ума, — писал Вирэк в 1931 году, — его мгновенная реакция на нервные и мозговые стимулы, завуалированные восточной томностью, приводят меня в восторг. Вот почему я стал летописцем Вечного Жида».

Весной 1934 года Вирэк выступал в «Мэдисон-сквер гарден» перед более чем двадцатью тысячами «друзей Новой Германии», зал был увешан транспарантами с американскими флагами, свастиками, портретами Джорджа Вашингтона и Гитлера. Вирэк, стоя перед этими поклонниками нацистов, со всей страстностью вещал в микрофон: «Я не антисемит и никогда им не буду! Я преклоняюсь перед Франклином Рузвельтом!» А дальше он сравнивал Гитлера и Рузвельта, подчеркивая, что они оба «пытаются сделать все, что только в их силах, дабы построить новый мир на обломках старого». И завершил он свою речь невероятным по тем временам советом: присутствующие, сказал он, должны постараться найти возможность выступать «на стороне национал-социализма, не скатываясь к антисемитизму».

Еврейские друзья Вирэка (в том числе его литературный агент Айзек Голдберг) опубликовали тогда в разных газетах серию открытых писем, осуждающих его поведение, его называли там «Джордж Свастика Вирэк». В июне Вирэк встретился в Филадельфии с Путци Ханфштенглем, который прибыл на встречу выпускников Гарварда по случаю тридцатилетия их выпуска. Им обоим потребовалась защита полиции от нападавших на них разъяренных евреев, активно выражавших свой протест. Вирэк же по-прежнему утверждал, что он не нацист. Он отчаянно надеялся, что «канцлер Гитлер», осознав всю мудрость системы фашистской монархии, которую создал Муссолини, вернет кайзера из ссылки и будет править при нем как своего рода регент. Вирэк защищал кайзера на протяжении всей Первой мировой войны, и после отъезда его величества в ссылку в Голландию Вирэк был единственным журналистом, который не раз посещал его там.

Примерно летом 1934 года Вирэк предложил Льву написать совместно с ним биографию бывшего кайзера. В письме к Пиме, которая была также и другом Вирэка, Лев вспоминал:

Если бы мы опубликовали эту книгу под моим именем, эта была бы книга как книга, но вот с именем Вирэка на обложке она должна была стать сенсацией: ведь по совершенно непонятным причинам Вирэка в Америке считают незаконнорожденным двоюродным братом кайзера. Поскольку я никак не мог претендовать на положение кузена кайзера, на обложке книги мы поставили только его фамилию. Это было гораздо лучше, чем добавить туда мою. Мы оба были удовлетворены достигнутыми условиями, и в этом смысле получился нормальный литературный бизнес.

Лев создал первую редакцию книги во время плавания на корабле. «Вовсе не трудно писать книгу, когда путешествуешь на судне, — писал он Пиме. — Ведь мы пересекли Атлантику за тридцать дней. А весь материал уже был у меня в голове. Ежедневно после обеда я диктовал Эри по десять страниц. Закончил я книгу в Венеции». На самом деле он писал эту книгу дольше обычного: он работал над ней около полугода из-за огромного количества материалов, которые понадобилось предварительно прочесть. Лев, по крайней мере, однажды посетил кайзера в его голландской ссылке и впоследствии посылал ему экземпляр каждой из своих книг, едва они выходили из печати.

«Суд над кайзером» — это странная историческая стилизация, написанная в форме свидетельских показаний, даваемых в ходе судебного процесса. Это, по-видимому, судебный процесс над самим кайзером: его судят за военные преступления, а судебный трибунал состоит из различных исторических фигур, как здравствовавших тогда, так и уже умерших. Это также размышления о первых годах XX века и о событиях, которые привели к гибели древних империй Европы, на фоне грандиозной панорамы массовых убийств и феноменальных разрушений. Однако присутствовал в ней и болезненный, с националистическим налетом, мистицизм, и мысли о возрождении древнего водораздела между Востоком и Западом.

В конце 1930-х годов Вирэк стал фактически парией американского общества и все больше и больше зависел от нацистского правительства, которое оплачивало его деятельность. В конце концов в марте 1942 года его поместили в тюрьму за то, что он не раскрыл «отдельные аспекты своей деятельности», финансируемые германским Министерством иностранных дел; его выпустили годом позже, однако по такому же обвинению он опять оказался в тюрьме в марте 1943 года. Его старший сын, Джордж Сильвестр Вирэк-младший, погиб, сражаясь с фашистами в январе 1944 года, его жена ушла от него и, насколько нам известно, пожертвовала все имевшиеся у них средства еврейским организациям, которые помогали тем, кто бежал от нацистов, а также католическим благотворительным обществам. Эптон Синклер писал в личном письме на имя Вирэка: «Если и существует сегодня новоявленный Бенедикт Арнольд, так это вы и есть».

Лев, наверное, был его последним другом-евреем. А может быть, и вообще последним другом — после того, как Фрейд, Эйнштейн и все прочие, включая членов его собственной семьи, отвернулись от него. Незадолго до своей смерти Лев с сарказмом писал Пиме: «Ясное дело, всякий демократический журналист скажет, что он шпион, вешатель, бандит, что не кто иной, как Вирэк, потопил “Лузитанию” во время Первой мировой войны. На самом же деле это был весьма приятный человек, и в Америке он оказался единственным, кто скрашивал мне существование».

 

Глава 14. Муссолини и миссис Курбан Саид

«Гарем? Так и быть! А пугать? Ни-ни!» — под таким заголовком 2 января 1938 года появилась снабженная фотографиями Эрики и Льва статья в журнале «Санди миррор»:

Эта поэтесса — человек весьма широких взглядов — не стала бы возражать, если бы муж-мусульманин привел в дом еще несколько жен, но как только он попытался прочитать ей свои рассказы с описанием всевозможных ужасов, она бежала от него в Америку и мигом подала на развод.

Вот магометанин в феске — он пережил множество революций и контрреволюций, избежав самых разных, связанных с ними опасностей; он был на дружеской ноге с царем Николаем II, он писатель и при этом авантюрист, исповедующий в высшей степени оригинальные идеи относительно всего, что касается женщин и вопросов любви.

Вот чешская поэтесса — темноволосая, стройная, миловидная, она уже выпустила полдюжины стихотворных сборников, у ее папаши денег куры не клюют.

А вот обаятельный, чуть загадочный литератор из Вены, написавший сенсационную биографию одного зловещего русского монаха, да такую, что на него за это подал в суд другой монах.

Эти ингредиенты надо как следует перемешать, некоторое время тушить на медленном огне, а затем, с пылу с жару, скорее подать на стол — и получится эмоциональный финал, по сравнению с которым обычные человеческие чувства попросту бледнеют.

Эрика на тот момент уже жила в Калифорнии с блистательным любовником — писателем из Вены по имени Рене Фюлёп-Миллер, который только что написал сценарий для знаменитого Кларка Гейбла. По сообщениям газет, «она начала бракоразводный процесс со своим русским мужем — мусульманином по имени Эсад-бей».

Газета «Нью-Йорк дейли ньюз» писала о «фиаско романтических отношений, которые, как некогда выразилась мадам Эсад-бей, не пострадали бы даже из-за решения ее мужа иметь гарем». Однако, как говорилось в статье из «Санди миррор»: «Всевозможные сумасбродства восхищали ее, пока она лишь читала о них, а когда все стало реальностью, это оказалось отнюдь не таким замечательным…» Дальше газета приводила ее слова: «Он врывался ко мне в спальню, где я была в полном неглиже… он запирал дверь на ключ и принимался кричать: “Ты отсюда живой не выйдешь!”»

«Он ведь сказал мне, — цитировала Эрику газета, — что происходит из знатного арабского рода. И только после нашей свадьбы 7 марта 1932 года я узнала, что он — всего-навсего Лев Нусимбаум!»

Статьи в американских газетах организовал, по-видимому, папаша Лёвендаль, к этому времени тоже переселившийся в калифорнийский Бель-Эр и вкладывавший свои капиталы в различные голливудские проекты.

Французские и австрийские бульварные издания описывали ситуацию так: «Эсад-бей, живущий в Вене, постоянно заявляет в интервью, что его жену увел у него известный литератор Рене Фюлёп-Миллер». Правда, в венских газетах эту историю освещали достаточно объективно. В октябре 1937 года «Нойес винер журналь», рассказывая о случившемся, осветил события с обеих сторон:

Фрау Эрика, которая, что небезынтересно, подала на развод в Лос-Анджелесе через своего венского адвоката, доктора Эдуарда Фиршауэра, сообщила, что, помимо прочего, она постоянно страдала от неконтролируемых вспышек гнева своего мужа. Кроме того, у писателя, как говорит его жена, была еще одна нетривиальная черта: он обожал рассказывать ей совершенно чудовищные, ужасающие истории про пытки.

А впоследствии, как заявила Эрика, она стала по-настоящему опасаться за свою жизнь, поскольку, по ее словам, муж хватал револьвер и принимался размахивать им, как только у него начинался очередной приступ гнева. Отнять у него оружие было очень трудно, да и при попытке это сделать он, по словам Эрики, начинал всерьез угрожать ее жизни.

В ответ на утверждения своей супруги писатель, интересы которого представляет доктор Эрнст Константин Вендер, заявил, что совершенно неправомерно говорить о том, будто бы для него характерны припадки буйного помешательства. Точно так же с его стороны никогда не было и никаких угроз. А что касается страшных историй, то поскольку на протяжении целого года до свадьбы фрау Эрика была его секретаршей, писатель, как он утверждает, просто надиктовывал ей в то время свое культурно-историческое исследование под названием «ГПУ: история красного террора». После заключения брака Эрика по-прежнему работала у него секретаршей и, соответственно, принимала участие в редактировании текста этой рукописи. Никаких иных действий, кроме диктовки текста вышеназванной книги, писатель не предпринимал.

Что же случилось с беззаботным миром, в котором «Эрика печатает на пишущей машинке, Эсад диктует ей, Бинкс пишет маслом, а Джей редактирует роман»? На протяжении 1934-го и в начале 1935 года Лев жил в Вене, а также путешествовал по Европе с прелестной молодой женой, наслаждаясь общением с «золотой молодежью» разных стран. В начале 1935 года об их поездках в США в уважительном тоне писала «Нью-Йорк таймс»: «Нас посетил биограф Николая Второго: по словам Эсад-Бея, царя никто не понимал». В те годы «супруги Эсад-бей» снимали жилье в разных местах престижного Первого района Вены, неподалеку от оперного театра, императорского дворца и собора Святого Стефана. При этом, хотя Лев и наслаждался светской жизнью в полной мере, он любил раздавать заработанные деньги тем из своих друзей, кто в них особенно нуждался. Так, он неоднократно посылал деньги своему другу писателю Джо Ледереру, жившему в Италии и вечно нуждавшемуся, а также бывшему сотруднику журнала «Ди литерарише вельт» Артуру Розену.

И вот после возвращения из поездки в Америку весной 1935 года — а это был, наверное, пик его карьеры как писателя и как общественной фигуры — Льва постигли два удара судьбы, от которых он, как кажется, так и не оправился. Во-первых, он получил письмо из Союза германских писателей с извещением, что его исключили из членов этого союза, а значит, он более не имел права печатать свои произведения в Третьем рейхе. А во-вторых, в один прекрасный день Эрика исчезла из дома. Довольно скоро Лев получил от нее письмо с просьбой о расторжении брака. Она завела любовную интригу с Фюлёп-Миллером, приятелем и конкурентом Льва, также писавшем книги о Востоке (например, «Распутин: святой дьявол» и «Ленин и Ганди»). Эрика и Рене в то лето объездили всю Европу, так что Лев чувствовал себя совершенно одураченным, ведь прежде все они немало времени проводили с Рене и его женой Хедди, оперной певицей. А теперь брошенные и кипевшие от возмущения Хедди и Лев остались в Вене, а их супруги отправились в своего рода медовый месяц. Меня заинтересовало, откуда вообще взялся этот самый венгр-брюнет, глаза которого были вечно полуприкрыты веками, как он попал в этот ясный мир Бинкс и Джея, Эсада и Эрики. Единственный, на мой взгляд, кто мог бы разгадать эту загадку, — это Бен Хюбш, нью-йоркский издатель книг Льва, заместитель главного редактора издательства «Викинг». Он в те годы часто бывал в Европе и неизменно приглашал Эсад-бея отобедать с ним. Из его деловых записных книжек, хранящихся сегодня в Библиотеке конгресса США, явствует, что со Львом он встречался едва ли не чаще, чем со всеми прочими своими авторами, хотя среди них есть такие, как Цвейг и Йозеф Рот. Как ни странно, хотя в этом архиве хранится вся переписка Хюбша с сотнями его авторов, там не оказалось папки для Эсад-бея. Единственным клочком бумаги, на котором стояла подпись Эсад-бея, оказалась открытка, присланная из Вены в 1933 году. Ее подписали несколько человек, желавших поприветствовать своего любимого американского издателя, и среди них как раз были Эсад-бей, Эрика Эсад-бей и Рене Фюлёп-Миллер.

Вот какое описание этого грустного периода жизни Льва оставила Алиса Шульте в своих рукописных воспоминаниях, похожих на жития святых:

Середина 1930-х годов. Эсада неожиданно бросила жена, она ушла к женатому человеку старше его годами, хотя муж ее всячески баловал. Его «приемная мама» [то есть сама Алиса. — Т.Р.] трижды спасала его от самоубийства. Его отправили в санаторий под Берлином; через несколько месяцев он вернулся домой, однако полностью так и не выздоровел. Сейчас он проходит курс психоанализа, а психотерапия успеха не дала.

Когда Эрика пропала из его жизни и Лев лишился возможности публиковать книги в пределах Третьего рейха, который все больше расширял свои границы, писатель, можно сказать, поселился за облюбованным столиком в венском кафе «Херренхоф», прокуренные помещения которого сделались неофициальной столицей европейских литераторов-беженцев. В середине 1930-х годов Эсад-бей сидел здесь бок о бок с такими завсегдатаями этого кафе, как Макс Брод, Франц Верфель и Эгон Эрвин Киш, которые совсем недавно перебрались в Вену из Праги, а также со своим берлинским приятелем Вальтером Мерингом. «Херренхоф» был, возможно, наиболее оживленным из тех мест, которые писатель Стефан Цвейг называл «демократическими клубами» Вены.

Пытаясь забыть неприятности с помощью старого, проверенного метода — работы, Лев целыми днями просиживал в кафе и писал, и писал своим удивительным, совершенно микроскопическим почерком, умещая на одной странице вчетверо больше слов, чем любой другой человек. Он работал тогда одновременно над двумя биографиями: Николая II (под собственным именем) и кайзера Вильгельма — под именем своего американского приятеля Вирэка. Он писал обширные статьи для журнала эмигрантов с Кавказа, который издавался в Париже, и короткие — для венской бульварной прессы, особенно для «Нойес винер журналь», издания, которое печатало всевозможные сплетни и слухи для высоколобых интеллектуалов, причем в нем же освещался и его собственный, «скандальный» развод с Эрикой. Он также начал писать новеллы, которые, как ни странно, были опубликованы только в Польше (назывались они «Мануэла» и «Любовь и нефть»). Он принялся укреплять отношения с нужными людьми ради успеха своих новых литературных планов. Съездил в Прагу, чтобы повидаться там с Вернером Шенделем, своим старым литературным агентом. Поддерживал дружбу с Джеем и Бинкс Дрэтлер, Джей помогал Льву пристраивать его тексты в Англии. Примерно в это же время Лев обратился к услугам нового литературного агента, Херты Паули, с которой подружился в кафе «Херренхоф». Паули, сама писательница, окончившая актерскую школу, была весьма привлекательной молодой женщиной. Происходила она из венской научной среды (когда я пытался разыскать сведения о ней, оказалось, что ее брат Вольфганг Паули в 1945 году даже получил Нобелевскую премию по физике), однако в «золотые двадцатые» по приглашению великого театрального режиссера Макса Рейнхардта перебралась в Берлин. В 1933 году Паули, как и многие другие, вернулась в родную Вену. По прошествии многих лет, уже в 1970-х, когда роман «Али и Нино» был заново открыт и издан, она написала в «Нью-Йорк таймс» письмо с соображениями о том, кто такой «Курбан Саид». Она помнила свои встречи со Львом (тот «довольно сильно походил на короля Хусейна, ну разве что без усов»), помнила, как была очарована его удивительным, весьма откровенным остроумием. Она вспоминала, как Лев стал членом кооператива писателей, который она организовала для тех, чьи книги были запрещены в Третьем рейхе. Влияние Льва на саму Паули несомненно сказалось в ее книге 1941 года «Альфред Нобель: король динамита, архитектор мира» — там имеются подробнейшие описания Баку, которых нет в других биографиях этого великого изобретателя и которые она, скорее всего, получила именно от Льва Нусимбаума. «Эсад-бей, — вспоминала Паули, — в скором времени написал большое количество статей об истории и обычаях своей закавказской родины». Хотя она впоследствии живописала героическую антинацистскую позицию, которую занимал этот кооператив как общественная организация, однако на деле он лишь помогал писателям публиковать свои произведения.

Паули писала, что Эсад-бей никогда не делал секрета из своего происхождения, и в этом был немаловажный элемент его очарования: «Он говорил об этом открыто, причем в своей обычной шутливой манере. Вот отчего, возможно, его никто так и не обвинил в сокрытии своего происхождения в те годы, когда антисемитизм в Вене становился все более откровенным». Она вспоминала, как завсегдатаев «Херренхофа» завораживали рассказы Льва о бандитской деятельности молодого Сталина. Когда через много лет она начала читать «Али и Нино» в английском переводе, ей показалось, что она «слышит, как Лев сам рассказывает эту историю, по-особенному, остроумно».

В конце своего annus terribilis Лев стал соавтором книги, которая открыла новую сторону его постоянно развивавшейся личности. Это книга, «Аллах велик! Закат и восход исламского мира», представляет собой обзор политического возрождения мусульманского мира. Необычной была не столько тема книги, сколько выбор соавтора. Им стал доктор Вольфганг фон Вайзль, который был близок к Владимиру Жаботинскому, главе жесткого, бескомпромиссного правого крыла сионистского движения.

Когда я нашел внучку фон Вайзля в Иерусалиме, она рассказала мне, что в их семье фон Вайзлю — этому «еврейскому Лоуренсу Аравийскому» — приписывали арабский раздел книги, тогда как Лев был автором «немецкого и турецкого» разделов. Хотя в точности неизвестно, как именно они поделили работу, но Лев наверняка был ведущим автором. Ведь идеи, заложенные в эту книгу, представляют собой отнюдь не сионистскую позицию, но взгляды еврейского ориенталиста конца 1930-х годов. Авторы выделили все то, что, по их разумению, есть хорошего в исламе, и хотя многое они идеализировали, оставались тем не менее в области реалистичных политических оценок. Для них обоих ислам предстает как животворная сила, пока он «не выходит за рамки благоразумия» и одновременно «остается уделом всадников из пустынь». Оба считали, что истинные лидеры ислама — это отнюдь не дипломаты или ученые, люди образованные, но простые бедуины. Ислам смог завоевать христианские территории в VII веке потому, что это молодая, энергичная религия обладала первозданностью и дикостью — в отличие от «роскошеств» христианского мира. Обоим авторам — и сионисту, и исламисту — представлялось важным, что победы последователей Магомета не были следствием религиозного рвения: ведь в исламских отрядах было немало наемных воинов из кочевых племен, которые даже не были верующими мусульманами.

Книга «Аллах велик!», несмотря на свое название, пользовалась среди евреев гораздо большим спросом, чем прочие книги Льва. И дело было не только в том, что один из соавторов был ведущим деятелем сионистского движения, но и в желании евреев из немецкоязычных стран, всеми силами жаждавших выбраться из нацистской Европы, узнать как можно больше о Ближнем Востоке. Кроме того, книга широко рецензировалась в сионистской прессе и получила благожелательные отзывы. Ойген Хёфлих, он же Моше-Яаков Бен-Гавриэль, писал, например, в 1937 году в еврейском периодическом издании «Дер Морген», что книгу «Аллах велик!» следует «рекомендовать читателям-евреям, хотя собственно Палестине в ней посвящено лишь несколько строк», поскольку в ней содержался обзор возрождающегося исламского мира. Хёфлих, исполненный определенной горечи после двадцати лет своих тщетных усилий по созданию «паназиатского сионизма» и «пансемитских» решений на Ближнем Востоке, воспользовался представившимся поводом, чтобы подвергнуть критике собратьев-сионистов, недооценивавших проблемы воинствующего ислама. Поэтому он выражал надежду, что «Аллах велик!» даст представление евреям, уже жившим к тому времени в Святой земле, о силе спящего дракона, рядом с которым они существуют. Обозрение «Ди юдише рундшау» также сочло, что книга освещала проблему действительно грандиозную и все более и более актуальную, тогда как страны Запада, вовлеченные в большое количество различных силовых и политических конфликтов, полностью игнорировали ее, оставляя дальнейшее развитие событий на произвол судьбы. Практически всюду, куда бы ни обратили авторы свой взгляд, будь то Турция, Иран, Афганистан, Марокко, Тунис, Алжир, Сирия, Ирак, Египет, а также Аравийский полуостров, влияние Европы «либо сокращалось, либо же вообще исчезало». Как отмечало это издание: «Страны Востока в будущем готовят для нас немало сюрпризов. Авторы предрекают, что европейские страны утратят свои колониальные империи в Азии, а также что существует опасность союза ислама с желтой и черной расой».

«Аллах велик!» завершается советом и предупреждением: поскольку Европа явно не хочет поддерживать свою гегемонию с помощью откровенно насильственных действий, нет иного выхода, кроме создания «с исламским миром сообщества по интересам, ведь избыточная энергия и юношеский напор ислама, желание активных действий с помощью Европы будут направлены в сторону Востока. Если же это не получится — беда Европе!»

Лев и фон Вайзль были во многом похожи. Оба любили восточную одежду — арабскую или турецкую, оба утверждали, будто подвергались аресту, поскольку их ошибочно принимали за «пресловутого полковника Лоуренса». Хотя доктор фон Вайзль и был настроен весьма пессимистично в вопросе об отношениях между мусульманами и евреями, это не мешало ему бегло говорить по-арабски и прекрасно знать мусульманские страны. Когда он впервые побывал на Ближнем Востоке, его мечтой было сделать арабов приверженцами сионизма, а в начале 1920-х годов он даже начал издавать в Каире газету, где половина материалов были на немецком языке, а половина — на арабском. Ему удалось убедить германскую дипломатическую миссию в Египте выделить средства на это предприятие, которое, однако, прекратило свое существование уже после выпуска нескольких номеров — в связи с отсутствием читательского интереса.

Подобно Хёфлиху, фон Вайзль во время Первой мировой войны служил в австрийской армии. Однако фон Вайзль не был таким мечтателем, как Хёфлих, он был человеком отважным, дерзким — служил в артиллерии, а впоследствии стал врачом. (После 1948 года он станет командиром израильского артиллерийского отряда в пустыне Негев.) В первые годы своей журналистской карьеры фон Вайзль много раз высказывал весьма прозорливые суждения по поводу борьбы за власть на Ближнем Востоке. Его статья под названием «Борцы с предрассудками ислама уже у ворот Мекки», появившаяся осенью 1924 года, предупреждает о росте влияния ваххабитов на Аравийском полуострове, а также утверждает: «Хусейну придется не раз пожалеть, что он отказался подписать Англо-хиджазский договор и признать права евреев на территории Палестины. Потому что евреи, живущие в Эрец Исраэль — Израиле, — для него куда менее опасные враги, нежели ваххабиты у ворот Мекки». Он также дает панораму того хаоса, который воцарился в 1924 году в мусульманских странах, когда Ататюрк неожиданно ликвидировал халифат: пусть мусульмане, как могло показаться поверхностному наблюдателю, не слишком обращали внимание на этот религиозный институт, он на самом деле являлся стержнем мусульманского самосознания.

Если вы сегодня попробуете найти имя фон Вайзля в «Словаре австрийской литературы в эмиграции», вы обнаружите невероятную ошибку, тем более удивительную, что издаваемые в немецкоязычных странах словари и лексиконы отличаются самым высоким качеством. Тем не менее авторы этого издания сделали из Эсад-бея и Вольфганга фон Вайзля одного и того же человека. В статье сказано, что Вольфганг фон Вайзль использовал псевдонимы Лео Нусимбаум, Эсад-бей и Курбан Саид — иными словами, австрийский журналист оказался плодовитым писателем, а Лев Нусимбаум, он же Эсад-бей и Курбан Саид, неожиданно превратился в одного из основателей сионистского движения.

В Австрийской национальной библиотеке имеется французское издание 1935 года — биография Николая II, принадлежащая перу Льва Нуснмбаума с автографом автора. Надпись неизвестному адресату на форзаце — по-немецки и на иврите! — гласит: «Товарищу по несчастью от Эсад-бея, изгнанного, всеми забытого, всеми преданного, теряющего разум. — Э. Б.».

Именно в это время, пытаясь выбраться из пучины охватившего его отчаяния, Лев впервые задумал превратиться в Курбана Саида, что в переводе означает «радостная жертва». Этот новый псевдоним позволил бы Эсад-бею, который теперь оказался запрещенным автором, по-прежнему публиковать свои новые вещи в Третьем рейхе. Заодно это помогло бы ему освободиться от амплуа автора научно-популярных книг. В 1936 году он начал по десять-двенадцать часов в день работать над романом, действие которого происходило на Кавказе. Впоследствии он вспоминал в своих письмах к Пиме: «Лишь дважды в писательской жизни я не думал ни о том, кто будет издавать мою книгу, ни каков будет гонорар, а просто писал и писал, совершенно счастливый. Это было, когда я писал такие разные книги, как “Сталин” и “Али и Нино”».

Если бы Курбан Саид прожил дольше, он, вероятно, мог бы написать множество чудесных книг, ведь амплуа романиста чрезвычайно понравилось ему: «Герои романа попросту являются передо мной, требуя от меня: “Сотвори нас!” или “У нас еще есть кое-какие особенности, которые ты не упомянул, и мы еще хотим отправиться в путешествие”».

И тут на сцене появляется баронесса Эльфрида — назовем ее баронессой Курбан Саид. Или миссис Курбан Саид. Первые представления о ней я получил, встретившись с издателем Питером Майером из «Оверлук-пресс», пожелавшим переиздать «Али и Нино», и отправившись с ним в Вену на встречу с доктором Хайнцем Баразоном, юристом, который представлял интересы наследников баронессы Эльфриды. Тогда в уставленном книгами адвокатском кабинете мы вместе разглядывали издательские договора нацистского времени, а на диване перед нами возлежала худощавая красавица — Лила фон Эренфельс. Лила, казалось, сошедшая со страниц романов Пруста, временами дополняла и уточняла разъяснения своего юриста, приукрашивая их различными выдумками. Доктор Баразон раскладывал перед нами скоросшиватели, набитые бумагами, которые подтверждали правоту их позиции: это были юридические документы, перечни авторов конца 1930-х годов, с печатями, внутри которых красовались нацистские орлы и свастики. На странице 1556 «Германского полного каталога изданий за 1935–1939 годы» имелись две статьи:

Эренфельс фон Бодмерсхоф, Эльфрида, баронесса — «Али и Нино», роман. Автор: Курбан Саид. — Вена, Лейпциг: «Таль», 1937.

Эренфельс фон Бодмерсхоф, Эльфрида, баронесса — Курбан Саид. «Девушка с Золотого Рога», роман. — Вена, Лейпциг: «Циннен-ферлаг», 1938.

В написании второго романа Курбана Саида «Девушка с Золотого Рога», Эльфрида, по мнению доктора Баразона, принимала еще большее участие, чем в «Али и Нино». Он считал, что, хотя имя «Курбан Саид» указано в перечне как псевдоним одной Эльфриды, однако в действительности оно свидетельствовало о сотрудничестве между баронессой и ее другом Эсад-беем, который проживал в ее доме.

Еще нам был предъявлен издательский договор от 20 апреля 1937 года между венским издательством «Э. П. Таль и К°» и баронессой Эльфрндой Эренфельс фон Бодмерсхоф, проживавшей в замке Лихтенау, и он касался написания книги «Умирающий Восток». Доктор Баразон объяснил, что это было рабочее название будущего романа «Али и Нино». Еще один договор, от 7 июня 1938 года, был связан с уступкой прав на чешское издание романа, и в нем он уже фигурировал как «Али и Нино». Но если под первым договором стояло традиционное немецкое Hochachtungsvoll и размашистая подпись владельца издательства Таля, то второй был подписан неким Альфредом Ибахом, и над его подписью красовались слова «Mit deutschem Gruss» — более мягкий вариант приветствия «Хайль Гитлер!» Доктор Баразон объяснил, что Альфред Ибах был «арианизатором» компании «Таль» (точно так же, как госпожа Тереза Мёгле «арианизировала» другого венского издателя Льва — издательство «Пассер»).

Я вслух поинтересовался, а не могла ли Эльфрида, в известном смысле, быть «арианизатором» Курбана Саида. Она ведь вполне могла сделать это из расположения к своему другу, точно так же, как в США, в годы маккартизма, некоторые люди, не имевшие отношения к литературе, стали «прикрытием», «ширмой» для тех писателей, которые прежде состояли в Коммунистической партии. Услышав подобное предположение, Лила явно огорчилась, а доктор Баразон поспешил указать на то, что, поскольку эти договора подписаны весной 1937 года, почти за год до того, как нацисты «присоединили» Австрию к Германии, в то время еще не было необходимости в «арианизации» Курбана Саида. Я спросил Лилу про ее отца (в середине 1920-х годов, как объяснил доктор Баразон, барон Рольф изменил свое имя на Умар и перешел в мусульманство) и о его дружеских отношениях с Эсад-беем. «По-моему, вам стоит поговорить с моей матерью, — сказала Лила, — она гораздо больше, чем я, знает об Эсад-бее, моем отце и тете Эльфриде. Только я должна вас предупредить: человек она довольно необычный».

Мать Лилы, то есть третья жена барона Умара-Рольфа фон Бодмерсхоф, живет в Вальдфиртеле, суровом «лесном крае» Австрии на границе с Чехией. Лила сказала, что мама ведет отшельнический образ жизни и распорядок дня у нее настолько странный, что если я в самом деле хочу расспросить ее как следует о том, что меня интересует, то придется переночевать у нее в замке — он назывался Лихтенау. Кроме того, там имеется множество каких-то документов, которые могут представлять для меня интерес. Из Вены я выехал довольно поздно, так что замок, когда я наконец до него добрался, уже был освещен стоявшей низко над горизонтом луной, из-за этого на фоне ледяной голубизны неба его высокие стены казались сказочными. Я открыл ворота и вошел во внутренний двор. «Добрый вечер!» — крикнул я несколько раз в темноту, однако мне так никто и не ответил, и потому я вернулся в деревню, чтобы найти телефон. Когда я очутился в деревенском трактире, его посетители, мирно попивающие свое вечернее пиво, уставились на меня так, словно я свалился с луны, однако кто-то все же набрал нужный номер, и после нескольких гудков бодрый женский голос с французским акцентом пропел: «Ну где-е-е же вы? Я уже столько часов вас жду-у-у!»

Через пятнадцать минут сама баронесса, крупная крепкая женщина с карими глазами и всклокоченной массой седых волос, вела меня по пахнущим сыростью, промозглым каменным коридорам замка Лихтенау. Открыв тяжелую деревянную дверь, мы как будто перенеслись в другую эпоху. Помещение было устлано восточными коврами, там стояло фортепиано, имелась изразцовая печь до потолка и телефакс. Баронесса предложила мне немного сыру, без конца извиняясь, что женщина, которая готовит для нее еду, «вот уже несколько дней что-то не появлялась», а затем проводила меня в анфиладу небольших комнат — подобие келий в монастыре эпохи Возрождения. Спросив меня, смогу ли я «выжить в таких условиях», она тут же исчезла: ведь уже семь часов вечера, и ей давным-давно пора отправиться в объятия Морфея.

А через пять часов, уже за полночь, меня разбудили металлические звуки рок-оперы, которые отдавались эхом по всему замку. Источник звука был по другую сторону от большой гостиной. Из-за двери я услышал французские ругательства и неразборчивое бормотание. Я постучал в дверь. Музыка тут же прервалась, а мне крикнули: «Entrez!» Баронесса восседала на кровати, обложенная кипами нотных изданий. Взглянув на меня, она спросила: «Вы что-нибудь понимаете в мюзиклах?» Я поинтересовался, что именно она имеет в виду. «Ну, вы видели хотя бы один?» Я ответил, что конечно видел, правда, довольно давно. «А вот я ни разу, ни разу не видела ни одного мюзикла!» — сказала она, и голос ее был исполнен искренней горечи. «Но все равно — я в полном восторге! В совершенном восторге!» Она объяснила мне, что взялась написать французский текст для рок-мюзикла, который ставила некая германо-израильская группа из Франкфурта; она влюбилась в их произведение и настояла на том, чтобы принять участие в постановке. «Да и где бы я могла увидеть мюзиклы? У меня же никогда не было времени — я то в Индии жила, то тут занималась ремонтом замка». (Баронесса, как оказалось, некогда училась во Французском каучуковом институте в Париже, а еще бегло говорила на малаяламе — одном из языков Южной Индии.)

Баронесса объяснила мне, что ее рабочий день начинается в полночь, и обычно она требует, чтобы до шести утра ее никто не тревожил, но раз уж я приехал в такую даль, чтобы узнать о ее муже, об Эльфриде и об Эсад-бее, то она, так и быть, поговорит со мной о них, но никак не раньше четырех утра. А до тех пор ей требовалось максимально сосредоточиться. В общем, я оставил ее наедине с ее нотными листами, а сам отправился обратно, в свою келью.

Баронесса появилась у меня, когда еще даже не рассвело. На завтрак у нас был чай и сыр все в той же гостиной, где мы устроились на небольшом диванчике, а тем временем она принялась рассказывать мне, как получилось, что и ее мужа, и его предыдущую супругу, Эльфрнду, увлек Восток.

— Их называли «Бандой четырех», — начала она, имея в виду покойного мужа, барона Умара-Рольфа, его сестру Имму, его вторую жену Эльфриду (известную также под псевдонимом Курбан Саид) и брата Эльфриды по имени Вилли. Родственные связи между ними таковы: брат и сестра Рольф и Имма фон Эренфельс вступили в брак с братом и сестрой фон Бодмерсхоф (Виллн и Эльфридой), так что Имма и Эльфрида по сути обменялись фамилиями. Они росли в соседних замках, которые принадлежали их предкам, а также в Праге, которая тогда была одним из городов Габсбургской империи. В годы Первой мировой войны Рольф фанатически полюбил все, что имело отношение к Турции. Вилли, уже достигший соответствующего возраста, был отправлен на Восточный фронт, где он вскоре получил тяжелое ранение. Вскоре он безмерно увлекся учением немецкого гуру по имени Бо Инь Pa, представлявшего, судя по всему, собой некую смесь Германа Гессе с Джимом Джонсом. Под влиянием Вилли остальные члены «банды» тоже стали последователями Бо Инь Ра. Мать Рольфа и Иммы, Эмма фон Эренфельс, написала тогда открытое письмо Герману Гессе, которое было опубликовано в газете «Прагер Тагблатт», — в этом письме она просила у него совета, как ей быть в данной ситуации.

Отец Рольфа и Иммы Кристиан фон Эренфельс создал теорию «гештальт-качеств» в психологии. Он также вел регулярную переписку с Фрейдом и вообще был видным философом, «известным своими исследованиями в области биологии расы» (как это было сформулировано в «Прагер Тагблатт» в 1911 году, когда газета напечатала текст одной из его лекций под названием «Проблема расы и еврейский вопрос»). Вечного бунтаря, шедшего наперекор расхожим мнениям, Эренфельса больше всего занимала такая проблема: из всех индивидуумов в племени лучшие — это солдаты, однако во время сражений народ, племя неизбежно теряли именно их, носителей самых лучших генов. Поэтому он предлагал решить проблему простым и изящным способом: бравые солдаты, уцелевшие в битвах, по возвращении домой с фронта должны были получить доступ к максимально возможному количеству женщин. Возможно, именно по этой причине Кристиан фон Эренфельс не стал так широко известен, как того заслуживал, однако у студентов Пражского университета он был одним из любимейших профессоров. «Кафка в одном из своих дневников писал, — вспоминала баронесса, — что занятия у Эренфельса были весьма занимательными. И еще Кафка однажды записал, что в тот день утром занятие у Эренфельса было особенно любопытным, потому что профессор заявил: лучше всего, если в ваших жилах есть хотя бы несколько капель еврейской крови». Все это помогло их семье сохранить хорошую репутацию, пояснила баронесса, потому что, когда они обнаружили эти строки в дневнике знаменитого писателя, стало ясно: хотя расовые теории старины Кристиана фон Эренфельса и были «бредовыми, совершенно бредовыми», однако он на самом деле не был антисемитом.

Эльфрида и Рольф поженились, как считала баронесса, скорее для того, чтобы их «банда четырех» сохранилась в прежнем составе, однако к концу 1930-х годов их брак все же распался. Во время войны Умар-Рольф уехал в Индию, а Эльфрида — в Грецию, где ей удавалось зарабатывать на жизнь составлением гороскопов; там она начала изучать древнегреческий язык и математику, а затем вовсю увлеклась Платоном. После войны, пока барон Умар жил в Индии со своей новой женой (моей собеседницей), Эльфрида пребывала в замке Лихтенау одна, целыми днями читая тексты Платона. В 1970-х годах, когда Умар-Рольф и баронесса, его третья жена, вернулись, наконец, домой с Востока, они обнаружили в замке полнейший хаос: Эльфрида, предполагаемый автор «Али и Нино», превратила ту часть замка, которую она занимала, в форменную помойку, повсюду были груды скомканных бумаг с написанными на них математическими уравнениями, составленными для кого-то гороскопами, примечаниями к трудам Платона, и различные бытовые отходы. Баронесса вспомнила, как она попыталась было навести порядок позади диванчика, на котором мы сидели, однако стоило ей сказать, что его нужно подвинуть, Эльфрида ужасно расстроилась. «Она заявила, что вот уже тридцать пять лет никто не сдвигал с места этот диван, а значит, его и впредь нельзя было трогать! Но мы все-таки не послушали ее, отодвинули диван, и оттуда вдруг выскочили не то тридцать, не то сорок мышей! Они все жили внутри него». Рядом с главной гостиной Эльфрида устроила нечто вроде кухни, где у нее была небольшая плита, а еще старая энциклопедия, которую она использовала как разделочную доску. «В конечном счете ее интересовал лишь Платон! — сказала баронесса о той, кто, как утверждалось, была автором “Али и Нино”. — А все остальное ей было безразлично!»

Где-то в начале 1970-х годов баронесса, по ее воспоминаниям, впервые заподозрила, что Эльфрида в прошлом пользовалась псевдонимом Курбан Саид. Однажды Имма, сестра барона Умара-Рольфа, которая к тому времени стала довольно известной поэтессой, сказала баронессе, что ей пришло письмо от какого-то врача, который хотел узнать, действительно ли это она написала книгу под названием «Али и Нино». Имма понятия не имела, что врач имел в виду, а когда баронесса на всякий случай спросила Эльфриду, не о ней ли речь, та, на минуту оторвавшись от своего любимого Платона, сказала: «Разумеется. Имме ни к чему знать все на свете. Да-да, это я ее опубликовала».

— А потом Эльфриде откуда-то позвонили и попросили отре…агхировать эту книгу.

— Что-что? Как вы сказали? — спросил я.

— Пгосили отре…агхировать…

— Издать?

— Да нет, я же говорю: отре…агхировать…

— Извините, может быть, ее попросили отредактировать книгу?

— Ну да! — просияла баронесса. И затем еще вспомнила, что Эльфрида не захотела иметь с ними дела, потому что страшно боялась заработать хоть какие-то деньги: тогда у нее могли бы отобрать назначенную ей государственную пенсию.

Тем временем настало позднее утро, и баронесса уже была готова отправиться немного вздремнуть. Сказав, что даст мне возможность кое-чем заняться, пока сама будет отдыхать, она провела меня по всевозможным заброшенным и холодным коридорам и переходам, пока перед нами не оказалась старинная, ветхая деревянная дверь. Баронесса со всей силы толкнула ее плечом. Помещение походило на багажное отделение на железнодорожной станции в старые времена: ящики, сундуки, чемоданы, мешки, причем кое-что из этого было навалено на стеллажи, достававшие до самого потолка; но, как ни удивительно, весь этот беспорядок рассекали два прохода, которые кто-то предусмотрительно здесь устроил.

— Вот тут — всё! — сказала баронесса, с некоторой грустью взирая на это беспредельное количество коробок и ящиков. — Всё, что осталось от семьи Эренфельс… Вы можете разглядывать здесь все, что захотите, но только до захода солнца, потому что электричество сюда так и не провели.

И с этими словами она ушла, предоставив мне копаться во всей этой рухляди. Лишь примерно через час, пока я рылся то тут, то там в окружавших меня вещах, до меня дошло, что, по-видимому, каждый из объемистых квадратных пароходных кофров набит какими-то бумагами. Ведь в этом средневековом замке, который выдержал не одну осаду и в стенах которого до сих пор имелись особые отверстия для выливания кипящего масла на головы противника, на протяжении по крайней мере двух последних веков жила семья интеллектуалов, поэтов и книгочеев.

Я попытался отыскать хоть что-нибудь, связанное с Курбаном Саидом, уповая при этом, пожалуй, лишь на утверждение Ницше, что книги, которые особенно нужны, сами валятся с полок. Однако, куда бы я ни обращал свой взор, везде были груды документов, имевших отношение лишь к Рольфу — тому, кто после перехода в магометанство сменил свое имя на Умар, — или к его удивительным, растянувшимся на сорок лет странствиям по мусульманскому миру. Наскоро проглядывая журналы, для которых барон Умар-Рольф регулярно писал статьи по вопросам возрождения ислама во всем мире, о положении женщин-мусульманок, а также о взаимном изживании старых обид между мусульманами и иудеями, я успел открыть для себя целый мир ориенталистов и новообращенных мусульман. Имена у них были, например, такие: Лорд Хидли аль-Фарук, майор Абдулла Бэттерсбн и ее высочество Даянг Муда из Саравака, она же «дочь покойного сэра Уолтера Пальмера из Рединга». Встретился мне там и Мухамуд Гуннар Эриксон из Швеции, и Умар Мита из Японии, и Исмаил Веслав Язерски из Польши.

И столько было там всего захватывающе интересного, что прошло немало времени, прежде чем до меня дошло: этот замок не поделится со мной никакими сведениями о Курбане Саиде, будь это Лев, Эльфрида или же они оба. По словам баронессы, Курбан Саид и ее муж часто переписывались, как, впрочем, переписывались и Эсад-бей с Эльфрндой. Но когда я спросил ее, где вся эта переписка находится, она лишь махнула рукой, обведя ею стены замка, и сказала: «Поди знай. Наверное, где-то здесь, да только где ее найдешь?»

Единственное конкретное доказательство связи между семьей фон Эренфельс и Эсад-беем, которое я там обнаружил, — это швейцарское издание второго романа Курбана Саида «Девушка с Золотого Рога», для которого барон Умар Эренфельс написал краткое предисловие. Эту книгу я взял с собой. Вот что он писал: «В молодости я основал в Вене “Союз Востока” для студентов из стран Африки и Азии, и благодаря этому я познакомился там со спокойным, наблюдательным человеком, азербайджанцем по имени Курбан Саид. Пути мои довольно скоро привели меня в Индию, откуда я вернулся в Европу в первый раз лишь в 1954 году; и тогда же я незамедлительно отправился навестить традиционную мусульманскую могилу моего уже всеми позабытого друга, могилу, которая находится за стенами городского кладбища в Позитано».

Я спросил баронессу, почему Умар, даже по прошествии стольких лет, назвал Курбаном Саидом не бывшую жену Эльфриду, а выходца из Азербайджана, умершего в Италии? Баронесса заверила меня, что ее покойный муж попросту не обсуждал этот вопрос с Эльфридой, а потому и ничего не знал о ее вкладе в работу над обоими романами. Она повторила теорию доктора Баразона, что, по-видимому, у Эльфриды и Льва были весьма близкие, интимные отношения, однако добавила: «Ну, это все только теории, а на самом деле нам ничего не известно наверняка».

Правдоподобное объяснение взаимоотношений Эльфриды и Курбана Саида предоставилось мне через несколько недель после того, как я побывал в замке Лихтенау. Я получил от доктора Баразона конверт с копиями четырех писем, которые, как он писал, баронесса попросила его переслать мне. Все эти письма были адресованы барону Умару и подписаны — «Эсад».

На них был указан обратный адрес «Каса Паттисон, Позитано» — именно в этом доме Эсад-бей и умер в 1942 году. Первое письмо было датировано 21 июля 1938 года, и в нем Лев пытался уговорить барона Умара-Рольфа, чтобы тот приехал к нему в гости: он ссылался при этом на свое полное одиночество, на ощущение потерянности. И сообщал: «Я получил через афинское отделение Америкэн Экспресс 200 долларов из Югославии от имени госпожи Курбан Саид».

Госпожа Курбан Саид. Конечно же, это была Эльфрида.

В письме от 8 сентября Лев снова упоминает о Курбане Саиде в третьем лице, поэтому создается все более отчетливое впечатление, что это имя служило псевдонимом для пересылки денег через международные границы: «У издателя Гезы Кона в Белграде для Курбана Саида имеется еще 150 долларов. Может ли Курбан Саид забрать эту сумму, находясь проездом в Белграде? И как можно связаться с ним? Напиши мне об этом как можно скорее и попроси Курбана Саида связаться с издателем». Иными словами, Эльфрида должна была забрать деньги у издателя, о которых сама она ничего не знает.

А 21 сентября 1940 года Лев написал Пиме, что горячо рекомендует ей купить экземпляр романа «Али и Нино», и тут же, похваставшись, что это — самая любимая из написанных им книг, объяснил, что ее по-прежнему можно издавать где угодно: «Согласно закону о псевдонимах, К. С. - это женщина! Притом молодая баронесса из Вены, которая даже является членом “Палаты культуры”!» То есть того самого Союза германских писателей, который исключил Льва из своих рядов.

Деталей, касающихся отношений с «миссис Курбан Саид», в переписке Льва и Пимы много, но все они какие-то противоречивые: то Лев сообщает, что Эльфрида сошла с ума на почве астрологии, то дает понять, что зависит от нее материально. Еще задолго до того, как я обнаружил эту переписку, на основании нескольких писем на имя Эльфриды можно было сделать вполне определенный вывод: Курбан Саид — это его прикрытие, придуманное ради того, чтобы он мог по-прежнему получать гонорары за публикации своих произведений. Доктор Баразон утверждал, будто от Эльфриды не требовалось служить прикрытием для истинного автора «Али и Нино», поскольку договор об издании романа был подписан в апреле 1937 года, то есть почти за год до аншлюса. Однако в действительности писатели-евреи уже тогда понимали, что имеется немало причин для того, чтобы скрывать свое истинное происхождение.

Доктор Маррей Холл, изучавший проблемы книгоиздания в нацистский период, встретился со мной за чашкой кофе в отеле «Король Венгрии», на одной из улочек рядом с Штефансплац, где некогда состоялась самая грандиозная стихийная демонстрация в истории Австрии — по случаю аншлюса и неожиданного визита Гитлера в этот город весной 1938 года. Доктор Холл разъяснил мне основные моменты, затруднявшие издательский процесс в нацистской Европе: австрийские издатели, большинство из которых были евреями, оказались в труднейшем положении, они фактически были загнаны в угол еще в 1933 году, когда Гитлер пришел к власти в Германии. Ведь для книг на немецком языке существовало три читательских рынка — в Австрии, Германии и Швейцарии, причем германский книжный рынок был гораздо больше, чем остальные два, вместе взятых (то же самое мы наблюдаем и сегодня). Издавать книгу, если ее невозможно продавать в Германии, — дело неприбыльное, поэтому австрийским книгоиздателям нужно было любыми способами пробиться на германский рынок. Для этого им приходилось открывать фиктивные издательства в третьих странах — например, в Швеции или в Голландии, и в результате книги печатали в одной стране, переплетали в другой, а затем пересылали через несколько границ, прежде чем доставить их в Третий рейх. По такой схеме действовал, например, Таль, издатель «Али и Нино». Другой прием состоял в том, чтобы авторы печатались под псевдонимами.

В своей книге «Утраченная библиотека» друг Льва Вальтер Меринг пишет о лавине, угрожающей «Вене и всей Австрии в целом». В романе фигурирует воображаемая библиотека, принадлежавшая отцу автора, она — хранилище всего культурного наследия, которое уничтожили нацисты в результате их тоталитарного переворота:

Прямо перед собором Святого Стефана, с которого похоронный перезвон и токката и фуга Баха на органе созывали «умирающую Вену» на последнюю всенощную, какие-то головорезы выкрикивали антикапиталистические, антиклерикальные и антисемитские непристойности — всевозможные пакости из тех гадких книжонок и памфлетов, которые ты, отец, хранил в особом, «отравленном шкафу» как курьезы культуры; но я ведь их читал тайком.

«Завтра мы их всех вздернем, — услышал я слова одного молодчика, — и черных, и красных, и жидов… А первыми — тех, у кого много книг».

Задохнувшись от ужаса, я не мог перевести дух, пока не запер за собой дверь своего дома и не увидел снова библиотеку отца.

Литературный агент Льва Херта Паули, вспоминала об аншлюсе через профессиональный фильтр своего рода деятельности: ведь на той же неделе, когда в Австрию с блиц-визитом прибыл Гитлер, в страну приехала и Бланш Нопф, которая повсюду старалась выискивать новых авторов и новые, интересные книги. Ей показали новый роман Курбана Саида «Али и Нино», однако тогда она его не купила, по-видимому, ее отвлекли начавшиеся бурные события. Паули так вспоминала пятницу и марта 1938 года: «Из гостиницы “Бристоль” на Ринге, грандиозном бульварном кольце Вены, до кафе “Херренхоф” обычно можно добраться за десять минут. Но только не в тот день, не одиннадцатого марта. “Если Ринг перекрыт, значит, у нас революция”, - говорили венцы с 1918 года. На этот раз полицейские заграждения были установлены потому, что вокруг Государственной оперы шла демонстрация молодых нацистов, которые ревели “Хайль Гитлер!” Мне удалось забежать в подъезд одного из домов, потом я нашла другой выход из него и в результате очутилась на нужной улице, прямо напротив “Херренхофа”».

Меринг встретился с Паули в Париже, где они прожили некоторое время, пока в 1940 году снова не оказались в ловушке — из-за вторжения нацистов во Францию. Когда они, спасаясь бегством, добрались до юга Франции, Паули познакомила Меринга, который к тому времени стал ее любовником, с Варианом Фраем. Фрай приехал в Марсель летом 1940 года с целью любыми доступными средствами вызволять беженцев, принадлежавших к интеллектуальной элите Европы. У него не было на это никаких официальных санкций, он привез с собой три тысячи долларов и список двухсот самых известных деятелей культуры Европы — причем и то и другое было приклеено лейкопластырем к его ногам. Деньги и список передала ему группа американцев из штата Нью-Джерси, которые после поражения Франции на скорую руку создали Чрезвычайный комитет по спасению. Паули впоследствии вспоминала, как она впервые пришла в отель «Сплендид», чтобы увидеть человека, которого в Марселе все называли просто «Американец»: «Ну что ж, мисс Паули, вы у меня в списке, — только и сказал ей Фрай. — Приходите завтра вместе с Мерингом. Всего хорошего».

Когда позднее его спрашивали, как ему удалось ускользнуть от нацистов, Меринг отвечал так: «Я пошел налево, когда все пошли направо, а потом, не останавливаясь, так все и шел налево». Но на самом деле именно он причинил максимум волнений непоколебимому Фраю: хотя Американец достал для Меринга фальшивые документы, его все же арестовали, когда он делал пересадку на нужный поезд неподалеку от испанской границы. Фраю тем не менее удалось вызволить этого старого приятеля Льва из концентрационного лагеря и из рук вишистских властей, поскольку он заявил им, будто Элеонора Рузвельт лично выразила обеспокоенность его судьбой. Когда в конце концов Мерингу удалось добраться до Голливуда, он повстречал там старых друзей Льва и Эрики по Вене — Джея и Бинкс. Джей выгодно использовал свои венские контакты, создавая для себя в Голливуде новую карьеру, и он, разумеется, был рад оказать помощь всем тем, кто принадлежал к их старому кругу.

Позже в том же месяце Лев писал барону Умару, который доехал до Греции: «Мими Пекарски сейчас в Лондоне, и, к полному изумлению всех, кто знал ее прежде, она оказалась способной зарабатывать себе на жизнь». Так ему еще удавалось шутить над самим собой, однако дальше он сообщал Умару о некоей программе, по которой, как сказала ему одна дама, «один комитет помогает австрийцам получить [британские визы] и разрешение на проживание в течение одного года в английских замках. Но она, к сожалению, никак не могла мне помочь со всем этим, поскольку я ведь не австриец». Тем не менее он просил барона Умара прояснить этот вопрос. Сам он мрачно размышлял о судьбах своих друзей — всех этих литературных агентов, редакторов и писателей, которых развлекал в кафе «Херренхоф» рассказами о своих приключениях и которые теперь оказались рассеянными по всему миру: «Я не знаю даже, когда я смогу снова с ними встретиться, да и смогу ли вообще». Его венские издатели уже бежали из страны. Люси Таль смогла ускользнуть от агентов гестапо на следующий день после аншлюса, едва успев на поезд, шедший на запад (свою фирму она оставила в руках доктора Ибаха). Рольф Пассер, тот, кто опубликовал «Аллах велик!», а также биографию иранского шаха, бежал в Прагу, а оттуда смог перебраться в Лондон (свое издательство он оставил фрау Мёгле). «Цвейг и Верфель в Лондоне, — писал Лев Умару, — Меринг, Паули, Пассер <…> в Париже». Он спрашивал, не слышал ли Умар что-нибудь о человеке по имени Алекс Захер-Мазох (сыне ученого, от имени которого возникло понятие «мазохизм») и его жене?

Каждый день евреи сводили счеты с жизнью, бросаясь из окон «хоххаусов», подобных тому, в котором раньше жили Лев и Эрика. Сатирический роман Беттауэра «Город без евреев» становился действительностью.

Правда, один старый еврей все еще оставался там: это был Абрам Нусимбаум, который не смог никуда бежать. Когда стало известно, что гестапо проводит облавы на евреев, Эльфрида обещала ему, что будет жить у него, — она была готова предоставить ему ту защиту, какую, вероятно, могли дать ее статус арийки и титул баронессы. Лев, по-видимому, к этому времени уже уехал из Вены, хотя совершенно непонятно, как он мог оставить там отца. Дальше Лев в какой-то момент появится в Италии при очень странных обстоятельствах, и произойдет это весной 1938 года.

В некоем бедном районе Лос-Анджелеса, в глубине дома, в котором было полным-полно котов, змей, карликовых мышей-песчанок и множества других живых существ, я обнаружил, наконец, старую женщину по имени Франци Баумфельд, которая некогда, в конце 1930-х годов, была одной из подающих надежды «звездочек». Франци была лучшей подругой Эрики и главной свидетельницей с ее стороны во время процесса против Эсад-бея. Я прилетел в Лос-Анджелес весной 2001 года, чтобы повидаться с нею, однако, увы, я опоздал. Нет-нет, сама Франци еще была жива, но на самом деле была где-то далеко. «Эсад-бей?! Вы хотите что-нибудь узнать про этого?!. Да я ни слова не сказала бы про этого… даже если бы он оказался вообще последним из… на Земле! Ну а зачем же вот вы, такой славный молодой человек, вообще взялись писать про этого…, а? Ох как мы тогда ему влепили, по первое число, я точно говорю, ему это было очень полезно, этому… Он ведь обожал Муссолини, неужели вы не знаете?!» — выкрикнула она, когда мы сидели с нею почти в полной темноте у нее на кухне, где она возвышалась на своем сиденье в окружении кошек.

«О чем вообще можно разговаривать с этим… которому нравится Муссолини, а? Эй, осторожно, как там, мои черепахи не удерут? Что, все ли двери на запоре? Ведь если черепахи удерут, я их назад не соберу, это понятно?»

Франци говорила сбивчиво, бессвязно, однако у нее явно был «пунктик» насчет Муссолини.

Статья, которая дала мне представление о ее роли в разводе Эсад-бея и Эрики, появилась 3 ноября 1937 года во французской газете «Л’энтрансижан. Лё журналь де Пари» под заголовком «Светский скандал в Австрии: все венское общество напряженно следит за сенсационным судебным процессом, по которому проходит биограф Муссолини». В статье задавался обычный вопрос: «Кто же прав: жена или муж?» — однако мое внимание сразу привлекли слова «биограф Муссолини».

В 1937 году, после завершения своих книг в соавторстве с Вирэком и фон Вайзлем, после «Али и Нино», а также написав еще парочку книг «для друзей», Льву удалось получить предложение стать официальным биографом самого Муссолини. Его страстное стремление получить такой заказ граничило, пожалуй, с одержимостью, он вел борьбу за это на нескольких фронтах, однако дело все же не выгорело. Десятки писем, сохранившихся в архивах Флоренции и Рима, способны поведать всю историю его кампании по достижению поставленной цели.

В начале 1936 года, еще из своего богемного мирка в Вене, Лев не раз наведывался в фашистскую Италию и там общался с теми, кого можно было бы назвать «либеральными фашистами», вращаясь в высших сферах, в обществе Муссолини. Хотя Лев некогда с презрением отозвался о диктатуре, к середине 1930-х годов он все больше и больше стал увлекаться фашистским движением. Он хорошо помнил свое давнее впечатление, когда при виде марша молодых фашистов решил, что движение Муссолини способно противостоять сталинской угрозе. Теперь, в конце 1930-х годов, Муссолини и итальянские фашисты взяли на себя странную, невероятную роль защитников — они защищали от Гитлера и от нацистов не только Льва, но и многих других евреев. Лев, конечно же, слышал об этой позиции от своего приятеля фон Вайзля, который, начиная с 1920-х годов, превозносил присутствие итальянских фашистов на Ближнем Востоке. Ведь в 1920-1930-х годах, в тот период, когда еще не был заключен фатальный для Италии «Стальной пакт» между Муссолини и Гитлером, итальянский диктатор обещал найти «третий путь» между тоталитарными кошмарами нацизма и коммунизма, с одной стороны, и явной слабостью западных демократических государств — с другой. Многие верили в то, что Муссолини удастся модернизировать нацизм, использовать его союз с фашистами для того, чтобы не позволить нацистам воплотить в жизнь свои расовые политические решения.

Главным союзником Льва, помогавшим ему получить одобрение для проекта биографии дуче, был Джованни Джентиле, глава издательства «Сансони» и член фашистского Высшего совета. Самый известный итальянский интеллектуал, который встал на сторону Муссолини, Джентиле был одним из его ближайших советников, а также автором многих наиболее важных фашистских законов. В июне 1937 года Джентиле написал прошение с просьбой о личной аудиенции дуче Эсад-бею, предлагая поручиться за него; Лев, по-видимому, даже побывал в секретариате Муссолини, поскольку в архивах Министерства народной культуры в Риме я обнаружил небольшую карточку от 3 июля 1937 года, в которой мелким почерком Льва было написано:

Его Превосходительству Бенито Муссолини, главе итальянского правительства, с глубочайшим почтением Эсад-бей

Однако всего за день до этого, 2 июля, секретарь Муссолини получил длинное письмо от человека, который утверждал, будто он услышал о предполагаемом проекте «от одного друга», которого недавно познакомили с Эсад-беем в издательстве «Тревес». В связи с этим он пожелал сообщить следующее: «Важно, чтобы дуче стало известно, что этот самый господин, который уверяет всех, будто он азербайджанского происхождения и будто его отец мусульманин, а мать русская нигилистка, на самом деле он не кто иной, как Лев Нусимбаум, и отца его зовут Абрам». В архивах фашистской политической полиции в Риме я обнаружил похожие письма от какого-то другого доносчика, из Вены, который также передавал в Рим последние разоблачения гестапо, касавшиеся человека, «выступавшего под личиной Эсад-бея».

Это были все те же былые обвинения, но только в 1937 году они звучали куда более весомо и представляли собой большую опасность, чем в 1929-м.

К тому же автор этого письма пошел дальше предыдущих «разоблачителей»: он утверждал, что маска уроженца Востока, которую носил Лев, была на самом деле лишь частью грандиозного еврейского заговора, таившего «угрозу для исламского мира, опасность для западной цивилизации, для прогресса и для всей Европы в целом, явной целью которого является, как бы это ни было замаскировано, желание помочь сородичам в Палестине». Автор письма завершил свое письмо неубедительными извинениями за то, что он сообщает дурные новости, однако все-таки пишет дальше: «Поскольку речь идет о самом дуче, личность которого для любого итальянца священна, я питаю надежду, что вы мне простите подобное обращение к вам».

На протяжении большей части своего существования режим Муссолини не отличался антисемитизмом, причем поначалу дуче открыто критиковал расизм Гитлера — правда, возможно, по той причине, что нацисты не включили современных итальянцев в свой пантеон арийских суперчеловеков. Муссолини называл научный расизм и антисемитизм «немецкой болезнью», что было пренебрежительным откликом на термин «прусская наука», который использовался во всем мире для обозначения евгеники — науки о расовом отборе. Гитлер ответил на слова Муссолини, охарактеризовав его движение как «кошерный фашизм». В 1920 году, когда Гитлер уже вынашивал планы лишить всех евреев германского гражданства и изгнать их из всех слоев германского общества, Муссолини написал статью для своей газеты «Иль пополо д’Италиа», в которой утверждал: «У нас в Италии мы не делаем различий между евреями и неевреями, притом в любой сфере, будь то в религии, в политике, в армии или в экономике. Итальянские евреи нашли Новый Сион здесь, в нашей прекрасной стране, которую многие из них героически защищали с оружием в руках, пролив за нее свою кровь». Сотни евреев стали тогда членами недавно созданной фашистской партии, и во время первого десятилетия существования фашизма в Италии были генералы-евреи, профессора-евреи, а также евреи — члены Большого фашистского совета. И любовница Муссолини, ведущая интеллектуалка и теоретик фашизма, вовсе не скрывала, что она еврейка Возможно, не многим известно, что у истоков Военно-морских сил Израиля была осуществленная фашистами в 1930-х годах программа боевой и тактической подготовки и что самому дуче предоставили возможность основать кафедру фашизма в Еврейском университете в Иерусалиме.

Все это, однако, закончилось с недолгим, но катастрофическим альянсом с Гитлером. В сентябре 1937 года Муссолини отправился в Германию, где ему показали, как Люфтваффе проводят свои учения, бомбя макеты польских деревень, как нацистские войска участвуют в генеральной репетиции предстоящего блицкрига. Фюрер польстил ему, назвав Муссолини крестным отцом мирового фашизма, а толпа в Берлине устроила ему восторженный прием. На следующий год Муссолини ввел в итальянской армии шагистику на прусский манер, а также заставил итальянцев говорить «Salute il Duce!» в подражание германскому «Хайль Гитлер!» Антисемитизм стал в Италии новой догмой, хотя она и противоречила практически всему, что существовало прежде в стране.

Летом 1938 года итальянцы от Милана до Неаполя, раскрыв свои газеты, с удивлением узнали, что они все на самом деле оказались «чистыми арийцами нордической расы», а вот их коллеги-евреи — опасные чужаки.

Всех евреев, в том числе и закоренелых фашистов, убрали со всех официальных постов — из армии, из университетов и из правительственных учреждений. К осени итальянским евреям уже не разрешалось помещать свои имена в телефонных книгах: видимо, кто-то решил, что они портили этим огромное большинство истинно нордических имен в телефонных справочниках по всей Италии. По книжным магазинам, школам и полицейским участкам был распространен список запрещенных авторов, и в него было включено имя Эсад-бея.

Теперь человеку, у которого настоящая фамилия была Нусимбаум, требовалась запредельное, практически самоубийственное нахальство, чтобы продолжать кампанию за право стать официальным биографом Муссолини. Лев, правда, не знал тогда, что Министерство народной культуры уже сообщило Муссолини: «Наше министерство никак и ни в чем не поддерживает Эсад-бея».

В марте 1938 года — как раз когда произошла аннексия Австрии — Лев написал Джентиле, умоляя его помочь ему получить визу в Италию, чтобы он мог начать проводить сбор материалов для написания биографии Муссолини, хотя уже на протяжении нескольких месяцев было вполне ясно, что этот его проект не будет воплощен в жизнь. «Удивительно, что я не могу въехать в страну, в которой опубликовано двадцать моих книг», — писал он, возможно прикрывая такими словами свое отчаянное желание как можно скорее уехать из Вены.

В донесении от 5 сентября 1938 года, сохранившемся в архивах итальянской тайной полиции, говорилось, что «Лев Нусинбаум [sic!]» смог добраться до Рима и теперь представители властей следят за ним, пытаясь определить его расовое происхождение. Правда, итальянцы были новичками в деле определения расовых типов, а фамилия сама по себе не считалась у них достаточным доказательством. Кроме того, произошло то, что вызвало бы негодование гестапо: итальянская полиция, которая вела слежку за Львом, потеряла его след в Риме, и лишь потом у нее появились недостоверные сведения, что его будто бы видели в прибрежной деревне Позитано, близ Салерно, на Амальфитанском побережье. Из переписки между Министерством внутренних дел в Риме и префектом Салерно я узнал, что Лев, оказывается, разъезжал по Италии под видом американца.

Да-да, Лев воспользовался своими пароходными билетами и уже просроченной визой на въезд в США, чтобы убедить представителей итальянских властей, что он на самом деле гражданин США. Правда, конкретное воплощение в жизнь новых итальянских расовых законов и «разоблачение», пусть недостаточно аргументированное, Льва как еврея, сделали свое черное дело: издательские договоры с ним были аннулированы. Ни один из его прежних итальянских издателей не решался печатать его новую книгу без одобрения со стороны Министерства народной культуры, которое, со своей стороны, в качественно новой атмосфере не взяло бы на себя решение этого вопроса, не получив предварительно одобрения от своих коллег из соответствующих инстанций в Берлине и Вене. (Именно тогда Лев и написал барону Умару-Рольфу, попросив, чтобы «миссис Курбан Саид» получила для него гонорары в различных столичных городах Европы.) Лев также продолжал писать все более отчаянные письма своим итальянским издателям. В сентябре 1938 года, уже практически голодая, поскольку в Позитано у него не было никаких доходов, Лев обратился к своему доброжелателю во Флоренции Джованни Джентиле — это был необычный, но и отчаянный призыв о помощи:

Мне крайне трудно получить достоверные документальные свидетельства об арийском происхождении на протяжении трех поколений моей семьи, поскольку все соответствующие бумаги оказались в руках у большевиков. Однако арийское происхождение возможно доказать не только по документам, но и с помощью чисто научного обследования. Не могли бы Вы порекомендовать мне или в Риме, или во Флоренции какого-либо компетентного антрополога, который после подобного обследования был бы в состоянии дать четкое заключение относительно моей расовой принадлежности. Это, разумеется, должен быть такой специалист, которому полностью доверяют официальные инстанции. По-моему, можно было бы таким образом разрешить имеющуюся проблему, и все мы наконец-то вздохнули бы с облегчением… Как только я получу от Вас какие-либо деньги, я тут же отправлюсь во Флоренцию, поскольку, смею надеяться, Вы к тому времени уже сможете найти такого антрополога, который готов будет доказать, используя научные методы, к какой из рас я на самом деле принадлежу.

Ответа на эту его просьбу не сохранилось. Следующее письмо в архиве Министерства внутренних дел — от хирурга по имени Вито Фиорентино, он сообщал Джентиле: «Эсад-бей серьезно болен: он страдает болезнью Рейно, которую медицинская наука пока что не в состоянии лечить». Синдром Рейно — весьма редкое заболевание крови, вызывающее ускоренное развитие проказы и гангренозное состояние. В начале 1939 года Льва поместили в больницу в Неаполе, где попытались лечить, проведя ампутацию нескольких пальцев на левой ноге, — вот в связи с чем, по-видимому, возникла версия, будто Лев поранил ногу. Итальянская полиция не только не арестовала его, но сделала все возможное, чтобы собрать средства для оплаты его лечения. Когда иссякли соответствующие фонды в Позитано, запрос о помощи был направлен в Салерно, оттуда — в Министерство внутренних дел, которое переправило это дело в Министерство иностранных дел, а то, в свою очередь, запросило американское посольство. А оно сообщило итальянским властям, что Лев Нусимбаум вообще никогда не был гражданином Соединенных Штатов Америки.

 

Глава 15. Позитано

Позитано — это приморский курорт, в 1950-х годах бывший, как я узнал, любимым местом отдыха таких итальянских деятелей кино, как, например, Витторио де Сика. Сюда и в наши дни приезжают «расслабиться» пусть менее известные, зато гораздо более состоятельные представители индустрии моды и кинопромышленности.

Один местный граф, человек с низким, хриплым голосом, пообещал мне поделиться какими-то «по-видимому, исключительными, наиважнейшими» сведениями, имевшими отношение к Эсад-бею, или Мусульманину, как его до сих пор называют в городке, однако наша встреча довольно скоро превратилась в обычную холостяцкую пирушку с обильной выпивкой. Граф же все пытался рассказать мне одну историю про русскую белогвардейскую княгиню, попавшую как-то раз, в 1960-х годах, на разгульную пляжную вечеринку. Как часто бывает в подобных городках, внешняя расслабленность их обитателей скрывает нечто противоположное, жесткое: прошлое затаилось в памяти стариков, живущих на склонах горы над четырехзвездочными отелями, в извилистых сотах улочек с неброско покрашенными домиками, что карабкаются вверх, за вершину горы.

Война не тронула этот городок — во всяком случае, там не было никаких разрушений. Если сравнивать фотографии Амальфитанского побережья 1942 года с теперешними, пожалуй, вообще не заметишь особенной разницы. Впрочем, это не совсем так: в море, прямо напротив средневековой башни, всегда, еще с момента основания городка, торчали две большие скалы — их называли «Мамаша с Сынком», и они создавали естественный барьер между заливом и открытым морем. Но в феврале 1943 года «Мамашу» разнесли британские торпеды, которые предназначались для транспортных судов, да и от «Сынка» сохранилась лишь небольшая часть, так что местные жители отныне могли рассказывать душещипательную историю о том, «как Мамаша пожертвовала собой ради Сынка». Но в остальном здесь за время войны ничто не пострадало.

Более того, в те годы знатные семьи из Неаполя отослали своих детей в Позитано: считалось, его не должны были бомбить, поскольку склон горы до того крутой, что эту цель очень трудно поразить. Еще до войны в Позитано появились различные эмигранты, хотя они, казалось бы, не могли считать этот городок надежным прибежищем. В ту пору, задолго до наплыва американских туристов и кинозвезд, еще до появления здесь больших денег, приезжавшие сюда иностранцы были все, как один, очень бедны, а добирались они до Позитано, спасаясь от фашистских настроений севера Италии либо от нацистского безумия к северу от Альп. Они селились в этом маленьком итальянском рыбацком поселке по различным причинам: тут были писатели левых убеждений, поэты-пацифисты, члены «Баухауса» и художники-модернисты, занимавшиеся смелыми экспериментами с цветом, композиторы, танцоры — и среди них, разумеется, были евреи.

Правда, жизнь евреев и неевреев радикально отличалась. Нонконформисты — деятели искусства уже довольно скоро осознавали, что на Амальфитанском побережье и в фашистской Италии ничего не изменилось. И они заполняли свои дни всевозможными занятиями: изучали итальянский, совершали восхождения на гору Пертузо, устраивали на скалах пикники под теплым солнцем, а ночью собирались в «Буко ди Бакко», то есть «Пещере Вакха», винном подвале, где теперь звучала почти исключительно русская и немецкая речь, и там допоздна пили вино, пока хозяин не выставлял всех на улицу. Спокойная, раскованная атмосфера сохранялась, пусть отчасти, благодаря тому, что этим беженцам и эмигрантам, деятелям культуры, опасность здесь не грозила. В отличие от прочих тоталитарных режимов, итальянский фашизм вообще не занимался всерьез уничтожением инакомыслия в культуре — во всяком случае, если оно не угрожало самому государству. Цензоры с типично итальянской толерантностью не обращали внимания на то, что любого немца привело бы в концлагерь.

А вот с евреями дело обстояло совершенно иначе. Как и все остальные, они приехали в Позитано, ожидая найти здесь убежище, однако начиная с 1938 года, когда был принят итальянский «Расовый манифест», положение евреев стало в принципе иным, отличным от положения всех прочих.

Отныне их существование в идиллической на вид, толерантной обстановке на Амальфитанском побережье в любой момент могло прерваться.

Я встретился в Позитано с Николеттой Рисполи, кроткой, спокойной женщиной с грустным взором: ее мать, еврейка по имени Доротеа Флатов, по прозвищу Доджо, была владелицей пансиона, в котором и в 1930-х годах, и в начале 1940-х, чаще всего проживали беженцы-евреи. Мне рассказывали, как Доджо ходила через весь город к дому, где жил на квартире Лев, — она приносила ему тарелку макарон, не давая умереть с голоду. Ее семья приехала сюда из Германии еще в середине 1930-х годов и открыла здесь этот пансион: в Берлине они были владельцами частной психиатрической лечебницы, и, как оказалось, это дало им почти все необходимые навыки, чтобы создать гостиницу и управлять ею. Их пансион — «Пенсионе Сан-Матео» — стал в Позитано наиболее популярным прибежищем для немецких художников и интеллигентов. Он давным-давно закрылся, однако у Николетты сохранилась книга отзывов, в которой можно видеть пеструю смесь рисунков, карикатур, фотографий и иллюстрированных историй, которые оставили на память о себе благодарные гости. В одном стихотворении мы даже нашли упоминание о Мусульманине, который вечно у всех одалживает деньги.

Жители городка, кто постарше, еще полны воспоминаниями о том, какая жизнь была в Позитано в годы войны: один элегантный старый синьор, которого родители отослали сюда ребенком, когда начались бомбежки Неаполя, с восторгом вспоминал, как он по крутым улицам лихо катил на своем самокате вниз, на пляж. Николетта же, говорившая со мной то по-немецки с итальянским акцентом, то по-итальянски с немецким, сказала, что нельзя забывать: память горожан о том, как они пережили войну, на самом деле скрывает истинное прошлое.

— Не все было так, как они предпочитают об этом вспоминать сегодня, — промолвила она.

Она показала мне газетные вырезки, которые хранила целых шестьдесят лет, и там, например, было письмо в местную газету от «честного гражданина», в котором содержалось требование прямо ответить ему на простой вопрос: когда же, наконец, «этих мерзких евреев со всей Европы» выгонят вон из пансиона родителей Николетты? В таком случае заодно с ними отправили бы «куда подальше» и ее мать, поэтому Николетта и сегодня прекрасно помнила, какой ужас она испытала, впервые прочитав это письмо. Редактор газеты в том же номере отвечал, что беспокоиться не нужно: властям-де все прекрасно известно, и вскоре будут приняты необходимые меры. Пансион их и в самом деле был через некоторое время закрыт, однако Николетту с матерью не депортировали, поскольку ее мать была замужем за местным жителем, итальянцем, и им было разрешено остаться в Неаполе — так они там и жили, пока не закончилась война.

Лев, называвший себя тогда Эсад-беем, приехал в Позитано в апреле или в мае 1938 года. Той весной, в связи с аннексией Австрии, все городские гостиницы оказались переполнены, и еврейское население городка, а также количество людей, говоривших по-немецки, многократно увеличилось. У Льва было немало знакомых среди эмигрантов, однако он предпочитал держаться от всех в стороне. Через некоторое время местные власти опломбировали его пишущую машинку и конфисковали его радиоприемник, так что кое-кто даже решил, будто Лев — шпион, но только на кого он в таком случае работал?

«Он был человек скрытный, — писала в своих мемуарах эмигрантка из Германии Элизабет Кастонье, прожившая некоторое время в Позитано в 1939 году. — Единственным документом у него был билет на рейс в Америку, выданный северогерманским отделением фирмы “Ллойд”, и местные полицейские благоговейно относились к нему, словно к дипломатическому паспорту». Она также с удивлением вспоминала, что Мусульманин специально попросил выслать ему из Вены фрак, черный галстук-бабочку и панталоны.

Лев, по-видимому, относился к этому курортному городку и пляжу, где, по его словам, «на лицах купальщиков застыло истерическое выражение», как к тюрьме. В первые годы к нему туда еще приезжали такие люди, как его американский приятель Джордж Сильвестр Вирэк, обладавший широчайшими связями, однако вскоре тот очутился в американской тюрьме; еще побывал здесь поэт и драматург Герхарт Гауптман, который и обратил внимание своей знакомой, Пимы Андреэ, жившей в Рапалло, на трудное положение Льва. И все же, кроме Алисы Шульте, этой «неопрятной женщины из России», которая вновь приехала за ним следом, чтобы обихаживать его, основные контакты Льва с окружающим миром были через письма.

В 1938 и 1939 годах он написал десятки писем — главным образом барону Умару е Индию; еще на имя «фрау Саид», то есть Эльфриде, которая жила в Греции; а начиная с марта 1939 года — Пиме. Дружба с Пимой началась после того, как она сама написала ему, а также прислала немного денег; их переписка продолжалась до самой его смерти, несмотря на войну и бесцеремонное вмешательство цензоров. Переписка эта была одной из немногих приятных вещей в последние годы жизни Льва. Пима поддерживала близкие отношения с целым рядом литераторов — Паундом, Йейтсом, Герхартом Гауптманом, однако ни с кем из них не переписывалась так интенсивно, как с этим человеком вдвое моложе ее, умиравшим в Позитано, с которым она так и не встретилась. Пима оказалась последним человеком, кто по-настоящему знал Льва Нусимбаума, хотя, быть может, правильнее сказать: она была первой, узнавшей по-настоящему, кто такой «Курбан Саид».

Целый ряд тем в письмах Льва неизбежно повторялся. У него вечно не было денег, и он без конца пытался изобрести тот или иной способ что-то заработать либо добраться до своих гонораров и до имевшихся у него банковских счетов. И без конца вспоминал Эрику. В 1940 году он начал заполнять свои записные книжки текстом, который сам назвал «Ничего не понимавший про любовь» — то ли воспоминания, то ли роман, то ли дневник. Именно их забрала из Позитано бывшая издательница Льва фрау Мёгле, а потом заперла у себя в шкафу, в Вене, где они и пролежали еще шестьдесят лет.

Целых два года Лев одержимо, со страстью исписывал один блокнот за другим. Прислуга, которая жила в доме в то время, помнила, как он писал: «Порой до ночи, а то и до утра — к ночи уйдешь, потом придешь на следующий день, а он так и сидит на том же месте, и голова его так же склонена, и сам все пишет, пишет…» История его жизни, написанная микроскопической вязью синими чернилами, прерывается лишь картинами испытываемых им физических страданий. В быстро сменяющихся сценах рассказывается, как Лев встречался с арабскими парашютистами-десантниками, с эмиссарами короля, экстравагантными блондинками, миллионерами в смокингах, оборванцами-гуру, пока однажды, раздевшись догола у себя в гостиничном номере и смывая с себя пыль пустыни, он не обнаружил у себя на ноге темное пятно, которое стало разрастаться. Лев принимал морфий, пока писал одни эпизоды, курил гашиш, когда записывал другие, он пытался приспособиться к мучающей его боли, к жестокой действительности, которую невозможно изменить ни с помощью языка или культуры, ни за счет образования…

Его болезнь возникла внезапно, в 1939 году, — началось все на левой ноге, но потом быстро распространилось на обе ноги. Его положили в больницу в Неаполе, где он пробыл не то четыре, не то пять месяцев, однако вылечить его оказалось невозможно, поэтому его отправили обратно в Позитано, и дальше ему лишь оставалось покупать (или же вымаливать) морфий у местного аптекаря.

«Наше будущее целиком и полностью в руках Бога, однако теперь я ощущаю прикосновение Его руки все более и более осязаемо, — писал Лев баронессе Эльфриде в сентябре 1939 года. — Жизнь порой представляется мне весьма странной. Я завершил книгу, и мне, на самом деле, больше нечего здесь делать». Это, наряду с вечной нехваткой пищи, денег и лекарств, было для него по-настоящему невыносимо. Оттого он и взялся писать свое последнее произведение — «Ничего не понимавший про любовь».

«Мусульманин был человек достойный, он даже никогда не появлялся на людях, не одевшись самым тщательным образом, без своей трости, — рассказал мне Дженарио Пассеротти, который некогда занимал в Позитано пост, который соответствует титулу мэра города. — Он был molto elegante. Его лучшим другом был наш священник, дон Сервильо Чннкве, с которым они проводили вместе много времени — гуляли, разговаривали».

Впрочем, сам синьор Пассеротти — в Позитано его теперь называют «дед Пассеротти» — не так уж много рассказал мне, поскольку его сопровождали четыре поколения женщин, от внучки до собственной матери, которые бдительно следили за каждым словом из его уст и без конца перебивали.

Со мной вместе на эту встречу пришла графиня Раймонда Гаэтани-Паттисон, которая зарабатывала на жизнь разработкой моделей костюмов для кино и оперных постановок. Она все еще жила в доме, где когда-то умер Лев, и потому с большим энтузиазмом вызвалась помочь мне выяснить тайну самого загадочного из постояльцев ее родственников. Мы с нею долго поднимались по высеченным в скале ступенькам, и нас провожала наверх дочь старика, у которой голова была замотана ярко-розовым шарфом. Она привела нас в небольшую, темную комнату в самой верхней части дома, где и началась наша встреча. Мне стало понятно, почему дон Сервильо Чинкве находился в прекрасных отношениях с Мусульманином: оба были образованными, культурными, оба знали несколько языков, оба немало повидали на своем веку. Кроме того, они оба провели некоторое время в Америке, так что могли разговаривать друг с другом и по-итальянски, и по-английски.

— Правда ли, что священник был ревностным фашистом, — спросил я. — Может ли быть, что источником их приязни друг к другу стала схожесть политических взглядов?

— О да… — начал дед Пассеротти. — Дон Сервильо был крупным фашистом, и он…

— Дед Пассеротти ничего не знает про политические взгляды Дона: ведь тот был христианским священником! — громким голосом оборвала Пассеротти его дочь, поправляя свою ярко-розовую чалму. Но ведь я ничего плохого не хотел сказать, принялся объяснять я ей. В то время многие состояли в фашистской партии, особенно все, кто занимал какие-либо посты в органах гражданского управления.

— Да что говорить, в то время… — начал было старик.

— Он вообще не занимался тогда политикой! — загремело из-под чалмы: глаза стариковой дочки буравили меня насквозь. — И никто из тех, кого он еще помнит, с политикой не имел дела, вообще никакого!

— Да-да, что верно, то верно, — сказал дед Пассеротти. — Ни Дон, ни я сам — мы вообще ни в какой политике не участвовали.

Когда мы с графиней отправились восвояси, она сказала:

— Правда же, это невероятно?! Что они за люди?! Полная фантастика! Шестьдесят лет прошло, а они вдруг до смерти перепугались, когда нужно было что-то сказать про годы фашизма. Словно решили, что их сегодняшнее положение окажется под угрозой, потому что кто-то узнает: здесь в сорок втором году многие были фашистами!

Ну да, ответил я, наверное, в этой семье отнюдь не все были социал-демократами.

— Да, но неужели они всерьез думают, что сегодня кому-то вообще есть дело до этого? Что там у них за особые тайны такие? Да всем здесь и без того известно, что священник был крупным фашистом, а еще — что он умер тридцать лет назад. А кем был наш Мусульманин? Тоже фашистом? Может, исламистом? Нацистом? И почему он приехал именно в Позитано — это вы хотите узнать? Эти люди ведь ничего не знают, даже если они были знакомы с ним, пока Мусульманин жил тут, — вот как этот старик Пассеротти. Я, например, вообще не думаю, что Мусульманин хоть раз побывал у них в доме. Пока он жил в Позитано, он просто ждал удачного поворота событий, вот и все, а потому, мне кажется, он ни с кем из местных не сошелся близко.

Лев жил в небольшой квартире, стена в стену с домом родителей графини, которые занимали палаццо XVII века с ярко-желтым фасадом и увитыми плющом колоннами на нескольких террасах, обращенных в сторону моря. Палаццо купил отец графини, Альфред Паттисон, и случилось это около 1908 года. Капитан Паттисон, на верфях которого в Неаполе была построена большая часть кораблей итальянских военно-морских сил, был одним из тех многих предприимчивых англичан, которые перебрались в Неаполь в середине XIX века, чтобы сделать там себе состояние, и там осели. В первые десять лет после прихода фашистов к власти эти «неаполитанские англичане» по-прежнему процветали, пока Скотланд-Ярд еще помогал Муссолини устраивать облавы на антифашистов, а жены британских министров прикалывали фашистские значки к своим вечерним платьям.

Капитан Альфредо Паттисон женился на немке по имени Луиза Штрауб, и, как подозревала графиня, именно она, ее бабушка, самая начитанная и культурная во всей семье, даже имевшая свой салон, пригласила Мусульманина жить у них. Ее чопорному, надменному деду в голову бы не пришло ввести к себе в дом какого-то беженца с темным прошлым, каким бы великим писателем он ни был. Британский кораблестроитель и немка, любительница искусств, произвели на свет дочку, Нору Паттисон, избалованную, взбалмошную девчонку, которая в 1930-х годах влюблялась в местных красавцев-рыбаков и носилась на гоночных автомобилях по горной дороге в Неаполь. Эта беззаботная неаполитанка с англо-германской кровью в жилах улучшила положение семьи, выйдя замуж за графа Гаэтани, человека с неизменно кислой миной на лице, отпрыска одной из старейших семей в Италии, а также одного из первых членов фашистской партии. Отпрыском этого супружеского союза и стала нынешняя графиня Гаэтани-Паттисон.

Бойкая, говорливая графиня показала мне весь дом и пригласила пожить у них столько, сколько мне понадобится. Она устроила бы меня в той самой квартире, где жил Лев, да вот незадача: ее как раз только что снял один специалист по постройке яхт из Южной Африки. В результате я оказался на задах палаццо, в самом конце коридора, который больше походил на пещеру, где стояли старинные сундуки, а войти в комнаты можно было по расположенным уступами ступенькам. Я провел здесь, наверное, куда больше времени во мраке, чем кто бы то ни было из приезжавших в Позитано гостей, за исключением разве самого Мусульманина. Тут были сундуки, набитые любовными письмами на немецком, английском и итальянском языках, открытками с каникул, проведенных в Третьем рейхе, перепиской с американскими друзьями уже после объявления войны. Однако не было ничего, связанного со Львом.

Перелистывая толстенную книгу отзывов в кожаном переплете, я обратил внимание на то, что имена и фамилии гостей сами по себе иллюстрируют историю. Начиная с 1920-х годов и до конца 1930-х гости приезжали из самых разных стран Европы, причем большинство были из числа английских аристократов и американских богачей, а вот после 1938 года, после принятия расового манифеста Муссолини, имена стали встречаться исключительно итальянские. С 1944 года, когда Италию освободили союзные войска, сюда хлынул бесчисленный поток американских офицеров и британских военных всех чинов и всякого происхождения. В ту пору «Каса Пэттисон» должна была казаться кусочком родины для всех этих военных, очутившихся вдали от родных мест.

И все же: почему с 1938 по 1942 год, когда в книге отзывов нет ни одного иностранного, неитальянского имени, нужно было сдавать квартиру какому-то чужестранцу с сомнительными политическими связями, у кого и денег-то не было, кого разыскивала политическая полиция?

— Моя мать, тогда еще подросток, была ужасно невежливой и дерзкой, — рассказала графиня, показывая фотографии своей спортивной матери, наполовину англичанки, которая любила сниматься в длиннющем, развевающемся белом шарфе. — Мама прокрадывалась в комнату, когда доктор Фиорентино приходил к бабушкиному гостю, Эсад-бею, обрабатывать гангрену на его ноге — у нас одни говорили, что это пулевое ранение, которое было запущено и которое не лечили; другие же утверждали, что он якобы поранил себе ногу, пытаясь покончить с собой в Швейцарии.

Гангрена была следствием синдрома Рейно, когда ткани, не получающие нужного количества кислорода, начинают отмирать. Без соответствующих лекарств и без лечения состояние может стать ужасающим и боль напоминает средневековую пытку. Перед смертью ноги Льва были совершенно черными, словно кто-то подержал их над костром или же долго обжигал паяльной лампой…

— Моя мать и ее подруги подсматривали за ним, они видели, как он корчился от боли, кричал, — сказала графиня с несколько виноватым видом, — а потом они еще носились по улице с воплями: «А у Мусульманина что-то отрезали! А у Мусульманина что-то отрезали!»

— Он выл, как животное, когда появлялась эта боль, а когда она отпускала, стихал и все думал о чем-то. Забыть его взгляд невозможно: у него были огромные черные глаза, восточные, понимаете ли, и огонь в них был тем ярче, чем больше разрушалось его тело.

Бодрый на вид, худощавый мужчина восьмидесятишести лет поправил свою надетую задом наперед кепку с эмблемой нью-йоркской команды «Янки», пососал кока-колы через соломинку и картинно откинулся на спинку своего стула. Мы сидели в летнем кафе, столики которого были расставлены между дорогой и шестисотметровой скалой, так что официантам даже приходилось уворачиваться от проезжающих автомобилей. Фиораванте Рисполи по моей просьбе вспоминал, как он некогда работал слугой у Мусульманина. Впрочем, работал он в большом доме, обслуживая дедушку нынешней графини, капитана Паттисона, который вечно требовал, чтобы все делали мгновенно и «Preciso! Preciso!»

В ту же пору Фиораванте было приказано исполнять поручения жильца. Я спросил, накрывал ли он когда-либо ленч для Мусульманина в большом доме, за одним столом с капитаном и его семьей, но синьор Рисполи лишь рассмеялся:

— Он же совсем не их круга был человек! Плюс сомнительное прошлое. Да еще он был беден! Он не мог мне ничего платить, но всегда относился ко мне очень вежливо, говорил: «Джованни, ты не сбегаешь к фармацевту? Попробуй, вдруг он даст немного морфия». И хотя было понятно, что он испытывал чудовищную боль, он находил в себе силы спросить: «Ты не возражаешь?» А вы знаете, что мне сказал фармацевт? Я до сих пор помню, хотя уже шестьдесят лет прошло, потому что это было так жестоко, он был холоден, как лед: «А не лучше ли этому парню просто сдохнуть? Мне надоело давать ему лекарства, которые ему не по карману!»

Приехав в Позитано тридцати с небольшим лет, Лев был красивым молодым человеком. Но уже через четыре года он стал похож на семидесятилетнего старика, поскольку пристрастился к наркотикам опиумного ряда.

Я спросил Рисполи, знал ли он, что Мусульманин был прежде знаменитым писателем. Он отвечал, что нет, не знал, но что его бы это не удивило. Когда проходил приступ боли, Мусульманин либо смотрел в морскую даль, либо писал.

— Он иногда писал по десять-пятнадцать часов в день.

После того как у него конфисковали пишущую машинку (власти из Рима специально потребовали, чтобы у Мусульманина не было ни пишущей машинки, ни радиоприемника, так как он мог бы воспользоваться ими для целей шпионажа), он продолжал писать от руки, а когда у него уже не стало денег на бумагу или записные книжки, он писал на полях старых книг и на обрывках сигаретной бумаги. Один из немецких гостей, навестивших Льва летом 1941 года, в своих воспоминаниях отметил, что, хотя войти в его квартиру было все равно что «очутиться в персидской опиумной курильне, его политические суждения были, как всегда, проницательными».

Старый слуга помнил многих из этих иностранных гостей, которые приезжали повидать Мусульманина, но особое внимание он обратил на молодого рослого мужчину с Ближнего Востока, который был в офицерской форме. Рисполи, правда, не смог вспомнить, как его звали. Он запомнил его из-за этой военной формы, а еще потому, что это был единственный раз, когда Мусульманин говорил по-арабски, а не по-итальянски или по-немецки.

— Его тут все звали Мусульманином, — сказал он. — Но мое личное мнение, что он был еврей.

А почему он так решил, поинтересовался я.

— Не знаю. У него был Коран у изголовья, все называли его Мусульманином. Его приятель был, похоже, мусульманским фашистом. Но я просто чувствовал, что он куда больше похож на еврея.

Бывший слуга тут хихикнул и заказал еще одну кока-колу. А потом сказал:

— Я все равно бы прислуживал Мусульманину, если б он не умер. Он не был богатым и спесивым, вел себя всегда как истый джентльмен.

Ромоло Эрколино, сын караульного, показал вверх, на гору, туда, где была самая высокая точка в городе. Я силился разглядеть, что́ там, но видел лишь небольшой участок зелени и что-то вроде крошечной церкви, нависшей над обрывом, будто она опиралась на воздух: она четко вырисовывалась на фоне ярко-синего неба.

— Отец знал, что за Мусульманином рано или поздно приедут. В Салерно, неподалеку отсюда, был лагерь СС, ну, не совсем как у немцев, а наш, итальянский, вариант. Так и случилось в конце августа сорок второго года. К нашему дому подъехали в тот день два больших черных седана, с удлиненным кузовом, такие были только у тайной полиции, и оттуда вышли несколько человек в шляпах — они всегда были в шляпах, больших таких. Они зашли к нам и спросили у отца: «Где он? Где Мусульманин?» «Опоздали, — отвечал им отец, — он умер. И теперь там». Отец показал в сторону кладбища.

Ромоло Эрколино, несмотря на палящее солнце, был в темном пиджаке и галстуке ему в тон. Его отец, Луиджи, занимавший пост, который соответствовал посту шерифа, был последним, кто видел Льва живым.

Наверху, над городом, куда пришлось добираться по практически вертикальной лестнице, по ступеням, высеченным в скале, Ромоло повел меня через кладбище, мимо могил, налезавших друг на друга, словно это были миниатюрные многоквартирные дома для усопших. Сверху открывался великолепный вид на все побережье Тирренского моря. Над обрывом стояла средневековая башня, которую построили, чтобы издалека видеть приближающиеся отряды сарацинов.

— Eccola, — тихо, нараспев промолвил Эрколино. Перед нами был узкий белый намогильный памятник с каменной чалмой наверху. — Это в турецком стиле, — продолжал он. — Один человек приезжал после войны, его звали доктор Джамиль Мазара, он из Алжира, вот он и проект сделал, и дал деньги на памятник.

На камне было вырезано: МОХАММЕД ЭСАД-БЕЙ.

А сам Эрколино когда-нибудь вообще встречался с «алжирцем»?

— Пока был жив мой отец, доктор Джамиль ни разу не приезжал в Позитано. Но позже, в семидесятых годах, мне довелось с ним познакомиться, когда он приехал сюда посмотреть на могилу. Он был очень доволен тем, что увидел.

А Эрколино известно что-нибудь о нем?

— Он очень богатый, очень влиятельный человек, у него много владений в Алжире и в Турции. Он мне сказал, что тот, кто похоронен у нас, — самый великий человек из всех, кого он когда-либо встречал. Я ему ответил тогда, что мы к нему точно так же относились, что он нам был как родной. Это, наверное, случилось в девятьсот семьдесят пятом году. Доктор Джамиль сказал, что обязательно приедет опять, однако больше не вернулся.

Барон Умар совершил паломничество сюда, к могиле друга, по возвращении из Индии в 1954 году. Он с большим неудовольствием отметил, что могила Эсад-бея находится за пределами освященной территории — по-видимому, оттого, что он не был католиком. Я расспросил кладбищенского сторожа, но он сказал, что, по его разумению, территория здесь была освященной до самого края обрыва. К сожалению, сторож этот был еще довольно молод, а вот его отец, который следил за кладбищем прежде, давно умер. В общем, ничего интересного сторож мне рассказать не смог. Но все же он спросил, известно ли мне, что останки Мусульманина были в одночасье выкопаны и перезахоронены? Я спросил, откуда он знает об этом? От великого писателя Джона Стейнбека, отвечал он, и мое сердце екнуло, когда я выслушал эту историю в его изложении.

В 1953 году Джон Стейнбек написал для путешествующих по Италии статью о Позитано и опубликовал ее в журнале «Харпере базар», а местное туристическое агентство отпечатало ее в виде брошюрки на кремовой бумаге на шести языках. «Воспоминания» большинства позитанцев об Эсад-бее основывались на версии событий, предложенной Стейнбеком:

Около десяти лет назад в Позитано приехал один мусульманин. Ему тут понравилось, и он поселился в этом месте. Какое-то время он мог содержать себя, но постепенно деньги у него кончились, да только он все равно никуда не уехал. Городские власти поддерживали его и заботились о нем. Как мэр городка был единственным коммунистом в городе, так и пришелец этот оказался здесь единственным мусульманином. Жители городка решили, что он стал совсем своим. В конце концов он умер в этом городке, и его единственной просьбой было, чтобы его похоронили ногами в сторону Мекки. Так и сделали. Во всяком случае, так думали позитанцы. Но вот прошло четыре года, и какой-то дотошный зануда сделал важное открытие: Мусульманина похоронили по навигационному счислению, однако либо компас был неисправным, либо карта неточная. В общем, похоронили его со смещением на 28 градусов относительно истинного направления на Мекку. А для городка, в котором все — мореплаватели, это было событием чудовищным! В результате все собрались на кладбище, выкопали Мусульманина из могилы, поставили на верный курс и вновь закопали!

Нет, правда, никаких свидетельств того, что все было именно так, но меня больше всего задело то, что Стейнбек явно понятия не имел, что человек, ставший героем рассказанной им «занимательной» истории, был известным писателем. Еще в 1930-х годах оба были успешными современниками, однако если Стейнбек остался знаменитым литератором, то Лев-Эсад сгинул в пучине забвения. В его последние годы, кроме горстки верных почитателей (да еще служащих тайной полиции нацистской Германии и фашистской Италии), его знали лишь жители городка Позитано, звавшие его просто «Мусульманин».

Когда я передал Ромоло Эрколино слова Рисполи (а именно что Мусульманин, на самом деле был евреем), тот даже вознегодовал. Как же так? На могильном камне у него чалма и надпись по-арабски. Все у них в городке звали его «Мусульманином». Он читал Коран, он просил похоронить его пятками в сторону Мекки. «И еще вот — вот тут», — сказал он, тыча в нужное место в том документе, который я ему показал. Это была сноска в длинном некрологе, который доктор Джамиль в 1942 году напечатал в фашистском журнале «Ориенте модерно»:

Мы можем сделать вывод, что Эсад-бей не был евреем, хотя бы на основании того факта, что до прихода большевиков к власти евреям на Кавказе было абсолютно запрещено владеть любой собственностью, имевшей отношение к нефти, притом как частным лицам, так и в составе компаний; и на Кавказе, и в Белоруссии не было евреев среди родовой знати; дети евреев в принципе не допускались в императорскую гимназию в Баку, да к тому же евреям вообще воспрещалось поселяться в черте города. В Антропологическом институте в Нью-Йорке он зафиксирован как «Лео Мохаммед Эсад-бей, сын Ибрагима Арслан-оглу, родился в Баку 20 октября 1905 года, религия: магометанская». А в примечаниях относительно его расовой принадлежности сказано: «У него 50 % русской крови, 24 % тюркской, еще 24 % иранской».

Это эссе стало своего рода памятником — отчасти надгробным панегириком, отчасти признанием литературных достижений, отчасти же апологией расизма. В 1941 году, когда Лев еще был жив, в итальянских рецензиях на его книги о Сталине и об ОГПУ автора называли не иначе как «писатель-еврей», и это могло означать для него скорую смерть. После 1942 года, уже после кончины писателя, когда Джамиль взялся за перевод романов Курбана Саида и даже попытался создать Фонд Эсад-бея «в пользу детей беженцев», для его целей было крайне важно восстановить истинно арийский статус своего друга. Он же придумал невероятно подробную историю, согласно которой одна из сестер Слуцких, которых Джамиль описал как богатых русских княжон, вышла замуж за некоего «господина Нессим-баума», ставшего в результате «дядей Нессимом» для Эсад-бея.

Разыскать сведения об этом алжирце, наделенном столь многочисленными талантами, стало у меня прямо-таки навязчивой идеей. Некий жизнерадостный специалист по Востоку, профессор Кастро, работавший в одном из исследовательских институтов в Риме, сообщил мне, что припоминает кое-какие слухи, касавшиеся доктора Джамиля, — в частности, что ему не следует доверять или же отдавать в его распоряжение сколько-нибудь ценные материалы. Профессор Кастро точно помнил, что у доктора Джамиля была дурная репутация, однако все те, кто наверняка знал, на чем она была основана, уже ушли на тот свет. Кастро посоветовал мне обратиться к Анне Бальдинетти. Она была крупнейшим специалистом по итальянским колониальным архивам в Ливии, часто ездила в архивные учреждения Северной Африки и потому, весьма вероятно, могла бы как-то помочь мне. Синьора Бальдинетти действительно вспомнила кое-что важное: одна из тысяч и тысяч страниц, прошедших через ее руки, имела отношение к агитации среди студентов в Северной Африке в годы фашизма, а это — одна из тем, которые представляли для нее специальный интерес. Она смутно помнила, что в этом документе упоминалось имя, похожее на нужное мне, — Джамиль Мадзара. Она пообещала, что попытается найти эту бумагу, и через несколько дней из чрева моего телефаксного аппарата вылезла памятная записка генерального директора политического управления в представительском отделе итальянских владений в Африке. В этом документе, который датирован мартом 1938 года, значилось, что «некий Джамиль-ибн Юсуф Мадзара, гражданин Италии, принявший ислам, в действительности был уроженцем Триполи по имени Белло Вакка. Он, в прошлом офицер-резервист итальянской армии, проживал в Каире со второй половины прошлого года до февраля текущего года, и египетское правительство сочло его нежелательным элементом по причине участия в контрабанде наркотиков, а также в связи с тем, что у него были найдены взрывчатые вещества и пропагандистские материалы; в результате он был выслан из страны».

Этот отчет завершался выводом, что Белло Вакка выдавал себя за защитника прав ливийских мусульман, однако в действительности оказался замешанным в различные интриги и махинации, преследовавшие его собственные цели.

Все это, пожалуй, способно объяснить, почему Джамиль в дневниковых записях Льва предстает не ревностным приверженцем ислама, а странной фигурой, появление которой в тексте обязательно сопровождается жутковатыми наплывами, будто вызванными опиумными видениями:

Джамиль остался со мной. Он довольно улыбнулся. Я протягиваю ему свою руку. «Гашиш, Джамиль, дай мне гашиш»… Вздохнув, он подает мне упаковку…

Я лежал навзничь в тени на террасе. Боль в ноге медленно стихала. Я тупо уставился в пространство, следя, как боль движется промеж звезд. На ней красный бархатный китель, в руках у нее прямая шпага. Она невелика ростом, на ней широкополая шляпа с пером. Лишь я один вижу ее, и лишь я ее чувствую. Крошечные зерна гашиша оказывают сильное действие. Они прогоняют этого карлика в красном кителе. Терраса пуста. Где-то позади я слышу, как Джамиль что-то шепчет мне, но я уже не в силах понимать его.

У меня перед глазами небо и гладкая, недвижная поверхность воды. Медленно, очень медленно вода поднимается из моря. Она закрывает собой все небо. Передо мной теперь все залито сероватой голубизной. Цвет этот заполняет все: террасу, море, небо, даже меня самого. В мире ничто больше не существует — лишь один этот цвет. Нет ни пустынь, ни университетов, ни книг, ни боли, ни царствующих особ. Сероватая голубизна движется, как будто ее гонит чья-то невидимая рука. Скоро, очень скоро она захватит и меня. Я совершенно спокоен, ведь эти крошечные зернышки гашиша никогда не подводили меня.

Весна 1942 года — последний всплеск надежды. Пима написала письмо на имя самого дуче, Лев начал получать кое-какие из своих гонораров, и кордон, возникший было вокруг него, вроде бы несколько ослабел. Лев получил назад свой радиоприемник, он сумел пристроить в печати несколько статей фашистской направленности. Пима связала Льва со своим другом, «герром Эзрой» — Эзрой Паундом, у которого имелось множество связей на итальянском радио. В письме Пиме от декабря 1941 года, где он рассказывает о том, как Эзра Паунд пытался получить для него место работы на радио, Лев, по-видимому, пребывает в замешательстве: «Кто, бога ради, этот самый “герр Эзра”? Мне страшно нужна сейчас работа, но Эзра — это же библейский пророк. В Библии есть “Книга Эзры”. Я ведь знаю Библию на трех языках». Лев понимал, что плохо воспринимает окружающую действительность, поэтому написал Пиме: «Не пугайтесь, однако, как ни жаль мне об этом говорить, я хотел бы совершенно официально заявить, что я совершенно потерял разум».

Осень и зима 1941 года были для него особенно трудными. Его коллега-ориенталист, по имени Армии Вегнер, эмигрант из Германии, живший в Позитано и бывший, вообще говоря, конкурентом Льва, человек, настроенный к нему не слишком дружелюбно, так описывал его в своем дневнике того времени: «Костлявый призрак, который еле ковыляет по своей комнате». И добавляет: «У его няньки лицо подобно карикатуре Домье: глупое, злое, по-крестьянски хитрое, жадное; она вечно что-то жадно жует». Тон этой дневниковой записи недоброжелательный, однако характеристика покойного коллеги вполне проницательна: «Ужасающая, неправдоподобная сказка о молодом, несчастном еврее, отступившем от веры отцов!» Узнав о том, что Джамиль поставил «для Мусульманина» необычный намогильный камень, Вегнер язвительно отметил в дневнике, что Лев «до самого конца продолжал ломать комедию».

Если бы Эзре Паунду была известна истинная причина этой «комедии» (то, что Мусульманин в действительности был евреем), он бы, наверное, не пытался ему помочь. Однако его попытки увенчались успехом. В июне 1942 года Эсад-бея пригласили записать пропагандистские программы на фарси для передач фашистской Колониальной радиослужбы. Его должны были привезти в Рим 1 сентября. Вот почему через неделю после его смерти в Позитано появился длинный черный седан и люди в шляпах. Они приехали забрать его не в концлагерь, а в студию звукозаписи.

«Оглядываясь назад, на мою жизнь, важно осознавать, что Судьба относилась ко мне благосклонно. Дважды она протягивала мне свою руку, чтобы спасти меня, и дважды я эту руку отталкивал, поскольку моей судьбой была Моника». В своей странной, сумбурной рукописи Лев называл свою жену «Моника», а себя «Али», и чем больше я читал и перечитывал его навязчивое, одержимое, надолго западающее в память повествование, тем яснее мне становилось, почему Лев так и не смог освободиться от влияния бывшей жены. В одном из отступлений от темы своего повествования Лев представляет дело так, будто именно Эрика отказалась от поездки в Америку, когда они еще могли уехать из Европы. В действительности все было наоборот: у Льва было немало сомнений о целесообразности переезда в США, и, по-видимому, именно это ускорило их разрыв. В то же время тот, ради кого Эрика оставила Льва, Рене Фюлёп-Миллер, написал книгу о Голливуде и в Америку стремился попасть всеми правдами и неправдами. В письмах Льва к Пиме есть кое-какие намеки на то, что происходило на самом деле.

Лев писал Пиме о своих приключениях в Азин и в Веймарской республике, в Чикаго и в Калькутте, писал про Эрику и про Ататюрка — про любовь и политику, про войну, издательские проблемы, про кинофильмы и деньги. Он щедро услаждал ее своими историями, словно был Шехерезадой, от которой зависела самая его жизнь — да так оно на самом деле и было. Однако он не осмелился рассказать Пиме всю правду о себе: ведь даже если бы она, приближенная к высшим фашистским кругам, вошла в его положение, этого не следовало ожидать от цензора, читавшего их переписку; из-за этого они зачастую шутливо шифровали истинный смысл написанного.

Центральной темой переписки была судьба Льва: сможет ли он вообще выжить, чтобы продолжать эту переписку, однако даже это они шифровали. Лев, например, выражал интерес к судьбе «нашего общего друга Курбана Саида» (в письме от 21 ноября 1940 года):

Я потому и написал разным его друзьям… Письма и телеграммы в сумме (а посылать телеграммы разрешается) стоили, вероятно, кучу денег, однако теперь я могу хотя бы сообщить вам более конкретные сведения о Саиде. Произошло вот что: на нашего друга донесла собственная жена! Что ж, бывает и такое. В этом доносе не было ничего такого, о чем власти и без того не знали бы: Саид, как бы он ни старался, оказался не способен представить свидетельства о рождении своих бабок и дедов. Они ведь родились восемьдесят-сто лет назад, а у него на родине, в этой далекой, дикой стране, свидетельства о рождении стали выдавать лишь пятьдесят лет назад. Очевидно, у него в принципе не могло быть документов, которые вообще не существовали. Официальным лицам все также было известно, и потому они не стали обращать на это особого внимания, не настаивали на представлении документов. Но теперь появилось открытое обвинение в заявлении его жены, подписанное ею, с указанием даты и места.

Подозрение в том, что Эрика разоблачила его, доказав, что он на самом деле еврей, было скорее психологически верным, нежели реальным. В своих письмах Лев поведал историю некоего мистера Перси, прожженного сыщика и адвоката, нанятого его бывшей женой, который якобы рыскал по всей фашистской Европе, чтобы найти и разоблачить его, угрожая самому его существованию. Всякий раз, когда у Льва начиналась полоса отчаяния, он вспоминал про этого сыщика, шедшего по его следам. «Перси? Ну да, вечно я о нем забываю, — вдруг написал он 15 января 1942 года. — Конечно, он способен навредить мне — он для того и появился! Но доказать, что я еврей, — это уж слишком! Я могу легко доказать обратное».

Катастрофу своего супружества Лев соединил со своей «расовой несостоятельностью»: весной 1935 года его настигли два сокрушительных известия, исковеркавших его жизнь. Германский союз писателей запретил публикацию его произведений в Германии, а Эрика ему изменила. Сила обличений Эрики в органах печати была в том, что Лев никакой не мусульманин и не аристократ, что он отнюдь не великий любовник-соблазнитель, каким любил представляться.

В конце концов и Лев, и его отец оказались в западне. В дневниках Льва частично отражены его попытки понять, как получилось, что судьба привела его в Позитано. Он раздумывал о том, какой «шанс» был у него остаться в Америке: ему предлагал это и тесть-миллионер, и Вирэк, и чикагский Институт восточных культур:

Одна мысль мучает меня: почему же я не принял тогда этого приглашения, с какой стати?.. Не знаю. Просто не понимаю, и все тут. Словно невидимая сила околдовала меня тогда. Словно я не верил, что возможны лучшие условия жизни или лучшая работа. Совершенно непостижимый ужас посещал меня, стоило мне лишь представить себе, что я навсегда уеду в Америку. Этому не было рационального объяснения, это иррациональное чувство привело меня на край обрыва, заставило пережить несколько мгновений, те самые, когда человек принимает для себя решение, которое определяет всю его жизнь в дальнейшем. Это была судьба.

В 1934 или 1935 году Лев еще мог выбрать любой путь. Ведь он тогда был известным во всем мире писателем, у него были высокопоставленные друзья. Все было возможно — даже признать себя побежденным и уехать в Америку, чтобы «остепениться, посвятив себя рутинной литературной работе и подать заявление на получение американского гражданства». Однако Лев не был очередным беженцем, писателем-евреем. Он был Эсад-беем. Лев в конечном счете не обвинял бывшую жену в своих бедах — равно как не мог и перестать вспоминать о ней. Он знал, что истоки его несчастий лежали куда глубже.

В одном куске текста, никак не связанном с остальным, Лев написал следующее: «Автор этой книги мертв. Он стал жертвой авиакатастрофы, произошедшей, когда он пожелал пересечь узкую расселину, что отделяет Южную Европу от Азии». Написав это, он, однако, тут же этот текст зачеркнул.

Когда я встретился в Вене с фрау Мёгле, она сообщила мне, что после отъезда Льва из Австрии несколько раз навещала Абрама Нусимбаума и даже пыталась помогать ему.

— Этот старик Нусимбаум, отец Эсада, когда он меня увидел, то сказал, что я нацистка: у меня, знаете ли, тогда были белокурые волосы, совсем светлые, с платиновым оттенком, но тут Камилла, моя секретарша, сказала ему: «Что вы! Она же пришла вам помочь!» Только старик Нусимбаум все равно меня боялся.

Она рассказала, что Абрам поведал ей, как он давал деньги Сталину в начале его революционной карьеры — он откупался от него, делясь частью своих миллионов. Еще она рассказала, что Абрам всегда был хорошо одет — до самого конца, когда за ним, наконец, пришли…

— Камилла пошла наверх, в его квартиру, чтобы повидать его (я осталась внизу, в машине), но тут же вернулась и сказала, что Нусимбаума увезли в какое-то Модлибожице, да только где это такое? Откуда мне было знать, что там за место?

Согласно документам еврейской общины Вены, Абрама отправили в Польшу 5 марта 1941 года, и, по-видимому, он довольно скоро погиб в лагере уничтожения Треблинка.

— Мы даже ни одного письма от него не получили. Вообще ничего…

Фрау Мёгле сказала также, что Абрам умолял ее, пока был в Вене, съездить в Позитано и повидаться со Львом. Она показала мне четыре различных паспорта — все явно настоящие, во всех указано, что она арийского происхождения: они требовались тогда, чтобы ездить по Европе.

— Тогда было очень трудно попасть в Позитано, ведь шла война, но я дала ему слово, и делать нечего — я отправилась туда.

Она провела у Льва две недели.

— Он даже не кричал, — сказала фрау Мёгле. — Он выл, как животное, именно выл — этот звук невозможно себе представить…

После того как она передала мне дневники Льва, я многие недели занимался их расшифровкой, пробиваясь сквозь исполненные боли строки. Чем дальше, тем более неразборчивым делался почерк Льва, тем плотнее были «упакованы» его истории. Я начал чувствовать себя в положении бестолкового рецензента «Двенадцати тайн Кавказа», который безуспешно пытался найти Хевсуретию на карте. Закат, угасание этого писателя, распад его личности были почти настолько же фантастическими, как и его восхождение к славе, и по ходу своей работы я вдруг понял, что было столь неотразимым в характере Льва: даже оказавшись заточенным в крошечной комнате, где он мог лишь наблюдать, как разлагается его собственное тело, Лев не сдался, он продолжал бороться, он начал создавать одну личность внутри другой, будто живые матрешки. В своей последней тетрадке Лев создал образ таинственного ученого-эрудита, чье имя предпочитает не сообщать читателю. Он описывает свои встречи и последующие дружеские отношения с этим молодым космполитом, доктором Икс, чьи следы по прошествии нескольких лет вдруг полностью исчезают:

Его открытки перестали приходить на мой адрес, а ученые журналы больше не публиковали его новые работы. Он, казалось, потерялся; более того, он как будто исчез. Велико же было мое изумление, когда несколько месяцев назад я получил по почте толстый блокнот с текстом повествования, которое и следует дальше. У меня тут же возникло впечатление, что истинная причина всех этих крушений и напастей осталась тайной не только для меня, но также и для самого автора и что причину эту следовало бы искать где-то за пределами описываемых здесь событий.

И действительно, в том, что касается самого Льва, причина находилась за пределами повествования. Порой, если верить дневниковым записям, Лев вдруг начинал страшно переживать, что от отца перестали приходить письма, однако ни разу не попытался понять, в чем дело. Его рукопись завершается письмом от доктора Икс, посланным из Мекки, где тот описывает новую жизнь в некоем арабском королевстве: там его принимают за того, кто он есть на самом деле, — ориенталиста; там его поселяют во дворце, специально созданном для интеллектуальных занятий; там он живет в полной гармонии и братской любви. Правда, в самой последней фразе Лев Нусимбаум облекается в свою самую сокровенную личину, которую носил в этом мире, где не нашлось читателей для самой потрясающей из его историй:

По-моему, я ничего больше не смогу добавить к этим строкам.
Курбан Саид