Две недели прошли в каком-то раздрае. Погода была разной, солнце, ветер, дождь, мокрый снег и туман, который заполнил весь двор — даже в квартире, казалось, не повернуться. Я сидела дома, ходила на рынок и в магазин, страдала от боли в носу и мучилась от вида этого раздувшегося органа, поменявшего свой цвет на еще более мрачный. Приближался День носа, о котором трещали во всех магазинах, киосках, по радио и телевидению и в котором я не видела никакого смысла.

Настали тревожные, тяжелые дни, думалось только о печальных событиях в Кераве, о провальном визите к старику Хятиля, и в первую очередь, конечно, об Ирье и ее семье, о том, как они там и по-прежнему ли все сложно. С Ирьей мы даже обменялись парой эсэмэсок, но больных тем не касались: ни вынужденного отпуска ее мужа, ни моего носа, писали о погоде, и от этого на душе стало, с одной стороны, как будто немного легче, а с другой стороны, еще более тревожно.

Надо было бы сходить в больницу или на худой конец к медсестре какой-нибудь показать этот ужасный нос. Но я не пошла: судя по всему, нос сломан не был. Я подумала, что опухоль со временем спадет, если помогать ей старыми народными средствами, спитым чаем и обильным потреблением кофе. И вот наступил День носа. Нос по-прежнему горел, а по радио с самого утра только и делали, что твердили о проклятом Дне носа, о нем трещали без умолку, и даже я поняла, что речь идет о благотворительности, правда, не уловила, о какой именно; возможно, я с удовольствием приняла бы в этой акции участие, но мне было абсолютно неясно, кому и как все это могло помочь. Да и выяснять толком не хотелось, мне вполне было достаточно мыслей о моей бессильной, тупой обиде, все остальные думы сводились к тому, что старый и добрый День голода заменили на его пародию — День носа, думала я, это ж надо, до чего докатился современный мир, даже о голоде теперь было нельзя говорить, все вокруг теперь должно вызывать только положительные эмоции.

И когда эти воспаленные мысли были передуманы, стало почему-то стыдно. Но сделать что-то тут вряд ли было возможно, не говоря уже о том, чтобы, как все остальные, нацепить клоунский красный нос на свою раздавленную, но по-прежнему весьма заметную часть лица. А ведь когда-то, в прошлой жизни, некоторые даже называли эту мою часть тела благородной и аристократической.

И как я ни убеждала себя, что мне непременно нужно побыть дома на больничном, пришлось еще раз съездить в Кераву. Не отпускало чувство беспокойства за них, за Йокипалтио, хотелось подбодрить Ирью. Но в подъезде вдруг опять все застопорилось: нельзя вот так вваливаться без предупреждения, ведь у них там может быть какая угодно ситуация, даже самая крайняя, а что, если Ирья в магазине или еще где, а дома только муж, кто его знает, может, он нахамит или того хуже. Тем не менее захотелось дать им понять, что я приходила, уж не знаю почему показалось, что надо оставить Ирье весточку, пусть знает, что она не одна, что в мире еще осталось сопереживание. В сумке не нашлось ничего даже весьма условно подходящего для весточки, кроме старой почтовой открытки с потертыми углами, сын прислал ее еще летом, непонятно почему, он не входил в число любителей отправлять открытки. «Парк развлечений — это весело», — гласила открытка, на лицевой стороне были изображены визжащие на горках дети и большой плюшевый медведь. На обратной стороне сын нарисовал глаза и большую улыбку, а я приписала ниже: «Всего доброго, привет из отпуска, Ирма».

Идея с отпуском продолжала казаться удачной даже в тот момент, когда я бросала открытку в почтовое отверстие на входной двери, я думала, что это хорошая отговорка, я ведь давно у них не появлялась. И лишь во дворе, прислонившись к дереву, я случайно вспомнила про вынужденный отпуск ее мужа.

Сразу запретила себе думать об этом и решила нанести еще пару деловых визитов. В первой квартире скрюченная старушка захотела взглянуть на мои бумаги, которые я не осмелилась ей показать; от второй в памяти осталась только безмолвная двухдетная семья и злобное красноватое мерцание часов-радио, которые почему-то были единственным источником света в сером мраке трехкомнатной квартиры; от третьей запомнился лишь короткий разговор с мужчиной, разбиравшим телевизор на ворсистом ковре в гостиной. Любите ли вы куриную печень, Фу гадость, А мне кажется она хорошая и дешевая, Не вас ведь спрашивают, Что ж мне пора спасибо и до свидания. Вернулась домой на поезде, просто для разнообразия, думала, что даже такой опыт может быть полезен, но, когда я села в поезд, солнце уже тоже село, а потому всю дорогу не видела ничего, кроме собственного отражения в окне да невероятно толстого мужика, который развалился напротив, таращился на мой нос и противно облизывался, словно перед ним была не я, а соблазнительное клубничное мороженое.

В один из дней пришел сын, без предупреждения. При первом звонке я вздрогнула и автоматически собралась уже было пойти открыть, но, оторвавшись сантиметров на десять от стула, вдруг замерла, засмотревшись на дрожащее солнечное пятно, неожиданно появившееся посреди газетного разворота, как будто кто-то плеснул на бумагу густой желтой краской. Потом послышался стук закрывающегося окна и пятно исчезло, а звонок все звонил и звонил, а я еще с минуту сидела и думала, кто это там за дверью трезвонит, наверное, какой-нибудь террорист с анкетами типа меня. Когда я наконец поняла, что это никакое не хулиганство, как мне представлялось сначала, я встала.

Сын начал кричать за дверью: мааам, открой дверь, это яяяя. Распахнула дверь, втащила сына в прихожую и уже на грани закипания прошипела: какого хрена ты там разорался, соседи подумают, что здесь Бог знает что творится. Сын прошел внутрь, конфузясь, насколько это вообще возможно при таких внушительных габаритах, и бормоча обрывочные «спасибо». Я вмиг оттаяла и как будто даже размякла. Мы обнялись.

Сжала его раскрасневшееся, пухлое лицо в ладонях и потрепала по щеке. Знала, что он ненавидит, когда я так делаю, поэтому решила на этот раз не мучить его, дразня «гадким ребенком».

— Мама, — сказал он, и его левый глаз задергался. — Почему ты не берешь трубку? Я же волнуюсь.

— Кофе будешь?

— Мам, ты меня слышишь?

— Я как раз только что выпила, — сказала я. — Но мы еще сварим, — пробормотала я и пошла в кухню, чтобы вылить остатки старого и поставить новый. — Что-что, я не ослышалась? Неужели ты и вправду… волнуешься?

Сын как-то испуганно наблюдал за моими действиями и нервно теребил подбородок или, точнее, складку под подбородком, которая походила на автомобильную покрышку. Потом он вздохнул. Стало неудобно, стоило ли его упрекать, как будто он не имеет права волноваться о родной матери, которая не отвечает на звонки и обзаводится жутким по цвету носом. Я включила кофеварку и кивнула в сторону стола.

Он плюхнулся на стул, я села по другую сторону стола и вернулась к газете. Стала энергично шуршать страницами и сделала такое сморщенно-сосредоточенное выражение лица, по которому можно было предположить, что на огромной газетной простыне я наткнулась на необычайно интересную новость. Потом как можно более беззаботно спросила:

— Так отчего же ты, мой мальчик, так взволновался?

Теперь уже он, а не я смотрел в окно с таким видом, словно увидел там что-то-не-важно-что. В этой области, пожалуй, опыта у меня было побольше, чем у него, и я с уверенностью могла сказать, что ничего суперпотрясающего он за окном не увидел, но надо же было в конце концов и ему дать возможность потянуть время, поэтому я дала, а сама пока сосредоточилась на разглядывании газетного разворота с невероятным нагромождением типографских значков и картинок.

— Почему ты не отвечаешь на мои звонки? — спросил он, вдоволь насмотревшись на стену дома напротив.

— Отвечаю, когда могу, — сказала я, оторвав взгляд от газеты. Сын даже вздрогнул, как будто я ненароком задела его своим массивным носом. — Ты же знаешь, я теперь работаю.

— Может, тебе все же лучше дома побыть? — пробормотал он так тихо, что я едва могла различить слова в этом шепоте сквозь зубы. Потом он, наверное, понял, что сболтнул лишнего, но вместо того, чтобы попросить прощения, только еще больше залился краской. Когда мой ответ на этот выпад свелся лишь к тому, что я перелистнула страницу газеты и сосредоточилась на другом таком же аутистическом развороте, он продолжил: — Но вопрос по-прежнему без ответа. Точнее, не вопрос, проблема, я хотел сказать, что…

Потом он набрал в легкие воздуха, так что красные и черные клетки на его рубашке округлились и вздулись, как закипающая лава, и выпалил:

— Мам, мне просто надо куда-то деть эту машину.

Как только он это сказал, рубашечные пузыри сдулись. На улице кто-то злобно громыхнул крышкой мусорного бака, несколько испуганных голубей мелькнули за окном. Я посмотрела на сына. У него был такой взгляд, словно он что-то натворил, он не мог смотреть прямо, а все как будто норовил спрятать глаза внутрь глазного яблока с растрескавшимися сосудами. Он смахнул ладонью каплю пота под носом и вытер руку о джинсы. Только тут я заметила, что, бреясь, он явно думал не о бритье, — на свету стало заметно, что слева над верхней губой торчал недобритый, светлый одинокий ус. Не какой-то там волосок, а именно ус, то есть половина от настоящих усов. Ужасно захотелось по-матерински пожурить его за неаккуратность, но он выглядел таким измученным, что я не стала.

Его непонятная суета показалась мне подозрительной, хотя что я могла с этим поделать. Вопросы посыпались изо рта, как пули из пулеметной ленты, они и безвинного заставили бы почувствовать себя виноватым. Зачем ты пытаешься всучить мне эту машину? Разве нельзя, черт бы ее побрал, оставить ее где-нибудь на стоянке? И к чему такая спешка, совершенно непонятно, куда это ты вдруг собрался?

Отметила про себя с сухим удовлетворением, что, несмотря на все что мне довелось пережить за последнее время, я вполне способна на полноценную материнскую выволочку.

Сыну потребовалось некоторое время, чтобы взять себя в руки.

— Мама, — затараторил он. — Мама дорогая любимая мама я тебе уже говорил что должен на некоторое время уехать сколько раз можно повторять что это всего лишь командировка хорошая возможность ее нельзя упускать.

— У тебя какие-то проблемы? — перебила я сына, делая вид, что не замечаю его напора, он наверняка так и продолжал бы, пока не закончился бы воздух в легких. На это он ответил быстро и коротко «нет», а затем попытался возобновить наступление. Зачем мне эта машина, Просто постоит, Ах, постоит, Ну постоит ты поездишь, Ах вот как, Ну да.

— Не хочу показаться невежливой, — продолжила я. — Позволь только спросить, ее что, надо по головке гладить, эту машину, ее что, одну на улице нельзя оставить, взрослая вроде машина-то? — Слова вылетали изо рта, наполненные сарказмом и даже каким-то странным бюрократизмом, и на мгновение показалось, будто это говорю не я, а кто-то другой, какой-то хмурый мужик, который стоит у меня за спиной и выкрикивает слова совсем не того цвета и не той температуры, что надо.

— Стой, — сказал сын. — А теперь послушай!

И так тяжело, как гири, они ударили, эти слова, что я мгновенно замолчала и стала слушать.

— Мама. Я действительно уезжаю довольно надолго.

Успела сказать только: «Вот оно как», а он уже продолжил, даже, кажется, взмокнув при этом; вероятно, он не сможет приезжать, дорого и вообще, и плохо, если она будет стоять без присмотра, ведь могут начаться дорожные работы или беспорядки какие-нибудь, подростки напакостят или украдут что-то. Надо, чтобы приглядывали, а не то она пропадет тут совсем, бедолага, хорошая машина все-таки. И совсем необязательно тебе на ней ездить. Достаточно просто приглядывать.

— Вот оно что, — сказала я.

— Да и что там приглядывать, она сама по себе ведь не уедет, правда же? Делов-то.

— А что это у тебя за темные делишки, с кем ты опять связался?

На миг от раздражения он закатил глаза. Потом, к счастью, совладал с собой, и сказал тонко и сухо, что ни с кем, и посмотрел на улицу, где воздух был прозрачен и чист. И сразу все прояснилось, захотелось поскорее закончить этот разговор. Матери совершенно необязательно знать все подробности, она всегда должна пребывать в некотором волнении.

— Ты хороший мальчик, — сказала я и подумала, что в последнее время слишком часто повторяю эти слова, с чего бы вдруг. При этом подковырки тоже сыпались из меня, как из рога изобилия, слишком часто и какие-то слишком необычные.

— Да, я знаю, — продолжил сын если не устало, то как-то очень близко к тому. Его щеку пробороздили несколько морщин мучителя и мученика одновременно. Вдруг я осознала, что он ведь уже давно не подросток.

— Что с тобой происходит? — спросила я.

— Все в порядке, только вопрос с машиной надо решить поскорей.

— Ну ладно, а как Мирьям?

— Мирьям? — переспросил он, и было видно, что он совсем не слушает.

— Ну да, — пробормотала я и добавила еще, что это имя напоминает скорее название пряности, чем человечье имя.

— Ээ, что-что? — переспросил сын и почесал свой одинокий ус. Из почтовой щели в двери на пол прихожей высыпалась целая охапка рекламных газет, их приносили два раза в неделю в одно и то же время, ходил такой мужичонка, похожий на вечного, но печального бойскаута, который, со всей своей возвышенной отрешенностью, наверняка справился бы гораздо лучше с раздачей религиозной литературы. Сквозь шум прилившей к голове крови и хриплое дыхание сына я слышала, как невероятно тоскливо он вздохнул там, на лестнице, когда просовывал в почтовую щель очередную газетенку.

Пришла в себя от покашливания сына и спросила: ээ, что-что? В ответ сын тоже вопросительно-неопределенно заэкал, а затем после короткой паузы разговор снова перешел в полубодание или, точнее, полуфехтование. Ну так и что, Прости, задумалась, Да нет я спросил так что, Пожалуй именно так и спросил, Точнее я спросил ну так и что, Это уже в третий раз, Ну да, Да, Но почему, Что почему, Ну я же не знаю берешь ли ты машину или нет, Нет, Вот хрень, Не ругайся на меня, Ну да, Да, Ну может я как-то не так выразился, Определенно как-то не так, Что, Выразился, Ну да ну мам понимаешь, Что, Ну мне понимаешь очень-очень надо, Прям уж очень, Ну да очень, Вот оно что, Ну так можешь ты сказать возьмешь ты эту машину или нет.

— Да возьму, возьму, черт с тобой, — сказала я. — Вот заладил.

А потом я совершенно забыла, где и с кем нахожусь, и продолжила как ни в чем не бывало:

— Ладно, у тебя самого-то вообще как дела?

— Ты же уже спрашивала, — ответил он холодно.

— Да, но ответа я так и не услышала.

— Значит, так, — сказал он и стал рассказывать.

И рассказал, правда, по большей части, как я полагаю, наврал, но фильтровать все это почему-то не хотелось. Так вот сидела и слушала эту путаницу, тоскливо подробный и местами явно заранее продуманный рассказ о смене нескольких квартир, двух подружек, ни одна из которых не была готова к серьезным отношениям, о работе, которой так много, причем в самых разных областях, что всю ее и не переделать. Повествование о двух приятелях было более детальным, судя по всему, они были те еще мастаки обстряпывать дела, а потом, когда сын перешел к описаниям всяких невероятно изощренных комбинаций, как он сам выразился, я мгновенно провалилась в какое-то глухонемое состояние, напоминающее скорее некое путешествие, сначала смотрела на герань, трясущуюся в деревянной тюрьме на краю двора, затем мысленно перенеслась на берег залива Тееленлахти, и его словно отполированная водная гладь вынесла меня к железнодорожным путям, а они, в свою очередь, увели в сторону Мальми, Корсо и Керавы, однако там у меня защемило сердце, пришлось вырвать себя оттуда и вернуть к действительности, где сын все еще бубнил свой затянувшийся рапорт со скучными подробностями.

— И как сказал один мой добрый знакомый, было бы просто непростительно выбрасывать такую хорошую игрушку, мотор заменили, колеса вполне еще походят.

— Что? Кто?

Сын посмотрел на меня устало и произнес:

— Пойдем-ка лучше взглянем на машину. — И он стал натягивать шапку, непонятно даже, откуда она вдруг взялась у него в руке, насколько мне помнится, при входе ее не было, но вполне вероятно, что она просто каким-то странным образом оказалась точно такого же, то есть никакого, цвета, что и его волосы, то есть сына.

Я снова спросила:

— Что?

— Пойдем, посмотришь машину.

— Что?

— Пойдем, говорю, на машину посмотришь, — сказал он на сей раз тоном совершенно взрослого человека, так что, не будь он моим родным сыном, у меня волосы на голове буквально встали бы дыбом, как в плохих романах. Я взглянула на сына — он стоял передо мной, как раскрасневшаяся живая статуя. Выглянула на улицу — в окне дома напротив инженерша задернула занавески таким опереточным жестом, что было ясно наверняка: она уже давным-давно за нами шпионит.

Снова посмотрела на сына. Я практически ничего не знала о его жизни, но видела, что он сильно нервничает. Его ноги, зажатые в грязно-белые кроссовки, переминались с одной на другую и казались совсем тоненькими.

Ну как такому можно было отказать?

*

Так он и ушел, сын, заковылял по дорожке вдоль залива и вскоре превратился в маленький красный комочек посреди черно-белого пейзажа, а затем исчез в аккуратно вырезанной прорези Круглого дома. Сложно сказать, проявила я заботу о нем или нет, но самой себе я уж точно никак не помогла.

Постояла мгновение между похожим на густую масляную массу заливом, который вот-вот должна была стянуть ледяная корка, и отвратительной, смахивающей на старый ящик грудой железа, пытаясь найти всему происходящему разумное объяснение. Не удалось. Просто вышла за сыном к машине, не раздумывая и так быстро, что теперь не оставалось ничего другого, как таращиться на серое клубящееся небо и устало перебирать пальцами уныло звенящие ключи от машины.

Решила пройтись.

Перешла на противоположную от машины сторону улицы, набрала комбинацию цифр и по сиплому отклику кодового замка поняла, что попала внутрь, пошла домой, именно, просто домой, взбежала по потертым ступенькам наверх и вошла в квартиру, а что там, ничего, присела на стул, не снимая обуви, поняла, что не разулась, стянула ее и опять назад, забыла про обувь, оглядела дом, он всегда был для меня оплотом безопасности, села в самый лучший угол, за стол, так видны были сразу оба окна, светло, даже красиво, да, все словно сияло, все было в порядке, вот она, моя жизнь, и все в порядке, а когда еще включила радио, а там передавали сводку погоды на море, то и душа, и тело совсем успокоились, что в ней, интересно, такого было, в морской погоде, что она всегда как-то успокаивала, казалось, что мы с миром на «ты», хотя никогда никакого отношения к мореходству я сроду не имела.

Острова Куускаяскари, Кюлмяпихлая, Нахкиайнен и Валассаарет проплыли перед моими глазами и растаяли в тумане. Я еще какое-то время посидела, рассматривая белые кружки, забытые на красной вощеной скатерти, со дна которых на меня таращились два жирных кофейных глаза, потом сорвалась с места и через мгновение была уже в подъезде, во дворе, в арке, на улице, под ногами полуразложившиеся листья липы, на переходе, на углу дома и опять на переходе, на светофоре, на краю площади Хаканиеми. И как только сварливая толкотня улицы Хямеентие кое-как была преодолена, я сразу очутилась в самом сердце рынка, среди трепещущих подолов оранжевых палаток, под прицелом наперебой зазывающих продавцов, посреди многообразия запахов прохожих и лавочников, и он так же быстро кончился, как и начался, этот рынок, мне на удивление шустро удалось его проскочить, и вот я уже стою на улице Вихерниеменкату и наблюдаю, как в магазине на углу дама в пуховике взвешивает огурцы, очнулась в тот момент, когда дама, испугавшись моего пристального взгляда, в панике скрылась за полками.

Когда подходила к зеленому дому Виртанена, порыв ветра сорвал последние листья с кубикообразных лип в парке. Краем глаза заметила, как что-то прошмыгнуло почти у самой земли, но постфактум уже сложно было сказать, что это — собака, кошка, чайка или полиэтиленовый пакет. У входа я, особо не задумываясь, позвонила в домофон и вскоре стояла в теплом подъезде, где батарея, выкрашенная в бирюзовый цвет, журча и перешептываясь сама с собой, обдала волной тепла мой бок, когда я проходила мимо.

Лифт был не нужен. Решила не беспокоить ни кинодаму с верхнего этажа, ни гигантскую ошибку природы.

Прошлепала вверх по лестнице два этажа, именно прошлепала, на сей раз на ногах была «умная» обувь, белые кеды. Не раздумывая, позвонила в дверь. Звук ударился о стены подъезда громко и тягуче. Испугалась, но подскочить не успела, потому что дверь уже приоткрылась.

— Да? — еле слышно прошептал голос из-за двери. В густом сумраке удалось разглядеть влажный глаз.

— Привет, — сказала я.

— Привет, — прошептал глаз и дрогнул. — Кто там?

— Ирма.

Глаз с загробным голосом Виртанена немного помолчал, и казалось, будто он висит на фоне черного полотна. Лифт вызвали на верхние этажи, по спине пробежала холодная дрожь, словно кто-то стоял у меня за плечом и наблюдал.

— Ирма, которая с исследованием, — сказала я, заметив, что диалог с глазом Виртанена как-то не клеится. Похоже, Виртанен уже забыл, что я приходила.

— Ах да, — наконец сообразил он и открыл дверь. Я увидела его целиком. На нем были длинные черные кальсоны и серая, не по размеру большая футболка, которая хоть и прикрывала добрую половину его живота, но делала его еще внушительнее, чем он был на самом деле. У Виртанена был такой вид, как будто он пропустил какую-то очень важную встречу.

Он пригласил меня пройти, по своему обыкновению слегка дрожа. В одной-единственной комнате со времени моего предыдущего визита никаких глобальных изменений не произошло, лишь на всех горизонтальных поверхностях появился новый слой засыхающих отходов разных видов жизнедеятельности. Я остановилась посреди комнаты недалеко от дивана, сесть на него не решилась, он выглядел еще более хлипким, словно только и ждал последнего седока, чтобы наконец попрощаться с этим миром и переместиться на зеленые луга диванного рая, где можно припустить вприпрыжку на вновь обретенных четырех здоровых ногах. Виртанен проковылял мимо дивана и пригласил сесть за стол. За ним колыхался шлейф из смеси перегара и пенициллина.

— Так вот, — сказал он, тоже сев за стол и хорошенько тряхнув головой, дабы привести ее хотя бы в какое-нибудь функциональное состояние. Его колючие щеки тряслись. — Простите, ну это, всё. Я тут приболел. У нас с вами вроде было какое-то дело.

— Собственно говоря, не было, — сказала я.

Он посмотрел на меня с таким ужасом, с каким только может смотреть мужчина средних лет, находясь в глубоком похмелье и ожидая чего угодно. Из окна струился серый послеполуденный свет, стальной — казалось, даже с металлическим привкусом. В комнату проникал приглушенный шум — где-то за углом, на рынке, сгребали в большую кучу мусор. Я сидела, смотрела на Виртанена и удивлялась безразличной неразговорчивости, которая развилась во мне, начиная с того долгого дня, когда я побывала у Хятиля и у замученных Йокипалтио. Теперь хотелось какого-то тепла, и верилось, что из всех людей именно бедняга Виртанен сможет дать его. И совсем не хотелось грубить ему.

Через некоторое время Виртанен просипел что-то вроде «ага», и было видно, что он не решается ни о чем спросить. Я, в свою очередь, тоже ничего не говорила и не спрашивала, зубы буквально срослись. Гоняла через нос горячий свистящий воздух да теребила найденный на столе кассовый чек. Смяла его в комочек размером с булавочную головку, потом снова расправила. Все покупки были жидкостями: шестибаночная упаковка пива, уцененный в последний день реализации йогурт и литр «Мистера мускула» для прочистки труб. Колыхнулась надежда, что хотя бы последнее бедняга не залил в горло.

— Ну, точнее, не знаю, — сказала я наконец. Стоило бы, конечно, соблюдать некоторую дистанцию и вообще владеть ситуацией, но, с другой стороны, хотелось просто быть честной, было ощущение, что никакой особой необходимости опасаться Виртанена нет. — Правда, не знаю, — продолжила я и посмотрела на стол, где грязные следы от бутылок стали казаться олимпийскими кольцами. — Надо было домой. Я пошла. А теперь вот пришла сюда.

Он посмотрел на меня своими понимающими полупьяными коровьими глазами и слегка обескураженно сказал:

— Ай.

— У меня даже бумаг с собой никаких нет.

— Ээ, бумаг?

— Похоже, ты не очень помнишь, кто я?

Он почесал голову с пластами сальных волос. На плечи посыпалась перхоть.

— Ну да, — сказал он, встрепенувшись. — Но ведь все как бы не так уж плохо?

Невнятная вереница мыслей закружилась у меня в голове. Догадка, предположение, страх и надежда, и даже легкое удовлетворение оттого, что это был вопрос не про все-в-порядке. Но в то же время чувствовалось, что он, Виртанен, имел в виду именно меня.

— Ну, — сказала я. — Да. То есть нет. Нет, конечно.

Хотя Виртанен не подал ни малейшего вида, все-таки было понятно, что он чего-то ждал.

— Ну, или не знаю, — сказала я и поспешила продолжить: — Сын пригнал машину.

Сложно сказать, почему из всех проблем нужно было выложить именно эту, но ничего другого просто не пришло в голову, что-то там, в голове, давило и мешало, скорее всего, то, что каким-то запутанно-необъяснимым образом история с машиной была связана с Ирьей и ее мужем, и нельзя объяснить, почему эти полузнакомые люди стали мне вдруг так дороги, почему-то она меня тревожила, эта Керава, в голове клубилась непонятная темная пыль, что сродни дурному предчувствию. Но ведь невозможно же об этом вот так взять и рассказать, чтобы всем стало ясно.

— Ааа, — произнес Виртанен. — Ну а разве это плохо?

— Что? — спросила я. На секунду задумалась: неужели все-таки говорила вслух?

— Ну, машина. Что будет машина. Немного машины.

Он говорил совсем как сын, этот Виртанен, то есть как мой сын, а не просто по-мальчишечьи — я заметила это в прошлый раз, в это мгновение какое-то сомнение пронеслось у меня в голове, но потом я решила, что, возможно, это только кажется, что они говорят как мужчины, эти мужчины.

— Ну да, — сказала я. — Только вот ума не приложу, зачем мне она.

— Ну, — сказал он и почесал живот. — Можно, например, ездить.

— Ну да.

— Я, это, как бы пытаюсь поддержать разговор, — робко признался Виртанен. — Ну, или… В общем, я не знаю, стоит ли, или все-таки, ну просто поговорить. О чем-нибудь. Но ведь и не мешает же, я имею в виду машину.

Я снова промычала «ну да», хотя уже стало неловко из-за этого нудаканья, как-то оно само собой выходило, хотя я старалась избегать такого вот неприветливого мычания. Но даже одним таким «ну да» выигрывала несколько секунд на размышления, правда, обдумывать было нечего. И вообще, странное было состояние. Наконец добавила, что ведь надо на ней ездить, то есть на машине, но толком не знаю — куда.

— Ну, это да, конечно, — согласился Виртанен рассеянно, поднялся со стула, открыл холодильник и достал с полки голубую баночку лонг-дринка.

— Ничего, что я? — спросил он, открывая банку трясущейся рукой, потом поднес ее к потрескавшимся губам и забулькал спасительной жидкостью.

— Конечно, конечно, — сказала я.

Потом у него из глотки вырвался странный звук, похожий на «глыгр», думаю, он пытался сказать что-то совсем другое, но горло, вероятно, все еще было занято лонг-дринком. Он покурлыкал, а затем стал откашливаться и рычать, наконец протолкнул жидкость внутрь и заговорил хриплым голосом:

— Простите, не в то горло попала. Жидкость. Так что же я хотел сказать, ах да, а есть ли эта, как там ее, регистрация?

— Ммм? — простонала я, хотя это вполне можно было бы назвать и мычанием, если находиться в соответствующем для этого настроении. Стало не по себе, словно я сидела на приеме у чиновника, который вдруг заговорил непонятными словами; это, конечно, меня опечалило, ведь я пришла сюда, к Виртанену, в поисках чего-то простого и надежного, выбрав из всех людей на свете именно Виртанена.

— По месту жительства! — вскрикнул он неожиданно бодро, если учитывать его самочувствие. Он все стоял около холодильника и выглядел придурковато-радостным. Я пугалась еще больше, понимала все меньше и только и смогла пропищать «простите». Что означало это «простите» — просьбу извинить или же объяснить что-то, — сказать было сложно.

— По месту жительства! — закричал он снова. — Парковочное место! Талон!

— Понятно, — сказала я таким тоном, словно пыталась утихомирить разбуянившегося человека с ружьем.

— Зарезервированное место парковки по месту жительства!

Вдруг поняла: по крайней мере частично, Виртанен что-то осознал. Возможно, он понял, что хватил немного через край, кто знает, в любом случае как-то в нем все быстро переиначилось, словно внутри соскочила пружина, и он стал торопливо объяснять, сказал, что нельзя же машину держать на улице, можно ведь штраф заработать. Какой такой штраф, Ну штраф штраф за парковку штраф, Вот как, Тебе нужен талон, Ну да, Специальный талон для парковки, Где ж его взять, Так вот и я о том же у меня как раз такой есть, Ааа, Тут или вон там, Аааа, Понимаешь у меня есть машина, Надо же, То есть была машина, Ну да, А теперь нету, потому что ее увели, Боже мой, Но у меня остался этот номер, Зарегистрированное место для парковки, Я успел его забрать, когда понял, что скоро они придут, Они, Ну да то есть он, Прости не совсем понимаю, Ну, эти люди из комитета, Еще не легче, Ну из комитета по конфискации, Ааа, Месяца два тому назад, Бог ты мой, Но талон, он до конца года еще действителен, Что же ты так, Так что ты возьми талон-то, Спасибо, Мне-то он на что, Ну да, Тут он где-то надо только откопать.

И как бы Виртанен ни заверял, что хочет раскопать этот талон, ему все-таки сначала пришлось сесть и перевести дух, но его воодушевление было настолько велико, что, не просидев и добрых десяти секунд, он снова поднялся и отправился в коридор перебирать и перетряхивать вещи. Я же осталась сидеть за столом с ощущением какого-то странного тепла, было необычайно приятно, что он так хотел помочь, и, несмотря на все плохие предчувствия, неожиданно стало хорошо и спокойно, а именно этого мне так не хватало после всех неприятностей в Кераве. Бросила взгляд через стол в сторону раковины, где гора назойливо непарной посуды была сложена, несмотря на нерадивость ее хозяина, так основательно, что нельзя было не восхититься ее величием. Внезапно гора пошатнулась, и поначалу я даже решила, что это от одного только моего взгляда, хотя, скорее всего, причиной была коробка, которую Виртанен, вытащив в коридоре из шкафа, грохнул на пол. Искусно сложенная конструкция, державшаяся на основании из нескольких тарелок, опасно накренилась и выпустила на свободу стаю банановых мушек, и возникло вдруг чувство, будто ты увидел что-то такое, что ни разглядывать, ни тем более оценивать ты не вправе.

Тогда я стала смотреть во двор, но там не происходило ничего особенного, большие старые клены стояли черные и мрачные, с редкими озябшими листьями на ветвях. В доме напротив открылось окно, в котором возникла укутанная в платок женская голова и машущая рука, по движению которой сложно было сказать, зовет ли женщина кого или же, наоборот, пытается прогнать. Так же трудно было определить, в чью сторону направлен торчащий в небо средний палец маленького мальчика во дворе, на зовущую обедать мать или на незнакомую скандалящую тетку.

Потом, поскольку хозяин все еще продолжал свои поиски, я развернула газету, которую нашла на столе, и небрежно перелистнула несколько страниц. Там-то оно и было.

Именно там, в газете, на странице, я обнаружила то самое, чему сложно было подобрать название, этот кошмар, этот ужас, который за долю секунды перевернул с ног на голову и разрушил все вокруг.

Я неотрывно смотрела на страницу, напечатанные на ней буквы. Они тихо двигались навстречу друг другу и складывались во что-то черное, опасное и большое, что медленно росло прямо на глазах, превращаясь в гигантскую, холодную, мрачную башню, извивалось, опутывая глаза, и рот, и нос, и уши и тянулось к мозгу. Под беретом, который я забыла снять, забурлило что-то мокрое и теплое, окропляя лоб. Подошвы под стулом стали издавать пронзительный скрипящий звук.

— Откуда это у тебя? — простонала я, как только на другой стороне стола возникла, как в тумане, мужская фигура, размахивающая какой-то бумажкой.

— Что? — спросил Виртанен.

— Это. — Мой голос стал сдавленным, побитым, увлажненным плачем, который был уже всего в нескольких сантиметрах от того, чтобы вырваться наружу. Я схватила газету со стола и затрясла ею, словно пытаясь стряхнуть буквы на пол и смешать их с остальным мусором.

— А, — сказал мужчина испуганным и осипшим голосом. — Сестра заходила утром, она там живет. В Кераве. Что случилось? Что там? В газете?

— Мне надо идти, — прошептала я.

*

Хотя передвигалась я почти вслепую и вглухую, я благополучно миновала пешеходные переходы, проезжую часть, трамвайные пути и людскую толпу и вскоре была уже на родной прибрежной улице. Отметила про себя, что в Круглом доме, как раз когда я подошла к нему, на целом этаже погас свет. Проносились автобусы, бросая под ноги опавшие листья и человеческий мусор, люди таращились, и нельзя было их за это упрекать, ведь как не смотреть на испуганную женщину с искалеченным носом, которая скачет по улице, прижимая к груди смятую газету.

У ворот на мгновение меня как будто парализовало, только ноги как по инерции продолжали взволнованный бег на месте. Со стороны, наверное, казалось, что я нестерпимо хочу по малой нужде. Самый дальний угол мыслительного и эмоционально-чувственного отдела мозга приказывал идти домой, залезть под одеяло, зажать уши руками и завыть. И в то же время в другом отделе кто-то кричал: «Беги, Ирма, беги!»

Что-то надо было делать. Но когда я стала делать это что-то, а именно набирать код на металлическом щитке с пронумерованными кнопками, висящем у ворот, газета выскользнула из-под мышки и, упав на землю, раскрылась на той самой, точнее, на той, которой видеть не надо, странице.

ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЙ ОПРОС ВЕДЕТСЯ В КЕРАВЕ

В полицию Керавы поступили звонки от обеспокоенных жителей, ставших объектом странного опроса. Звонившая в двери частных квартир женщина представлялась работником Центра экономических исследований. Однако, по данным полиции, ни одна исследовательская организации не проводит опроса в Кераве. Мотивы исследовательницы пока остаются неизвестными. По описаниям очевидцев это женщина среднего роста и среднего возраста. В квартирах она ведет себя вежливо, и, насколько известно, после ее посещений из квартир ничего не пропало. Полиция Керавы продолжает сбор сведений о перемещениях странной женщины.

Я смотрела на газету, застыв от ужаса и согнувшись в три погибели. Порыв ветра перелистнул несколько страниц.

Я подняла газету с земли, сунула ее опять под мышку и, перейдя дорогу, направилась к машине. Дрожащей рукой достала из сумочки ключи и стала пытаться вставить их в замок. Первая попытка была неудачной, на мшисто-зеленой двери появились мелкие царапины, и, хотя они вряд ли причинили вред этой изъеденной ржавчиной колымаге, от противного скрежета при встрече двух металлических предметов свело зубы, словно кто-то нарочно проскрипел вилкой по тарелке. Когда мне наконец-то удалось засунуть ключ в замок, он отказался поворачиваться в какую бы то ни было сторону, и лишь когда я уже в полном отчаянии стукнула кулаком по боковому стеклу, поняла, что можно попробовать открыть с другой стороны, через синюю дверь, благодаря чему я и попала внутрь.

Плюхнулась на переднее сиденье, прижимая к груди сумку и газету. Дверь устало захлопнулась, породив отвратительный протяжный скрип где-то в районе днища. Город вокруг был виден, но не слышен. Прошло мгновение, прежде чем я поняла, что, хотя и было очень тихо, маленький салон быстро заполнился моим прерывистым дыханием и громкими ударами сердца. На заливе что-то затарахтело, и вскоре гладкую поверхность воды вспорола маленькая моторная лодка, которая шла в открытое море, словно пыталась скрыться от надвигающегося льда.

Потом взгляд снова упал на эту ужасную газету, которая вызвала уже более слабый всплеск сложно сказать чего, ненависти, отчаяния или еще чего-то. Попыталась стряхнуть ее на пол, но в машине было так мало места, что газета осталась на коленях. Скомкала ее. За располосованным трещинами стеклом возник мужчина в вязаной шапочке, который, судя по ненасытному взгляду, с удовольствием пялился бы и дальше, но, к счастью, создание на другом конце поводка, оказалось на редкость напористым.

Ничего уже нельзя поделать, ничего. Но хотя бы что-то сделать все-таки надо было. Надо. Конечно, скупить все газеты в Кераве было невозможно. Но Ирья не должна ее увидеть, эту газету, нет, у них там проблем хватает, нельзя еще и этим пугать их, нет, это было бы слишком — узнать вдруг, что какая-то мошенница несколько недель кряду с тайным и коварным умыслом ходила к ним в дом. Этак ведь и перепугаться недолго, а у них ведь и без того никакой стабильности. Раз, и скандал: а что, если муж обвинит во всем Ирью? Она, мол, привечает первого встречного.

Нет, этого нельзя было допустить. Я быстро начала перебираться на водительское сиденье, и в этой стрессовой ситуации мне в голову не пришло, что я двадцать лет не сидела за рулем и что вождение в состоянии нервного потрясения чревато нарушением всех возможных правил дорожного движения; в памяти почему-то не всплыл усач-преподаватель, который без конца твердил, как опасно ездить не только в состоянии алкогольного опьянения, но и даже если вы просто возбуждены, добавляя, что в первую очередь это касается девушек — вы, женщины, так легко возбудимы. Но в тот момент мне было не до юношеских воспоминаний, мое внимание сосредоточилось, прежде всего, на перемещении с пассажирского сиденья на водительское, в юбке и пальто это было не так-то просто сделать; на ум пришла детская книжка, которую давным-давно я читала сыну, там были такие толстозадые существа, как они назывались, какие-то барбобабы или что-то в этом роде; в тесной машине, казалось, куда ни двинься, везде застрянешь, и, когда в конце концов край пальто зацепился за ручник, мне пришлось изрядно попотеть: оказавшись между двух сидений, я пыталась сунуть ноги то туда, то обратно; когда мне все же удалось пристроить свою попу на водительское место, перед окном, естественно, снова торчал тот тип в вязаной шапке, с жаждой зрелища в глазах.

Дальше без приключений тоже не обошлось. Когда я вставила ключ в замок зажигания и повернула, колымага тут же рванула вперед и с мерзким звуком ударилась в поребрик. Я вспомнила, что надо было снять с передачи, и попробовала завести мотор снова, но на сей раз раздались лишь судорожные хрипы, похожие на громкое кошачье чихание. Повернула ключ опять. Бедолага дернулась вперед, назад, ее даже в стороны бросало, она явно тужилась изо всех сил, и кое-чего мы все-таки добились — у меня запрыгало в глазах.

С пятой попытки эта штука наконец-то завелась. Я включила заднюю передачу, нажала на газ и попробовала задействовать педаль сцепления. От волнения нога соскочила, машина дернулась и заглохла, будто вздохнула. В зеркале заднего вида мелькнул грозящий кулаком велосипедист.

Я снова завела машину и поехала. Это, конечно, тоже было нелегко. Круглый дом стремительно приближался, казалось, что машина одновременно и несется к нему, и всячески упирается, думаю, дело было как в водителе, так и в самом средстве передвижения, я никак не могла поймать нужный ритм переключения передач и сладить со сцеплением и газом, а на машину всякий раз нападал приступ кашля, когда я пыталась установить с ней хоть какой-то контакт. Тем не менее я оказалась у перекрестка на углу Круглого дома, как бы абсурдно это ни звучало, и вот там мне пришлось с ним столкнуться, с дорожным движением, с несметным числом вариантов водительского решения, с правом приоритета, с пешеходами и велосипедистами, короче, со всем; и поскольку сделать единственно правильный выбор за один миг казалось невозможным, я нажала на тормоз, но намного резче, чем собиралась.

Они, конечно, работали очень странно, эти тормоза, и на переходе я чуть не задавила пешехода, и это конечно же был тот самый миссионер, который совсем недавно болтался во дворе; успев в последний момент выскочить из-под колес, бедняга всем своим видом давал понять, что вина лежала исключительно на нем. И хотя было жаль его, вылезать из машины и выяснять, все ли с ним в порядке, было некогда, к тому же эти вопросы в конечном счете все равно будут потом долго и упорно обсуждаться с Богом, так что я поехала дальше и, вырулив на середину перекрестка, на несколько секунд там остановилась, сзади тут же раздалось многоголосое гудение, и в окнах грозно замелькали кулаки.

Решила повернуть налево. Машина поехала рывками, ускакали прочь сальный морской залив и выстроенные в ряд клены на набережной. Около какого-то административного здания повернула направо, руль поворачивался невероятно тяжело, я из-за этого даже немного выехала на встречную полосу; к счастью, никто не ехал навстречу. Наверное, легко можно понять, почему все эти двадцать лет я избегала водить машину, чертовски нервное занятие, надо помнить одновременно о тысяче разных вещей и при этом справляться с волнением. Недалеко от «Арены» колымага снова заглохла посреди перекрестка, и мне: пришлось заводить ее под рев раздраженных сигналов, напомнивший мне почему-то большой спортивный праздник. Когда я наконец завелась, машина рванула с места так стремительно, что переходившая дорогу семья с детьми наверняка получила отличный повод написать возмущенную статью в раздел «Мнения наших читателей».

Еле-еле дотянула до следующего перекрестка и остановилась в ожидании зеленого. В сером небе вдруг распахнулась огромная золотая дыра — солнце выглянуло из-за туч, и его свет был таким ярким и нектарно-густым, что даже в ушах зазвенело. Я далеко не сразу сообразила, что звуки фанфар — не только результат светового явления, это мне опять гудели сзади.

Не видя толком ни светофора, ни тех, кто едет навстречу, я заставила машину с взвизгиванием повернуть налево, на Хямеентие, и лишь тогда поняла, что совсем забыла про поворотники, которые поспешно включила на десять секунд и пятьдесят метров позднее, чем нужно. В сумке запищал телефон, но я не осмелилась достать его, с одной стороны, из соображений безопасности, как выразился бы сын, с другой стороны, из страха, то ли еще будет, не иначе что-то плохое, ужасно-кошмарное. Вцепилась негнущимися руками в руль, сконцентрировалась на дороге и нажала на газ.

Хямеентие бежала или, точнее, подпрыгивала под машиной. Где я нахожусь, определить было довольно трудно, поскольку все внимание было направлено на то, чтобы избежать столкновения. Где-то после Кумпулы первый ужас водителя-новичка стал постепенно отступать, но, когда я съехала с первого кольца мимо чернеющего как уголь леса в направлении грязно-серых многоэтажек района Якомяки, от временного просветления не осталось и следа, и в голове вновь закишели всякие мрачные мысли; никакого толку от них, конечно, не было, просто вдруг стало понятно, что я обманывала ни в чем не повинных людей, втянула их черт знает во что.

Однако надо было выкинуть все это из головы хотя бы на время и сосредоточиться на управлении. До Керавы было еще ехать и ехать, но я уже выбралась на шоссе, где вроде бы не требовалось постоянно следить за светофорами и за теми, кто едет впереди, впрочем, последних, честно сказать, даже не было видно, так как я отважно ползла вперед со скоростью пятьдесят-шестьдесят. Машины неслись мимо, удивленные взгляды задерживались на мне на несколько мгновений, оставляя на коже смущенно-теплый след. Машина выла, руль дергался, коробка передач ревела, оттого что я вынуждена была все время держать ее на второй передаче. Третью я включить не смогла, а ехать на четвертой для моего скромного опыта было бы слишком быстро.

Потом опять задребезжал телефон. В этой гремящей машине я бы его нипочем не услышала, эту тихо вибрирующую трубку, но телефон выскользнул из сумки и, излучая синий свет, дрыгался на пассажирском сиденье. Я была неподалеку от Вантаа, вокруг лишь, обглоданный осенью лес, то тут, то там мелькали промышленные здания, да впереди в нескольких километрах мерцала длинной черточкой фура. Просчитав, что при моей скорости столкновение с ней может случиться только в случае, если фура объедет вокруг Земли и врежется в меня сзади, я стала нащупывать телефон на соседнем сиденье.

Мне надо было смотреть вперед на дорогу, поэтому прошло некоторое время, прежде чем я смогла взять трубку в руку. В голове проигрывались всевозможные кошмарные сценарии: это звонит Ирья, она прочитала газету и сердится или, что еще хуже, расстроена и чувствует себя обманутой, не кричит и не ругается, а только вздыхает, как же так, ведь я тебе верила. Успела и о муже ее подумать, а телефон уже был в руке, и оказалось, что всего лишь снова звонил сын. Ты сейчас где, В машине, Где, В машине, Ужасный шум, ничего не слышно, Я в машине, Что уже, А что нельзя что ли раз ты мне всучил, Да нет но, Что но, Но что там так гудит, Ну так машина и гудит, Прямо надрывается, Третья передача не работает, Так езжай на четвертой, Не могу, Почему, Слишком быстро, Вот как, Ну да, Но я в общем хотел сказать что, Алло не слышу тебя, Ну в общем, Алло алло ничего не слышно, Алло мам ты еще там, Не слышно и мне на дорогу смотреть надо.

— Пока! — прокричала я в трубку и положила телефон на сиденье, рядом с сумкой. Мимо проплывал Корсо и мокрые голые деревья, в небе продолжали рваться облака, проглядывали ярко-синие и солнечно-теплые пятна, прямо как в рекламе.

Откуда-то слышалось хриплое «алло».

Я невольно бросила взгляд на соседнее сиденье, естественно, там никого не было. Это сын продолжал кричать «алло» из невыключенного телефона. Я снова поднесла трубку к уху. Сын проорал свое «я-тут-в-общем-того», и после нескольких попыток ему удалось-таки произнести фразу целиком:

— Ну, это, я, значит, того, уезжаю завтра! Я еще позвоню!

— Ясно, — ответила я, потому что не знала, что еще сказать, слова сына не успели пока толком добраться до моего сознания. Потом повторила, что мне надо смотреть на дорогу.

— Ладно, пока!

Постаралась вздохнуть по-матерински озабоченно, при этом надо еще закатить глаза к потолку или к небу, но в любом случае ничего не получилось. Я могла смотреть только вперед: среди мелькающих машин показалось что-то неопределенное, и оно приближалось, да и вообще все мои риторические попытки были просто ничто на фоне той злополучной статьи в газете. Не покидало чувство, что где-то в организме может вдруг образоваться прореха и весь этот запутанный внутренний мир вырвется с ужасным ревом наружу.

Потом впереди совсем неожиданно, буквально метрах в десяти, откуда-то взялась фура.

— Бог мой! — закричала я в телефон и инстинктивно нажала ногой на педаль. Это была педаль газа. Машина рванула вперед — конечно, не так стремительно, как могла бы, но все же рванула, и это случилось именно в тот момент, когда надо было жать на тормоз. Вообще-то у меня вряд ли было время на размышления: вероятнее всего, пока говорила по телефону, я ехала на безумной скорости; потом, когда нога все-таки нашла нужную педаль тормоза и машину стало швырять из стороны в сторону, пока тормоза пытались сделать все, что в их силах, я вдруг поняла, что огромная фура просто стоит на правой полосе дороги и мигает аварийкой.

Сын, очевидно, не понял смысла моих слов; он продолжил бормотать что-то про дверь, и про бензин, и про бак или бензобак, но телефон пришлось бросить и обеими руками вцепиться в руль. Раздумывать было некогда: вильнула влево, не глядя в зеркало, слава Богу, поблизости не оказалось других машин, увернулась от прицепа фуры и поехала по левой полосе, но тут снова нажала на тормоз, просто для того чтобы перевести дух и успокоиться. И тут они снова набежали, эти машины, огромный хвост сзади сигналил и моргал.

Когда я во главе всей этой вереницы обогнула фуру и вернулась на правую полосу, то для верности ехала не больше сорока. Суставы на пальцах побелели и, казалось, даже онемели на руле, я так крепко в него вцепилась, что дрожь из пальцев перешла на все тело, и, прежде всего, зачем-то в правую ногу. Машина чихала и дергалась, но двигалась вперед. По левой полосе мимо неслись машины всевозможных размеров. Смотреть в их сторону я не отваживалась, но как будто нутром чуяла, что мне грозят кулаком, показывают выставленные вверх средние пальцы и сыплют ругательствами.

А потом вдруг раз — и вот она, Керава. Притормозила на мокрой развязке и покатилась под горку в сторону светофора, с очередной вереницей машин позади себя.

Наверное, можно вообще почитать за чудо то, что я справилась с дорогой в Кераве, которую знала гораздо хуже, чем родной город, да и то только с пассажирского места. Все время ехала не по той полосе, преграждала кому-то путь, или мешалась под колесами, или чуть не врезалась в кого-то или во что-то. И чем дальше в город, тем больше я нервничала; случайно нажав на клаксон на руле, умудрилась так перепугать аккуратную, выстроенную по парам группу дошколят, переходивших дорогу, что они стали сновать туда-сюда и устроили настоящую кашу-малу; и под конец, уже поворачивая на знакомую парковку и с тоской глядя на родную сосну, возле которой не раз приходилось стоять, налетела днищем на камень или что-то вроде того.

Мотор издавал протяжное, заунывное бормотание, когда я пыталась пристроиться между двух больших мини-вэнов. Когда я решила повернуть ключ и заглушить мотор, поняла, что он уже и сам заглох. Прошло некоторое время, прежде чем я смогла привыкнуть к тому, что машины и шум разом исчезли. Ветер шумел в уплотнителях дверей, в моторе что-то щелкало, перед окном вдруг вырос подросток неказистого вида, он вел на поводке что-то маленькое, но, видно, живое. Я втянула голову в плечи.

Вылезла из машины. Хотелось бы сказать, что просто вылезла, и все, но ведь это, конечно, совсем не так было, не так просто, сначала пришлось перелезть на сторону пассажира, к его, пассажирской, двери, которая, стоило мне открыть ее, тут же ударилась о соседнюю машину. И такой нелепой казалась мне вся эта чехарда, что я сразу же подумала об Ирье, лишь бы только она ничего этого не видела.

Однако долго размышлять мне не пришлось: сразу же после того, как я протиснулась между машинами, на меня набросился этот жуткий тип.

— Мнэ нада снаряд! — кричал он и взбивал воздух руками, покрытыми такой густой черной шерстью, что казалось, будто он в варежках. Я стояла в полной растерянности посреди автостоянки в одном из дворов Керавы, на холодном ветру, и вряд ли в тот момент можно было сделать что-то еще, кроме как стоять, уставившись на орущего мужика, и пытаться унять дрожь, которая опять накинулась на ноги, словно где-то внизу, под ними, вдруг начались дорожные работы.

— Мнэ нада снаряд, — бушевал он. — Снаряд!

— Простите, что? — взвизгнула я. От этого взвизга на выходе остался только жалкий остаток, скукожившийся до шепота.

— Очен нада снаряд, — продолжил мужик. — Очэн нада.

В подтверждение своих слов он начертил руками в воздухе какие-то дуги, которые, вероятно, должны были означать то, что ему нужно, но для меня эта грамота была непостижима.

— Простите, но я ничего не понимаю, — сказала я.

— Снаряд, — сказал мужик и развел руками.

Мне стало страшно. Но на раздумья времени не было, поскольку он продолжал объяснять:

— Снаряд. У тэбя машина, у мэня нэт машина. Нэт, машина у мэня ест. У мэня ест машина, моя машина, но машина нэ едэт. Моя нэ едэт. Твая едэт, снаряд, дай снаряд.

— А-а-а, заряд, — догадалась я.

— Да-да. Снаряд.

— Заряд.

— Я так и говорил, снаряд, — сказал он и повторил свою ужасную историю про снаряд еще раз.

Прошло какое-то время, прежде чем рассвет понимания забрезжил где-то на горизонте моего сознания; самым сильным потрясением, конечно, была эта ужасная история со снарядом, но все остальное тоже проносилось в мозгу — сине-серая Керава, мокрые машины, доносящиеся откуда-то издалека детские голоса, странный и немного замшелый городской дух. Ноги подгибались, голова кружилась, в глазах щипало. Хотелось просто нажать какую-нибудь кнопку, чтобы все эти мучения враз закончились. Но вряд ли помогло бы, нет.

— У тэбя ест кабэл? — спросил мужик. Смотрела на него в полном недоумении, все смотрела и смотрела, боялась смотреть ему в глаза и направляла взгляд чуть в сторону, всматриваясь в плоскую крышу соседнего дома, на углу которой висел обрывок некогда розового воздушного шарика; весьма поблекший за те два года, которые он, по-видимому, тут болтается. Эти останки не могли вызвать во мне ничего, кроме меланхолии. Лить когда мужчина опять заговорил, я поняла, что снова заплутала в своих мыслях.

— Кабэл? Ест кабэл?

Искренне и с надеждой в голосе, а потом, наверное, для того, чтобы еще раз подчеркнуть ставшую уже вполне очевидной чистоту своих намерений, он карикатурно высоко поднял похожую на лезвие ножа бровь, и сложилось впечатление, будто эта одинокая полоска волос сдвинула всю его шевелюру на затылок. Я не знала, как быть, просто покачала головой и позволила своим ногам делать все, что им вздумается, — они нервно подергивались, сами собой.

Из-за того, что случилось утром, я уже почти полдня чувствовала себя виноватой, вдобавок к этому я хоть и начала понимать, что страшное создание требовало не снаряд, а всего-навсего заряд, меня все-таки успел пробить озноб перед возможным преступлением, которое наверняка зрело в его голове. И конечно, в этом не было его вины, Боже мой, он ведь всего лишь иностранец, что в этом такого, иностранец как иностранец, откуда-то со Средиземного моря, судя по цвету кожи и усам-кисточкам; сын, наверное, назвал бы его ассирийцем, это слово появилось в его словаре после того, как я однажды отчитала его за слишком предвзятые суждения.

Успела, конечно, подумать: неужели каким-то необъяснимым, неестественным образом я переняла от сына предубеждение к иностранцам, сразу приняв одного из них за разбойника, однако времени на угрызения совести не осталось, так как мужчина заговорил опять. Теперь я понимала его гораздо лучше, может, он тоже чувствовал себя неловко, обращаясь к незнакомой тетке, кто знает, но сейчас он проговорил все очень внятно, и стало ясно, что ему позарез надо «прикурить» аккумулятор. Я наконец осмелела и даже взглянула на него. Если бы не история со снарядом, я бы тотчас заметила, что у него вполне дружелюбное лицо с веселыми глазами, внушительным и самодовольно подрагивающим во время речи двойным щетинистым подбородком и смешными густыми усами, которые пританцовывали под носом, даже когда он ничего не говорил. И все же, несмотря на все эти обстоятельства, я испытала невероятное облегчение, когда первая капля дождя упала мне на лоб. В сгущающихся сумерках она, казалось, возникла из концентрированного вечернего света.

— Дождь начинается, — сказала я накрахмаленным голосом и добавила, что нет ни кабеля, ни других проводов, нет заряда, вообще ничего. Да и аккумулятор, судя по всему, никудышный. Потом осмелела и, правда, с некоторым усилием над собой изобразила на лице сожаление, затем пробормотала, что желаю его машине долгих лет и что мне надо идти, надо идти. И через долю секунды я уже бодро шагала к Ирьиному дому и ощущала, как на плечи давит что-то странно тяжелое, омерзительное, с гнильцой.

— Удачный дэн тэбе! — прокричал он вслед как-то душераздирающе весело.

Я и сама, конечно, хотела, чтобы день стал более удачным, а свои ответные пожелания промычала в шарф уже почти скрывшись за углом. Остановилась на минуту перевести дух. В песочнице сидел угрюмый и безразличный ко всему бутуз, но времени на него совсем не было, к тому же я вдруг вспомнила, что очень спешу на верхние этажи, малыш вряд ли читал местную прессу. Зато ее читал столкнувшийся со мной в дверях подъезда мужчина, в кепке и с мусорным ведром, — я это сразу поняла по красноватого цвета сомнению в его карих глазах. Он явно неохотно, а потому неуклюже придержал мне дверь, и я проскользнула у него под рукой, как будто именно такой способ проникновения в подъезд мог вызвать меньше всего подозрений. Проходя через вторую подъездную дверь, успела ощутить запах мускулистой сухой подмышки шестидесятилетнего мужчины, с достоинством прожившего свою жизнь, подмышки, которая больше не потеет, а потому не нуждается в дезодоранте.

Вскоре я стояла перед дверью Йокипалтио и уговаривала себя нажать кнопку звонка раньше, чем меня охватит паника. И я тут же запаниковала.

Дверь распахнулась практически сразу, оставив мне ровно столько времени, чтобы отскочить сантиметров на двадцать назад. Появилась Ирья. На голове у нее был платок, а в руках, прорезиненных перчатками, половая тряпка. Смотрела она отсутствующим взглядом человека, который всерьез занимается уборкой. Я попыталась понять по ее глазам, читала она статью в газете или нет, но не поняла. Она не плевалась огнем и не изрыгала злобу, однако и обниматься тоже не стала, просто сказала: а, это ты, привет.

— Проходи, — пригласила она. — Я как раз все, ну вот.

Потом она встряхнула тряпкой, которая издала еле слышный мокрый хлопок.

Наконец она сказала: как хорошо, что ты зашла. Я растерялась. Невозможно было уловить по этой ее реплике, куда она клонит, Ирья, действительно рада, или сдержанно-холодна, или вообще безразлична. Может, она старается соблюдать дистанцию? Или так отвергает? Или просто настороженна? Опасается меня? Что она думает? Что я мошенница и что-то вынюхиваю? Положение дел оставалось непонятным. Ирья махнула тряпкой на мою открытку, лежащую на маленьком столике в прихожей, и сказала все тем же непроницаемым голосом, по которому ничего нельзя было понять: до чего же мрачное у тебя чувство юмора.

— Ну, здравствуй, — сказала я наконец.

Потом она предложила мне пройти, прямо так, в ботинках и в верхней одежде, и ее приглашение было таким настойчивым, что я стала ожидать допроса или страшных ругательств и обвинений. И как только мы прошли в кухню, мне было велено сесть за стол, но сама Ирья за стол не села, а стала наливать воду в кофейник, но как-то непривычно медленно и долго, словно тянула пальцами изо рта жевательную резинку, оставив меня томиться от нетерпения на стуле. Больше всего мне хотелось просто попросить прощения, но поскольку я так и не поняла, что у нее на уме, у Ирьи, то стала смотреть по сторонам, нет ли где газеты, то есть видела она вообще статью или нет; но единственное печатное издание, которое мне удалось обнаружить, лежало прямо передо мной на обеденном столе и называлось «Час пик», что, конечно, в другой ситуации показалось бы просто забавным, однако в ту минуту мне было совсем не до смеха.

А потом у меня появился новый повод для беспокойства — в туалете неожиданно раздался как-то по-славянски журчащий звук слива воды, затем дверь распахнулась, и в кухне возник муж Ирьи. Он стоял и смотрел на меня, задумчиво и бородато, словно у него в заднем кармане было припрятано ужасное обвинение, или где их там обычно прячут. Я старалась прочесть по лицам обоих, какая у них сейчас дома обстановка, по-прежнему ли они в ссоре, или поссорились заново, или еще что, но я ничего не смогла понять, кроме того, что у меня в голове снова стали разгораться уже было потухшие угли сомнений.

И в тот момент, когда я уже готова была разрыдаться перед этим человеком, он вдруг сказал: а здравствуй, повернулся на пятках и вышел.

Из-под мышки у него торчала газета.

Я чуть было не ринулась за ним следом, хотелось схватить его, прижать к стене в прихожей, вырвать из-под мышки газету и разорвать ее в мелкие клочья или вообще съесть, как счастливый билет. Однако все это безумие осталось лишь в мыслях, мужчина ушел и сменился Ирьей, которая присела наконец напротив меня, обрамив голову привычным ореолом каповых часов. У нас, видимо, уже утвердилось свое определенное расположение в пространстве. Попыталась заглянуть ей в глаза, она смотрела на меня прямо и без тени смущения, только за одно это можно было ее полюбить, она словно из железа, эта женщина, что, конечно, в этот момент не могло не внушать страх, но я ничего не могла с этим поделать, мне оставалось только сидеть и лихорадочно пытаться сообразить, почему она вот так тихо сидит с грустной полуулыбкой и смотрит в окно, что ей известно, и известно ли что, и как у нее вообще дела, по-прежнему ли не ладятся, и не подлила ли я своими визитами масла в огонь. Но ни на один вопрос ответить тогда было невозможно, только в животе урчало, да кофеварка поддакивала, страшной газеты нигде не видать, может, она там, у мужа, и он как раз читает ее, лежа на диване, читает заметку про меня, со злобной ухмылкой на давно не бритом лице, отпуск ведь, и думает: вот сейчас я посмеюсь над этой бабой.

— Как дела? — спросила Ирья.

— Мне надо в туалет, — пропищала я.

Не говоря больше ни слова, вышла, открыла кран и спустила ровно столько воды, сколько требовалось для совершения гигиенической процедуры. Не удержалась, чтобы не взглянуть на свою физиономию, которая таращилась на меня из зеркала над раковиной: нос постепенно начал утрачивать свои гигантские размеры и как будто сдуваться, словно все его содержимое вдруг улетучилось, а на носовом хряще остались лишь пустые кожаные мешки. К тому же все, что прежде было покрасневшим и потемневшим, стало, по крайней мере с левой стороны, приобретать жуткий зеленоватый оттенок. Глаза по обе стороны этого отростка выглядели маленькими и нездешними. Когда-то их называли красивыми и чарующими, и ведь даже не так давно.

Припудрила на носу то, что можно было, и, встряхнув головой, попыталась если уж не избавиться от него наяву, так хотя бы прогнать мысли о нем. В зеркале отражались четыре крючка для полотенец на стене. На каждом крючке висело по полотенцу, и вместе они составляли красивую цветовую гамму пастельных тонов. Под крючками были подписи: «ЯЙРИ», «ОНЙЕР», «ЭЛЛАК» и «АННА». Стало вдруг ужасно неловко. Если я когда-нибудь и слышала имена детей Ирьи, то это пролетело мимо ушей. И как же они тут, посреди всего этого.

А потом смекнула, что неприлично в чужой ванне вот так торчать часами, наводя красоту, и вытолкнула себя обратно в коридор, напротив ванной была дверь в гостиную.

Шторы в комнате были задернуты, он лежал на диване, муж, с синим отсветом телевизора на щеках. У него на груди лежала газета, но сложно сказать, какая именно. Страшно было что-то предпринимать, когда толком ничего о нем не знаешь, о муже, хотя Ирья вряд ли взяла бы себе в мужья чудовище. Правда, всякое случается. И поскольку муж, казалось, не смотрел толком ни в телевизор, ни в газету, я в порыве какого-то истерического отчаяния начала вдруг, согнувшись и скукожившись, красться к нему. Умудрилась задеть пальму, которая стояла на специальном пьедестале в углу за дверью, пальма предательски закачала листьями и обиженно зашелестела.

— Огого, — прохрипел муж Ирьи.

Надо было срочно что-то сказать, что-нибудь успокаивающее, прошептать, например, убаюкивающим голосом его имя, но оно, как назло, выскочило из головы, это имя, хотя ведь только что прочла его под крючком для полотенец.

— Ирма, — послышалось из кухни.

— Алло! — почему-то отозвалась я, а затем, не отрывая глаз от груди ее мужа, неожиданно для себя шепотом спросила: — Что там?

В кухне стало тихо, в комнате — тихо, казалось, что во всей Кераве вдруг стало тихо, и когда я задумалась об этой тишине, то поняла, насколько тихо действительно было вокруг. Возникло чувство, что за мной внимательно наблюдают, наконец я осмелилась поднять глаза: он и вправду таращился, муж Ирьи, и даже имя его вспомнилось, Рейно, — Рейно пристально смотрел на меня, о выражении его глаз сказать что-то определенное было сложно, поскольку в комнате царил полумрак. И одновременно я почувствовала на себе еще чей-то взгляд, детей с фотографий на книжной полке, телевизора, пальмы и Ирьи с порога комнаты.

Я прошептала: хотела взглянуть, что показывают по телевизору, и сделала пару робких шагов, чтобы увидеть газету. Рейно смотрел на меня так, словно я вот-вот наброшусь на него, он даже весь сжался, когда я, вместо того чтобы подойти к телевизору, наклонилась к газете, какие-то спортивные новости там были, совсем другая газета, не знаю, стало мне от этого легче или тяжелее, ведь источник моей тревоги все еще не был обнаружен. Теперь, когда задача в гостиной выполнена, я внезапно ощутила полную беспомощность: непонятно, как выпутываться из этой ситуации.

И когда Ирья крикнула с кухни, что кофе готов, я промычала что-то неразборчивое и пулей вылетела из комнаты.

В кухне Ирья гремела чашками и блюдцами, точнее, даже не гремела, а звенела ими, словно колокольчиками. Она стояла, повернувшись к раковине, и я, улучив минутку, пробежалась взглядом по углам, столу, полкам и подоконнику, я подумала, что она не заметила, как я вошла. Хотелось спросить, как она, но почему-то не решилась. А потом Ирья сказала немного задумчиво: ну садись же, мил человек, и я, конечно, села, в действительности даже раньше, чем она добралась до конца своей реплики. Казалось, что теперь надо быть паинькой и во всем ее слушаться.

И как только я наконец-то устроилась на стуле более или менее удобно, я вдруг увидела ее, полочку для газет, серую с металлическим отливом, прикрепленную к стене возле шкафа с посудой. Она была едва видна из-за висящего рядом красно-белого клетчатого передника.

И вот я там сидела, за столом, в бьющем из окна грубом и бесцеремонном осеннем свете, посреди непрерывного, висящего в воздухе тиканья каповых часов и приглушенной возни Ирьи, я смотрела на стену и на передник, за которым пряталась полочка для газет.

Мне надо было как-то к ней пробраться.

Новый повод для беспокойства появился довольно быстро, когда Ирья вдруг спросила, не отрываясь от процесса перекладывания булочек, правда, она почему-то делала это крайне медленно:

— О чем это вы там шептались?

В ее тоне не было ничего особенного, но именно это больше всего и пугало: в ее голосе сквозило безразличие, которое сразу представилось мне этакой холодностью, как в фильмах, и возникло такое чувство, словно я, сама того не желая, влезла в любовный треугольник, причем в роли главной злодейки. Некоторое время я не в силах была ничего сказать, только звучно сглатывала, будто там, под кожей на шее, терлись друг о друга каменные жернова, а потом Ирья неожиданно повернулась и посмотрела мне прямо в глаза, как-то отрешенно, и, хотя через мгновение в уголках ее глаз уже появилась знакомая и еле заметная улыбка, сказать о том, читала она заметку или нет, было мучительно сложно. И в ожидании приговора больше не было сил тихо сидеть на месте, хотелось что-то сказать, наполнить щеки и рот словами и выплюнуть их наружу, объяснить, что я просто пыталась немного поговорить с ним, так, ни о чем, пообщаться, по-приятельски, а то этот отпуск и все такое, — хотелось сказать что-нибудь невзначай, однако не получилось, я вообще не сильна в этом. Я не сразу поняла, что именно эти слова еще днем произнес Виртанен, правда, расположены они тогда были немного в другом порядке.

Слова лились изо рта неудержимым потоком, и это было сродни стихийному бедствию. На самом деле хотелось просто удариться лбом об стол и завыть, признаться во всем, рассказать всю историю, сказать, что она неожиданно стала для меня очень важна, она, Ирья, не история, конечно, и уж во всяком случае, не газетная история, ее я, наоборот, хотела бы поскорее забыть, ее и еще много чего другого. Я просто беспокоилась за нее, за Ирью. И все это вертелось на языке, но выговорить я ничего не могла, только нервно теребила блестящую вишенку на новой скатерти и смотрела на Ирью, точнее, куда-то в ее сторону, не в глаза, а как бы мимо, в глаза смотреть я не осмеливалась, глядела на ее серебристую сережку в виде капли, на выцветший платок с розами, на все это, а также на огромную, похожую на палатку голубую домашнюю футболку, на которой красовался муми-тролль с облезшей от времени и стирок мордой.

Когда я наконец прекратила это жалкое барахтанье и очнулась, Ирья, уже сидевшая напротив меня за столом, сказала, что как это мило с моей стороны, и в ту же секунду я поняла: она ничего не знает. Она не читала газету. И вдруг посреди воцарившейся и почти уже тягостной тишины неожиданно раздался звонок в дверь.

Ирья прошептала извинения и зашлепала в своих эргономических сандалиях к входной двери, а я бросилась к газетнице и к висящему поверх нее переднику, словно там, в углу, стояло какое-то существо в костюме уборщицы, которое надо было срочно куда-нибудь спрятать. В спешке я стала перебирать газетную кучу прямо сквозь передник, но когда он, к счастью, упал на пол, путь к прессе оказался открыт. Газеты торчали одна поверх другой из всех трех карманов, и, потянув за одну газетенку, я умудрилась вывалить на пол все остальные, я стала лихорадочно сгребать их в кучу, чтобы запихнуть обратно. Это оказалось нелегко. Там были разные глянцевые, скользкие и гладкие журналы — более чем достаточно и для домохозяйки, и для юных натуралистов, неприкаянных подростков и автолюбителей, стоило бы спокойно и сосредоточенно перебрать их все, но последняя надежда на это рухнула, когда в дверях раздался неясный стук и послышалась чья-то невнятная речь.

Однако теперь стало очевидно, что нужной газеты на полочке не было.

Еще раз оглядела кухню. Мне казалось, что мой взгляд прокатился по ней, как шары по дорожке в кегельбане. Из коридора в висок ударил поток воздуха, принеся с собой голоса, скрип двери, непонятный гул, шум телевизора в гостиной и шепот у входной двери.

Потом, протаращившись долгих две секунды на торчавшую из-под клетчатого полотенца свежеиспеченную булку, что лежала возле раковины, я вдруг заметила ее. Она валялась на полу под обеденным столом или, точнее, прямо под моим стулом, вероятно, упала, когда Ирья убиралась, не думаю, что она сама ее туда бросила, Ирья ведь была не из тех, кто бросает газеты на пол, но именно там она и лежала, газета, та самая газета, в этом не было никаких сомнений, на обложке все та же, похожая на плавленый сырок рожа премьер-министра, что была на столе у Виртанена. С тех пор, казалось, прошла уйма времени. Я бросилась под стол и потянулась к светящемуся там лицу и скрытым под ним, грозящим мне неприятностям, и уже схватила было газету за край, как вдруг услышала голос Ирьи из коридора. Она звала меня.

Застыв на месте, я совершенно четко понимала, что именно застывать мне как раз не следует. Однако двинуться я тоже не могла, просто стояла там под столом на коленях с задравшейся юбкой и старалась не дышать, ну дитя дитем или дура дурой. В ушах что-то клокотало, и красный шум, казалось, давил на глаза. Коленям было больно.

— Ирма! — снова послышалось из коридора.

Не придумав ничего более умного, я сунула газету под кофту. Стала потихоньку выползать из-под стола, пальто и юбка усиленно сопротивлялись, задираясь все выше и выше, сердце колотилось, оно, конечно, все время стучало, но сейчас за его ударами сложно было расслышать что-либо еще, только раскатистый грохот в висках. Не то чтобы их особенно хотелось слышать, эти другие звуки — протяжный треск рвущихся колготок, присвист собственного дыхания, — но менее всего, конечно, хотелось слышать приближающиеся шаги, этот звук должен раздаваться только вовремя.

И когда этот звук затих, а вместо него послышался грудной смех Ирьи, у меня возникло ясное осознание того, что возможные пути к отступлению закрыты: не остается ничего другого, как продолжать позировать попой кверху.

По идее, рассмейся — и из этой ситуации можно было бы благополучно выйти, но было не до смеха. Захотелось сморозить что-то вроде: «Ну что ты, это совсем не то, что ты подумала». Но изо рта вырывались лишь сопение и посвистывание. И когда в конце концов мне удалось выдавить из себя нечто членораздельное, мое бормотание, пропущенное сквозь вощеную ткань скатерти означало, что у меня якобы сережка упала, но потом по какой-то совершенно необъяснимой причине изменила показания и промямлила, что это не сережка, а носовой платок, после чего вылезать из-под стола совсем расхотелось.

— Что ты сказала? — спросила Ирья откуда-то оттуда и как будто хихикнула.

— Что? — переспросила я, издав нечто похожее то ли на вздох, то ли на стон, и стала выкарабкиваться, хотя больше всего мне хотелось упасть лицом прямо на чистый пол. Пальцы скользили по линолеуму, издавая неприятный скрип, газета под кофтой шуршала, колготки трещали, и опять ей, Ирье, стало смешно, а вот я не испытывала ничего, кроме ужаса. Стала сдавать задом вперед, потом кое-как встала на ноги, да так и осталась стоять, а она, Ирья, была прямо передо мной и явно старалась сделать вид, что все так, как и должно быть.

Я выпрямилась насколько смогла, засунула руки в карманы пальто и, сжав их в этом укрытии в кулаки, сказала:

— Носовой платок. Он. Платок. Он упал.

Ирья смотрела на меня, склонив голову набок, потом угукнула и сняла с моего рукава грязинку величиной с булавочную головку. И сказала как-то печально, словно оправдываясь, что пол не очень чистый:

— Ну да ладно. — И затем добавила: — Там Ялканены пришли.

Поначалу я не смогла сказать ничего, кроме «ну да». Затем в голове пронеслось, что с ними ведь то же самое, их ведь я тоже обманывала, и, может быть, там уже целый комитет создан для выяснения обстоятельств, вот же она сидит на кухне, та самая обманщица, давайте ее допросим. С этими мыслями я покорно проследовала в прихожую, ничего другого просто не оставалось, да я бы ни на что и не осмелилась; из телевизионно-голубого проема гостиной доносился доверительный голос ведущей новостей, я постаралась задержаться в коридоре, рассматривая какой-то миниатюрный, размером с почтовую марку, журнал про графику: на обложке была изображена то ли груша, то ли череп, сложно сказать; и хотя я успела подумать, что в любом случае речь идет об искусстве, будь это грушевый череп или черепная груша — сейчас все возможно, однако остаться и провести более обстоятельный анализ я не могла, как бы мне ни хотелось застыть на месте и продолжить развивать всякие дурацкие идеи.

Вот уже и входная дверь, прямо тут, за углом, я оказалась там буквально через секунду, забыв на миг про голову и позволив действовать ногам. Все четверо смотрели на меня, в первую очередь, конечно, Ирья, потом в коридор протиснулись и Ялканены, все выглядели очень озабоченными. Я не сразу поняла, что именно мой испуганный вид стал причиной их беспокойства.

Единственный, кто, казалось, смотрел на все это свысока, был младенец, сидевший на руках у матери. Он удивленно рассматривал блестящие украшения на абажуре под потолком и улыбался, как-то криво и как будто самому себе.

— А, здрасьте, — еле слышно пробормотала я.

— Здрасьте, — сказали взрослые Ялканены почти в один голос и, склонив головы набок, продолжили меня рассматривать. Я попыталась прочесть по их лицам, что же думают они, читали ли они заметку в газете, но их лица были непроницаемы, Ялканены просто стояли и смотрели. Их дочка вдруг запищала, потом закричала и, наконец, завыла, и все эти проявления чувств достигали по одному только уровню громкости такой мощи, что все мои внутренние переживания померкли и я не без восхищения подумала: ну надо же, сколько голоса умещается в таком крошечном существе.

Наконец Ирья решила нарушить затянувшуюся паузу и сказала:

— Ой-ой-ой, что же это ее так расстроило?

— Ой-ой-ой, — сказала и я, но едва слышно.

Мари, не обращая внимания на мое мычание, заметила:

— Не пора ли сменить подгузник нашей маленькой какашенции?

Она произнесла это с такой теплотой, на которую взрослый человек способен только в одном состоянии: будучи родителем. Мне в тот же миг захотелось погрузиться в свои собственные, скудные, но родительские воспоминания о какашках, однако сделать этого я так и не успела, потому что Ялканен-отец сказал: «Угу»; и хотя его ответ не имел с точки зрения смысловой наполненности абсолютно никакого реального веса, определенный импульс в этом простом междометии все-таки был.

Их намерение уйти вначале даже испугало меня, сама не знаю почему, возможно, потому, что я не понимала, зачем они вообще пришли и стояли там на лестничной площадке, или, наверно, просто потому, что они были так немногословны, эти Ялканены, однако вряд ли можно было их в этом обвинять, разве не имели они права удивиться тому, что незнакомая тетка, проводящая подозрительные опросы, вдруг объявляется в прихожей их соседей и ведет себя весьма и весьма странно. Ирья поспешила мне на помощь и стала объяснять, что у них сегодня праздник, и мне потребовалось какое-то время, чтобы понять, о чем она говорит и у кого праздник, наконец после нескольких глухих ударов сердца до меня дошло, что это у них, у Ялканенов праздник, и Ирья добавила: мы тут подумали, что, может быть, ты тоже не прочь к ним заглянуть, — ощущение было такое, словно у меня в голове порвалась вдруг какая-то жилка и все тело охватил слепой, всепоглощающий детский ужас.

Я посмотрела на них на всех, на каждого в отдельности, на Ирью, которая все еще была в платке и с тряпкой в руках, день уборки — это день уборки, что бы ни случилось, на Мари и ее мужа, склонивших головы друг к другу, словно голубки, на девочку, которая непонятным образом висела как бы между родителями, хотя на самом деле сидела только на руках у матери; ее плач заметно ослабел и превратился в тонкий писк, но по лицу было видно, что по-прежнему что-то не так, и мой нос, несмотря на всю его бесформенность, безошибочно чуял, с чем это связано.

Уже давно пора было что-то сказать, и, похоже, на этот раз особых сложностей с порождением речи у меня не возникло, слова ползли изо рта липкой, тягучей лентой карамели, сын играл с такой лентой в детстве, я бы ни за что не позволила, но его отец тайком приносил эту сладкую дрянь, невыносимо было смотреть на кривлянье ребенка; не знаю, как он это делал, но ему всегда удавалась запихнуть в себя невообразимое количество этой отравы, которую он потом театрально вытаскивал изо рта или из носа целыми километрами, как иногда казалось. Так вот, словесный поток вдруг зажурчал, этакое смахивающее на плач бормотание, в котором плачевная составляющая, я очень надеялась, осталась незамеченной, хотя, конечно, вряд ли, потому что именно на плач это больше всего и походило, на плач, на причитания, на стон сердца, да как же вы, люди добрые, да какие же вы добрые, да разве же я могу, ох-ох, разве я осмелюсь, чужой человек, вы уж простите, но не могу, не могу, Боже ж ты мой, да зачем же вы, добрые, добрые люди. И вначале они, естественно, ошарашенно на меня смотрели, а потом даже стали утешать, мы стояли в дверях и тянули и без того растянутые гласные, этакий словообмен с завыванием, который люди из вежливости готовы продолжать до бесконечности, будто бы торгуясь, но только наоборот.

Но я довольно быстро куда-то выпала из этого словесного варева: рот продолжал говорить, но мысли стали крутиться вокруг совсем другого, и, несмотря на всю эту дружескую трескотню, вызванную соседским приглашением, в голове бился панический страх, что у них, у Ялканенов, тоже наверняка есть дома эта проклятая газета, надо заполучить ее любой ценой, нельзя же пугать их, Ялканенов, глупой заметкой, ведь они такие хорошие люди, очень хорошие, очень.

И тогда я решила, по крайней мере со своей стороны, закончить все эти приветливые словесные поглаживания и, вздохнув, сказала: хорошие мои, конечно же я приду, приду обязательно, тем более у меня есть к вам дело, надо отдать одну бумагу, пойдемте скорее, я покажу эту бумагу, вон и ребенку уже совсем невмоготу. И я стала торопливо протискиваться на лестничную площадку. И разумеется, они тут же пошли за мной и стали суетиться у дверей, еще бы, раз странная тетка так торопится; и уж не знаю, моя ли настырность заставила нервничать Ялканена-отца, но ключи не один раз упали на пол, прежде чем он смог наконец-то открыть дверь. В тот момент, когда она открылась, я прошептала Ирье: «Увидимся» и уже совсем в другом душевном состоянии юркнула в прихожую Ялканенов вслед за хозяевами. Я думала о газете, я должна была заполучить ее, и надо же такому случиться, она валялась прямо у дверей, на коврике, премьер-министр одним глазом выглядывал из-под пятки белых спортивных тапочек Мари.

Так как необходимость идти дальше и беспокоить людей понапрасну отпала, надо было срочно придумать повод задержаться именно в этой части квартиры. Я принялась торопливо бормотать что-то невнятное про бумагу, и — конечно, по чистой случайности, ну или наполовину по чистой случайности — в тот же миг моя сумка упала на пол, а вслед за ней упала и я, на колени, и стала вытаскивать из сумки ежедневник, бумажник, пакетик с салмиачными леденцами, бумажные носовые платки, мятые распечатки и всю остальную пущенную в ход для отвода глаз требуху, не имеющую абсолютно никакого отношения к делу.

Одновременно я пробормотала: идите скорее домой, милые люди, то есть проходите вперед, ребенок ведь уже явно измучился, не обращайте на меня внимания, я просто сейчас найду эту бумагу и оставлю здесь, вот здесь, например, ничего в ней особенного нет, и куда я только могла ее деть. И хотя я прекрасно понимала, что с каждым мгновением проваливаюсь все глубже и глубже в ужасную пропасть, все складывалось вовсе не плохо, они уже прошли в комнату, вся семья Ялканенов, осторожными шажками, оно и понятно, так обычно бывает, когда незнакомый человек начинает командовать в вашем же доме, и, на секунду оставшись одна в прихожей, я успела быстро сунуть рожу премьер-министра, а вместе с ней и ужасную новость, на самое дно сумки.

Готово. Я подняла глаза и увидела свое отражение в массивной стеклянной узкогорлой посудине, которая стояла там же в прихожей, забитая зонтиками, палками для ходьбы и всякой другой коридорной всячиной. Она была там, в этой посудине, — раскорячившаяся на полу в чужой прихожей, испуганная женщина средних лет, с вылезшими из орбит глазами, и если о ней что-то и можно было сказать, то это могло быть все, что угодно, кроме того, что она была преисполнена решимости к каким-либо действиям.

Но прежде чем выбраться на лестничную площадку, а оттуда на улицу и в машину, я достала из сумки жалкую бумажку, встала, треща колготками, проковыляла на кухню, протянула листок одиноко стоящей там в верхней одежде и все еще ошарашенной Мари, вытащила еще одну улыбку из странного запасника последних признаков жизни, сказала: увидимся на празднике, и попятилась обратно в прихожую.

Уже у порога протрубила «до свидания», выскочила на лестничную площадку, засеменила вниз по лестнице лишь с одной мыслью в голове, с ужасной мыслью о бумаге, которую пришлось оставить Ялканенам, — крупными буквами на ней было напечатано три вопроса, три глупых, нелепых, по всем статьям идиотских вопроса о стиральном порошке, бумажных полотенцах и, подумать только, Господи Боже мой, орешках.

Проскочив мимо сирийца, радостно размахивавшего в воздухе проводом для подзарядки, я добралась до машины, и только тут поняла, что снова совершила нечто категорически недопустимое.

Что вы думаете об орешках?

Кто может ответить на подобный вопрос? Кто о них вообще думает?

*

Домой доехала без аварий и вообще без инцидентов, припарковала машину, забралась на свой этаж и первым делом искромсала ножницами все эти проклятые газеты. Глупо, конечно, дурацкая затея, но что же делать, когда из всех оконных стекол, зеркал и даже крышек кастрюль на тебя смотрят глаза лжеисследовательницы. Глаза мошенницы.

На улице что-то шумело — ветер, дождь, не знаю. Есть я не могла, заставила себя лечь. Живот и жизнь шли кувырком.

На следующий день меня охватила тревога. Я беспокоилась и о Йокипалтио с Ялканенами, и о себе, а еще о сыне, он ведь обещал позвонить, когда грозился, что уедет, и вот не позвонил, но может, и звонил, в общем, поводов для тревоги было выше крыши. Я стала звонить ему сама, сыну, и, пока звонила, случились две непонятные вещи: вначале телефон сказал, что абонент временно недоступен, а сразу вслед за этим, когда я попробовала еще раз набрать номер, тот же голос сообщил, что аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Когда я сделала третью попытку, в трубке раздались короткие нервные гудки, от которых на душе стало не намного легче, чем от двух предыдущих сообщений.

Какое-то время я просто стояла, дрожа и всматриваясь в похожие на сироп дневные сумерки раннего декабря, в которых плавали сиротливые капельки снега, затем начала переставлять кастрюли с места на место и заправлять кофе в кофеварку; невозможно было просто стоять. А потом озлобленно громыхнула створка почтового ящика, и на пол что-то упало, я тотчас кинулась в прихожую и на коленях стала разбирать разлетевшиеся по полу рекламные газеты, в которых, как ни странно, не было ни слова о Кераве, хотя с чего бы ему там взяться, когда это были хельсинкские газеты.

Так он и прошел, целый день, в отчаянии, сидении, вздрагивании и бесцельном кружении по комнате. Время от времени звонил телефон, в ожидании вестей от сына я отвечала на все звонки, но именно сына так и не услышала, вначале ошиблись номером, потом мне пытались всучить журнал «Лошадники», затем с издевкой в голосе расспрашивали о моих потребительских пристрастиях; и, наконец, позвонил управдом, у него был вкрадчивый голос и абсолютно нелепый повод, он спросил, не теряла ли я ключей, и когда я, решительно отрицая этот факт, прокралась к окну и выглянула из-за занавески, он стоял там в своем идиотском графском облачении, держал телефон около уха и таращился прямо на мое окно.

«Прохвост, — подумала я. — Какой прохвост». А потом случилось нечто удивительное: внезапно напавшее на меня раздражение заставило на несколько секунд забыть обо всех тяжелых ползучих мыслях, и этот небольшой перерыв так благотворно сказался на организме, что я наконец поняла, что невероятно голодна. Достала из морозилки замороженный капустный суп и стала его разогревать. Там, в морозилке, чего только не было, но почему-то вдруг ужасно захотелось именно супа, настоящего, трижды подогретого, а потом замороженного, бедняцкого, такой фронтовой похлебки.

И настолько этот суп помог, и вкус у него был именно такой, каким должен быть у подобного незамысловатого варева, что он пусть и на мгновение, но каким-то образом заставил меня воспрянуть духом, да так, что хотелось чуть ли не кричать «эгегей» и «где наша не пропадала». Но суп был вычерпан, и вскоре я обнаружила, что сижу за столом и внимательно изучаю пористую поверхность стены соседнего подъезда, освещенной сгущающимися сумерками, пью кофе и после второй кружки становлюсь все более беспокойной, необъяснимая тревога снова начала заполнять мою голову. Так прошел вечер. Не придумав другого занятия, я стала через каждые пять минут набирать номер сына. Теперь уже отвечали отрешенно, что номер не обслуживается. Около восьми я переместилась в кровать. Сцепив пальцы на груди, принялась рассматривать вьющуюся по потолку трещину, которая верно повторяла юго-западную береговую линию Европы — в этом я убедилась, достав в одну из бессонных ночей атлас. Довольно точная загогулина, ровно как от Антверпена до Лиссабона. То еще расстояньице.

Потом моим вниманием вновь завладел телефон.

Вначале, когда он заверещал, я подумала, что это звонок, и даже приготовилась кричать туда, в дырочки, но оказалось — просто сообщение, там, в трубке. От Ирьи. Она беспокоилась из-за того, что я вчера внезапно уехала, и напомнила о празднике у Ялканенов. Когда я набирала ответ, одни кнопки щелкали, другие издавали приглушенное похрустывание, а четверка трещала так, словно дни ее сочтены. В итоге получилось, что я попросила прощения за скорый уход, объяснив его беспокойством о сыне, причем «беспокойство» я почему-то написала с заглавной буквы, потом добавила, что конечно же приду на праздник. Ну и напоследок пожелала спокойной ночи.

Утром я проснулась и обнаружила, что лежу прямо в одежде и с телефоном, почти выпавшим из руки; за окном было светло. Поначалу с этим оказалось трудно смириться, с собственным состоянием, даже невозможно смириться, не принято у нас просыпаться в одежде и с телефоном. Во рту ощущался неприятный привкус, на лице — словно маска.

Довольно скоро мне стало понятно, что завтра уже наступило. Час был более чем поздний, а точнее, когда я взглянула на часы, стрелки показывали ровно два, цифра, которая буквально пронзила мой мозг своей невыносимой точностью; что они там про время говорили, в дверях Йокипалтио, тогда, давным-давно, хотя нет, в действительности, конечно, совсем недавно.

Я опрометью кинулась в душ, оттуда в чистое белье и без лишних кофеварений — в подъезд, во двор, на улицу, и сидела теперь в машине, глядя на черную поверхность залива, который глотал редкие мокрые снежинки, тихо, торжественно и как-то даже цитоплазменно, словно это были клетки или какие-то простейшие организмы под микроскопом в научной программе. Я выдохнула и повернула ключ зажигания. Послышался предсмертный свист, похожий на зловещий хохот. С пятой или шестой попытки мотор ожил и заставил трепетать всю машину, но у меня не было ни времени, ни знаний, чтобы разобраться в данном явлении, так что вместо размышлений я включила заднюю передачу и вырулила с парковки на дорогу. Нажала на газ, отпустила сцепление, и машина рванула вперед.

Деревья на другой стороне залива были черными; пространство между ними затянула огромная белесая сеть, свесившаяся с серого неба. Редкие яркие пятна пейзажа мелькали в стеклах припаркованных машин. Я выехала на площадь Хаканиеми, кое-как миновала Круглый дом, и как только ему одному-единственному удается все время оказываться у меня на пути и вечно сбивать с толку, с какой бы стороны ты к нему ни приближался. Всю дорогу через район Каллио, вплоть до самого конца проспекта Хямеентие, я была словно в полусне, и лишь в темном коридоре района Курви в голове стали медленно всплывать воспоминания о ночных кошмарах, о бреде и пробуждении в холодном поту. Когда же по левую сторону появилась черная долина садовых участков Валлила, тело заныло от булавочных уколов необъяснимой паники, и при въезде на шоссе Лахдентие все мое существо уже готово было кричать и выть. И только в этот момент я осознала, что еду в Кераву, от которой по всем законам разума мне следовало держаться как можно дальше, и вот ведь, ни секунды не раздумывая, направилась именно туда.

Потом над головой мелькнула первая кольцевая, и пришлось снова сосредоточиться на управлении. Обнажившиеся деревья, утыканные частными домами районы и пригородные поселки проносились мимо — замедленное, призрачное мелькание, никакого лихачества, я не осмеливалась давить на газ, хотя определенную внутреннюю потребность в этом все же ощущала. Мокрый снег за окном повалил сильнее. Я двигалась со скоростью от силы километров пятьдесят, однако было ясно, что скоро мне придется столкнуться с очевидностью, с реальностью или с чем-то еще — с городом, мимо которого никак нельзя было проехать, хотя какой-то панический сгусток в моей голове приказывал мне проехать мимо, топливо почти закончилось, надо же, как они его теперь жадно поглощают, эти машины, впрочем, почему теперь, ведь машина-то старая, правда, я и раньше в автомобилях не очень-то разбиралась, ох-ох, но никакие охи помочь не могли, пришлось свернуть и нырнуть в Кераву, как в коричневый и вязкий, одновременно притягательный и отталкивающий шоколадный соус.

И уже было невозможно избежать всей этой Керавы, Керавского шоссе, кольца, ведущего в центр города, вокзального туннеля, густых перелесков с серыми коробками многоэтажек, последних поворотов. Я бы и дальше охотно перечисляла все эти разношерстные промежуточные объекты, но мое время вышло: вот я уже на месте.

Воткнула машину в пустую клеточку на парковке, вылезла, мокрый снег пошел сильнее, я направилась к двери подъезда, поднялась по ступенькам и неожиданно оказалась на лестничной площадке между квартирами Йокипалтио и Ялканенов. Вот тут-то все и началось.

Последний пролет я поднималась настолько погруженная в себя, что заметила всех этих людей только на самых последних ступеньках. Повернуть назад уже было невозможно, пришлось идти дальше. Праздник, думала я, праздник, черт, а я ничего не купила, никакого подарка, как же глупо, бессмысленно и до рези в животе неловко, и без того такая каша заварилась со всеми этими подарками, а теперь вот еще посреди кучи людей стоять, словно идиот, а ведь кого-то там надо будет поздравить, пожать руку и вручить этот проклятый подарок. Охватил даже секундный порыв просто достать из сумки что-нибудь, не важно что, вот вам подарочек.

Так я и проталкивалась сквозь людскую массу, без подарка, проталкивалась и проталкивалась, и казалось, что толканию этому не будет конца, и вот так, под грузом тихого, животного страха, я приблизилась к двери конечно же Ирьи. На самом деле людей на площадке собралось не больше десятка, часть из них дети, а из детей часть совсем груднички, но все равно это было ужасно, все это, когда никому не осмеливаешься смотреть в глаза и все равно киваешь туда-сюда, сопровождаешь кивками эти «здрасьте» и «пока-пока» и издаешь странные нечленораздельные звуки, вылетающие почему-то вместе со словами; и, даже заметив в дверях троицу головопреклоненных Ялканенов, я почувствовала, что мне невероятно тяжело повернуться в их сторону, без подарка и особенно в окружении нарядной, таращащейся толпы, да еще какой толпы, ах Матерь Божья, все в темном, напряженные и какие-то страшно серьезные.

А потом вдруг, не знаю даже как это и назвать, позднее зажигание, что ли, до меня наконец внезапно дошло, что события последних двадцати секунд я воспринимала категорически неправильно. Это был ни с чем не сравнимый ужас, кто знает, в который раз за столь короткий отрезок времени он парализовал меня, при этом все предыдущие ужасы никуда не делись, а только усугубили этот последний. Он был вызван теперь, поди знай, сколькими причинами, но прежде всего, конечно, тем, что здесь, у дверей Йокипалтио, застыв словно соляной столб, я вдруг поняла, что все эти люди вокруг в абсолютной, нереальной, невыносимо гробовой тишине и вовсе не таращатся, а напряженно смотрят — кто в потолок, кто на нос своего ботинка, а кто вообще неизвестно куда.

Под конец пришлось-таки признать, что я вовсе не пробиралась сквозь галдящую праздничную толпу, а столкнулась с чем-то весьма и весьма серьезным.

Одеты все и правда были очень торжественно, мужчины в костюмах, женщины — у одной маленькое черное платье, у другой более пышное и помпезное, а потом, все эти дети, особенно малышка Ялканен, она выглядывала у мамы из-под мышки, наряженная в кружевное платьице, однако вид у нее был такой же серьезный, как и у мамы. Где-то рядом с ними занозой в нижнем уголке глаза саднила белая голова — худой парнишка, одетый в большой не по росту свитер такого цвета, который больше напоминал острое воспаление, чем ягодный мусс. Я вспомнила, что видела его в этом же самом подъезде, вспомнился и вопрос: с вами все в порядке?

Нет, не в порядке. Ничего не в порядке. И откуда оно только взялось, это мучительное не-в-порядке, но вызвано оно было, скорее всего, тем, что остальные люди на площадке, эти темные фигуры, да, точно, тут нельзя ошибиться, были полицейские.

На секунду в глазах потемнело.

Странно, но первое, что я почувствовала, очнувшись от шока, вызванного присутствием полицейских, был витавший по подъезду запах моющего средства, настолько сильный, что казалось, будто он даже волнами отражается от стен. Не знаю, что особенного было в этом запахе и связан ли он со всякими гостиничными воспоминаниями или еще с чем, но какой-то отдел мозга тут же стал конструировать неимоверное количество кошмарных вариантов, относящихся как к ближайшему прошлому, так и к будущему, в то время как в другой части черепной коробки наперекор здравому смыслу рисовались безумные картины будущего, где я, например, лежу в шезлонге под лучами жаркого южного солнца, потягивая через соломинку сладкий и бархатистый напиток, переливающийся всеми цветами радуги, а вокруг меня бегают улыбающиеся друзья, Йокипалтио, Ялканены и все их потомство, и сын мой тоже там, под пальмой, с красным лицом и белым пузом, смакует толстую сигару и нашептывает что-то интригующее какой-то красотке и ее лукавой подружке.

Потом раздалось резкое «хлоп», словно лопнул мысленный пузырь. И когда я смогла наконец сфокусировать взгляд, то заметила на щеке у вежливого мальчика остатки жевательной резинки примерно такого же цвета, как его свитер.

Очень быстро в сознание вернулись и все остальные люди, серьезные, празднично одетые гости и полицейские, выделяющиеся на фоне толпы, как ягоды посреди поля. Их было двое, полицейских. Старший смотрел сурово из-под густых бровей, молодой, светленький, с ежиком на голове, был похож на печальную перевернутую грушу. И когда я услышала голос, доносившийся со стороны дверей Ялканенов, который был так привычно неузнаваем и до неузнаваемости привычен, что пробирал до самых костей, и поняла, что он определенно имеет отношение ко всему происходящему, то попыталась как можно быстрее, но с максимальным достоинством повернуться к двери Ирьи, однако умудрилась при этом очень неестественно вывернуть колени, после чего так и застыла в странной позе: лоб и колени оказались в дверном проеме, левая рука зависла на звонке.

— Эй, — сказал кто-то почти шепотом. Я повернулась на голос и оказалась к нему как бы в пол-оборота, глаза готовы выпрыгнуть из орбит. Они все уставились на меня, все эти люди вокруг, равнодушно, но в то же время как будто ошарашенно. Не зная, что делать, я попыталась взглянуть на них из своего неудобно вывернутого положения. Нос все еще мешал, но сейчас уже был не такой огромный и не загораживал от меня окружающий мир, но я заметила, что, как только я о нем вспоминала, он всегда оказывался в поле зрения.

— Неужели ты хочешь туда войти? — прошептала наконец Мари. Ее влажные глаза обрамляла краснота.

Я открыла рот, но извлечь из него ничего не сумела, хотя, если быть точной, там вообще ничего не родилось, ни на выходе, ни на входе, даже вздоха. Но я все равно пыталась что-то произнести, разевала рот, ведь надо было как-то объяснить свои намерения, сказать хоть что-нибудь, в вопросе Мари было столько удивления, конечно, ведь у них праздник, а мое топтание под соседской дверью выглядело, по меньшей мере, весьма странно, не иначе. И все смотрели на меня.

А потом, пока я пыталась выдавить из себя что-то вербализованное, моя рука нажала на кнопку дверного звонка, утопив ее буквально на четверть глубины, так что звонок издал несмелую, но в данных обстоятельствах похожую на церковный перезвон трель. И в тот же самый миг, когда звонок подал голос, за дверью послышался вначале грохот, а следом мужской рев, затем дверь резко распахнулась и на лестничную площадку выскочила, нет, скорее даже выпала Ирья, у которой было багровое лицо и изменившиеся до неузнаваемости глаза. Ничего не оставалось, как принять ее в объятия, Ирью, не думаю, что она искала именно моих объятий, просто я подвернулась первой на ее пути, и теперь она висела на мне, и было видно, что она явно не в себе, она ревела и взвизгивала, плотно сжав губы, и это было ужасно, это не укладывалось в голове, но попытаться понять все же стоило, и прежде всего я, конечно, подумала на мужа, что это он разбушевался, из-за вынужденного отпуска совсем сошел с ума и, может быть, даже ударил, что же еще. Но сначала надо было прижать к себе Ирью, казалось, она вот-вот упадет, вырубится, как сказал бы мой мальчик, и откуда только взялась эта мысль, не знаю, но как только я стиснула объятия еще крепче, она, едва смогла открыть рот, тоже произнесла «мой мальчик».

Еще она смогла выдохнуть что-то очень невнятное про несчастье, но потом силы ее покинули, и она осела у меня на руках точно так же, как я всего минуту назад припала к двери, то ли вися, то ли опираясь в своем бессилии. Я поддерживала ее, как могла, из последних сил, надо сказать, и в этот момент к нам подскочили, тяжело дыша и тихо причитая, соседи, знакомые, полицейские, и теперь уже поддерживали нас обеих. Когда молодой полицейский вцепился мне в руку, я на миг ощутила какой-то животный страх, вызывающий дрожь, но потом в заботах и волнениях страх куда-то улетучился, и, поскольку я по-прежнему не понимала, что происходит, из меня стали сыпаться вопросы: что такое, что случилось, какое несчастье, что за мальчик, и, когда я уже в пятый раз для верности переспросила, что за мальчик, Ирья, находившаяся до этого словно бы без сознания, а соответственно и не плакавшая, вдруг вздрогнула и снова сказала «мой мальчик».

А потом была сплошная толкотня. Отовсюду слышалось неразборчивое перешептывание и шевеление, кто-то пытался оторвать от меня Ирью или меня от нее, я, как уже случалось, провалилась куда-то в неизвестность, просто смотрела на изломанную трещинку на дверном косяке, на уровне замка, может, след от взлома — надеюсь, не недавнего, не дай Бог, и, что удивительно, эта трещина повторяла очертания западноевропейской береговой линии на моем потолке. Я очнулась от того, что Ирья стала вдруг вырываться, явно сама не понимая, чего хочет и кого ищет, но определенно намереваясь вернуться в квартиру, и в тот момент, когда я услышала, что вокруг меня поднялся шум, началась возня, и почувствовала, как они пытаются оттащить меня обратно к лестнице, я наконец заметила, что ремешок моей сумки зацепился за пуговицу на Ирьиной кофте; в результате всех этих растаскиваний, толкотни и брыканий я потеряла равновесие, покачнулась в сторону Ирьи и вместе с ней ввалилась в прихожую.

Однако оказалось, что я зацепилась не только за Ирью. Пока я пыталась удержать равновесие, совершая на цыпочках неуклюжие танцевальные па, заметила две важные вещи: прежде всего, мой рукав зацепился за ручку двери и тянул ее за собой, второе — то, что из быстро сужающегося дверного проема доносились беспокойные крики типа «что эта тетка там делает». Кричала конечно же та ужасная Хятиля.

Безусловно, я была совершенно не против, чтобы дверь захлопнулась как можно быстрее. Некоторое время глаза привыкали к полумраку, свет падал только от небольшой, мерцающей на столе лампы Тиффани, мозаичный плафон которой, набранный из разноцветных стеклышек, висел на хвосте чего-то бронзового и кошкоподобного, потом пришлось снова переключиться на Ирью. Несмотря на потасовку в дверях, ей тоже удалось удержаться на ногах — она стояла в углу у вешалки для верхней одежды и отрешенно смотрела на старинную посудину-маслобойку, из которой торчали зонтики, палки для ходьбы, хоккейные клюшки и совершенно не вяжущаяся с остальным скарбом трость с серебряным набалдашником. Ирья не плакала, но было видно, что за последнее время слез ею было пролито немало, ее глаза глубоко ввалились, оказавшись на самом дне глазниц, и напоминали два тлеющих метеорита.

— Что случилось? — снова спросила я, и мы обе вздрогнули от этого вопроса.

Ирья вдруг стала поспешно отцеплять мой узкий ремешок от пуговицы, но никак не могла справиться с узлом, только еще больше запутывала, пока не потеряла терпение и не стала рвать его вместе с пуговицей; тогда я решила, что самое время что-нибудь сказать, что угодно, лишь бы только сказать, правда, ничего подходящего в голову не шло, поэтому пришлось продолжить ту же песню, что и на лестничной площадке: какой мальчик, почему мальчик, какое такое несчастье, что случилось. Ирье наконец удалось отцепить ремешок от своей большой бирюзовой пуговицы, которая в сумеречном свете прихожей была точно такого же цвета, что и сама кофта, растянувшаяся и выцветшая от долгой носки, а потом она вдруг начала говорить, и выяснилось, что мальчик — это ее сын и случилось какое-то несчастье, но единственное, что я смогла для себя уяснить, так это то, что она, очевидно, решила, что уже обо всем мне рассказала, тем не менее даже этой обрывочной информации оказалось достаточно, чтобы начать переживать и волноваться, думать о том, стоило ли вчера вечером писать в эсэмэске какую-то белиберду о своем сыне, когда у людей тут самые настоящие проблемы с сыновьями.

Однако всколыхнувшемуся чувству вины пришлось отступить, так как Ирья снова стала объяснять, что стряслось, и на сей раз у нее это вышло гораздо более вразумительно, она рассказывала о случившемся вполне внятно, несмотря на периодические всхлипывания: он попал в аварию, их сын, там была полная машина таких же, как он, юнцов, — на этом месте рассказ Ирьи опять сбился, а у меня в горле встало что-то большое и острое, о Боже, нет, только бы он не умер, их сын, Калле, нет, этого не может быть, только не это, только этого не хватало, нет, нет.

Ирья продолжала говорить, а я слушала, на большее у меня не хватало духу, хотя мне очень хотелось чуть ли не задушить ее в объятиях сочувствия и утешения. На кухне заверещал таймер, а из гостиной опять донесся треск, грохот и приглушенные проклятия, конечно, в тот момент я должна была испугаться, предположив, что это ее муж там наедине с собой бушует, но все мои органы чувств были сейчас так сильно напряжены, что сосредоточиться на этой мысли должным образом мне не удалось, поэтому я стала слушать, как щелкают на кухне каповые часы, а потом снова ушла в себя. Тугой и вязкий комок страха из горла спустился к сердцу, которое, казалось, источает холод, словно решило запустить в головном мозге процесс заморозки, чтобы оградить его от надвигающихся потрясений, ужасов и страхов, боли, печали и другой убивающей его отравы; но в итоге конечно же ничего из этого не вышло, из этой криоконсервации, слезы стали отчаянно рваться наружу, а земля уходить из-под ног.

Только тут я поняла, что бормотание, и возня, и шум, и шевеление все это время так и были там, за дверью, я ведь рядом с ней стояла; я обратила на это внимание, только когда раздался звонок. Но Ирья сказала: не открывай, я уже не могу, и если я после пережитого кошмара еще была способна испытать чувство внутреннего удовлетворения, то только от того, что не надо открывать дверь, путаницы и смятения и так предостаточно, и я решила, что надо потихоньку двигаться вперед, дальше от порога. Лишь по пути в кухню я отметила про себя, что ситуацию усугубляла висевшая в прихожей кошмарная картина, которую я раньше почему-то совсем не замечала; на ней был изображен светловолосый мальчик лет десяти, но у художника, по всей видимости, на пол-пути иссякло вдохновение, взгляд мальчика был поразительно пустым и ничего не выражающим, спрашивать я, естественно, о нем не стала, но в памяти вдруг всплыла вся эта история, неразбериха, сын и авария, я снова принялась терзать Ирью расспросами о том, что случилось, и она остановилась, Ирья, перед дверью туалета, на которой висело измятое сердце из красной фольги, и наконец рассказала.

Их была целая машина юнцов, в этой аварии, возвращались с вечеринки, где-то около полуночи, тот, что сидел за рулем, только-только получил права, всего на прошлой неделе, очень знакомая по газетам история, даже ужас берет, и страшно, и стыдно, чувствуешь себя маленькой-премаленькой на фоне всех этих газетных новостей; но мои размышления прервала Ирья, которая опять залилась слезами, сказав, что Калле тоже должен был получить права на следующей неделе, их Калле, и конечно же получил бы. Я закивала, но по-прежнему не понимала, что же стало с Калле, Господи, жив ли он, и, не в силах больше терпеть неизвестность, я вцепилась в Ирью, стала трясти ее и выкрикивать имя ее сына, Калле, и невозможно описать словами, какая вдруг меня охватила тревога, казалось, что все страхи и волнения вдруг слились воедино, и за Калле, и за тех, других, кто был в той машине, и, конечно, за саму Ирью, и за собственного сына, который тоже куда-то пропал; словно один краткий миг вместил в себя всю несправедливость, случившуюся на земле, все заботы, все тревоги, всю боль; и это криком рвалось наружу, пока я трясла за плечи несчастную измученную женщину.

Судя по всему, без крика не обошлось. Так как неожиданно из дверей гостиной возникло круглое, натруженное, покрытое волосами плечо. Я до того перепугалась, что изо рта вырвалась новая порция крика. Ирья, казалось, ничего не замечала, а я с замиранием сердца смотрела, как вслед за рукой показалась белая майка и заросшая мужская голова, два глубоко посаженных глаза, а за ними наполненные резервуары слезного вещества, сдерживаемого из-за необходимости сохранять на людях самообладание, но сдержать которое были в состоянии только люди из племени отцов.

— Ну и что? — сердито пробурчал рядом с дверным косяком рот, обрамляемый беспокойным ворсом.

В моей голове промелькнула нелепая мысль, что вот как, оказывается, в действительности вырастает борода печали, прямо как в сериале «Дерзкие и красивые», где Ридж за время рекламы покрывается щетиной даже от самого незначительного переживания; вернувшись к действительности и не придумав ничего лучшего, тоже спросила: что еще?

— Ну и что? — взвыла Ирья, глядя на мужа с таким видом, словно боялась, что он опять принес какие-то ужасные новости.

Потом, вероятно, у всех одновременно лопнуло терпение. Я снова стала трясти Ирью и кричать. Скажи ради Бога, Что, Что, Что что, Про то, Про что, Про то, что случилось, Что, Авария, Но что с ним случилось, С кем, С Калле, с кем же еще, Разве Ирья не сказала, Нет, Ну так скажи, Ох-ох, Расскажи же ей, Расскажи ты, Да расскажите же наконец. И так далее и так далее еще долгое время, казалось, что все трясут друг друга, и кричат, и плачут, и машут руками, и повторяют «что» да «что», пока наконец Йокипалтио-отец не взял себя в руки и не расставил все точки над «i», пояснив, что один из ребят действительно погиб, водитель, а с Калле все в порядке, точнее, физически все в порядке, но это был его друг, они хорошо знали семью, жили здесь совсем неподалеку и…

Его слова, казалось, тонули в чем-то шумном и сером. Пронзительно-сером.

После очень длинного, невообразимо растянутого отрезка времени мужчина, стоявший рядом неподвижно, словно памятник, вдруг резко и как будто механически раскрыл объятия и заключил в них онемевшую Ирью. Трудно было представить, что он мог ей сделать что-то плохое, ее муж. Стало невыносимо жалко их, всю семью, казалось, что все это жутко несправедливо, ведь у них и прежде хватало неприятностей, хотя, конечно, слава Богу, Калле жив, ну надо же, и тем не менее. Стало нестерпимо стыдно за свое поведение, за тряски и крики, просто кошмар, хотелось как-то им помочь, но как — я не знала, поэтому я просто стояла беспомощно рядом и смотрела на никотиновый пластырь, впившийся в плечо Рейно, который, похоже, давным-давно о нем позабыл.

Чуть позже, когда уже стало казаться, что они перестали обращать на меня внимание, я встрепенулась, вновь вернувшись к действительности, и сказала, что неплохо бы выпить кофе. Ирья подняла голову откуда-то из-под мужниной подмышки и дала понять, что полностью согласна.

Кофе сварили и выпили. Рейно поплелся обратно к телевизору, а я осталась в кухне посмотреть, не нужна ли Ирье помощь. Она справилась сама, более-менее. Выпили еще кофе. Немного поплакали, теперь уже радуясь, что их сын выжил, конечно, сокрушались о его друге, которому, увы, не повезло. И еще о том, что в мире все так несправедливо. Когда же Ирья сказала, что уже более-менее пришла в себя и надо бы сходить к матери погибшего мальчика, я стала ее отговаривать, сомневаясь, что в ее состоянии можно одной идти по улице, упадет еще где-нибудь в кустах или угодит под машину. Пугать ее новым несчастным случаем было, пожалуй, не очень уместно, но она не обратила на мои слова никакого внимания, Ирья, и сказала только, что все равно надо сходить, посмотреть, как они там, и сложно было возразить, ведь я сама выступала в той же роли, а потому мне ничего не оставалось, как идти вместе с ней, хотя было страшно: что же там, за дверью, ожидает?

Но на лестничной площадке — никого. Мы быстро спустились по грязной от ног лестнице и немного постояли у машины; взглянув на нее, Ирья недоверчиво покачала головой. На лоб падали огромные, размером с ватные диски, хлопья мокрого снега, похожие на тающих бабочек.

Мы обнялись. И она пошла, прижимая к груди сумочку и напряженно шагая вперед, но выглядела она при этом такой подавленной, что сердце защемило. Когда ее сгорбившаяся и одновременно обмякшая за день спина скрылась за деревьями, я уже без сил почти вползла в машину.

*

Разумеется, выехав со двора, я от всех этих переживаний повернула совершенно не туда, что привело к известным последствиям, точнее, известными их можно назвать с натяжкой, ведь в тот момент я о них ничего еще не знала, правда, давно известно, что проблемы всегда возникают, если повернешь не туда. Так и случилось, хотя, конечно, было невозможно предсказать, во что выльется эта моя оплошность. Свою ошибку я поняла сразу, как только повернула, но исправить ее, дав задний ход, было уже нельзя, так как за мной выстроилась целая вереница машин. В результате я просто ехала вперед, не зная, куда приткнуться, дома то становились меньше, то снова вырастали, бетонные постройки сменились сначала кирпичными, потом деревянными и, наконец, снова замелькали бетонные, и повсюду открывалась угнетающая, пасмурная и мрачная картина: пограничное состояние между поздней осенью и ранней зимой, что никоим образом не способствовало поднятию и без того ужасного настроения. Я только тогда осознала, сколько всего пришлось им там пережить, от одной мысли об этой несправедливости, ставшей вдруг такой невыносимой, хотелось забиться в угол.

Долго катила по прямой, так что наверняка уже давно вообще уехала из Керавы. Никаких указателей не было, я решила повернуть назад. Дорога была широкая и пустая, и я попыталась развернуться прямо здесь, между двух автобусных остановок, попытка была так себе, машина два раза глохла от моих маневров, люди на остановке таращились, маленькая старушка показывала на меня пальцем и шептала что-то своей миленькой собачке. По какой-то необъяснимой причине я успела заметить стоящий рядом с остановкой киоск или даже скорее будку, служившую когда-то киоском, в котором, согласно сохранившейся вывеске, продавали цветы; теперь же на окнах виднелась лишь накопившаяся за годы влага, ничего живого внутри уже давным-давно не было, и почему-то представилось, что за серым стеклом, посреди роз, тюльпанов, нарциссов, рождественских звезд, шуршащей бумаги и ленточек стоит сгорбленная фигура мертвой, скорбно-высохшей цветочницы, чей последний вздох вечно влажным узором застыл на стекле закрытого на щеколду окошка.

Скорее всего, я просто пыталась зацепиться мыслью за что-нибудь, за что угодно, только бы не иметь дело с возникшими в действительности проблемами, однако пора было поворачивать назад, и как-то вдруг захотелось домой, забраться под одеяло прямо средь бела дня. А потом где-то посередине этого нового, но уже единожды преодоленного участка однообразного керавского бульвара, по обе стороны которого росли высокие корабельные сосны, а между соснами торчали многоэтажные дома — казалось, они сами устроили у себя под боком теплые площадки парковок, — так вот, где-то там, по правую сторону, я и увидела, точнее, всего лишь заметила краем глаза сгорбленную фигуру Ирьи.

Ирья как раз выходила из подъезда. Вдруг во мне снова сработал какой-то безумный спусковой механизм, и я, недолго думая, со всей силы нажала на тормоз. Других машин, к счастью, рядом не оказалось, а моя собственная тут же встала как вкопанная и заглохла, когда мне наконец удалось завести ее и тронуться, я увидела парковку перед зданием бывшего продуктового магазина. Там был какой-то дорожный знак, но что он означал, я не поняла.

Кряхтя, оторвала свое тело от сиденья, вылезла из машины и закрыла дверь. Продуктовый магазин сменился темным и каким-то словно из прошлого комиссионным магазином: за его пыльными витринами виднелись кучи всякого барахла и неестественно светящаяся кукла-манекен, у которой отсутствовали левая рука и правая ступня, а может, что-то еще. В голове мелькнула мысль: сколько же, интересно, прошло времени с покупки того несчастного йогурта, но ноги несли вперед, мимо здания, мимо перекрестка, и вот я уже у дома, из которого, я видела, выходила Ирья, но, чтобы добраться до цели, мне пришлось прокладывать себе путь сквозь плотную группу одетых в оранжево-черные комбинезоны маленьких японцев, которые сновали во всех направлениях, стрекотали камерами и то и дело причмокивали, покрякивали и подмяукивали, думая, будто попали в рождественскую сказку. Когда я наконец вырвалась из их оцепления, Ирья уже пропала из виду.

Я прибавила шагу. Тропинка зияла отсутствием людей, самая обычная тропинка, вьющаяся между редких, обычных сосен и ведущая во двор обыкновенного многоэтажного дома. Земля, в отличие от асфальта, мокрый снег не проглатывала. Я зашлепала по чьим-то следам к площадке, назвать которую двором можно было лишь с очень большой натяжкой, а оттуда к подъезду, из которого, как мне показалось, вышла Ирья; через стеклянную дверь был виден лишь темный лестничный пролет и мой взъерошенный автопортрет, так что я перескочила через пару луж и направилась за угол дома.

Вдруг я услышала какой-то голос, который сказал что-то вроде «о’кей» и «заезжай за мной потом хорошо о’кей до встречи пока».

Не знаю почему, но именно после этого меня охватил страх. Конечно, я остановила машину и пошла за ней, чтобы проверить, что все в порядке, но отчего-то у меня вдруг возникло ощущение, что все мои действия воспринимаются как преследование. Но ведь все произошло случайно, вся эта история, повернула не туда и чуть-чуть заблудилась, так зачем же было навешивать на Ирью эти мои заботы, когда она уже и так достаточно натерпелась. Поэтому я решительно развернулась, засеменила что было сил к ближайшему подъезду, именно к тому, из которого вышла Ирья, и схватилась за ручку двери.

Дверь, конечно, не открылась. Но потом я увидела, как в подъезде загорелся свет, спустилась светловолосая девушка, которая, правда, спросила вначале «все ли у вас в порядке?» и затем, получив утвердительный ответ, без лишних слов впустила меня внутрь. Через ничем не примечательный коридор я проскользнула в ничем не примечательный подъезд и стала подниматься по лестнице, несмотря на буквально сбивающий с ног, тошнотворный запах, похожий на запах основательно пригоревшей к дну кастрюли цветной капусты и с каждым шагом становящийся все более ядовитым; однако ничего другого не оставалось, кроме как подняться до самого верха, выше уже было никак нельзя, дорогу перегородила решетчатая металлическая дверь, которая была заперта. Я остановилась на площадке перевести дух и подумать, как теперь быть, что делать, что, но не прошло и секунды, как в голове уже возник новый вопрос: а какого черта я вообще тут делаю, в незнакомом подъезде еще одного незнакомого дома, но прокричать мне ответ было некому, напротив, подъезд, утопающий в удушливом запахе гари, накрыла гнетущая и даже несколько зловещая тишина, испугавшись которой и ни о чем особо не думая, скорее ища спасения, я повернула обратно.

Спустившись на два этажа, я вдруг услышала плач. Остановилась. Сначала в ушах был лишь монотонный стук моего собственного сердца. Потом снова раздался плач, откуда-то слева, из-за двери, обитой сосновым шпоном, точнее, сквозь дверь или через почтовое отверстие, большая заслонка которого оттопыривалась снизу и напоминала нижнюю губу полоумного, и взбредет же такое в голову, но именно оттуда он и доносился, этот плач, я подкралась поближе, ботинки издали такой высокочастотный скрип, что вряд ли его кто-то мог услышать, — примерно такой же звук издала бы землеройка, если бы попалась мне под ноги. Потом я набралась смелости и наклонилась к почтовому отверстию, из него жутко дуло, и весь этот воздушный поток был пропитан кошмарным смрадом, там, в квартире, явно случилось что-то ужасное, это было понятно и по плачу, бессильному и безутешному, мне на глаза тут же навернулись слезы, и я заплакала, почти припав к двери, над открытым почтовым отверстием с надписью «Мякиля», и очнулась только тогда, когда на крышку почтового отверстия с кончика носа упала крошечная капля.

И тут вдруг шаги, совсем близко. В одно мгновение я взлетела вверх по лестнице, заметив в пролете полоску светлых волос и заколку с муми-троллями, по которым сразу узнала ту самую девушку, которая впустила меня в этот наполненный гарью и плачем подъезд. И так как поднималась она все выше и выше, я вынуждена была вернуться обратно на площадку с зарешеченной дверью.

Сквозь свое прерывистое дыхание я слышала, как двумя этажами ниже сначала звякнули ключи, а потом дважды щелкнул замок. Сжала прутья решетки и постаралась отдышаться, правда, за эту минуту успела передумать миллион мыслей, большинство из которых загнала обратно в глубь себя, этакие всплывающие на поверхность морские водоросли, выскакивающие поплавки или что там еще бывает, всякие наполненные воздухом штуки в портах и бухтах и так далее. Лишь одна мысль по-прежнему билась в голове: было ужасно жалко ту женщину из квартиры Мякиля, хотя мы, конечно, и не встречались, разве что поплакали вместе по разные стороны входной двери. Сердце громко стучало, тело взмокло, руки тряслись, а мизинец на левой руке непонятно дергался. Что-то необъяснимое было во всем этом, постоянная суета с нервами на пределе, и лишь через несколько мгновений я поняла, что это не нервный тик, а судорожно мерцающая люминесцентная лампа под потолком.

Однако нервы мои уже больше не в силах были это выносить, и пришлось снова двинуться в путь. Спустилась двумя этажами ниже и, как дура, застыла у двери Мякиля. Меня снова стало трясти, потому что я не знала, как поступить, отправиться ли за Ирьей, а может, Рейно уже успел забрать ее оттуда, что-что-что делать, повторение этого вопроса не помогало найти на него ответ, так я и стояла у двери, из почтового отверстия которой рвался на площадку трагический, вымоченный в горе и печали запах горелого. Соседская дверь была тут же, совсем рядом, «Няатяля» — было написано на ней. За дверью какая-то женщина говорила по телефону так тихо, что слов поначалу было не разобрать, но потом она резко повысила голос и прокричала: «Не смеши меня», было совершенно непонятно, о чем речь, только откуда-то из запасников иррациональности почему-то вдруг выскочила мысль: надо же, как много на этом этаже «я», Мякиля, Няатяля и вот теперь еще «меня». И как только до моего сознания дошло, насколько глупо думать о таких вещах, стоя на пороге дома, в котором случилось горе, я решила вытряхнуть эти мысли из головы и заняться чем-нибудь очень полезным в эту минуту, но в эту же минуту я совершила очередную ошибку, позвонив в дверь.

Порыв этот был таким внезапным и мгновенным, как импульс, что я даже не успела заметить, в какую из дверей позвонила, хотя, пожалуй, в тот момент сложно было сказать, какой из вариантов лучше, а какой хуже; да и потом, это уже не имело никакого значения, ведь ошибка совершена, и одна из дверей вот-вот должна была открыться. И она открылась, та самая, правильная, то есть левая дверь, та, из которой потоком лилось горе.

Пол не то чтобы заскрипел, а скорее застонал, как старый линолеум. Затем дверь приоткрылась, и в проеме показалось красное, в тонких прожилках, утратившее от горя все свои черты, совершенно потерянное женское лицо, по которому можно было понять наверняка, что этот человек уже не в состоянии воспринимать что-либо, и только где-то в глубине глазниц все еще тлели два почти догоревших тусклых зрачка.

— Что вам? — спросил хрупкий голос. Он прозвучал так, словно что-то очень сухое и ветхое медленно раскрошилось и просыпалось на пол.

Я не знала, что сказать. Хотелось просто обнять это несчастное существо, прижать покрепче к груди и сказать, что все образуется, но я не осмелилась, да и едва ли я могла дать гарантию, что именно так оно и будет, может, оно и не образуется вовсе, у меня самой вон как дела запутались, и уж по крайней мере, я точно не могла вернуть ей сына. Поэтому я просто стояла, как столб, на месте и старалась хотя бы взглядом поддержать бедняжку, пусть ей хотя бы так передастся мое сочувствие. Но единственное, чем я сумела выразить это сочувствие, был легкий наклон головы.

— Что вам? — снова спросила она.

— Добрый день, — с тяжелым вздохом произнесла я. — Исследование. Провожу. Потребителей. Проводим, опрос. Я не вовремя. Да.

Было стыдно и страшно, все внутренности переворачивались, словно их там ворочали каким-то ужасным инструментом. Попыталась выдавить из себя хотя бы какое-нибудь объяснение своей вербальной хромоты, но ничего не вышло, рот отказывался слушаться, не оставалось ничего другого, как просто стоять и хлопать глазами. Она тоже стояла, не произнося ни слова, и смотрела на меня своими жуткими заплаканными глазами, и вроде бы даже дрожала. Наконец я — уже почти синтезированным, наверное, голосом — повторила самое важное из своей предыдущей речи и прибавила потом, что сейчас, пожалуй, не самое подходящее время, лучше я зайду позже или, может быть, совсем не зайду, последнее, правда, не увязывалось с моей должностью, но уж что сказала, то сказала; потом зачем-то стала говорить, что с нами конечно же можно связаться, и даже попыталась вытащить визитку из сумки, но, естественно, не нашла, в сумке вообще не было ничего подходящего, кроме нескольких мятых бумажек с черт знает какими идиотскими записями; но я все-таки пошуршала ими для важности, пробормотала что-то вроде «ну ладно», попросила извинения, и шло это от самого сердца, хотелось попросить прощения буквально за все, за свое присутствие прежде всего, а дальше я не знала, что делать, просто развела руками, взглянула напоследок в ее почти погасшие глаза и еще раз попросила прощения.

— Что вам? — переспросила госпожа Мякиля надтреснутым голосом, словно я только что появилась у ее двери.

— Мне… — начала было я, но слова опять не находились. Я собралась с духом, и тут, о нет, нет-нет, ну почему так, но это как-то само собой вырвалось, слетело с языка, глупо, грубо и в высшей степени нетактично: — Когда хоронить-то будут?

Мне очень хотелось втянуть эти слова обратно. Но у меня окончательно заплелся язык, губы исказила кислая гримаса, а щеки ввалились, и если бы я могла, то втянула бы внутрь вообще всю себя, прочь с этого проклятого места, вон из этой жуткой истории. Арья, так ее звали, так называла ее Ирья, если я правильно помнила, да, Арья, она смотрела на меня своими безумными, ввалившимися глазами, которые вряд ли могли что-либо видеть после выжегших их слез, и сначала я даже подумала, что она скажет что-то совершенно к делу не относящееся только ради того, чтобы уйти от этой темы, вроде «Надо же, какой снег», или «В подъезде-то опять не убрано», или «Вот ведь, не уследила за капустой». Капустная вонь и правда обтекала Арью густым, удушающим потоком, и на мгновенье мне действительно показалось, что, не в пример мне, это существо, доведенное до крайней степени изнеможения, способно каким-то удивительнейшим образом с честью выйти из такой жуткой ситуации, но потом Арья переменилась в лице, вздрогнула, словно что-то оборвалось на внутреннем душевном уровне, и стала в самом прямом смысле оседать на пол, и мне ничего не оставалось, как подхватить ее, повторяя, словно в каком-то безумном порыве, бесконечные «простите», похлопывая и поглаживая ее, будто она в чем-то испачкалась. Но вдруг в ее глазах снова зажегся свет, и она сказала на удивление ясным голосом, что не знает, и в тот момент, когда я наконец сообразила, о чем она говорит, дверь с шумом захлопнулась прямо перед моим носом.

— Если бы наша организация могла вам чем-то…! — закричала я в почтовое отверстие, однако на середине предложения разрыдалась, так все выглядело безнадежно, казалось, от меня никакой помощи, я все только запутываю и порчу, и все-таки, уже ни на что не надеясь, я прошептала в замкнутую дверь последнее слово «помочь», затем быстро спустилась по лестнице, а оттуда во двор, где успел сгуститься вечер и стало еще темнее, влажнее и холоднее.

Потом я все бежала и бежала, утирая слезы и стараясь не запускать руки в волосы, чтобы не рвать их на себе и не колотить эту глупую голову, которая раз за разом умудряется только усугублять любой кошмар; а потом я оказалась в машине и сразу за этим уже в центре, а потом на шоссе, глядела, как трепещет на лобовом стекле то ли квитанция о штрафе, то ли рекламная листовка, и слушала радио, неожиданно включившееся, когда я залезала в машину, передавали новости для иммигрантов на упрощенном финском, говорилось о событиях в мире и отдельно об аварии в Кераве — душераздирающе дотошно и въедливо, и я вдруг осознала ту беспроглядность, которая царила вокруг.