Оставшись в безвестности о том, что пишут друг другу Рильке и Цветаева и сохраняются ли отношения, причиной которых он себя сознавал, Пастернак напряженно работает над поэмой «Лейтенант Шмидт». Его продолжает мучить ложное положение, в котором он оказался, не ответив Рильке на его благословение. Этот мотив сквозит в его письме к сестре Жозефине, путешествующей по Швейцарии: «Дорогие Жоня и Федя! Ваши коротенькие письма с дороги получены, спасибо за привет. Glion, Territet — мне кажется, что всё места, если не жительства, то бывания Rilke — и у меня на душе не грех, не позор, не раскаянье, — но горе. Не отвеченное, то есть без ответа оставленное его письмо ко мне начала мая! — Так все перепуталось».
В конце ноября Леонид Осипович Пастернак неожиданно получил письмо и маленькую фотографию Рильке в ответ на свое высказанное еще 30 апреля пожелание узнать, насколько изменился Рильке за те 15 лет, что они не виделись.
Е. А. ЧЕРНОСВИТОВА — Л. О. ПАСТЕРНАКУ
ChateauBellevue, Siene.
15 ноября 1926
Многоуважаемый Леонид Осипович,
позволите ли Вы называть Вас так? Только со вчерашнего дня знаю я Ваше отчество, — и знаю через... Райнера Мария Рильке.
Он Ваш друг, он также немного и мой друг, и я пишу Вам сегодня во имя нашей общей любви к нему, к его великому, глубокому и чистому творчеству.
В конце Вашего письма, которое он дал мне прочесть, Вы говорите о портретах, которые Вы видели за последнее время и которые не удовлетворили Вас. — Я сделала несколько недель тому назад пять-шесть снимков здесь, в Sierre, и прилагаю Вам один из них, по-моему, лучше всех удавшийся. Узнаете ли Вы Райнера Мария Рильке.
Из Вашего письма так и светится Ваша любовь к поэту, Ваша радость, что он нашелся, и Ваша admiration . Как теплой волной обдает это искреннее живое чувство того, кто читает Ваши строки, и так и хочется протянуть руки и радоваться вместе с Вами. Как чувствуется, что пишет русский человек и пишет к поэту, который ближе всех современных иностранных писателей стоит к России!..
Несколько недель тому назад узнала я через кн. Горчакову , что Райнер М. Рильке ищет секретаря, и именно русскую! И так судьба направила меня к нему, — добрая, милостивая, великая судьба!
Простите, что на первый раз столько пишу Вам.
Monsieur Рильке просил Вам кланяться, он очень благодарит Вас за Ваше последнее письмо и просит извинить его за молчание: тому виной его упорное продолжительное и почти необъяснимое и непонятное недомогание.
Шлю Вам искренний привет и крепко жму Вашу руку.
Евгения Черносвитова
Эту фотографию и вести о Рильке Л. Пастернак пересылает сыну в Москву с просьбой вернуть потом карточку обратно.
Начался 1927 год. Одним из первых известий было письмо от Цветаевой, написанное после долгого молчания:
ЦВЕТАЕВА — Б. Л. ПАСТЕРНАКУ
Bellevue, 31-го декабря 1926 г.
Борис!
Умер Райнер Мария Рильке . Числа не знаю, — дня три назад. Пришли звать на Новый год и, одновременно, сообщили. Последнее его письмо ко мне (6 сентября) кончалось воплем: Im Fruhling? Mir ist lang. Eher! Eher! (Говорили о встрече). На ответ не ответила, потом уже из Bellevue мое письмо к нему в одну строку: Rainer, was ist? Rainer, liebst Du mich noch?
----------------------
Передай Светлову (Молодая Гвардия), что его Гренада — мой любимый — чуть не сказала: мой лучший — стих за все эти годы. У Есенина ни одного такого не было. Этого, впрочем, не говори, — пусть Есенину мирно спится.
----------------------
Увидимся ли когда-нибудь?
— С новым его веком, Борис!
М.
Это было для Пастернака известием о крушении его духовного мира, о гибели лучших его надежд и планов.
На следующий день — еще одно письмо Цветаевой.
ЦВЕТАЕВА — Б. Л. ПАСТЕРНАКУ
Bellevue, 1-го января 1927 г.
— Ты первый, кому пишу эту дату.
Борис, он умер 30-го декабря, не 31-го. Еще один жизненный промах. Последняя мелкая мстительность жизни — поэту.
Борис, мы никогда не поедем к Рильке. Того города — уже нет.
Борис, у нас паспорта сейчас дешевле (читала накануне). И нынче ночью (под Новый год) мне снились 1) океанский пароход (я на нем) и поезд. Это значит, что ты приедешь ко мне и мы вместе поедем в Лондон. Строй на Лондоне, строй Лондон, у меня в него давняя вера. Потолочные птицы, замоскворецкая метель, помнишь?
Я тебя никогда не звала, теперь время. Мы будем одни в огромном Лондоне. Твой город и мой. К зверям пойдем. К Тоуэру пойдем (ныне — казармы). Перед Тоуэром маленький крутой сквер, пустынный, только одна кошка из-под скамейки. Там будем сидеть. На плацу будут учиться солдаты.
Странно. Только что написала тебе эти строки о Лондоне, иду в кухню и соседка (живем двумя семьями) — Только что письмо получила от (называет неизвестного мне человека). Я: — Откуда? — Из Лондона.
-----------------------
А нынче, гуляя с Муром (первый день года, городок пуст) изумление: красные верха дерев! — Что это? — Молодые прутья (бессмертья).
-----------------------
Видишь, Борис: в-троем, в живых, все равно бы ничего не вышло. Я знаю себя: я бы не могла не целовать его рук, не могла бы целовать их — даже при тебе, почти что при себе даже. Я бы рвалась и разрывалась, распиналась, Борис, п<отому> ч<то> все-таки еще этот свет. Борис! Борис! Как я знаю тот! По снам, по воздуху снов, по разгроможденности, по насущности снов. Как я не знаю этого, как я не люблю этого, как обижена в этом! Тот свет, ты только пойми: свет, освещение, вещи, инако освещенные, светом твоим, моим.
На тем свету — пока этот оборот будет, будет и народ. Но сейчас не о народах.
— О нем. Последняя его книга была французская, Vergers.
Он устал от языка своего рождения.
(Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской...
16 г.) .
Он устал от всемощности, захотел ученичества, схватился за неблагодарнейший для поэта из языков — французский («poesie») — опять смог, еще раз смог, сразу устал. Дело оказалось не в немецком, а в человеческом. Жажда французского оказалась жаждой ангельского, тусветного. Книжкой Vergers он проговорился на ангельском языке.
Видишь, он ангел, неизменно чувствую его за правым плечом (не моя сторона).
---------------------
Борис, я рада, что последнее, что он от меня слышал: Bellevue.
Это ведь его первое слово оттуда, глядя на землю! Но тебе необходимо ехать.
В конверт с этим письмом Цветаева вложила написанное ею по-немецки «посмертное письмо» к Рильке. Поскольку оригинальный текст утрачен, мы вынуждены привести сохранившийся русский перевод, отредактировав и уточнив его по записям в черновой тетради Цветаевой.
«Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Ты самому себе — самый новый год. (Любимый, я знаю, Ты меня читаешь раньше, чем я пишу) — Райнер, вот я плачу, Ты льешься у меня из глаз!
Милый, раз ты умер, — значит, нет никакой смерти (или никакой жизни!). Что еще? Маленький городок в Савойе — когда? где? Райнер, а как же гнездо для сна? Ты, ведь, теперь знаешь по-русски и знаешь, что Nest — гнездо и многое другое .
Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе — захочу туда, — а я не смею хотеть, — ты ведь знаешь, что связано с этим «хотеть».
Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом.
Думал ли ты когда-нибудь обо мне? — Да! да! да! —
Завтра Новый год, Райнер — 1927. 7 — Твое любимое число . Значит, ты родился в 1876 году? (газета)? — 51 год?
Какая я несчастная.
Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)
Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты в праве желать и делать.
В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили — как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил — (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказал — не комнату, не дом — целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.
Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня — тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?
Нет, ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко.
Ты — мой милый взрослый мальчик.
Райнер, пиши мне! (Довольно-таки глупая просьба?)
С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!
Марина
Бельвю, 31 декабря 1926. 10 час. вечера.
Райнер, Ты еще на земле, не прошло еще суток».
Борис Пастернак не ответил на это письмо. Но, исполняя просьбу сына, Л. О. Пастернак запросил подробности о смерти Рильке у Е. А. Черносвитовой. Она ответила 11 января 1927 года (приводим ее письмо полностью):
Е. А. ЧЕРНОСВИТОВА — Л. О. ПАСТЕРНАКУ
11 января1927 г.
Beauvallon, Golf Hotel.
Многоуважаемый Леонид Осипович,
Да, на этот раз верно страшное слово. Болезнь — в острой форме — хотя и продолжалась несколько недель, все же была молниеносной, и мы не могли поверить его концу.
Вы спрашиваете об имени этого недуга: по-французски он называется «leucemie». Это перерождение красных кровяных шариков в белые, вещь по большей части совсем неожиданная, непредвидимая и неизлечимая... Доктора бессильны как-либо действовать на таких больных, и все, что можно сделать, это облегчить, хоть немного, их страдания. Бедный Райнер М. Рильке очень мучался , в особенности за последние дни в Sierre, где мы пробыли до 31-го ноября. В клинике же («Val-Mont», над Montreux) ему хоть сумели уменьшить немного боли, и, благодаря Господу, его конец был тих. — Он покоится на маленьком кладбище, затерянном в горах его любимого Valais, недалеко от chateau de Muzot, где он прожил в одиночестве столько тихих зим, столько знойных лет.
Что значит его утрата для нас, для человечества. — Вы это знаете и чувствуете сами. Что она означает для меня, я даже высказать не могу.
Его attitude к смерти и к той жизни была полна спокойствия и уверенности. — Я глубоко верю, что его душа здесь, с нами, ближе еще, чем при жизни...
Как Вы видите, пишу Вам из Франции, куда он очень желал, чтобы я попала. В настоящую минуту я нахожусь у Princesse de Bassiano, друга R.M.R., которой он меня рекомендовал и которая просила меня приехать к ее детям, на два месяца. Мой адрес здесь: Е. T. Golf Hotel, Beauvallon par St. Maxime (Var).
Ваше предпоследнее письмо я еще смогла прочесть вслух нашему другу. — Посылаю Вам еще один экземпляр того же снимка. Он сам находил его самым лучшим, так что я предпочитаю послать Вам тот же снимок, чем какой-либо другой, худший. Да сблизит и возвеличит нас всех, его любивших, наша общая скорбь!
Шлю Вам и Вашей семье, хотя мне и незнакомой, сердечный привет. Скажите Вашему сыну Борису, что R.M.R. очень любил его и часто говорил он и о Вас, и вспоминал Ваши встречи.
Дружески жму Вашу руку.
Евгения Черносвитова.
P.S. Будьте так добры сообщить мне адрес Вашего сына (поэта) в Москве. Княгиня Bassiano издает в Париже журнал «Commerce» , в котором уже несколько месяцев тому назад были помещены некоторые стихи Вашего сына (во французском переводе). Княгиня очень желала бы переслать некоторую сумму поэту, но не знает, как это сделать — прямо ли в Москву, через какой-либо банк, если, может быть, можно было бы через Вас? — Жду от Вас скорого ответа на этот вопрос.
Е. Ч.
Передавая сыну эти сведения, отец сопроводил их словами утешения (из письма от 19 января 1927 года):
«<...> Смерть дорогого Rainer M. Rilke — повергла меня в первые дни в отчаяние — так неожиданно это было. За несколько недель до этого я от секретарши получил письмо милое и карточку, которую тебе послал. Кстати: не отсылай обратно. Я просил ее мне еще один экземпляр прислать — она была так любезна и прислала. Я обменялся с ней письмами и вот последнее сообщение о причине его смерти («лейкемия» — белокровие). Из твоих нескольких строк последнего письма (с Жениным) я прочел твое отчаяние. Конечно я понимаю, что это для тебя за потеря, но нельзя же на этом построить свое будущее: «бесцельность жизни» и т. д. Это все уж чересчур, и зная тебя можно думать, что ты впрямь впадешь в ненужное отчаяние, опустишься <...>».
Тогда же, в январе 1927 года, Цветаева присылает Пастернаку письмо Д. П. Святополка-Мирского, конверт которого она исписывает своею рукой:
ЦВЕТАЕВА — Б. Л. ПАСТЕРНАКУ
Дорогой Борис!
Пересылаю тебе письмо Мирского, которому не давала твоего адреса и которому умоляю его не давать. Причины внутренние (дурной глаз и пр.) — посему веские, верь мне. Если неловко писать на меня и давать мой (NB! Самое лучшее бы: я глушитель) — дай адрес Союза писателей или поэтов или еще что-нибудь общественное. Он твоего адр<еса> (личного) домогается с такой страстью, что дать нельзя никак. Кроме того: Волхонка, д. 14, кв. 9 — моя, не делюсь. При встрече расскажу и увидишь.
Пока тебе будет достаточно знать, что когда, на днях, зашел ко мне — тут же застлала от него рукавом портрет Рильке в газете. Твоя Волхонка и лицо Рильке — однородность. Не предавай меня.
Обнимаю и жду письма.
М.
12 января 1927 г.
Нарочно пишу на его письме, чтобы запечатать волю (его к твоему адресу), твою — к даче его.
М. Ц.
В те же дни (середина января) Е. А. Черносвитова сообщила Цветаевой об отправке ей «Греческой мифологии» — книги, которую Рильке заказал для Цветаевой по ее просьбе. Кроме того, как явствует из письма Цветаевой к Н. Вундерли-Фолькарт от 5 июля 1930 года, Черносвитова послала ей фотографию Рильке (на балконе в Мюзо) — «его последний подарок». Цветаева ответила подробным письмом, текст которого по ее черновой тетради был восстановлен Ариадной Эфрон .
ЦВЕТАЕВА — Е. А. ЧЕРНОСВИТОВОЙ
<Около 15 января 1927 г.>
Дорогой друг, отвечаю Вам под непосредственным ударом Вашего письма.
О смерти Рильке я узнала 31-го, под Новый год, от случайного знакомого, и как-то ушами услышала, как-то ушами, т. е. мимо ушей. Осознание пришло позже, если можно назвать осознанием явления — действенное и вызывающее непризнание его. Ваше письмо застает меня в полном (и трудном) разгаре моего письма — к нему, невозможного, потому что нужно сказать всё. Этим письмом с 31 декабря — живу, для него бросила «Федру» (II часть «Тезея», задуманного как трилогия — но из суеверия — — —). Это
письмо, похоже, никогда не кончу, потому что когда «новости» изнутри... Еще останавливает меня его открытость (письма). Открытое письмо от меня — ему. (Вы знали его и, может быть, узнаете меня.) Письмо, которое будут читать все, кроме него! Впрочем, может быть, отчасти сам его пишет — подсказывает. Хотите одну правду о стихах? Всякая строчка — сотрудничество с «высшими силами», и поэт — много, если секретарь! — Думали ли Вы, кстати, о прекрасности этого слова: секретарь (secret)?
Роль Рильке изменилась только в том, что, пока жил, сам сотрудничал с —, а теперь — сам «высшая сила».
— Не увидьте во всем этом русской мистики! Речь-то ведь о земных делах. И самое небесное из вдохновений — ничто, если не претворено в земное дело.
Очень важно для меня: откуда у Вас мой адрес? Из Bellevue ему писала всего раз — открытку, адреса не было, на Muzot. На последнее мое письмо (из Вандеи) он не ответил, оно было на Ragaz, не знаете, дошло ли оно? Еще: упоминал ли он когда-нибудь мое имя, и если да, то как, по какому поводу? Еще не так давно я писала Борису Пастернаку в Москву: «Потеряла Рильке на каком-то повороте альпийской дороги...»
Теперь — важнейшее: Вы пробыли с ним два месяца, а умер он всего две недели назад. Возьмите на себя огромное и героическое дело: восстановите эти два месяца с первой секунды знакомства, с первого впечатления, внешности, голоса и т. д. Возьмите тетрадь и заносите — сначала без системы, каждое слово, черту, пустяк. Когда будете записывать последовательно, — все это встанет на свое место. Ведь это еще почти дневник — с опозданием на два месяца. Начните тотчас же. Нет времени днем — по ночам. Не поддавайтесь священному, божественному чувству ревности, отрешенность (от я, мне, мое)— еще божественнее. Вспомните книгу Эккермана, единственную из всех дающую нам живого Гёте .
Боюсь, что, получив мифологию, буду плакать. Пока — ни одной слезы: времени нет, места нет (всегда на людях), а может быть, по чести, охоты нет: неохота — есть. Плакать — признать. Пока не плачу — не умер.
Я никогда его не видела, и для меня эта потеря — в духе (есть ли такие?!). Для Вас потеря бывшего, для меня — небывшего. Потеря Савойи с ним — куда никогда не поеду, — провалившейся 31 декабря со всеми Альпами — сквозь землю... На некоторые места карты не хочу смотреть — как вообще ни на что.
Ко всему этому присоедините, что не принадлежу ни к одной церкви...»
На этом черновая запись Цветаевой обрывается.
5 февраля Пастернак получает от нее вырезку из французской газеты — описание похорон Рильке.
Но уже 3 февраля Пастернак — по собственному почину — возобновляет переписку с Цветаевой и свое письмо к ней начинает словами:
«Дорогой друг! Я пишу тебе случайно и опять замолкну. Но нельзя же и шутить твоим терпеньем. Шел густой снег, черными лохмотьями по затуманенным окнам, когда я узнал о его смерти. Ну что тут говорить! Я заболел этой вестью. Я точно оборвался и повис где-то, жизнь поехала мимо, несколько дней мы друг друга не слышали и не понимали. Кстати ударил жестокий, почти абстрактный, хаотический мороз. По всей ли грубости представляешь ты себе, как мы с тобой осиротели? Нет, кажется, нет, и не надо: полный залп беспомощности снижает человека. У меня же все как-то обесцелилось. Теперь давай жить долго, оскорбленно-долго, — это мой и твой долг...»
ЦВЕТАЕВА — Б. Л. ПАСТЕРНАКУ
Bellevue, 9-го февраля, 1927 г.
Дорогой Борис,
Твоё письмо — отписка, т. е. написано из высокого духовного приличия, поборовшего тайную неохоту письма, сопротивление письму. Впрочем — и не тайное, раз с первой строки: «потом опять замолчу».
Такое письмо не прерывает молчания, а только оглашает, называет его. У меня совсем нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому все в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Р<ильке>. Его смерть — право на существование мое с тобой, мало — право, собственноручный его приказ такового.
Грубость удара я не почувствовала (твоего, «как грубо мы осиротели» — кстати, первая строка моя в ответ на весть тут же:
Двадцать девятого, в среду, в мглистое?
Ясное? — нету сведений! —
Осиротели не только мы с тобой
В это пред-предпоследнее
Утро... —) .
Что почувствовала узнаешь из вчера (7-го, в его день) законченного (31-го, в день вести, начатого) письма к нему, которое, как личное, прошу не показывать. Сопоставление Р<ильке> и М<ая>ковского для меня при всей (?) любви (?) моей к последнему — кощунство. Кощунство — давно это установила — иерархическое несоответствие.
Очень важная вещь, Борис, о которой давно хочу сказать. Стих о тебе и мне — начало Попытки комнаты — оказался стихом о нем и мне, каждая строка. Произошла любопытная подмена: стих писался в дни моего крайнего сосредоточения на нем, а направлен был — сознанием и волей — к тебе. Оказался же — мало о нем! — о нем — сейчас, (после 29 декабря), т. е. предвосхищением, т. е. прозрением. Я просто рассказывала ему, живому, к которому же собиралась! — как не встретились, как иначе встретились. Отсюда и странная меня самое тогда огорчившая... нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. Вещь называлась «Попытка комнаты» и от каждой — каждой строкой — отказывалась. Прочти внимательно, вчитываясь в каждую строку, проверь. Этим летом, вообще, писала три вещи :
1) Вместо письма (тебе), 2) Попытка комнаты и Лестница — последняя, чтобы высвободиться от средоточия на нем — здесь, в днях, по причине его, меня, нашей еще: жизни и (оказалось!) завтра смерти — безнадежного. Лестницу, наверное, читал? П<отому> ч<то> читала Ася. Достань у нее, исправь опечатки.
Достань у З<елин>ского , если еще в Москве, а если нет — закажи — № 2 Верст, там мой Тезей — трагедия — I ч<асть> . Писала с осени вторую, но прервалась письмом к Р<ильке>, которое кончила только вчера. (В тоске).
----------------------
Спасибо за любование Муром . Лестно (сердцу). Да! У тебя в письме: звуковой призрак, а у меня в Тезее: «Игры — призрак, и радость — звук» . Какую силу, кстати, обретает слово призрак в предшествии звукового, какой силой наделен такой звуковой призрак — думал?
Последняя веха на пути твоем к нему: письмо для него, пожалуйста, пришли открытым, чтобы научить критика иерархии и князя — вежливости. (Примечание к иерархии: у поэта с критиком не может быть тайн от поэта. Никогда не пользуюсь именами, но — в таком контексте — наши звучат.) Письма твоего к нему, открытого, естественно, — не прочту .
Да! Самое главное. Нынче (8-го февраля) мой первый сон о нем, в котором не «не все в нем было сном», а ничто. Я долго не спала, читала книгу, потом почему-то решила спать со светом. И только закрыла глаза, как Аля (спим вместе, иногда еще и Мур третьим): «Между нами серебряная голова». Не серебряная — седая, а серебряная, — металл, так поняла. И зал. На полу светильники, подсвечники со свечами, весь пол утыкан. Платье длинное, надо пробежать, не задевши. Танец свеч. Бегу, овевая и не задевая — много людей в черном, узнаю Р. Штейнера (видела раз в Праге) и догадываюсь, что собрание посвященных. Подхожу к господину, сидящему в кресле, несколько поодаль. Взглядываю. И он с улыбкой: «Rainer Maria Rilke». И я, не без задора и укора: «Ich weiss !» Отхожу, вновь подхожу, оглядываюсь: уже танцуют. Даю досказать ему что-то кому-то, вернее дослушать что-то от кого-то (помню, пожилая дама в коричневом платье, восторженная) и за руку увожу. Еще о зале: полный свет, никакой мрачности и все присутствующие — самые живые, хотя серьезные. Мужчины по-старинному в сюртуках, дамы — больше пожилые — в темном. Мужчин больше. Несколько неопределенных священников.
Другая комната, бытовая. Знакомые, близкие. Общий разговор. Один в углу, далеко от меня, молодой, другой рядом — нынешний. У меня на коленях кипящий чугун, бросаю в него щепку (наглядные корабль и море). — «Поглядите, и люди смеют после этого пускаться в плавание!» — «Я люблю море: мое: Женевское». (Я, мысленно: как точно, как лично, как по-рильковски): — «Женевское — да. А настоящее, особенно Океан, ненавижу. В St. Gill'e...» И он mit Nachdruck : «В St. Gill'e все хорошо», — явно отождествляя St. Gilles — с жизнью. (Что впрочем и раньше сделал, в одном из писем: «St. Gilles-sur-Vie (survit))» . «Как Вы могли не понимать моих стихов, раз так чудесно говорите по-русски?» — «Теперь». (Точность этого ответа и наивность этого вопроса оценишь, когда прочтешь Письмо ). Все говоря с ним — в пол-оборота ко мне: «Ваш знакомый...» не называя, не выдавая. Словом, я побывала у него в гостях, а он у меня.
Вывод: если есть возможность такого спокойного, бесстрашного, естественного, вне-телесного чувства к «мертвому» — значит оно есть, значит оно-то и будет там. Ведь в чем страх? Испугаться. Я не испугалась, а первый раз за всю жизнь чисто обрадовалась мертвому. Да! еще одно: чувство тлена (когда есть) очевидно связано с (приблизительной) деятельностью тлена; Р. Штейнер, напр<имер>, умерший два года назад уже совсем не мертвый, ничем, никогда.
Этот сон воспринимаю, как чистый подарок от Р<ильке>, равно как весь вчерашний день (7-е — его число) давший мне все (около 30-ти) невозможных, неосуществимых места Письма. Все стало на свое место — сразу.
По опыту знаешь, что есть места недающиеся, неподдающиеся, невозможные, к которым глохнешь. И вот — 24 таких места в один день. Со мной этого не бывало.
Живу им и с ним. Не шутя озабочена разницей небес — его и моих. Мои — не выше третьих, его, боюсь, последние, т. е. — мне еще много-много раз, ему — много — один. Вся моя забота и работа отныне — не пропустить следующего раза (его последнего).
Грубость сиротства — на фоне чего? Нежности сыновства, отцовства?
Первое совпадение лучшего для меня и лучшего на земле. Разве не естественно, что ушло? За что ты принимаешь жизнь?
Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок.
Да, главное. Как случилось, что ты средоточием письма взял частность твоего со мной — на час, год, десятилетие — разминовения, а не наше с ним — на всю жизнь, на всю землю — расставание. Словом, начал с последней строки своего последнего письма, а не с первой — моего (от 31-го). Твое письмо — продолжение. Не странно? Разве что-нибудь еще длится? Борис, разве ты не видишь, что то разминовение, всякое, пока живы, частность — уже уничтоженная. Там «решал», «захотел», «пожелал», здесь: стряслось.
Или это — сознательно? Бессознательный страх страдания? Тогда вспомни его Leid , звук этого слова, и перенеси его и на меня, после такой потери ничем не уязвимой, кроме еще — такой. Т. е. — не бойся молчать, не бойся писать, все это раз и пока жив, неважно.
Дошло ли описание его погребения... Немножко узнала о его смерти: умер утром, пишут — будто бы тихо, без слов, трижды вздохнув, будто бы не зная, что умирает (поверю!). Скоро увижусь с русской, бывшей два последних месяца его секретарем. Да! Две недели спустя получила от него подарок — немецкую Мифологию 1875 г. — год его рождения. Последняя книга, которую он читал, была Paul Valery . (Вспомни мой сон).
----------------------
Живу в страшной тесноте, две семьи в одной квартире, общая кухня, втроем в комнате, никогда не бываю одна, страдаю.
----------------------
Кто из русских поэтов (у нас их нет) пожалел о нем? Передал ли мой привет автору Гренады? (Имя забыла).
Да, новая песня
и новая жисть.
Не надо, ребята,
о песнях тужить.
Не надо, не надо,
не надо, друзья!
Гренада, Гренада, Гренада моя .
Версты эмигрантская печать безумно травит. Многие не подают руки. (Х<одасеви>ч первый) . Если любопытно, напишу пространнее.
Здесь Цветаева впервые рассказывает о поэме «Попытка Комнаты», упоминания о которой были рассыпаны в ее летних письмах (см. ее письма к Б. Пастернаку от 21 июня, 1 июля, 10 июля). Поэма была послана Пастернаку в следующем письме и получена в Москве 20 февраля. Через два дня Пастернак пишет Цветаевой, что узнал в этой вещи конкретные детали их весенней переписки. В частности имеется в виду приснившаяся ему встреча с Мариной, описанная в письме 20 апреля 1926 года: «светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта», «коридоры», «Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, т. е. в антропоморфной однородности воздуха и часа — Цветаевой, т. е. языком, открывающимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ».
Преобразованные в поэме, эти образы дополнены отсылками к стихам Пастернака («депеша Дно») и деталям его биографии («На рояли играл?»). В этом же ряду — «Гостиница Свиданье Душ», «Коридоры: домов туннели... Коридоры: домов ущелья» и так далее.
Поэма «Попытка Комнаты», как и более ранняя поэма «С моря», была внутренне связана с «Поэмой Лестницы», начатой в январе 1926 г. в Медоне и завершенной в Сен Жиле между 10 июня и 21 июля (ср. примеч. 56 к главе VII, примеч. 21 к главе IX и примеч. 17 к Эпилогу). В черновой тетради Цветаевой все эти произведения соседствуют с черновиками ее писем к Рильке и Б. Пастернаку; в той же тетради — «Поэма Воздуха» и еще одна незаконченная поэма. Описывая архив Цветаевой, хранящийся в ЦГАЛИ, Е. Б. Коркина сообщает:
«Большая черновая тетрадь в черном коленкоровом переплете подобна могучей реке, исток которой — «Поэма Лестницы» — начинается в Медоне в первые дни нового — 1926 года, затем разделяется на самостоятельные русла «Попытки Комнаты» и незавершенной поэмы без названия, впадает в омут немецких черновиков писем к Рильке, стремительно несется со смертельных вершин «Поэмы Воздуха», уклоняется в отдельный залив «С Моря», выходит на широкие плесы писем к Пастернаку, чтобы, соединив в своем трехсотстраничном течении два языка, пять поэм, двух поэтов и бесчисленные попутные ручьи стихов, широким потоком выйти к устью — океанскому побережью Вандеи летом 1926 года» .
ПОПЫТКА КОМНАТЫ
Стены косности сочтены
До меня. Но — заскок? случайность? —
Я запомнила три стены.
За четвертую не ручаюсь.
Кто же знает, спиной к стене?
Может быть, но ведь может не
Быть. И не было. Дуло. Но
Не стена за спиной, так?.. Все, что
Не угодно. Депеша «Дно»,
Царь отрекся. Не только с почты
Вести. Срочные провода
Отовсюду и отвсегда.
На рояли играл? Сквозит.
Дует. Парусом ходит. Ватой
Пальцы. Лист сонатинный взвит.
(Не забудь, что тебе девятый.)
Для невиданной той стены
Знаю имя: стена спины
За роялем. Еще — столом
Письменным, а еще — прибором
Бритвенным (у стены — прием —
Этой — делаться корридором
В зеркале. Перенес — взглянул.
Пустоты переносный стул).
Стул для всех, кому не войти
Дверью, — чуток порог к подошвам! —
Та стена, из которой ты
Вырос — поторопилась с прошлым —
Между нами еще абзац
Целый. Вырастешь как Данзас —
Сзади. Ибо Данзасом — та,
Званым, избранным, с часом, с весом,
(Знаю имя: стена хребта!)
Входит в комнату — не Дантесом.
Оборот головы. — Готов?
Так и ты через десять строф,
Строк. Глазная атака в тыл.
Но, оставив разряд заспинный,
Потолок достоверно был.
Не упорствую: как в гостиной,
Может быть, и чуть-чуть косил.
(Штыковая атака в тыл —
Сил)
И вот уже мозжечка
Сжим. Как глыба спина расселась.
Та сплошная спина Чека,
Та — рассветов, ну та — расстрелов
Светлых: четче, чем на тени
Жестов — в спину из-за спины.
То, чего не пойму: расстрел.
Но, оставив разряд застенный,
Потолок достоверно цел
Был (еще вперед — зачем нам
Он). К четвертой стене вернусь:
Та, куда отступая, трус
Оступается.
«Ну, а пол —
Был? На чем-нибудь да ведь надо ж?..»
Был. — Не всем. — На качель, на ствол,
На коня, на канат, на шабаш, —
Выше!..
Всем нам на тем свету
С пустотою сращать пяту
Тяготенную
Пол — для ног.
— Как внедрен человек, как вкраплен! —
Чтоб не капало — потолок.
Помнишь, старая казнь — по капле
В час? Трава не росла бы в дом —
Пол, земля не вошла бы в дом —
Всеми — теми — кому и кол
Не препятствие ночью майской!
Три стены, потолок и пол.
Все, как будто? Теперь — являйся!
Оповестит ли ставнею?
Комната наспех составлена.
Белесоватым по серу —
В черновике набросана.
Не штукатур, не кровельщик —
Сон. — На путях беспроволочных
Страж. В пропастях под веками
Некий, нашедший некую.
Не поставщик, не мебельщик —
Сон, поголее ревельской
Отмели. Пол без блёсткости.
Комната? Просто — плоскости.
Дебаркадер приветливей!
Нечто из геометрии,
Бездны в картонном томике.
Поздно, но полно понятой.
А фаэтонов тормоз-то —
Стол? Да ведь локтем кормится
Стол. Разлоктись по склонности,
Будет и стол настольности.
Так же, как деток — аисты:
Будет нужда — и явится
Вещь. Не пекись за три версты!
Стул вместе с гостем вырастет.
Все вырастет,
Не ладь, не строй.
Под вывеской
Сказать — какой?
Взаимности.
Лесная глушь
Гостиница
Свиданье Душ.
Дом встречи. Все — разлуки
Те, хоть южным на юг!
Прислуживают — руки?
Нет, то, что тише рук.
И легче рук, и чище
Рук. Подновленный хлам
С услугами? Тощища,
Оставленная там!
Да, здесь мы недотроги
И в праве. Рук — гонцы.
Рук — мысли, рук — итоги,
Рук — самые концы...
Без судорожных «где ж ты?»
Жду. С тишиной в родстве
Прислуживают — жесты
В Психеином дворце.
Только ветер поэту дорог.
В чем уверена — в корридорах.
Прохожденье — вот армий база.
Должно долго идти, чтоб сразу
Середь комнаты, с видом бога —
Лиродержца...
— Стиха дорога!
Ветер, ветер, над лбом — как стягом
Подымаемый нашим шагом!
Водворенное «и так дале» —
Корридоры: домашнесть дали,
С грачьим профилем иноверки
Тихой скоростью даль по мерке
Детских ног, в дождеватом пруфе
Рифмы милые: грифель — туфель —
Кафель... в павлиноватом шлейфе
Где-то башня, зовется Эйфель.
Как река для ребенка — галька,
Дали — долька, не даль — а далька.
В детской памяти струнной, донной
Даль с ручным багажом, даль — бонной...
Не сболтнувшая нам (даль в модах),
Что там тащится на подводах...
Доведенная до пенала...
Корридоры: домов каналы.
Свадьбы, судьбы, событья, сроки, —
Корридоры: домов притоки.
В пять утра, с письмецом подметным,
Корридором не только метлы
Ходят. Тмином разит и дерном.
Род занятия? Кор—ри—дорный!
То лишь требуя, что смолола
Корридорами — Карманьола!
Кто корридоры строил
(Рыл), знал куда загнуть,
Чтобы дать время крови
За угол завернуть
Сердца — за тот за острый
Угол — громов магнит!
Чтобы сердечный остров
Со всех сторон омыт
Был. Корридор сей создан
Мной — не проси ясней! —
Чтобы дать время мозгу
Оповестить по всей
Линии: от «посадки
Нету» до узловой
Сердца: «Идет! Бросаться —
Жмурься! А нет — долой
С рельс!» Корридор сей создан
Мной, не поэт — спроста!
Чтобы дать время мозгу
Распределить места.
Ибо свиданье — местность,
Роспись — подсчет — чертеж —
Слов, не всегда уместных.
Жестов, погрешных сплошь.
Чтобы любовь в порядке —
Вся, чтоб тебе люба —
Вся, до последней складки —
Губ или платья? Лба.
Платье все оправлять умели!
Корридоры: домов туннели.
Точно старец, ведомый дщерью,
Корридоры: домов ущелья.
Друг, гляди! Как в письме, как в сне том —
Это я на тебя просветом!
В первом сне, когда веки спустишь —
Это я на тебя предчувствьем
Света. В крайнюю точку срока
Это я — световое око.
А потом?
Сон есть: в тон.
Был — подъем.
Был — наклон
Лба — и лба.
Твой — вперед
Лоб. Груба
Рифма: рот.
Оттого ль, что не стало стен —
Потолок достоверно крен
Дал. Лишь звательный цвел падеж
В ртах. А пол — достоверно брешь.
А сквозь брешь, зелена как Нил...
Потолок достоверно плыл.
Пол же — что, кроме «провались!»
Полу? Что нам до половиц
Сорных? Мало мела? — Горе!
Ведь поэт на одном тире
Держится...
Над ничем двух тел
Потолок достоверно пел —
Всеми ангелами.
St. Gilles-sur-Vie,
6-го июня 1926 .
Кончина Рильке была для Цветаевой как бы отсроченным итогом ее невстречи с ним. Сознание того, что Рильке не хочет с нею встретиться, сменилось свидетельством роковой невозможности свидания. «...Потеря Савойи с ним — куда никогда не поеду» — так писала Цветаева Е. А. Черносвитовой в середине января. В то же время смерть Рильке она истолковывала как право и даже «собственноручный его приказ» на ее союз с Пастернаком. Вспоминая весну, когда она «отвела» его приезд к ней, она пишет 1 января 1927 года: «Я тебя никогда не звала, теперь время». Их былую размолвку, «разминовение» летом 1926 года она объясняет просто и лаконично: «Видишь, Борис, в-троем, в живых, все равно бы ничего не вышло». Спустя много лет Пастернак подчеркнул вьюном это «в-троем», проверяя сделанную в 1944 году А. Крученых машинописную копию.
О возможностях новой встречи Цветаева продолжала думать и в последующие годы. «Мы ведь с Борисом собирались ехать к Рильке — и сейчас не отказались — к этой могиле дорожка не зарастет, не мы первые, не мы последние», — писала она Л. О. Пастернаку 5 февраля 1928 года.
В своем февральском письме к Цветаевой Пастернак сопоставил имена Рильке и Маяковского. Для него это было естественным, в этот ряд попала у него и «Поэма Конца», о которой он писал сестре еще весной 1926 года: «Так волновали меня только Скрябин, Rilke, Маяковский, Cohen». Это перечисление потом отразилось в главах его автобиографической повести «Охранная грамота». В феврале 1927 года Цветаева усмотрела в этом сопоставлении кощунство, «иерархическое несоответствие», но позднее, в статье 1932 года «Поэт и время» она оправдывает противостояние Рильке и Маяковского в их отношении к современности. Оба имени соединены у Цветаевой и охарактеризованы показательностью для своего времени, «своевременностью» и необходимостью ему .
Первым и непосредственным откликом Цветаевой на смерть Рильке было стихотворение «Новогоднее», о котором она писала Пастернаку, называя его «Письмом». Пастернак получил его только через год, когда вместе с поэмой «С моря» его привезла из Парижа А. И. Цветаева. Это — своеобразный реквием, «плач» по Рильке. При чтении этих стихов невольно возвращаешься памятью к реальным событиям, отраженным в последних письмах Рильке и Цветаевой. Однако степень творческого перевоплощения реальности — поразительная. Недаром Цветаева писала о себе: «Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т. е. обретать смысл и вес — только преображенная, т. е. в искусстве» .
НОВОГОДНЕЕ
С Новым годом — светом — краем — кровом!
Первое письмо тебе на новом
— Недоразумение, что злачном —
(Злачном-жвачном) месте зычном, месте звучном,
Как Эолова пустая башня.
Первое письмо тебе с вчерашней,
На которой без тебя изноюсь,
Родины, теперь уже с одной из
Звезд... Закон отхода и отбоя,
По которому любимая любою
И небывшею из небывалой.
Рассказать, как про твою узнала?
Не землетрясенье, не лавина.
Человек вошел — любой — (любимый —
Ты.) — Прискорбнейшее из событий.
В Новостях и Днях . — Статью дадите?
— Где? — В горах. (Окно в еловых ветках.
Простыня.) — Не видите газет ведь?
Так статью? — Нет. — Но... — Прошу избавить.
Вслух: трудна. Внутрь: не христопродавец.
— В санатории. (В раю наемном.)
— День? — Вчера, позавчера, не помню.
В Альказаре будете? — Не буду.
Вслух: семья. Внутрь: всё, но не Иуда.
С наступающим! (Рождался завтра!) —
Рассказать, что сделала узнав про...?
Тсс... Оговорилась. По привычке.
Жизнь и смерть давно беру в кавычки.
Как заведомо-пустые сплёты.
Ничего не сделала, но что-то
Сделалось, без тени и без эха
Делающее!
Теперь — как ехал?
Как рвалось и не разорвалось как —
Сердце? Как на рысаках орловских,
От орлов, сказал, не отстающих,
Дух захватывало, — или пуще?
Слаще? Ни высот тому, ни спусков,
На орлах летал заправских русских —
Кто . Связь кровная у нас с тем светом:
На Руси бывал — тот свет на этом
Зрел. Налаженная перебежка!
Жизнь и смерть произношу с усмешкой
Скрытою — своей ее коснешься!
Жизнь и смерть произношу со сноской,
Звездочкою (ночь, которой чаю:
Вместо мозгового полушарья —
Звездное!)
Не позабыть бы, друг мой,
Следующего: что если буквы
Русские пошли взамен немецких —
То не потому, что нынче, дескать,
Всё сойдет, что мертвый (нищий) всё съест —
Не сморгнет! — а потому что тот свет.
Наш, — тринадцати, в Новодевичьем
Поняла: не без-, а все-язычен.
Вот и спрашиваю не без грусти:
Уж не спрашиваешь, как по-русски
Nest ? Единственная, и все гнезда
Покрывающая рифма: звезды.
Отвлекаюсь? Но такой и вещи
Не найдется — от тебя отвлечься.
Каждый помысел, любой Du Lieber ,
Слог в тебя ведет — о чем бы ни был
Толк (пусть русского родней немецкий
Мне, всех ангельских родней!) — как места
Несть, где нет тебя, нет есть: могила.
Всё как не было и всё как было.
— Неужели обо мне ничуть не? —
Окруженье, Райнер, самочувствье?
Настоятельно, всенепременно —
Первое видение вселенной
(Подразумевается, поэта
В оной) и последнее — планеты,
Раз только тебе и данной — в целом!
Не поэта с прахом, духа с телом,
(Обособить — оскорбить обоих)
А тебя с тобою, тебя с тобою ж,
— Быть Зевесовым не значит лучшим —
Кастора — тебя с тобой — Поллуксом.
Мрамора — тебя с тобою, травкой,
Не разлуку и не встречу — ставку
Очную: и встречу и разлуку
Первую.
На собственную руку
Как глядел (на след — на ней — чернильный
Со своей столько-то (сколько?) мильной
Бесконечной ибо безначальной
Высоты над уровнем хрустальным
Средиземного — и прочих блюдец.
Всё как не было и всё как будет
И со мною за концом предместья.
Всё как не было и всё как есть уж
— Что списавшемуся до недельки
Лишней! — и куда ж еще глядеть-то,
Приоблокотясь на обод ложи,
С этого — как не на тот, с того же
Как не на многострадальный этот.
В Беллевю живу. Из гнезд и веток
Городок. Переглянувшись с гидом:
Беллевю. Острог с прекрасным видом
На Париж — чертог химеры гальской —
На Париж — и на немножко дальше...
Приоблокотясь на алый обод
Как тебе смешны (кому) «должно-быть»,
(Мне ж) должны быть, с высоты без меры.
Наши Беллевю и Бельведеры!
Перебрасываюсь. Частность. Срочность.
Новый Год в дверях. За что, с кем чокнусь
Через стол? Чем? Вместо пены — ваты
Клок. Зачем? Ну, бьет — а при чем я тут?
Что мне делать, в новогоднем шуме
С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер.
Если ты, такое око, смерклось,
Значит жизнь не жизнь есть, смерть не смерть есть.
Значит — тмится, допойму при встрече! —
Что ни жизни нет, ни смерти, — третье.
Новое. И за него (соломой
Застелив седьмой — двадцать шестому
Отходящему — — какое счастье
Тобой кончиться, тобой начаться!)
Через стол, необозримый оком,
Буду чокаться с тобою тихим чоком
Сткла о сткло? Нет — не кабацким ихним:
Я о ты, слиясь дающих рифму:
Третье.
Через стол гляжу на крест твой.
Сколько мест — загородных, и места
Загородом! и кому же машет
Как не нам — куст? Мест — именно наших
И ничьих других! Весь лист! Вся хвоя!
Мест твоих со мной (твоих с тобою).
(Что с тобою бы и на массовку —
Говорить?) что — мест! а месяцов-то!
А недель! А дождевых предместий
Без людей! А утр! А всего вместе
И не начатого соловьями!
Верно плохо вижу, ибо в яме.
Верно лучше видишь, ибо свыше:
Ничего у нас с тобой не вышло.
До того, так чисто и так просто
Ничего, так по плечу и росту
Нам — что и перечислять не надо.
Ничего, кроме — не жди из ряду
Выходящего, (неправ из такта
Выходящий!) — а в какой бы, как бы
Ряд вошедшего б?
Припев извечный:
Ничего хоть чем-нибудь на нечто
Что-нибудь — хоть издали бы — тень хоть
Тени! Ничего, что: час тот, день тот,
Дом тот — даже смертнику в колодках
Памятью дарованное: рот тот!
Или слишком разбирались в средствах?
Из всего того один лишь свет тот
Наш был, как мы сами только отсвет
Нас, — взамен всего сего — весь тот свет!
С незастроеннейшей из окраин —
С новым местом, Райнер, светом, Райнер!
С доказуемости мысом крайним —
С новым оком, Райнер, слухом, Райнер!
Все тебе помехой
Было: страсть и друг.
С новым звуком. Эхо!
С новым эхом. Звук!
Сколько раз на школьном табурете:
Что за горы там? Какие реки?
Хороши ландшафты без туристов?
Не ошиблась, Райнер, — рай — гористый,
Грозовой? Не притязаний вдовьих —
Не один ведь рай, над ним другой ведь
Рай? Террасами? Сужу по Татрам —
Рай не может не амфитеатром
Быть. (А занавес над кем-то спущен...)
Не ошиблась, Райнер, Бог — растущий
Баобаб? Не Золотой Людовик —
Не один ведь Бог? Над ним другой ведь
Бог?
Как пишется на новом месте?
Впрочем, есть ты — есть стих: сам и есть ты —
Стих! Как пишется в хорошей жисти
Без стола для локтя, лба для кисти
(Горсти).
— Весточку, привычным шифром!
Райнер, радуешься новым рифмам?
Ибо правильно толкуя слово
Рифма — что — как не — целый ряд новых
Рифм? — Смерть?
Некуда: язык изучен.
Целый ряд значений и созвучий
Новых.
— До свиданья! До знакомства!
Свидимся — не знаю, но — споемся.
С мне-самой неведомой землею —
С целым морем, Райнер, с целой мною!
Не разъехаться — черкни заране.
С новым звуконачертаньем, Райнер!
В небе лестница, по ней с Дарами...
С новым рукоположеньем, Райнер!
— Чтоб не залили, держу ладонью. —
Поверх Роны и поверх Rarogn'a ,
Поверх явной и сплошной разлуки
Райнеру — Мария — Рильке — в руки.
Bellevue, 7-го февраля 1927 г.
21 февраля 1927 года Цветаева сообщает А. Тесковой о начале новой работы, обращенной к Рильке: «Кончила письмо к Рильке — поэму. Сейчас пишу «прозу» (в кавычках из-за высокопарности слова) — т. е. просто предзвучие и позвучие — во мне — его смерти. Его смерть в моей жизни растроилась: непосредственно до него умерла Алина старая Mademoiselle и непосредственно после (все на протяжении трех недель!) один русский знакомый мальчик Ваня. А в общем — одна смерть (одно воскресение). Лейтмотивом вещи не беру, а сами встали две строки Рильке:
Denn Dir liegt nichts an den Fragenden:
sanften Gesichtes
siehst Du den Tragenden zu .
Ибо вопрошающие тебе безразличны.
С кротким лицом
Глядишь ты на обремененных (нем.).
На многое (внутрь) меня эта смерть еще подвигнет» .
Эта проза потом получила название «Твоя смерть» .
Годы, последовавшие за смертью Рильке, оказались для Цветаевой периодом спада лирического напряжения. Она все больше и охотнее писала прозу. Образ Рильке не оставлял ее. Цветаева жадно тянулась к людям, близко знавшим поэта, писала длинные письма (по-немецки) его родственникам или друзьям (например, Рут Зибер-Рильке, дочери поэта, или княгине Марии Турн унд Таксис). «...Райнер, ты породнил меня со всеми, тебя потерявшими...», — восклицала Цветаева в очерке «Твоя смерть» , и это была не пустая фраза. В 1930—1933 годах Цветаева обменивалась письмами с Н. Вундерли-Фолькарт, живо интересуясь всем, что касалось личности поэта или его кончины.
«Ничего, ничего я не знаю о его смерти, — жалуется она Н. Вундерли-Фолькарт 2 апреля 1930 года. — Как он ушел? Знал ли? Кто был возле него? Какое произнес последнее слово?
Только то, что напечатано в газетах.
И некого мне было спросить, ведь я никого не знала — настолько я была с ним одна».
Из письма к Н. Вундерли-Фолькарт мы также узнаем, что между 1927 и 1930 годами Цветаева встречалась с Е. А. Черносвитовой, которая «много рассказывала о нем» (письмо от 5 июля 1930 года) и показывала Цветаевой лист, на котором было напечатано «завещание» Рильке. Разговор с Черносвитовой оказался для Цветаевой сильным разочарованием: бывшая секретарша Рильке произвела на нее впечатление человека не глубокого, пытающегося толковать как «судьбу» свое довольно случайное и непродолжительное знакомство с великим поэтом. «Я встретилась с ней лишь однажды и рассталась — без сожаления», — писала Цветаева (письмо от 17 октября 1930 года).
Имя Рильке постоянно упоминается в письмах Цветаевой, в ее литературных эссе начала 30-х годов («Поэт и время», «Искусство при свете совести», «Эпос и лирика современной России»).
Кроме того, Цветаева переводит на русский язык семь писем Рильке к молодому поэту Францу Каппусу и издает их со своим предисловием .
С конца 20-х годов на Западе начинает обильно появляться в свет литература о Рильке: книги, статьи, воспоминания современников. Собирается и готовится к печати богатейшее эпистолярное наследие поэта. Знакомясь с письмами Рильке, Цветаева вынашивает несколько замыслов, связанных с биографией любимого поэта. Одним из них она делится 12 января 1932 года с Н. Вундерли-Фолькарт:
«Прежде всего мне хотелось бы выбрать из писем Р<ильке> всё, что относится к России, и — перевести. R. M. Rilke et la Russie или La Russie de R. M. Rilke — это звучит глубже, поистине глубоко. (Его Россия, словно его смерть: все и только то, что не принадлежит никому, принадлежит ему.
Его жена — нет, его ребенок — нет, его Россия — да). Имею ли я право сделать такую подборку (и — французский перевод)? La Russie fut le grand evenement de son etre — et de son devenir — так начиналось бы мое предисловие. Мой французский был бы в точности как его немецкий. <...>
Это не должно превратиться в книгу, то есть для книги еще не пришла пора, ведь в последующих томах о России будет еще не раз говориться (еще не раз — повеет Россией ). Пока что это могло бы появиться в каком-нибудь хорошем журнале. И в конце концов стать книгой, той книгой Рильке — Россия, которую ведь он хотел написать. И в конце концов написал. Ее нужно всего-навсего составить — и — вот она!
Не: Рильке о России, не Рильке и Россия — Россия в Рильке, такой она видится мне.
Россия Рильке, переведенная русским поэтом на его второй поэтический язык, — французский. Я думаю, он был бы (будет) рад».
Этим замыслам Цветаевой не суждено было сбыться. Ее стремление начать большую работу в память о Рильке и его любви к России не встретило поддержки среди немногочисленных тогда друзей и издателей германского поэта. А после 1933 года связь Цветаевой с кругом Рильке порывается окончательно. Зато она сама бережно и верно хранит в себе «тайну» своего знакомства с ним, лелеет воспоминания о их переписке 1926 года. Чувства Цветаевой лишь изредка прорываются наружу — чаще всего в ее письмах к Борису Пастернаку.
Смерть Рильке застала Пастернака в разгаре возобновившейся работы над «Лейтенантом Шмидтом». Обрыв переписки с Цветаевой тяжело сказывался на ходе работы. Посылая ей 9 февраля 1927 года вторую часть поэмы, Пастернак писал: «Вся работа относится к самому последнему времени. Лето и осень прошли пусто и бесплодно. Но, конечно, читал, думал, и наброски копились. По-настоящему все зажило на Рождестве. Особенно замечательной была ночь на первое. Я никуда на встречу Нового года не пошел. Женя встречала Новый год с Асеевым, Маяком и всей Лефовской компанией. В эту ночь и зажила II-я часть как целое».
Через год он так характеризовал свои занятия и планы: «Я обещал себе по окончании «Лейтенанта Шмидта» свидание с немецким поэтом, и это подстегивало и все время поддерживало меня. Однако мечте не суждено было сбыться — он скончался в декабре того же года, когда мне оставалось написать последнюю часть поэмы, и весьма вероятно, что на настроении ее последних страниц отразилась именно эта кончина. Тогда ближайшей моей заботой стало — рассказать об этом удивительном лирике и об особом мире, который, как у всякого настоящего поэта, составляют его произведения. Между тем под руками, в последовательности исполнения, задуманная статья превратилась у меня в автобиографические отрывки о том, как складывались мои представления об искусстве и в чем они коренятся. Этой работе, которую я посвящаю его памяти, я не придумал еще заглавия. Я ее еще не кончил» .
В 1929 году первая часть этой повести, получившей название «Охранная грамота», появилась в журнале «Звезда». В окончательной редакции читаем: «Область подсознательного у гения не поддается обмеру. Ее составляет все, что творится с его читателями и чего он не знает. Я не дарю своих воспоминаний памяти Рильке. Наоборот, я сам получил их от него в подарок» .
Одновременно с работой над «Охранной грамотой» Пастернак перевел на русский язык два Реквиема Рильке: «По одной подруге» (Пауле Модерзон) и графу Вольфу фон Калькрейту .
«Охранная грамота» была дописана в 1931 году, ее рукопись кончается письмом к Рильке — тем самым, которое Пастернак не успел написать ему при его жизни.
«Если бы Вы были живы, я бы написал Вам сегодня такое письмо. Сейчас я кончил «Охранную Грамоту», посвященную Вашей памяти, а вчера вечером меня просили из Вокса зайти по делу, лично касающемуся Вас. Из Германии для посмертного собранья Ваших писем затребовали записку, в которой Вы обняли и благословили меня. Я на нее тогда не ответил. Я верил в близкую с Вами встречу. Но вместо меня за границу поехали жена и сын.
Оставить такой дар, как Ваши строки, без ответа, было нелегко. Но я боялся, как бы, удовольствовавшись перепиской с Вами, я не поселился навеки на полдороге к Вам. А мне надо было Вас видеть. И до этого я зарекся письменно обращаться к Вам. Когда же я ставил себя на Ваше место (потому что моя безответность могла удивить Вас), я успокаивался, вспоминая, что в переписке с Вами Цветаева, потому что хотя я не могу заменить Цветаевой, Цветаева заменяет меня» .
В апреле 1929 года в журнале «Красная новь» Пастернак публикует два стихотворения, обращенный к Цветаевой: «Ты вправе, вывернув карман...« и «Мгновенный снег, когда булыжник узрен...» Имя Цветаевой печатно не было названо, однако обращенность к ней недвусмысленно прояснялась литерами над первым стихотворением — М. Ц. Второе же, как и «Посвященье» 1926 года, представляло собой акростих. Пастернак продолжал стихотворный диалог с оставшейся в эмиграции Цветаевой.
В середине декабря 1931 года, выступая на дискуссии, организованной Всероссийским союзом писателей, Пастернак сказал, что «кое-что не уничтожено революцией» и что «время существует для человека, а не человек для времени». Прочитав эти слова Пастернака в отчете, напечатанном в «Литературной газете», Цветаева завершила свою программную статью «Поэт и время», над которой она в то время работала, следующим абзацем:
«Борис Пастернак — там, я — здесь, через все пространства и запреты, внешние и внутренние (Борис Пастернак — с Революцией, я — ни с кем), Пастернак и я, не сговариваясь, думаем над одним и говорим одно.
Это и есть: современность» .
И все же эпистолярный роман Цветаевой и Пастернака мало-помалу уходил в прошлое.
31 декабря 1929 года Цветаева писала ему: «Борис, я с тобой боюсь всех слов, вот причина моего не-писанья. Ведь у нас кроме слов нет ничего, мы на них обречены. Ведь всё, что с другими — без слов, через воздух, то теплое облако от — к — у нас словами, безголосыми, без поправки голоса <...> Каждое наше письмо — последнее. Одно — последнее до встречи, другое — последнее навсегда. Может быть оттого что редко пишем, что каждый раз — все заново. Душа питается жизнью, — здесь душа питается душой, саможорство, безвыходность.
И еще, Борис, кажется боюсь боли, вот этого простого ножа, который перевертывается. Последняя боль? Да, кажется тогда, в Вандее, когда ты решил не-писать и слезы действительно лились в песок — в действительный песок дюн. (Слезы о Р<ильке> лились уже не вниз, а ввысь, совсем Темза во время отлива.)
С тех пор у меня в жизни ничего не было. Проще: я никого не любила — годы — годы — годы. <...> Но это я осознаю сейчас, на поверхности себя я просто закаменела. <...>
— Борис, я тебя заспала, засыпала — печной золой зим и морским (Муриным) песком лет. Только сейчас, когда только еще вот-вот заболит! — понимаю, насколько я тебя (себя) забыла. Ты во мне погребен — как рейнское сокровище — до поры» .
25 января 1930 года: «Не суждено нам было стать друг для друга делом жизни, на Страшном Суде будешь отвечать не за меня (какая сила в: не суждено! какая вера! Бога познаю только через не свершившееся)».
В июне 1935 года в Париже на Международном конгрессе писателей происходит долгожданная встреча Цветаевой и Пастернака. Однако это событие, как и общение поэтов в Москве в 1939—1941 годах, принадлежат уже другой исторической эпохе, в которой высокая лирика агонизировала и иссякала в обстановке массового террора и приближающейся новой войны.
В 1943 году, оплакивая смерть Цветаевой, Пастернак писал:
Лицом повернутая к Богу,
Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели .
На этой бесповоротно трагической оценке прошлого позволим себе окончить изложение переписки трех великих европейских поэтов. В ходе подготовки их писем к печати — сквозь детали биографий и личных отношений — все яснее выступала основная тема предельных возможностей лирического самовыражения и судьбы лирической поэзии как таковой.
В этой книге остались незатронутыми многие биографические и иные подробности, освещающие путь каждого из трех поэтов. Мы хотели лишь подготовить материалы, оказавшиеся в наших руках, для Светлого Суда, на который надеялась Марина Цветаева.