Обреченный Икар. Красный Октябрь в семейной перспективе

Рыклин Михаил Кузьмич

Часть 1.

Штурм неба. Николай Чаплин

 

 

К празднику революции

Мой прадед по матери Павел Павлович Чаплин, православный священник и сын священника, женатый на дочери священника, был человеком для своего сословия необычным. «Высокий, плотный, с густой шевелюрой, умным лицом», усердия в прославлении царя и отечества не проявлял, с паствой держал себя просто, с другими лицами духовного звания дружбу почти не водил. Если верить одной из советских брошюр, он был вольнодумцем: «Не гоже так, отец Павел, – корили его попы из соседних церквей при встречах. – Веру подрываешь. Народ должен бояться Бога, суда его. А ты?

– С мужика все три шкуры дерут, – стоял он на своем.

Попы крестились и спешили отойти от крамольного священника…

Дружил с теми, в ком видел «честную душу, горячее сердце народных защитников». Все это не нравилось властям.

Через год после Кровавого воскресенья, 9 января 1906 года, в церкви села Мигновичи при большом стечении народа отец Павел произнес проповедь, в которой резко осудил с амвона расстрел рабочих в Петербурге.

Такое не прощалось. Жандармское управление потребовало «обуздать расходившегося попа», после чего из Смоленской епархии прислали нарочного с грозным предписанием: «Священнику Мигновичского прихода отцу Павлу надлежит без промедления явиться к архимандриту смоленского монастыря для принятия епитимьи».

Вернулся он из монастыря через год, забрал детей и переехал в другое село.

Стал осторожнее, но среди священства по-прежнему слыл бунтарем. Отец Павел и его старший сын Александр, студент медицинского факультета Московского университета, собирали у себя друзей, спорили о политике, пели «бунтарские» песни. Осенью 1916 года Александра за участие в нелегальной студенческой сходке арестовали, исключили из университета и выслали под надзор полиции в Рязань.

Мать семейства, Вера Ивановна, была учительницей в земской школе. В доме устраивались дружеские вечеринки, отец Павел играл на фисгармонии. Под его аккомпанемент хором исполнялись русские и украинские народные песни, хозяйка дома с упоением читала стихи Николая Некрасова, молодежь танцевала.

В доме отца Павла светских книг было больше, чем духовных, которые он держал в основном в храме. На пасхальные проповеди съезжалось много людей, в том числе и потому, что у прадеда был замечательный баритон. В молодости он даже подумывал о карьере оперного певца. Мечта не осуществилась, но «уж всем своим пятерым детям (четырем сыновьям и дочери) он решил дать светское образование, воспитать их по-настоящему культурными людьми».

Отец Павел был неуживчив, не ладил с начальством, за что оно гоняло его по самым бедным приходам Смоленской губернии. И у его жены, сельской учительницы, жалованье было более чем скромным. Семья бедствовала.

Как и все крестьяне прихода, отец Павел сам обрабатывал свой участок земли, пахал и сеял, заготавливал сено и дрова. Дети вместе с крестьянскими ребятами гоняли лошадей в ночное, пекли картошку в золе, ивовой корзиной ловили рыбу. «Подрастая, ребята учились ходить за плугом, боронить, вязать снопы».

Уже после революции сын Павла Павловича, Николай Чаплин, на вопрос анкеты о социальном положении родителей написал – «интеллигенты». «И это была правда. Мария Павловна [единственная дочь отца Павла. – М.Р.] рассказывала, что в доме, куда они перебирались в очередной раз, на стену первым делом вешался портрет Льва Николаевича Толстого. Проклинать великого писателя с амвона отец Павел наотрез отказался».

О накаленной атмосфере тех лет уже в советские годы в статье «Движение учащейся молодежи в Смоленске (1912 – 1913 годы). Из воспоминаний участника» вспоминал старший сын отца Павла – Александр Чаплин.

В 1912 – 1913 годах в Смоленске возникли нелегальные кружки, в которых учащиеся читали Белинского, Некрасова, Горького – авторов, не допускавшихся в школьные программы, изучали марксистскую литературу, устанавливали связи с подпольными рабочими организациями. Радикализации учеников способствовала политика царского министра просвещения Льва Кассо: он ограничил инициативу учителей, особенно историков, детальными школьными программами, усилил внешкольный надзор за учениками, поставил земские библиотеки под контроль своих чиновников. В ответ на репрессивные меры царского министра смоленские учащиеся создали подпольную библиотеку, в которой были книги Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова, Бебеля, Либкнехта, Лафарга, Жореса, все три тома «Капитала», «Коммунистический манифест», номера газеты «Искра» и легального большевистского журнала «Просвещение». Библиотека передавалась из рук в руки; несмотря на усилия учебного начальства и полиции, обнаружить ее не удалось.

Студенческие кружки нелегально размножали на гектографе социал-демократическую газету «Искра» и журнал «Свободная мысль».

В 1912 году ученики старших классов 1-го Реального училища объявили забастовку против произвола черносотенной администрации, полицейской слежки за учащимися. Готовилась стачка всех смоленских школ, на уроках и на переменах трещали взрывы петард. Стачка учащихся не состоялась только потому, что на одно из собраний нагрянул отряд полиции, часть присутствующих была арестована.

«Осенью 1913 года имело место организованное выступление смоленских учащихся, вылившееся в демонстрации протеста против царских мракобесов, которые сфабриковали в то время дело Бейлиса…»

В 1914 году Россия вступила в войну, откликнувшуюся через три года двумя революциями, Февральской и Октябрьской.

«Все переменилось в семнадцатом году. Семья Чаплиных встретила [Октябрьскую. – М.Р.] революцию, как весну, как самый великий праздник».

Вера Ивановна и сестра Александра, Мария, вступили в союз учителей-интернационалистов, участвовали в перестройке школы, вели культурно-просветительную работу среди крестьян.

Павел Павлович сбросил рясу, оставил церковь, уехал с семьей в Смоленск и начал работать в новых советских учреждениях – некоторое время в области внешкольного образования, а затем в доме просвещения Красной армии.

Александр Чаплин в феврале 1918 года стал комиссаром просвещения Смоленской губернии. 10 марта 1918 года в газете «Звезда» при его активном участии появляется обращение «К делу, товарищи!»: «Самыми активными, самыми горячими революционерами во все времена была молодежь. В Октябрьскую революцию первыми на баррикадах были юноши. Сейчас вся Россия покрывается организациями молодежи. В Петрограде, Москве… в городах провинции, в деревнях – везде, как грибы, растут организации молодежи. Цель их – служение международной революции всеми силами. На баррикадах, на митингах оружием и словом бороться против чудовищного “законного рабства”, которым сковала буржуазия народы.

Каждый член “Союза рабочей молодежи III Интернационал” несет в свою организацию все, что в нем есть прекрасного: свою молодость, знания, ненависть к угнетателям…

Юноши и девушки! У нас в Смоленске нет этой организации. Мы распылены, каждый предоставлен сам себе. Этого не должно быть! Юноши-рабочие и девушки! Идите скорее под наши красные знамена!»

Но далеко не у всех семей служителей культа отношения с революцией складывались так благополучно, далеко не все были готовы складывать с себя сан и вливаться в революцию.

По российскому духовенству, уверен Варлам Тихонович Шаламов, революция ударила с особой силой. У знакомых дворян нередко отыскивались родственники, имеющие заслуги перед революцией: такие справки спасали от статуса «лишенца», давали права. У огромного большинства священников, в отличие от Чаплина, нужных новой власти доказательств враждебности царскому режиму не было. Не было их и у вологодского священника отца Тихона Шаламова, сторонника обновленчества, течения, во главе которого стоял митрополит Александр Введенский. Хотя его сторонники настаивали на светской, мирской интерпретации православия (митрополит считал Христа «земным революционером невиданного масштаба», приобщил к лику святых собственную мать и т. д.), новую, радикально атеистическую власть это не устраивало: она не осознавала пределов собственного богоборчества, видя в любых нераскаявшихся служителях культа своих врагов. «Отцу, – пишет автор «Колымских рассказов», – мстили все – и за все. За грамотность, за интеллигентность. Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома». В 1918 году семья Шаламовых была разорена, ей стал угрожать «самый обыкновенный голод». Не спасали мамины пирожки, который одиннадцатилетний Варлам продавал на базаре. Мать семьи стояла на кухне, пыталась что-то приготовить из гнилой картошки.

Отец будущего писателя любил хорошие вещи (в доме был шкаф красного дерева, шкафы карельской березы, бобровые шубы). Писатель на всю жизнь запомнил, как в 1918 году из квартиры исчезла мебель – ее в обмен на продукты унесли местные крестьяне. Вместе с вещами у Шаламова исчезли иллюзии по поводу благостной природы простого народа, которые десятилетиями культивировала русская интеллигенция: грубо обнажилась его «стяжательская душа». «Общением с революцией были не только обыски, но страшные фигуры подлинных грабителей, выволакивающих вещи при униженной улыбке матери».

Другой «прелестью» революции было уплотнение: в квартиры прежних владельцев подселяли новых жильцов, как правило членов партии. Соседом Шаламовых на какое-то время оказался кузнец, ударник производства; после работы, напившись самогона, этот Геракл нещадно избивал свою жену.

Александр Чаплин, вступив после революции в партию, сначала стал заведующим Смоленским отделом народного образования, а вскоре после этого, в 1922 году, переехал в Москву и работал заведующим сначала организационно-инспекторским отделом, а затем административно-организационным управлением Народного комиссариата просвещения РСФСР под руководством наркома Анатолия Луначарского.

Не исключено, что Александр видел в Наркомате юношу, пришедшего за разрешением на комнату в общежитии 1-го МГУ. «Я был принят в университет, но без общежития, как москвич, и жилье, крыша над головой, стало трудной неотложной проблемой… На Сретенском бульваре мы быстро отыскали кабинет Луначарского, обратились к секретарше».

Разрешение в итоге выдал заместитель Луначарского, а юношей был Варлам Шаламов.

Шаламов был поклонником Луначарского, тепло отзывался в 60-е годы о его диспутах с главой обновленцев, митрополитом Введенским, знавшим шаламовского отца как одного из своих сторонников, на тему «Бог ли Христос?», восхищался его энциклопедическими познаниями и, главное, способностью доносить их до молодежи. Молодому человеку из Вологды и его товарищам нравилась манера наркома произносить «по-западному» слова «революция», «социализм», «интернационал».

И не только: «Нам нравилось, что носовой платок наркома всегда белоснежен, надушен, что костюм его безупречен. В двадцатые годы все носили шинели, кожаные куртки, кители. Моя соседка по аудитории ходила в мужской гимнастерке и на ремне носила браунинг… Это не был протест против курток, но указание, что время курток проходит, что существует заграница, целый мир, где куртка – костюм не вполне подходящий…

Он любил говорить, а мы любили его слушать».

Между тем «время курток» – особенно черных, кожаных, которые с 18-го года, при Дзержинском, носили чекисты, – еще только наступало; читая эти строки, понимаешь: у юноши с такими вкусами с наступающим сталинским временем – даже независимо от политических убеждений – будут проблемы. Падения железного занавеса, отделившего СССР от остального мира, предстояло дожидаться более полувека.

 

«Совесть России» обличает большевиков

Что Ленин на самом деле думал о непоколебимой человечности, какую писатель-народник Владимир Галактионович Короленко неизменно – как до, так и после октябрьского переворота – проявлял по отношению к жертвам несправедливости, известно.

Он писал Максиму Горькому в 1919 году: «…Короленко ведь лучший из “околокадетских”, почти меньшевик. А какая гнусная, подлая, мерзкая защита империалистической войны! Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками! Для таких господ 10 000 000 убитых на империалистической войне – дело, заслуживающее поддержки (делами, при слащавых фразах против войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывает ахи, охи, вздохи, истерики. Нет. Таким “талантам” не грех посидеть… в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров…»

Но не считаться с огромной популярностью Короленко такой расчетливый политик, как Ленин, не мог.

Он посоветовал наркому просвещения Анатолию Луначарскому начать переписку с заслуженным народником – в надежде склонить того на сторону большевиков: «Надо попросить А.В. Луначарского вступить с ним в переписку: ему удобней всего, как комиссару народного просвещения, и к тому же писателю». Сказано (точнее, приказано: партийная дисциплина, да и Гражданская война к тому же) – сделано. 7 июня 1920 нарком приехал в Полтаву для встречи с писателем. Тот попросил его спасти пятерых местных жителей, приговоренных чекистами к расстрелу. На следующее утро он получил от уже отбывавшего в Москву народного комиссара записку следующего содержания: «Дорогой, бесконечно уважаемый Владимир Галактионович. Мне ужасно больно, что с заявлением мне [вы. – М.Р.] опоздали. Я, конечно, сделал бы все, чтобы спасти этих людей уже ради Вас, – но им уже нельзя помочь. Приговор приведен в исполнение еще до моего приезда. Любящий Вас Луначарский».

На этом дело и закончилось бы, если бы не просьба Ленина, которую Луначарский, конечно, передал Короленко.

В ответ тот направил из Полтавы в Москву шесть подробных писем.

Тема первого же из них – красный террор.

И в царское время, начинает писатель, казнь без суда была величайшей редкостью.

«Много в то время и после этого творилось всяких безобразий, но прямого признания, что позволительно соединять в одно следственную власть и власть, постановляющую приговоры (к смертной казни), даже и тогда не было. Деятельность большевистских Чрезвычайных комиссий представляет пример, может быть, единственный в истории культурных народов…»

Прежде это были именно эксцессы, вспышки слепой ярости толпы или зарвавшихся сатрапов; у вас же они впервые получили идеологическое обоснование и оправдание.

Все имеют право знать, кто лишен жизни, за что именно и по чьему приговору. Это самое меньшее, чего можно потребовать от любой власти: иначе жизнь людей превращается в непрерывный кошмар, свидетелями которого мы, увы! уже второй год являемся.

«Мне горько думать, что и вы, Анатолий Васильевич… в своей речи высказали как будто солидарность с этими “административными расстрелами”».

Писатель напоминает, что́ раньше, до революции, роднило их с Луначарским: движение к социализму должно опираться на лучшие стороны человеческой природы, на «мужество в прямой борьбе и человечность даже к противникам».

Короленко вспоминает о своем посещении всемирной выставки в Чикаго в 1893 году и разговоре с тамошним социалистом, неким «мистером Стоном».

Писатель спросил, как тот повел бы себя, если бы американский народ передал его партии власть и попросил их устраивать свою жизнь.

«– Сохрани Бог, – ответил американский социалист решительно.

– Почему же?

– Ни мы, ни эта толпа, ни учреждения Америки еще к этому не готовы. Я – марксист. По нашему мнению, капитал еще не закончил своего дела. Недавно здесь был Энгельс. Он говорил: “Ваш капитал отлично исполняет свою роль. Все эти дома-монстры отлично послужат будущему обществу. Но роль его далеко еще не закончена”. И это правда».

Для социализма нужно много предварительных условий, таких как политическая свобода, просвещение, развитый капитализм, легальные рабочие организации. Но почему-то «знамя социальной революции» поднимают не Америка, не Англия, не Франция, не Германия – там вроде бы в наличии все эти условия, – а отсталая Россия, в которой до Февральской революции легальных социалистических организаций вообще не было. Английские рабочие, посетив колыбель революции, направляют Ленину разочарованное письмо, а с Востока Советская республика получает одни восторженные приветствия за другими: «странствующие дервиши призывают сидящих на корточках слушателей к священной войне с европейцами и вместе к приветствию русской Советской республики».

Маркс и Энгельс тут ни при чем: просто «…Азия отзывается на то, что чувствует в нас родного, азиатского».

Борец за народное дело упрекает большевиков в том, что они беспринципно подыграли восставшему и возбужденному народу. Буржуа в итоге стал «буржуем», тунеядцем, грабителем, стригущим купоны; его участие в организации производства предано забвению. Вы, большевики, захватили Россию, как крепость, забыв, что в институтах, созданных русским капитализмом, есть многое, подлежащее усовершенствованию, дальнейшему развитию, а не уничтожению.

«Вы, Анатолий Васильевич, конечно, отлично еще помните то недавнее время, когда вы – марксисты – вели ожесточенную полемику с народниками. Вы доказывали, что России необходимо и благодетельно пройти через “стадию капитализма”…

Капиталистический класс тогда представлялся вам классом, худо, хорошо ли, организующим производство… Тактическим соображениям вы пожертвовали долгом перед истиной».

Как убедить европейский пролетариат, что завоеванные им свободы – всего лишь «буржуазные предрассудки»? «Сама легкость, с которой вам удалось повести за собой наши народные массы, указывает не на нашу готовность к социалистическому строю, а, наоборот, на незрелость нашего народа».

Короленко иллюстрирует свои возражения назидательной историей.

Один крупный румынский землевладелец («боярин»), подружившись с швейцарским садовником-анархистом, предложил тому приехать в Румынию и разбить в его обширных владениях «образцовый парк общественного пользования».

Садовник парк разбил, но вскоре на скамьях и стенах появились скабрезные надписи, цветы бесцеремонно обрывались, деревья обламывались, ретирады превращались в клоаки. Швейцарец обратился к жителям с требованием прекратить это варварство: «Одумайтесь, поймите, – взывал он к их совести, – это же теперь ваш собственный парк!»

Но после этого все стало еще хуже.

Садовник в итоге был вынужден возвратиться домой, объяснив «боярину», что не может оставаться в стране, народ которой еще не научился правильно вести себя в публичных местах.

Такой народ, заявил разочарованный швейцарец, «еще слишком далек от анархизма в моем смысле».

«Этот случай объясняет суть моей мысли. Не всякое отсутствие навыков буржуазного общества знаменует готовность к социализму».

Писатель напоминает народному комиссару, что вожди европейского социализма десятилетиями руководили легальным рабочим движением, добивались для него общественного признания. «Вы никогда не были в таком положении. Вы только конспирировали и – самое большее – руководили конспирацией, пытавшейся проникнуть в рабочую среду. Это создает совершенно другое настроение, другую психологию».

Следует печальный вывод: «Вы убили буржуазную промышленность, ничего не создали взамен, и ваша коммуна является огромным паразитом, питающимся от этого трупа».

Стоит ли удивляться, что никакого ответа от Луначарского Короленко не дождался? Через пятнадцать лет за каждую фразу из этих писем – и даже за подобные мысли – в СССР будут приговаривать к расстрелу. Когда знакомый наркома, профессор, не прочитав, видимо, самих писем, в 1930 году предложил Луначарскому издать его переписку с Короленко, тот честно ответил: «Что касается моей переписки с Короленко, то ее издать никак нельзя. Ибо и переписки-то не было».

Хитроумный маневр Ленина, как видим, в данном случае своей цели не достиг: Короленко не только не удалось переманить на сторону большевиков, но им самим пришлось выслушать от «совести России» массу вещей, тем более неприятных, что возразить на них, не прибегая к ругани, было нелегко.

Но Короленко, в конце концов, – просто гуманист, не марксист, на него еще можно посмотреть с высоты исторического материализма, обозвать «околокадетским деятелем» и «мещанином».

Куда больше взбесило Ленина (и Троцкого тоже), что с похожей критикой выступил патриарх европейской социал-демократии, друг Энгельса, человек, у которого (как и у Георгия Плеханова) они когда-то учились марксизму, – Карл Каутский.

Из того, что демократия для своего существования в социализме не нуждается, писал Каутский, нельзя сделать вывод, что и социализм может обойтись без демократии: «Для нас социализм без демократии немыслим».

Однако вчерашняя царская империя, как известно, – крестьянская страна, а крестьяне «не являются тем классом, который способен управлять. Они охотно передоверили управление пролетарской партии». Впрочем, такое положение дел не универсальная историческая закономерность, а «продукт исключительных условий России». «Диктатура, – свысока бросает «патриарх», – как правительственная форма в России столь же понятна, как и раньше был понятен бакунинский анархизм. Но понять еще не значит признать…»

Да, действительно, выражение «диктатура пролетариата» встречается в одном из писем Маркса 1875 года, но теория, согласно которой диктатура пролетариата представляет собой самостоятельный, необходимый для всех переходящих к социализму обществ исторический этап, ничего общего с известным Каутскому марксизмом не имеет. Особенно если смысл этого периода состоит в перманентном военном противостоянии той самой буржуазии, у которой народы Запада отвоевали многочисленные свободы (и которая даже на Западе, не говоря уж о России, не исчерпала, по утверждению Короленко, своих возможностей).

Тем не менее, согласно «новой теории», диктатура якобы «должна наступить во всех странах… и в тех, где народная свобода глубоко укоренилась, где она существует более столетия, где народ многочисленными кровавыми революциями завоевал и укрепил ее. Это со всей серьезностью утверждает новая теория».

По сути, Каутский – так же как Короленко, только на марксистском жаргоне – категорически отказывается признать универсальность диктатуры пролетариата, объявляя ее продуктом российской отсталости.

Обозвав Каутского догматиком, схоластом, ренегатом, предателем дела революционного марксизма, Ленин выдвинул против него, как и против Короленко, свой любимый аргумент: преимущество пролетарской демократии перед буржуазной состоит в том, что она – для большинства народа, а не для привилегированного класса собственников.

Но он едва ли переубедил друга Энгельса: вместо демократии высшего порядка Каутский (и, как нам предстоит убедиться, далеко не один он) не увидел в советской России ничего, кроме кровавой, безжалостной диктатуры.

 

Россия, которую мы потеряли

Парадокс большевизма изначально заключался в том, что, с одной стороны, совершенная ВКП(б) революция мыслилась мировой, прогрессивной, цивилизационной, повернутой в сторону Европы. А с другой – придя к власти, новые хозяева стали безжалостно преследовать, изгонять, уничтожать в России то, что объединяло ее с Европой, тонкий культурный слой, образовавшийся за три века правления династии Романовых. Расходясь кругами, репрессии коснулись аристократии и буржуазии, потом настал черед интеллигенции, и, наконец, преследованию подверглись вчерашние соратники по борьбе с царизмом, представители небольшевистских социалистических партий и анархисты.

Срезая один культурный слой за другим, сторонники Ленина и Троцкого в итоге оставались один на один с огромным большинством населения империи – крестьянами. При этом, в отличие от эсеров, никаких иллюзий в отношении деревни они не питали: из высказываний вождей большевиков о собственнической, косной, реакционной сущности русского крестьянства можно составить объемистую книгу.

В свою очередь крестьянство приняло октябрьский переворот без всякого энтузиазма, хотя отобранная у помещиков ленинским декретом земля сельских жителей с ней на первых порах и примирила. Если бы часть дореволюционной интеллигенции не перешла на сторону революции, ситуация оказалась бы и вовсе плачевной.

Тем, чью жизнь большевики, захватив власть, начали разрушать, происходящее поздней осенью 1917 года виделось похожим на конец света, предсказанный Апокалипсисом.

Вот как описывает революционную столицу зимой 1917 – 1918 годов русская княгиня, внучка американского президента Улисса Гранта – Юлия Кантакузина: «Петроград имел какой-то пугающе-жалкий вид. Улицы были покрыты глубоким, слежавшимся снегом… передвигаться по ним было ужасно. Толпы на улицах увеличились и стали еще более необузданными, чем прежде… На каждом приличном лице отражалось горе. Неприглядные солдаты продавали разные украденные вещи, и мы купили на тротуарах несколько ценных изданий редких книг за нелепо маленькую цену. Они явно происходили из разграбленных дворцов». В Зимнем дворце придворной даме показалось странным, что «чернь» прошла мимо мебели, картин, фарфора и бронзы огромной ценности, не обратила внимания на витрину, полную подлинных древнегреческих украшений, сделанных из чистого золота. Пренебрежительно бросив: “Это все игрушки” она… бросилась срезать кожаную обшивку с сидений современных стульев и сбивать со стен позолоченную штукатурку в уверенности, что это чистое золото… Погреба разграбили, и толпа мертвецки напилась».

Напоследок Кантакузина сравнила вчера еще великолепную столицу русских царей с обесчещенной, изуродованной красавицей, брошенной умирать в сточной канаве.

Другую княгиню, тоже близкую к семейству Романовых, особенно возмутило, во что Ленин и его большевики превратили дворец любимой балерины царской семьи Матильды Кшесинской

«Одно его присутствие – этого лидера мятежных солдат и рабочих – в изумительных комнатах Кшесинской было сродни святотатству. Но, увы! скоро весь дворец превратился в хлев… за очень короткое время это очаровательное жилище стало более похожим на задний двор, чем на артистический дом элегантной женщины.

…Но я хорошо знала, что нас ждет впереди, и дрожала от страха за исход, когда будет отброшена последняя видимость сдержанности, а народ даст волю всей своей невежественной жестокости».

В реакциях придворной знати страх перемешан с недоумением: да что они, эта чернь, толпа, невежественные дикари делают в элегантных жилищах людей нашего круга?! Ведь еще вчера они знали свое место, казались верными, хорошо воспитанными слугами…

Читая наивные, испуганные записи придворных дам, понимаешь, почему кровавая революция произошла именно в России: люди, веками пользовавшиеся огромными – в Европе давно немыслимыми – привилегиями, не чувствуют никакой ответственности за деяния доведенных до животного состояния, озверевших от войны соотечественников, чей бунт принял столь разрушительную форму. Сливки аристократии рассуждают так, как если бы они и мятежники принадлежали к разным биологическим видам.

«Большевистский переворот, – читаем в «Воспоминаниях» Сергея Рахманинова, – застал меня в старой московской квартире. Я начал переделывать свой Первый концерт, который собирался снова играть, погрузился в работу и не замечал, что творится вокруг. В результате жизнь во время анархистского переворота, несущего гибель всем людям непролетарского происхождения, оказалась для меня сравнительно легкой. Я просиживал дни напролет за письменным столом и за роялем, не обращая внимания на грохот выстрелов из пистолетов и винтовок. Любого незваного гостя я встретил бы словами Архимеда, которые он воскликнул при завоевании Сиракуз [имеются в виду слова, сказанные великим геометром римскому воину, занесшему меч над его головой: «Non turbare circulos meos! (Не трогай моих чертежей!)». – М.Р.]».

При всей погруженности в партитуру новый Архимед – аристократ, потомок молдавских господарей – «с ужасающей ясностью понял, что это начало конца» и что ему с семьей надо спасаться бегством как можно скорее. Поэтому он принял приглашение дать десять концертов в скандинавских странах за «счастливый знак расположения судьбы» и, не раздумывая, согласился. («Денежная сторона этого предложения была более чем скромная – в былые времена я бы даже не принял его во внимание».)

Разрешили вывезти только самое необходимое; но когда композитор пожаловался знакомому профессору Московского университета на полную неопределенность будущего, тот нашел, чем его утешить: «“Но, дорогой мой! Вам совершенно не следует беспокоиться. Смотрите – вот ваш капитал”, – и он показал на мои руки». Профессор не ошибся – великого пианиста на чужбине кормили его руки.

Остальное – поместье, деньги, квартира – осталось в России.

Накануне Рождества 1917 года Рахманиновы пересекли наконец финскую границу. Композитор опустился на колени и поцеловал землю Родины, дороже которой ничего не было в его жизни. В Стокгольме, беззаботно праздновавшем Рождество, уложив дочерей спать, супружеская пара заперлась в гостиничной спальне: им было не до окружающего веселья, скорее хотелось плакать.

Семья писателя Владимира Набоков жила в доме на Большой Морской улице, в непосредственной близости от Зимнего дворца. Александр Керенский уверил Набокова-старшего, одного из лидеров кадетов, что имеет в своем распоряжении более чем достаточно сил, чтобы подавить готовящийся бунт большевиков. Но когда он начался, оказалось, что председателю Временного правительства нечего противопоставить восставшим. Ему пришлось срочно спасаться бегством на машине американского посольства (после того как Набоков-отец не смог предоставить в его распоряжение свой автомобиль). На следующее утро улицы уже патрулировали кронштадтские матросы, и когда восемнадцатилетний тенишевец Владимир Набоков стал, как обычно, бить по груше в библиотеке отца, в дом через окно вломились вооруженные люди. Дворецкому стоило немалого труда убедить их в том, что юноша не имеет отношения к казакам и юнкерам. Полной неожиданностью для Набоковых революция не явилась. Осенью 1917 года будущий автор «Лолиты» даже написал стихотворение под названием «Революция»:

              Я слово длинное с нерусским окончаньем               нашел нечаянно в рассказе для детей,               и отвернулся я со странным содроганьем.               В том слове был извив неведомых страстей:               рычанье, вопли, свист, нелепые виденья,               стеклянные глаза убитых лошадей [51] .

Глаз убитой лошади, упавшей с разведенного моста, через десять лет крупным планом, замедленной камерой покажет Сергей Эйзенштейн в фильме «Октябрь». В отличие от сцен штурма Зимнего дворца, ставших во многом продуктом его творческой фантазии, трупов лошадей в Петрограде в то время действительно было много.

Оставшись в Петрограде, чтобы баллотироваться в Учредительное собрание, Набоков-старший поспешил отправить сыновей Владимира и Сергея в Крым в вагоне первого класса. По пути юноши обороняли купе от штурмовавших солдат, те, забравшись на крышу, помочились на них через вентиляционную трубу, а когда дверь не выдержала их напора, Сергею, натуре артистической, удалось изобразить симптомы тифа.

Когда отец присоединился к ним в Крыму, на полуострове уже начиналась кровавая бойня.

За несколько недель одна из состоятельнейших семей России была, как и десятки тысяч ей подобных, ограблена… почти до нитки. В мемуарах «Другие берега» Набоков констатирует: «Между тем жизнь семьи коренным образом изменилась. За исключением некоторых драгоценностей, случайно захваченных и хитроумно схороненных в жестянках с туалетным тальком, у нас не оставалось ничего».

6 февраля 1918 года писатель Иван Бунин заносит в дневник: «Встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь, и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: “Деспот, сукин сын!” На улицах сплошь откуда-то взявшиеся преступные, прямо-таки сахалинские [на остров Сахалин до революции ссылали каторжников. – М.Р.] рожи, хари, морды. Римляне своих каторжников клеймили, а этих и клеймить не надо – и так все ясно… В кухне у П. солдат, толстомордый… Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать».

И хотя до революции будущий Нобелевский лауреат, потомственный дворянин едва ли относил себя к «буржуям», какое это теперь имеет значение в стране «чрезвычаек», «комиссаров» и «революционных трибуналов»?! «Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что под защитой таких священно-революционных слов можно смело шагать по колено в крови…»

В начале 1920 года писатель покинул Россию.

В стане противников октябрьского переворота были не одни аристократы и капиталисты – русская интеллигенция судила детище большевиков еще суровей.

Потрясенная когда-то Кровавым воскресеньем, поэтесса Зинаида Гиппиус написала: «Да, самодержавие – от Антихриста», и действительно вместе со своим мужем, писателем Дмитрием Мережковским, годами с ним боролась. Мировую войну она также осудила.

Но после октябрьского переворота не было у большевиков более страстной противницы, чем Гиппиус: каждый день этой власти, сокрушается она в дневнике, «это лишнее столетие позора России в грядущем… Теперь у всех одна, узкая, самая узкая цель: свалить власть большевиков… Все равно чем, все равно как, все равно чьими руками».

«Бывшими людьми» Гиппиус называет вовсе не тех, кого так именуют большевики (лишенных прав представителей старой России), а интеллигентов-перебежчиков, «побежавших сразу за колесницей победителей». В ее глазах эти продавшиеся люди не заслуживают ни малейшего уважения, и если для своих старых друзей, Александра Блока и Андрея Белого, симпатизировавших новой власти, поэтесса еще находит слова оправдания, объявляет их «потерянными детьми», то к людям, пошедшим на службу новому режиму, она не проявляет никакого снисхождения. Особенно достается Всеволоду Мейерхольду: «Вс. Мейерхольд – режиссер-“новатор”… Совсем недавно в союзе писателей громче всех кричал против большевиков. Теперь председательствует на заседаниях театральных с большевиками. Надрывается от усердия к большевикам, этот, кажется, особенная дрянь…»

Предательство людей ее круга (она пишет «за упокой», считает их как бы мертвыми), кажется, возмущает Гиппиус даже больше, чем расстрел бывшего императора («Щупленького офицерика не жаль, конечно… Он давно был с мертвечинкой…»).

Захватывает поэтессу и другое настроение, все шире распространяющееся в кругах противников революции, – антисемитизм. «…Обеими руками держу себя, чтобы не стать юдофобкой. Столько евреев, что диктаторы, конечно, они. Это очень соблазнительно».

Гиппиус поддается этому соблазну, наблюдая, как новая власть бесцеремонно ставит старую на учет:

«6 марта [1918], вторник

…На днях всем Романовым [членам царской семьи. – М.Р.] было велено явиться к Урицкому – регистрироваться. Явились. Ах, если бы это увидеть! Урицкий – крошечный, курчавый жидочек, самый типичный нагляк. И вот перед ним – хвост из Романовых, высоченных дылд, покорно тянущих свои паспорта. Картина, достойная кисти Репина!..»

Ближе к концу 1918 года Гиппиус стало ясно, что «большевики физически сидят на физическом насилии и сидят крепко». В отличие от царизма, также опиравшегося на насилие, новым хозяевам России, чтобы укрепиться и «достигнуть крепости самодержавия», надо «увеличивать насилие до гомерических размеров», что они и делают. Тут на помощь им приходит мазохизм русского народа, который потакает власти тем больше, чем больше она себе позволяет.

Весь 1919 год Гиппиус и Мережковский ищут возможности вырваться из России, и, когда в начале 1920 года это им наконец удается, супруги поселяются в Париже, уже навсегда. У них там, к счастью, была квартира.

Философ Федор Степун, близкий к партии эсеров, сравнивает ленинский проект пролетарской революции в крестьянской России с сотворением мира.

«Величественность, с которой Ленин, в пример пролетарской Европе и к ужасу крестьянской России, принялся за построение коммунистического общества, сравнима с рассказом о сотворении мира, содержащемся в книге Бытия.

День за день он обрушивал на Россию свое ужасное “Да будет”.

Чтобы в мире восторжествовал коммунизм, нужно было отвергнуть Бога и уничтожить его церковь.

Провозглашался один декрет за другим, но коммунизм так и не наступил».

Глава Временного правительства, эсер Александр Керенский – его правильнее называть главой побежденных – делает ответственным за октябрьский переворот лично Ленина с его революционным фанатизмом. Интересы родины «этот полубезумный фанатик» принес в жертву ожидаемой мировой революции; предательство стало в его глазах революционным долгом. Россия для Ленина – не более чем трамплин к социалистической революции в Западной Европе. «России, главному оплоту европейской реакции, предстояло стать первой, после чего отсталая аграрная страна… превратится в центр деятельности “мирового авангарда пролетарской революции” в ожидании социалистического переворота, который вот-вот совершится в западных странах». В ноябре 1917 года Ленин с Зиновьевым ждали революции на Западе не позже чем через полгода.

Керенский уверен: коммунистическую тиранию породило самодержавие. При царском режиме народ привык враждебно относиться к государству. Монополия самодержавия на внешние проявления патриотизма в конце концов лишила народ самого этого чувства. Поэтому, когда большевики на немецкие деньги стали готовить государственный переворот, должного противодействия им оказано не было. О собственной вине бывший глава правительства пишет менее охотно (о ней много в мемуарах современников).

С лета 1917 года за безопасность царской семьи стал отвечать Керенский. Когда Англия отказалась принять родственников своей королевской семьи, Романовы были отправлены в Тобольск, считавшийся тогда безопасным. Туда их по приказу Керенского сопровождал военный комендант Царского Села полковник Евгений Кобылинский. В своих мемуарах он рисует грустную картину быта вчерашних властителей России.

«Как-то царь надел черкеску и повесил на пояс кинжал. Солдаты сразу заволновались и стали кричать: “Их надо обыскать, они носят оружие!”… Обратившись к царю, я объяснил ему ситуацию и попросил перестать носить кинжал».

Далее случилось следующее. Дорофеев, солдат Четвертого полка, подошел к Кобылинскому и сказал, что на митинге солдатского комитета принято решение: бывший император обязан снять портупею. Полковник попытался переубедить Дорофеева. Тот вел себя очень агрессивно, был вне себя от злости. «Я сказал, что возникнет очень затруднительное положение, если император откажется подчиниться. “Если откажется, – ответил солдат, – я сам сорву их”. – “Но, предположим, – сказал я, – он в ответ ударит тебя?” – “Тогда и я ему врежу”, – ответил Дорофеев. Что тут еще можно было сделать? Я начал было убеждать его, говоря, что… император – брат английского короля, из-за чего могут последовать очень серьезные осложнения. Я посоветовал солдатам запросить инструкции из Москвы, и мне удалось убедить их – они ушли связываться с Москвой… После этого император стал носить черную куртку на меху без портупеи».

Когда караулом командовал большевик Шикунов, его солдаты вырезали на деревянных сиденьях качелей, на которых любили кататься великие княжны, «самые неприличные слова».

Читая такое, понимаешь: все они умерли еще до того, как 17 июля 1918 года царскую семью расстреляли в подвале Ипатьевского дома.

Так обращаться можно только с обреченными людьми.

 

Видевший Ленина

Глубже других братьев в Октябрьскую революцию ушел второй по старшинству сын отца Павла Чаплина – Николай. Еще осенью 1917 года, он, пятнадцатилетний ученик Александровского реального училища в Смоленске, зачитывал соученикам программные лозунги большевиков.

В семнадцать лет Николай вступил в РКП(б), стал одним из создателей комсомола.

Как-то, занимаясь организацией комсомольских ячеек в одном из уездов Смоленской волости, Духовщине, юный агитатор попал в руки кулаков.

Его избили до полусмерти, связали и бросили в клеть с зерном.

Так и погиб бы комсомольский активист, если бы девушка-комсомолка его не спасла, не перерезала ремни, не подсказала путь назад.

Сестра Николая, Мария, вспоминала: «Мы были рады, что он вернулся с Духовщины живым. Говорю живым, потому что попавшие в лапы к бандитам чаще всего не возвращались».

Николай буквально горел на работе, на личную жизнь времени не оставалось. В восемнадцать лет с удивлением заметил, что неравнодушен к Розе, бывшей однокласснице, которая теперь работала в райкоме, бредила, как и он, революцией. Назначил ей свидание. «Я взволнован и обрадован, но, как всегда, сдержан. Вероятно, она обиделась, но что поделаешь, такова моя натура. Я все время думаю о ней, и тут – противоречие. Нужно работать, а личные переживания мешают. Настроение же мое жизнерадостное. Я горы готов свернуть».

Много лет спустя жена Николая, Розалия Исааковна Липская, вспоминала: «Когда в те светлые, юные годы мы с Колей решили, что судьбы наши связаны навеки, он меня предупредил: “Я – коммунист, значит, всегда и во всем буду руководствоваться интересами партии. Сегодня я здесь, завтра могу быть переброшен на самую далекую окраину, сегодня я на одной работе, завтра найдут нужным перевести меня на другую работу, самую маленькую и низовую. Так что будь готова к переездам, трудностям, лишениям”».

Так оно в те годы и было: коммунистов партия постоянно перебрасывала с места на место.

Не успел Николай возглавить Смоленский губком комсомола, как в конце апреля 1920 года из центра было приказано направить «тов. Чаплина в распоряжение ЦК РКСМ». Там, в Москве, от имени партии «девушка в теплом свитере», секретарь ЦК РКСМ Римма Юровская (дочь старого большевика, чекиста Якова Юровского, руководившего расстрелом царской семьи) незамедлительно направляет его в Тюмень – мобилизовывать молодежь на фронт, поднимать разрушенное хозяйство. Она подробно рассказала Николаю о том, с чего начинать, как сплотить комсомол Тюмени, к кому обратиться, если возникнут трудности. «“Теперь ты понимаешь, что поручение Цекамола очень важно? Что работа в Сибири – это тоже фронт?” – спросила Юровская.

– Ясно, – встал Николай. – Еду».

И как был, без всякого багажа, так и поехал.

«И, как и прежде на Смоленщине, Николая можно было редко застать в губкоме. Вместе с комсомольцами он помогал инвалиду-красноармейцу рубить дом, рассказывал крестьянским парням и девушкам о Ленине и Красной Москве, пел с ними песни и грузил дрова…» 11 сентября 1920 года Николай открывает Второй губернский съезд тюменского комсомола. Предлагается почтить память Карла Либкнехта; в помощь западным братьям комсомольцы – а кругом еще идет война, в стране голод – собирают 145 тысяч рублей. Некоторые ячейки в полном составе вступают в ряды Красной армии, каждый пятый делегат отправляется на продовольственный фронт.

В перерывах делегаты, двум третям из которых еще нет восемнадцати лет, пели революционные песни, «а [местный комсомольский лидер. – М.Р.] Шостин выходил в середину круга и звенящим от волнения голосом читал Блока».

В помощь голодающим детям Москвы и Петрограда сибирские комсомольцы проводят «неделю сухаря»; два украшенных плакатами поезда с «хлебными подарками», мукой, зерном, сухарями уходят по направлению к столицам.

Так, в гуще молодежи, жили тогда, в начале 20-х годов, комсомольские вожди.

Дочь будущего вождя комсомола Александра Косарева, Елена, вспоминала, как отец, вернувшись в Москву на работу в Бауманский райком, удивил свою мать, отказавшись столоваться и ночевать дома. Из Питера он привез привычку жить коммуной, где общими у них с «комсой» были и скудный паек, и книги, и одна-единственная пара «выходного» обмундирования. На уговоры матери будущий генсек Цекамола не поддался; ответил ей, как отрезал: «Понимать надо. К коммунизму идем».

Николая Чаплина избрали секретарем губернского комитета комсомола, послали делегатом на III Всероссийский съезд РКСМ.

Поехали в Москву вместе с Иваном Шостиным, комсомольским активистом, сражавшимся с казачьими отрядами атамана Дутова, с колчаковцами. Школьной парты Иван, сирота, подмастерье сапожника, не знал; грамоте выучился уже взрослым, но страстно хотел овладеть марксизмом, настоящей революционной теорией. Он признавался: «…Мы, конечно, изменяем мир. И в этом наша сила. Но какие еще мы-то сами, комсомольские активисты, цуцики в теории! Черт подери, как мы еще мало знаем! Учиться надо, учиться!»

Николай рассказывал своему воспитаннику – младшему брату, четырнадцатилетнему Сергею, – как по пути в Москву они с Шостиным выходили из поезда рубить дрова, чтобы дать машинисту возможность довести состав до следующей станции, как прибыли в Москве в 3-й Дом Советов, колыбель многих съездов комсомола. Один из участников вспоминал: «Установив, кто где будет помещаться, все ринулись в столовую, чтобы получить свою осьмушку хлеба, чай с сахарином, суп из воблы, жаркое из воблы и что-то еще, обозначенное в меню как “сладкое”. Столовая и комнаты общежития напоминали дискуссионный клуб. Шум общего спора мог бы заглушить грохот Ниагарского водопада…

Все страшно обрадовались, когда узнали, что доклад завтра будет делать сам Ленин.

Ночью во всех комнатах общежития с разных точек зрения обсуждался предстоящий ленинский доклад.

– Доклад о международном положении? Очень хорошо!

– Да нет же! О текущем моменте.

– А разница какова?

– Уж Ленин знает.

Делегаты старались предвосхитить доклад:

– И достанется же всем империалистам и социал-предателям!

– Достанется определенно. Все-таки он будет, наверно, больше говорить о Польше и Врангеле.

– Ничуть не бывало! Центральным пунктом будут наши союзные (комсомольские) разногласия.

– Это в докладе о международном положении?

– А что? Разве не решаем мы все вопросы в мировом масштабе?

Один из фронтовиков, ясноглазый парень с рукой на перевязи, рассуждал:

– Портреты видел, а в глаза не приходилось. Наверно, он высокий – просто сказать, огромный. Да и как Ленину быть другим?”»

За несколько часов до открытия съезда делегаты, собравшись в зале на Малой Дмитровке (ныне улица Чехова), уже ждали появления Ленина. Зал был переполнен, негде яблоку упасть, и он гудел – продолжались споры, начавшиеся в 3-м Доме Советов. Всюду серые шинели и черные кожанки, почти все из-за холода сидели в верхней одежде, многие даже не сняли папах, диковинных картузов и приплюснутых кепок.

Большинство только вернулось с фронта или готовилось отправиться на фронт. Немало было среди них руководителей и участников продотрядов. Многие создавали группы и отряды, помогавшие крестьянам, в первую очередь семьям красноармейцев, убрать урожай, поддержать хозяйство, починить избы.

Вправо от сцены – все первые ряды за питерской делегацией. Влево – московская делегация, за ней расположились украинцы, уральцы, туляки, владимирцы. Члены других делегаций разбросаны по всему залу.

Питерцы первыми догадались запеть – и вот уже гремят в зале «Яблочко», «Смело мы в бой пойдем» и «Красное знамя».

Но вот делегаты взглянули в угол сцены – и сердце замерло в груди. Хотелось… быть поближе к невысокому улыбающемуся человеку, одетому в темное пальто с черным бархатным воротником…

У входа на сцену стоял Ленин…

Одним могучим дыханием весь съезд, как один человек, произносил только одно слово:

– Ленин! Ленин! Ле-е-нин!

Сквозь густые ряды делегатов пробирался Ильич к столу президиума, на ходу снимая пальто и приветствуя кивком головы тех, с кем был знаком. Положив пальто на стол, он достал из кармана пиджака лист исписанной бумаги, очевидно конспект речи, и сразу приготовился говорить.

Но овация все разрасталась. Рукоплескания сотрясали зал. Охваченные общим подъемом, делегаты не хотели да и не могли успокоиться…

Владимир Ильич то внимательно смотрел на свой конспект, то оборачивался в сторону президиума, всем своим видом прося успокоить аудиторию. Председательствующий, наконец, начал усиленно звонить, но в общем грохоте овации звона колокольчика почти не было слышно. Тогда Ленин заложил палец левой руки за борт жилета, а правой рукой сделал несколько успокаивающих жестов, явно призывающих дать ему возможность начать доклад. Овация все продолжалась. Ленин вынул из жилетного кармана часы, показал на них пальцем. Однако и это не помогло.

Ильич оглядел зал, снова поднял руку – и на этот раз все стихло… В то самое мгновение, когда воцарилось молчание, Ленин заговорил – и заговорил так спокойно и деловито, как будто давным-давно беседует со съездом.

– Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать на тему о том, каковы основные задачи Союза коммунистической молодежи и в связи с этим – каковы должны быть организации молодежи в социалистической республике вообще.

Делегаты благодушно переглянулись. Задачи Союза молодежи казались им хорошо известными: надо громить буржуев. Били Краснова, били Колчака, Юденича, Деникина, били польских панов. Кого еще надо бить?

Ленин стал расхаживать по крохотному свободному пространству сцены. Сначала он двигался очень осторожно, чтобы не задеть делегатов, сидящих плотным кольцом на полу. Но вот своеобразная «трибуна» освоена, и оратор движется все быстрее, подчас оживленно жестикулируя…

– И вот, подходя с этой точки зрения к вопросу о задачах союзов молодежи, я должен сказать, что эти задачи молодежи вообще, и союзов коммунистической молодежи, и всяких других организаций в частности можно было бы выразить одним словом: задача состоит в том, чтобы – учиться.

Ленин произнес слово «учиться» как-то отдельно от остальной фразы, строго и твердо. Съезд был потрясен…

Надо учиться! Но почему об этом заговорили именно сейчас? А фронты? А разруха?..

Ленин спокойно продолжал свою речь, слегка наклонившись вперед.

– Понятно, что это лишь «одно слово». Оно не дает еще ответа на главные и самые существенные вопросы: чему и как надо учиться?.. Союз молодежи и вся молодежь вообще, которая хочет перейти к коммунизму, должна учиться коммунизму.

Большинство делегатов почувствовали облегчение. Учиться коммунизму – это понятнее, чем просто учиться… Неужели тут что-то надо объяснять? Разве самый лучший способ учиться коммунизму не заключается в том, чтобы громить буржуев на фронте? Вот почему и надо скорее перейти к описанию военного положения!

Но речь Ленина не свернула в русло вопроса, обозначенного в повестке дня…

– Без работы, без борьбы книжное знание коммунизма из коммунистических брошюр и произведений ровно ничего не стоит, так как оно продолжало бы старый разрыв между теорией и практикой, тот старый разрыв, который составлял самую отвратительную черту старого буржуазного общества.

Снова радостная реакция в зале. Каждый раз, когда произносились эти слова – «работа» и «борьба», – съезду казалось, что все становится яснее, потому что требование борьбы и работы было для нас понятнее и привычнее, чем требование учиться…

Ильич присоединял к одному доказательству другое, неустанно повторяя разными сочетаниями одну основную идею:

– Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество…

Внезапно он остановился и снова, стоя у самого края сцены, чуть наклонившись вперед, стал говорить о том, что поколение, которому сейчас пятнадцать лет, увидит коммунистическое общество. Все затаили дыхание.

Осторожно перешагивая через наши ноги, поминутно извиняясь, медленно пробирается к Ленину воронежский делегат, одетый в нелепую женскую кацавейку с «буфами» на плечах. Он ничего не видит, кроме Ильича. Он идет как завороженный…

Воронежский делегат близко подошел к самому краю стола и остановился за плечами Ленина. Кто-то дернул его за рукав, чтобы заставить отойти, но он не отошел. Владимир Ильич почувствовал на себе его упорный взгляд и оглянулся. Через миг Ленин положил карандаш и всем корпусом повернулся к подошедшему, ожидая вопроса:

– Владимир Ильич! Неужели я?.. Я увижу коммунистическое общество?

Глаза Ленина засияли.

– Да, да! – сказал он громко и взволнованно. – Вы! Именно вы, дорогой товарищ!

Воронежец по-детски всплеснул руками, медленно повернулся и ринулся вперед, забыв про сидящих на сцене людей. Звонкие крики делегатов, которым он наступал на ноги, сопровождали его бег…

«“Какими должны быть взаимоотношения РКСМ с Российской Коммунистической партией (большевиков)?” – спрашивали из зала.

Владимир Ильич ответил, что Союз молодежи должен руководствоваться общими директивами Коммунистической партии, если Союз молодежи действительно хочет быть коммунистическим».

Эта речь Ленина вошла в школьные и вузовские программы, в СССР ее читали миллионы. При этом не упоминалось, что убедил Ленина выступить с ней Лазарь Шацкин. Он же председательствовал на заседании съезда 2 октября 1920 года. В неполные пятнадцать лет (sic!), в мае 1917 года, уроженец Польши, выходец из богатой еврейской семьи Шацкин вступает в партию большевиков и с головой уходит в политическую работу. Он стоял у истоков не только комсомола, но и КИМа (Коммунистического интернационала молодежи); с подписанным Лениным мандатом ездил в Европу приглашать на первый съезд КИМа делегатов во время Гражданской войны. В шестнадцать лет стал автором уставных документов большевистских молодежных организаций.

И, конечно же, с Николаем Чаплиным они не просто вместе работали, но дружили, хотя в одном со временем ставшем решающим, пункте их взгляды не совпадали. По настоянию Шацкина 1-й съезд комсомола провозгласил: «Союз является независимой организацией», – стало быть, не может просто, как утверждал Ленин, «руководствоваться общими директивами Коммунистической партии».

Другой комсомольский лидер тех лет, Александр Мильчаков, вспоминал: Николай Чаплин на съезде был в гуще бесед и товарищеских дискуссий. Уже тогда они до хрипоты спорили, выступали против двух наметившихся отклонений от линии партии: против тех, кто предлагал превратить комсомол в узкую организацию, состоящую из вполне сознательной и политически воспитанной молодежи, как бы в «юную коммунистическую партию» (тогда он составил бы конкуренцию партии, чего меньше всего хотел Ленин); и против тех, кто ратовал за создание на фабриках и заводах групп беспартийной молодежи как переходной ступени к комсомолу.

Эта речь заслуживает комментария, пусть и по необходимости краткого.

В Античности возвышенным назывался стиль ораторской речи, направленный на то, чтобы вызвать энтузиазм слушателей перед лицом грозящей опасности, заставить их поверить в ее преодолимость. Английский философ Берк также связывал с возвышенным все, что бесконечно, безмерно, необъятно, вызывает страх, обостряет чувство самосохранения. И Кант в «Критике способности суждения» называет особенностью возвышенного несоразмерность между предметом и способностью человеческого восприятия: предмет эту способность заведомо превышает. Сравнивая возвышенное с прекрасным, немецкий философ делает важное замечание: «Основание для прекрасного в природе мы должны искать вне нас, основание для возвышенного – только в нас и в образе мыслей, который привносит возвышенность в представление о природе».

Если вместо слова «природа» поставить слово «революция», мы попадаем в контекст ленинской речи.

И оратор, и аудитория находятся в состоянии возвышенного, которое пребывает внутри них и которому ничто внешнее, находящееся вне них, не соответствует. Вовне идет война, несущая разрушение, голод, страдание, а внутри царят братство, взаимопонимание, гармония, маячащая на горизонте великая цель. От Ленина ожидают, что он будет подстегивать и так уже запредельный энтузиазм комсомольцев, говорить о дополнительных жертвах, которых требует от них революция. Но вождь начинает говорить о другом, он призывает учиться. Наступает ступор. «О чем это он, когда судьба революции под угрозой?» Оратор делает следующий ход: речь не об учебе в старом смысле, не о простом пополнении знаний. Надо учиться коммунизму. Это делегатам понятней. Им кажется, что такое учиться коммунизму, они знают на опыте. Учиться коммунизму значит для них бить буржуев. Оратор вновь озадачивает: чтобы стать коммунистом, надо овладеть всеми богатствами мировой культуры. Зал замирает. Возвышенное состояние, в котором Ленин и его юные слушатели находятся одновременно, здесь достигает пика, своей риторической цели.

Обещание, данное воронежскому делегату, что он и его сверстники будут жить при коммунизме, венчает линию возвышенного в этой речи. Сомнений в том, что Ильич знает, что такое коммунизм, как его построить и когда он наступит, не возникает ни у кого.

Поэтому на кажущийся по контрасту с предыдущим прозаическим, а на самом деле важнейший вопрос об отношениях комсомола с партией вождь революции дает отрезвляющий, не терпящий возражений ответ: работайте под руководством партии, иначе ваш союз коммунистическим не будет.

Основная интенция речи за пределами возвышенного, ее прагматическая составляющая – деполитизировать молодежную организацию, поставить ее под контроль партии. Учитесь, овладевайте знаниями, но никакой самостоятельности в политике – следуйте за партией, она приведет к цели. Иного пути нет.

Вопрос о том, кто же будет учить комсомольцев всему, что за свою историю накопило человечество, повисает в воздухе, выносится оратором за скобки. В атмосфере возвышенного, царящей в зале, для него не остается места. Россию после революции покинули сотни тысяч образованных людей, носителей культуры. Они могли бы учить молодежь, но были объявлены вне закона, лишены прав, прозваны «буржуями», изгнаны, расстреляны.

Чтобы спуститься с неба на землю, приведу один факт.

Когда в 1946 году Варлама Шаламова после девяти лет изнурительных «общих работ» послали учиться на фельдшерские курсы (что открывало перед будущим писателем перспективу выживания), ему предстояло сдать экзамен по химии. И тут он обнаружил, что не знает химии совсем, его ей просто не учили. В 1918 году в Вологде свирепствовал развязанный чекистом Михаилом Кедровым террор, и учителя химии в его школе… расстреляли. И таких, как Шаламов – учеников, лишившихся своих учителей, – были в то время сотни тысяч, если не миллионы.

Через два года после пламенного призыва учиться, обращенного к молодежи, Ленин лично составил списки деятелей культуры, которых приказал Дзержинскому выслать из России как заклятых, закоренелых, неисправимых врагов советской власти. В него вошли философы, социологи, экономисты, которыми Россия могла бы гордиться. Но гордится ими в результате мировая культура. От элиты российской гуманитарной мысли вождь революции избавился как от ненужного (и к тому же опасного) хлама, одним росчерком пера. Два «философских парохода» отплыли к берегам Германии.

Вот и овладевай, комсомолец, после этого «всеми богатствами мировой культуры»!

 

От ослепления к отрезвлению

В том, что Октябрьская революция является мировой, не сомневались ни те, кто ее совершил, ни те, кто в нее поверил. В цепи капитализма Россия, по утверждению большевиков, была самым «слабым звеном», поэтому цепь удалось прорвать именно здесь. За ней неизбежно должны были последовать революции в более развитых странах, где условия для них более благоприятны. Отсталая аграрная страна долго в гордом одиночестве нести факел коммунизма не сможет; поэтому она полностью зависит от более подготовленных к социалистической революции стран, которые подхватят и понесут зажженный в Петрограде факел дальше. Хотя за большевиками по завершении мировой революции останется престиж первопроходцев, в будущем они не откажутся учиться у более продвинутых западных коллег.

Ленинская партия нового типа появилась на политической сцене как воплощение исторической необходимости, заменяющей религию тем, кто уже не верит в Бога.

В отличие от введенного Робеспьером культа Высшего Существа, эфемерного и еще немного отдающего католицизмом, полноценные политические религии, по словам историка Франсуа Фюре, это «такие объяснения мира, благодаря которым политическая деятельность людей приобретает провиденциальный характер в отсутствие какого-либо божественного начала».

Октябрьская революция быстро приобрела в глазах ее сторонников универсальный статус, вписавшись в генеалогию, идущую от Великой французской революции: европейские левые сразу опознали в ее вождях своих единомышленников, а правые – своих врагов. «Якобинский культ воли, пропущенный через фильтр русского популизма, Ленин соединил с научной уверенностью, почерпнутой из “Капитала”», – этот рецепт соблазнил не одно поколение левых активистов.

Под «якобинским культом воли, пропущенным через фильтр русского популизма» Фюре имеет в виду народничество, повлиявшее на ленинскую интерпретацию марксизма.

Большевистская партия была создана для борьбы с самодержавным абсолютизмом, который препятствует становлению вне себя любого социального пространства, гражданского общества (в том числе образованию классов). Такое положение дел Ленин презрительно называл «азиатчиной». Партия, как он ее понимал, – антипод «азиатчины», зародыш будущего общества: от нее нельзя освободиться всем классом или социальной группой; это происходит в каждом конкретном случае строго индивидуально.

В 1917 году власть в России взяла партия революционеров-профессионалов («Перед этим общим признаком членов такой организации должно совершенно стираться всякое различие рабочих и интеллигентов»), долгие годы занимавшихся конспирацией, работавших и живших в подполье, имеющих за спиной опыт тюрем и ссылок. Она была немногочисленной, поэтому дореволюционный стаж ее членов ценился так высоко; многие старые большевики знали друг друга (да и членов других революционных партий тоже) лично.

Сказанное Фридрихом Ницше: «Великие события приходят в тишине. На голубиных лапках» – применимо к Октябрьской революции, которую сами большевики первое время честно называли переворотом, только отчасти. Событие это сопровождалось громкими речами, спорами, доходящими до драк, выстрелами, бунтами. Несмотря на кипение страстей и некоторое количество трупов (несравнимое, конечно, с ежедневными потерями на фронтах Первой мировой войны), оно было тихим – в том смысле, что никто из современников не мог по свежим следам оценить связанных с ним исторических последствий.

Парадоксально, но иностранцам в этом плане было даже легче, возможно потому, что их оно не так прямо затрагивало.

Не случайно, видимо, «Десять дней, которые потрясли мир», культовая книга о Красном Октябре, была написана американцем, выпускником Гарвардского университета, приехавшим в Россию всего за полтора месяца до этого события. Ленин, редко хваливший что-то исходившее не от Маркса, Энгельса, Чернышевского или его собственных учеников, «от всей души» рекомендовал «это сочинение рабочим всех стран», желая видеть эту книгу «распространенной в миллионах экземпляров и переведенной на все языки». Ибо именно он, Джон Рид, заезжий левый журналист, на взгляд вождя, лучше других понял, что такое пролетарская революция, что такое диктатура пролетариата.

Между тем, если верить Риду, на следующий день после взятия власти большевиками в Петрограде все шло как обычно. Те же «хвосты» – часовые очереди за молоком, сахаром, табаком. В Мариинке давали оперу «Смерть Ивана Грозного», были открыты выставки, у теософов выдался необычайно оживленный сезон. Поэты продолжали сочинять стихи – только не о революции. Художники-реалисты по-прежнему писали жанровые полотна. Провинциальные барышни приезжали в Петроград учиться французскому языку и пению, дамы все так же заезжали друг к другу на чашку чаю.

Лихорадочно работали игорные клубы, ставки в них резко подскочили; по центральным улицам бродили публичные женщины в мехах и бриллиантах.

Дочь одного из приятелей американца вернулась домой в истерике: кондукторша в трамвае осмелилась назвать ее «товарищем»!

«А вокруг них корчилась в муках, вынашивая новый мир, огромная Россия. Прислуга, с которой прежде обращались как с животными и которой почти ничего не платили, обретала чувство собственного достоинства….В новой России каждый человек – все равно, мужчина или женщина – получил право голоса: появились рабочие газеты, говорившие о новых и удивительных вещах; появились Советы; появились профессиональные союзы». Даже извозчики основали свой профсоюз, и у них был свой представитель в Петроградском совете. Лакеи и официанты, также объединившись в профсоюз, решили отказаться от чаевых, сочтя их унижением своего человеческого достоинства. Бдительный петроградский пролетариат создал обширную систему сыска, которая через прислугу узнавала обо всем, что творилось в буржуазных квартирах.

За новым правительством, Советом народных комиссаров, не стояло ничего, кроме воли неорганизованных народных масс.

Луначарский, «худощавый, похожий на студента, с чутким ликом художника», объяснял, что только Советы, взяв власть, способны защитить революцию от врагов.

Должно быть, вывод Рида особенно понравился Ленину, так как в точности повторял то, что неутомимо проповедовал в 1917 году он сам: «Если бы широкие массы российского населения не были готовы к восстанию, оно потерпело бы неудачу. Единственная причина огромного успеха большевиков кроется в том, что они осуществили великие и в то же время простые чаяния широчайших слоев населения, призвали их разрушить и искоренить все старое, чтобы потом вместе с ними возвести на развалинах прошлого остов нового мира».

Приезд в Россию осенью 1920 года писателя Герберта Уэллса открывает новый литературный жанр – паломничеств знаменитых писателей на родину революции, чтобы ознакомиться с положением дел на месте, встретить известных людей, оценить ситуацию (естественно, желательно с упором на достижения) и в итоге поставить диагноз, вынести авторитетное суждение. Естественно, все делалось для того, чтобы диагноз получился если не восторженный (известные писатели дорожили своим статусом беспристрастных наблюдателей), то положительный, подтверждающий заслуги новой власти. Сам же важный посетитель делал все, чтобы как можно дольше уклоняться от вожделенного диагноза, и если уж его выносить, то с как можно большим числом оговорок.

Позже по этому образцу строились паломничества в страну победившего большевизма таких писателей, как Бернард Шоу, Андре Жид, Лион Фейхтвангер.

«Вишенкой на торте» в таких вояжах была встреча с вождем, который делился с важным путешественником своим пониманием задач и достижений руководимой им страны.

Уэллс, побывавший в России в 1914 году, был потрясен – особенно в Петербурге, на фоне его прежнего имперского великолепия – царящей повсюду нищетой, незавидным положением интеллигенции и ученых, но не стал ставить все это в вину большевикам. «Крах – вот самое главное в сегодняшней России. Революция, власть коммунистов… все это имеет второстепенное значение. Все это случилось во время краха и вследствие его. Исключительно важно, чтобы это поняли на Западе». Продлись война на год-два дольше, та же судьба постигла бы сначала Германию, а потом и державы Антанты. Россия являет собой «в обостренном и завершенном виде» то, к чему Англия шла в 1918 году. Здесь та же нехватка всего самого необходимого, только достигшая чудовищных размеров, поэтому в Соединенном Королевстве спекулянтов штрафовали, а здесь их расстреливают. Вина за ужасную «беду», в которую попала империя царей, лежит не на большевиках, а на мировой войне и на «моральной и умственной неполноценности… правящей и имущей верхушки».

Ошибка большевиков, на взгляд писателя, была в другом: они почему-то думали, что их ожидают «новые небеса и новая земля… Но мы увидели в России все те же небеса и все ту же землю, покрытую развалинами и обломками старой государственной машины, с тем же упрямым мужиком, крепко сидящим на своем наделе, и – коммунизм, отважно и честно правящий в городах и все же во многих отношениях похожий на фокусника, который забыл захватить голубя и кролика и не может ничего вытащить из шляпы».

Большевики распотрошили старый мир, вывернули наизнанку дома и карманы богачей. В английском посольстве в Москве Уэллс застал горы «великолепной рухляди»: много роскошной мебели, штабеля картин, ящики с кружевами, собрание мраморных венер и сильфид. «Я так и не понял, имеет ли хоть кто-нибудь ясное представление о том, что делать с этим изящным, восхитительным хламом. Эти вещи никак не подходят новому миру… Они [коммунисты. – М.Р.] не предполагали, что им придется иметь дело с такими вещами… а что делать с магазинами и рынками после того, как упразднена торговля?»

Через полгода, на Х партийном съезде, коммунисты на этот вопрос ответят, начав проводить новую экономическую политику, а «изящный хлам» частью растащат, а частью направят на нужды мировой революции.

Перед отъездом Уэллс встретился в Кремле с Лениным. Тот понравился писателю: слегка щурит глаз, жестикулирует, говорит «без всякой позы, как разговаривают настоящие ученые». Их разговор напоминал двухголосную фугу, в которой темы почти не развивались, а лишь многократно повторялись. Одну тему вел путешественник: «Как вы представляете себе будущую Россию? Какое государство вы стремитесь построить?» Другую тему настойчиво проводил вождь: «Почему в Англии не начинается социальная революция? Почему вы ничего не делаете, чтобы подготовить ее? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?» Уэллс парировал: «Что вам дала социальная революция? Успешна ли она?» Вместо ответа на поставленный вопрос Ленин упрямо возвращался к исходной теме: «Чтобы она стала успешной, в нее должен включиться западный мир. Почему это не происходит?»

Уэллс, как известно, назвал вождя революции «кремлевским мечтателем». Нам со школьной скамьи внушали, что это определение относится к ленинскому видению будущего России: мол, Ленин слишком многого от будущего ожидал, столь многого, что это удивило даже писателя-фантаста.

Внимательно прочитав «Россию во мгле», я понял, что, называя Ленина «мечтателем», англичанин также имел в виду и нечто совсем другое. Он рассуждал примерно так: «Как может этот неглупый человек, проживший столько лет в Европе, знающий иностранные языки (Ленин неплохо говорил по-английски), не понимать, что произвести экспроприацию в развитых буржуазных странах в масштабах, сколько-нибудь сравнимых с российскими, совершенно невозможно! Что он все твердит мне о революции в Англии, когда я считаю революцию и в России-то бедствием, которое, слава Богу, нигде больше не повторилось? Пусть лучше поведает, как вывести из “беды”, из “краха”, из нищеты собственную страну».

Диагноз, поставленный большевизму знатным путешественником, вышел кратким, но в целом положительным: «…По своему духу большевизм безусловно честен». Несмотря на Гражданскую войну, большевики по мере сил стараются разбирать завалы, оставленные старым режимом и империалистической войной.

Но о революции в Англии они могут только мечтать. Что ж, мечтать не запретишь…

Уэллс был не первым англичанином, которого удивила претензия ленинской России на статус «колыбели мировой революции», на экспорт революции в Европу.

Уже в 1917 году британский посол в России Джордж Бьюкенен отреагировал на стремление большевиков вызвать революцию в Великобритании раздраженной и недвусмысленной нотой: «Их [то есть большевиков. – М.Р.] отношение к нам рассчитано на то, чтобы скорее разрушить, чем привлечь к себе симпатии британских трудящихся классов. В течение великой войны, последовавшей за французской революцией, речи, произнесенные против Великобритании, и попытки вызвать революцию в нашей стране только закалили решимость нашего народа вести войну до конца и объединили его вокруг тогдашнего правительства. История, если я не ошибаюсь, повторяется в настоящем, ХХ, столетии».

Посол уже 8 ноября, на следующий день после взятия Зимнего дворца, кратко резюмировал ход октябрьского переворота: «В половине третьего утра партии атакующих проникли во дворец боковыми ходами и разоружили гарнизон. Министры были арестованы и отведены сквозь враждебно настроенные толпы в крепость». После героического «Октября» Сергея Эйзенштейна столь прозаическое описание очевидца удивляет (но только тех, кто не знает, что 14 июля 1789 года восставшие парижане взяли практически пустую королевскую тюрьму – Бастилию… И это событие французы отмечают уже третий век).

Большевистской революции Бьюкенен не симпатизировал, но масштаб личностей ее вождей (несмотря на недавнюю дружбу с Николаем II, а потом с Керенским) оценил вполне: «…Большевики составляли компактное меньшинство решительных людей, которые знали, чего они хотели и как этого достигнуть. Кроме того, на их стороне было превосходство ума [sic!], а с помощью своих германских покровителей они проявили организационный талант, которого у них сначала не предполагали. Как ни велико мое отвращение к их террористическим методам и как ни оплакиваю я разрушения и нищету, в которые они ввергли свою страну [заметим: ввергли большевики, а не война и не старая царская элита, как у Уэллса. – М.Р.], однако я охотно соглашусь с тем, что Ленин и Троцкий – необыкновенные люди». Но при всей их незаурядности желать немедленной революции в Англии – свидетельство незнания истории: результат наверняка будет противоположным желаемому.

В описании Уэллса сомнительным представляется мне утверждение, что Германию и страны Антанты, продлись война еще год-два, постигла бы та же судьба, что и царскую Россию. Да, династии Габсбургов и Гогенцоллернов и так пали в результате мировой войны; в будущем были бы, конечно, и другие проблемы. Но не экспроприация в ленинском стиле! Как англичанин, к тому же ученый, писатель должен был бы руководствоваться эмпирической очевидностью: ни одно сколько-нибудь развитое буржуазное общество никогда не дало подвергнуть себя экспроприации, не позволило лишить собственности свои имущие классы. Инстинкт обладания укоренен в таких обществах слишком глубоко.

Итальянская социалистка русского происхождения Анжелика Балабанова возвратилась в Россию в 1917 году еще до Октябрьской революции, а после нее ей, известному деятелю международного рабочего движения, Ленин предложить пост секретаря и члена Исполкома Коминтерна. Многие работники этого учреждения, как оказалось, к удивлению Балабановой, не имели отношения к рабочему движению. «За Коминтерном стояли неограниченные денежные средства советского правительства, которое… беспокоил контроль над рабочим движением в мире». Балабанову угнетала мысль, что она пользуется определенными привилегиями (гостиница, машина), в то время как местные рабочие живут в лачугах, плохо одеты, голодают. Она сочла своим долгом отказаться от первой категории питания, что означало постоянное недоедание, и ее неизменно удивляло, сколь охотно пользуются преимуществами своего положения новые правители России (такие, как Григорий Зиновьев, Карл Радек).

Главное же, ее, имевшую большой опыт работы в Европе, шокировало то, что большевики через Коминтерн экспортируют на Запад свою модель партии, свои методы завоевания власти. Но ведь они, не уставала удивляться Балабанова, создавались для борьбы с «азиатчиной» в деспотически управляемой аграрной стране, а в странах, куда их теперь хотят пересадить, есть разделение властей, существует гражданское общество, которые подобную модель и методы отторгают.

Когда большевики заявляли о своей готовности учиться у собратьев в более развитых странах, молчаливо подразумевалось, что случится это после того, как те своими силами (пусть и при финансовой помощи ВКП(б)) совершат успешную пролетарскую революцию. После взятия власти в Петрограде они пророчили такие перевороты в самой близкой перспективе и… жестоко просчитались. Промах тем более обидный, что речь шла о партии, претендовавшей на знание законов истории.

После провалов восстаний в Германии и Венгрии вождь Октября меньше всего хотел повторения эксцессов, дискредитирующих дело мировой революции.

Поэтому когда Балабанова, хорошо знавшая положение дел в Италии, сказала Ленину, что эта страна готова к социальной революции, он ее не поддержал.

«– К социальной революции? – ответил он раздраженно. – Разве вы не знаете, что в Италии нет сырья? Как долго рабочие смогут выдерживать блокаду? Нет, мы не хотим повторения поражения в Венгрии!

И он стал развивать мысль о роковых последствиях революции в Италии в это время.

– Но и у вас не было хлеба, когда началась революция, – возразила я.

– В Италии нет ни преимущества нашего географического положения, ни наших ресурсов. Как вы можете сравнивать народы Западной Европы с нашим народом, таким терпеливым, таким привычным к лишениям!»

Здесь мы видим Ленина-прагматика, человека Realpolitik, а не «кремлевского мечтателя», с которым беседовал Уэллс, и не находящегося во власти возвышенного вождя, пообещавшего комсомольцам на их съезде: «Ваше поколение будет жить при коммунизме». Оказывается, дело не просто в отсутствии инфраструктуры, делающей революцию возможной, но и в том, что западноевропейские народы не обладают нужными для этого качествами (привычкой к лишениям, терпением). В его ответе сквозит разочарование в способности Запада последовать русскому примеру.

Но так и хочется спросить: разве названные Лениным свойства не продукт той самой «азиатчины», с которой он всю жизнь боролся?!

Джон Рид много ездил по стране и привозил плохие новости: революция начинает пожирать своих детей.

«Будучи человеком, тонко чувствующим всякое неравенство и несправедливость, он из каждой своей поездки приезжал с историями, которые нам обоим рвали сердце», – сообщает дружившая с ним Балабанова.

Автор «Десяти дней, которые потрясли мир» умер в Москве 19 октября 1920 года от сыпного тифа и был торжественно похоронен у Кремлевской стены. Проживи он подольше, все могло бы сложиться совершенно иначе.

В 1922 году Балабанова покинула только что образовавшийся СССР с тяжелым чувством, подведя такой итог: «Трагедия международного рабочего движения состоит в том, что социалистическая революция произошла не только в отсталой стране, но и в стране, которая вынуждена… создавать новый империализм… Такая ситуация дала большевикам возможность привнести в мировое движение ту систему военной кастовости, безжалостного подавления, шпионажа и бюрократической коррупции, которые являются плодами капитализма и которые не имеют ничего общего с социализмом».

А еще через два года, в 1924 году, первого секретаря Коминтерна Анжелику Балабанову московские товарищи исключили из ВКП(б).

Непримиримым критиком «красного террора» была и Роза Люксембург. При всех недостатках демократии ее уничтожение Лениным и Троцким, писала она, «еще хуже, чем тот недуг, который оно призвано лечить». Как бы предвосхищая сталинскую теорию об обострении противоречий по мере построения социализма, знаменитая революционерка ее категорически отвергает. Социалистическая демократия не начинается на земле обетованной, когда создан базис социалистической экономики, не является подарком народу за многолетнюю поддержку диктатуры: «Социалистическая демократия начинается одновременно с уничтожением классового господства и строительством социализма… Она и есть не что иное, как диктатура пролетариата».

Тут есть от чего разъяриться любому большевистскому вождю!

Разочаровался в Октябрьской революции и еще один энтузиаст – русский бельгиец Виктор Серж, привлеченный в Россию ее светом в 1917 году. Вслед за Лениным он какое-то время повторял: отсталая, аграрная Россия не сможет долго указывать другим странам путь в будущее, спасение Красного Октября – в мировой революции.

Но западный пролетариат, как известно, возлагаемых на него надежд не оправдал, вызвав мощный рессентимент в стане большевиков.

Постепенно Сержа стала раздражать претензия ВКП(б) на единоличное владение истиной, из которого следовало, что всякое другое, альтернативное суждение – вредное, реакционное заблуждение, подлежащее искоренению. На его глазах шел отбор авторитарных типов: вчерашние рабочие и матросы с упоением заставляли других подчиняться, всем своим видом показывая: теперь мы власть! Партийцы были настолько опьянены величием своей революции, что понимали членство в ВКП(б) «как отказ от права думать». Разочаровывало и царившее в рядах «партии нового типа» двоемыслие: говорили одно, а думали другое – такое, о чем говорить категорически запрещалось. Кронштадтское восстание пошли подавлять те, кто внутренне признавал правоту восставших матросов. «Мы без конца перепечатывали в наших газетах плоские и тошнотворные осуждения того, что считали правдой».

В тридцатые годы Серж впал в немилость, получил несмываемое клеймо троцкиста, был сослан.

СССР он сумел покинуть только благодаря многолетней поддержке европейской левой интеллигенции. Во Франции его (выстраданное, основанное на большом личном опыте) осуждение сталинизма осталось гласом вопиющего в пустыне: «…Никогда мне не противопоставляли никаких аргументов. Только ругань, хулу и угрозы…» Коммунистическая вера была тогда и во Франции еще слишком сильна.

Даже глубоко верующий католик, выпускник Эколь Нормаль лейтенант Пьер Паскаль, завороженный прежде всего религиозной составляющей революции, не мог пройти мимо послереволюционного падения нравов и всеобщего одичания. 23 ноября 1917 года он записывает в дневник: «Жители одной деревни в Тульской области два года назад пышно похоронили за общественный счет дочь своего бывшего помещика, убитого на войне. Даже часовенку возвели над могилой и т. д. Недавно они принялись грабить собственность, раскопали могилу, вскрыли гроб и сняли с трупа ботинки».

Он согласен с теми, кто в настоящий момент называет большевиков предателями, агрессорами, дезорганизаторами, «но это не может и не должно их задевать, ибо они объявили войну нынешнему обществу и не скрывают этого…

Русская революция… будет иметь столь же огромное эхо, как революция 1789 г., и даже много более великое…»

Большевизм, считает Паскаль, обязан своим успехом частичным совпадением своей социальной программы с программой революции религиозной, которая всегда имела в России больше адептов, нежели официальная религия. Равнодушные к потустороннему, русские мистики жаждали воплощения Града Господня на земле, и именно его хотят теперь построить большевики. Русский народ революционный потому, что он христианский, но не в смысле официозного православия. Поэтому прав Луначарский, утверждая, что, когда новый религиозный дух примет более широкие и свободные формы, церковь придется сдать в музей. Да, солдатская масса, бойцы Красной армии со звездочками на фуражках, остриженные по уставу, серьезные и суровые, – что это, как не православная Россия в новой форме? Купив поэму «Двенадцать» (которую так ругали Гиппиус и Набоков!), француз открывает для себя Блока, близкого его мыслям и чувствам: «красногвардейцы, пусть недостойные и не желающие этого, действующие ради Христа…» Он тут же выучил поэму наизусть.

Паскаль возвратится во Францию в 1933 году, разочарованный тем, во что опыт революции вылился за эти годы.

Останется любовь к России.

Он станет славистом.

Давняя подруга Ленина, Клара Цеткин, долго крепилась, но в конце концов и она не выдержала, 25 марта 1929 года высказала наболевшее: «Я буду чувствовать себя совершенно одинокой и неуместной в этой организации [имеется в виду Коминтерн. – М.Р.], превратившийся из живого политического организма в мертвый механизм… Можно было бы сойти с ума, если бы моя твердая убежденность в ходе истории, в силе революции не была столь непоколебима, что и в этот час полуночной тьмы с надеждой, даже с оптимизмом, смотрю в будущее».

Вальтер Беньямин встретил в Москве 1927 год. Его поразил царящий в коммунистической Мекке дух подозрительности, страх большевиков прямо высказывать свое мнение, особенно по политическим вопросам.

«Ревизор» Гоголя в постановке Всеволода Мейерхольда произвел на него неизгладимое впечатление, но зал почему-то не аплодировал. Оказалось, «Правда» отказалась напечатать на спектакль положительную рецензию. «Партия также высказалась против постановки…» Хлопать поэтому не решались.

Карлу Радеку, случайно заглянувшему в редакцию, не понравилась статья Беньямина о Гете для Большой советской энциклопедии. Теперь, предупредили его друзья, ее уже не напечатают, побоятся кремлевского «авторитета»…

Автор «Московского дневника» разочаровался в СССР позже других, во время парижского изгнания. 23 августа 1939 года в Москве был подписан пакт Молотова – Риббентропа; коммунисты, к его вящему ужасу, побратались с национал-социалистами!

На этом, за год до смерти, закончился роман немецкого философа с Октябрьской революцией.

 

Обреченный Икар

Да, западные сторонники Октября, и члены партии, и «попутчики», ослепленные революцией, прозревали – в том числе и потому, что им было с чем ее сравнивать. Буржуазный мир, ими искренне ненавидимый, эти «очарованные странники» тем не менее знали хорошо, как говорится, из первых рук. Поэтому неумелая, любительская карикатура на него, навязываемая Москвой через посредство Коминтерна, на них не действовала (чаще приводила к противоположному результату). К тому же их, выросших, как правило, в относительно благополучных семьях (потомственных пролетариев среди идеалистов, устремившихся в коммунистическую Мекку, как это ни странно, почти не было), раздражало зрелище привилегий, которыми пользовалась новая правящая каста. Они усматривали в этом угрозу мелкобуржуазного перерождения. Им, привлеченным сюда величием идеи, было куда уезжать, но и возвратившись домой разочарованными, они редко ожесточались настолько, чтобы стать заклятыми врагами новой власти (хотя фанатичные большевики спешили их таковыми представить, отлучить, проклясть, объявить предателями). Капиталистический мир – особенно после Первой мировой войны – по-прежнему виделся им самым большим, вселенским злом, на фоне которого меркло все остальное: социалистическая альтернатива ему (а другой, кроме СССР, тогда не было) не дискредитировалась полностью из моральных соображений. Страна-лаборатория, какой бы далекой от идеала она ни была, в любом случае свою функцию выполняла: обуздывала безмерные притязания буржуазии на овладение миром, напоминала о колониализме, заставляла считаться с интересами угнетенных на Западе, наделять их определенными правами – хотя бы из боязни потерять все… как там, в этой странной, ленинской России.

Даже на пике пафоса, восхищения, ослепления из их поддержки революции не исчезал элемент здравого смысла. Они наблюдали, не растворяясь в происходящем, сохраняя за собой право на вынесение суждения.

Ну и, конечно, главное: никто из них не был повязан кровью, не отнимал ради светлого будущего человеческих жизней.

Совершенно по-другому складывалась судьба тех, кто боролся против царизма в России, сражался на фронтах Гражданской войны, присягал на верность ленинской партии всем своим существом. Особенно молодежи, выраставшей в огне революции, никакой другой жизни просто не знавшей.

У древних греков был миф о Дедале и его сыне Икаре. Дедалу, изобретателю столярных инструментов, искусному архитектору и скульптору, пришлось покинуть родные Афины и бежать с сыном Икаром на Крит, где правил царь Минос. Там по просьбе царя он построил лабиринт для чудовища Минотавра. Правитель затаил на мастера обиду после того, как тот помог Ариадне устроить бегство из лабиринта Тезея и его спутников. В отместку Минос заточил Дедала и Икара на своем острове; оба скучали по родным Афинам. Мастер придумал дерзкий план – они с сыном улетят с Крита! Он сделал для себя и Икара крылья из перьев, склеенных воском, и предупредил мальчика: «Не поднимайся слишком высоко, иначе солнце растопит воск. И не лети слишком низко: от морской воды крылья могут размокнуть». Но мальчик настолько увлекся полетом, что, забыв наставления отца, полетел навстречу солнцу, чьи лучи растопили воск, и Икар упал в море.

Изготовление крыльев Дедалом и падение Икара были излюбленным сюжетом римских фресок, живописи Возрождения; не обошло их вниманием и Новое время. Ренессансные моралисты спорили о смысле этого мифа. Одни считали, что он призывает избегать крайностей, культивировать добродетель умеренности, тогда как для других он, напротив, символизировал пытливый человеческий ум, идущий на риск, бросающий вызов природе.

Понятно, какая из этих интерпретаций была больше по нраву революционерам всех времен и народов.

В октябре 1917 года власть в России взяла партия, лидеры которой вдохновлялись учением, разработанным в Европе, считали Российскую империю страной реакционной и безнадежно отсталой. Свой переворот они мыслили не иначе как первое звено в цепи пролетарских революций. Учение, которым они руководствовались – марксизм, – претендовало на открытие исторических закономерностей, пусть и не столь строгих, как естественно-научные, но все же именно научных, то есть допускающих и даже предполагающих историческое предвидение. Вначале казалось, что предсказанное сбывается: в потрясенной войной Европе было предпринято несколько попыток левых переворотов по большевистскому образцу, но все они были подавлены. Тогда большевики изменили тактику и приступили к экспорту революции через созданный ими Третий коммунистический интернационал (Коминтерн).

Герберт Уэллс, увидев целые комнаты, набитые конфискованными у имущих классов вещами в британском посольстве в Москве, удивлялся: что новое революционное правительство собирается делать со всем этим роскошным хламом, чуждым вкусам новых правителей?

Он ошибался: ленинская партия нового типа быстро нашла им применение (и притом не только украсив ими собственные жилища, хотя случалось и такое).

Конфискованные предметы роскоши пошли на нужды мировой революции.

Старый друг Ленина, оказавший ему в прошлом ряд личных услуг и назначенный после революции заместителем наркома финансов и управляющим Народным банком РСФСР, Якуб Ганецкий в начале 1920 года отвел некоего «товарища Томаса» (Якова Самойловича Рейха) в секретный фонд Ленина, которым тот поручил ему управлять. Там лежали горы золотых вещей, колец, вырванных из оправ камней, серег. Он объяснил, что все это – ценности, отобранные у частных лиц по указанию Ленина на нужды революции, и добавил: «Выбирайте!»

«Мне, – вспоминал потом “товарищ Томас”, – было очень неловко выбирать: как производить оценку? Ведь я в камнях ничего не понимаю. “А я, вы думаете, больше понимаю? – ответил Ганецкий. – Сюда попадают только те, кому Ильич доверяет. Отбирайте на глаз, сколько считаете нужным. Ильич написал, чтобы взяли побольше”… Я наложил полный чемодан камней, золото не брал – громоздко. Никакой расписки на камни у меня не спрашивали – на валюту, конечно, расписку выдал».

«Товарищ Томас» открыл в Берлине глубоко законспирированное бюро, постоянно менял квартиры и явки. Единственным постоянным сотрудником была его жена. В начале 20-х годов это бюро было главной из подпольных касс Коминтерна. Масштаб операций «товарища Томаса» сделал бы честь европейскому банкирскому дому средней руки. За один только 1921 год (год страшного голода в Поволжье) через него, по информации историка Александра Ватлина, прошли 122 миллиона марок, что составляло на тогдашние деньги три миллиона золотых рублей. Из Москвы шла не только валюта, но и бриллианты, коллекции произведений искусства, чью реальную стоимость можно было узнать только в Европе, что оставляло «товарищу Томасу» при их оценке полную свободу рук. Смещенный со своего поста, банкир Коминтерна бежал в Америку, где «вел буржуазный образ жизни, не отказывая себе в деньгах, сэкономленных на мировой революции пролетариата».

Поскольку попытки разжечь мировую революцию успехом не увенчивались, это ставило партию большевиков во все более сложное положение. Сами капиталистические страны социалистические революции у себя совершать не желали, точнее не могли, подтолкнуть их к этому в частном порядке, с помощью «экспроприированных» у имущих классов России средств также не получалось. Слово «кустарщина» товарищ Ленин очень не любил (а «товарищ Томас» в Берлине занимался, в конечном счете, именно ей). Стало ясно: иностранных солдат революции надо формировать по образцу созданной им «партии нового типа», партии профессиональных агентов Москвы, действующих в ее интересах по приказу из центра. Это, естественно, отпугнуло от русской революции ее наиболее искренних сторонников, тех, кто верил: коммунизм будет побеждать на Западе своими достижениями, силой примера, а не навязыванием модели, разработанной для отсталой, аграрной России.

Но и обиду большевиков на Запад за то, что тот не спешит последовать за ними, можно по-человечески понять. Как это партия, взявшая власть от имени научной теории истории, не предвидела того, о чем ее заранее предупреждали оппоненты (те же Короленко, Каутский, Мартов, Плеханов)?

Логики в экспорте революции не было. Партия создавалась под крестьянскую Россию и для развитых капиталистических стран не годилась, да и Маркс вроде бы предсказывал, что переход к коммунизму должен был органически вызреть изнутри обществ определенного типа, а не навязываться им извне. Но победившая партия все больше пребывала во власти возвышенного, революционного энтузиазма, все меньше думая о науке и логике. ВКП(б) – и чем дальше, тем больше – не училась, а поучала других, делилась с ними своим уникальным опытом. Ее лидеры все чаще утверждали, что сам факт удавшейся пролетарской революции катапультировал Советскую Россию в авангард человечества, превратил ее во всеобщий образец, сделал ее локальный опыт универсальным. Сама развитость европейских стран, еще недавно считавшаяся их преимуществом, теперь, с высоты состоявшейся революции, стала восприниматься как косность, как тормоз для изменений. А у большевиков уже был опыт силового захвата власти, радикального подрыва существующих отношений, расправы с классами, которые они именовали «эксплуататорскими». Всем этим они были готовы щедро поделиться с теми, кто сохранял в их глазах престиж истинных революционеров. Главным критерием революционности стала лояльность Москве. С остальными боролись как с отступниками, и никакие их прошлые заслуги перед рабочим движением (вспомним хотя бы случай Анжелики Балабановой) в соображение не принимались.

На Х съезде партии в марте 1921 года Ленин принял три ключевых решения, определивших судьбу партии и страны.

Во-первых, введенный по его инициативе НЭП помог созданной им системе выжить, набраться сил. Решение основного, крестьянского вопроса было отложено на несколько лет.

Во-вторых (и это главное), запретив фракции в ВКП(б), вождь поставил потенциальных отступников от «генеральной линии» партии (в том числе тех, кто на съезде с воодушевлением проголосовал за принятие этого решения) вне закона, заложив основы явления, которое позже станет известно как сталинизм. На этой веревке в 1937 – 1938 годах будет повешена почти вся ленинская гвардия.

Теперь лететь к солнцу мировой революции большевистским Икарам предстояло на крыльях, намеренно подрезанных самим Лениным, этим жестоким Дедалом. При этом вождь продолжал страстно призывать их «штурмовать небо», хотя шансов долететь до него у них не оставалось.

И, в-третьих, послав делегатов Х съезда брать штурмом восставший Кронштадт (опору большевистского переворота в 1917 году), Ленин дал ясно понять, что отныне любое сопротивление будет подавляться беспощадно. Прошлые заслуги перед революцией и здесь, внутри страны, учитываться не будут.

Комсомольцы двадцатых годов бредили мировой революцией. Они жили во времени веры, с ощущением преодоленного – вопреки всяким законам истории – капитализма. С головой уходили в служение идее, воплощение которой на Западе откладывалось – но какое это имело значение? Они готовы были в любой момент нести ее знамя в отживший свое, одряхлевший буржуазный мир, где, по словам поэта революции Владимира Маяковского, «каждый смердит покоем, жратвой, валютцей». Им было искренне жаль «буржуев», существующих только в их головах, в упрощенном, но чистом мире мечты.

Они не знали, что от большевистской революции один за другим отворачивались ее восторженные поклонники из Европы и США. Юноши и девушки, воевавшие на Гражданской войне, участвовавшие в продотрядах, учившиеся на рабфаках, верили, что жертвы приносятся ради великого дела, и Ленин, Дедал революции, разочаровывать их не желал.

Наоборот, он подстегивал рвение делегатов V съезда РКСМ, как только мог: «Дорогие друзья! Очень жалею, что не могу лично приветствовать вас. Желаю работам вашего V съезда всякого успеха. Уверен, что молодежь сумеет развиваться так успешно, чтобы ко времени назревания следующего момента мировой революции оказаться вполне на высоте задачи.

С горячим коммунистическим приветом. В. Ульянов (Ленин)

11/X 1922».

Как видим, вождь и в ноябре 1922-го, через полтора года после Х съезда партии, не сомневается в скором «назревании следующего момента мировой революции», в победе коммунизма в мировом масштабе. И молодежь отвечает на его призыв клятвой преодолеть временные трудности и в нужный момент оказаться на боевом посту. Она по-военному салютует Ленину: «Привет славному вождю международного пролетариата. Комсомольская Россия будет всегда готова по Вашему призыву “штурмовать небо”!»

В отличие от заботливого Дедала древних греков, предупреждавшего Икара не залетать слишком высоко, Ленин направлял комсомольских Икаров прямо на солнце. О том, что оно растопит их крылья и они рухнут на землю, ни словом не упоминалось. Вождем так же двигала логика веры, хотя на тот момент он уже знал о провале мировой революции намного больше, чем решался сказать.

Более того, чем более неопределенной становилась цель, тем ближе она казалась тем, кто к ней устремлялся. Идея была слишком грандиозной, место ее осуществления слишком неожиданным – даже невероятным, – чтобы спокойно разлагать ее на части, а потом анализировать каждую из них с точки зрения здравого смысла.

«Уж Ильич-то знает!» – уверяли себя делегаты III съезда комсомола; и невдомек им было, что мировая революция является гигантской импровизацией, которую ткань западных обществ упорно отторгает. И вождь к тому времени уже имел ряд поводов в этом убедиться (вспомним хотя бы его разговор с Балабановой о революции в Италии). По сути, он был таким же верующим, как они сами, просто умел заворачивать свою веру в кажущиеся рациональными марксистские формулировки. Из триумфа исторического предвидения революция давно превратилась в триумф воли. Просто эта воля продолжала выдавать себя за теорию, подкрепленную наукой; а юные энтузиасты не могли отличать одну от другой. Для них устами вождя говорил мировой дух.

Возвышенное приостанавливает действие категорического императива; одержимые им люди постоянно поступают с другими («врагами») так, как они не желали бы, чтобы поступили с ними самими. И каждый поступок такого рода увеличивает вероятность того, что и с совершившим его в будущем поступят противозаконно. Сознание собственной праведности является в таких случаях ненадежной защитой: ведь и вина ранее принесенных в жертву идее «врагов» ни в каком суде доказана не была.

Постараемся понять слова Ленина Горькому о Короленко, «жалком мещанине», неспособном отличить миллионные жертвы на империалистической бойне от жертв пролетарской революции, действующей от имени и в интересах огромного большинства угнетенных. Что это большинство существовало только в воображении Ленина, так же не могло его переубедить, как и то, что между смертью на войне и «административными расстрелами» по приговору внесудебных инстанций (вроде ЧК), против которых выступал Короленко, в юридическом плане лежит бездна. Революционная вера переворачивала правовые понятия с ног на голову: смерть на фронте, юридически неподсудная, предстает великим преступлением капиталистов, а смерть по приговору ЧК, юридически недопустимая, – мелким эпизодом в борьбе за великое дело. Говорить с большевиками ленинского призыва о преступлениях, совершенных ими во имя идеи, было бессмысленно: они имели о своей идее слишком возвышенное представление, слишком высоко надеялись взлететь на ее крыльях. Они жили предвосхищенным будущим, которого никто, кроме них, не видел. Это позволяло избежать угрызений совести, объявленной химерой из интеллектуального багажа старого мира. Право было заменено революционным правосознанием, классовым чутьем, обладание которым являлось привилегией членов партии.

Тем более юные Икары большевизма, воодушевленные идеей мировой революции, не понимали, что стремятся к заведомо недостижимой цели. Не только экспорт революции терпел одну неудачу за другой, но и сам СССР все больше попадал в зависимость от мира, уничтожения которого добивался, импортировал оттуда технологии, материалы, знания, специалистов. На практике идеологические требования обращались в собственную противоположность.

До кончины Ленина в январе 1924 года вера в мировую революцию была неотъемлемой частью партийного катехизиса, но после смерти старого вождя партийные верхи стали постепенно от нее отказываться. В конце 1924 года Сталин уже не отрицал возможности построения социализма в одном СССР при отсутствии победоносных революций на Западе, а в 1925 году концепция построения социализма в одной, отдельно взятой стране была официально закреплена решением XIV партконференции. Поскольку Троцкий от мировой революции отказываться не собирался (да и не мог: она составляла суть первоначального большевистского кредо), новая сталинская идея, еще недавно еретическая, активно использовалась для борьбы с левой оппозицией. На ее основе было сконструировано понятие «троцкизм», отличительная черта которого – «перманентная революция», неверие во внутренний потенциал русской революции. Между тем никаких разногласий между Лениным и Троцким по вопросу о мировой революции не было; оба были ее убежденными сторонниками. (Поэтому последователи опального вождя везде, от Нью-Йорка и Парижа до Колымы, по праву называли себя не троцкистами, а коммунистами-ленинцами.) Окончательное поражение в фракционной борьбе в конце 1927 года лишило их в границах СССР этого права: язык победивших стал обязательным для всех, с тех пор коммунистов-ленинцев посылали в тюрьмы и ссылки с клеймом троцкистов.

 

«Жить по Ленину». Николай Чаплин во главе комсомола

Поразительно, с какой стремительностью перемещались в послереволюционные годы ответственные партийцы, как часто их переназначали с одного поста на другой, как беспрекословно выполнялись ими приказы партии.

Николай Чаплин не исключение. Сразу после III съезда РКСМ его посылают возглавить смоленский комсомол; через год, в 1921-м, он уже руководит отделом политпросвета ЦК комсомола (Цекамола) в Москве.

В 1922 – 1923 годах Чаплин – секретарь Закавказского крайкома РКСМ. Приехав в Тбилиси, прямо с вокзала пришел в Закрайком партии к его главе Серго Орджоникидзе: «“Молодец, что приехал, – сказал тот Николаю, здороваясь. – Ну, рассказывай, как устроился, где?” – “Пока нигде. С вокзала – сюда”. – “Это хорошо. Значит, работать хочешь. Что ж, будем работать вместе”».

Николаю дали в распоряжение старую машину, получившую у друзей шутливое прозвище «комсомольский самовар», с шофером Мухтаром; на ней он колесил по Закавказью. Комсомольские ячейки вели борьбу против мулл и попов, против закабаляющих женщину законов шариата, помогали открывать школы и кружки ликбеза; устраивали субботники на полях бедняков и – кавказская специфика – мирили «кровников». В Баку он знакомится с Сергеем Мироновичем Кировым. 10 декабря 1922 года участвует в съезде, на котором Грузия, Армения и Азербайджан объединяются в единую Закавказскую Федерацию. Закавказский комсомол берет шефство над Каспийским военным флотом; «комсомольский самовар» отправляется в очередную агитпоездку.

Серго Орджоникидзе любовно растит Чаплина, говорит: «Сверяй свою работу по делам партии, Николай… Помни, что в том случае, если ты станешь, как учил нас Ленин, беречь партию и ее дело, ты найдешь правильное решение вопроса».

Позже выяснилось, что следовать этим благим советам совсем не просто – не только юному комсомольцу, но и самому Серго, чья жизнь, как и жизнь его питомца, завершится трагически.

Читая о партийной работе моего двоюродного деда на Смоленщине, в Сибири, на Кавказе, с трудом понимаешь, как ему удавалось убеждать столь разных людей. Ну ладно, в России он был свой, знал язык и культуру города и деревни – ну а как на Кавказе, в горном ауле, среди мусульман? Как там находил он подходящие слова?

Логика революции, как она виделась не извне, из Европы или Москвы с Питером, а изнутри, из провинции, из русской глубинки, лучше всего, на мой взгляд, прописана в романе Андрея Платонова «Чевенгур». И Николай Чаплин в чем-то похож на одного из его героев, «командира полевых большевиков» Копенкина, устремившегося на коне Пролетарская Сила в Германию для расправы с врагами революции, убийцами прекрасной девушки Розы Люксембург. И у Николая была своя девушка, кстати, тоже Роза, свой конь – «комсомольский самовар», потом, когда он стал генсеком комсомола, в его распоряжении была служебная машина, а в конце жизни – железнодорожный вагон, своя несокрушимая вера в Ленина и в революцию. Как и у Копенкина, «черты его личности стерлись о революцию», и, приезжая в грузинское село или дагестанский аул, он заражал других своей верой, и они становились родными. Как и Копенкин, друзей от врагов он отличал на глаз, интуитивно, и, как ему казалось, ошибался редко. Платонов пишет: «Все люди имели для него два лица: свои и чужие. Свои имели глаза голубые, а чужие – чаше всего черные и карие, офицерские или бандитские; дальше Копенкин не вглядывался». Как и Копенкин, он нутром чувствовал своих и был в силах объяснить им, своим, что такое социализм.

«– А что такое социализм, что там будет и откуда туда добро прибавится?

Копенкин объяснил без усилия.

– Если бы ты бедняк был, то сам бы знал, а раз ты кулак, то ничего не поймешь».

Да и советы Крупской, Орджоникидзе, Кирова тоже сводились, по сути, к тавтологии: надо крепко верить в партию Ленина, воплощающую в себе волю пролетариата и закон истории, уметь отличить врага от друга – а остальное приложится.

Речь Чаплина, конечно, была куда более связной, чем реплики платоновского героя, но без веры и она мало чего стоила бы.

В 1923 году по инициативе Николая Чаплина состоялась Всесоюзная комсомольская конференция, посвященная национальному вопросу: «Конференция поставила задачу воспитания молодежи в интернациональном ленинском духе и решительной борьбе со всеми шовинистическими пережитками, в первую очередь с великорусским шовинизмом».

Братья Чаплины и в жизни эти принципы воплощали. Все четыре сына бывшего православного священника женились на еврейках, но национальность их избранниц чем-то важным для них, конечно, не была: девушки, как и они, жили революцией, учились на рабфаках, работали в комсомольских ячейках, выполняли партийные поручения, агитировали, повышали уровень политической подготовки, готовились к предстоящим решающим сражениям мировой революции. Они, конечно, согласились бы с платоновским Копенкиным: «Женщина без революции – одна полубаба, по таким я не тоскую… Уснуть от нее еще сумеешь, а далее-более – она уже не боевая вещь, она легче моего сердца».

Жены братьев Чаплиных в этом смысле были «боевыми вещами», а не «полубабами», единомышленницами, а не просто спутницами жизни.

Начало 1924 года застает Николая Чаплина в Москве на посту секретаря Цекамола по идеологии.

У него в гостинице «Париж» в Охотном ряду живет младший брат, девятнадцатилетний Сергей, продолжающий обучение на рабфаке.

О том, как братья узнали о смерти Ленина, явствует из наброска (так и неотправленного) письма, которое Сергей пишет своему смоленскому другу, комсомольцу Сергею Короткову.

«22 января нового стиля, 9 января старого стиля наступило для меня как-то необыкновенно. Утром рано встал я и пошел бродить по Москве. Прошел Полянку, Серпуховскую, Балчуг. Прошел медленно вдоль Кремлевской стены, где покоятся тела наших борцов за Социализм. Ряд могил – Артем, Подбельский, Джон Рид, Воровский. Пробили часы Кремля, и я двинулся домой. Пришел, Николая не было уже. Ушел на съезд. Я стал около стола и взял книгу “Речи и статьи о молодежи” Ленина и устремил свой взор на Ильича.

По коридору загремели тяжелые шаги. В дверь вошел Николай. “Ленин умер”, – пробормотал он. И, став у окна, он заплакал. Я ринулся за газетой. Схватив “Правду”, я искал строки о смерти Ильича, но напрасно.

Как очумелый, я выбежал на улицу. Было тихо. Никто еще из широких масс не ведал об этой потрясающей вести. Дом Советов освобождали от установленных ранее для ремонта лесов. У Большого театра царила мрачность, тихая, унылая подавленная атмосфера. С красными заплаканными лицами расходились делегаты со съезда. Собирались в группы и группочки, беседовали, делились переживаниями, и все так было серо, мрачно, чудовищно, страшно, таинственно, и было объято все в какую-то ужасную, черную, спокойную, потрясающую пелену, но в то же время ощущалась стальная мощь, чугунная крепость, и чувствовалась здоровая электроэнергия в глубинах организма, готовая вылить из недр коллектива в динамики гигантскую силу.

Вечером РОСТА [Российское телеграфное агентство. – М.Р.] окружено было сотнями народу, и все говорило, подавленно шептало, гудело, трагично журчало. “Умер… умер. Ильич умер!”

Потом театр Зимина [оперный театр, ныне филиал Большого театра. – М.Р.], речи, траур, похоронный марш, воззвание к студенчеству СССР, и потекли скорбные минуты, вызванные этим событием смерти дорогого, славного, вселюбящего, близкого.

23 января. Утро. Рабфак. Милиция… Сегодня прибывает тело бессмертного тов. Ленина. Дом Советов. Траурные знамена. “На смерть вождя ответим еще большей сплоченностью, железной дисциплиной и выдержкой”, – гремел траурный плакат у Дома Советов.

Потом конное и пешее оцепление Дома Советов – 2-й час. Похоронные марши, колонны, процессии, движущиеся улицы и красная со стеклянной частью крышка гроба… И очередь от [театра. – М.Р.] Зимина до Тверской, и заворот обратно к зданию, где лежит его тело. Морозно. Скрипит снег под ногами прохожих… грустно направляющихся к месту прощания с телом вождя и учителя…»

В письме юного комсомольца сохранились многие из примет романтического послереволюционного времени. Это и кремлевская стена с именами павших героев Октября, и слово «Социализм», написанное с большой буквы, и суровая, мужественная скорбь большевиков, узнавших о смерти Ленина, скорбь, которая готова претвориться в действие, в продолжение великого дела. «Стальная мощь», «чугунная крепость», «здоровая электроэнергия из недр коллектива» – все это тоже типичные словосочетания постреволюционного времени с его страстной верой в технику и в пролетарский коллективизм.

Ну и главное, в центре всего этого – «тело бессмертного товарища Ленина», «вселюбящего, близкого». Такое тело нельзя, конечно, просто предать земле или кремировать (большевики в пику православию были сторонниками огненного погребения), оно должно быть сохранено для вечности. Читаешь такое и понимаешь, откуда, из каких глубин пришло решение Сталина и ЦК партии (принятое вопреки сопротивлению Крупской, Троцкого и ряда старых большевиков, ссылавшихся на волю покойного вождя) мумифицировать это тело, поместить его в Мавзолей, превратить тело «бессмертного Ленина» в бессмертное, сохраненное для вечности тело.

Это письмо человека верующего: в мировую революцию, в ее главного пророка, в то, что после его смерти она будет продолжаться: ведь Ленин, как живой, так и мертвой, бессмертен. Да, это не христианская религия, в которую Сергей Чаплин с братьями был крещен от рождения, – это религия, спустившая небо на землю, за радикальное преобразование которой взялись большевики.

И вот представители комсомола Николай Чаплин и Петр Смородин уже стоят в почетном карауле у гроба Ленина, после речи Григория Зиновьева слышат знаменитую клятву Сталина: «Мы, коммунисты, – люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина. Нет ничего выше, чем честь принадлежать к этой армии. Нет ничего выше, чем звание члена партии…

Уходя, товарищ Ленин завешал нам хранить единство нашей партии, как зеницу ока. Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь!..»

Для Николая, сына священника, в этой состоящей из сплошных заклинаний клятве звучали, должно быть, знакомые с детства интонации (верность оставившему этот мир вождю ставится выше всего земного, не исключая бренной человеческой жизни). Правда, в отличие от религий Книги, битву за новую веру предстояло вести на казавшейся преображенной земле. Отменив Творца, спустив небо на землю, большевики невероятно увеличили издержки предстоящей борьбы, умножили число щепок, которые полетят, когда новые хозяева жизни возьмутся рубить лес.

Впрочем, юноши, стоящие у гроба Ленина, слыша литургические заклинания нового первосвященника, едва ли понимали, какую цену новый вождь скоро запросит за сохранение единства партийных рядов.

Зато они, несомненно, отметили про себя отсутствие на церемонии прощания другого вождя революции – Льва Троцкого. Никакие позднейшие отговорки (что Сталин его обманул, дезинформировал; что он рыдал в Сухуми, узнав о смерти Ленина) не могли изменить главного: создатель Красной армии у гроба не стоял, мессу по умершему отслужил новый генеральный секретарь. Неформально вопрос о наследнике Ленина в сердцах членов «партии нового типа», думаю, решился уже тогда.

«Николаю Чаплину было двадцать два года, когда по инициативе Серго Орджоникидзе и С.М. Кирова Центральный комитет партии рекомендовал апрельскому пленуму Цекамола избрать его секретарем ЦК ВЛКСМ.

В мае того же [1924. – М.Р.] года с трибуны XIII партийного съезда выступил вновь избранный комсомольский вожак: «Комсомол рука об руку со старыми бойцами-большевиками будет бороться за единство партии на основе учения, которое оставил нам Владимир Ильич Ленин. В своей речи он полемизировал с Троцким…», доказывая, что никакой «трещины между поколениями» революционеров нет, что молодежь следует по стопам испытанных соратников умершего вождя и ее бесполезно настраивать против «обюрократившихся» старых кадров. Но разве сам Троцкий – герой Октября, создатель Красной армии – не был таким соратником? Разве он не имел права на свое мнение?

На съезде по настоянию Троцкого делегатов ознакомили со знаменитым «Завещанием Ленина». Сталин, которого покойный вождь предложил сместить с поста генсека из-за чрезмерной грубости, заявил: да, «я груб по отношению к врагам партии» (Ленин имел в виду другую грубость: оскорбительное замечание Сталина в адрес его жены Надежды Крупской) и, если требуется, готов сложить с себя полномочия генерального секретаря. Съезд подавляющим большинством проголосовал против, оставил Сталина на посту, не догадываясь о том, что через пятнадцать лет от избранного на нем ЦК в живых останутся лишь несколько ближайших друзей и ставленников нового генсека (Каганович, Молотов, Микоян, Ворошилов, Калинин).

На этом съезде Николай Чаплин избирается кандидатом в члены ЦК ВКП(б).

Давид Ханин, учившийся вместе с Николаем в Смоленске, а потом работавший в Цекамоле, в книге «Университет моего поколения» оставил такой портрет своего друга: «Ходит Чаплин вразвалку, покачиваясь на ходу, не говорит, а гудит, точь-в-точь медведь… юный, рослый, несколько медлительный, с упрямым, жестким взглядом больших серых глаз. Говорил он медленно, словно подбирая слова, но с подкупающей страстностью, убежденностью. Одет был в поношенный светло-коричневый френч, на голове основательно истрепанная кепка…

Чаплин оставляет впечатление человека стихийной русской силы: он громаден и широк, ходит прямо, подняв голову кверху, голос его громкий и густой…»

В нем видели своего парня, готового поделиться последним куском хлеба. Однажды во время Гражданской войны из Смоленска привез заболевшему другу в деревню большой кусок сыра (невиданная роскошь по тем временам), целый день помогал его матери управиться по хозяйству. На субботниках брался за самую трудную работу; отвергал попытки товарищей сделать что-то для него лично, повторяя ставшую привычной фразу: «Чем я лучше других?»

Вот пример: «Летом 1925 года вместе с Сережей Белоусовым и Ваней Бобрышевым мы решили съездить отдохнуть на Черное море, – рассказывает Роза Чаплина. – Приехали в Севастополь, откуда морем нам предстояло плыть до Сочи. Билеты на пароход достать невозможно. Кассы осаждают длиннющие очереди. Все попытки Николая и ребят добыть билеты разбивались о гудящую, рокочущую толпу пассажиров». Переночевав под открытым небом, друзья стали просить Николая пойти к начальнику, показать свой цековский мандат. Он уперся: «Не пойду. Как всем, так и нам». В результате Белоусов с Бобрышевым тайно прокрались в Севастопольский горком комсомола, сказали, что с ними едет Чаплин с женой, им тут же достали четыре билета. Поняв, что друзья его провели, Николай в шутку пригрозил, что больше с «такими авантюристами и разбойниками» никогда отдыхать не поедет.

Стремясь строить жизнь по Ленину, он обращался к вдове вождя Надежде Константиновне Крупской с вопросами о том, как это сделать, и та учила Николая «мастерству идеологической работы, исправляла его ошибки, советовала, на что необходимо обратить внимание в трудные минуты». Он старался претворять советы в жизнь.

Хотя по-настоящему ответы на его вопросы мог дать только один человек – тот, кому в скором времени предстояло стать «Лениным сегодня». Десять лет, с 1921-го по 1931 год, Николай регулярно общался с этим человеком, слушал его речи на партийных и комсомольских съездах, выполнял поручения и приказы, но так и не понял, по каким правилам тот будет играть в 30-е годы.

Комсомольские руководители жили в те годы в скромной двухэтажной гостинице «Париж» в Охотном ряду, ставшей «27-м домом Советов» – общежитием партийных и комсомольских работников [теперь на этом месте здание Государственной Думы РФ. – М.Р.]. Каждый занимал маленький номер…

Потом, вспоминает друг Николая, Александр Мильчаков, в книге «Вожаки комсомола», лидеру комсомола предоставили еще одну комнату на другом этаже. Она стала «семейной»: в 1925 году у Чаплиных родилась дочь Клара, а первая комната служила рабочим кабинетом. В ней всегда было накурено и шумно, жена Николая, Роза, носилась с этажа на этаж, юная, красивая, улыбающаяся, устраивая на письменном столе чаепитие для товарищей.

Сам Цекамол располагался также неподалеку, на Воздвиженке [в здании, где позднее размещался Военторг. – М.Р.].

В 1925 году ЦК комсомола раскололся, большая часть его членов поддержала Зиновьева и Каменева; Ленинградский губком был полностью на стороне оппозиционеров, созывал собственную альтернативную общероссийскую конференцию.

По тем временам это была невиданная крамола!

Николай Чаплин, посоветовавшись с товарищами, подал в ЦК партии заявление с просьбой об отставке с поста первого секретаря, аргументируя этот шаг раскольническими действиями зиновьевцев. Отставка Сталиным принята не была.

На состоявшемся в декабре 1925 года XIV съезде ВКП(б) комсомольский лидер обвинил Зиновьева в перенесении разногласий из Политбюро в молодежное движение. Комсомол, заявил он, подчиняется партии, а не является монополией отдельных вождей.

По этой логике получалось, что Троцкий, Зиновьев, Каменев – отдельные вожди, а Сталин, Молотов, Киров, Орджоникидзе – это партия и только им верой и правдой должен служить комсомол.

Вывод напрашивается сам: горе проигравшим, истина истории на стороне тех, кто оказался сильней.

Как с заседаний Х съезда партии в 1921 году делегаты пошли подавлять Кронштадтский мятеж, так после XIV съезда группа молодых комсомольских вождей под руководством Кирова и других членов Политбюро отправилась в «колыбель революции» на подавление комсомольского мятежа под руководством «отдельных вождей». Николай Чаплин напутствовал товарищей: «Вам там, конечно, трудно будет на первых порах. Зиновьевцы основательно затуманили головы ленинградских коммунистов и комсомольцев. Но туда же выезжает Киров. Он вам поможет…»

В 1926 году Николай, по рассказам родственников, вновь просил Сталина снять его с поста первого секретаря ЦК ВЛКСМ, ссылаясь на то, что в Ленинграде сторонники Зиновьева, с которыми он боролся за единство партийных рядов, травят его, попрекая поповским происхождением. Будущий «отец народов» ответил, что и сам в молодости учился в духовной семинарии, и не только не принял отставки, но и повысил Николая, сделав из первого секретаря ЦК ВЛКСМ генеральным.

Николай все время передвигался по стране, оставаясь в гуще комсомольской жизни, агитируя за политику партии. Однажды, будучи в Туле, захотел поговорить с молодежью самоварной фабрики. Местный секретарь колебался, считая, что в ячейке орудуют троцкисты, но Николай сказал: «Едем!» Приехав, предложил ребятам не стесняться, говорить о наболевшем.

Посыпались вопросы: «С безработицей когда разберемся?»; «Директор возит свою жену на базар в казенной пролетке, а мы-то топаем пешком! Нету равенства в жизни! Он небось двести целковых получает»; «Нэпманы развращают наших девчонок, в рестораны зазывают… Когда это кончится? – Опять же мастера тормозят перевод молодежи из разряда в разряд…».

Пройдет несколько лет, ответил Чаплин, и мы будем страдать не от безработицы, а от нехватки рабочих рук. «А что касается нэпманов, то мы их скоро прогоним. Сами справимся с восстановлением и реконструкцией хозяйства».

«Никакие они не троцкисты, – сказал сопровождающему, уходя. – Ребята как ребята… Работать с ними надо, товарищ секретарь райкома».

Пока Николай встречался с тульскими оружейниками и производителями самоваров, в лоне комсомола вызрела еще одна инициатива.

В 1927 году Московский комитет комсомола выдвинул лозунг «Гармонь на службу комсомола!». В деревне, где жило тогда подавляющее большинство молодежи, гармонь была чуть ли не единственным развлечением, но по карману она была разве что детям кулаков. Те собирали вокруг себя молодежь, отрывали ее от комсомола, с этим надо было что-то делать.

В стране в то время не было ни государственного производства гармоней, ни нот для них, ни школ, где готовили гармонистов.

Инициативу сделать гармонь советской поддержал секретарь МК комсомола Александр Косарев: при горкоме была создана комиссия для работы с гармонистами, началось государственное производство гармоней и нот. Тысячи конкурсов на лучшего гармониста прошли сначала в Москве, а потом по всему Союзу. Инициативу молодежи поддержал нарком просвещения Луначарский. Конкурс завершился в Большом театре праздником советской гармоники: под еще недавно «некультурный» инструмент запели лучшие певцы страны, возник государственный оркестр гармонистов.

С «советизацией» гармони был сделан первый шаг на пути развития художественной самодеятельности.

Потом комсомол стал пропагандировать и продвигать туризм и физкультуру, был объявлен всесоюзный поход против неграмотности.

Оглядываясь назад, трудно не заметить, что Николаю Чаплину очень повезло: Цекамолом он руководил во время нэпа, относительно мягкое и (конечно, по советским масштабам) сытое. Капиталистические элементы, политически бесправные, презираемые, травимые, не давали партии окончательно закрутить гайки; основная часть жителей СССР, крестьяне, вела традиционный образ жизни. Правили большевики единолично, но внутри партии непререкаемым оставался престиж старых революционеров. Ленин писал о «безраздельном авторитете того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией».

До середины 30-х годов ОГПУ и НКВД подавляли любую критику старых партийцев как «троцкистскую клевету».

Членам партии разрешалось владеть личным оружием, без их поручительства инженеров не допускали к секретной документации, они могли ходатайствовать об осужденных. И надо признаться, этим последним правом большевики-подпольщики с дореволюционным стажем пользовались довольно часто. Председатель Верховного трибунала ВЦИК Крыленко просил за эсера Бабина, с которым когда-то дружил и дискутировал в царской тюрьме; Серго Орджоникидзе по той же причине заступился за эсера Мерхалева; а Емельян Ярославский еще в 1933 году звонил в ОГПУ с просьбой освободить его старую знакомую Бабину: «Сразу выпустили, – вспоминала она, – даже 3 рубля дали на билет». Заступались члены ВКП(б) и за анархистов, и за меньшевиков, и тех, как правило, освобождали.

Короче, старая революционная субкультура, сложившаяся в царское время, пусть и в ослабленной форме, существовала до окончательной победы сталинизма, загнавшего почти всех старых большевиков в гроб вместе с остатками других революционных партий.

Но комсомольцы тех лет, похоже, видели в нэпе своего врага, досадный партийный маневр, от которого надо как можно скорей отказаться, возвратившись к «романтике» времен Гражданской войны. «Нэп – все равно, что выманивание медведя из берлоги, – говорил Николай Чаплин после легендарного (состоявшегося в марте 1921 года) Х съезда ВКП(б), участником которого он был. – Пошумят над ним, постучат, а он и лезет: “Кто тут шумит?” – рычит косматый. Видит: охотник. И на него. А человек стоит. Мишка – на дыбы. Вот тут-то – и рогатину ему под ребро». Он и его товарищи не понимали, как им повезло, что рогатину под ребро медведю-нэпу большевики всадили через девять лет после его рождения; за эти годы обреченный на заклание медведь успел принести революции и стране немало добра.

После введения нэпа партия забила тревогу по поводу морального облика своих членов, грозящего им мещанского перерождения. «Пьяные сирены нэпа, – предупреждал в октябре 1922 года делегатов V съезда РКСМ Луначарский, – поют молодому коммунисту свои заманчивые песни, чтобы его душою овладело желание отдохнуть и погрузиться в теплую лужу мещанского веселья».

Комсомольцы, как мы знаем, по-боевому ответили на приветствие Ленина их съезду: «Комсомольская Россия будет всегда готова по вашему призыву “штурмовать небо”!»

В числе штурмовавших небо был в те годы Варлам Шаламов.

«Я был, – вспоминал он, – участником огромной проигранной битвы за действительное обновление жизни…

Октябрьская революция, конечно, была мировой революцией. Каждому открывались такие дали, такие просторы, доступные обыкновенному человеку! Казалось, тронь историю, и рычаг повертывается на твоих глазах, управляется твоею рукой. Естественно, что во главе этой великой перестройки шла молодежь».

С одной стороны, Николай Чаплин, лидер тогдашней советской молодежи, глубоко впитал в себя дух послереволюционного времени, был его воплощением. С другой же – он по приказу партии участвовал в его искоренении, оттирая молодежь от старых вождей, ставя ее под контроль силы, которую он считал партией и которая на поверку оказалась безжалостной волей подминающего под себя страну диктатора.

Когда подруга Шаламова, убежденная троцкистка Сара Гезенцвай, 7 ноября 1927 года привела будущего автора «Колымских рассказов» на демонстрацию и поставила его в колонну молодежи, выступавшей за Троцкого, «штурм неба» закончился – следующая демонстрация в СССР состоялась почти сорок лет спустя. А еще через полтора года Шаламова арестовали в подпольной типографии, где печаталось «Завещание» Ленина. Почти все его друзья университетских лет оказались в заключении, некоторых (в том числе Гезенцвай) расстреляли, сам писатель долгие годы носил клеймо троцкиста.

Так закончились для вдохновленных революцией молодых людей споры Сталина с Троцким на партийных съездах, в которых Николай под видом правоты защищал силу.

В мае 1928 года Николай провел свой последний, VIII съезд комсомола. В Большом театре состоялось торжественное открытие совместно с обществом «Долой неграмотность» и коллегией Наркомпроса, посвященной культурной революции. Председательствовал Михаил Калинин, выступал Анатолий Луначарский, присутствовал Серго Орджоникидзе. Реввоенсовет СССР наградил комсомол орденом Красного Знамени.

«Полученная награда, – говорил после вручения Николай, – обязывает нас еще лучше работать и быть всегда готовыми к грядущим битвам за нашу социалистическую Родину, за мировую революцию».

Резолюция этого съезда в еще большей мере, чем предыдущих, – эмоционально взвинченный, мобилизационный документ, симфония повелительного наклонения, триумф восклицательных знаков, выкриков, лозунгов, клятв. Вот примеры: Борьба между миром злобы и насилия и страной строящегося социализма не кончена, готовься, комсомолец, взять в руки винтовку, сесть на боевого коня! Учись обороняться! Учись побеждать! Помогай рационализовывать социалистическую промышленность! Бери в крепкие руки руль трактора, стирай межи нищенских полосок, борись за коллективное хозяйство в деревне! На баррикады против старья, плесени, предрассудков, за братское, товарищеское отношение к женщине и друг к другу, за жизнь яркую и светлую, за радостный коммунистический быт!

Солнечное и суровое звание ленинца ставить выше всего! Выше личных привязанностей и удобств, выше своего «я»! На первый план – интересы класса, интересы общества!

«Мы, – клялся от имени комсомола Николай, – никогда не опозорим орден Красного Знамени, мы клянемся оправдать его, покрыть новой славой багровые стяги Красной Армии и алые вымпелы Красного Флота!»

Резолюции в такой тональности принимаются накануне каких-то чрезвычайных катаклизмов, революций, войн. И действительно, страна стояла на пороге года Великого перелома, серии событий, последствия которых будут ощущаться и после распада СССР.

Сделав почетными комсомольцами, Николая Чаплина, Лазаря Шацкина и Ефима Цейтлина торжественно проводили на партийную учебу.

Должность Николая занял его друг Александр Мильчаков.

Между ленинградскими и московскими комсомольцами тем временем шла борьба, начавшаяся в кулуарах VIII съезда. Сталин, обозрев оба клана с высоты птичьего полета, нашел и тот и другой «очень легкими»: «Чем объяснить, что “косаревцев” и “соболевцев” [Сергей Соболев был вождем ленинградских комсомольцев. – М.Р.] в комсомоле сколько угодно, а марксистов приходится искать со свечой в руках?»

Однако наследнику Ленина можно было и не залетать на такие теоретические высоты – все было прозаичней.

Существо разногласий много лет спустя один из участников съезда выразил так: «Если наш Сережка Соболев станет генсеком, – мы, ленинградцы, в ЦК и с портфелями, а если Саня Косарев, то – москвичи. Мы тогда даже к Сталину ходили, просили за Соболева. Но он только плечами пожал: “А что я могу сделать? У Косарева – кадры”. Александр Косарев в то время действительно вел в ЦК организационные вопросы, ну и кадрами занимался тоже».

Здесь мы видим изнанку нагнетаемого на съезде пафоса: «присяги чудные четвертому сословью и клятвы крупные до слез», даваемые с трибуны комсомольскими вождями, предстают в истинном свете. На большевистском Клондайке, как проницательно заметил Вальтер Беньямин в «Московском дневнике», непрерывно идет борьба, промывается вещество власти. Сами участники процесса промывания годами жили в атмосфере лозунгов, собраний, кампаний, призывов; язык для них стал чисто эмоциональным, разорвал связи со здравым смыслом, утратив дескриптивную, аналитическую, прагматическую функцию. Поэтому борьба за власть приобрела для них чисто бессознательный характер, для нее подходящих слов не находилось, она велась в полном беспамятстве, но тем более безжалостно и упорно. Особенно в сталинский период.

Портфели делили не только на уровне ЦК.

В «Чевенгуре» Андрея Платонова некий «одинокий комсомолец» жалуется: «Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу! – выговаривал комсомолец свое грустное озлобление. – Завтра же пойду в райком – пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить! А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили… Человека, сволочи, не видят…»

Можно сколько угодно клясться в верности, проповедовать и практиковать самоотречение, растворяться в массе, отказываться от своего «я», но полностью преодолеть в себе комплекс «одинокого комсомольца» не удалось, насколько мне известно, ни одному стороннику новой политической религии. К партийной святости неизменно примешивалось томление по земному воздаянию, трансцендентное же, потустороннее измерение в большевистской вере предусмотрено не было – оно осталось в старом, презираемом мире наживы.

Впервые лето выдалось свободным; Николай решил реализовать давнюю мечту – повидать Европу.

Еще летом 1924 года, когда на V конгрессе Коминтерна Николай встретил Эрнста Тельмана и беседовал с ним, у него родилась мысль своими глазами увидеть молодежь Европы, познакомиться с ней…

И вот теперь решение созрело окончательно. Чаплин захотел во время летних каникул обойти вокруг Европы на корабле. Но не в качестве пассажира, стороннего наблюдателя, а как полноправный член экипажа одного из кораблей.

«Хорошее дело, ребята, мировая революция, – говорит Николай Чаплин. – А что, если нам собраться да и поехать посмотреть, как же готовятся рабочие других стран к классовым боям? Что там у них? А может, им нужна наша помощь? Ведь СССР служит маяком миру. Маяком, что зажгли большевики во главе с Лениным».

Поезд в Ленинград уходил в половине первого. Роза [жена Николая. – М.Р.] была на работе, и Николай забежал к ней, чтобы проститься.

«– Провожать меня не надо, Роза. Со мной ничего не случится. А твой муж – Иван Фролов – через три-четыре дня, как говорят матросы, на своей посудине уйдет курсом зюйд-вест.

– Фролов?

– Да, любимая, небольшая конспирация. Все-таки неудобно: бывший секретарь ЦК комсомола СССР – рядовой матрос. Ничего не поделаешь – политика, – засмеялся Николай, – пока приходится посещать Европу инкогнито».

За три месяца он вместе с тремя товарищами проплыл вокруг Европы в качестве помощника кочегара. Побывал в Гамбурге, Лондоне, Бордо, Гибралтаре, Марселе, Неаполе, Пирее, Стамбуле, и везде, если верить советской брошюре, местным пролетариям «нравились “красные”, нравился широкоплечий, русоволосый улыбающийся помощник кочегара.

Конечно, никто из зарубежных друзей не мог и подумать, что перед ними… бывший руководитель первого в мире Коммунистического союза молодежи».

После возвращения Николай учился на курсах марксизма-ленинизма при ВКП(б) (прочел немало марксистской литературы, особенно интересовался историей Французской революции), окончив которые в 1930 году пошел на повышение: был назначен вторым секретарем Закавказского краевого комитета ВКП(б), в который входили нынешние Грузия, Армения и Азербайджан.

 

Фаворит Сталина Бесо Ломинадзе

Первым секретарем Закрайкома был назначен близкий друг Николая Чаплина по ЦК комсомола и КИМу Бесо (Виссарион) Ломинадзе.

В «Истории Советского Союза» (книга увидела свет при Горбачеве, а в советские времена издавалась для служебного пользования, была доступна лишь высоким начальникам) итальянский историк-коммунист Джузеппе Боффа пишет о нем: «…Грузин огромного роста и чрезвычайной сообразительности, он был особенно близок к Сталину, даже отличался в его лагере своеобразным левым экстремизмом. Похоже, Сталин считал его своим возможным преемником».

Трудно представить себе что-то более опасное, нежели прослыть преемником столь злопамятного и мстительного человека!

Ломинадзе рассказывал: «Мои отношения со Сталиным были сложными. Со стороны, вероятно, казалось, что я пользуюсь абсолютным доверием Сталина. И были основания так думать. На пост первого секретаря Закавказского крайкома я был им рекомендован. Во всех делах отчитывался перед ним. Много раз встречался, и никогда он не прорабатывал меня ни при людях, ни один на один. Доброжелательно встречал и провожал. И все-таки каждый раз внутренний голос подсказывал мне, что в наших отношениях не все гладко. Иногда он как-то неприязненно оглядывал меня с головы до ног. И тогда мне казалось, что ему не по душе мой рост. Бесо Ломинадзе, обыкновенный человек, а вымахал в два метра, а он, вождь, низкорослый, тощенький. У Бесо густые волосы, чистое смуглое лицо, а у вождя – тонзура и оспины. Бесо Ломинадзе говорит по-русски лучше иного русского, а он, вождь русского и других народов, не может преодолеть сильного кавказского акцента. Я чувствовал: он доверяет Бесо, но от и до. Любит, но опасается, как бы соратник не оказался противником. И чутье не обмануло меня. В тридцатом [в 1930 году. – М.Р.] на Пленуме ЦК, когда обсуждались внешнеполитические дела, я выступил с речью, которая не полностью совпадала с позицией Сталина. Это ему очень и очень не понравилось… Я был выведен из ЦК, перестал быть первым секретарем Закрайкома. Перевели в Москву, назначили парторгом моторостроительного завода…»

Честно говоря, нигде изнанка интимности (думаю, они большей частью говорили между собой по-грузински) не давала о себе знать так ярко: молодой коммунист, выдвиженец Сталина, сравнивает себя с прославляемым до небес генсеком и все время в свою пользу, как если бы тот был не более чем плешивым карликом, чей русский язык далек от совершенства.

Ломинадзе и в Тбилиси иногда не стеснялся в выражениях по поводу «отца народов». Родственники рассказывали, что однажды Бесо из-за этого подрался с «твердым сталинцем» Николаем, посадил тому под глаз синяк. На приеме в Москве Сталин спросил Чаплина, что с ним, откуда синяк. Николай стал отговариваться, мол, стукнулся о косяк, но понял: вождю обо всем донесли; в их узком дружеском кругу был информатор.

Человек, критиковавший всемогущего генсека, понятное дело, не мог долго оставаться безнаказанным. Кара не замедлила последовать. То, что Ломинадзе, явно смягчая скандал, называет «речью, которая не полностью совпадала с позицией Сталина», на партийном жаргоне именовалось «право-левацким блоком Сырцова – Ломинадзе». 1 декабря 1930 года ЦК и ЦКК выпускают совместное постановление «О фракционной работе Сырцова, Ломинадзе и др.».

Под «др.» подразумевался в первую очередь тот самый комсомольский лидер Лазарь Шацкин – создатель КИМа, который уговорил Ленина выступить на съезде со знаменитой речью.

Сталина он прогневал статьей «Долой партийного обывателя», появившейся в «Правде» 18 июня 1929 года. Автор писал, что партия превращается в «молчаливое большинство», готовое одобрить все, что спускается сверху; тем самым создается благоприятная почва для диктатуры отдельной личности. Сталин прекрасно понял, о какой именно личности идет речь, и незамедлительно подверг Лазаря наказанию, отправив в провинцию на низовую работу. Через год его подверстали к «блоку Сырцова – Ломинадзе», вывели из Центральной контрольной комиссия (ЦКК), редколлегии «Правды», перевели на работу в Центросоюз. Впервые крупных функционеров исключали из руководящих органов без решения ЦК, в нарушение Устава партии, впервые предъявлялись такие обвинения.

Джузеппе Боффа продолжает: «Дело Ломинадзе-Сырцова – первое, когда были пущены в ход термины “право-левый блок” и “двурушничество”, – в последующие годы они приобретут широчайшее распространение».

Повторяю, лишь в годы Большого террора Сталин получил данные о том, что Ломинадзе неоднократно делился своими оппозиционными взглядами с Орджоникидзе. Серго до самой смерти оставался покровителем молодого партийца. Даже после опалы и обвинения в «двурушничестве» он (невиданное дело!) добился у Сталина разрешения, чтобы Ломинадзе остался на партработе: он стал первым секретарем Магнитогорского горкома.

В январе 1935 года Виссарион Ломинадзе, над которым нависла угроза ареста, застрелился из своего личного оружия. Гордый грузин не мог допустить, чтобы «органы» арестовали его именем советской власти! Осталось предсмертное письмо, продиктованное им своему заместителю и переданное тем по телефону в Москву: «Просьба передать тов. Орджоникидзе. Я решил давно уже избрать этот путь на тот случай, если мне не поверят… Несмотря на все свои ошибки, я всю свою сознательную жизнь отдал делу коммунизма, делу нашей партии. Ясно только, что не дожил до решительной схватки на международной арене [речь, понятное дело, о несостоявшейся мировой революции. – М.Р.]. А она недалека. Умираю с полной верой в победу нашего дела. Передай Серго Орджоникидзе содержание этого письма. Прошу помочь семье».

И нарком тяжелой промышленности выполнил просьбу, добился того, что семья оппозиционера получала пенсию до его смерти. Потом и с ними расправились.

Читая такое, убеждаешься: все-таки у грузин иногда было иное представление о дружбе. Но не у всех…

На пленуме ЦК ВКП(б) в декабре 1936 года Сталин плюнул в могилу Ломинадзе: «…Люди стали заниматься самоубийствами. Ведь это тоже средство воздействия на партию. Ломинадзе кончил самоубийством. Он хотел этим сказать, что он прав, зря его допрашивают и зря подвергают подозрению.

А что оказалось? Оказалось, что он в блоке с этими людьми. Поэтому он и убился, чтобы замести следы».

После смещения Ломинадзе в 1931 году Николай Чаплин остался в Тбилиси исполнять обязанности первого секретаря Закавказского крайкома. Сталин, если верить семейному преданию, позвонил и потребовал провести кампанию по разоблачению «двурушничества» впавшего в немилость главы Закрайкома. Николаю предстояло принять решение всей своей жизни. Одно дело, защищая сталинский курс, подраться с товарищем на дружеской пирушке, и совсем другое – предать проверенного партийца (Ломинадзе воевал на Гражданской, участвовал в подавлении Кронштадтского восстания), борца, близкого друга. И одно дело осуществлять «классовую справедливость» по отношению к неким абстрактным «эксплуататорам», выдавая себя за орудие исторической необходимости, и совсем другое – пойти против партийной совести, объявив злейшим врагом носителя той же веры, человека, чья праведность тебе прекрасно известна.

Фракции в партии были запрещены еще при Ленине, так что Сталин по праву говорил с ним от имени партии – инстанции, годами требовавшей слепой, беспрекословной преданности, грозившей за любой намек на отступничество полным отлучением.

Речь к тому же шла не только о Ломинадзе, но и о Шацкине, основателе организации, которой он, Чаплин, еще недавно руководил, к знамени которой он всего три года тому назад прикреплял орден Красного Знамени.

Представляю себе, сколь противоречивые чувства разрывали в тот момент грудь молодого коммуниста! Голос партии объявлял бой голосу совести, и совесть, насколько можно судить по последствиям, победила.

О прямом ослушании, невыполнении приказа Сталина в 1931 году, конечно, не могло быть речи, но кампанию по осуждению и разоблачению новоиспеченного врага партии Николай Чаплин провел так, что генсек понял – олицетворяемый им голос партии не был услышан.

Джузеппе Боффа в «Истории Советского Союза» пишет: «Вместе с ними [то есть с Сырцовым, Ломинадзе и Шацкиным. – М.Р.] были наказаны и многие руководители промежуточного уровня, в том числе молодой Чаплин, уже зарекомендовавший себя блестящим комсомольским лидером. Их обвинили в “паникерстве перед трудностями” и “капитулянтстве перед классовым врагом”. Вина их состояла, видимо, в том, что они предлагали более сдержанные темпы индустриализации, ‹…› возражая против сплошной коллективизации осенью 1930 г., – резолюция такого рода была принята Закавказским комитетом». На этом политическая карьера Николая Чаплина закончилась, хотя он и в 30-е годы занимал руководящие посты.

Родственники сообщили любопытную деталь: единственным человеком, который пришел в 1931 году на вокзал проводить покидавшего Тбилиси Николая в Москву, был скромный инструктор Тбилисского горкома партии Лаврентий Берия.

 

Разведчик

На момент октябрьского переворота моему деду Сергею Павловичу Чаплину едва исполнилось двенадцать лет.

В тринадцать лет он уже был курьером, в четырнадцать – экспедитором Смоленского горкома комсомола; в шестнадцать поступил на рабфак, где проучился три года, до девятнадцати лет. Был там, по собственному признанию, «затравлен зиновьевцами», после чего два года отслужил на Балтийском флоте, плавал на линкоре «Марат». В 1926 – 1927 годах был курсантом, учился в Севастополе в школе морских летчиков.

Младший брат Виктор вспоминал: «Признаться, даже в мыслях не держал он стать когда-нибудь чекистом. Мечта у него была совсем иной окраски – авиационная, воздухоплавательная. И вроде бы подворачивался удобный случай, заделался курсантом авиационной военно-теоретической школы, оставалось только подать заявление и необходимые документы.

Судьба, однако, рассудила по-другому. Точнее говоря, не судьба, конечно, а члены бюро губкома [комсомола. – М.Р.], вручившие ему путевку на Гороховую, 2, в распоряжение товарища Мессинга.

– В авиаторы ты, друг ситный, опоздал, – усмехнулся Станислав Адамович Мессинг, как бы читая вслух его мысли. – … Осваивай нашу чекистскую специфику, присматривайся помаленьку, учись. Что непонятно – спрашивай, не стесняйся. Работенка у нас, сам увидишь, нисколько не легче авиаторской.

Не в правилах молодых людей двадцатых годов было отказываться от заданий, искать личную выгоду или уронить свое революционное достоинство недобросовестным отношением к порученной работе».

Говоря о «молодых людях двадцатых годов», Виктор забывает добавить, что комсомолом – организацией, направившей Сергея в ОГПУ, руководил тогда их старший брат Николай…

Феликс Дзержинский еще в 1922 году жаловался секретарю ЦК ВКП(б) Вячеславу Молотову: «Состояние ГПУ [наследника только что упраздненной и переименованной ВЧК. – М.Р.] внушает опасение, нет наплыва свежих ответственных товарищей, а старые болеют и бегут из ГПУ». И, как всегда в таких случаях, на помощь призывался комсомол.

Итак, в 1927 году комсомол направил Сергея Чаплина в ОГПУ. На вопрос о мотивах, побудивших его избрать эту работу, он ответил так: «Желание энергичной, ответственной, необходимой работы в условиях диктатуры пролетариата».

«Мы своим кустарничеством, – писал Ленин в брошюре «Что делать?», манифесте зарождающегося большевизма, – уронили престиж революционера на Руси». Поэтому «партия нового типа» была задумана им как партия конспираторов-профессионалов (не случайно именно из-за пункта устава, определяющего, кто имеет право быть членом партии, большевики на Лондонском съезде размежевались с меньшевиками). Партия была изначально нацелена на борьбу с политической полицией царского режима: по Ленину, главное качество ее членов – профессионализм в противостоянии с жандармами. Речь с самого зарождения большевизма шла о «профессионально вышколенных не менее нашей политической полиции революционерах».

О симбиотических отношениях большевиков с политической полицией старого режима писал лидер эсеров Виктор Чернов: «Большевизм – это естественное идейное порождение сильных индивидуальностей, выковывавшихся в огне борьбы с самодержавием, исковерканных этой подпольной борьбой и незаметно для себя загипнотизированных созерцанием своего противника вплоть… до болезненной подражательности его методам и приемам». Стоит добавить, что «болезненной подражательностью» дело не ограничилось; после захвата власти ученики пошли куда дальше своих вчерашних учителей.

ЧК, созданная после прихода к власти политическая полиция режима, не сразу стала беспощадным орудием «красного террора». В первой половине 1918 года многие идейные революционеры в ее рядах еще верили в законность, даже в определенную гуманность по отношению к поверженному врагу. С подачи Дзержинского ВЧК принимает в феврале 1918 года постановление об ограничении использования секретной агентуры. «В борьбе с политической оппозицией предполагалось этот важнейший элемент государственной безопасности исключить начисто, пользуясь лишь добросовестными донесениями отдельных граждан… чтобы не сродниться с “царством провокации” дореволюционной охранки». Основатель ЧК предполагал тогда пойти еще дальше и отказаться от метода провокаций, с помощью которых еще недавно царские жандармы боролись с революционерами всех мастей.

Впрочем, «романтический период» продлился всего несколько месяцев. Уже в конце 1918 года, пишет историк советских спецслужб Игорь Симбирцев, дискуссия о допустимости провокаций стала неактуальной: полным ходом шло внедрение агентуры в политические группы, в камеры к арестованным подсаживали «наседок» – осведомителей.

Если в Октябрьской революции было нечто, что потрясло не только Россию, но и остальной мир, то это сама логика большевистского террора. Ее проще и ярче всех выразил чекист Мартин Лацис: «Мы истребляем буржуазию как класс… Первый вопрос, который вы должны ему [обвиняемому. – М.Р.] предложить, какого он происхождения, воспитания, образования, профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность “красного террора”…» Тот же Лацис создал журнал «Красный террор», в котором печатали списки расстрелянных, статьи с оправданием массового террора и бессудных казней – до тех пор, пока уже и Ленину подобная откровенность не показалась чрезмерной. Журнал выходить перестал, когда «красный террор» набирал обороты.

Виктор Серж считал создание ЧК «одной из тяжелейших, немыслимых ошибок» большевиков и объяснял ее тем, что «партия жила в глубоком внутреннем убеждении, что будет физически уничтожена в случае поражения; а поражение неделя за неделей оставалось возможным и вероятным». ЧК быстро превратилась в государство в государстве.

«Партия, – продолжает Серж, – старалась ставить во главе ее [ЧК. – М.Р.] людей неподкупных, таких, как бывший каторжник Дзержинский, честный идеалист, беспощадный рыцарь с аскетическим профилем инквизитора. Но у партии было мало людей такой закалки и много местных ЧК…» Дзержинский добился полной независимости ЧК от органов юстиции и прокуратуры, а 7 декабря 1918 года Совнарком создает Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем с неограниченными полномочиями (вплоть до расстрела на месте). Отвергнув суд как лицемерный и бессмысленный буржуазный предрассудок, расстреливать стали за все что угодно: за неявку на трудовую повинность, за отказ открыть банковский сейф, за продажу буханки хлеба, золотого колечка.

Лидер левых эсеров – партии, как известно, далеко не самой мирной – Мария Спиридонова была потрясена масштабами воцарившегося беззакония: «Свирепствуют поголовные убийства связанных, безоружных людей, втихомолку, в затылок из наганов. Не стыдятся грабить трупы (чисто донага). Идеологи “чрезвычаек” – люди сомнительной нравственности и умственно убогие. ЧК – тайная полиция Ленина – стала употреблять провокации. Это неслыханный позор для Советской России».

Ей вторит Федор Степун: «Террор был ужасен. Людей преследовали не только из-за их действий и мыслей, но и из-за их предполагаемого умонастроения. Смыслом смертных приговоров было не наказание за совершенные преступления, но ликвидация человеческих типов, непригодных для нового советского общества. Помещиков, буржуазию, священников, крестьян и белых офицеров вырезали так же просто, как в рациональном животноводческом хозяйстве от одной породы избавляются для введения другой».

По окончании Гражданской войны в 1921 году у ЧК, однако, сначала, несмотря на протесты Дзержинского, отобрали право на бессудные расстрелы, после чего ввели над ней кое-какой надзор со стороны прокуратуры и ВЦИК, а к концу года полномочия «меча революции» при участии Ленина были урезаны еще более заметно. В феврале 1922 года появился указ ВЦИК о ликвидации ВЧК и создании на ее месте новой спецслужбы – ГПУ.

В ближайшие пятнадцать лет спецслужбы СССР, замечает Симбирцев, были безжалостны преимущественно по отношению к людям, выступающим против власти или хотя бы заподозренным в этом не без каких-то оснований.

Но политическая полиция к тому времени уже обросла массой привилегий. В Москве у нее, возмущается Сергей Мельгунов, один из первых исследователей «красного террора», «целые кварталы реквизированных домов – несколько десятков. Есть своя портняжная, прачечная, столовая, парикмахерская, сапожная, слесарная и пр., и пр. В подвалах и на складах огромные запасы реквизированных продуктов, вин… В голодные дни каждый чекист имеет привилегированный паек – сахар, масло, белая мука и пр… Каждый театр обязан присылать в ВЧК даровые билеты и т. д.».

Сергей Чаплин пришел в 1927 году к Станиславу Мессингу с рекомендацией от инспектора Политодела ОГПУ ЛО Бобышева следующего содержания: «Предъявитель сего т. Чаплин имеет желание работать в органах ГПУ. Парень способный, работать, несомненно, сможет. За политическую сторону ручаюсь целиком. К работе исключительно бумажной, кабинетной не подойдет. Парень он с инициативой и широким кругозором».

Ясно, что это была рекомендация не на следственную (кабинетную, бумажную), а на разведывательную работу.

Выиграв Гражданскую войну, отказавшись от «красного террора», спецслужбы нового типа со свойственным им размахом сосредоточились на разведывательных и контрразведывательных операциях. Агенты образованного в декабре 1920 года Иностранного отдела ЧК уже через год в ходе тайной операции уничтожили в китайском Синьцзяне заклятого врага Советов, атамана Александра Дутова. «Затем стали писать, что Дутов был убит неким разочаровавшимся в Белом деле уйгуром из собственного окружения, след ЧК не упоминается». Та же судьба в 1921 году постигла «белого барона» Унгерна фон Штернберга, тайно вывезенного из Монголии и казненного по приговору ЧК, а также нескольких генералов из окружения Дутова, тайно уничтоженных в Китае.

Впоследствии по той же трехчастной схеме – убийство; публичное обвинение кого-то из якобы «разочаровавшихся» сторонников убитого; тайное награждение реальных убийц (агентов спецслужб) – будет организована «ликвидация» Троцкого.

Организатору убийства Дутова Феликс Дзержинский вручил золотые часы с бриллиантами.

От идеализма конца 1917-го – начала 1918 года всего через три года не осталось и следа; более того, он превратился в собственную противоположность. Провокации применялись в масштабах, о которых царские и иностранные разведчики могли только мечтать, тем более что восторженных поклонников большевистского эксперимента и на Западе было в то время более чем достаточно. Вскоре самые ненавистные революционерам мастера провокаций из числа царских жандармов (полковник Судейкин, генерал Зубатов) предстали на этом фоне жалкими дилетантами.

Об этом в несколько напыщенных тонах пишет Симбирцев: «В целом это было началом большого взлета советской разведки, только начинавшей первыми внедрениями и силовыми акциями простирать крыла над миром. В этом же 1921 году внутри ВЧК вызревает идея будущих операций “Трест” и “Синдикат”, позднее нанесших страшные удары по белой эмиграции…»

Под руководством сначала Дзержинского, а потом сменившего его на посту руководителя ГПУ Менжинского главный контрразведчик Артур Артузов и глава ИНО Меир Трилиссер со своими оперативниками разработали хитроумную агентурную сеть, заброшенную на Запад с целью развала белой эмиграции, прежде всего РОВС (Российского общевойскового союза под руководством генерала Кутепова).

На роль представителя мифической монархической организации нашли старого царского чиновника Якушева, который якобы, порвав с прошлым, прозрел и добровольно перешел в большевистскую веру. На самом деле чекисты как бы «по ошибке» возили его на казнь и вытаскивали из-под горы трупов расстрелянных сокамерников. После подобной инсценировки предыдущий кандидат на роль главы тайных монархистов, царский полковник Флейшер, сошел с ума. Другим эффективным способом вербовки было взятие в заложники родственников завербованных.

Иногда советские разведчики давали заброшенным в СССР эмигрантам вернуться назад в полной уверенности, что они встречались там с многочисленными представителями монархического подполья. Под их наблюдением зимой 1925 года состоялась поездка монархиста Василия Шульгина, пребывавшего в полной уверенности, что нелегальное путешествие организовали его единомышленники. Другой связной РОВС, Демидов, был арестован, но отпущен контрразведчиками Артузова, успешно выдававшими себя за сочувствующих монархистам сотрудников ГПУ.

Преимущество первых советских разведчиков заключалось в их революционном фанатизме и, как следствие, в полном отсутствии моральных ограничений, ставившем в тупик их противников. Представитель генерала Кутепова в Варшаве Сергей Войцеховский, написавший подробное исследование об операции «Трест», не скрывает своего удивления перед беззастенчивостью противников: «Как же мы могли не доверять бывшим царским генералам, мы сами были выходцами из той офицерской среды с ее понятиями о чести и не сразу поняли, насколько изменился мир в России при Советах в этом плане». Не понимали этого и завербованные советскими разведчиками эмигранты: тоска по Родине сплошь и рядом кончалась для них расстрелом в застенках ГПУ.

В 1927 году операция «Трест» завершилась: те, против кого она была направлена (деятели Российского общевойскового союза) осознали бесперспективность проведения «активных мероприятий» на советской территории.

 

Дело о фальшивых червонцах

Практиканта Сергея Чаплина в 1928 году привлекают к расследованию дела о фальшивых червонцах.

«Совершенно секретно.

Ориентировка Ленинградского Управления ОГПУ 14 октября 1928 г.

Начиная с сентября, а также в октябре наблюдаются многочисленные факты появления фальшивых червонцев в Ленинграде и близлежащих местностях… они завозятся из-за границы монархическими организациями в контакте с английской секретной службой Интеллидженс сервис. Установлено, что к этой авантюре причастна военизированная антисоветская организация бывшего великого князя Кирилла Владимировича “Корпус офицеров императорской армии и флота”…

Настоящее сообщается для принятия соответствующих оперативных мер.

Полномочный представитель ОГПУ в ЛО С. Мессинг».

Разведчики установили, что деньги печатаются белогвардейцами в Германии. Информацией о связях сторонников великого князя Кирилла Владимировича с немецкой разведкой их снабжал завербованный еще в начале 20-х годов в эмиграции полковник Белой армии Алексей Хомутов. Через него чекисты установили имена и приметы агентов, подготовленных для переправки в СССР, фальшивые документы, которыми их снабдили, предполагаемое время и место перехода границы.

Дальнейшие события развивались по плану ленинградских чекистов. Связной Иван Дмитриевич П. встретился со своими однополчанами, возвратился и был вместе с подельниками арестован.

«Круги от этого сообщения ушли далеко за рубеж. Германские власти вынуждены были начать процесс против фальшивомонетчиков, и он широко освещался советской и зарубежной прессой… Вскрылись связи с фашистскими кругами Германии, зарубежными спецслужбами, попытки подорвать советскую валюту, организовать восстание, оторвать от СССР Украину и остальную богатую природными сокровищами часть южной России».

В книге Арифа Сафарова (автора полудокументальных-полудетективных романов о чекистах) «Фальшивые червонцы» утверждается: «Случилось так, что наиболее ощутимый вклад в решение общей задачи внес молодой сотрудник контрразведки Сергей Павлович Цаплин, всего лишь второй год служивший на Гороховой в скромной должности практиканта».

В чем его вклад состоял, не уточняется (из соображений секретности, конечно, поэтому же и фамилия изменена).

17 января 1929 года в Ленинграде, в помещении Академической капеллы начался процесс над монархистами-фальшивомонетчиками. Он продолжался пять дней. Сергей Чаплин сидел в зале где-то в задних рядах, среди публики.

Фактическая сторона дела в советской версии подчинена идеологической, вычленить одну из другой непросто. Однако кое-какие факты, касающиеся этого действительно очень темного дела, все-таки известны.

Мысль подорвать советскую власть с помощью фальшивых червонцев зародилась в 1926 году в головах двух грузинских эмигрантов, Шалвы Карумидзе и Василия Садатирашвили, ранее судимых за подделку царских денежных знаков. Они поделились этой идеей с британским предпринимателем, сэром Генри Детердингом, владельцем акций «Ройал датч шелл», потерявшим – вместе с братьями Нобель и другими – огромные деньги из-за национализации каспийской нефти. «Суть идеи Карумидзе заключалась в том, чтобы, выбросив на российский черный рынок фальшивые червонцы, парализовать экономику молодого государства…» Степень защиты новых советских денег была минимальной, особенно легко было подделать банкноту в один червонец, имевшую изображение лишь на одной стороне листа. Политической целью грузин являлось, ни больше, ни меньше, как отделение Грузии от СССР. Кроме Детердинга аферу грузинских патриотов какое-то время поддерживал генерал Макс Гофман, возглавлявший немецкую делегацию на знаменитых переговорах c Троцким в Брест-Литовске в 1918 году.

«Слухи о широкомасштабном антибольшевистском заговоре повергли политический Берлин в состояние паники», – писала в статье «Der Stein des Anscheins» в журнале «Шпигель» журналист Иоханна Лутерот.

В конечном счете расчетливый магнат Детердинг вышел из игры. «[План. – М.Р.] показался ему слишком дорогим, а риск слишком большим – к великому сожалению генерала Гофмана, чьи стратегические разработки оказались невостребованными.

После этого Карумидзе решил заниматься изготовлением фальшивых денег в одиночку. Детердинг и Гофман вышли из игры».

Но слухи о походе генерала Гофмана на Москву не утихали. «4 февраля 1930 года “Фоссише цайтунг” опубликовала план похода Гофмана на Москву».

В конечном счете после настойчивых протестов советского посла в Берлине Николая Крестинского немецкий суд приговорил грузинских фальшивомонетчиков к небольшим срокам тюремного заключения.

На этом заканчивается немецкая, но не советская версия дела о фальшивых червонцах.

Потерпев неудачу с Детердингом и Гофманом, предприимчивые грузины обратились к белым офицерам Арвиду фон Сиверсу и Петеру фон Глазенапу, связанным с претендентом на российский престол, великим князем Кириллом Владимировичем. В результате в СССР с фальшивыми купюрами засылается литовец, ротмистр Альберт Шиллер. Он переходит границу и направляется в Ленинград к своему сослуживцу Андрею Гайеру; на следующий день в квартире Гайера появляются еще два однополчанина, Федоров и Карштанов. Все трое жалуются на житейские трудности, притеснения, чинимые советскими чиновниками и милицией.

Попытка Федорова разменять червонцы проваливается; он просит заняться этим своего дальнего родственника Биткина. Но и тот нарывается с поддельными деньгами на бдительного связиста Сепалова, который сомневается в их подлинности (слишком толстая и грубая бумага) и относит подозрительные червонцы в банк. Через арестованного Биткина ленинградские чекисты выходят на Федорова и Карштанова, потом арестовывают и Шиллера, от которого узнают о происхождении червонцев.

Все эти провалы наводят на мысль, что Шиллер и его подельники изначально (скорее всего, благодаря информации от упомянутого агента ГПУ Алексея Хомутова) находились под чекистским колпаком.

Скорее всего, роль практиканта Сергея Чаплина заключалась в выслеживании и задержании кого-то из названных курьеров. После этого он был досрочно переведен из практикантов в сотрудники КРО ОГПУ ЛО.

Чем он занимался с 1929-го по 1933 год, возможно, станет известным, когда откроются архивы ОГПУ – НКВД; пока они недоступны.

С мая 1933-го по декабрь 1935 года Сергей Чаплин работает под дипломатическим прикрытием (под фамилией Борисов) за границей в резидентуре НКВД сначала в Финляндии, затем в Эстонии. Живет с женой и двумя детьми в Хельсинки и в Ревеле.

«В кадрах советской разведки это были лейтенант госбезопасности Чаплин и его жена Чаплина (Левинтова)».

Своим учителем мой дед считал советского разведчика Григория Сергеевича Сыроежкина, одного из активных участников операции «Синдикат-2», направленной против подпольного эмигрантского «Союза защиты Родины и свободы». В рамках этой операции был арестован ее лидер, известный террорист, писатель Борис Савинков. Сыроежкин допрашивал Савинкова, когда тот выбросился из окна; он, если верить легенде, пытался схватить заключенного за ногу, но из-за повреждения руки не смог его удержать. В 1925 году он принял участие в захвате английского разведчика Сиднея Рейли. Один из знавших его чекистов рассказывал, что в оперативной работе Сыроежник «находил полное удовлетворение своим наклонностям. Он был сообразительным, быстрым в движениях, физически сильным. Ему, видимо, импонировало то, что результаты оперативной работы получались тут же, сразу, и полностью зависели от того, как он построит и приведет в исполнение задуманный им оперативный план». Он боролся с противниками советской власти в Польше, Белоруссии, Бурятии, на Кавказе и даже в Якутии, награждался орденами, почетными подарками, оружием, дослужился до звания майора госбезопасности (что по тем временам соответствовало армейскому званию генерал-майора).

В начале тридцатых годов Сыроежкин установил контакт с руководителем Кронштадтского восстания Степаном Петриченко, бежавшим после поражения мятежа в Финляндию, и узнал от него, что на советско-финской границе финнами ведется масштабное военное строительство. В 1933 году Сыроежкина переводят в Ленинград, где он работает до 1936 года, часто выезжая в командировки в Скандинавские страны, в том числе в Финляндию. Чаплин, скорее всего (это, впрочем, всего лишь гипотеза и семейное предание), работал там под его руководством, собирая материалы о военном строительстве.

В 1934 году финские контрразведчики высылают его из страны, раскрывают его настоящее имя. О причинах этого до открытия архивов можно только догадываться. Журналист Борис Кравцов в разгар перестройки, в августе 1989 года, написавший о Сергее Чаплине три объемные статьи в газете «Ленинградская правда», довольно туманно пишет об этом эпизоде: «…Это было в тревожные тридцатые годы, когда к власти в Германии пришел фашизм. Советский разведчик… оказался в тяжелом, буквально безвыходном положении: надо было выполнить важнейшее задание, связанное с риском для жизни. Поручить его в тот момент было некому. И тогда, вспоминала впоследствии его жена, “он назвал мое имя, не считаясь с тем, что я была его женой и матерью его двух маленьких детей”».

Возвратившись в Ленинград в декабре 1935 года, Сергей Чаплин назначается уполномоченным Особого отдела по обслуживанию финского консульства. «В мою задачу входила, – признается он на одном из допросов в начале 1939 года, – борьба с право-троцкистскими, контрреволюционными элементами».

Ни одного из этих «элементов» ему за полтора года работы выявить не удалось.

 

1931 – 1937 годы

В 1931 году 28-летний Николай Чаплин возвратился в Москву на должность начальника Управления общественного питания Центросоюза.

В прозаическое, казалось бы, дело общественного питания и кулинарии он привносит комсомольские методы руководства. «Кто-то из коллег шутя назвал его “главным поваром страны”. Он отмахнулся, мол, какой я повар, и щей сварить не могу. А потом выбрал себе в Москве рабочую столовую и ходил туда постоянно, осваивая технологию, учился лепить биточки, кашу варить, щи. И на совещания к себе не только руководителей приглашал, но и студентов, школьников, чтоб из первых рук узнать, как же их кормят. По стране метался, вникал, помогал, старался стать, как писал в письме домой, “толковым кооператором”».

В 1933 году его переводят – назначают начальником политотдела Мурманской железной дороги (после убийства Кирова переименованной в Кировскую). В январе 1937 года он становится начальником Юго-Восточной железной дороги.

На Х съезде комсомола в 1931 году новый генеральный секретарь Александр Косарев, близкий друг Николая, выступая с отчетным докладом, заявил: «Шацкин вступил на путь предательства партии», «таким, как Шацкин, не место в рядах нашей организации». Про Чаплина Косарев сказал: «…Он способствовал работе право-левацкого блока». Ни о какой личной инициативе со стороны Косарева здесь, конечно, не могло быть речи: выполнялся приказ с самого верха, из тех, которые, если хочешь выжить, не обсуждают. Один делегат выразил настроение съезда: «За заслуги в ножки кланяемся, а за ошибки по хребту бьем», – после чего было единогласно решено: «С тт. Чаплина, Шацкина и Е. Цейтлина, как не оправдавших доверие ВЛКСМ, звание почетных комсомольцев снять».

Все встало на свои места: в СССР был всего один человек, который мог приказать Косареву отречься от старых, проверенных друзей, человек, ослушаться которого не смел никто. В поэме «Владимир Ильич Ленин» Маяковский писал: «Ленин и партия – близнецы-братья». Теперь таким «близнецом» стал Сталин.

На исходе 20-х годов происходит Великий перелом, начинается коллективизация, вторая сталинская революция сверху, ликвидация кулачества как класса, война против крестьянства, полностью изменившая соотношение сил в стране и внутри партии.

«Города… оказались, – описывает ситуацию начала 30-х годов историк Йорг Баберовски, – запруженными потоками крестьян, мигрирующих из деревни. Москва, Санкт-Петербург, Одесса, Тифлис и другие крупные центры стали крестьянскими метрополиями: сословия, имеющие собственность и образование, хоть и правили здесь, но властью не обладали. Многие города… возникли из “ниоткуда”… Деревня не растворялась в городе, а завладела им и подчинила его себе, придав ему свой отличительный облик».

Россия, как и пришедший ей на смену СССР, была по преимуществу крестьянской страной, примерно четыре пятых ее жителей жили в деревне. Когда Октябрьская революция передала крестьянам помещичью землю, многие пролетарии с деревенскими корнями покинули полуголодные города, чтобы поучаствовать в разделе земли, да и просто лучше питаться. Страна победившего пролетариата парадоксальным образом стала еще более крестьянской. В 20-е годы крестьяне и национальные меньшинства (евреи, армяне, грузины, латыши) мигрировали в города в количествах, допускавших их интеграцию. С началом революции сверху положение дел радикально меняется. В ходе коллективизации крестьян не просто натравливают друг на друга, загоняют в колхозы, изгоняют, уничтожают, но вытесняют в города, запуская невиданной силы механизм дикой урбанизации. Миллионы крестьян уже не втягивались городами с целью ассимиляции, а заполняли их под завязку, завладевали ими, переделывая под себя обычаи, навыки, культуру и так уже затерроризированного революцией городского населения.

Когда историки представляют Сталина заклятым врагом крестьянства, с одной стороны, с ними трудно не согласиться, с другой же – к этому утверждению требуются существенные дополнения. Тут важно, что понимать под крестьянством. Тех, кто, став колхозниками, остались в деревне? Тех, кого объявили кулаками, расстреляли или выслали в отделенные районы? Или тех, кто, перебравшись в города, переделал их на свой крестьянский лад, получил там образование, сделал карьеру, создал оригинальную советскую культуру? Первых и вторых можно считать в массе своей жертвами сталинизма; с третьими (а их было не меньше) все значительно сложнее. Если бы они не поддержали Сталина, то как один из ленинских наследников-«диадохов», все 20-е годы успешно интриговавший против Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина и других конкурентов, начиная с 1930 года вдруг стал бы единоличным лидером партии, а вскоре абсолютным властителем страны, Хозяином, как именовали его приближенные? С чьей помощью, при чьем молчаливом согласии он сумел в 30-е годы сначала расправиться с остатками старой городской культуры, а потом «порубать» почти всю ленинскую элиту? Кто и теперь, через шестьдесят лет после смерти диктатора, все еще называет его «лицом России»?

Да, так называемые кулаки и крестьянство, прикрепленное к земле, подверглись массе ограничений, не получили паспортов, но десятки миллионов крестьян в городах составили основу сталинской системы. Диктатору было просто неоткуда больше черпать ресурсы своих сторонников. Крестьяне в России жили не только в деревне; значительная часть городского населения имела недавнее сельское происхождение, и если немного «потереть» ленинских пролетариев, на поверхность вылезет их деревенская сущность, неперерезанная пуповина, связывающая их с сельским миром. Вот как описывает быт своей семьи в Ленинграде времен его детства Георгий Жженов «Жили без столичных удобств, по-деревенски… полати от стены до стены вместо кроватей… Ели из одной общей чашки деревянными ложками, начиная от отца и дальше по часовой стрелке». Семья перебралась в северную столицу еще до революции из Тверской губернии и формально считаться крестьянской никак не могла. И таких семей, ведших в городах деревенский образ жизни, и в России, и в СССР, думаю, было немало. В результате коллективизации крестьяне в городах получили гигантское пополнение; практически отпала необходимость в их дальнейшей урбанизации: теперь им надо было встраиваться в культуру, больше похожую на привычную им, исходную, деревенскую.

Если кто-то знает, на какие еще достаточно многочисленные слои населения могла опереться сталинская диктатура, пусть назовет их – я их не вижу. Культурный пласт, накопленный в России за триста лет правления династии Романовых, частично погиб на войнах, мировой и Гражданской, частично был вытеснен за пределы России, частично стал «бывшими людьми», «лишенцами», частично забился по углам, тщательно скрывая свое происхождение. Большевистская интеллигенция была слишком зачарована мировой революцией для того, чтобы смириться с идеей построения социализма в одной стране, и Сталин понимал, что, начиная коллективизацию, создает себе в ее стане многочисленных недовольных; это было не то, о чем они мечтали все 20-е годы.

Убежденный коммунист Виктор Серж, поклонник Ленина и Троцкого, с ужасом пишет о происходящем: «Мы предлагали обложить крестьян налогом – их уничтожают! Мы предлагали внести ограничения и изменения в НЭП – его отменяют!.. экспортируют продукты, а Россия погибает от голода».

Согласен с Джузеппе Боффой: прегрешения Бесо Ломинадзе и Николая Чаплина на Кавказе, Сергея Сырцова в Совмине РСФСР, Лазаря Щацкина и других партийцев ленинского призыва, скорее всего, заключались в том, что они старались приостановить, замедлить темпы коллективизации. Нутром чувствовали: война против крестьянства и сопровождающая ее «дикая урбанизация» ставят точку на международном характере Красного Октября, на грезах о мировой революции, на минимуме внутрипартийной демократии, существовавшем в 20-е годы.

С тех пор Сталина старые партийцы стали сравнивать с Чингисханом.

До того как добраться до партийной элиты, карательные органы режима в рамках так называемого «кулацкого приказа» занялись вылавливанием и уничтожением остатков старых городских слоев (царских офицеров, судей, городовых, купцов, дворян, почетных граждан).

В 1928 году, когда Николай прощался с комсомолом, в его рядах было около двух миллионов юношей и девушек, в основном крестьянского и пролетарского (в советском смысле слова) происхождения, и они, конечно, были активно задействованы в революции сверху. Было еще четыре миллиона юных пионеров, родившихся при советской власти.

Москва 30-х годов, писал возвратившийся из первого заключения на Урале Варлам Шаламов, была городом страшным: бесконечные очереди, пустые полки, заградительные отряды вокруг города, «закрытые распределители для привилегированных и надежных». От изобилия нэпа и былых свобод не осталось и следа.

Отозванный с Кавказа, «пропесоченный» в ЦК партии, раскритикованный на комсомольском съезде, единогласно выгнанный из почетных комсомольцев, Николай Чаплин, видно, понимал непрочность своего положения, неясность будущего.

Сужу об этом по одному эпизоду. В начале 30-х годов был арестован наш дальний родственник, чья подпись, рассказывала моя мама, стояла на советских червонцах. Посмотрел в Сети: это был, значит, Захарий Соломонович Каценеленбаум, которого обвиняли по делу «контрреволюционной меньшевистской вредительской организации в Госбанке СССР» и 25 апреля 1931 года приговорили к пяти годам ИТЛ. У него остались дети, на семейном совете решали, что теперь делать: брать их к себе или нет? Другие колебались, а Николай сказал: «Берите и не раздумывайте. Неизвестно еще, что будет с нами и с нашими детьми».

1 декабря 1934 года происходит событие, которое перевернет жизнь страны. Убитый в этот день Сергей Миронович Киров хорошо знал и ценил Николая еще со времен его работы на Кавказе в начале 20-х годов. Он был его партийным покровителем (таким, каким для Ломинадзе являлся Орджоникидзе), ценил организаторские способности Николая, его скромность в быту, заботился о создании для него нормальных условий работы. Анастас Микоян передавал отзыв Кирова и Орджоникидзе о Николае: «Настоящий коммунист, превосходный работник, отличный товарищ». Александр Тамм, который в тридцатых годах жил вместе с семьей Чаплиных в Ленинграде, в огромном доме на Каменноостровском проспекте, вспоминает, как любовно относился к Николаю ленинградский вождь: «Он, Киров, на каком-то активе сказал нам: “В Ленинград скоро приедет отличный работник Николай Чаплин. Будет работать начальником политотдела Мурманской дороги”».

В семейном архиве сохранился любопытный документ на бланке политотдела Мурманской железной дороги, датированный 2 октября 1934 года (менее чем за два месяца до убийства Кирова) и адресованный Кирову: Николай жалуется на простой вагонов по вине некого Невдубстроя, недогрузившего за сентябрь торфом 476 вагонов:

«Невдубстрой не принимает никаких мер к рационализации выгрузки торфа и превращает вагоны в склады на колесах…

Прошу этот вопрос поставить на Секретариате Обкома с вызовом руководителей Невдубстроя и Мурманской ж.д.».

На документе стоит резолюция Кирова от 4 октября 1934 года: «На срочное рассмотрение».

Неизвестно, состоялось ли до убийства Кирова «срочное рассмотрение», стал ли Невдубстрой после него быстрее отгружать торф, или – что более вероятно – число «складов на колесах» продолжило расти.

Зато, читая подобные документы, понимаешь, почему Николая Чаплина и других руководителей в конце концов сделали ответственным за провал работы на Мурманской железной дороге, превратили в шпионов и диверсантов: катастрофически низкая квалификация рабочих, из рук вон плохая организация труда, связанные с ней аварии, простои, опоздания легко перекодировались репрессивным аппаратом, персонифицировались, превращались в теракты, диверсии, подготовленные «врагами народа». Тем более что миллионы вчерашних крестьян прекрасно понимали этот магический язык: очередная расправа с «врагами» поднимала престиж вождя, принося фантомальное облегчение массе. Попытки же рационального объяснения, напротив, представали в глазах неграмотных людей еще одной коварной формой вредительства.

Итак, вечером 1 декабря 1934 года С.М. Киров, шедший на заседание по коридору Смольного, где находился Ленинградский горком и обком ВКП(б), был убит выстрелом в затылок неким Леонидом Николаевым.

Твердый сталинец, Киров в то же время отличался от других членов Политбюро такими качествами, как ораторский талант, простота, демократизм, доступность, близость к рабочим массам. Он, считает видный чекист-перебежчик А. Орлов, «был единственным членом Политбюро, не боявшимся ездить по заводам и выступать перед рабочими».

Как видим, это те самые качества, которыми гордились комсомольские вожди тех лет.

Версия Никиты Хрущева, согласно которой убийство было организовано Сталиным и НКВД, у современных историков подтверждения не получила. Считается, что это был акт мести со стороны психически неуравновешенного одиночки.

Зато при ответе на вопрос «кому выгодно?» («qui bono?») двух мнений быть не может: убийство было выгодно Сталину. Он тут же не просто закрутил все возможные гайки, ввел «тройки», резко упростил процедуры расправы, но и (до всякого следствия) назвал виновников. Вот как это выглядело в изложении его приближенного, секретаря ЦК Николая Ежова: «…Т. Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и Косарева и говорит: “Ищите убийц среди зиновьевцев”. Я должен сказать, что в это не верили чекисты… Пришлось вмешаться в это дело т. Сталину. Товарищ Сталин позвонил Ягоде и сказал: “Смотрите, морду набьем”…»

Писатель Корней Чуковский присутствовал на похоронах Кирова вместе с опальным Львом Каменевым. В Колонном зале Дома союзов, где стоял гроб, даже лампочки были обтянуты черным крепом. Каменев хотел встать в почетном карауле. «Я стоял слева и отлично видел лицо Кирова. Оно не изменилось, но было ужасающе зелено…» Когда через несколько дней Каменева арестовали, писатель сокрушался в своем дневнике: «Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-то отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мной в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы…»

На Ленинград обрушились репрессии невиданной силы, получившие у историков название «кировский поток». Сталин объявил северную столицу гнездом «бывших людей», царских чиновников, жандармов и полицейских; только что образованными «тройками» НКВД из города были высланы 39 660 человек, 24 374 человека были приговорены к разным срокам наказания. Поскольку ищейкам диктатора было жестко приказано взять «зиновьевский след», сторонники опального вождя были высланы на север Сибири и в Якутию.

С убийства Кирова начинаются злоключения и жившей на Васильевском острове семьи Жженовых: ее также втягивает в «кировский поток». Когда с телом вождя в Таврическом дворце прощался ленинградский университет, стояли сильные морозы, и Борис Жженов, студент-математик, сказал своему комсоргу, что не может идти туда в «разбитых ботинках» (других не было), боится обморозить ноги. Комсорг на него донес «куда надо», Борис был исключен из университета, целый год обивал пороги начальственных кабинетов, добился в конце концов восстановления, но в декабре 1936 года был вызван в Управление НКВД на Литейном проспекте, в так называемый Большой дом: «Домой, – вспоминает его младший брат Георгий Жженов, – он оттуда не вернулся никогда». Последнее свидание с братом Георгий запомнил на всю жизнь; на нем тот тайком передал матери записи о том, что ему довелось пережить в сталинских застенках, что творили с ним и с другими арестованными следователи НКВД. Прочитав эти записи, Георгий не поверил, принял за бред помутившегося рассудка, «усомнился в психическом здоровье брата». Потрясенный, он сжег эти листки в печке, о чем потом очень жалел. В правоте брата ему вскоре предстояло убедиться на собственном горьком опыте. В мае 1937 года Борису дали 7 лет за «антисоветскую деятельность», а семью (за исключением Георгия, за которого вступился его учитель, режиссер Сергей Герасимов: актер был нужен на съемках кинофильма «Комсомольск») выслали из Ленинграда.

В книге «Советские массовые праздники» историк Мальте Рольф описывает резкие изменения во взаимоотношениях «вождей» с массами, произошедшие к середине 30-х годов, на примере двух картин: «Праздник Конституции» И.И. Бродского (1930) и «С.М. Киров принимает парад физкультурников» А.Н. Самохвалова (1935).

На картине Бродского нет четких границ между «народом», собравшимся для торжества на открытом поле, и «вождями», которые стоят на импровизированной деревянной трибуне. Трибуна не воспринимается как барьер между теми, кто «наверху» и кто «внизу»; одни свободно перетекают в других. «На картине отсутствует фокус, притягивающий взгляды и приковывающий внимание всех смотрящих. Композиция картины не выделяет оратора… Никак не обозначены ни передовики производства, ни активисты… Мы видим неструктурированную аморфную массу, “море голов” – метафора, которой часто пользовались при описании праздников 20-х годов».

Совершенно иначе это соотношение выглядит на картине «Киров принимает парад физкультурников». Народные массы здесь не аморфны, а «выстроены», вождь четко отделен от «ведомых». Каменная трибуна выше человеческого роста, «обожательницы не могут дотянуться до главы партийной организации, чтобы вручить ему букет цветов… На картине вождь притягивает взоры всех, кто ее населяет… сияющие глаза женщин передают эротику власти». Киров, стоящий на высокой, массивной трибуне, недосягаем для устремленных к нему масс, да и сами эти массы теперь четко структурированы по росту и статусу. Если на митингах толпа как бы «омывала» трибуну оратора, то на парадах «колонны демонстрантов» соприкасаются с одиноким в своем величии вождем только обожающими взглядами, тянутся к нему издалека, из-за непреодолимой границы.

Как Киров на картине Самохвалова не похож на «Мироныча», каким его знали питерские рабочие и комсомольские вожди ленинского призыва! Последний хранитель «комсомольского стиля» в сталинском Политбюро посмертно изображен не таким, каким он был, а таким, каким ему по новым правилам надлежит быть: всезнающим, холодным, недоступным… Как сам великий Сталин.

Апогея женское желание, направленное на вождя, достигает в «Колыбельной» Дзиги Вертова (1937), где массы женщин, девушек, девочек с обожанием тянут руки к похожему на небольшого моржа, усатому, рябому, одетому в полувоенный френч человеку, который в ответ слегка поводит руками и улыбается им из своего недостижимого, прекрасного далека. Каждые несколько секунд повторяется имя «Сталин», «великий Сталин – детям самый лучший друг», а «друг детей» с плохо скрываемым раздражением отдирает от себя чудом (охрана недоглядела) очередное добравшееся до него обожающее женское тело.

Вот дневниковая запись от 22 апреля 1937 года Корнея Чуковского, побывавшего на каком-то съезде: «Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый, величавый… Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем… Каждый его жест воспринимался с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства…

Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, и мы оба упивались нашей радостью».

 

«Сталинский ученик, товарищ Косарев»

Александр Косарев, возглавивший комсомол в 1929 году, после краткого, десятимесячного секретарства Александра Мильчакова, уже на следующем комсомольском съезде обличил как предателей дела партии основателя комсомола Лазаря Шацкина и своего предшественника на посту генсека Николая Чаплина.

Сделал он это под сильнейшим давлением Сталина.

Дело в том, что по степени преклонения Сталин образца 1931 года (не говоря уж о более поздних личинах диктатора) и Сталин 20-х годов – две совершенно разные фигуры.

Борис Бажанов в начале 20-х годов работал секретарем, готовившим материалы для заседаний Политбюро. В мемуарах, написанных во Франции, куда ему удалось бежать, упоминается такой случай: как-то Сталин был не в духе и вместо того, чтобы передавать, как обычно, папки с материалами ему в руки, стал швырять их через стол. Бажанов пару раз стерпел, а потом, обидевшись, в свою очередь кинул очередную папку генсеку ВКП(б) через стол. Следующую папку Сталин передал ему в руки. В другой раз Бажанов, несмотря на настойчивую просьбу Сталина, отказался выпить с ним бокал грузинского вина. «Вино хорошее, кахетинское!» – «Я не пью, товарищ Сталин».

Если бы в начале 30-х годов этот жест повторил любой член Политбюро, не сносить бы ему головы.

Журналист и литературовед Иван Гронский, хорошо знавший вождя в 30-е годы, рассказывает случай, наглядно иллюстрирующий произошедшую метаморфозу. Однажды на приеме в Кремле Сталин был в хорошем настроении и часто поднимал бокал. «К нему подошел Бухарин и сказал: “Коба [подпольная кличка Сталина; так его имели право называть ближайшие друзья. – М.Р.], тебе больше нельзя”. И тут Гронский заметил, как сверкнул глаз вождя: “Николай, запомни: мне все можно…”»

С некоторых пор ему действительно стало можно все.

Секретарство Николая Чаплина пришлось на время, когда ленинские диадохи боролись за власть. Контуры победы Сталина в этой схватке обозначились довольно рано, и возглавляемый им Цекамол неизменно был на его стороне. Но одно дело полемизировать с «отступниками» на пленумах и съездах, а другое – заклеймлять их как врагов и требовать физической расправы с ними.

Николай регулярно контактировал со Сталиным в 1924 – 1928 годах, получал от него указания и выполнял их как волю партии, но личные отношения были у него, похоже, с Крупской, Кировым и Орджоникидзе.

Косарева же Сталин приблизил, буквально привязал к себе, тот слыл его любимцем.

А чем это чревато для фаворитов вождя, мы уже знаем на примере Ломинадзе.

Вскоре новый лидер молодежи почувствовал на себе изнанку этой близости. «Мы, Косарев, с тобой в этой стране два руководителя такого ранга [имелось в виду – два генеральных секретаря. – М.Р.]. Признайся, тебе не хочется из “маленьких” генсеков в “большие”?» – как бы в шутку поинтересовался Иосиф Виссарионович.

Представляю, в какой ужас пришел от этого вопроса Александр! С какой страстью ему пришлось уверять болезненно подозрительного диктатора в отсутствии у него малейшего намека на подобные намерения!

В 1928 году Косарев женился на дочери старого большевика Виктора Нанеишвили, Марии. Сталин, у которого слежка за партийной верхушкой работала как часы, конечно, был об этом осведомлен.

И вдруг он, как ни в чем не бывало спросил у Александра, на ком же он все-таки женат. Узнав от него о Нанеишвили то, что ему и так было давно известно (подноготную каждого из старых большевиков, тем более грузинских, Хозяин знал наизусть), Сталин выпустил очередную порцию яда: «Я Нанеишвили хорошо знаю. Это мой враг, учти. Мы с ним спорили по национальному вопросу».

Что должен был чувствовать Косарев, узнав, что он вот уже несколько лет изменяет генсеку, живя с дочерью его личного врага?

Как это отразилось на его отношениях с Марией, можно только догадываться, но с этого момента Косарев был еще на одном крючке у Сталина. При желании, если провинится, ему будет о чем напомнить – пусть знает и тем более старается услужить Хозяину!

И на подобных крючках у Сталина были развешаны все.

Косарев развил бурную деятельность: по его призыву комсомол взял шефство над ВВС, поддерживал клубы ДОСААФ, развивал парашютный спорт; по зову Орджоникидзе комсомольская бригада во главе с генсеком работала на Сталинградском тракторном заводе, и он лично спустил с конвейера пятитысячный трактор; при Косареве развивались школы ФЗУ, он звал молодежь на строительство гигантов советской индустрии.

В отличие от своего предшественника, впервые повидавшего Европу в качестве помощника кочегара, новый глава Цекамола часто бывал за границей на всевозможных антиимпериалистических, антивоенных конгрессах, избирался в международные организации. Его именем назывались улицы, заводы, совхозы, клубы, спортивные общества.

Звездным часом Александра Косарева стал Х съезд ВЛКСМ, состоявшийся в 1936 году. Делегаты наперебой пели ему дифирамбы, немыслимые в 20-е годы: «талантливый ученик Сталина», «боевой руководитель сталинской молодежи, которого вырастил таким сталинский ЦК ВКП(б) и лично товарищ Сталин». Под бурные аплодисменты звучали здравицы: «Ура товарищу Косареву!», «Да здравствует сталинский ученик т. Косарев!»

«Отец народов» требовал от своего ученика одного: обнаруживать, разоблачать и передавать в руки «органов» новых и новых врагов. Косарев старался как мог: на пленумах ЦК ВЛКСМ в 1937 году он назвал врагами народа многих своих старых, испытанных товарищей. На знаменитом пленуме ЦК ВКП(б) в феврале – марте 1937 года, с которого увели в наручниках Бухарина и Рыкова, Косарев громче всех требовал немедленного суда над ними и расстрельного приговора.

Но ненасытному «учителю» этого было мало: он требовал больше крови.

21 июля 1937 года Сталин пригласил к себе секретарей ЦК ВЛКСМ. Разговор проходил в присутствии Николая Ежова, которому «Ленин сегодня» предложил ознакомить комсомольских руководителей с «тем, какую враждебную работу проводят ваши комсомольцы». Нарком НКВД зачитал «показания» секретаря Саратовского обкома комсомола Михаила Назарова о том, как он был завербован в контрреволюционную организацию.

«Пикина [секретарь Цекамола. – М.Р.] не выдержала:

– Этого не может быть. Я знаю Мишу Назарова с детства. Мы были соседями по Васильевскому острову. Росли вместе. Месяц назад я ездила в командировку в Саратов. Назаров – энергичный, нормально работает, растит троих детей.

Ежов еле слышным голосом обронил: “Таковы данные, которыми мы располагаем”.

На это Косарев взорвался:

– Эти данные неверны! Назаров зарекомендовал себя с хорошей стороны.

– Мы предъявляем вам факты, а вы нам эмоции, – возразил Сталин».

О том, что «факты» такого рода создаются в пыточных застенках НКВД, комсомольские вожди, естественно, в присутствии Сталина и Ежова заикнуться не смели.

Подобных эмоций – стремления заступиться за своих – Хозяин не прощал.

И он дал Косареву это понять.

В марте 1938 года в Кремле состоялся торжественный прием по случаю возвращения участников дрейфующей станции «Северный полюс». Сталин при всех демонстративно чокнулся с комсомольским лидером, обнял его и расцеловал. Раздались аплодисменты.

Только жена Косарева заметила: лицо мужа стало после этого поцелуя мертвенно-бледным. «Лишь выходя из Кремля, он объяснил: “Знаешь, что шепнул мне Сталин после поцелуя?

Если предашь – убью!”»

Это было последнее предупреждение.

Косарев, прирожденный энтузиаст (на тогдашнем языке «закоперщик»), вдохновенный оратор, старавшийся быть в гуще молодежи, по привычке общаясь с ней как в 20-е годы, часто забывал, что в новой ситуации надо взвешивать каждое слово, иначе наживешь могущественных врагов.

Однажды на торжественном застолье на Кавказе он произнес тост, оказавшийся фатальным:

– Пью за большевистское руководство Закавказья, которого у нас нет!

После этого тоста первый секретарь ЦК КП Азербайджана Мир Джафар Багиров демонстративно встал из-за стола и вышел из зала, и понятно почему: во главе Закавказского бюро ЦК ВКП(б) стоял в то время его друг и покровитель Лаврентий Берия, вскоре ставший преемником Ежова.

Арестовывать Косарева Берия (это был, кажется, единственный подобный случай) 29 ноября 1938 года приехал лично.

В заключении Александр, несмотря на пытки, держался мужественно, кричал следователю Борису Родосу: «Гады, преступники, вы советскую власть губите. Все равно за все ответите, сволочи!»

Его пытали. Вот как это выглядело в описании свидетеля, дававшего показания в пятидесятые годы: «Косарев лежал на полу вниз головой и хрипел. Макаров держал его за ноги, Родос за голову, а Шварцман бил его резиновым жгутом». Историку Никите Петрову удалось выяснить, почему Косарев не опроверг на суде показаний, данных под пытками. Оказывается, следователь Лев Шварцман обещал уговорить Берию сохранить комсомольскому лидеру жизнь при условии, что Александр скроет от суда методы следствия. Он действительно ходил с заявлением Косарева к Берии [не знал, что Берия имеет на Александра зуб. – М.Р.], но тот наотрез отказал.

До сих пор по Рунету ходят слухи, что Берия готовил еще один комсомольский показательный процесс и лишь мужественное поведение на следствии Косарева и его друзей (прежде всего секретаря ЦК ВЛКСМ Валентины Пикиной) не дало ему этого намерения осуществить.

Я, честно говоря, в это не верю.

Уж в чем в чем, а в логике спецопераций Хозяин разбирался прекрасно, и зачем ему было после казни ближайших соратников Ленина – Зиновьева, Каменева, Бухарина, Крестинского, Рыкова – выводить на публичную экзекуцию куда менее известных и «знаковых» руководителей комсомола?

Расстреляли Александра Косарева в Лефортовской тюрьме 23 февраля 1939 года. Да, по иронии судьбы это был день Красной армии, для укрепления которой он так много делал.

Товарищу Сталину передали предсмертное письмо Косарева, в котором была фраза, наверняка задевшая его безмерное самолюбие: «…Уничтожать кадры, воспитанные советской властью, безумие».

Следующий вождь комсомола, Николай Михайлов, был назначен первым, а не генеральным секретарем.

Эпоха генсеков Цекамола закончилась.

 

Апокалипсис 1937 года

Логика происходившего в Москве в 1937 году еще далека от постижения. В этом честно признается автор самого, пожалуй, подробного исследования на эту тему – «Террор и мечта. Москва 1937 год», историк Карл Шлёгель: «Обратившись к самым разным сюжетам, эта книга не предлагает тем не менее никакого общего вывода, не содержит положения, которое связывало бы все воедино, и именно благодаря этому в ней есть то загадочное, что до сих пор отличает Москву образца 1937 года от многих других исторических катастроф». Книга представляет собой широкомасштабный коллаж, мозаику из параллельно развивающихся элементов террора (показательные процессы, Бутовский расстрельный полигон, празднование 20-летия ЧК в Большом театре, самоубийство Орджоникидзе, предсмертные записи Бухарина) и ликования (спортивные парады на Красной площади, празднование столетия смерти Пушкина, джаз, рекорды советских летчиков). Связующие звенья между сериями намечаются отдельными, скупыми штрихами. Автор как бы дает понять: более цельная картина, связанная с нахождением общего знаменателя между ликованием и террором, – дело будущего. И тут с ним трудно не согласиться.

Некоторые исследователи ставят под сомнение саму возможность объяснить террор средствами обычной логики. Для его постижения, считают они, нужна особая логика. Ян Филипп Реемтсма в книге «Доверие и насилие» пишет: «Попытки понять террор с помощью инструментальной логики терпели поражение потому, что для того, чтобы быть действенным, террор выводит эту логику за скобки. “Рациональным” террор является лишь в том случае, если он в достаточных количествах производит иррациональное. Террор обладает собственной рациональностью…»

Но о том, как выглядит эта независимая от обычной логики «рациональность», мы пока узнаем скорее от писателей, художников и поэтов, чем от историков.

Едва ли в истории существовала элита, имевшее о себе столь искаженное, чтобы не сказать извращенное представление, как большевистская. По статусу это были представители рабочего класса, но пролетариев среди них нужно было искать днем с огнем. Для них еще при Ленине был введен партмаксимум (их оклады были привязаны к средним заплатам рабочих), они должны были жить как все, но de facto ее представители пользовались многочисленными привилегиями (санаториями, распределителями, спецпайками, служебными машинами, прислугой). И пусть уровня жизни западноевропейского среднего класса они не достигли, все, как говорится, познается в сравнении. А контраст с царящей вокруг беспросветной нищетой был разительным!

Фатальный 1937 год советская элита встретила во всеоружии иллюзий.

В «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург умиляет описание того, как она, жена председателя Казанского исполкома, встретила 1937 год со своим старшим сыном Алешей в Астафьеве – доме отдыха для партийной элиты. Отдыхавшие там «ответственные дети» делили всех окружающих соответственно маркам служебных машин, которые были в распоряжении их отцов, дядей, дедов. «“Линкольнщики” и “бьюишники” котировались высоко, “фордщиков” третировали». Поскольку мужа Евгении возили «всего лишь» на «форде», дети, чьи родственники ездили на казенных «бьюиках» и «линкольнах», смотрели на ее сына свысока.

«Несмотря на то что в Астафьеве кормили как в лучшем ресторане, а вазы с фруктами стояли в каждом номере и пополнялись по мере опустошения, некоторые дамы, сходясь в курзале, брюзгливо критиковали местное питание, сравнивая его с питанием в “Соснах” и “Барвихе”.

Это был настоящий пир во время чумы…»

Евгения Гинзбург права: девяноста процентам «хозяев жизни» предстояло в ближайшее время сменить астафьевские, барвихинские и иные апартаменты на нары Бутырской тюрьмы. Но и в преддверии катастрофы они, как видим, вели себя так, как если бы их благополучию ничто не угрожало – более того, в кругу «избранных» выставляли его напоказ.

Не думаю, что Александр Косарев или Николай Чаплин жили хуже, чем большинство обитателей этого партийного дома отдыха. Времена, когда «комса» носила потертые шинели, с аппетитом ела жаркое из воблы и пила чай с сахарином, миновали, хотя многие представители номенклатуры по-прежнему видели себя кто ссыльными большевиками-подпольщиками, а кто «комиссарами в пыльных шлемах» на Гражданской войне.

Тем болезненнее было для них падение с партийного Олимпа.

В 20-е годы слова «член партии с 1898 года», «большевик с подпольным стажем» произносились молодыми партийцами, комсомольцами с благоговением, едва ли не со священным трепетом; это была «тончайшая прослойка нашей партии», на которой держался ее авторитет, которой гордился Ленин.

Показательная казнь Зиновьева с Каменевым, за которой последовал ряд аналогичных расправ, истолковывалась в этих кругах как месть Сталина конкретным отступникам, которых и они дружно клеймили позором на партийных съездах, надеясь, что уж их-то – тех, кто всегда «колебался вместе с линией партии», верно служа Сталину, – не тронут.

Но в 1937 году планка требований к лояльности взлетела так высоко, а понукаемое, подстегиваемое Сталиным НКВД стало столь вездесущим, неразборчивым в средствах и кровожадным, что перестали выдерживать нервы и у самых закаленных бойцов, «проваренных в чистках, как соль», по словам Осипа Мандельштама.

На пленуме ЦК ВКП(б) 23 – 29 июня 1937 года член партии с 1898 года, многолетний руководитель Коминтерна Осип Пятницкий выступил против предоставления органам НКВД СССР чрезвычайных полномочий, за что тут же был выведен из зала, а через месяц арестован. Квартиру чекисты обыскали так тщательно, что пропали ценные вещи, сберегательные книжки, семейные накопления. Жена вчерашнего коммунистического полубога Юлия Соколова-Пятницкая бросилась к старым друзьям мужа – те как по команде куда-то пропали, словно испарились; на улицах знакомые стали шарахаться от нее.

Впрочем, родственница другого старейшего большевика, Арона Сольца, высокопоставленная дама по прозвищу Жаба, снизошла-таки до прокаженной, объяснила обезумевшей от горя женщине изменившуюся логику ситуации. На вопрос, как «они» могли так поступить с ее Пятницким, прекрасно зная, что ни шпионом, ни, упаси Бог, троцкистом он в жизни не был, Жаба ответила: «“Дело не в том, был он виновен или нет – дело в том, верят ему или нет… Елена Дмитриевна [Стасова. – М.Р.] пропустила через себя массу шпионов, устроила их на работу, но ей верят и не трогают. Серго Орджоникидзе ужасных дел натворил [конечно, не забыто в том числе его покровительство Бесо Ломинадзе. – М.Р.], окружил себя шпионами, но ему верят… Ну а Пятницкому не верят… Больше сказать ничего не могу”.

Потом я сказала: “Может быть, самый лучший выход – смерть для меня?” Она засмеялась и сказала: “Ну, это не так просто. Люди уходят из жизни, когда уже сил нет. А ты еще их сначала растрать”».

Сил женщине хватило на три года; «органы» ей в этом помогли: Пятницкая умерла в лагере в 1940 году.

В октябре 1937 года не выдержал, «сорвался» сам Арон Сольц, еще один большевик с 1898 года, известный в партийных кругах как «совесть партии»: он потребовал создать комиссию по расследованию деятельности Генерального прокурора СССР Вышинского. Узнав об аресте Валентина Трифонова (отца писателя Юрия Трифонова), ветеран партийных чисток Сольц бросил в лицо Андрею Януариевичу: «Я знаю Трифонова тридцать лет как настоящего большевика, а тебя как меньшевика».

Сталин о меньшевистском прошлом Генерального прокурора, естественно, осведомлен был не хуже Сольца. Но в НКВД под его руководством тогда готовились к постановке сталинского Gesamtkunstwerk, третьего, «бухаринского» показательного процесса. Хозяин нуждался в услугах на вид интеллигентного, образованного, красноречивого, циничного (хотя до «отца народов» и ему было в этом плане ой как далеко!) Вышинского.

В марте 1938 года «совесть партии» была принудительно помещена в… сумасшедший дом.

Действительно, сказать правду в конце 1937 года мог только сумасшедший.

В 1936 году Николая Чаплина за успешную работу на транспорте награждают орденом Ленина.

В середине тридцатых годов железные дороги становятся вотчиной Лазаря Кагановича. Масштабы развязанного им на транспорте террора поражают воображение даже на фоне зашкаливающих общесоветских. 3 июня 1937 года в газете «Гудок» появляется статья под типичным для того времени заголовком: «О вредительстве на Юго-Восточной железной дороге и оппортунистическом благодушии начальника дороги». Этим начальником был Николай.

«Трижды видели родные, как плакал “железный брат” Николай. В день смерти Ленина. После убийства Кирова. И в июне 1937 года, когда приехал на дачу к сестре в Переделкино, измученный матерщиной, оскорблениями, которыми осыпал его в своем кабинете нарком путей сообщения Каганович».

Развязка не заставила себя долго ждать.

Сестра Николая, Мария Павловна, рассказала: «Только Александр с Николаем добрались домой (Коля едва успел стянуть сапоги), как те самые [курсив мой. – М.Р.] постучали в дверь. “Кто здесь Чаплин Николай Павлович? У товарища Кагановича срочное совещание”. – “Я Чаплин, какое уж там совещание…” Николай взялся за лацкан пиджака, хотел снять орден Ленина, чтобы он не пропал где-нибудь в застенках НКВД. “Не надо, оставьте. Мы едем в Кремль. Там награды не отбирают. Через часок-другой вернетесь”. Коля смолчал, обнял Александра (остальные домочадцы спали). Братья присели, как перед дальней дорогой. “Поцелуй своих, Машу и не дай пропасть Розе с детьми”, – шепнул Николай на прощанье. Больше мы его не видели».

Николай был арестован в кремлевском кабинете Кагановича 28 июня 1937 года.

Ходили слухи, что всего за несколько недель до ареста Сталин подбодрил бывшего комсомольского вождя: «Пора тебе, Чаплин, выходить на большую дорогу».

Арестованному Николаю Чаплину припомнили его связь с Бесо Ломинадзе, поддержку «право-левацкого блока», «двурушничество» и прочие грехи, каждый из которых имел свое название на тогдашнем партийном жаргоне. Кроме того, его обвинили в организации террористической группы на Мурманской железной дороге, ставившей якобы целью убийство наркома путей сообщения Лазаря Кагановича.