И вот наступил последний и решающий эпизод во всей этой череде злоключений и неурядиц, но до него надо было пережить еще одну досадную неприятность.

Утром свет ударил в глаза и каким-то странным образом одновременно в нос, пробрав до самых костей. Дома все шло кувырком. Посуда выскальзывала из рук, стулья падали, заботы, тревоги, страхи и волнения сталкивались в голове. Как только невыносимая тоска из-за аварии на какое-то время отпускала, ее место тут же занимало чувство стыда за все это лицедейство, а следом и страх, вызванный статьей в газете, полицейскими и еще Бог знает чем. Стало тяжело находиться в собственном доме, который вдруг до отказа наполнился мрачными мыслями, которые давили со всех сторон, а на улице казалось, что из каждого угла за мной кто-то наблюдает.

От сына не было вестей. Попыталась позвонить ему на все известные мне номера, но в трубке по-прежнему раздавались только далекие тревожные гудки и сообщения о том, что обслуживание-абонента-временно-приостановлено.

Мне стоило больших усилий отправить Ирье вечером сообщение: «Держись. Ирма». Она не ответила. Я терпела довольно долго. Старалась сохранять хотя бы какое-то подобие душевного равновесия, заставляя себя сосредоточиться на непрерывной уборке, глажке, опасливых вылазках в магазин и тщетных попытках дозвониться до сына каждую четверть часа. А в голове все время стучало, что надо позвонить Ирье, раз уж она почему-то не ответила на сообщение.

Еще из головы никак не выходила госпожа Мякиля, из-за нее тоже я чувствовала себя ужасно, мне хотелось позвонить и ей, чтобы извиниться и тактично спросить о похоронах, не знаю, отчего я так зациклилась на вопросе погребения, но сердце подсказывало, что на похороны надо пойти, ради всех этих людей. Однако на похороны приглашать саму себя не принято, надо что-то придумать, только сложно сказать, что именно, ведь я даже не знала, когда будут хоронить, у госпожи Мякиля спрашивать бесполезно, а спросить у Ирьи я не решалась, казалось, она и так сама не своя, а тут еще я лезу с вопросами. В какой-то момент я даже думала позвонить им обеим и назваться чужим именем, но наверняка из этого ничего не вышло бы. Как бы я ни пыталась изменить голос, Ирья бы меня точно сразу узнала.

Мне явно нужно было чье-то плечо, не какое-нибудь там божественное вмешательство, а просто чтобы было с кем поделиться, но поблизости знакомых не было, все в Кераве, а их-то я как раз не хотела беспокоить. Попробовала опять позвонить сыну, но, как и в прошлый раз, безрезультатно. Решила пойти и постучаться к нему домой. Но, уже выйдя на улицу и пытаясь сориентироваться, я поняла, что совсем не помню, где он живет, пришлось вернуться домой, чтобы выудить откуда-нибудь его адрес. Когда я наконец снова вышла на улицу, страшная догадка обдала все мое тело холодным потом чувства запоздалой вины, который на легком морозе застыл ледяной коркой где-то между одеждой и кожей: я поняла, что вот уже почти десять лет не заглядывала ни в одно из его жилищ, хотя он порой до позднего вечера рассказывал мне об очередном переезде.

Улица Ваасанкату. У подъезда долго, с возмущением разглядывала застывшую на граните блевоту, похожую на омлет с ветчиной, было в ней что-то отвратительно-завораживающее. Наконец кто-то, выходивший на улицу, впустил меня в подъезд. На двери сына была табличка с чужой фамилией, мне никто не открыл. По дороге домой я задумалась, а что, если бы там, на пороге, появился совершенно незнакомый человек, о чем бы я стала его расспрашивать, о сыне или о потребительских пристрастиях, не знаю.

Домой я все-таки не пошла, вылезла из трамвая на площади Хаканиеми, направилась к рынку. Индикатор на рекламе пепси показывал шесть градусов мороза, это было заметно и по оживившейся рыночной жизни, люди разговаривали, облачка пара поднимались в воздух, словно пузыри с репликами в комиксах, наверное, именно легкий мороз заставил всех стряхнуть с себя слякотную хмурость, столь привычную в начале хельсинкской зимы. Направилась в сторону дома с рекламой пепси. Ждать на сей раз не пришлось, тут был домофон, я поднялась на второй этаж, Виртанен, открывая дверь, в которую мне, несмотря на решительное домофонное вторжение, пришлось звонить на удивление долго, выглядел каким-то изумленным и встревоженным. Но войти все-таки пригласил. Я прошла, не снимая обуви, в комнату, села за стол и прямо сказала, что рада встрече. Он с трудом опустился на стул и поднял на меня покрасневшие, водянистые глаза. По его блуждающему взгляду было заметно, что он спал, когда я звонила в домофон, и, вероятно, успел заснуть снова, пока я поднималась от парадной на второй этаж.

Рассказала ему всю историю. Неприятно было облекать то, что случилось, в слова: люди и вещи словно начинали жить совсем другой жизнью, но что поделаешь, кому-то надо было обо всем рассказать. Виртанен слушал, склонив голову, глаз у него подергивался; а потом он вдруг рассмеялся. Я посмотрела на него даже не могу сказать как, невозможно описать, какую ошеломляющую реакцию вызвал во мне его смех. От смущения он несколько напрягся, а потом снова расхохотался. Что-то теплое было в этом его смехе.

— Надо же, у меня, оказывается, голосовые связки пока что целы, — сказал он наконец и посерьезнел. — Так что.

Мне тоже хотелось посмеяться, но было не до смеха. Я смотрела в окно на широкий двор, меж домов кружился мелкий снег. Виртанен выкопал из кучи валявшихся на столе бумажек и всякого мусора телефон, потревожив тем самым трех испуганных фруктовых мушек, которые выпорхнули из спиралевидной мандариннокорковой тюрьмы. Я достала свой телефон из сумки и, нажав несколько кнопок, протянула Виртанену, номер я нашла в справочнике еще дома, терзаемая чувством вины, и Виртанен, несмотря на свою неуклюжесть, стал проворно набирать этот номер на своем весьма умеренно потрепанном допотопном мобильнике. Потом он поднес телефон к уху и хитро подмигнул мне, словно речь шла о какой-нибудь грандиозной шутке. Решила его не разочаровывать и сложила в ответ губы в подобие улыбки.

Надо сказать, что справился он с поставленной задачей очень хорошо. После привычных «алло» он дружелюбно, но уверенно и прямиком перешел к делу, сказал, что приходивший к вам в прошлую субботу представитель нашей организации, оказавшись в сложной ситуации, повел себя нетактично; приносим извинения, и позвольте от имени организации выразить вам свои соболезнования в виде скромного венка, и так далее; нет-нет, не в похоронное бюро, мы хотели бы привезти его прямо в капеллу, где будет отпевание, нет-нет, что вы, разве это беспокойство, напротив, конечно, да, мы тоже так думаем, да, спасибо, спасибо вам большое, еще раз простите за беспокойство и примите мои искренние соболезнования, сил вам и терпения, до свидания.

Он положил трубку и нацарапал что-то на краю газеты полузасохшей шариковой ручкой, похоже, это была все та же самая газета из Керавы с заметкой обо мне. Я смотрела на него несколько ошарашенно: в голове не укладывалось, как этот выпивоха мог оказаться таким красноречивым подлизой. Захотелось его прямо-таки обнять, но на нем явно была та же самая одежда, что и тогда, в мой первый визит много недель назад.

От всего сердца поблагодарила его.

— Да мне же в радость, — сказал Виртанен. Потом оторвал от края газеты кусочек и протянул мне, там были нацарапаны место, день и время — такие пляшущие значки вполне мог вывести изобретатель письменности в день своего озарения. Необычайно трогательным был этот его мальчишеский выплеск энергии.

Мы немного посидели, мило улыбаясь друг другу, и я ушла, а Виртанен остался стоять в дверях, с легкой грустью глядя мне вслед. Неудивительно, ведь он почувствовал себя нужным, однако он действительно был нужным; уходя, я сказала ему, что мы непременно скоро увидимся, и сказано это было от чистого сердца, он безусловно заслужил подарок, какой бы то ни было. А еще я подумала, что он теперь тоже стал другом — в некотором роде, важным человеком, ценным, таким, которого хочется поблагодарить за то, что он есть. И сложно сказать, почему я так спешила уйти, ведь из каракулей Виртанена следовало, что похороны будут только через два дня около полудня, но я вдруг ощутила прилив энергии и в этом порыве перескочила на другую сторону площади, пуская облачка пара, полные восклицательных знаков и стараясь не налететь на краснощеких прохожих, и тут позвонила Ирья.

Не знаю почему, может, я постоянно чувствовала вину и беспокоилась за госпожу Мякиля, но, увидев на экране телефона имя Ирьи, так перепугалась, что без промедления ответила на звонок. Алло, Алло, Алло это Ирма, Да я, Это Ирья звонит, Привет Ирья, Я звоню вот с чем, Прости не услышала тут трамвай рядом прошел, Я хотела сказать, Повтори, Хотела сказать спасибо за то что ты тогда пришла, A-а, Так что спасибо, Что ты это тебе спасибо, Ну да, То есть за что спасибо, И прости пожалуйста, Я к тому звоню что не хочешь ли ты прийти на похороны, Как я, Ну я просто подумала хотя конечно это немного странно, Что странно, Ну если бы ты пришла поддержать нас, Ладно, Просто ты как бы уже часть всего этого, Да брось, Нет правда, Что ты конечно я с удовольствием, Ладно, С радостью, Вот и хорошо, То есть конечно с какой такой радостью ужасное горе ведь, Да но, Что ты конечно я приду.

Беседуя с Ирьей, я дошла до ворот своего дома, над заливом Эляйнтархалахти стоял пар, и надо мной, очевидно, тоже, меня прошиб пот, я ведь оказалась совершенно не готова к этому разговору, Ирья, однако, тоже казалась слегка растерянной, не знаю, по какой причине, может быть, просто от горя.

— Хорошо, — сказала Ирья. — Тогда увидимся.

— Увидимся, — ответила я, и на этом разговор закончился.

Поднялась по ступенькам в приподнятом настроении и конечно же дома за это поплатилась. Остаток дня и половину следующего дня меня мучила совесть, оттого что я вообще позволила себе быть в хорошем настроении посреди общего горя; оттого что Ирья так любезно пригласила меня на похороны, тогда как я в некотором смысле все время пыталась обмануть ее; оттого что устроила вместе с Виртаненом весь этот спектакль со звонком госпоже Мякиля как раз перед тем, как позвонила Ирья; и даже оттого, что так внезапно и без всяких объяснений ушла от Виртанена. Было ощущение, что нельзя так играть с важными вещами, с людьми, с человеческим горем. С чувствами Ирьи, Арьи, Виртанена, да ни с чьими. Даже со своими собственными.

Так прошел день, но и на следующее утро лучше не стало. Окно всю ночь оставалось открытым, и, вылезая из кровати, я почувствовала, что сильно озябла, правда, вместо «озябла» нужно было подобрать другое слово, покрепче, когда я заметила, что морозом убило куст базилика в горшочке. А потом оно все-таки настало, послезавтра, хотя, конечно, в тот момент оно уже было совсем не послезавтра, а самое что ни на есть настоящее сегодня, морозное и ясное, со слепящим глаза утром, пора было облачаться в черное и отправляться в путь.

Так он и начался, своего рода заключительный акт пьесы, не знаю, почему мне вдруг вообще пришло в голову как-то его назвать, но в любом случае он начался, и вот я уже засеменила к машине, которую в прошлый раз пришлось оставить на краю площади, так как больше нигде парковочных мест не было, узкая юбка мешала идти, ботинки тоже не сильно способствовали нормальному передвижению в пространстве, падал легкий снег, хотя небо было ясное и даже почти голубое, наверное, он прилетел откуда-то издалека, весь этот снег, с моря или с материка, кто знает, но очень уж одиноким он казался, этот снег, хлопья медленно кружились, подгоняемые ветерком, — впрочем, для ветерка тоже не было абсолютно никаких оснований. Как будто тонкая вуаль грусти окутывала все вокруг. Навстречу шли люди, всевозможный народ в вязаных шапках, ядовито-желтых жилетках со светоотражателями, в пуховиках и шубах, одна дама в возрасте была одета в черное, как и я, поравнявшись со мной, она посмотрела мне в глаза, и я тоже посмотрела, и мы знали, с чем нам обеим придется или уже пришлось сегодня столкнуться.

В Кераву я ехала медленно и аккуратно, немного нервно, но без аварий, что, наверное, самое главное. Не хотелось доставлять лишних огорчений.

Миновав центр, отметила про себя, что дорога стала шире, снега меньше и он был коричневым, скорее всего, уже успели насыпать соли, а может, движение здесь более оживленное, кто знает, собственно, все это не слишком занимало меня, но такие маленькие отступления в размышлениях не давали погрузиться в мысли о предстоящем, впрочем, как и о настоящем: просто начни я думать о том, как вести машину, то наверняка окончательно запуталась бы в таких само собой разумеющихся вещах, как газ-тормоз и право-лево. В любом случае дорога по всем признакам вела именно на кладбище, я переживала, смогу ли вынести все это, невозможно всегда сохранять спокойствие, чьи бы похороны ни были, кого-то из твоих близких или совершенно постороннего человека, но вот у меня появился новый повод для размышлений, поскольку какой-то придурок решил меня обогнать, хотя ограничение было шестьдесят километров, уж не знаю, куда он так спешил, этот обгоняла, он пронесся мимо на безумной скорости, блестящая черная машина, и, не ограничившись поднятым средним пальцем, этот шумахер плюнул порядочной порцией вязкой коричневой жижи мне на лобовое стекло.

Где-то позади, я это ощущала, были еще вскинутые средние пальцы, обзывания коровой или похуже, за окном мелькала, а по мнению некоторых, еле-еле волоклась все та же Керава и, как и везде в этом районе, серые и белые блочные коробки вперемежку с сосновыми островками. А потом природа будто бы вздрогнула, пурга внезапно прекратилась, из-за облаков выглянуло солнце, на мгновение озарив все кругом ослепительным, холодным, белым золотом, но потом дорога нырнула в высокий ельник и пейзаж снова потемнел.

Деревья по краям дороги стали ниже, и в глаза ударил свет, я не сразу сообразила, где я и где мне нужно, собственно, быть, но тут как раз заметила указатель на кладбище. Я не успела собраться с мыслями и изо всех сил нажала на тормоз, после чего машина, конечно, остановилась, как обычно и случается, если нажимаешь на тормоз, но до этого мне пришлось безумно долго, не дыша от страха, сидеть в машине, сорвавшейся в занос, и надеяться на то, что она остановится более-менее нормально, а не кувырнется, например, через крышу в кювет.

Она остановилась. Впереди, словно незаслуженный подарок небес, появилась автобусная остановка, в которую машину и внесло, я ей нисколько не помогала, мне ничего другого не оставалось, как только висеть на руле и попискивать. И даже после того, как она остановилась, я еще долго сидела все в той же позе, слушая удары сердца и пялясь вперед, на открывшееся передо мной снежное поле, посреди которого торчал серый жестяной куб — трансформаторная будка или еще что, — в который кто-то уже въехал, покорежив одну из сторон, так что у сооружения образовались новые углы, и куб теперь напоминал покалеченную бураном юрту. На стенке кто-то написал черным распылителем, что завтра будет ужасным.

В конце концов я снова двинулась в путь и благополучно повернула в нужном месте налево. У поворота было два указателя, один под другим, на первом значилось «Керавское кладбище», а под ним «Туусульская коптильня». Коптильня встретилась раньше, и находилась она, по-моему, просто возмутительно близко к кладбищу; после нее надо было свернуть налево, и тут уже вот оно, кладбище, или, по крайней мере, стоянка. По правую сторону дороги лежал недавно поваленный лес, не знаю, хотели там просто расчистить площадку или еще что, но рядом с местом последнего приюта это выглядело кощунственно. Среди бревен, веток и сучьев бродил понурый священник в ярко-красной вязаной шапочке, и казалось, будто его специально туда поместили, чтобы он хоть как-то оживил хмурый пейзаж.

Так или иначе, оно было тут, место назначения, ничего не поделаешь, и я ужасно боялась, что снова что-то пойдет не так. Свернула вправо, к парковке — длинному, вдававшемуся в вырубленный лес прямоугольнику, на снежно-выбеленной поверхности которого стояло в ряд около двадцати машин, вид у них был тоже какой-то хмурый. Припарковалась между двумя громадными внедорожниками и осталась сидеть в машине. Передо мной открылось кладбище. Красивое, припорошенное снегом, оно искрилось в лучах солнца под голубым небом, которое вдруг очистилось от облаков и стало прозрачным и светлым, словно кто-то там наверху пожелал выразить свое уважение к предстоящей торжественной и печальной церемонии. Вдалеке еще кружился снег, как украшение этого скорбного дня, крупные снежинки медленно падали с ясного неба, точно легкий пепел.

Сидела так довольно долго. Блеклые синие цифры на часах приборной панели тихо-тихо отсчитывали время. В запасе было еще почти полчаса, но, когда тепло стало улетучиваться из машины, а очки запотевать, я заставила себя вылезти. Направилась к низкому офисному зданию у ворот, рядом в ним висела какая-то карта и план. Постояла, таращась на карту, ничего не понимая в ней и в ее изгибах. Снег, забившийся в низкие ботинки, обжигал пальцы, и вообще было такое состояние, которое заставляло меня принять какое-то решение или на худой конец хотя бы собраться с мыслями, причем срочно. Совсем не хотелось идти туда раньше времени.

Но я все же пошла. Снег под ногами издавал точно такой же звук, что и закоченевшие шея со спиной. В окне офисного здания женщина, очень офисная с виду, поливала огромный, до самого потолка, молочай и при этом пристально смотрела на меня. Я резво повернула направо, на дорожку, ведущую к могилам. Из-за яркого солнца, бившего прямо в глаза, невозможно было разглядеть, что там впереди, но все-таки я увидела, что в конце дорожки ярким пятном явно белело какое-то большое угловатое строение, узнать в нем часовню для отпевания не составило труда, других построек все равно вокруг не было.

А потом я вдруг вспомнила об одной вещи: там, в офисном окне, которое наполовину состояло из отражения, между женщиной и молочаем были часы, да, круглые часы с большими цифрами, такие часто встречаются в школах и разных учреждениях, часы, которые показывали совершенно неправильное время.

Я постояла на месте, дыша тяжело и с присвистом. Потом пришлось вернуться, буквально заставила себя это сделать, чтобы удостовериться, ну что тут поделаешь, надо было снова взглянуть на циферблат, который там час на самом деле. Медленно побрела назад каким-то странным двунаправленным шагом, ноги вроде бы сами несли меня вперед, но одновременно сопротивлялись и путались, правая нога, казалось, благоприятствовала движению, а левая, наоборот, сопротивлялась, может, разные доли мозга вступили в борьбу, не знаю, но вышла вот такая хромоногая походка, не то чтобы я боялась, что меня увидят люди, у них наверняка были занятия и поважнее, чем следить за моей иноходью, но стало вдруг страшно, как-то сразу из-за всего, в первую очередь, конечно, из-за времени, которое вдруг оказалось таким непредсказуемым; часы в офисе показывали четверть первого, часы в машине сына — без четверти двенадцать, а когда я посмотрела на свои собственные, на них было почти без пяти. Выяснять, какие же врут, времени не было.

Я побежала, точнее, пошла, но почти бегом, по кладбищу ведь особенно не побегаешь, но мне казалось, что я бежала, хотя, конечно, со стороны это больше походило на шаг. А потом вдруг оказалась у часовни — то, что передо мной часовня, стало понятно по огромному кресту на карикатурно выдающемся выступе, напоминавшем лоб и расположенном прямо над окнами. Притормозила, чтоб отдышаться, выпустив в воздух рыхлые облачка пара. Я на мгновение забылась и даже с каким-то умиротворением наблюдала, как они поднимаются к небу, пронзаемые то светящим из-за деревьев солнцем, то неизвестно откуда взявшимися снежинками, которые по-прежнему медленно кружились в небе.

Потом, в тот самый миг, когда я готова была снова сорваться с места, все решилось — во всяком случае, на какое-то время — само собой.

Позади раздался громкий снежный скрип шагов. И сложно сказать, откуда взялось предчувствие надвигающейся опасности: я тут же стала искать убежище, которым послужила небольшая ниша за углом часовни, в эту нишу я и вжалась, чтобы спрятаться. Когда я взглянула из этого укрытия на свои следы, которые дырами зияли на свежем снегу в лучах яркого солнца, я услышала тот ужасный голос, жуткий голос молодой хозяйки Хятиля, она что-то там шептала, я узнала ее даже по шепоту, настолько глубоко она впечаталась в мою память. Я была уверена, что она почуяла мое присутствие и только и выжидала момент, чтобы наброситься на меня.

Однако этого не случилось, по крайней мере тогда, зато случилось другое, намного более печальное и значительное событие. В дверях часовни показался гроб, его несли шестеро мужчин с выражением вселенской скорби на лицах, каждого из них можно было принять за отца, хотя двое из них оказались при ближайшем рассмотрении совсем юными; однажды на похоронах я услышала от отца, что самое большое несчастье в жизни мужчины — это похоронить собственного сына, и в это вполне можно было поверить, правда, думаю, в данном случае нет никакой разницы между отцами и сыновьями, матерями и дочерьми.

Они вышли из часовни, потом, когда за гробом потянулись Арья и, вероятно, ее родственники, а чуть позади Ирья, и ее муж, и дочь, и сын, так захотелось к ним подбежать, но разве это было возможно, упаси Бог, да никак, хорошо, хоть хватило разума остаться в укрытии, представляю, какая неразбериха могла бы выйти, если бы я ни с того ни с сего выскочила из ниши, чтобы в очередной раз все испортить. Глаза наполнились слезами, нет, я не плакала, слезы полились сами, просто все чувства смешались, было и тоскливо, и стыдно одновременно, что вот-де стою у задней стены часовни, но разве можно было что-то сделать в этой ситуации, кроме как продолжать прятаться, ведь нельзя же просто взять и выйти к ним, я почти никого не знала, не считая нескольких человек, так что пришлось стоять и ждать, пока они пройдут мимо, вся эта огромная толпа, наверное, половина города, все в черном, было очень красиво и торжественно.

Наконец вышли и Хятиля, старик плелся, держась за локоть усатого мужчины средних лет, дочь шествовала следом и даже здесь шепотом за что-то бранила отца. Странно, что у меня такая обостренная чувствительность, подумать только, я смогла услышать и разобрать слова той женщины, стоя далеко от нее, простой шепот, но все равно не пойдешь же и не спросишь у этого кошмарного существа, действительно ли она сейчас что-то сказала. И я никак не могла взять в толк, как они все умудряются в таком большом городе знать друг друга.

Потом все прошли, длинная колонна, скорбной и в то же время торжественно-черной лентой. Теперь мне оставалось лишь отправиться за ними.

Миновав две длинные аллеи, следы провожающих свернули направо. Я прошла еще немного вперед и стала смотреть, как люди собираются вокруг могилы. При этом мне, конечно, приходилось делать вид, будто я чем-то занята, и я старалась прикинуться этаким любителем кладбищ, который внимательно разглядывает могилы, склонив набок голову, словно любая деталь вызывает у него неподдельный интерес; надо признать, их и правда было очень много, этих деталей, и все так красиво в свете низкого солнца, в объятиях необычного, берущегося из ниоткуда снега, тишина стояла такая, какая возможна только на кладбищах, где даже обычные звуки — пение птиц, шелест ветра и неожиданное уханье падающих с деревьев снежных шапок — сплетаются в какую-то особенно тихую тишину. Казалось, можно услышать, как вокруг заиндевевших могил шепчутся свечи и цветы, чьи ледяные лепестки с едва слышным хрустом опадают на снег.

Но, несмотря на всю эту красоту, предаваться созерцанию было нельзя. Я взглянула в сторону провожавших. Часть из них продолжала переходить с места на место, что было довольно естественно в подобной ситуации, когда толком не знаешь, куда встать, и одновременно стараешься не привлекать лишнего внимания и никого не обидеть. Здесь были худые старики, и разнокалиберные люди средних лет, и очень много молодежи, наверное, половина школы, а потом еще и такие, чей возраст невозможно определить. Сыновья отличались от отцов костюмами не по росту, которые они совсем не умели носить. Всех объединяла скорбь. Это было видно даже по тому, как они стояли.

В мою сторону совсем не смотрели, даже мельком, и потому я вдруг осмелела и прошла немного вперед по дорожке. Имена усопших сменяли друг друга, как бегущая рекламная строка в телевизоре, ветер ронял снег с веток, солнце пробивалось сквозь деревья, словно рассыпая пучок стрел. Из-за поросшего мхом могильного камня некоего Суло Ялонена, почившего во время войны, выпорхнула большая ворона, словно чья-то опаленная душа, — не знаю, почему я вдруг решила, что она опаленная, возможно, военная дата навеяла, — и ворона меня здорово напугала, ничего хорошего это ее неожиданное появление не сулило.

А дальше все произошло само собой. До людей, собравшихся, словно рой пчел, вокруг могилы, оставалось меньше двадцати метров. Стараясь не передумывать своих недавних мыслей, а точнее, не думая вообще ни о чем, я проделала эти последние решающие шаги, отступать было невозможно, даже если бы кто-то меня заметил. И когда под ботинком хрустнула пластмассовая баночка от кладбищенской свечки — молодежь ли ее уронила с могилы или какое животное, — я, услышав этот звук, замерла на месте и стала с ужасом ждать, что вот сейчас они все обернутся, но никто не обернулся, как раз опускали цветы, так вот, на чем я остановилась, ах да, замерла на месте, замерла, и замерла, и замерла, и вдруг заметила можжевеловый куст высотой, наверное, метра четыре и очень густой, скорее всего, я не увидела его раньше потому, что рядом росла высокая сосна и оба дерева были всего в нескольких шагах от меня.

Проделала эти необходимые шаги. Сосна оказалась слишком тонкой, чтобы за ней спрятаться, но за густым кустом можжевельника я могла стоять практически незамеченной. Впереди ничего толком видно не было, кроме черных спин и уходящего к лесу клочка кладбища за ними. Сложно сказать, что происходило возле могилы, никакого окошка для сидящих в засаде не предусматривалось. А потом я разглядела в гуще толпы Ирью.

Она стояла довольно близко к внутреннему краю этого плотного, с неровными краями кольца людей, держа подле себя сына и дочь, и выглядела совершенно изможденной и даже прозрачной, но одновременно и невероятно сильной. Ее сына я видела впервые, и он был такой подавленный. Муж стоял чуть поодаль, держа в руках венок, и казался окаменевшим, так обычно выглядят мужчины, когда они в костюмах и со слезами на глазах. Хотелось подбежать, обнять их всех и сказать что-то вроде: все будет хорошо, мир еще жив и полон любви и забот, но потом какой-то мужчина посреди черной толпы вдруг разразился бессильным, разрывающим сердце плачем, у меня тоже сразу сдавило горло и диафрагму, защипало в слезных протоках, и потребовались колоссальные усилия, чтобы сдержаться и не закричать.

А потом настала их очередь, Йокипалтио, класть венок, и они пропали в короткой и быстрой очереди, толпа зашевелилась и уплотнилась, и больше уже ничего не было видно. Мне оставалось только стоять на месте, ощущая, как дрожь проходит через все тело и, просачиваясь сквозь тонкие подошвы, уходит куда-то в глубь земли. Я ничего не видела и не слышала.

Я ждала. Ждала, когда можно будет перестать ждать, ждала так терпеливо и долго, что все эти «ж» и «д» в ожидании стали тихонько подпрыгивать у меня в голове, словно кто-то, сидящий внутри черепа, постукивал по его стенке маленькой мягкой дубинкой, но в ту секунду, когда уже казалось, что я вот-вот осяду от всего это ожидания на землю, Йокипалтио выбрались из круга и оказались в нескольких метрах от меня.

Они встали в заднем ряду красивой семейной группкой, венка в руках у Рейно уже не было. Я смотрела на пушистую черную Ирьину спину, к которой прицепился сухой березовый лист, и пыталась понять, как она, Ирья. И вот, перебрав в голове все возможные варианты ее состояния, я вдруг совершенно случайно, непреднамеренно, не нарочно произнесла это слово — получилось глупо и нелепо, но для меня это было очень важно, — имя, которое я не могла не произнести; я должна была это сделать, просто-напросто должна, ничего не поделать. Я должна была как-то подать ей знак.

— Ирья, — прошептала я и сама испугалась своего изменившегося после долгого молчания голоса. Это был шепот, да, но прозвучал он так, будто все буквы в слове были заглавные: — Ирья.

Она не услышала.

Она не услышала, лишь еще глубже вжалась в плечо своего авторемонтного мужа, дети дрожали рядом. Я продолжала стоять там, на небольшой площадке между сосной и высоким можжевеловым кустом, и вытягивала вперед губы, не зная, что еще я могу сделать после своего неожиданного громкого выкрика. А потом она вдруг повернулась, Ирья, и дочь, у которой поплыл макияж, тоже повернулась, и сын с уложенными волосами, покрывшимися инеем, и муж с пластырем на подбородке, и все эти люди в черном тоже внезапно обернулись, повернули головы, и тогда я заметила, что их было очень много, тугих черных тел, на которых вдруг обнаружились бледно-румяные головы с красными глазами. И все они пошли на меня.

Когда мне стало ясно, что толпа пришла в движение от одного только шепота, я сунула руку в самую глубь можжевельника и лихорадочно нашарила тонкий бугристый ствол, за который можно было схватиться и в который я вцепилась изо всех сил, хотя понимала, что это меня не спасет, ведь они шли сюда, все эти люди, обычные, скорбные, страшные люди, их было много, и где-то среди них шла Ирья с семьей, я на мгновение потеряла ее из виду и стояла теперь одна-одинешенька, схватившись за это глупое дерево, которое, конечно, совсем не было глупым, а стало таковым лишь из-за того, что я за него держалась в поисках спасения. Я изо всех сил старалась с ним слиться, только бы меня не заметили. Выглядело это, наверное, весьма комично, если бы кто-нибудь посмотрел со стороны, но никто не смотрел.

Другого укрытия, кроме этого дерева, поблизости не было, и, когда я увидела, что Йокипалтио скоро пройдут всего в нескольких метрах от меня, чуть в стороне от процессии, не могла снова не зашептать: Ирья Ирья. И вот они уже совсем рядом, впереди сын, затем отец, потом дочь и последней Ирья, вокруг были и другие люди, но никого из них я не знала, толком даже и не видела, а Ирья непременно должна меня заметить, надо прекратить всю эту канитель. «Ирья», — прошептала я. Ирья, это я, я здесь, прости, я опоздала. Она неожиданно повернула голову и наконец увидела меня, Господи Боже мой, а я, как дура, стояла, обнявшись с можжевельником, и не знала, что делать, пыталась что-то изобразить, не знаю что, естественность какую-то, улыбнуться и начать говорить. Привет, Надо же Ирма, Да вот тут, Ты все-таки смогла приехать, Да вот да что ты говоришь, Что ты все-таки смогла приехать, Ах да, Что это ты там, Где, Ну там, А зацепилась, За что, За ветку, Боже мой как же это ты, Не знаю, Мама пойдем уже.

Потом услышала, как неподалеку сказали что-то громко и злобно, но все было словно в тумане, я попыталась разобрать те слова, но не успела, потому что все вдруг опять перепуталось.

Успела еще раз сказать Ирье, что ну вот, и это не было приветствием или, наоборот, прощанием, я просто хотела хоть как-то удержать ее внимание и объяснить, что собиралась всего лишь извиниться, сказать, что проблемы с сыном и пора идти, ведь надо выяснить, что там да как; но сын Ирьи стал тащить ее за руку, и теперь уже оба подростка смотрели на меня во все глаза, словно на какое-то чудо, и, прилипшая к можжевельнику, я, похоже, именно чудом и была; Рейно тоже смотрел, как смотрят я даже не знаю на что, на дохлую свинью или тухлую курицу. Хотелось зарыться поглубже в проклятый куст, но вряд ли это помогло бы, все и так ужасно запуталось, люди столпились вокруг черной массой, а я все пыталась прокричать что-то невразумительное Ирье, которую муж с детьми тащили в сторону; а потом я услышала злобные выкрики, что-то вроде «черт побери», даже не знаю, как это можно было расценить, разве допустимо на похоронах так выражаться, в то же время я заметила, что не одна я так считаю, а практически все вокруг: сразу стало очень тихо, прекратился едва слышный шелест одежды, люди словно замерли, а через минуту начал подниматься ропот, я и сама чуть было не присоединилась к шипящим голосам, но потом задумалась, кто же это, черт побери, так ругается, и еще крепче ухватилась за бугристый ствол можжевельника, словно лишь он один мог спасти меня в этой ситуации.

А потом вдруг началось, из-за куста невозможно было разобрать, кто говорит, но что именно говорят, было понятно. Кто это, Что значит кто, Кто это ругается, Господи Боже, Никакого уважения, Я не об этом что эта старуха тут делает, Перестаньте вы же на похоронах, Кого вы имеете в виду, Да вон ту тетку, Какую еще тетку, Вон ту, Там, Это просто дерево, Да нет же она за ним прячется, Кто, Ну та бабка, Какая бабка, Та что бегает за деньгами нашего старика, Ох-ох дочка что за глупости ты говоришь, Да нет же правда правда сказала что типа проводит какой-то там опрос, Кто, Да вон та бабка, Какой опрос, Я не знаю но документов у нее не было и я позвонила в полицию и сейчас тоже позвоню, Я по-прежнему никого там не вижу, Мам пойдем мне уже холодно, Да вон же она прячется об этом еще в газете писали, О чем, О лжеисследовательнице, Ах об исследовательнице, Ну да, Прости я что-то не то услышала, Что, Не важно, Так это та о которой писали в газетах, Господи давайте достойно закончим прощание, Да это она, Мам пойдем же, Ирма нам надо идти ты пойдешь с нами, Вон она где теперь и я вижу, Она и у нас тоже была, Ну что я говорила, Что она говорила, Что она и у нас тоже была, Так что она спрашивала-то, Где, Ну у вас, Ну что-то там спрашивала, Ну что-то там такое, Что-то про экономику, Может мы уже пойдем, Да подожди же ты об этом писали в газете ее полиция разыскивает, У нас она тоже была но полиция-то тут при чем, Кто там, Да тут одна, Нельзя ли более уважительно относиться к людям, Я ничего не вижу только дерево, Черт побери я звоню в полицию, Неужели обязательно ругаться, Обязательно какой там номер, Какой номер, Полиции идиот, Как вы можете так разговаривать со своим отцом, Да оставьте вы в покое ваш телефон, Почему это, Я полицейский.

Последние слова произнес сине-красный от слез бочкообразный мужчина, который вел под руку Арью, ставшую почти прозрачной от горя, и мальчишку-подростка, и выглядел он так, словно меньше всего на свете хотел бы в тот момент быть полицейским, точнее, меньше всего он хотел бы, конечно, быть отцом, который только что похоронил сына, но, вероятно, даже в скорби он полагал необходимым исполнять свой профессиональный долг, или, я не знаю, возможно, полицейский обязан быть полицейским независимо от того, где он и как себя чувствует, такие они, по крайней мере, в телевизоре, и я видела сквозь мохнатые лапы можжевельника, как он отвел в сторону семью и вдруг стал расти на глазах, превращаясь во что-то страшное и внушительное, и все люди вокруг него, включая Ирью, отошли на несколько шагов, словно намечалась драка.

— Ой-ой, — услышала я шепот Ирьи, прежде чем успела что-то предпринять.

Дочь Ирьи довольно настойчиво требовала, чтобы они уже шли, а я про себя отметила, что внутренне настроилась на то, что огромный полицейский вот-вот схватит меня, наденет мне наручники, или на что-то подобное. Пришлось бросить его, этот можжевельник. Я припустила наутек, и это оказалось очень просто, правда, сначала у меня не было ни направления, ни цели, а все потому, что в голове стучала только одна мысль: надо бежать, и я едва не угодила прямо в зияющую могилу, чуть не сбив с ног могильщика, который был раза в два выше меня и который, похоже, изрядно перепугался; слава Богу, ямы чудесным образом удалось избежать, и я помчалась через следующий ряд могил к другому проходу. Ах, сколько красивых цветов, и венков, и плачущих воском свечей я опрокинула на бегу, и если бы в охватившей меня панике можно было хоть о чем-то думать, то наверняка я подумала бы о том, что если на небесах есть Бог, то за такие танцы на могилах мне уже совершенно точно не избежать наказания.

Спасибо небу или какой другой высшей инстанции, что мне под ноги не попалось ни одного человека, каких обычно полно сидит на корточках у могил, и я очень быстро оказалась на дорожке, по которой припустила во весь дух, кстати, бежать теперь получалось быстрее, так как подол юбки порвался еще на старте, заметно прибавив длины моему шагу. Лишь один только раз я осмелилась оглянуться, но это было ошибкой, очень печальной ошибкой, я заметила, что они оказались гораздо ближе, чем я думала, все они, зияющая могила и обескураженный могильщик на ее краю, и толпа людей — метрах в тридцати, не больше; мое положение нисколько не облегчилось, когда я поняла, что кто-то из них побежал за мной вдогонку, темная фигура, и, конечно, нельзя было сразу понять, кто скрывается под этим черным одеянием, однако приближалась фигура очень быстро, так быстро, что казалось, еще миг — и она схватит меня за шиворот.

Самым разумным, наверное, было бы прекратить этот спектакль, и остановиться, и попытаться объяснить все, но приказ к бегству уже был отдан какой-то там частью головы, отвечающей за движение ног, и они никак не останавливались, эти ноги. Еще меньше им захотелось останавливаться, как только я повторила свою ошибку, вновь оглянувшись через плечо и увидев, к своему мимолетному облегчению, что полицейский остался стоять на месте и только достал телефон, но вместо него меня преследовала и уже успела почти наполовину сократить дистанцию между нами ужасная дочь старика Хятиля. Еще я успела заметить Ирью и ее побледневшее под черной шляпкой лицо: она выглядела испуганной, грустной, взволнованной и, что очень печально, сильно разочарованной, и на какое-то время я вдруг стала сама себе гнетуще омерзительна.

Как мне хотелось придумать какой-нибудь повод, чтобы броситься на землю, биться, плакать и попробовать все объяснить, но надо было бежать. С дерева вспорхнула целая стая пухлых птичек, в которых через несколько поспешных шагов я признала зеленушек, и чем только они здесь питаются, на кладбище, или подкармливает их кто, даже об этом успела подумать по дороге. А потом мир вокруг посветлел, птицы, конечно, тут были ни при чем, просто я наконец выбежала к стоянке, а поскольку рядом с ней находилась вырубка, то свет неожиданно ударил отовсюду, даже глазам стало больно. И хотя мимоходом я успела заметить эту удивительную красоту вокруг, косой яркий солнечный столб и тихо мерцающий в воздухе морозно-белый снег, остановиться и полюбоваться всем этим не было ни малейшей возможности, так как у меня за спиной опять послышались пыхтение и топот.

— Стой! — закричали сзади. — Стой, мать твою!

Уж не знаю, то ли упоминание матери, то ли еще что — скорее всего, просто страх — придало мне новых сил, хотя ноги, казалось, и подкашиваются, и одновременно деревенеют, да и асфальт на стоянке был под тающим снегом очень скользкий. Ослепленная светом, я пыталась отыскать свою машину и заодно понять, за что же она на меня так взъелась, эта женщина, но, конечно, на бегу взвешенно и рассудительно оценить ситуацию было сложно, тем более, ко всему прочему, надо было еще умудриться не угодить под машину.

Возможно, со стороны все это выглядело примерно следующим образом: я бежала прямо под машину, а машина ехала прямо на меня. Водителя я не видела, лобовое стекло было от края до края залито бледно-голубым зимним небом, которое с обеих сторон изящно обрамляли еловые ветки. Когда невидимый шофер нажал на тормоз и машину, со странным стуком мотора или еще чего-то, понесло, скованная новым внезапным страхом, я оцепенела и зажмурилась в ожидании этого удара судьбы, но, когда его не последовало, я открыла глаза так же быстро, как и закрыла, и увидела, что колесо прошло буквально в нескольких сантиметрах от моих ног. А когда я подняла голову, то заметила, что машина остановилась в нескольких метрах от меня, но двигатель продолжал работать, и из-за капота уже высунулась голова дочери Хятиля, глаза которой горели от ярости, а на щеках проступили круглые темно-красные пятна, похожие на бифштексы «по-шведски». Ее черные, выбившиеся из-под шляпки волосы безвольно мотылялись в клубах дыма, вылетавшего из выхлопной трубы.

Я снова рванула вперед. Позади меня дочь Хятиля шипела что-то желчное водителю машины и махала в воздухе кулаками. Но потом она, вероятно, решила, что, как бы ей ни хотелось придушить ни в чем не повинного бедолагу водителя, который путается под ногами вместе со своей машиной, разобраться со мной было сейчас гораздо важнее. А вот я запаниковала, да, дошло даже до такого, но, Боже мой, я ведь оказалась совсем не готова к погоням, ключи от машины наверняка валялись — или даже, скорее всего, нарочно спрятались — на самом дне сумки, хотя дело даже было совсем не в этом, просто это была другая сумка, нельзя же на похороны брать обычную клетчатую, поэтому в спешке я пересыпала все содержимое старой в эту, более подходящую к случаю, и теперь шарила и шарила, и в итоге почти до неузнаваемости измяла ее, сумку, а эта ужасная женщина тем временем приближалась все больше и больше, готовая вцепиться мне в волосы и упечь меня за решетку, или устроить надо мной суд, или что она там хотела, надеюсь, только не побить.

Где-то в недрах сумки кончики пальцев зацепили ключ, но тут же упустили его, нашли еще раз и вновь потеряли, наконец он попал ровно между указательным и средним пальцами. Руки так закоченели, что, достав ключ из сумки, я тут же чуть не уронила его на землю, а когда попыталась вставить в замок, куда ключ должен был, по всем законам справедливости, войти легко и непринужденно, то услышала только противный металлический скрежет: ключ царапался о дверь рядом с замком. Дочь Хятиля стремительно приближалась ко мне, неотвратимо и беззвучно, что, наверное, было страшнее, чем ее громкоголосая ярость. Я продолжала тыкать ключом в замок. Руки дрожали. Холодный, скрипящий и пробирающий до костей звук, который издавала заиндевевшая дверь, обжигающей и режущей болью перетекал вверх-вниз по позвоночнику и забирался глубоко в мозг.

И только потом, нет, ну надо же, ведь только потом где-то в глубине сознания, я это почувствовала, вдруг появился какой-то вырост размером с изюмину, где-то там, в небольшом отделе затылочной части мозга, заставивший меня спохватиться: это же водительская дверь, правая дверь, то есть левая, не та дверь, дверь, которая не открылась бы, даже попади я в замок с первой попытки.

Обежала машину огромными шагами. А потом случилось чудо, которое в данной ситуации, учитывая все мои неудачи и фатальное невезение, было именно самым настоящим чудом, так вот, случилось чудо, и ключ сразу попал в замок, и уже через секунду я сидела в машине, раз — и дверь закрыта, и еще через секунду заперта, полсекунды хватило на то, чтобы прийти в себя после случившегося чуда и нажать на пимпочку, торчащую около стекла на двери. И в эту же секунду в окне возникла раскрасневшаяся морда дочери Хятиля, которая кричала что-то совершенно тухлое; я не смела рассматривать ее внимательнее, только перелезла, не обращая внимания ни на ручник, ни на коробку передач, ни на другие, не менее мучительные, препятствия, на водительское сиденье и вставила ключ в замок зажигания.

В такие минуты в голову лезут безумные мысли; поворачивая ключ, я успела на миг задуматься о том, что если когда-нибудь буду об этом рассказывать, то, дойдя до этого места, непременно спрошу что-то вроде: и как думаешь, она завелась?

Так вот, не завелась. Я повернула ключ, но мотор издал лишь жалобное агонизирующее бормотание, в глазах заскакали мушки, а машина вдруг вся затряслась и запрыгала. На приборной панели, или как там она называется, был небольшой ящичек, на дне которого, когда я попробовала завести машину еще раз, задрожали и зазвенели горсть монет, две спички и гнутая скрепка. Отметила про себя, что они все иностранные, эти монеты, но дальше уже было просто опасно обращать внимание на такие малозначительные вещи, так как эта женщина за окном уже практически лежала на капоте и что-то кричала, что именно, через стекло разобрать сложно, но тон ее воплей не оставлял никаких сомнений в серьезности ее намерений. Она была вне себя, правда, причина ее ярости оставалась мне непонятной, и почему она вдруг ополчилась именно на меня, неужели она действительно думала, что я пыталась обмануть ее отца, или она просто такой человек, что ей необходимо излить свой гнев, и если последнее мое предположение верно, то даже злиться на нее бессмысленно, ее было просто жалко и все.

К счастью, я сидела внутри машины и не могла поверить в то, что эта взбешенная и внушительная, но на самом деле наверняка вполне нормальная и разумная женщина станет вдруг бить стекла и пытаться залезть в окно. Конечно, вместе с этой мыслью в голове всплыли и другие, и прежде всего о том, что хочется поскорее забыть о случившемся, отключиться и погрузиться в темное и безопасное неведение. Мотор чихал и визжал, а я все поворачивала и поворачивала ключ туда-сюда и чувствовала, как в машину пробирается едкий запах горелой проводки. С каждой последующей попыткой завестись звук двигателя становился все более слабым и усталым, наверное, аккумулятор постепенно разряжался, не знаю, но пришлось среди всей этой суеты взять паузу и, набравшись решимости, взглянуть на яростно орущую за окном женщину. Она явно кричала что-то вроде «Тебе не уйти», и ее голос сквозь стекло казался слабым и приглушенным, словно это ругались за стенкой соседи, однако выглядела она по-настоящему жутко, этого нельзя было не признать, как, впрочем, и того, что ее неистовство было самым что ни есть естественным, да плюс ко всему все это происходило буквально на расстоянии вытянутой руки.

А потом, скорее всего, с последней из возможных попыток она вдруг завелась, машина, и испустила громкий, слегка гнусавый рык.

Сдала назад и выехала из тени больших машин. На секунду показалось, что бурный конфликт с этой Хятиля еще не исчерпал себя, она ни в какую не хотела меня отпускать и висела сбоку, ухватившись за дворники, но, к счастью, не стала, например, влезать на капот или совершать какие-нибудь другие трюки, наоборот, довольно быстро разжала пальцы и замерла на краю стоянки в измятом, заснеженном черном пиджаке и, это было видно, громко шипела. Я не стала больше смотреть на нее, развернула машину и двинулась к воротам.

Навстречу шли люди, залитые ослепительным снежным светом, те, кто был на кладбище, я по-прежнему их всех боялась и ужаснулась при мысли, что ненароком могу кого-нибудь задавить; без сомнения, это была бы насмешка судьбы, последняя капля в чаше терпимости любого человека. Однако мне удалось вылавировать между смутными черными силуэтами, не признав среди них знакомых и никого не задавив, к выезду с территории кладбища, а оттуда на куцую после вырубки еловую аллею, где единственным признаком жизни оказалась промелькнувшая вдали серо-рыжая белка, цвета подпортившегося мяса.

На заснеженной дороге отпечатались следы только одной машины, скорее всего, той самой, под колеса которой я едва не угодила на стоянке. Когда я свернула с еловой аллеи направо, неподалеку от неудачно стоявшей коптильни чуть было не съехала в открытое поле, лишь тогда сообразив, насколько дорога скользкая, а для людей с моим уровнем вождения даже чересчур; каждый раз, когда я пыталась нажать на газ, колеса начинали проскальзывать и машина совсем не слушалась. Последний поворот у края поля, перед пересечением с широким шоссе, пришлось преодолевать практически ползком. Два мальчугана, пробегая мимо, показывали на меня пальцем и смеялись. Будь я на их месте, меня бы это тоже рассмешило. Я успела заметить, как они погрузились в солнце, низкое, но такое яркое, что ребятня просто растворилась в нем.

На перекрестке я заволновалась и окончательно все перепутала, совершив нечто крайне идиотское и совершенно непростительное. Нажала на газ и бросила сцепление. Машина резко рванула вперед. Другие машины, маленькие, и большие, и огромные ревущие фуры, приближались с обеих сторон на огромной скорости, я ни о чем толком не успела подумать, зажмурилась, резко повернула влево и надавила на газ. На последнее мое действие машина отреагировала тем, что просто заглохла. Хотелось закричать «только-не-это» и «избави-Боже» и прибавить несколько безбожностей или других грубостей, но, вместо того чтобы продолжить причитания, я почти интуитивно повернула ключ в зажигании, и она рванула вперед, машина, и если бы у меня было хоть мгновение на раздумья, то, конечно, я без труда поняла бы весь этот механизм, но тогда мне оставалось только радоваться, что хоть что-то сработало. Я сидела и поворачивала ключ в замке снова и снова, а потом машина вдруг взяла и выплюхнулась — другое слово для этого звука и движения трудно подобрать — через встречную полосу прямо на автобусную остановку, которая случайно оказалась у меня на пути, я не успела ее заметить, но, вспоминая об этом сейчас, думаю, что она была моим спасением и чудом, хотя само по себе наличие остановки неподалеку от перекрестка конечно же никакое не чудо.

Машины сигналили, с грохотом проносились мимо, а я сидела, вцепившись в руль от охватившего меня ужаса. И не хотелось ничего, кроме тишины и спокойствия, совсем чуть-чуть, только десять секунд, чтобы ткнуться лбом в леденящий сине-серый руль. Но я знала, что за мной могут гнаться, и вынуждена была ехать дальше, несмотря на дрожь по всему телу.

Взяла курс на Кераву и прибавила газу. Вдоль дороги отвесной стеной стояли высокие ели, казалось, это огромные мужчины выстроились в ряд, сложив руки на груди. В зеркало я видела, что со стороны кладбища на перекресток выехало сразу несколько машин, и так как впереди дорога была свободна, я осмелилась прибавить газу настолько, сколько смогла выдавить из моих закоченелых ступней в промокших ботинках. Но и это в конце концов ситуацию не спасло, а скорее усугубило, как я теперь, уже задним умом, понимаю, ведь машина, похоже, была еще на летней резине. Я опасалась соскользнуть в кювет или выехать на встречную, а между тем из неисчерпаемых запасов ситуационно-бессознательного безумия, которое в последнее время заполняло мою голову всевозможным, совершенно не относящимся к делу бредом вдруг всплыла мысль о сыне и о песне, какую он, только-только получив права, постоянно напевал, что-то там было про то, как охренительно скользить по встречной полосе. Помню, я выговаривала ему, во-первых, за ругань в общественном месте, а во-вторых, за то, что он таким образом накликает на свою голову беду.

Но погрузиться в воспоминания глубже я не успела, так как снова пришлось сосредоточиться на дороге. Я ехала медленно, но все же не настолько медленно, чтобы не замечать своего продвижения вперед: неожиданно еловые стены остались позади, а потом и вовсе исчезли из виду, и по обе стороны дороги открылась ослепительная белизна полей с грубоватыми вкраплениями человеческих поселений. И хотя знакомые пейзажи начинались дальше, за центром города, уже сейчас тоска и горечь зашевелились в животе от одной только мысли, что я вряд ли в ближайшее время вновь смогу приехать сюда, в Кераву. А потом незаметно для себя самой я оказалась на перекрестке, после которого дорога переходила в автостраду с четырьмя полосами; мимо стали проноситься машины, я даже не осмеливалась смотреть в их сторону, зная, что ничего, кроме проявлений злобы, от них ждать не приходится. Какая-то красная развалюха прогремела по соседней полосе, обогнав меня, но затем перестроилась вправо и поехала прямо передо мной, вздымая вихри снега. В заднем окне мелькнула круглая льняная головка, а рядом с ней крошечный кулачок, из которого торчал средний палец.

Длинный хвост выстроился за мной уже на съезде с автострады — я догадалась свернуть с нее в последний момент, вслед за той красной машиной. Поворот был такой крутой, что машина снова перестала слушаться, и мне пришлось сбросить скорость почти до тридцати, неудивительно, что позади меня опять скопились машины, съезд шел еще и в гору, колеса пробуксовывали, машину бросало из стороны в сторону. Новые заторы образовались, когда я наконец-то выехала на полосу ускорения, где якобы надо было ускоряться, чтобы стать частью этого идиотского бедлама, который состоял из тех, кто уже мчал по ней с бешеной скоростью, и тех, кто тащился за мной и горел желанием меня обогнать. И поскольку скорости я не прибавила, то довольно приличный кусок проехала по обочине, и только когда в потоке движения образовался подходящих размеров просвет, я осмелилась юркнуть туда, после чего конечно же последовали возмущенные гудки и средние пальцы, ведь остальные ехали вдвое быстрее.

Уже потом, когда я смогла спокойно ехать со своей скоростью, пропуская всех вперед, снежный пейзаж и теплая машина стали действовать на меня умиротворяюще. На какое-то время, пока я еще не начала обдумывать детали, мне даже показалось, что я умудрилась выпутаться из этой непростой ситуации.

Но когда в районе Корсо в зеркале заднего вида замерцали синие огоньки, я поняла, что теперь мне более чем необходима короткая передышка.

*

Они стремительно приближались, эти нервно трепещущие холодные огни, и, хотя я старалась сосредоточиться на дороге и на управлении машиной, все равно, даже если не вглядываться, было понятно, что речь идет не о странном световом явлении: за мной и в самом деле ехала настоящая полицейская машина.

Внимательно посмотрела вперед, там не было видно ничего, кроме прямой, обрамляемой лесом магистрали, по которой медленнее меня никто, по крайней мере теперь, не ехал, так что я осмелилась снова взглянуть в зеркало. Она приближалась, синяя пугалка, антисердечный стимулятор, или сердечный антистимулятор — в любом случае чрезвычайно опасная штука, и ехала она по соседней полосе одна-одинешенька, машины послушно уступали ей дорогу, перестраиваясь на ту полосу, по которой ехала я. Это конечно же повлекло за собой вполне ожидаемое последствие: за мной выросла огромная очередь, отчего я стала в два или даже в три раза интенсивнее потеть и волноваться.

Однако пугаться еще сильнее было уже просто физически невозможно. Смертельно уставшая и измотанная, с нервами на пределе, умом я по-прежнему боялась, что меня могут схватить и будет очень стыдно, на другие страхи сил совсем не осталось.

Они приближались с бешеной скоростью, полицейские, и я глазом не успела моргнуть, как они поравнялись со мной. Но тут замешкались, вначале должны были пристроиться за мной, а поскольку за мной все ехали длинным хвостом, машина за машиной, то полицейским пришлось дать водителям понять, что тем следует пропустить их, не могли же они взять и вытолкнуть меня на обочину. Но самые нетерпеливые уже пошли на обгон, возникла настоящая неразбериха, в которой, наверное, было немало комичного для тех, кому по вкусу такие шутки: сначала они, полицейские, притормозили, в нескольких метрах от меня, вращая мигалками с сиренами и пытаясь попасть на нужную им полосу, за ними тоже стала тянуться очередь; и когда они нашли лазейку и пристроились позади, мигая синими и красными проблесковыми огнями, то машины, которые плелись за ними, уже не осмеливались их обогнать. Это, наверное, сидит в нас где-то очень глубоко: полицейскую машину обгонять нельзя, а то схлопочешь штраф или, может, еще что похуже.

В результате вереница машин, разных, ползла теперь по обеим полосам, и казалось, что ни у кого не хватает духу переломить ситуацию.

Я была в растерянности. Просто ехала вперед, сосредоточившись на дороге — вероятно, это был не худший из возможных вариантов, — и старалась не соскользнуть с трассы, которая за это время оттаять не успела, хотелось нажать на газ намного сильнее, чем следовало бы из соображений безопасности, и, как только я поддавала газу, машину начинало трясти и швырять из стороны в сторону. Солнце скрылось за деревьями, и опять лениво пошел снег, хотя небо по-прежнему оставалось голубым, правда, на юге уже собирались довольно темные тучи с пылающей оранжевой каемкой, словно их обтекала горячая лава, — обо всем этом я успела подумать и даже что-то пробормотала вслух, так становилось легче, пусть рядом никакого собеседника и не было, между тем я с легкостью могла бы обрести внимательных слушателей, если бы только послушалась полицейских и остановилась. Мое состояние было трудно определить: смешались страх, стыд и беспокойство — все, с чем я буквально срослась в последнее время, но самым сильным чувством было, пожалуй, уже много раз упомянутое беспокойство, беспокойство за Ирью и всех остальных хороших людей, неужели я действительно из-за своей бестолковости испортила все похороны, в это мне никак не верилось, хотя я почти не сомневалась, что именно так оно и было. Наряду со всем этим я ощущала какую-то странную нереальность происходящего, того, что я в самом деле еду на машине по Четвертому шоссе, преследуемая полицией.

Казалось, все это разворачивается где-то в стороне от меня, словно я сижу в автобусе и наблюдаю из окна, как ловят такого же несчастного, как я.

Когда промелькнуло третье кольцо и «Икеа» и я заметила в боковое зеркало, что вдалеке появились синие огни еще одной полицейской машины, в голове и теле стала вдруг просыпаться если не гордость, то, по крайней мере, воинствующее отчаяние, так и хотелось крикнуть: неужели надо всего этого стыдиться и каяться, да нет же, Господи Боже мой, безусловно, было сделано неслыханное количество ошибок и всяких глупостей, но зла я никому не желала и не желаю теперь, и, что бы ни говорили, я наконец-то попробовала хоть как-то изменить свою жизнь, ведь к этому нас призывают повсюду, и нашла подругу, она, правда, сейчас где-то там, но, несмотря ни на что, я была в ней уверена, в подруге. Когда же и вторая полицейская машина встроилась мне в хвост, а за ней показалась еще и третья, на меня вдруг нашло необъяснимое, хладнокровное упрямство, и я решила, что это уже дело чести: я буду ехать на своих пятидесяти в час до самого дома, а там посмотрим. Что странного в том, что человек возвращается в снегопад с кладбища так медленно, как ему хочется и можется.

Поэтому я не остановилась, хотя заметила, что третья полицейская машина ехала уже вровень со мной по соседней полосе. В таких ситуациях, наверное, вполне естественно, что человек пытается во всем разглядеть позитивную сторону: я успела почувствовать радость победы, совершенно противоречащую здравому смыслу, когда подумала, что такая длиннющая вереница машин выстроилась на шоссе исключительно в мою честь.

На секунду я даже смутилась от этих самодовольных мыслей, но потом мое внимание переключилось на перебежавшего дорогу — благо на безопасном расстоянии — русака и на телефон, который трезвонил в сумке, о чем я догадалась, лишь заметив мерцание на соседнем сиденье.

Ответила, даже не взглянув на номер, не знаю почему, хотя, конечно, это было безумие, безрассудство, словно у меня и без того мало проблем и на мне не висит обвинение в преступлениях; тем не менее я схватила трубку и крикнула «алло».

— Шумно-то как, — сказал сын. — Ты сейчас где?

Прошло какое-то время, прежде чем поняла, что это действительно звонит сын, его голос доносился точно из другого измерения, и мне пришлось вначале осмотреться, окинуть взглядом машину, мигающие в зеркале огни, лес, мелькающий по правую сторону дороги, скалы, нависающие слева, и башни района Якомяки, что за скалами; и только потом во рту наконец родился ответ, очень странный, учитывая все то, что мне в действительности хотелось сказать сыну:

— В машине.

Посторонних шумов и других непонятных звуков на сей раз слышно не было, так как машина жутко гудела, однако он молчал, сын, молчал неприятно, и это особенно раздражало, неужели он не понимает, в какой я сейчас ситуации, хотя, конечно, откуда ему знать, но все-таки. Отворот дороги уходил направо, к аэродрому Мальми, до города оставалось всего ничего, здесь тоже лежал снег, и даже продолжал идти, и мне вдруг стало страшно, как же я там, в городе-то, буду на летней резине, и только тогда поняла, что на мгновение совсем забыла и о полицейских, и о машинах позади, обо всем.

— Где ты? — спросила я. — Я звонила тебе много раз.

— Я тоже звонил, — промычал сын в трубку каким-то смертельно обиженным голосом.

— Не звонил, — рассердилась я и в сердцах нажала на тормоз; справа неожиданно возникла машина. Я не сразу сообразила, что на шоссе просто появилась дополнительная полоса, которая, скорее всего, была продолжением примкнувшей дороги со стороны Порвоо, в результате несколько минут машина вела себя, как ей заблагорассудится, грозя врезаться попеременно во все средства передвижения, которые выскакивали справа и с бешеной скоростью проносились мимо, пока одна из следующих за мной полицейских машин не перекрыла этот поток.

Постепенно машина мне снова подчинилась, и я продолжила путь по средней полосе в сторону города, размышляя о том, что вот еду я по шоссе в сопровождении полицейских машин, и, когда в телефоне послышался долгий и хриплый кашель сына, к этой мысли добавила: вот еще и по телефону говорю.

— Почему ты так кашляешь? — спросила я, словно сказать было больше нечего.

Сын пробурчал, что это всего-навсего кашель, и продолжил свое невнятное бормотание, какой-то смысл он наверняка в свои слова вкладывал, но дослушивать сына и пытаться вникнуть в его рассказ не было ни малейшей возможности, поскольку краем глаза я заметила, что с правой стороны темным пятном с мигающей короной на меня надвигается полицейская машина, и все как будто вернулось на круги своя, мучения, дрожь, испарина, страхи и ужасы, чувство вины и стыда; а то, что лишь несколько минут назад казалось спокойствием и уверенностью, растаяло без следа. Я крикнула сыну, что сейчас не самый подходящий момент для разговора, и это была правда, машину опять стало мотать по полосе, да так неожиданно, что казалось, ее уже невозможно удержать на дороге, и когда сын стал кричать и переспрашивать: мам, что там происходит, у меня получилось только сказать, что полиция на хвосте, Что, Полиция, Какая полиция, Ну полиция полиция полицейская полиция, На хвосте, Точнее уже сбоку, Что она там делает, Где, Ну на хвосте или сбоку, Не знаю, Где ты едешь, Где-то здесь, Где здесь, Не знаю я но они уже меня догнали, Полицейские, Ну да, Что ты сделала, Наверное ехала неправильно, Неправильно, Наверное слишком медленно, Не говори глупостей, Не говорю, Говоришь, Они пытаются остановить меня, Так останавливайся же или нет подожди, Что, Вот дерьмо, Что, Извини.

А потом, прежде чем сын успел подхватить разговор, весь кошмар пережитого снова стал возвращаться ко мне, подниматься откуда-то из глубин сознания, не надо было сыну рассказывать, вываливать все это на него, я пыталась ему что-то объяснить, словно я преступник, подумать только, сама ведь о сыне беспокоилась, с кем, мол, он связался и где шатается. Но что теперь поделаешь, надо ведь хоть с кем-то поговорить, и понятно, что родному сыну всего не выложишь, и так уже перебор, я сказала, что произошла ошибка, ужасная ошибка, что я действовала не подумав, что это было, наверное, глупо и вообще, кто-то вызвал полицию, да к тому же я, видимо, какие-нибудь правила дорожного движения нарушила, вот так.

— Твою мать, черт подери, — просипел сын.

Успела сказать ему, что выражаться таким образом при матери не подобает, потом сын перешел к делу, повторил несколько раз «мама», хорошо хоть не кричал, и вдруг в трубке раздался непонятный грохот, затем снова хлынул бесконечный поток слов, в котором слов почти невозможно было разобрать, сын кричал «мама, послушай», а потом «послушай, мама», сказал, что машина, что за эту машину сфясфясфя, именно так это и прозвучало; я спросила «что?», а он ответил: твоя машина, тебе виднее, там есть одна сфясфясфя; потом послышалось еще одно «сфя» и «пип-пип-пип», и стало как будто в бескрайней пустыне, и лишь одинокий шепот ветра.

— Алло, — шепнула я еще раз в трубку, но потом поняла, что это бесполезно, и, отчаявшись, бросила телефон обратно в сумку. Накатило странное чувство, знакомое мне и прежде, когда разговор вдруг неожиданно заканчивается или его прерывают, а наступившая за ним тишина оказывается такой суровой в своей неожиданности, что потом еще какое-то время кажется, будто ты остался совершенно один на всем белом свете. Но теперь тишина казалась куда более странной, вероятно, потому, что я ехала на машине и за окном мчались другие машины, мигали сирены, пейзаж постоянно менялся, и я чувствовала себя частью всего этого. Но на самом деле я ничего не слышала и не понимала, лишь чувствовала, что нахожусь в каком-то вакууме, в смягчающем удары пузыре.

И как только ко мне вернулась способность видеть и слышать, мир снова обрушился на меня всей своей мощью. В сознание пыталось прорваться шоссе, похожее на свирепый горный поток, и проплывающие над ним мосты первого кольца, полицейские машины, которые следовали за мной сзади и с обеих сторон и двигались настолько размеренно и слаженно, что это поражало воображение; а когда к этому прибавились еще шум, тряска с грохотом мотора, колес, ветра и еще Бог знает чего, то возникло ощущение, будто я целую вечность ничего не видела и не слышала, а теперь оказалась вынуждена вмиг наверстать упущенное.

Легче мне не стало и при воспоминании о странном беспокойстве и громких выкриках сына. Что он хотел сказать? Что машина все еще на летней резине? Что не работают дворники? Что задние фонари не горят, что в омывателе пусто? Или еще что-то, но что?

Последняя мысль вызвала даже желание улыбнуться трагической полуулыбкой, но я ничего не понимала в машинах и толком не могла позлорадствовать, оставалось только надеяться, что она не развалится подо мной прямо посреди дороги, эта колымага, и не убьет меня. Потом, почти одновременно с тем, как я заметила, что началась метель и дорога уже ведет меня за дальний угол мальминского кладбища и приближается к району Пихлаямяки и его заснеженным скалам, похожим на пирожные, какие-то непонятные внешние силы загнали мне в голову отвратительную, вызвавшую озноб и расползшуюся паразитами по всему телу мысль, что именно упоминание полиции заставило сына занервничать и выругаться; и понадобилось немного времени — всего один квартал под мостом у очистных сооружений, — чтобы от промокших ног до зудящего следа от берета на лбу, меня заполнила уверенность в том, что он уже давно занимается какими-то нечистыми делами, сын, и, нет сомнения, в машине было что-то припрятано, в той самой машине, на которой я ехала и которую преследовала полиция: незаконная водка, краденые вещи, наркотики или оружие, а может, трупы или еще что-то, не исключено, что и сам автомобиль краденый.

Вдали показались районы Йокисуу и Коскела, смеркалось, на лобовое стекло опускались огромные, сухие, тихие снежинки. Становилось не по себе, когда я начинала думать о сыне, стоило бы проучить его основательно, но одновременно где-то там, в извилинах мозга, начинало шевелиться чувство самосохранения, что тут сделаешь, не хотелось осложнять ему жизнь, как, впрочем, и себе, конечно, мать может отправить сына в ближайший магазин заплатить за конфету, если он, ребенок, ее там украл, но засадить взрослого сына в тюрьму, нет, это уже чересчур. И, собрав последние силы, я решила сопротивляться до самого конца и, несмотря на усталость и ощущение загнанности в угол, ехать вперед, ни на кого не обращая внимания, к городу, который уже ощущался там, впереди: шум трассы Коскелантие, заснеженные сады Кумпулы, гулкие внутренние дворы Валлилы и весь Хельсинки; и хотя тогда у меня не было возможности всерьез задуматься об этих чувствах, одно я знала наверняка, а именно, что не намерена останавливаться здесь, на подъездах, у городских ворот, на полдороге и вообще за пределами города. Я хотела домой, в Хаканиеми, лечь и заснуть.

Поэтому я так и не остановилась, хотя проблесковыми огнями мне уже давным-давно приказывали это сделать. Не поворачивая головы, я посмотрела по сторонам и увидела, что они по-прежнему едут рядом, полицейские, с левой стороны фургон, а от правой машины виден только нос; разглядеть, что творилось внутри тех машин, мне не удалось, потому что они ехали чуть поодаль, словно из уважения, но мне это было даже на руку, ведь весьма вероятно, что я тут же остановилась бы, если б взглянула в глаза кому-нибудь из полицейских.

Не остановилась, поехала дальше, не остановилась, поехала дальше — точно так же перекатывая в голове свои мысли о полицейском кортеже и стараясь тем самым заглушить чувство тревоги и паники, я двигалась вперед практически беспрепятственно, хотя происходящее напоминало скорее страшный сон, чем, скажем, развлекательную поездку обывателя в отпуске; и неожиданно вокруг стало бело и просторно, от кружащегося в воздухе снега ничего не было видно ни впереди, ни сзади, лишь синие и красные огоньки мигалок раскрашивали метель в веселые цвета, все остальное исчезло из виду, и сложно было сказать, тащится ли за мной по-прежнему эта длиннющая вереница машин или ее направили по другой дороге. Неподалеку от трамвайного депо, у ворот которого стояло несколько освещенных, но почему-то печальных вагонов, словно стайка озябших животных, которые ожидают, что их пустят в тепло, но все равно рады хоть немного пошалить на улице, ну так вот, именно там я и оказалась, неподалеку от трамвайного депо, и смотрела прямо перед собой, и старалась не съехать с дороги, границы которой с каждой минутой разглядеть было все сложнее; однако я сообразила, что полос движения снова стало две и, скорее всего, я еду ровно по запорошенной снегом разделительной полосе, полицейские подотстали, ну так вот, где же я теперь нахожусь, этот вопрос мне приходилось задавать себе все время, состояние было лихорадочное, невероятно трудно было понять, где я сейчас нахожусь, хотя я беспрестанно себя об этом спрашивала, как, впрочем, еще и о том, по какой такой необъяснимой причине я вдруг оказалась в этой безумной ситуации, ну так вот, что же теперь, где я, рядом с трамвайным депо, а потом на каком-то перекрестке, то ли трамвайные рельсы скользят под колесами, то ли колеса соскальзывают с рельсов, то ли еще что, но я все равно продолжаю ехать, не видя спидометра, потому что глаза мне заполнило чем-то белым и горячим, я вряд ли превышала скорость, но тем не менее город надвигался на меня как-то слишком стремительно, чересчур быстро, вот и следующий перекресток, скорее всего, где-то в районе Кумпулы, может быть, это поворот на улицу Интианкату, светофоры мигали желтым глазом среди метельных вихрей, редкие огни встречных машин тускло вспыхивали вдалеке, движение на улицах практически замерло, не было и пешеходов, это мне показалось очень странным, неужели они заранее опустошили город, за какую же такую террористку они меня принимают, но получить у них разъяснения, у полицейских, было довольно сложно, особенно если не останавливаться, а останавливаться-то я как раз и не собиралась или, точнее сказать, просто-напросто не могла, поэтому ничего другого не оставалось, как продолжать ехать вперед через всю эту возбужденно-распоясавшуюся мглу и стараться никого не задавить. Домой, домой, стучало в голове, и именно домой я и ехала, оставалось совсем немного, мимо успели проплыть зыбкие силуэты новых университетских зданий на горе, похожих на снежную крепость, в окнах кое-где даже горел свет, затем слева, за пустырем — я скорее помнила, что он там должен быть, чем видела его, — так вот, где-то там мерцали огни торгового центра «Арабиа», а за ними еще какие-то огни, и, задумавшись на мгновение, что же это за огни, я вспомнила, что на том месте раньше была тюрьма, но думать об этом совсем не хотелось, надо было срочно что-то предпринять, что угодно, и раз уж остановиться я не могла, пришлось нажать на газ, ничего другого в этой панике не придумалось, и конечно же это было далеко не самое разумное решение, машина начала завывать и взвизгивать, ее стало мотать взад-вперед, я же принялась, ничего не понимая, давить на все, какие были, педали и дергать за рычаги, крутить и вертеть эту дурацкую баранку, которая даже сквозь перчатки казалась обжигающе холодной, хотя в машине было жарко, как в сауне; и лишь где-то в районе моста, ведущего через железнодорожные пути мимо садовых участков Валлилы, мне удалось наконец справиться с машиной, вряд ли это случилось благодаря моим собственным усилиям — скорее всего, по воле некой высшей силы, именно так я и подумала, ангел-хранитель, промелькнула в голове мысль, но тут же лопнула, сопровождаемая противным, мокрым и даже, пожалуй, слюнявым звуком проткнутого колеса; именно такой отвратительный звук издали задние колеса, будто на что-то наткнувшись, и оставшуюся часть моста я проехала во власти всепоглощающего страха, медленно стекающего с макушки к ногам, решив, что в довершение всего я еще и задавила кого-то ни в чем не повинного.

И сразу после этого началось странно-необратимое торможение и послышался лязг, вначале мне показалось, что я заехала в сугроб, — за метелью ничего не было видно, потом в голову полезли всякие дурные мысли, додумывать их до конца совершенно не хотелось, да и сил просто не было, но они все равно, как змеи, выползали откуда-то и ждали своей очереди. В голове проносились сотни вариантов развития событий, один другого ужаснее, дети, взрослые, матери, отцы, старики, влюбленные, неимущие, убогие или еще похуже, такие, что не только сон потеряешь, а вообще захочется умереть; дальше ехать стало невозможно, и, конечно, тут же подумала, что, может, это какая-то человеческая часть зацепилась и теперь тормозит, волочась следом, а может, это только снег, хотелось сказать: сон, ах, если бы это был только сон, но на пересечении улиц Хямеентие и Стуренкату из-под колес вырвался страшный гул, а затем раздались треск, свист и шипение, впереди завыли сине-красные огни, а под машиной ухнуло, она разом осела на что-то твердое и скрипучее, да так и осталась, и тут уж хочешь не хочешь пришлось поверить, что все это точно не сон, и, увы, нельзя было ни проснуться, ни все отменить.

Сидела так довольно долго. Печка в машине оглушительно ревела и выплевывала сухой горячий воздух прямо мне в глаза, сложно было сказать, начала она работать только сейчас или плевалась так всю дорогу. На приборной панели весело горел целый ряд красных лампочек, словно маленькая деревня на далеком горном склоне, синие и красные огни переливались еще и за капотом, а также в каждом зеркале. Смеркалось. Снег стал синим. На лобовом стекле оседали огромные, похожие на картофельные чипсы, крупновязаные снежинки, они быстро таяли, заставляя плакать каменные дома на улице Стуренкату, теряющиеся в пурге, а вместе с ними и полицейские машины, превращая все в длинные, печальные оползни.

В правом боковом окне маячил едва различимый силуэт церкви Святого Павла, высившейся над заледенелыми кленами. Черные стволы деревьев с северной стороны оказались закованными в плотную сахарно-снежную корку, словно кто-то покрыл их вязкой, застывшей пеной. Вокруг по-прежнему ни души, одни только здания и деревья, машины и мигалки, и, конечно, снег, печка продолжала реветь, но я к ней, похоже, привыкла, и тут неожиданно кругом воцарилась необыкновенная тишина, стало так тихо, как бывает, только когда смотришь на падающий снег; и в душе тоже стало тихо, казалось, никаких чувств уже не осталось, хотелось плакать, но глаза были сухие, для разнообразия можно было бы рассмеяться, но мышцы лица не двигались, как я ни старалась. По-прежнему никого не видно, ничего не происходило и не чувствовалось, только снег медленно таял на стекле, делая все вокруг каким-то далеким, я постепенно стала погружаться в дремоту, навалилась на руль и слушала гул печки, который превратился в тишину, или тишину, превратившуюся в гул печки, смотрела на листок бумаги, валявшийся на мокром резиновом коврике перед пассажирским сиденьем, размером с ладонь, и какое-то время его было достаточно, просто этого листка, во всей его бесформенности, а потом он вдруг обрел форму и теперь напоминал Сицилию, но, как бы мне ни хотелось, обнаружив это сходство, перенестись в южные страны, поближе к щекочущему пальцы теплому ветру и послеобеденной сиесте, у меня перед глазами стояла только Керава, часы на стене одной из множества квартир, а вместе с ними и все остальное, мне ничего не оставалось, как нагнуться и посмотреть, что это за мокрая бумажка, и, приглядевшись, я сразу поняла, что это один из первых вариантов моих анкет с глупым, идиотским вопросом, который я умудрилась задать и у Ирьи, и у Ялканенов, Боже мой, вам больше нравятся свежие сливы или чернослив, глупый-преглупый вопрос. И, едва я подумала, что надо бы достать бумажку и сохранить на память, наклонилась и даже сумела подцепить ее двумя пальцами, я заметила боковым зрением, что со стороны водителя за окном появилась какая-то фигура, и тогда, совершенно не думая, я резко выдернула руку из-под сиденья и моментально выпрямилась, и только тут до меня вдруг дошло, что за такие резкие движения в некоторых странах и в некоторых ситуациях можно легко схлопотать и пулю в лоб.

Но они не стали стрелять. Я опустила стекло, потому что дверь с этой стороны не открывалась, и посмотрела, кто там стоит, при таком свете и такой метели можно было сказать только, что это мужчина весьма внушительных габаритов, судя по форме — полицейский. К правой руке у меня прилип обрывок дурацкой анкеты. Я его стряхнула, и он упал куда-то между сидений, после чего я рассеянно подумала, что теперь, наверное, настал мой черед отвечать.

— С вами все в порядке? — спросил полицейский и наклонился к окну.

*

Вот так она и началась, зима. Сначала две недели шел снег, а потом ударили морозы, да еще какие, самые-настоящие, сильные, трескучие, такие, что щиплют за нос, и сводят пальцы, и заставляют батареи пыхать жаром и урчать от перенапряжения. Никто и не помнил, когда в Хельсинки последний раз была такая снежная и морозная зима.

Все казалось удивительным. За несколько дней город завалило снегом, дороги не успевали чистить, тротуары тонули в сугробах, которые не разгребались, уличное движение сбилось, на каждом перекрестке какое-то ЧП. Люди пробирались по городу, пряча лицо от снега, но вид у них все равно был довольный и приятно удивленный. Дети не могли усидеть на месте. Из каждого сугроба на Хаканиеми торчали раскрасневшиеся мордашки, летели снежки и раздавались пронзительные крики, на берегу залива выстроился целый ряд снеговиков. Как-то ночью снеговика слепили прямо у ворот моего дома, посреди проезжей части, вместо носа, а также в центре нижнего кома у него торчало по пустой пивной бутылке, так что вряд ли это была детская проделка.

Ночью все казалось иным, абсолютно все. Густой снег ложился на землю в полном безмолвии. Иногда даже было непонятно, падает он с неба на землю или летит с земли на небо. Звуки города стихали и тонули в нем, словно весь мир вдруг замолчал по приказу какого-то великана.

Черный, спокойный залив в течение нескольких дней впитывал в себя падающий снег, а потом замерз. Тихой ночью мороз поскрипывал и потрескивал, днем все вокруг было наполнено прозрачным, всепроникающим, слепящим светом и тихим звоном, который струился меж домов и машин и который можно было услышать даже на улице Хямеентие, когда движение застывало перед светофором. От людей шел пар. Несмотря на сильные морозы, откуда-то дул влажный ветер — он окутал все деревья в городе плотным жемчужно-белым перламутром. Казалось, будто ты идешь среди огромных коралловых рифов.

Сложно постоянно осознавать, что любишь свой город, но сейчас я его любила. Никогда не видела его таким красивым, мой Хельсинки. Да и в Кераве, судя по фотографиям, тоже было ничуть не хуже.

И вообще, у меня в душе царило странное спокойствие. Сходила к инженерше, чтобы наконец-то привести в божеский вид свои волосы и снова пропустить мимо ушей ее жалобы на налоговую службу и либералов. Три дня не спеша делала уборку, разве что плинтусы зубной щеткой не надраивала, открыла оба окна и дала морозному воздуху заполнить всю квартиру. Нельзя сказать, что для такой основательной уборки нашлись серьезные основания, до этого тоже было чисто. Я просто вдруг почувствовала, что не надо никуда спешить.

Позвонил сын, стояло наэлектризованное, холодное и ослепленное солнцем утро. В трубке что-то трещало, словно мороз сковал провода. Я не ругала его, но пообещала при случае задать ему основательную трепку. Сказала, что машина стоит где-то в районе Валлилы, на одной из боковых улиц, с убитыми колесами, разодранными на ленте для задержания нарушителей. Неужто ты хочешь сказать, будто не знал, что у машины не пройден техосмотр и нет страховки?

Он долго молчал, а потом стал бубнить что-то невнятное, казалось, он говорит из очень тесной кабины. Я перебила его, сказав, что не в силах больше выслушивать эти объяснения и знаю, где его носило. Лица полицейских здорово вытянулись, когда они наконец поняли, что я даже понятия не имею, где хозяин этой чертовой машины, то есть мой сын.

Сын громко сглотнул и пробормотал что-то о неких Боссе и Люхтинене, которые якобы должны зайти забрать ключ от машины, они, мол, знают, что с ней делать. Они и правда пришли в тот же день. Неприятного вида оболдуи, правда, вежливые. Один из них, уходя, даже пожелал хорошей лыжной погоды.

И все-таки этот разговор показался мне таким сердечным, особенно теперь, когда я знала, где он, сын, так что в конце не смогла удержаться, чтобы шепотом не спросить:

— Отпуск-то там у вас хоть дают иногда?

Но сын уже успел повесить трубку, и до меня донеслось только гудение ветра.

С Ирьей тоже поговорила, конечно, это принесло огромное облегчение, наш с ней разговор, когда я наконец осмелилась позвонить. Первые дни я все ждала, что она мне первая позвонит, потом еще несколько дней я сама набиралась смелости, чтобы набрать ее номер. Но это того стоило. Когда я, закончив разговор, нажала на кнопку с красной трубочкой, меня охватило ощущение небывалой легкости и теплоты, даже пришлось выйти на мороз, остыть. В последнее время это почти всегда означало проблемы, такое вот облегченное состояние, но теперь оно казалось совершенно нормальным, этакая порция морозного облегчения во всем теле и в мыслях, и хотелось сказать: ну вот, именно так оно и должно быть.

Дошла до рынка. Торговля в мороз была небойкая, хозяева пары сувенирных лавочек решили, что их товару стужа не страшна, и так же отважно работало еще открытое кафе. Я проглотила кофе рядом с жужжащим обогревателем и немного поговорила с продавщицей о городе, который неожиданно стал таким волшебным. На пустынной площади растерянно стояли люди, пуская в небо клубы пара, вероятно, чего-то ждали, не знаю, автобуса, друзей, рыбной лавки, лета. Липы на краю площади, подстриженные аккуратными параллелепипедами, сияли такой белизной, что казались искусственными, однако они были слишком красивыми для ненастоящих. Уходя, я пожелала хозяйке кафе хорошей лыжной погоды, не знаю почему, но эта фраза засела в голове, хозяйка же выкатила глаза и стала театрально охать, какие теперь лыжи, когда надо успеть половину города напоить кофе. Я понимающе покачала головой и зачем-то сказала, что знаю, каково это, и оставила ее наедине с пристроившимся к теплому боку обогревателя пьянчугой, которого она стала привычно, но не грубо отчитывать.

Возвращаясь обратно, я прошла через площадь, позвонила в домофон и скоро была уже под дверью Виртанена, на лестничной площадке, которая после всего этого слепящего света казалась черной, как ночь.

Он открыл дверь прежде, чем я нажала на кнопку звонка. Потом одарил меня коричневатой улыбкой и сказал, что соскучился. Не успев удивиться, я ответила, что тоже, и зашла внутрь. Его дом в льющемся из окон и приумножаемом снегом свете выглядел еще ужаснее, но я попыталась не обращать на это внимания, пригласила хозяина присесть, а сама устроилась напротив. Он покорно сел, но вел себя крайне неуверенно, будто просил денег или боялся сломать стул. Я достала из видавшей виды старой знакомой сумки картонную коробку с подарком из магазина «Алко» и протянула Виртанену, который с некоторым испугом вскрыл упаковку и извлек коричневую бутылку лонг-дринка.

Он поставил ее на стол и какое-то время ошарашенно на нее смотрел, но потом расплылся в кроткой улыбке.

— А можно открыть подарок сразу? — спросил он и стал хихикать, глядя куда-то под стол.

Сказала, что, конечно, можно, а затем наблюдала, как он ловко откупорил лонг-дринк с помощью неизвестно откуда взявшейся зажигалки и одним махом опорожнил бутылку, пару раз сглотнув. Тут настала моя очередь смотреть на него ошарашенно. Поймав на себе мой взгляд, Виртанен вначале испугался, затем смутился, а потом сказал:

— Он вообще-то не такой крепкий, как ты думаешь.

— А-а, — ответила я, не придумав ничего другого.

— Спасибо, — поблагодарил он. — Это было очень мило.

Мне показалось, что он вот-вот громко и довольно рыгнет, однако он спохватился, вспомнив, что не один, откашлялся в локоть, открыл холодильник и достал оттуда еще один лонг-дринк. Открыв бутылку, он спросил, действительно ли только этот дружественный жест привел меня к нему, на что я ответила: нет, просто настал момент, когда возникла необходимость все рассказать. И хотя в моей голове все, конечно, было разложено по полочкам, Виртанен сперва даже не понял, о чем я говорю. Что все, Все это, Это, Ну то в чем ты тоже помог, Вон как, Неужели успел забыть, Немного, Ну ничего, Как же все было, Сейчас расскажу.

И я рассказала. Мне надо было кому-то рассказать, а Виртанен оказался именно тем человеком, которому я уже кое-что поведала. Он слушал внимательно, прихлебывал лонг-дринк и в нужных местах недоверчиво покачивал головой. Вечернее солнце светило прямо на него и будто мешало ему, иногда казалось, что у него дымится голова. Когда я закончила, он долго смотрел в окно, сначала молчал, а потом разразился безудержным хохотом, хватаясь за живот и брызгая слезами.

— Ехала слишком медленно, — произнес он наконец, чуть отдышавшись.

Я сказала, что именно так все и было, кто-то из проезжавшей мимо машины позвонил в полицию, подумав, что у водителя, то есть у меня, сердечный приступ. Виртанен продолжал смеяться, и даже я не смогла здесь удержаться, чтобы не захихикать. Сказала: чего только не насмотришься, дожив до старости. Виртанен держал в руке бутылку лонг-дринка бережно, словно ребенка, и ухмылялся, не веря моему рассказу. Он никак не мог взять в толк, почему полицейские не стали меня допрашивать, а отвезли из полицейского участка в Пасиле прямо домой. Я предположила, что они, скорее всего, поняли, что не пройденный техосмотр и все остальное — не моя вина, это все сын, а я ничего не нарушила, никакого закона.

— Но ведь, наверное, они про исследование. Ну, это, спросили.

Я замолчала. Старые огромные клены во дворе, сплошь покрытые снежной коростой, тянулись куда-то в космос, словно локаторы. Солнце опустилось за дома и окрасило небо в красный цвет. Казалось, где-то там, в небе, в космосе, так много всего случилось, и в эту же минуту у меня в голове промелькнуло множество разных, накладывающихся друг на друга, запутанных воспоминаний, стоило лишь на мгновение расслабиться и впустить туда мысли о Кераве. Не все они были приятные, эти воспоминания, но что-то довольно быстро их от меня скрыло. Словно натянули защитную пленку.

— Нет, — сказала я, возможно, резче, чем собиралась, и посмотрела поверх крыш, над которыми тихо ползли озябшие борозды дыма. — Они ничего не спрашивали.

Виртанен взглянул на меня с таким видом, будто думал: ну сейчас-то она точно что-то скрывает, а я продолжила. Повторила почти слово в слово все то, что рассказала мне по телефону Ирья; сама я ни за что на свете не осмелилась бы ни о чем таком спрашивать. Она подчеркнула две вещи: первое — это то, что Арья, мать погибшего мальчика, ничего толком не помнит ни с похорон, ни про те несколько дней до них, второе — что ее муж, полицейский, никого не вызывал на кладбище. А о проблемах с душевным равновесием у дочери Хятиля, именно так дипломатически сформулировала это Ирья, уже давно было всем им известно.

Виртанен посмотрел в окно на темнеющий двор. Какой-то подросток, спасаясь от мороза, пытался войти в подъезд дома напротив, но одеревеневшими руками без перчаток никак не мог попасть ключом в замок. Виртанен озабоченно наблюдал за ним, а потом, когда мальчик наконец справился с дверью, сказал:

— Печально.

— Да, — подтвердила я.

— То есть, конечно, хорошо, что с тобой все, ну, это, хорошо. Или в общем. Как там, не знаю. Надеюсь, что хорошо. Но хотелось бы, чтобы и у других тоже было хорошо.

— Да, — сказала я. — Хотелось бы.

— И чтобы у тех вредных, ну, то есть той одной. Уж если у нее с головой того-этого.

— Да, — повторила я еще раз, но с важностью и большим пониманием в голосе.

Мы еще посидели и помычали, а потом я, несмотря на довольно расслабленное состояние и на то, что спешить было вроде некуда, засобиралась домой. На меня вдруг нашло какое-то синее настроение, стало грустно при воспоминании о неприятностях, случившихся за последнее время, но, с другой стороны, было отрадно, что Виртанен оказался способен проявить заботу о совершенно постороннем для него человеке, хотя сам, что называется, ничего особенного из себя не представлял, ни то ни се. Стоя в дверях, он пристально посмотрел на меня своими водянистыми глазами, почесал подбородок и поблагодарил за оказанную честь. Потом коротко выругался и заскочил обратно в комнату, вернулся, в руках у него была какая-то карточка, он протянул ее мне и сказал, что чуть не забыл, у меня тоже для тебя подарок, рождественский, и хорошего тебе Рождества.

Я держала в руках ламинированную справку, в которой много чего было понаписано, но был в том числе и номер парковочного места. В углу дыроколом была проделана аккуратная дырочка, через которую шла длинная розовая резинка с привязанной к ней нелепой одинокой шоколадной конфетой в сине-золотой обертке. Я посмотрела на него, на Виртанена, онемев от удивления, и поблагодарила. Он сказал: ну, увидимся.

— Конечно, увидимся, — ответила я и закрыла дверь, с трудом сдерживая слезы.

Когда я вышла на улицу, там тоже все было синим. Безветренный мороз схватил кожу словно коркой и заморозил ресницы. Палатки с площади уже исчезли, но, похоже, никто не позаботился о том, чтобы убрать с мостовой мусор, оставшийся после этих смешных ларьков, хотя, наверное, разбрызгивание водой в такие морозные дни — занятие весьма бесполезное. Когда я проходила через площадь, взгляд упал на вязаный детский носочек, розовый, с двумя коричневатыми полосками, цвет полосок невозможно определить точнее, так как, помимо синевы кругом, окрестные фонари стали еще разливать повсюду свою желтизну. Стало немного страшно, когда я смотрела на него, на носок, несмотря на источаемую им нежность; хотелось найти ему какое-нибудь объяснение, вдруг где-то на краю площади брошенный малыш ползает по этому жуткому морозу. Не знаю, откуда вдруг взялись такие мрачные мысли, ведь в целом настроение было очень даже мыльно-пузырное, по правде сказать, я чувствовала себя настолько уверенно, что позволила меланхолии просочиться в свою душу.

Вряд ли он кому-то был нужен, и я — не знаю, почему я решила это сделать, — взяла этот сиротливый носочек и отнесла в киоск в подземном переходе возле метро. Абсолютно розовая девушка-продавец в желто-синей форме вначале посмотрела на него с отвращением, словно на какого-то крысенка, но потом, разглядев повнимательнее, стала ахать и причитать. Ой-ой какой малюсенький носочечек, Да, Надеюсь кто-нибудь догадается прийти и забрать его отсюда, Да, Бедная крошка потеряла носочек, Надеюсь он не замерзнет, Да, Да, Это ужасно если у такой крохи замерзнет ножка, Да ужасно, Как же хорошо что вы его принесли, Спасибо приятно слышать, Как хорошо что есть люди которым небезразлично, Да, Но ведь это же вы, Что, Вы, Кто, Мы виделись с вами осенью, И правда, Там на берегу, Точно точно, Мы были с подругой, Да так и было, Здорово снова встретиться, Да уж, Даже смешно так вот просто снова встретить незнакомого человека, Уж да, Хотя конечно все тут в одном районе крутимся, Да, Но все равно приятно, Да да, Хорошо если бы кто-нибудь пришел за носочком.

— Хорошей вам зимы! — прокричала она на прощание и пригласила зайти узнать, не забрал ли кто носочек. Я обещала, что приду. Выходя на улицу, где-то на границе теплого воздуха из гудящих кондиционеров и проникающего с улицы морозного остановилась, чтобы смахнуть навернувшуюся слезу.

И правда стояла чудесная зима. Я заблудилась в переходе и вышла на улицу совсем не там, где нужно, стояла на трамвайной остановке и смотрела на площадь, окруженную невероятно красивыми деревьями в белых одеяниях. В таких же нарядах щеголяли торчавшие на крышах антенны. Неожиданно стемнело. Вдалеке над крышами района Круунунхака уже поднималась застенчивая луна с загадочным искрящимся ореолом.

Я еще поудивлялась, до чего пустынной выглядит площадь Хаканиеми сейчас, вечером, когда, по идее, только-только должен был схлынуть поток спешащих с работы людей. А потом вдруг вспомнила, что сегодня воскресенье. Выходной. Стала искать что-то в сумке, не знаю что, в руку попался подарок Виртанена, защемило сердце.

Только тогда поняла, что ведь и правда Рождество уже совсем на носу, через два дня. Не то чтобы меня охватила паника, ее и так в последнее время было за глаза; и, хотя я уже много лет по-настоящему не праздновала Рождество, что-то все равно приходилось придумывать. Подарки, к примеру. Часть подарков пока еще не нашла своего адресата.

Для предпраздничного времени — эта мысль совершенно внезапно пришла мне в голову — город был странно спокоен и тих, может быть, это тридцатиградусный мороз заставлял людей сидеть дома; за то время, что я простояла на трамвайной остановке, на глаза попалось лишь несколько странных прохожих. Я решила прогуляться по берегу залива. Снегоуборочные машины сюда еще добраться не успели, и хорошо, вдоль берега тянулась длинная и очень уютная тропинка, которая словно вела к бане, и было хорошо идти по ней. На скамейке кто-то аккуратно смахнул немного снега, ровно для того, чтобы присесть. Посередине снежного сиденья виднелась призывная примятость. Я подошла к скамейке по чьим-то следам, достала из сумки бесплатную газету, разложила ее на примятости и села. Удивительно хорошо было сидеть, как-то очень эргономично, точно сидишь в мягком яйцеобразном кресле.

Сидела долго. Впереди виднелась вмерзшая в лед лодка. Признать в этом снежном холме лодку удалось только благодаря оранжевому канату, который терялся в сугробах у причала. Слышался далекий шум шоссе, холодное лязганье поездов на другой стороне залива, шепот и потрескивание мороза в деревьях и кустах. По льду через залив бежала одинокая собака. Через мгновение за ней следом показался сгорбленный, невероятно медлительный старик. Десятки дымовых и паровых облаков поднимались над деревьями, похожими на безе, прямо в черное безветренное небо, все в холодных и мерцающих звездных дырах.

Но дольше так сидеть было нельзя, если, конечно, не хотелось замерзнуть и умереть прямо на скамейке. Мне не хотелось. Я встала, отряхнулась сзади от снега и пошла в обратную сторону. Только когда переходила дорогу, почувствовала, что тепло снова вернулось в мои конечности, вдобавок что-то округлое и приятное шевельнулось в душе. Пока шла по тротуару, всего за несколько десятков метров в голове промелькнуло несколько хороших идей для подарков. Открывая скрипящие на морозе ворота во двор, успела унестись мыслями в какую-то даль; шагая к подъезду, ощутила, как что-то необычное и щекочущее зашевелилось в сердце; поднимаясь по лестнице, уже предвкушала голоса, запахи и даже вкусы. Сняв верхнюю одежду и отметив, как от тепла сразу загорелись щеки, я уже окончательно перенеслась в лето, похоже, я в Кераве, на каком-то странном празднике. Вроде бы и Рождество, но жара, на улице, под ярким солнцем, собрались все, и Ялканены с ребенком, хлопочущие возле гриля, и Мякиля тоже неподалеку, и конечно же вся семья Йокипалтио, хозяин, побритый и вновь вернувшийся на работу, и сын, и дочка — юные и чуть заносчивые, они держатся в стороне, — ну и, безусловно, самая важная среди них Ирья, непоколебимая Ирья, с подкрашенными губами, которая разливает всем игристое вино и ворчит из-за того, что Ирма снова купила пластмассовые стаканчики. Потом, заварив на кухне чай, я позволила этой глупой фантазии развиться, и вот уже папаша Хятиля с удовольствием глотает кофе и откусывает мелкими зубами булочку, его дочь прошла курс лечения и объясняет кому-то из гостей что-то про гороскоп, а потом откуда ни возьмись появляется Виртанен с Хаканиеми, у него напомажены волосы, он в новой рубашке, а рядом с ним садится и мой сын, он похудел и отказывается от лонг-дринка, который Виртанен пытается ему всучить. И чем более невероятной казалась вся эта картина, тем приятнее было прокручивать ее в голове, пока на улице трещит мороз, а на окнах вырастают сказочные ледяные узоры; так приятно было мечтать, играть этими фантазиями, наверняка очень далекими от суровой реальности, но какая разница, ведь нам все равно было бы хорошо, даже если бы мы стояли в котельной и потягивали чуть теплый сок, главное, чего хотелось в тот миг, когда я всматривалась в тени от ледяных узоров на кухонном столе, — это только чтобы все мы были счастливы и были вместе, а еще чтобы мы были добры друг к другу.

И казалось, что это вполне возможно.