I
Усыновление
Стройный гнедой конь с ровно подстриженной гривой, навострив уши, горячим глазом косил на своего хозяина, который сидел на земле и, не выпуская из рук поводьев, не спеша покуривал длинную трубку.
Закинутые за луку седла туго натянутые поводья не давали коню повернуть голову, и она казалась высеченной из камня.
Выкурив трубку, монгол привычным движением выбил ее о камень и сунул за голенище. Потом он медленно оглянулся, прищурив зоркие глаза. Из-за холма показалась женщина с большой корзиной для аргала на спине. Следом за ней плелись двое полуголых ребятишек. Они устало погоняли несколько овец и коз.
— Семь овец, пять коз, — сосчитал он про себя, неторопливо встал, легко прыгнул в седло и тронул поводья. Конь, отдохнувший на перевале, шел резво. Из-под его ног горохом отскакивали неумолчно трещавшие кузнечики. Всадник подъехал к женщине и остановил коня.
— Благополучен ли ваш путь? — приветствовал он ее, как и подобает приветствовать человека, повстречавшегося в пути.
— Благодарю. Счастливо ли вы путешествуете? — спросила в ответ женщина и, осторожно сняв со спины корзину, устало опустилась на землю, облизывая сухие, потрескавшиеся губы.
По изможденному, покрытому преждевременными морщинами, коричневому от солнца лицу градом катился пот. От выгоревшего старого дэла, от натруженных и мозолистых, но сохранивших изящную форму рук пахло навозом.
Всадник спросил женщину, как ее зовут и из какого она кочевья. Прищурив глаза от солнца, он пристально посмотрел на нее, а потом заглянул в корзину, где безмятежно спал ребенок лет двух.
Заметив, что всадник с интересом смотрит на ребенка, женщина встрепенулась.
— О, добрый человек! Возьмите у меня моего меньшенького. Усыновите его. У меня, несчастной, на руках четверо ребят, да еще скоро рожу. Сил нет! А муж бросил меня. Нашел вдову и ушел к богатой старухе. Дети мои обречены на голод и лишения. Будьте благодетелем, помогите! Никто не хочет брать на работу беременную женщину, да еще с этакой оравой голодных ртов. Не знаю, как мне теперь и жить.
Женщина умолкла, как бы представляя себе свое мрачное будущее, а потом снова заговорила:
— Семья, где я батрачила, вчера утром перекочевала на другое место, и мы остались на пустом стойбище. Вот и несет меня, как перекати-поле, куда ветер дует… Сегодня утром вскипятила в воде несколько накрахмаленных хадаков и напоила детей этой жижей. — В подтверждение своих слов она вытащила из-за пазухи мокрый комок.
Всадник спешился, подсел к женщине и стал внимательно рассматривать спящего ребенка. К ним подошла худенькая девочка в выцветшей рваной рубашке из синей далембы. На спине она тащила мальчугана. Застенчиво опустив глаза, девочка искоса взглянула на незнакомца с толстой черной косой, одетого в выцветший чесучовый дэл.
— Как зовут его? — спросил женщину всадник. — Он мне пришелся по душе. Если мы с тобой договоримся, маленького, пожалуй, можно будет взять в сыновья.
— Его зовут Ширчин, благодетель… Мы с благодарностью примем все, что вашей милости будет угодно за него дать. Вы ведь не обидите бедную женщину, у которой нет даже своего крова.
— Ну, если так, усыновлю твоего малыша. Меня зовут Джамба. У нас с женой детей нет. А в долгу я не останусь. Может быть, этому малышу суждено поддержать огонь нашего очага и стать продолжателем нашего рода… Дам я тебе за сына палатку, правда, она не новая, и в придачу корову с теленком и старого вола. На нем ты будешь перевозить детей и свои пожитки. Ну и жена даст что-нибудь из еды и одежды.
— Пусть будет так, как вы говорите, Джамба-гуай, — тихо промолвила женщина.
Но Джамба вдруг сердито кашлянул. Все-таки надо дать понять этой нищенке, что он не ровня ей. С важным видом он проговорил:
— Но ты смотри, хоть мы и усыновим Ширчина, не вздумай пристать к нам, как чесоточный клещ. Поживешь у нас с недельку, пока мальчишка привыкнет, а там каждый пойдет своей дорогой. А сейчас подожди меня здесь, я достану у кого-нибудь телегу и отвезу вас к себе…
Пахнет степным разнотравьем, без умолку трещат кузнечики. Жарко. Время тянется медленно.
В разгар полуденной жары на телеге подъехал Джамба. Рядом с ним на войлочной подстилке сидел мальчик-чабан. В руках у него был медный кувшин с чаем и тарелка с сыром и молочными пенками.
— Ну-ка, попейте чаю, да и в путь. Если поспешим, к вечеру доберемся до дому. Овец и коз твоих чабан попасет вместе со своими. Я обо всем договорился. Вола обратно приведешь, когда будешь возвращаться. За этой семьей, помнится, есть небольшой должок. Я прощу им долг, а они на лето приютят тебя. Уживетесь, так и зимовать останетесь. Помоги им, поработай у них. Твоя старшая дочка уже может скот пасти.
II
Жертвоприношение огню
В небольшом хотоне царило необычное оживление. Джамба в честь усыновления Ширчина решил устроить жертвоприношение владычице огня Гайлайхан.
Юрта чисто прибрана, очаг очищен от золы, и в нем ровным квадратом насыпан желтый шелковистый песок.
С четырех сторон расставлены очиры — да будет сильным потомство, да будет неугасимым очаг! В центре очага маленькая фигурка козла, сделанная из теста, окрашенная красным настоем, в спину воткнуты три факелочка, обернутые промасленной ватой. Вокруг уложены прозрачная пленка с жиром жертвенной овцы и выкрашенный в синий цвет аргал. Празднично одетые мужчины, женщины и дети чинно расселись в восточной и западной половинах юрты.
Старик Батбаяр, самый старший из всех, однако все еще стройный и широкоплечий (в молодости, говорят, он был могучим борцом), с седыми усами, концы которых были опущены, с седой окладистой бородой, чиркнул огнивом и зажег священный огонь. Затем, переворачивая листы пожелтевшей от времени миниатюрной сутры, он начал громко читать молитву богине огня Гайлайхан:
Со словами молитвы Джамба, одетый в шелковый дэл, от дверей трижды поклонился очагу, затем повернулся лицом к двери и отвесил еще три поклона божеству — хранителю входа.
Сидевшие в юрте со словами «гургий, гургий» передавали из рук в руки маленький хуг — имитацию настоящего. Они просили владычицу огня, чтобы она ниспослала им благополучие, чтобы стада их росли и множились. Обернутую в хадак грудину жертвенной овцы бросили в огонь, и от жира пламя вспыхнуло и загорелось еще ярче.
Торжественные слова молитвы, которая некогда была гимном воинственных феодалов, и самый обряд жертвоприношения не вязались с обстановкой закоптелой юрты простого арата, но присутствующие этого не замечали, и обряд шел своим чередом.
Торжественно и благоговейно повторяли собравшиеся слова молитвы вслед за стариком. По кругу — по ходу солнца — шло медное блюдо с молочными кушаньями: арулом, хурутом, урумом и сыром, леденцами и урюком. Они передавали блюдо и громко выкрикивали: «Хурай, хурай!» — призывая в дом хозяина благополучие и богатство.
Мать Ширчина сидела в новом чесучовом дэле, подаренном ей Дэрэн — женой Джамбы. Обе ее дочки и сынишка, довольные, раскрасневшиеся от духоты, громко кричали: «Хурай, хурай!» А маленький Ширчин, в честь которого справлялся весь этот праздник и который с этой минуты становился продолжателем рода Джамбы, хранителем священного очага, сидел на коленях у приемной матери, ухватившись ручонками за ее дэл. Дети как ни в чем не бывало уплетали сладости, глядя на огонь.
На следующее утро мать Ширчина с тремя детьми, захватив узелки с едой, запрягла в телегу старого вола с длинными рогами, полученного в уплату за мальчика. Вол ходил раньше в караване и потому привык двигаться размеренно. Сбоку к телеге она привязала того вола, что нужно было вернуть, сзади — корову, к хвосту коровы — теленка. Так они отправились в путь.
— Мама, а Ширчин приедет к нам? — спросила старшая девочка.
— Нет, не приедет. Ширчин со вчерашнего дня стал сыном Джамбы-гуая. Теперь он будет сыт, обут, одет. Да и нам теперь будет немного полегче. Видишь, у нас есть и вол, и корова, и хоть старенькая, но все же своя палатка. Джамба-гуай человек скупой, но его жена оказалась доброй женщиной. Смотри, сколько еды надавала. И далембы на дэлы для вас не пожалела.
— Ширчин, когда вырастет, тоже станет скупым, как Джамба?
— Не знаю, дочка. Это уж как у него жизнь сложится.
— Мама, а ты скупая?
— Детка, бедному человеку не с чего скупиться.
— А когда же мы принесем жертву огню, чтобы разбогатеть?
— У нас и очага-то своего нет, детка…
III
В долговой кабале
— Придержи пса!
Дэрэн вышла унять собаку и встретить гостя. Высокий старик, с блестящим джинсом — белым шариком на шапке, с тронутыми сединой усами и косой, неторопливо слез с коня и зашагал к юрте Джамбы. Он шел почти не сгибая колен, мягко ступая на пятки, словно с малолетства ездил только верхом.
Дэрэн привязала коня, потом приподняла войлочный полог над входом в юрту и, пропустив вперед гостя, вошла вслед за ним.
Старик поздоровался и спросил:
— А где Джамба?
— Отправился на охоту, — ответила хозяйка.
— У вас, говорят, прибавился человек? — гость взглянул на малыша. — Этот молодец совсем не боится чужих!
Старик ласково посмотрел на мальчика, который, ковыляя на своих кривых ножках, доверчиво подошел к нему и с детским любопытством уставился на незнакомца черными, как ягоды черемухи, глазками.
— Мы совсем недавно усыновили его, — рассказывала Дэрэн, наливая гостю чай и ставя перед ним угощение. — Джамба случайно встретился с матерью этого мальчика… — начала было хозяйка, но, заметив, что старик не проявляет желания поддержать разговор и сидит с натянутой миной, умолкла. «Видно, приехал с недобрыми вестями», — подумала она.
Старик-дзанги был человек общительный, но когда занимался делами службы, которые были ему не по душе, становился замкнутым и скупым на слова.
Из уважения к хозяйке гость выпил пиалу чаю. К еде он почти не притронулся, хотя и делал вид, что ест.
Старик явно хитрил: он долго жевал и старательно разглаживал усы, избегая взгляда хозяйки. Наконец он хмуро посмотрел на открытую дверь и проговорил:
— К нашему общему несчастью, торговая фирма «Тянь И-дэ» предъявила хошуну иск за старые долги тайджи Джамсаранджаба и потребовала уплаты процентов по его новым долгам. Ты, дочка, сходи-ка позови старика Батбаяра и старуху Сурэн.
Обеспокоенная этим сообщением, Дэрэн вышла, спеша исполнить просьбу дзанги.
В степи люди узнают новости от путников и вести передаются из уст в уста, от чабана к чабану, из айла в айл. Поэтому Батбаяр и старая Сурэн оказались неподалеку: им поскорее хотелось узнать, с какими вестями прибыл гость.
Батбаяр почтительно поздоровался с дзанги, по обычаю обменялся с ним табаком. Он неторопливо повел беседу о погоде, о состоянии скота, но старик-дзанги скоро повернул разговор в нужное ему русло. Как бы невзначай он намекнул на то, что привело его сюда, а потом без обиняков перешел к делу.
— Слыхали, наш пьяница Джамсаранджаб снова по уши залез в долги. Говорят, он пропил и проиграл ни много ни мало тысячу пятьсот ланов.
Батбаяр тяжело вздохнул.
— И когда только дьявол унесет этого развратника и пьяницу? Когда наконец он оставит нас в покое? Сколько бед и несчастий причиняет этот Джамсаранджаб хошуну и всем нам! От одного только вида его глупой и жирной морды тошнит. Весной встретился я как-то с ним в одной лавке в Маймачене — глаза мутные, как у мороженой рыбы. Еще тогда мне подумалось: за все его развлечения придется расплачиваться не кому-нибудь, а нам. Он сидел, развалившись, рядом с какой-то пьяной девицей из Маймачена и выбирал для нее шелк. Когда я поклонился ему, он заорал во всю глотку: «А, старый хитрый раб! Ты осмеливаешься нарушать обычай наших отцов! Разве тебе неизвестно, кто я такой? Поклонись мне еще раз, поклонись и этой девушке! Да хорошенько кланяйся, она спит со мной, и потому она равна нам, князьям, которые происходят от самих богов». Когда я согнулся перед его девкой, он напустился на меня еще пуще: «Паршивый раб! Как ты смотришь на меня? Думаешь, если я пьян, так уж ничего не замечаю? Не признаешь меня, да? Но ты не забывай, что и презренный коршун — потомок Гаруди, царя птиц. Каков бы я ни был, я потомок Чингиса. И я научу вас, рабов, уважать знатных людей! Эй, конторщик, — заорал он, — запиши в книгу, я беру для этой девушки штуку шелка! Нет, две штуки! Пиши, пиши в свою книгу! Пока существуют на свете рабы, есть кому платить деньги за нас».
— Танджи, попавших в лапы к хитрым торговцам в Урге хватает. Они пьянствуют, обогащают ростовщиков, влезают в долги и безжалостно разоряют свои хошуны и нас, несчастных.
— В прошлом году, — перебил Батбаяра дзанги, — я вместе с князем ездил в Ургу. Князя пригласила в гости торговая фирма пекинского Содномдоржа, и, надо сказать, напоили его там изрядно. Я тоже крепко хватил, спьяну потянулся за другими и взял в долг пару сапожок для жены и два джина урюка ребятишкам. Так потом за этот урюк мне пришлось отдать трех крупных баранов.
— Ничего не поделаешь, Соном-гуай, недаром говорит: с солнцем не замерзнешь, с князем не пропадешь. Значит, и вы тогда неплохо угостились? — улыбнулся Батбаяр.
Дзанги сделал вид, что не заметил камешка, брошенного в его огород, и продолжал:
— Недавно чиновник хошунного управления подсчитал долги нашего хошуна и проценты, которые мы должны уплатить фирме «Тянь И-дэ». И выходит, что если у жителей хошуна отобрать весь скот и продать его, то и тогда можно будет погасить только половину долга.
— Значит, наш скот принадлежит уже не нам, а этой фирме? — не выдержала Дэрэн. — Значит, мы трудимся не жалея сил, и в стужу и в жару не для себя?
— Да, — задумчиво произнес Батбаяр, — последняя поездка князя в Пекин влетит нам в копеечку. Еще от старых долгов не избавились, а он уж новых наделал. Ведь хочешь не хочешь, а платить за него придется. Шарик на шапке нашего князя — нелегкая ноша для нас. И величиной-то всего с катышек верблюжьего помета, а весит столько, что и всему хошуну не поднять.
— В Урге я слышал, — продолжал Соном-дзанги, — ламы из Дзун-хурэна схватились с торговцами, разгромили два или три магазина.
— Ну и чем у них там дело кончилось? — оживился Батбаяр.
— Известно, чем кончаются драки. Говорят, нескольких лам избили до полусмерти.
— До чего эти торговцы обнаглели! Совсем совесть потеряли! — сердито проговорил Батбаяр. — Недавно один из них на почтовой станции ни за что ни про что ударил кнутом моего сына!
— Это было при мне, — кивнул дзанги. — Если бы не я, парню попало бы еще больше. Эти маньчжуры, китайцы, не то что твоего сына, монгольских чиновников за людей не считают. Совсем на голову нам сели. Но вот недавно один наш человек доказал, что и мы, монголы, можем постоять за себя: осрамил ургинского чиновника на глазах у его подчиненных. А было это так. Монгольским чиновникам тушэтханского аймака нужно было отправиться в Маймачен, чтобы там, в управлении китайского чиновника, решить одно спорное дело между монголами и китайской фирмой. Ну, вы знаете, что неправой в этих случаях всегда оказывается монгольская сторона. Наши чиновники боялись китайца, как дети — черта, а тот на них просто плевал. В канцелярии он оставлял кресла только для себя и для амбаня, а все остальные велел убрать, и монгольские чиновники, даже те, что повыше его рангом, должны были стоять перед ним навытяжку. Если же наши осмеливались перечить ему, он начинал кричать, топать ногами, стучать кулаком по столу. Ясно, что после этого при одной мысли о поездке в ургинское управление нашим становилось не по себе. Поэтому когда необходимо было туда являться, начинались споры: чья очередь ехать.
Но хочешь не хочешь, а ехать надо. Однажды выпало ехать Сандаку. Он, как вам известно, человек смелый, законы знает назубок и в споре любого одолеет. Узнав, что едет Сандак, люди воспрянули духом: этот сумеет, постоять за свой хошун.
Сандака предупредили, что спорить с китайскими торговцами нелегко, и просили проучить их как следует.
«Ладно, — сказал Сандак. — Вы сами виноваты в том, что китайские торгаши пригнули вас к земле». Затем он подробно расспросил, как китайский чиновник шельмовал и запугивал монголов, и при этом заметил: «Силы не равны. У государства десять тысяч глаз, а у человека всего два, но все же я попробую с ними поспорить».
И вот Сандак отправился в управление китайского чиновника. Сопровождавшие его монголы, набравшись смелости, пошли за ним, чтобы посмотреть, что будет. Войдя в канцелярию, Сандак учтиво, но с достоинством поклонился и изложил свое дело. Китайский чиновник даже не взглянул на него. Тогда Сайдак, ни слова не говоря, подошел к креслу амбаня и уселся в него, поджав под себя ноги. Наших чиновников от такой дерзости холодный пот прошиб. Они прямо окаменели на месте. А у китайца чуть сердце не лопнуло от злости. «Откуда взялся этот дикий монгол? — заорал он. — Ты что, порядков не знаешь? Да как ты смел сесть в кресло амбаня, в которое даже я не сажусь?! И кто тебе, вонючему монголу, вообще разрешил сидеть в моем присутствии?»
Сандак спокойно достал из-за голенища трубку, набил ее табаком и задымил как ни в чем не бывало. Немного погодя он с ехидством проговорил: «От меня не разит за уртон чесноком, как от тебя. Что же касается чинов, то мой чин повыше твоего. Мы служим одному и тому же маньчжурскому императору. И уж если на то пошло, не я, а ты должен кланяться мне и встречать меня с почетом. Я ведаю делами аймака в двести тысяч человек, а у тебя под началом не более двух тысяч огородников и торговцев. Кончится трехлетий срок, и тебе придется вернуться в свою лавочку. А я — потомственный тайджи и до конца своей жизни буду на государственной службе. Да, тебе не дано права сидеть в кресле амбаня — ведь ты всего-навсего китайский торговец. Ты не знаешь маньчжурского языка, а раз так, тебе и не положено здесь сидеть. Я сел в это кресло, полагая, что ты приготовил его для меня, как для старшего».
Китайский чиновник был так взбешен, что в первую минуту не мог выдавить из себя ни слова. Отдышавшись, он стал кричать, что не желает иметь дело с диким, наглым монголом и что подаст на него жалобу амбаню.
«Что ж, жалуйся, если тебе так хочется, — ответил Сандак. — Но я ведь приехал по просьбе твоих же торговцев помочь разобраться в споре. Ну, а раз китайский чиновник не хочет заниматься делами своих торговцев, так я и подавно не буду настаивать на этом. Можно и отложить.
А амбанем ты меня не пугай. Я ведь не огородное чучело, а такой же чиновник, как ты, да еще повыше чином. Я и сам хочу встретиться с амбанем». Сказав это, Сандак вышел, отряхнув рукава дэла в знак презрения. Следом за ним ушли и сопровождавшие его люди, весьма довольные тем, что Сандак осадил китайца. Но китайский чиновник сдержал свое слово и подал жалобу. Амбань вызвал к себе Сандака, но ничего от него не добился. Ведь разговор происходил средь бела дня, при свидетелях, и дело было настолько ясно, что его не удалось запутать даже китайскому чиновнику. Амбань, правда, сообщил о случившемся высшему начальству и запросил, какие меры следует принять, но ему ответили, что сейчас-де время тревожное и вызывать недовольство монголов нежелательно; на том дело и кончилось.
После этого случая китайский чиновник стал тише воды, ниже травы. Теперь, когда приезжал Сандак, он сам выходил ему навстречу и сажал его на почетное место.
— Ну, а с другими монгольскими чиновниками он тоже стал иначе обращаться? — спросил Батбаяр.
— Нет! С ними он по-прежнему высокомерен. Разве что поменьше стал кричать и ругаться. Ну а дело о драке лам с китайскими торговцами замяли. Признали виновными и тех и других. Сначала решили кое-кого из лам, зачинщиков драки, наказать бандзой. Но выполнить это должны были уже монгольские власти. В конце концов сделали так, что будто бы и наказали, а на самом деле… В общем, ламам сказали, чтобы они кричали погромче, а тех, кто должен был их бить, предупредили, чтобы они били только для виду. Так что все кончилось для наших благополучно. А могло быть хуже, могли сильно пострадать. Ну, хватит об этом, — спохватился Соном-дзанги, — теперь я скажу вам, зачем я приехал. В канцелярию нашего хошуна прибыл секретарь торговой фирмы «Тянь И-дэ». Он приехал взыскать с нас долги князя Джамсаранджаба и проценты. Хошунная канцелярия выделила ему юрту, согласно закону, в месяц ему полагается поставлять пятнадцать овец. Вот он и носится уртон за уртоном, должников разыскивает. Этот секретарь и ударил вашего сына, Батбаяр-гуай. Теперь так: по расчетам этого китайца Джамба и ты, Батбаяр, должны уплатить по двадцать пять ланов, а Сурэн-гуай — десять ланов. Эти деньги нужно внести до пятнадцатого числа следующего месяца.
— Ну, придется, видно, за гроши отдать скот этому китайцу, — вздохнула Дэрэн.
— За гроши! Даром придется отдать! Как захочет, так и оценит скот. Но ты, Сурэн, не очень убивайся, — сказал Батбаяр растерянной и опечаленной старухе. — Я сейчас поеду к лысому Якову и попрошу денег, чтобы на всех нас долг отдать, а с ним рассчитаюсь осенью шерстью второй стрижки. Да на пятьдесят ланов продадим овец. Как говорится, находчивый и на десять дней пристроится на ночлег. По пути загляну и к Ивану, он тоже мне в помощи не откажет. На вызов этого китайца я, конечно, выйду, но шею не подставлю.
IV
Борьба за пастбище
Небольшому хотону удалось уплатить долги вовремя. Старик Батбаяр легко договорился с русским купцом Яковом, появившимся недавно в их хошуне, и получил у него деньги вперед под шерсть и овец. Этими деньгами и расплатились с китайцем.
Но приближалась новая беда. Первый богач хошуна, Лодой, вместе со своим родственником, дзаланом Гомбо, вбил колья на осеннем пастбище Джамбы. Первым эти колья заметил Батбаяр.
— Что бы это могло означать?
Он спрыгнул с коня с намерением вытащить их, но, увидев на кольях надпись, что место это занято дзаланом Гомбо, решил этого не делать. Усмехнувшись в свои пушистые усы, Батбаяр вытащил нож и что-то соскоблил с кольев. Потом, все так же улыбаясь, сел на коня и поехал дальше. Вскоре старика нагнал разъяренный Лодой. Его глаза под нависшими бровями зло сверкали, а жировик, висевший под правым ухом, казалось, вот-вот лопнет. Задыхаясь от злости, он бросился к Батбаяру:
— Это твоих рук дело! Ты испортил надпись на кольях!
— Ошибаешься, виновата собака, а не я. Я заметил, что собака опоганила колышки, и я решил их почистить. Я вообще не терплю, когда собака поганит все без разбора.
Л одой уловил в словах Батбаяра скрытую издевку и разозлился еще пуще.
— Ты нарочно срезал букву в слове «дзалан» и оскорбил должностное лицо! Тебе, старый пес, это даром не пройдет! Я заявлю в канцелярию, — злобно грозил Лодой.
— Ну что ж, заявляй! Я и в канцелярии повторю то же самое, что сказал сейчас. А тебе, думаешь, легче станет, когда люди узнают, почему я срезал первую букву в звании твоего зятя? Иди заяви, раз уж тебе так хочется прославить его на весь аймак. Люди всю жизнь смеяться над ним будут. Лучше послушай, что я скажу: если тебе дорога честь, убери-ка эти колья и никогда больше не занимай чужое пастбище. И не забывай, что я из рода Урян-хая. Имей в виду, — пригрозил Батбаяр, — Хозяин земли и Водяной разгневаются на то, что ты, пользуясь богатством и званием, отнимаешь чужое пастбище. Они жестоко покарают тебя!
Угроза подействовала на суеверного Лодоя. Он побелел как полотно и долго не мог вымолвить ни слова.
— Я… я… у меня невзначай вырвались эти глупые слова. Ты уж не сердись на меня. Наши отцы всю жизнь дружили, так стоит ли нам ссориться… Это Гомбо подвел меня. Потребовал, чтобы я вбил эти проклятые колья. Ну я сдуру и послушался его. Скажу Гомбо, что нехорошее дело мы затеяли. Так ты уж не обижайся на меня, не попомни зла…
— Я-то зла не помню. А вот если ты действительно хороший человек и добрый сосед, помоги нам, когда придет пора валять войлок, пришли людей. В нашем хотоне всего три двора, рук не хватает, — сказал Батбаяр, лукаво улыбаясь.
— Ладно, ладно! — обрадовался Лодой.
А вечером Батбаяр рассказал Джамбо и старушке Сурэн, как он разделался с Лодоем. Жители хотона долго хохотали над перетрусившим богачом.
— Вера рождает богов, страх — чертей, говорит народная пословица. И это правда. Но ты, Батбаяр, совсем голову потерял, нельзя так смеяться над богатыми, — укоряла Сурэн старика.
Батбаяр же лишь посмеивался.
— А разве так уж плохо, тетушка Сурэн, — сказал он, — если первый богач нашего хошуна поможет нам? И что дурного в том, что мы вернули свое пастбище без помощи канцелярии? Ведь если бы дело дошло до суда, одни чиновничий шарик на шапке дзалана перевесил бы все три двора нашего хотона.
V
Трусливая собака кусает молча
Владетель хошуна нойон Лха-бээс лежал больной в своих покоях. Его мучила малярия. На опухшем старушечьем лице с коротеньким вздернутым носом, на лысой голове нойона блестели крупные капли нота.
Около князя сидел его личный лекарь, полный седеющий лама с пухлыми руками — Джамц-марамба. Он только что дал нойону лекарство, чтобы унять озноб, и теперь ждал, когда оно подействует.
Лекарь тихо разговаривал на непонятном для остальных языке с тибетским ламой — астрологом и заклинателем Ванчигнорпилом, которого пригласил к себе нойон. В глубине души Джамц был очень недоволен приездом этого тибетца. Теперь придется делить с ним все, что нойон даст за спасение своей жизни. Но внешне лекарь ничем не проявлял неприязни к тибетцу, напротив, он делал вид, что относится к нему дружелюбно.
— Моё лекарство, — говорил Джамц, — наверняка исцелило бы нойона, если бы он не ездил в Пекин. С тех пор как он оттуда вернулся, его начали мучить ночные кошмары. Я думаю, здесь не обошлось без козней злых духов. Тем не менее я надеюсь с помощью Оточ-бурхана вылечить нойона.
— По показаниям астрологии, нойон истает от страданий. Нужно дать злым духам выкуп — дзолик. Уважаемый дзалан Гомбо и мирянин Лодой обещали найти человека, который возьмет на себя недуг нойона и будет дзоликом. Они говорят, что и вы, лекарь, можете помочь в этом деле. — Тибетский астролог умолк, выжидающе поглядывая на Джамца.
— Я лекарь. Я не знаю иных средств, кроме лекарств, и не обладаю познаниями в области астрологии и укрощения нечистой силы.
Тибетец сделал вид, что не замечает язвительных намеков своего собеседника.
— Я полагаю, — тихо проговорил астролог, — что у уважаемого лекаря найдется средство, одурманивающее мозг человека.
— Скажите, вы хотите найти добровольца или принудить кого-нибудь? — спросил Джамц.
— Я никого не собираюсь принуждать, нам с вами нет дела до того, кто станет дзоликом и будет ли это добровольно или по принуждению. И потом, строго говоря, можно ли тут говорить о добровольном желании? На это может пойти только какой-нибудь страдалец нищий. Вам, личному лекарю нойона, не знакомы, конечно, ни голод, ни холод, ни другие страдания. Поэтому-то вы никогда не согласитесь пожертвовать собой за грехи вашего князя. И если я обращаюсь к вам за помощью, то делаю это исключительно из человеколюбия, из чувства жалости к тому бедному страдальцу, который согласится на это. Одурманив сознание этого человека, вы избавите его от лишних мук. А ваш нойон, когда даст откуп духам, успокоится и будет думать, что проживет другую жизнь. Вам же тогда легче станет его лечить.
— Я гэлэн и буддист, и мне совесть не позволяет пойти на то, что вы предлагаете, — ответил Джамц.
— Я тоже гэлэн и буддист, — возразил, улыбнувшись, астролог. — Подобный метод помощи живым существам религия нашего Дзонхавы разрешает. И тот, кто согласится принести себя в жертву во имя исцеления князя, будет щедро возпагражден: его душа попадет в светлую страну и он станет гэлэном. Человек, жертвующий собой ради спасения других, попадет туда раньше других монахов, кичащихся своей приверженностью к ламаистской религии.
Тибетец умолк. Он был уверен, что достойно отомстил монголу за его ехидство, и был весьма доволен своей отповедью.
— Значит, по-вашему, тот, кто взял на себя несчастья другого, попадет в светлую страну даже раньше вас, великий чародей, который заклинает чертей и духов?
— Что я? Я — ничтожество и достигну нирваны не раньше других. В этом я следую примеру бодисатв,— с притворным смирением ответил тибетец и ледяным тоном добавил: — Так вот, уважаемый лекарь, я все-таки надеюсь на вашу помощь. Ну, а если у вас не найдется нужного снадобья, придется, с разрешения нойона, обратиться к тибетскому лекарю, прибывшему из Лхасы.
Почувствовав в словах астролога угрозу, Джамц решил: пусть уж лучше богатство нойона жрет монгольский пес, чем тибетский; и он согласился приготовить снадобье.
VI
Милость нойона
На уртон прискакал Вандан — телохранитель князя. Он приказал старшему ямщику вызвать возницу Насанбата.
Вошел высокий парень. Он с любопытством посмотрел на важного чиновника и отвесил ему поклон.
— Хочешь удостоиться княжеской милости? — спросил его Вандан.
— Да.
— Тогда едем! Коня этому человеку! — приказал телохранитель старшему ямщику. Они быстро вывели коней, вскочили в седла и ускакали. Старший ямщик поглядел вслед всадникам и почесал затылок. «Хочешь удостоиться княжеской милости? Подозрительное предложение», — подумал он. Так спрашивали в прежние времена, когда искали человека, который заплатил бы собой выкуп за несчастья лам, нойонов, за сильных мира сего. «Что же теперь будет? Парень-то согласился по неопытности. Вот уж поистине: не зная броду, не суйся в воду! Говорят, что нойон болен. Насанбат в большую беду попал. Надо бы об этом сообщить Батбаяру, да, видно, поздно уже», — огорченно подумал старик, не зная, что ему предпринять.
Вдруг он увидел карету с сипим верхом. Ее тянули четверо конных, вслед за ними ехали всадники.
«Опять пожаловал маньчжурский чиновник! — пробурчал старик и с досады хлопнул себя по ляжкам. — Однако с маньчжурами надо быть осторожным: они нещадно бьют ямщиков», — всполошился он и пошел предупредить всех, кто был в уртоне.
А в это время в покоях князя царило оживление. Взад-вперед сновали ламы в красном и желтом. В особой юрте невысокий рябой тибетец, ученик астролога, и старый монгол с изможденным лицом — лама из княжеского монастыря — заканчивали сооружение так называемого «сора». На середине квадратной подставки они установили шест и с его вершины к четырем углам натянули веревки, на которых развесили красные бумажки, похожие на языки пламени, а между ними — узорные бумажные листки. Затем на конце шеста старый монгол укрепил глиняный череп. Череп был окрашен в белый цвет, а глазницы и оскаленные зубы — в красный; сооружение выглядело устрашающе.
Рядом с юртой, где велись приготовления, в другой, маленькой юрте, тибетский астролог, впиваясь взглядом в опечаленного Насапбата, объяснял ему, как должен вести себя человек, который согласился стать изгоняемым дзоликом.
— У вас, монголов, есть хорошая черта: однажды сказав «да», вы не отказываетесь от своего слова. Это очень мудрое правило. Тебе уже объяснили, что раз ты согласился, то теперь нельзя отказываться от своего слова. Поэтому слушай хорошенько, что и тебе буду говорить. Мантра мы совершим обряд и отдадим тебя как выкуп за князя духам. Как велит учение, ты три раза бросишь гадательный кубик, который укажет, кто будет нагоняемым дзоликом, и ты узнаешь свою судьбу. Три раза ты бросишь кубик, и три раза он непременно укажет на тебя. Тогда растопчи кубик, который предсказал твою судьбу, и иди на юго-восток. По дороге ты встретишь человека, который проведет тебя до границы хошуна. Ты поможешь избавить от страданий не только князя, но всеми уважаемого в хошуне Лодоя и дзалана Гомбо. И они и князь отблагодарят тебя, а это тебе очень пригодится. А тоже позабочусь о тебе. Я дам тебе золота, серебра и жемчуга. Скота тебе не дадут. Он может помешать в пути. Тебя проводит мои ученик Самданбазар. Ты, вероятно, его видел — невысокий, рябой; он-то и расскажет, как добраться до монастыря Гумбум в Тибете и с кем там нужно встретиться. Когда попадешь в Гумбум, сделай подношение монастырю, и ты избавишься от грехов и будешь свободой. Придет время — и ты вернешься домой. Но сразу возвращаться не следует: люди будут считать, что ты припое им несчастье. Ты смелый юноша. Однако, если ты боишься, я могу дать тебе снадобье, которое избавит тебя от страха. Дать?
— Нет, не нужно, — ответил Насанбат, отрицательно покачав головой.
— Ну вот и хорошо. А я думал, что ты будешь бояться и горевать. Чтобы избавить тебя от колебаний, страха, я дорого заплатил за ото редкое лекарство. Словом, если оно тебе нужно, возьми. — Лама еще раз пристально посмотрел на юношу и вышел.
Едва за ним опустился полог, как позади юрты кто-то громко кашлянул.
— Эй, сынок! — донесся до Насанбата тихий шепот.
— Кто там?
— Я, солдат Балдан. Мне тебя жалко, и я хочу помочь тебе. Не падай духом, сынок, будь мужчиной. Тебя отдали этому старому тибетскому волку злодей Лодой и дзалан Гомбо. Я слышал все, что говорил тебе хитрый тангут. Они поставили меня тут сторожить. Ты только не бойся. Все эти грехи, черти и дьяволы — чистый обман. Ламы, что выдумали эти обряды, нарочно запугивают чертями да дьяволами простых людей, чтобы легче было их обирать. Не чертей надо бояться, а этих людей. Недавно этот жадный тангут при мне разговаривал со своим учеником. Он думал, что я не понимаю тибетского языка. А я еще в молодости ездил в Тибет и знаю их язык. Они договорились, что доведут тебя до окраины хошуна и там ограбят. Вот почему они стараются, чтобы тебе дали побольше золота, серебра и другого добра. А больше всего им хочется получить твой череп. Это для них дороже всех драгоценностей. Поэтому будь осторожен. Рябой, ученик этого тангута, говорил, что доведет тебя до границы хошуна, а там прикончит. Но ты не теряйся. На твое счастье, нойон решил, что я поеду с рябым тибетцем провожать тебя. Этот тангут, который охотится за твоим черепом, считает нас смирными, как овцы, и глупыми, как быки. Ничего, узнают, кто из нас прав. Только будь осмотрителен, сынок, и не подавай виду, что ты разгадал их черный замысел. Помни мудрую пословицу: «Пусть в твоей груди пожар, а дыма через нос не выпускай».
Вдруг старик начал громким гнусавым голосом читать молитву, хвалу основателю желтой религии Дзонхаве. Затем Насанбат услышал чьи-то шаги.
VII
Изгнание к духам
Обряд изгнания к духам подходил к кульминации. Тревожный, словно плач, звук трубы, сделанной из большой берцовой кости, удары огромного барабана, расписанного пестрыми разводами, раздававшийся время от времени протяжный звук раковины заглушали голоса лам, которые читали священные книги, надев специально для этого ритуальные шелковые одежды.
Но вот подошло время гадания.
Показывая Насаноату, как нужно бросать кубик, рябой тибетец бросил небольшой кубик и, растопырив пальцы, показал, что выпало пять очков. Насанбат, одетый в вывернутую мехом наружу козью шубу, с размалеванным белой и черной краской лицом, держал в руке пушистый хвост яка. Он начал гадать на большом, грубо раскрашенном деревянном кубике, на каждой грани которого стояло по одному очку. Трижды бросал он этот кубик, и трижды выпадало одно очко. Тогда юноша, словно рассердившись, с силой бросил его оземь, кубик отскочил и ударил в грудь тибетского астролога. Раздался испуганный крик. Исступленно завыли трубы, загрохотали литавры, барабаны. Низким басом угрожающе взревела трехметровая медная труба, заглушив все другие звуки, и тотчас человек, который как дзолик изгонялся к духам, бросился бежать на юго-восток, туда, где из промасленной сухой травы и тонких сухих жердей была сложена пирамида.
Ламы последовали за ним. Как только ламы, что несли портрет князя и «сор», приблизились к пирамиде, астролог дрожащими коричневыми руками взял «сор» и закружился в танце. Полы его одежды развевались, и казалось, что это машет крыльями огромная птица. А жуткий череп будто хохотал скаля зубы и зияя глубокими кроваво-красными глазницами, и чудилось, что над степью мечется гигантская летучая мышь с черепом в пасти. Приблизившись к костру, тибетец сделал несколько заключительных прыжков и наконец бросил «сор» в подожженную пылающую пирамиду. В тот же миг прогремел залп из винтовок, берданок и кремневок. Затем астролог поднял рог заклятий с развевающимся черным хадаком, прочитал молитву, отгоняющую демонов и духов смерти, и трижды взмахнул рогом. Все, кто сопровождал «сор», направились обратно. Обряд жертвоприношения был закончен. Духи смерти, которые пришли за душой нойона, получили выкуп.
Вечером следующего дня Насанбат, солдат Балдан и Самданбазар, прихватив запасных коней, удалились по направлению к Тибету.
Через два дня к заходу солнца они добрались до границы соседнего хошуна. Тут путники остановились, и Самданбазар, передавая солдату запасного коня, сказал:
— Я провожу этого человека за перевал. На перевале я прочту молитву и окроплю дорогу молоком и благословлю юношу в путь, а ты дай отдохнуть коням и подожди меня здесь.
Выслушав тибетца, старый Балдан обратился к Насанбату:
— Я тоже хотел бы искупить свои грехи. Но у меня, бедного человека, нет ни золота, ни серебра. Только конь, ружье, да и те казенные. Дэл мой тебе не нужен. Я подарю тебе кнут. Не обижайся за скромный подарок. Хороший кнут в дороге — для мужчины оружие. А этим кнутом я убивал волков. Будь осторожен в путы, сынок. Береженого судьба бережет, говорят люди! — И старик, незаметно подмигнув юноше, низко поклонился. Взяв кнут из рук солдата, Насанбат почувствовал, что рукоятка его необычайно тяжела. Он догадался, что внутри залит свинец. Насанбат тепло попрощался со старым солдатом.
Всадники тронули коней и вскоре поднялись на перевал. Тибетец подъехал к обо — пирамиде из камней, возле которой путники, по обычаю, останавливаются, чтобы совершить приношение духам, и начал читать молитву и брызгать вокруг молоком. А Насанбат жадно устремил свой взгляд на северо-запад. Он увидел желтую холмистую степь, ярко освещенную косыми лучами заходящего солнца. Ее перерезала гора, подернутая вдали голубой дымкой. Насанбат знал: за этой горой снова тянется степь, за ней — опять гора, а за той горой раскинулась такая ширь, которой и конца нет. «Где-то там мое родное кочевье», — подумал юноша. Эта мысль заставила сжаться его сердце. Он вдруг остро почувствовал аромат стенных трав и цветов, привычный запах горящего аргала. «Уж не ветер ли принес сюда запахи родного кочевья?» — подумалось ему. В это мгновение он услышал за спиной шорох — кто-то осторожно подкрадывался сзади. Насанбат обернулся — перед ним стоял тибетец. На широком лице застыла холодная улыбка. Юноша вспомнил предупреждение доброго старика Балдана и насторожился.
— Смотришь на родные края, на землю, по которой когда-то скакал? — заговорил Самданбазар. — Ничего, не горюй, скоро кончатся все твои печали, все невзгоды, все кончится. Едем, я тебя провожу к перевалу.
Они тронули коней.
Вдруг юноша заметил, что конь тибетца словно бы отстает. Он догадался: враг хочет нанести ему удар со спины. Насанбат сделал вид, будто рассеянно смотрит вокруг, а сам искоса бросил взгляд на ламу: тибетец придержал коня и, прищурив глаза, приготовился для удара, крепко сжав в руке кнутовище.
«Ждать или ударить первым?» Но не успел Насанбат ничего решить, как конь его вдруг испуганно рванулся вперед. Раздался свист кнута — и шею юноши полоснуло будто огнем. Насанбат мгновенно перебросил повод в левую руку и повернулся к врагу. Он увидел перед собой искаженное лицо взбешенного неудачей тибетца. Самданбазар снова размахнулся, чтобы нанести удар, однако на этот раз Насанбат успел его опередить. Второпях он сначала лишь слегка задел тибетца по носу. Но тут же, потеряв самообладание, принялся его избивать тяжелым кнутовищем. Самданбазар корчился на земле от боли.
— Пощади меня, не убивай! — молил тибетец, глотая кровавую слюну. — Солнце свидетель, я расскажу тебе всю правду! Мой учитель велел мне убить тебя и принести ему твой череп. Он хотел сделать из него драгоценную чашу, какие бывают лишь у высших лам в Тибете. И я собирался исполнить его приказ. Я… я… Пощади мою жалкую червеподобную жизнь! Я отдам тебе все золото… У меня на шее мешочек с золотом… Но моя правая рука перебита, и я сам не достану его. Брат мой, пожалей меня!.. Нет уж кто истинный дзолик, так это я! Пощады же меня, несчастного! — стонал тибетец, с нескрываемым страхом наблюдая за движениями Насанбата.
Юноша спрыгнул на землю, дрожащими от волнения руками стреножил своего копя и, натянув поводья, прикрепил их к луке седла; к седлу он привязал и другого коня. Затем он подошел к тибетцу. Самдапбазар успокоился: он видел, что Насанбат пристегнул свой тяжелый кнут к седлу, значит, не думает убивать его.
— Золото здесь, у пояса… О, небо покарало меня! — причитал тибетец.
— Мне не нужно твоего золота. Я не такой жадный, как ты и твой учитель. По правде говоря, тебя следовало бы забить насмерть. Но я не хочу марать о тебя руки. Ты сам поймаешь своего коня?
— У меня рука сломана, — простонал тибетец.
— Ладно, я помогу тебе.
Насанбат быстро поймал коня, щипавшего траву у дороги, и подвел его к рябому монаху. Тот продолжал стонать, поглаживая повисшую как плеть правую руку.
— На, возьми своего коня, — сказал юноша.
— Будь благословен! Пусть хранят тебя боги и небо! — воскликнул Самданбазар. — Твоя душа благородна и бела, как молоко! Пусть солнце будет свидетелем, я признаюсь тебе во всем до конца. Я собирался убить тебя ножом в тот момент, когда ты наклонился бы ко мне за золотом, которого у меня нет. Ох, ведь я всего только бедный послушник богатого учителя! Я служу ему, как верный пес, как выносливая лошадь. Учитель накажет меня за то, что я не привез ему драгоценный череп. Ну и пусть! Твоя благородная душа раскрыла мне глаза и в прах развеяла все десять черных грехов, закрывавшие мне свет. Говорят, ружье разбойника через три года начинает стрелять в своего хозяина. Я верой и правдой служил своему учителю тридцать лет. Но теперь я устрою ему такое, что, проживи он пятьсот жизней, и тогда не забудет. Ты не руку мне сломал, а дал знать, что чаша прегрешений моего учителя переполнена.
Тибетец еще сильнее застонал и заплакал навзрыд.
Из-за перевала послышался топот. Это прискакал старый Балдан. Взглянув на Самданбазара, он спросил:
— Что случилось? С коня упал, что ли?
— Нет, я хотел убить этого человека, но небо покарало меня, — ответил лама и со слезами на глазах попросил перевязать ему руку. — А-ра-ра-ра! — Тибетец завопил от нестерпимой боли, лицо его побелело, и он упал без сознания.
VIII
Встреча с ученым — радость на всю жизнь
Путешественники остановились в Харабалгасуне, в этом безлюдном крае, где высятся лишь развалины величественного древнего города. Солнце клонилось к закату. В лагере царило оживление. Русские и монголы дружно хлопотали возле лошадей и верблюдов. Крепостные стены древнего уйгурского города с десятого века, навернок, не слышали такого шума. Русская и монгольская речь, ржание лошадей, верблюжий крик эхом отзывались среди безмолвных развалин.
Стоянку выбрали на заросшем травой древнем валу. Поставили юрту для начальника экспедиции академика Радлова. Рядом с его юртой раскинули две палатки: русскую казачью и пеструю монгольскую. Старый ученый по-юношески проворно поднялся на древний вал.
— Ну вот мы и приехали в гости к хану Буку. Приветствуем тебя, Хара-балгасун! — Затем, повернувшись к Батбаяру, который только утром присоединился к экспедиции, он через переводчика Федора Осокина спросил: — Батбаяр-гуай, знаете ли вы, чей это был город?
— По-разному толкуют. Старики говорят, что здесь стоял большой уйгурский город.
— Правильно, дорогой мой, правильно. Здесь была столица уйгурского государства. А что это было за государство, не слышали?
— Слышал я, что, до того как у монголов свои сутры появились, они читали уйгурские книги. А когда я был в городе Синине, мне рассказывали, что в Тибете тоже живут уйгуры, только желтые. Это говорил и Самданжамба. Они говорят на монгольском языке. А еще есть черные уйгуры. У этих речь похожа на речь синьцзянских уйгуров. Слышал я еще, что у озера Хубсугул тоже обитают уйгуры-оленеводы. Эти ничего не знают — ни своей истории, ни письменности. Но вроде и они пошли от давних уйгуров.
— Вполне возможно. Древние уйгуры жили в этих местах еще до Чингиса. А кто такой Самданжамба, о котором вы только что упомянули?
— Старый проводник, очень хороший человек. Он был проводником у Потапина, с которым и я два раза встречался.
— А-а! Значит, это тот самый Самданжамба, которого знают все ученые? А супругу Потапииа, Александру Васильевну, вы тоже встречали?
— Как же, как же! Добрая такая женщина. Высокая, с голубыми глазами.
— Да, да! Супруги Потанины — прекрасные люди. Сейчас они готовятся к новой экспедиции. А это что такое? Обелиск? — вдруг воскликнул ученый и торопливо подошел к большому гранитному памятнику. — Вот, Батбаяр-гуай, смотрите, — обратился Радлов к старому монголу, — это уйгурская надпись, буквы похожи на ваши, монгольские. А вот это китайская надпись. Эти письмена — рунические…
Переводчик не мог, однако, передать все, что рассказывал академик. Он был простой толмач, умел вести разговор об обыденных вещах, мог расспросить о дороге, знал названия некоторых мест, рек, озер, но для перевода более сложной речи знал язык недостаточно. Оказавшись в затруднительном положении, Осокин смутился и, чтобы как-то скрыть свою неловкость, сказал:
— Господин начальник, ваша юрта готова. Местные жители узнали, что прибыли путешественники и хотят приветствовать вас.
— Ну тогда пойдем. Пригласите их в мою юрту, — попросил Радлов.
Местные жителя встречали гостей по монгольскому обычаю: принесли горячий чай, пенки, сушеный творог и другие кушанья, приготовленные из молока.
К ученому обратился старый монгол с аккуратно подстриженными усами.
— Мы узнали, что к нам приехали русские ученые, и решили встретить вас. Мы люди простые, темные, пасем свой скот в степи и далеко в горы не заходим. Мы очень почитаем ученых людей, хотя и не умеем с ними вести разговор, ведь мы словно дети. Мы пришли сюда, чтобы предложить вам свою помощь. Летом у нас молока вдоволь, и вы можете каждое утро брать его у нас. Если хотите, мы сами будем привозить его сюда.
— Спасибо за доброе слово, дорогие друзья. Мы с удовольствием будем брать у вас молоко, — отвечал Радлов.
— Маньчжурские чиновники из Урги приказали ничего вам не показывать. Мы знаем также, что они послали своих людей следить за вами. Но мы от вас ничего не скроем и расскажем все, что сами знаем, о старинных городах, курганах и могильниках. Мы понимаем, что вы, ученые, приехали к нам из-за тысячи земель не за наживой, как жадные китайские торговцы, ростовщики и маньчжурские чиновники. Наши араты хорошо думают о вас…
— Мне очень приятно, что вы понимаете нас, — ответил ученый. — Прошу вас, отведайте русских угощений. Это верно, мы приехали сюда не ради личной выгоды. Мы хотим изумить старинные памятники пашей страны, имеющие большое значение для науки и общечеловеческой культуры. Федор, прошу вас перевести так, чтобы все поняли, — обернулся Радлов к переводчику.
— Слушаюсь, господин начальник, постараюсь, хоть и трудновато будет. В вашей речи есть такие слова, которые мне переводить еще не приходилось, — огорченно вздохнул Осокин.
Один из стариков, сидевший у двери, неожиданно спросил:
— Уважаемый человек, а у вас много скота?
— Нет, скота у нас нет.
— А чем же вы богаты?
— Книгами.
— У нас тоже есть поговорка: самое большое богатство — знание, среднее богатство — дети, последнее богатство — скот. И это правильно.
— Мудрые слова, — подтвердил Радлов и обратился к переводчику: — Поблагодарите наших гостей за угощение и раздайте им хадаки. Что же мы подарим старейшему по случаю радостной встречи?
— Подарите ему огненное стекло, это ему, наверное, понравится, — сказал Осокин.
— Вот и хорошо. Кстати, у меня есть запасная лупа.
Он достал лупу и, протянув ее старшему из скотоводов, сказал:
— Мы дарим вам это стекло на память о встрече с нашей экспедицией.
Старик в знак уважения поднес лупу ко лбу, торжественно произнес:
— Этот дар будут хранить мои дети и внуки в память о том, что их отец и дед дружили с русскими учеными. Ученый Тимковский в год железного дракона подарил моему деду русскую саблю. Ее мы храним до сих пор.
— Тимковский? Значит, он вашему дедушке подарил саблю в восемьсот двадцатом? В его дневнике было записано, что к нам, русским, монголы относятся дружелюбно, не так, как маньчжурские чиновники. Мой дорогой друг, я весьма признателен вам за ваши теплые слова!
В этот вечер Федору Осокину пришлось немало потрудиться. Ученый рассказывал любознательному Батбаяру историю древних народов Центральной Азин. С напряженным вниманием слушал рассказ ученого старый монгол.
Под конец Батбаяр сказал:
В некоторых старых книгах и в «Хрустальных четках» написано, что на северо-востоке есть государство, где живут люди с собачьим обличьем, и мужчины и женщины; судя по всему, находится оно на русской земле. Скажите, есть такое государство?
— Такого государства нет, — ответил Радлов. — Это, очевидно, искаженное описание быта северных народов, которые ездят на собаках и носят одежды из шкур разных пушных зверей. В старые времена, когда географию знали плохо, по всей Европе, да и в России ходила легенда, будто существуют такие люди. А кроме того, считалось, что вокруг солнца вращается большая гора и что именно это вызывает смену дня и ночи. Но все это только выдумка, — закончил ученый.
— Раньше у нас говорили, что царь камней живет в Китае, царь железа — в России, а царь книг — в Тибете. Теперь я думаю, что царь книг живет не в Тибете, а в России, — проговорил старый Батбаяр. Он горячо поблагодарил ученого за рассказ и, пожелав ему спокойной ночи, вышел из юрты.
Утром Батбаяр пришел проститься с почтенным ученым и подарил ему хадак.
— У нас говорят, что день встречи с ученым — память на всю жизнь, — сказал старик. — Мне выпало счастье встретиться с двумя большими русскими учеными — с вами и Потаниным. От обоих я услышал много примечательного. Этих встреч с добрыми людьми я не забуду. Мы, монголы, сильно отстали от других народов, но мы надеемся, что русский народ, русские ученые помогут нам стать наравне с другими. Позвольте передать вам этот священный белый хадак и с ним самые высокие чувства глубокой сердечности и высочайшего уважения к русскому ученому от простого скотовода. Пусть исполнятся все ваши желания, высокочтимый путешественник, пусть светит ваша наука, как сто тысяч солнц, пусть она станет волшебным драгоценным камнем чиндамани, который исполняет любое желание. Да будет так! — закончил Батбаяр свое пожелание.
— Я очень благодарен за добрые пожелания! Я верю, что придет день, когда дорога к знаниям откроется и перед вашим одаренным и трудолюбивым народом, — отвечал академик. — Пока для приобретения знаний нет иного пути, кроме как монастыри и храмы. Остается лишь пожалеть, что молодым пока закрыта дорога к подлинному знанию. Но придет время, и монгольские юноши наравне с русскими, французскими, итальянскими и другими будут учиться, будут иметь возможность избрать любую специальность и отдавать ей все силы. Я думаю, что ото время не за горами. Может быть, кое-кому из нас посчастливится увидеть своими глазами монгольских врачей, инженеров, монгольских Ломоносовых… Федор, — повернулся старый ученый к переводчику, — скажите Батбаяр-гуаю, что первый русский ученый Ломоносов был сыном простого крестьянина и что из монголов, живущих в нашей стране, вышел известный ученый-востоковед Доржи Банзаров.
Радостная улыбка осветила лицо Батбаяра, когда ему перевели эти слова.
— Да, да! — продолжал Радлов. — Я мечтаю о том времени, когда мы будем помогать вам и когда с гордостью будем называть имела своих учеников из среды вашей даровитой молодежи. Мы будем гордиться том, что русские раньше других пришли на помощь монголам. Мой дорогой Батбаяр-гуай, мы с вами мечтаем об одном и том же.
— Пусть сбудутся ваши добрые пожелания, — с воодушевлением произнес старый скотовод.
Батбаяр возвращался домой, преисполненный радости. Он был очень доволен встречей с русскими. Но, как говорится, где день, там и ночь. За дурными вестями и скакун не угонится. Уже в соседнем кочевье Батбаяра настигла страшная весть о том, что сын его отдан в жертву ради спасения жизни нойона. Батбаяр повстречал в пути солдата Балдапа, который подробно рассказал ему о злоключениях Насанбата и о его смелости. Старик немного успокоился, но грустные думы не покидали его всю дорогу. «Плохо, ой, как плохо! Народ томится под гнетом лам, нойонов, чиновников и торговцев, он бесправен, как раб. Что будет, что будет? Сказать небу — оно далеко, сказать земле — она глуха. Когда же взойдет солнце и для нас, простых аратов, что кочуют в поисках счастья по безлюдным степям и зиму и лето — круглый год?»
Батбаяр ехал и все время думал о том, как было бы хорошо, если бы сбылись пожелания русского ученого. Незаметно он миновал последний перевал. Отсюда уже была видна его юрта. Здесь он спешился, по привычке положил на обо несколько волос из конской гривы, достал трубку, с которой не разлучался ни в горе, ни в радости, и, задумавшись, поднес ее ко рту.
«Не приснился ли мне этот счастливый день, когда я вошел в юрту русского ученого, и не тяжелый ли сон — сегодняшний день, который наполнил мое сердце печалью?»
IX
Нойон виляет языком, как собака — хвостом
Джамба охотился в живописных горах Арцохиот, когда увидел вдали трех всадников. За ними медленно брел запряженный верблюд. Джамба присмотрелся и узнал, что это те самые путешественники, которые интересуются древними развалинами. По одежде можно было определить, что двое из них русские, а третий монгол. Джамба направился к ним. Когда он подъехал ближе, его опытный глаз сразу заметил, что верблюд и лошади устали, видно, прошли по каменистой дороге немало.
— Здравствуйте, благополучен ли ваш путь? — приветствовал Джамба почтенного вида русского старика, бедно одетого монгола-ламу и еще одного русского, который оказался переводчиком.
— Благодарствуем, а как вы?
Русский старик что-то сказал переводчику, и тот, обратившись к Джамбе, спросил:
— Наш начальник интересуется, как ближе проехать к ставке Сайн-нойон-хана.
— Если вы будете держать путь по этому ущелью, то сегодня к вечеру доберетесь до ханского хурана. Но я вижу, ваши лошади и верблюд притомились и, наверно, не дойдут туда до восхода солнца. Сейчас в хуране гостит Ламын-гэгэн. Завтра хан провожает его, — ответил словоохотливый Джамба, с любопытством разглядывая путников.
— Как фамилия вашего начальника? — наконец спросил он переводчика.
— Ядринцев.
— А тебя как зовут?
— Федор.
Из дальнейшего разговора он узнал, что встретился с одной из групп большой русской экспедиции, прибывшей в Хара-балгасун.
— Вот диво! — воскликнул Джамба. — Едете по важным делам, а вид у вас как у бедных богомольцев! Наши чиновники и начальники так не ездят. У нас есть поговорка: на смирного бога и собака лает. Самый последний писарь китайской фирмы ездит у нас с несколькими проводниками и ямщиками. В пути его кормят жирной бараниной, дают добрых коней, хорошее жилье для ночевки. Знают: путь что не так — побьет. А вы собрались в дальний путь и так худо снаряжены! Если вы даже будете требовать, кто даст вам хороших коней, кто вас послушается?
— Что говорит этот человек? — спросил переводчика Ядринцев и, узнав, о чем идет речь, вмешался в разговор.
— Мы не чиновники и не писари китайских фирм, мы ученые, — сказал он, — и мы не станем ни заискивать перед нойонами и начальниками, ни притеснять местных жителей. Нам не надо, чтобы нас потчевали, как высшую знать.
Джамба смутился от слов русского. Он думал, что ученым по званию положено приказывать да глумиться над простым людом.
Продвигаясь по еле заметной тропе, которую различали лишь зоркие глаза охотника Джамбы, путники въехали в узкое ущелье, где дорожка, извиваясь змеей, петляла между большими валунами. Скалы, теснины, покрытые ковром из мхов и лишайников, порой подходили друг к другу так близко, что пенящаяся Онгин-гол с трудом пробивала себе путь. Чуть приметная тропка вилась и по самому краю скалы, нависшей над бурной речкой.
К вечеру, обогнув еще одну гору, они долго ехали темным сырым ущельем, и наконец им открылась просторная широкая долина, где мирно стояли юрты, пестрели стада овец и коров.
На крыше ханского монастыря в вечернем солнце горели золотые ганджиры. Из монастыря доносились звуки флейт и низкий рокот больших медных труб, согласно звучавшие в час вечернего богослужения.
Путешественники не доехали до монастырского поселка и остановились возле старой закопченной юрты.
— Неужели вы решили остановиться в этом нищем айле, где всего какие-нибудь две козы? — удивился Джамба. — Нет, уж вы как хотите, а я поеду к знакомому ламе.
— А я остановлюсь здесь, — твердо сказал Ядринцев и слез с коня. — Мы устали, и нам не до роскоши. — У него нестерпимо ломило ноги, весь день они ехали по сырой долине, и теперь давал себя знать ревматизм.
Хозяева юрты встретили гостей с большим радушием. Пока женщина, одетая в рваный дэл, кипятила чай с козьим молоком, ее муж помог распрячь верблюда и поставить палатку. Узнав, что Ядринцев страдает от ревматизма, он принес мягкие козьи шкурки и уговорил гостя завернуть в них ноги. Тем временем вскипел чай, и путешественники с наслаждением утолили томившую их жажду. Затем гости отдали хозяйке баранину, которую они привезли с собой, и велели приготовить для всех ужин, чему, надо сказать, обитатели юрты были очень рады. В летнее время даже зажиточным монголам не часто приходилось лакомиться бараниной.
— Говорят, хороших гостей любят и собаки и дети. Вся наша семья благодарна вам, что вы не погнушались бедняками. Мы с самой весны не пробовали баранины и даже вкус ее забыли, — откровенно признался хозяин за ужином. И он поцеловал прикорнувшего у него на коленях малыша. — Еще сегодня утром мы толковали с женой, что придется идти на монастырскую бойню за отбросами.
Гости щедро угостили хозяев бараниной и какими-то необыкновенно вкусными сухарями, так что вся семья наелась в этот вечер досыта.
На следующее утро Ядринцев с переводчиком отправились в канцелярию хошунного управления. Неподалеку от юрты управления они увидели трех заключенных. Грязные, худые, в колодках, они едва держались на ногах. Заметив Ядринцева, несчастные протянули к нему руки за подаянием. Возле них полулежали еще два узника, тоже в колодках; эти не могли даже подняться. Распластав по земле руки, они просили милостыню. Ядринцеву стало не по себе. Он достал бумажник и хотел было дать им немного денег, но переводчик, хорошо знавший повадки надзирателей, предупредил его:
— Деньги у них все равно отнимут, лучше накормите их чем-нибудь. Скажите надзирателям, что вы хотите покормить заключенных. Бедняги только тем и питаются, что им подадут. Дайте немного денег, и мы купим для них все, что можно.
Вскоре посыльный из канцелярии принес в подоле сушеный творог, молочные пенки и от имени Ядринцева роздал все это заключенным. Затем он провел путешественников в канцелярию, которая помещалась в самой большой юрте. И у входа в канцелярию, и в самой канцелярии лежали палки и ремни, которыми наказывали провинившихся.
Прямо против входа, на северной, почетной стороне юрты перед мальчиками-писарями сидел, сложив ноги калачиком, чиновник-лама. Он принял Ядринцева учтиво, угостил его табаком, спросил о цели приезда.
— А-а, так, значит, вы и есть те самые люди, о которых нам сообщили из Урги и Улясутая! — воскликнул лама. — Очень хорошо! Хан велел оказывать вам всяческую помощь. А где ваш главный начальник? — спросил он ученого.
— Начальник экспедиции сейчас находится в Хара-балгасуне. Я еду со своей группой к реке Туин-гол, чтобы исследовать там древние могилы и курганы, — сказал Ядринцев и предъявил подорожную, выданную русским консулом в Урге, и заграничный паспорт.
— Путь оказался очень каменистым, и мы остались почти без лошадей и телег. Не поможете ли вы нам? А также не известите ли вы уважаемого Сайн-нойон-хана, что мы хотели бы нанести ему визит?
— Я сейчас доложу хану, а вы подождите здесь, — сказал чиновник и ушел.
Слуга-монгол принес на медной тарелке лепешки, сушеные финики и чай. Мальчики-писаря, как только чиновник ушел, спрятали свои кисточки, отодвинули доски для письма и, достав из-за пазухи деревянные чашки, стали пить чай, угостили чаем и гостей. Вскоре вернулся чиновник и, сложив приветственно ладони, с важным видом сообщил:
— По повелению хана вам будет дан проводник и два человека для охраны. Насчет подвод решено будет завтра. А сейчас вы можете возвратиться к себе и отдохнуть.
— А когда же я смогу увидеть Сайн-нойон-хана? — нетерпеливо спросил Ядринцев.
— Хан не совсем здоров и сожалеет, что в ближайшие дни не сможет принять уважаемого путешественника, — привычно сложив ладони, смиренно ответил лама. — Хан просит извинить его.
— Если так, то не могу ли я пока ознакомиться с достопримечательностями монастыря?
— Да. Однако внутрь нашего монастыря не пускают чужестранцев. Наши ламы недолюбливают людей, исповедующих иную религию, и поэтому мы даже местных китайских торговцев туда не посылаем.
— Странно! Мне уже не раз приходилось посещать монгольские монастыри, я бывал даже в Эрдэнэ-дзу и никогда никаких препятствий не встречал.
— Хорошо, я попробую еще раз поговорить с настоятелем монастыря и дам вам ответ позже, — сказал чиновник, заметно смутившись.
Возвращаясь в свою палатку, Ядринцев встретил Джамбу. По выражению лица ученого Джамба догадался, что визит в канцелярию хана оказался неудачным.
— Разве я не говорил вам, что на смирного бога и собака лает? — обратился он к ученому. — Я только что из монастыря. Сайн-нойон-хан собирается провожать Ламын-гэгэна. Сейчас они тронутся в путь. Вон, видите, — Джамба указал в противоположную от хошунной канцелярии сторону, — они прощаются.
Действительно, неподалеку стоял небольшой караван — несколько повозок, запряженных рослыми верблюдами. Колокольчики переливчато звенели при малейшем движении животных. Над караваном развевались знамена и разноцветные флажки.
— Смотрите, вон на холмике собрались какие-то люди; верно, оттуда и будут провожать гэгэна! — воскликнул переводчик.
Там, куда указывал Осокин, вокруг пышного шелкового шатра толпились люди, одетые в красные и желтые дэлы, гарцевали всадники. На холмик поднималась тяжело груженная скрипучая повозка.
Пока Ядринцев поднимался от канцелярии до своей палатки, из монастыря вышла процессия. Иерарха провожали с почестями. Впереди шли ламы с шелковыми знаменами в руках, за ними четыре человека несли паланкин. Когда процессия поравнялась с палаткой путешественников, гэгэн, приоткрыв шелковую занавеску, с любопытством посмотрел на стоящего у палатки человека в необычной здесь европейской одежде. За паланкином ехал всадник с большим шелковым зонтом, следом шли ламы и чиновники.
На некотором расстоянии от паланкина на красивом белом коне ехал хан. Издали блестел золотой шарик его головного убора. За ханом теснилась многочисленная свита.
— А вот и сам Сайн-нойон-хан, — сказал Джамба.
— Но ведь хан болен? — удивился Ядринцев.
— Э-э, не говорил ли я вам, что нойон виляет языком, как собака хвостом? Если бы вы прибыли со свитой, как важный нойон, никто бы не осмелился даже взглянуть на вас косо, — сказал Джамба.
— Видно, ваши нойоны и чиновники встречают гостей по одежке, — с заметным раздражением проговорил Ядринцев и, прихрамывая, вошел в свою палатку.
X
У соседей — общие заботы
В середине зимы закрутила метель. С утра повалил густой снег. К полудню ветер усилился, все затянуло белой мглой. Под горой, защищавшей от холодного ветра небольшой хотон, мела поземка. К вечеру разыгралась пурга.
Ветер трепал спутавшуюся гриву и хвост покрытого инеем коня, слепил глаза всаднику, с трудом продвигавшемуся по заснеженной степи. Когда всадник доехал до зимника, укрывшегося у южного подножия каменистой горы, буран заметно утих.
Батбаяр вышел укрыть стельную корову куском дерюги и неожиданно столкнулся с ночным гостем.
— Иван! Это ты?! — обрадованно воскликнул он. — Скорее заходи греться! Смотри закрутило — неба от земли не отличишь. Придется тебе заночевать. Откуда так поздно?
— От Якова еду, — отвечал, спешившись, приезжий. — Но видно, сегодня домой не добраться. Конь заморился, да и я закоченел.
Гость стряхнул снег с шубы монгольского покроя, вошел в юрту, которая то и дело вздрагивала от порывов ветра, и приветливо поздоровался. Юрта была освещена слабым светом очага; перед божницей мигала лампада, и там было немного посветлее. На чугунном тагане в котле варилась баранина с диким луком; от котла шел аппетитный запах, и оттого, что рядом, за тонкой войлочной стенкой, остервенело выла вьюга, ночному путнику, только что вырвавшемуся из плена свирепой непогоды, показалось здесь как-то особенно тепло и уютно.
Гость подсел поближе к огню и начал снимать с усов льдинки, потом протянул к огню руки, ощущая благодатное тепло.
Вскоре, словно по повелению какого-то божества, на столике перед ним появился горячий чай, масло, толокно, молочные кушанья. Хозяйка положила в котел еще несколько отборных кусков баранины, достала из сундука белый кувшин с крепкой молочной водкой. Хозяева не просто принимали путника согласно обычаю, они были ему искренне рады.
Сибиряк Иван и монгол Батбаяр впервые встретились, когда работали вместе у русского торговца Якова, которого местные монголы прозвали Лысый. Ивану пришелся по душе справедливый и прямой Батбаяр, и они крепко подружились — так не всегда дружат и родные братья. И теперь, очутившись в теплой юрте своего друга, Иван блаженствовал. Он выпил водки, с аппетитом поел, однако укладываться спать не спешил. Он знал, что сегодня хозяева спать не лягут, потому что в такую непогоду не оставишь без надзора скот. Он услышал, что они собираются поить мясным горячим пойлом ослабевших коров.
И когда Батбаяр предложил ему ложиться, он ответил, что хочет помочь хозяевам.
— Что ты, что ты! — всполошился Батбаяр. — Мы не позволим гостю в такую пургу выходить из дому. И не думай. Ночь студеная. Как только погаснет огонь в очаге, в юрте станет холодно. Укройся-ка получше вот этой полостью.
Хозяйка постелила войлок, положила на него теплую медвежью шкуру, и после долгих уговоров Иван все-таки улегся. А хозяева пошли присмотреть за скотом.
Иван лежал в тепле и думал о том, какая беспокойная и тяжелая работа у скотоводов, сколько умения и опыта требует она от человека. Но усталость брала свое, и, хоть ветер все еще яростно налетал на юрту, он незаметно уснул, убаюканный завыванием бури.
К утру пурга разыгралась с новой силой. В хотоне остались лишь старая Сурэн, маленький Ширчин и Иван, пережидавший непогоду.
Батбаяр после бессонной ночи решил выгнать скот на запасное пастбище, которое он приберегал на случай бескормицы. Это пастбище было укрыто от холодных ветров скалистой горой, ивняком и мелкими кустами караганы.
Путь к пастбищу проложили верблюды, за ними в сплошной снежной мгле погнали коров и овец. Гнали их так: впереди верхом на белом верблюде медленно двигалась Пагма, а сзади, подгоняя овец, ехали Дэрэн и Батбаяр, тоже верхом на верблюдах.
На пастбище было заметно тише. Из-под тонкого слоя снега показалась нетронутая, еще зеленая у корней трава; закоченевшие, голодные животные с жадностью набросились на схваченную морозом зелень. Скотоводы внимательно следили за тем, чтобы более сильные коровы и овцы не оттесняли слабых.
Домой вернулись вечером смертельно уставшие. Каково же было их удивление, когда у самой юрты они увидели большую копну сена. Оно было старательно накрыто сверху старым войлоком и приперто со всех сторон жердями, выдернутыми из хашана.
Батбаяр принялся было ругать Сурэн, думая, что это она попросила Ивана привезти сено.
— В такую пургу он легко мог заблудиться и погибнуть, — с возмущением выговаривал он старухе.
— Да что ты, я ни о чем его не просила, — оправдывалась женщина. — Не успели вы угнать скот, как он, ничего не сказав, вдруг исчез. Я сначала даже обиделась на него за то, что он со мной не попрощался. А после обеда смотрю — везет на двух подводах сено. Если, говорит, Батбаяр будет ругаться, передай ему: у соседей общие заботы. И уехал.
— Ты-то хоть догадалась поблагодарить его за помощь в такое трудное время? — донимал старуху Батбаяр.
— Еле-еле уговорила взять рубец масла. Сперва наотрез отказался.
— А Джамба был?
— Около полудня приехал на минуту и снова ускакал. Говорит, все лошади пока в целости. Сперва, как началась пурга, около пятидесяти лошадей убежали было в степь, но он догнал их, завернул к табуну и всю ночь сторожил, чтобы ветер не разогнал коней.
— Вот и хорошо, молодец, правильно! В эту ночь многие не досчитаются скота в своих стадах. Не у каждого айла есть укрытое пастбище, как у нас. И не всем встречаются добрые люди, как Иван-гуай. В одиночку ведь нелегко выстоять против этакой бури.
После полуночи ветер поутих, усталые жители хотона успокоились и начали готовиться ко сну.
— Наконец-то старуха метель завязала свои мешки, — облегченно вздохнув, проговорил Батбаяр и пошел еще раз посмотреть на скот. Вернувшись, он шутливо сказал: — Ну, теперь не грех и отдохнуть старым костям.
Тучи рассеялись, показалась луна. Ее серебряный свет залил и бескрайнюю снежную степь, и дышавшие вечным холодом величественные горы.
Наконец ветер унялся, стало совсем тихо. Запорошенные снегом верблюды, коровы и овцы в бледном свете напоминали большие белые валуны, а следы человека казались следами пищухи, ютившейся под этими камнями.
XI
Когда мясо на вес золота — богач становится дьяволом
Занималась заря. Одна за другой гасли звезды, на востоке протянулась красно-золотая полоса, а на западе все более становился диск луны. Над линией горизонта все ярче разливалось сияние, казалось, вот-вот выглянет солнце.
Восьмистенную юрту богача Лодоя окружало несколько маленьких юрт. Над юртами вился сизый дымок, который быстро рассеивался в холодном воздухе.
Лодой, накинув дэл, выбрался из юрты, медленно прошел мимо лежавшего у коновязи большого, посеребренного инеем яка с длинными раскидистыми рогами. Когда, справив нужду, он вернулся в юрту, там уже пахло ароматным чаем. Лодой присел у двери и, поливая себе из медного кувшинчика, умылся, после чего вытер руки и лицо подолом своего дэла.
— Чай готов! — хмуро сказала жена Лодоя, немолодая женщина с изможденным лицом. Она поставила на низенький расписной столик медную тарелку с оставшимся от ужина вареным мясом, серебряную пиалу, медное блюдо с сушеным творогом, пенками и маслом и положила мешочек с прожаренной крупой. Около столика она поставила серебряный кувшин с чаем.
Богач Лодой всегда начинает свой день с плотного завтрака. В пиалу с чаем он кладет нарезанное тонкими ломтиками вареное мясо. Он отхлебывает чай, потом принимается за мясо. Ест он, громко чавкая. После мяса в пиалу насыпает крупу, добавляет масло, пенки и заливает все чаем, отпивая его несколько раз. Крупа тем временем набухает, пропитывается жиром, и Лодой съедает ее, дочиста вылизав пиалу. Наконец, налив еще немного чаю — всего один глоток, — он споласкивает рот и глотает. Теперь остается вытереть рот. Указательный палец привычно оттягивает уголок рта, на помощь приходит большой палец, несколько движений — и трапеза окончена. Столик отодвигается, и Лодой, чуть откинувшись назад, достает из-за голенища трубку, набивает ее табаком и прикуривает от протянутой женой лучины. После нескольких затяжек он выбивает пепел из трубки и снова набирает табак. На этот раз он раскуривает трубку от тлеющего еще пепла. Он курит с наслаждением, затягивается, прикрыв глаза, о чем-то задумавшись.
С вечера он задал работу всем. Пастухам и чабанам указал, на какое пастбище выгнать скот. Стада беспокоили его мало, так как пастбища у него хорошие. Но вот съездить в некоторые айлы нужно: пора готовиться к окоту овец, а там и весенняя стрижка не за горами.
В этом году, хвала небу, овец у него восемь с лишним тысяч. Тринадцать айлов пасут их в страду. Во время окота и стрижки шерсти всегда не хватает рабочих рук. И если не воспользоваться тем, что у некоторых к весне истощаются запасы и они не знают, чем вечером покормить плачущих детей, если в это время не договориться с людьми о работе в горячую пору, то потом их не сыщешь.
— Кажется, трубка засорилась и погасла… Эй, огня!
Трубка снова курится. Лодой сделал еще несколько затяжек, выбил пепел и убрал трубку за голенище.
«Пожалуй, следует навестить детей чабана и узнать, в каких айлах иссякли припасы, и тем, кто из-за голода возненавидел свою жизнь, дать из осенних запасов немного мяса, муки и масла. За это они должны будут помочь во время стрижки овец. Дети и старики всегда говорят правду. Надо выведать у них, что они там едят».
С осени участились кражи, особенно с тех пор, как пришел срок погашения процентов по долгам торговой фирмы. Из табуна дзалана Гомбо угнали двадцать лошадей, здесь — девять; ничего не поделаешь, пришлось ехать на поклон к этому старому конокраду Лузану и просить, чтобы он помог найти лошадей. Да еще подарки везти. Он обещал помочь. И ведь действительно вскоре вернул Лодою его любимого иноходца. На нем еще были видны свежие следы от седла. Скорее всего, сам Лузан и украл его. Можно было бы затеять с ним тяжбу, но как докажешь? Ведь вор, хоть пытай его, хоть не пытай, все равно не признается, что украл. Дошло до того, что увели лучших коней из табуна самого Сайн-нойон-хана. Точно дань им платишь. Поймать бы этих конокрадов, отхлестать до полусмерти ремнями, а потом упрятать в тюрьму и живьем там замуровать. Но где улики? Лодой в бессильной ярости скрежетал зубами.
Поймав удивленный взгляд жены, он грубо прикрикнул:
— Эй, вы там, оседлайте серого!
Уже сидя в седле, он заметил, как тщательно девушки и женщины чистят для скота зимник, самодовольно подумал: «А все-таки хороший я хозяин!» — и поехал искать маленьких чабанов.
В степи ему встретились трое ребят со старыми корзинами на плечах. Лодой узнал одетых в грязные латаные дэлы давно не мытых, чумазых малышей. То были дети бедной Пэльже. Натянув поводья, он остановил лоснящегося от сытости коня и, приподнявшись в седле, заглянул в корзину старшего.
— Откуда вы несете эту падаль? Ее даже собака нюхать не будет! — воскликнул он.
— Мы за серой сопкой нашли этого дохлого джейрана. Мама болеет, а есть нечего. Сегодня утром она сказала: «Слышите воронье карканье? Это они падаль почуяли, идите на их крик».
— Теперь нам есть из чего сварить суп, — добавила девочка, кивнув в сторону серой сопки.
Младший из мальчиков зло сверкнул глазами.
— Эй ты, щенок, чего косишься, как волчонок?!
Мальчик молча отвернулся и, с трудом взвалив на плечо тяжелую корзину, неуклюже зашагал в своих не по росту больших рваных гутулах.
«Ишь как глянул, — подумал Лодой, — сразу видать: в своего паршивого отца пошел, недаром я выгнал его за плохую работу. Взгляд точь-в-точь отцовский».
— Верно говорят: от горелого дерева — сажа, а от пакости — пакость, — прошипел Лодой и тронул коня. За серой сопкой он встретил двух девочек. Они пасли овец и коз.
— Мать дома? — спросил Лодой.
— Дома.
— А ну, скажите, что вы ели вчера вечером?
— Пили пустой чай.
— А сегодня утром?
— Вчерашний чай подогрели и пили. Да еще на всех один хурут разделили.
— А много у вас хурута?
— Мама считала в мешочке и сказала, что кончается.
— Тогда скажите своей матери, чтобы она пришла ко мне. Я дам ей немного мяса, масла и муки, а потом она поможет мне во время стрижки овец. Поняли? Да передайте ей, чтобы она приходила побыстрее. Иначе я найму других. Вот вам по хуруту. Жалею я вас, желторотых птенцов. Так и скажите матери, что только из жалости к вам я хочу ей помочь. Поняли? — переспросил он еще раз и поскакал к другим маленьким чабанам.
Вскоре Лодой разведал все, что ему было нужно. К некоторым беднякам он даже сам заходил.
Весной, когда кончаются скудные запасы, бедняки под угрозой голода принимают любые условия Лодоя, идут в кабалу за котелок муки и кусок баранины. Чего только не приходится терпеть бедняку, у которого так мало скота, что за целое лето он не может заготовить еды на зиму. К весне дети начинают пухнуть с голоду. Плачущих детей приходится обманом укладывать спать: поспите, дескать, пока не уварится мясо, а там вас разбудят. Занимают у кого только можно, дрожат над каждым куском и делят его на равные дольки между детьми. Недаром с давних пор среди монгольских ребят ходит мрачная поговорка: «Когда мясо редкость, и мать превращается в черта».
Бедная мать! Опухшая от голода, в холодной юрте, она всей душой хотела бы, чтобы мясо за столом не переводилось никогда, чтобы оно не было редким гостем, словно какое-то невиданное сокровище, чтобы дети никогда не называли ее страшным именем «черт»! Но что она может поделать! Откуда взять столько мяса, чтобы досыта накормить голодных детишек? У бедняков, имеющих всего пять-десять голов скота, животные весной падают от бескормицы. Какие уж тут запасы! Лишь бы с голоду не умереть.
Лодой возвращался домой довольный: поездка была удачной. Он свернул с дороги в последний айл, чтобы взглянуть на своих овец, которых отдал туда на пастьбу. Приближаясь к айлу, он увидел, как из юрты выбежала женщина и, торопливо сняв шкурку, повешенную для просушки, сунула ее в кучу ветхого войлока. Лодой сразу догадался, в чем дело. Он подскакал к поджидавшей его испуганной женщине.
— Что ты сейчас спрятала? — ехидно спросил Лодой, посматривая на шкурку, краешек которой предательски выглядывал из-под рваного войлока.
— Ничего я не прятала, — смущенно ответила женщина.
— Ничего? А это что? Ну-ка покажи, — потребовал Лодой.
Женщина вынула спрятанную овчинку.
— Разверни. С чьей овцы шкура? — зло допрашивал Лодой.
Бедная женщина начала говорить что-то в свое оправдание, но так тихо, что было только видно, как шевелятся ее губы.
— У тебя что, язык отсох? Думаешь, я не вижу, что это овца из моей отары? Кто ее зарезал? Эх вы, псы поганые! Разве так пасут чужой скот? Сегодня же угоню своих овец. Найдется немало людей, которые с радостью возьмутся пасти мой скот. А твой муж полностью заплатит мне за овцу. Слышишь, что я говорю? — кричал Лодой.
В это время из юрты высунулся сначала костыль, за ним — стоптанные, перевязанные веревочкой гутулы, и наконец показалась сама хозяйка костыля — старушка, одетая в грязный и рваный дэл. Халат еле прикрывал смуглые худые руки. Она подошла к Лодою и, заслонив от яркого солнца глаза, с упреком проговорила:
— Эх, Лодой! Человек вы важный, а унижаете себя из-за какой-то паршивой овцы! За что вы так ругаете бедную женщину? Верно, это ваша овца, ее вчера придавила корова. Видно было, что не выживет она. Вот мы и прирезали ее. Мясо почти все цело, только я вчера взяла маленький кусочек, чтобы сварить себе чашечку бульона, да еще кусочек дала больной девочке соседки. Вот и все.
— Почему же вы вчера ничего не сказали мне об этом?
— Ее зарезали поздно вечером, когда увидели, что она издыхает. Сын мой должен был сообщить вам об этом сегодня, — спокойно ответила старуха, — он еще утром уехал к вам.
— Скажи сыну, чтобы он сегодня же привез мясо.
— Лодой-гуай, что вы будете делать с этим никудышным мясом? А для таких несчастных, как мы, это просто спасение! Если люди узнают, что вы из-за одной тощей овцы так поступаете, все скажут: теперь мясо — редкость и Лодой превратился в черта.
— Это мое дело, наплевать мне, что скажут люди. Стоит вам только раз спустить, как ваши коровы каждую неделю будут давить по овце. Нет, придется своих овец все-таки отдать кому-нибудь другому.
XII
«Божественный» амбань
В ту весну Джамба вместе с земляками отправился в Ургу. Перед отъездом он по обыкновению обратился к знакомому прорицателю и попросил его указать, в какой день и какой дорогой ему лучше ехать. Как прорицатель сказал, так он и сделал. Он заранее откормил зерном своего белого, как крыло лебедя, иноходца, подстриг ему гриву и взял его с собой в подарок богдо Джавдзан-дамбе.
В пути к нему присоединился странствующий монах, который шел пешком в Ургу. Это был крепкий старик. Из-под длинных седых бровей лукаво поблескивали глаза. Джамба усадил монаха на второго верблюда, и тот, пока они ехали, рассказывал ему о деяниях великого богдо, покачиваясь в такт шагам мерно ступающего верблюда, двигаясь стремя в стремя с Джамбой. Неисправимые грешники и бессердечные люди болтают, будто высочайший пристрастен к архи. Но ведь если он и пьет, то пьет неспроста, а во имя бога и во здравие народа!
— Хочешь, я расскажу тебе о чуде, которое произошло с Гуй-амбанем? — предложил монах, повернувшись к Джамбе. — Слушай! Однажды Гуй-амбань ехал на Пекина в Ургу. Ему надоело трястись в повозке, и он решил пересесть на коня. На ближайшем уртоне ему дали самого лучшего скакуна, за которым и ветру не угнаться. Вскоре Гуй-амбань оставил позади всю свиту. Вдруг животное, испугавшись чего-то, шарахнулось в сторону, и амбань упал с коня, но нога его застряла в стремени. Конь в страхе мчался по степи, волоча по земле амбаня. Свита и охрана до смерти перепугались. И тут произошло чудо: все вдруг увидели, как амбань отделился от коня и плавно опустился на землю. Когда свита подскакала к месту происшествия, амбань оказался цел и невредим. Он как ни в чем не бывало снимал болтавшееся на ноге стремя. Начались шумные поздравления, свита превозносила доблесть и мужество своего господина.
— Мое мужество здесь ни при чем, — неожиданно возразил амбань. — Я уже считал себя погибшим, как вдруг ко мне подскакал какой-то молодой лама на белом коне и, отрезав ремень со стременем, бережно опустил меня на землю. При этом он сказал, что ему еще дважды предстоит спасти меня.
Если судить по описанию, лучезарный всадник был не кто иной, как богдо-гэгэн, которого до этого амбань ни разу и в глаза не видел. Люди только качали головами да ахали, дивясь такому чуду.
По прибытии в Ургу Гуй-амбаиь первым делом расспросил приближенных богдо-гэгэна о том, где был и что делал святейший в тот день, когда с амбанем случилось это чудесное происшествие. Ему сказали, что в тот день ничего особенного не произошло. Гэгэн посылал за архи, выпил изрядно и приказал седлать ему белого коня. Так, хмельной, он и помчался в степь. В одной руке у него был кинжал, которым он размахивал на скаку, будто что-то срезая. Вернувшись во дворец, богдо-гэгэн рассказал, какая опасность угрожала жизни амбаня, ехавшего по указу императора, и как он сумел помочь амбаню в беде. Потом он сообщил, что ему предстоит еще дважды спасти амбаню жизнь.
— Неужто все так и было? — с наивным восхищением воскликнул Джамба.
Ничего не ответив, монах продолжал:
— А в другой раз вот что случилось. Однажды на рассвете богдо-гэгэн приказал принести ему чаю. А чай только что начал закипать, его еще и молоком забелить не успели, так и принесли незабеленный. Богдо-гэгэн молча взял кувшин с чаем да и плеснул из него на восток, как раз в ту сторону, где жил амбань. Как раз в этот момент в доме амбаня начался пожар. Люди, которые пытались потушить огонь, после рассказывали, что в это самое время с запада, то есть со стороны дворца богдо-гэгэна, внезапно налетела черная туча, из которой хлынул дождь, и — странно — вокруг вдруг запахло чаем, и пожара как не бывало. Так богдо-гэгэн вторично спас амбаня, — закончил монах. Видно было, что он сам искренне верит во все, что рассказывает.
— А почему этого амбаня прозвали божественным? — спросил Джамба.
— Потому что он не простой человек. И это раньше всех понял всевидящий богдо-гэгэн. А за ним уже и простые люди. Этот амбань сделал много добра в своей жизни. Вначале люди не понимали его и не верили этому маньчжуру. Вел он себя странно. Он не важничал, при встрече охотно вступал в беседу и с богатым, и с бедным, и с нойоном, и с простым человеком. Не кичился тем, что он амбань, министр, и ничем не отличался от самого рядового маньчжура. Правда, водится и за ним слабость, но самая невинная: любит поболтать о хорошеньких девушках. Потом постепенно люди убедились, что амбань человек необыкновенный, человек большого ума, всемогущий и всеведущий, как сам бурхан. Каким образом люди убедились в том, что он необыкновенный человек, я тоже расскажу.
По соседству с амбанем жил бедный одинокий старик. Был у него один-единственный вол, на котором он летом возил воду, а зимой лед с реки. Тем и жил. Но вот однажды осенью какой-то злодей отрезал у этого вола язык. Утром, когда старик вышел из своего дырявого шалаша, он увидел, что кровь натекла лужей, а вол едва дышит; рядом валялся отрезанный язык.
Огорченный старик заплакал, а потом побежал к амбаню за помощью. Тот в это время как раз вышел подышать свежим воздухом. Старик упал к его ногам. Амбань выслушал его и, немного подумав, сказал: «К сожалению, я ничем не могу тебе помочь. Но как сосед советую; пока вол жив, зарежь его и продай мясо на базаре. Лучше ничего не придумаешь». Но старик ведь лишился вола-кормильца! Он совсем потерял голову и принял добрый совет за злую шутку. «Что это за амбань, — сердился он, — не может разобраться и помочь в таком пустяковом деле, не может защитить бедного человека от злодеев!» Амбань сначала слушал его спокойно, но потом вышел из себя. «Вот что, — сказал он, — я тебе дело говорю. Но если ты меня не послушаешь, я прикажу это сделать без твоего согласия. Делай, что тебе говорят, иначе я велю еще и наказать тебя», — сердито закончил он. Перепуганный бедняк побежал домой и тут же прикончил вола топором. А амбапь тем временем велел объявить, что выдаст награду в пятьдесят ланов тому, кто сообщит ему об аратах, зарезавших своего последнего вола.
На другое утро в канцелярию амбаня прибежал известный в тех краях торговец и заявил, что он знает старика, который отрезал язык своему единственному волу, а потом зарезал его. «Вы очень хорошо сделали, что сообщили о преступлении этого негодяя, — сказал амбань, выслушав торговца, и одобрительно кивнул. — Как вас зовут? Где вы живете? Вот вам обещанные пятьдесят ланов». Затем амбань велел позвать старика водовоза. «Скажите, не этот ли старик отрезал язык у своего вола, а потом прирезал его?» — спросил он доносчика. «Этот самый, — без запинки ответил торговец и начал подробно рассказывать, как поздно ночью старик отрезал язык у вола. „Вот как! — притворно удивился амбань. Затем он обратился к старику и, смеясь, проговорил: — Вот он, злодей, который отрезал язык у твоего вола. Сидит рядом с тобой и на тебя же указывает пальцем. Как это можно в темную ночь видеть, чем занимается сосед, да еще укрывшись за юртой? Вот этот человек сам себя и выдал. Награду, что ты получил, сейчас же отдай старику. И еще прикинь, сколько стоит вол на базаре — столько денег ты должен выдать ему“. Напуганный беспримерной прозорливостью амбаня, торговец растерялся и во всем признался. Старый водовоз получил, таким образом, и деньги на покупку вола, и целую тушу мяса. „Поистине мудрый амбань! Не амбань, а сам бог!“ — воскликнул обрадованный старик. С тех пор люди так и стали называть амбаня „божественный“ амбань.
Так, слушая всю дорогу побасенки монаха, Джамба незаметно добрался до Урги. Был срединный месяц весны. В городе над каждой юртой и над каждым хашаном на высоких шестах развевались на весеннем ветру тысячи флажков. На окраине Гандана путники разъехались каждый к своим знакомым и родственникам. Джамба решил остановиться у знакомого ламы в Дзун-хурэне.
Навстречу ему шла вереница запыленных паломников. Они обходили монастырь и вращали расставленные вокруг него хурды, перебирая при этом четки и шепча молитвы. Самые набожные из них ползли вокруг монастыря, словно гусеницы. Среди этих насквозь пропыленных, распластавшихся на земле и молящихся людей был и лама, к которому направлялся Джамба.
В Урге Джамба выгодно продал тибетскому торговцу привезенный товар: мускус кабарги, медвежью желчь и булганских бобров. За это он получил изрядную сумму и решил съездить в Маймачен развлечься, а потом уж преподнести богдо-гэгэну своего любимого белого иноходца. Вечером приоделся, оседлал коня и поскакал в Маймачен. Около русского консульства Джамба не без удовольствия услышал, как русские солдаты хвалили его коня. По пути в Маймачен он встретил одного китайца. Тот ехал на невзрачном старом ишаке. Джамба важно проехал мимо.
— Эй, продай коня! — крикнул китаец.
— У тебя денег не хватит, — заносчиво ответил Джамба.
— А ну, дай-ка мне проехаться на твоем иноходце! Подойдет — никаких денег не пожалею! — попросил китаец.
Джамба придержал коня и подъехал к китайцу. Тот дал ему подержать своего осла, вскочил на коня, тот как пошел, пошел иноходью, да и скрылся из виду. Долго ждал Джамба китайца, совсем замерз на холодном ветру, но тот так и не вернулся. Лишь поздно вечером, когда совсем стемнело, вернулся Джамба в айл, сердитый и смущенный.
Ранним утром он отправился на то же место в надежде встретить китайца… Целый день прождал Джамба, по китайца и след простыл. Иззябший и злой, в сумерках он взобрался на ишака.
„Собирался погулять в Маймачене, — невесело думал Джамба, — а вместо этого… Какого коня обменял на паршивого ишака!“
Сердито нахлестывая ни в чем не повинное животное, он вдруг вспомнил рассказ бродячего ламы о божественном амбане и решил ему пожаловаться на китайца.
Невысокого роста худощавый маньчжур внимательно выслушал простодушного арата и, взглянув на него сквозь толстые очки, спросил:
— Так ты говоришь, что не знаешь того человека, который взял твоего коня? Ну хорошо, не расстраивайся раньше времени. Попробую что-нибудь для тебя сделать. Ты вот что: оставь пока своего осла у нас и наведайся денька через три.
Слугам же он приказал не давать ослу без особого на то разрешения ни воды, ни сена.
„Ну вот, теперь и осла у меня не будет, — подумал Джамба. — И что люди нашли в этом амбане божественного? Просто жадный маньчжур — паршивым ослом не побрезговал! А все-таки через три дня надо сюда заглянуть — попытать счастья“.
К концу третьего дня, как было условлено, Джамба снова пришел к амбаню. Слуга передал, что Джамбе приказано вместе с ним отправиться к реке и напоить осла, которого в эти дни не поили и не кормили.
— А зачем это? — попытался узнать Джамба.
— Таков приказ амбаня, — ответил слуга.
Больше от него Джамба ничего не добился.
Они привели осла к реке, напоили его, настегали кнутом и, сняв узду, отпустили.
— Не понимаю, для чего все это делается! — недоумевал Джамба.
— Так велел амбань. Он приказал держать осла трое суток без корма и воды, затем напоить его в реке, нахлестать кнутом и отпустить на все четыре стороны. Однако осла из виду не терять, а следить, куда он пойдет.
Почувствовав свободу, голодный осел торопливо засеменил по направлению к Маймачену. Джамба и слуга амбаня пошли за ним. Осел уверенно шел кривыми и узкими улочками слободы и вдруг, уткнувшись мордой в калитку одного из дворов, пронзительно закричал.
На крик осла вышел китаец. Джамба сразу узнал его.
— Это он! — закричал Джамба.
Когда китаец увидел Джамбу и слугу амбаня, он изменился в лице. А слуга слез с коня, подошел к китайцу, надел ему на шею цепь и поволок за собой как собаку. Джамба отыскал своего белого иноходца и тут же сел верхом на него.
Чиновники откровенно посоветовали Джамбе отблагодарить мудрого амбаня. Скрепя сердце достал он из висевшего на шее мешочка драгоценный корень жизни — женьшень, купленный еще осенью у одного уйгура-оленевода возле озера Хубсугул. „Вот и погулял в Маймачене, — подумал Джамба, — дорого мне это обошлось“.
Когда Джамба преподнес амбаню редкостный корень, глаза хитрого маньчжура радостно заблестели и он с удивлением сказал:
— У вас, оказывается, растет корень жизни?
Волей-неволей Джамбе пришлось рассказать амбаню, где монголы находят чудесный корень, возвращающий человеку молодость, силу, счастье.
„Хотел подарить этот корень богдо-гэгэну, а достался он маньчжуру“, — размышлял про себя Джамба. Тут он вспомнил рассказы бродячего ламы о том, как богдо-гэгэн спас жизнь амбаню, и решил сам разузнать об этом у маньчжура.
— Дозволит ли уважаемый сайд обратиться к нему с вопросом? Говорят, что однажды по дороге в Ургу вы упали с коня и вас спас великий богдо? — спросил он, взглянув на амбаня.
— Нет, — сухо ответил амбань, — с коня я никогда не падал и никто меня не спасал.
— Говорят еще, что, когда загорелся ваш дом, он был потушен чаем, пролившимся из тучи. Верно ли это? — Джамба решил узнать все до конца. Очень уж было досадно вот так, ни за что ни про что, потерять дорогой женьшень.
— Дом? Чаем? — удивился амбань. — И этого не было. Просто как-то на кухне у меня загорелся мусор, но с огнем легко справились повар и сторож, и без всякого чая.
— И дождя никакого не было? — переспросил Джамба.
Ему не хотелось верить, что и на этот раз он попал впросак.
— Какой там еще дождь? — амбань начал сердиться.
— Я потому, ваша милость, спрашиваю, что один странствующий монах рассказывал мне, как вас спас богдо-гэгэн, когда вы ехали на Пекина в Ургу и упали с коня, и как тот же богдо, плеснув чаем, вызвал чайный дождь, который погасил огонь в вашем доме.
— Я не помню, чтобы богдо-гэгэн проявил ко мне такую щедрость, — пробурчал амбань. — Ну, иди, иди! У меня сегодня и без тебя дел хватит, — нахмурившись, сказал он Джамбо.
XIII
Подарок богдо
Опальный Цэ-гун прежде был в дружбе с Джавдзан-дамбой-хутухтой. Но потом судьба ему изменила. Он потерял расположение богдо, был разжалован и лишен всех званий. Больше того, ему было предписано коротать дни под наблюдением старого надзирателя в глуши, на своих же землях, где ему разрешили держать небольшую отару овец.
Когда-то, в дни богатства и славы, Цэ-гун построил на берегу реки Толы двухэтажный деревянный дворец и подарил его хутухте. С тех пор он и стал одним из приближенных Джавдзандамбы, пользующихся его особым расположением. Но надо же было случиться, что самая молодая жена Цэ-гуна, черноглазая красавица Норов, приглянулась богдо, и Цэ-гун навсегда потерял свою любимую жену.
Однако ничто не вечно в этом мире. Страсть богдо к Норов быстро прошла, и он без сожаления бросил беременную женщину. Джалханз-хутухта, считавшийся земным воплощением Очирвани-бурхана, занял в сердце высочайшего место Норов. Он прибыл по вызову благосклонного и высочайшего и заменил госпожу. Оскорбленный Цэ-гун затаил в своем сердце горькую обиду и жажду мщения. Уж кто-кто, а он своими глазами видел, какую развратную жизнь ведет богдо в тайне от всех.
И вот однажды, когда во владения Цэ-гуна пришли лесорубы и начали валить лес для нового дворца гэгэна, он прогнал лесорубов и отобрал нарубленный лес. Тогда богдо начал против Цэ-гуна тяжбу. Управление ургинского амбаня наказало Цэ-гуна за самоуправство: оштрафовало его на тридцать шесть голов скота. Однако богдо счел это наказание слишком мягким и решил его обжаловать. С протестом к улясутайскому наместнику он послал своего приближенного Аюра.
Аюр, захватив с собой письмо с многочисленными подписями нойонов и учеников богдо, не жалел денег на подкупы и действовал весьма решительно. Он добился специального указа из Пекина, по которому Цэ-гун лишался всех званий и привилегий и отныне становился простым подданным. Отныне ему предписывалось жить в сельской местности. В то же самое время сгорел монастырь Цэ-гуна, расположенный в пади Дэндий Хуанди. Позже люди говорили, будто один из придворных лам богдо поехал осматривать монастырь Цэ-гуна и "забыл" там целую связку горящих курительных свечей. Словом, несчастья сыпались одно за другим на голову впавшего в немилость Цэ-гуна.
Жизнь его стала невыносимой. Даже близко знавшие его нойоны и чиновники теперь перестали замечать опального князя, словно он превратился в человека-невидимку. При встрече они делали вид, что не узнают своего бывшего товарища. А когда он входил в учреждения, чиновники и писаря, прежде пресмыкавшиеся перед ним, становились глухими и слепыми.
Как-то в конце Цаган Сары к Цэ-гуну прибыл курьер от хутухты и передал ему небольшой ящичек.
— Это вам новогодний подарок от богдо-гэгэна, — сказал посыльный.
Над Цэ-гуном в последнее время издевались все, кому по лень, о нем распространяли самые злостные небылицы, каждая собака лаяла на него. Вот почему, получив подарок от богдо-гэгэна, он с благоговением поклонился запечатанному сургучом ящику и растроганно проговорил:
— Хутухта действительно божественное воплощение доброты. Мы с ним затеяли тяжбу, были злейшими врагами, а он простил меня, раба своего, и прислал мне священный дар. Кланяюсь в ноги великому богдо! Да будет прочной его власть!
Цэ-гун радовался подарку, как ребенок. С большими предосторожностями вскрыл он ящичек и внутри обнаружил… ножку тарбагана, воробьиное крылышко и длинный кожаный шнурок.
Содержимое ларца удивило Цэ-гуна. Он хотел было спросить у курьера, что все это значит, но оказалось, что посланец хутухты уже уехал. И Цэ-гун решил посоветоваться с лучшим прорицателем хошуна Ядамом.
Старый лама встретил своего бывшего нойона приветливо. Выслушав его, он тщательно осмотрел содержимое ящичка. Потом вернул ларчик Цэ-гуну, достал резную халцедоновую табакерку, взял щепоть табаку, подумал немного и проговорил:
— Хутухта предлагает тебе умереть. Если хочешь, я объясню подробнее. Подарок означает следующее: ты хочешь бороться со мной, но ты бессилен. Если ты станешь тарбаганом и уйдешь под землю, я и там достану тебя. Если превратишься в воробья и улетишь в небо, я все равно догоню тебя. Поэтому лучше всего умри, удавись на этом шнурке. — И лама добавил: — Никогда не думал я, что этот пьяница тангут такая скотина. Поразительно! Но не лучше ли предложить мир и попросить пощады? — прошамкал он и взглянул на гостя.
— Чтобы я стал унижаться перед этим мерзавцем? Да лучше мне пятьсот жизней пролежать на дне ада, чем просить пощады у этого пьяницы и развратника! Тьфу! Пусть хутухта сам удавится на этом шнурке! — истерически выкрикнул Цэ-гун и, в ярости растоптав ящичек с подарком богдо, выбежал из юрты прорицателя.
XIV
Мамын Дэлэн
[54]
обзаводится банди
[55]
Стрелки больших часов работы монгольского мастера, что стояли в гостином зале дворца, дошли до часа Лошади.
И тотчас у основания круглого циферблата с изображением двенадцати животных пришла в движение фигурка меднолицего надутого ламы. Выкатив белые блестящие эмалевые глаза, он начал бить в маленький гонг.
Главным украшением зала были европейские безделушки, расставленные на резной причудливой формы этажерке из душистого сандалового дерева. Как только на монгольских часах раздался удар гонга, все часы, что были в зале — часы под стеклянным колпаком, будильник с колоколом, часы с кукушкой, настольные, настенные часы, — словом, часы самых известных европейских фирм откликнулись разными звуками: звенел колокол, куковала кукушка, звучала музыка из "Садко", мелодия из "Фауста", слышалась "Аве, Мария" Баха. На монгольских часах отзвенел двенадцатый удар гонга, медно-красный лама, повинуясь движению маятника, застыл, протянув в руке палочку в ожидании следующего боя.
Издалека послышался звон бронзовых колокольчиков. Звук их приближался, и наконец в зал вбежал шут богдо в шелковом доле, подбитом тибетской парчой, с бубенцами на подоле и на плечах, с лисьим хвостом, пришитым сзади. Он открыл сандаловый шкаф, достал золотой графин в форме гуся, налил из него в хрустальный бокал золотисто-желтого ароматного вина и, единым духом осушив его, с петушиным криком побежал в покои богдо.
Около широкой, почти квадратной кровати богдо-гэгэна на маленьком сандаловом столике, инкрустированном драгоценными камнями и перламутром, в графине искрилось вино. Рядом с графином стояла оправленная в золото пиала из обезьяньего черепа. В изголовье, где ножки кровати украшали львы черного дерева, рядом с богато — в пять цветов — расшитыми гутулами лежали желтые шелковые шаровары богдо, а на пушистый алашаньский ковер перед кроватью были брошены еще одни гутулы, юбка и шаровары из коричневого шелка.
Богдо лежал на боку и с увлечением читал тетрадь — часть из старательно переписанного придворным писарем романа "Цзинь, Пин, Мэй". Преждевременно постаревшее от чрезмерных возлияний, морщинистое лицо хутух-ты выглядело болезненным. Толстые сладострастные губы и холодный взгляд выпученных глаз выдавали человека властного, привыкшего повелевать.
Рядом с ним, укрывшись с головой парчовым одеялом, подбитым мерлушкой, лежал молодой банди.
Услышав голос шута, он высунул голову из-под одеяла. У банди было глуповатое лицо, а пухлые румяные щеки и ярко-красные губы делали его похожим на изнеженную женщину.
Это был хувилган Гэндэнпунцаг из Дзун-хурэна, старший лама в храме Дашчоймбол. Он был банди богдо-гэгэна.
Гэндэнпунцаг нараспев проговорил:
— Эй, шут, налей-ка мне того чудесного вина, которое влетает в рот, как золотая пчелка, а выходит, как слон. У меня от вчерашнего голова трещит… Да изобрази что-нибудь посмешнее!
— Что может быть смешнее хувилгана, только что побывавшего в объятиях хутухты? — пробормотал шут, наливая вина в пиалу.
Услышав язвительные слова шута, хутухта улыбнулся.
— Уж не превратился ли ты в черепаху? — обратился он к банди, который то высовывал голову из-под одеяла, то убирал её назад подобно черепахе, прячущейся под свой панцирь.
— Ну, скорей! — повторил шуту хувилган.
Когда тот поднес ему пиалу, он, вытянув шею, отхлебнул глоток и опять юркнул под одеяло. Так он проделал несколько раз, пока не выпил все вино.
— Ну, изобрази наконец что-нибудь!
— Хорошо, слушай. Однажды русские, — начал шут, — пошли на реку Орхон ловить рыбу. За ними поплелся один хувилган, отличавшийся большой жадностью. Он тащился за рыбаками, как собака за дровосеком. Рыбаки начали ловить рыбу, кто сетью, кто на удочку. Хувилган заметил, что у рыбаков есть водка. И вот он стал разглагольствовать, что, мол, готов весь улов скупить и из милосердия снова выпустить в воду, а сам под шумок лакал водку доверчивых рыбаков.
Шут очень ловко изображал жадного хувилгана. Но в этот момент пришли служки убирать постель и умывать своего повелителя. Они принесли серебряный таз и кувшин — подарок русского царя, душистое, пахнущее сандалом мыло и начали растирать мускусом богдо и его банди. Закончив утренний туалет, богдо и хувилган приступили к завтраку, причем каждое новое кушанье, подаваемое к столу, слуги сопровождали поклоном.
К концу завтрака в комнату вошел привратник богдо и, молитвенно сложив руки, поклонился. Он доложил, что прибыло множество шабинаров, которые с самого утра ждут благословения гэгэна. Среди них простолюдин, который привел в подарок богдо белого иноходца, и еще лама-послушник, он принес в дар красивый бронзовый колоколец, отлитый мастерами хошуна Далай-гуна.
— Этих двоих удостоить моего благословения, а остальные пусть молятся снаружи, — резким голосом приказал богдо и принялся за свой любимый бульон из воробьиного мяса с тонкими приправами, который восстанавливал силу дряхлеющего тела. Такой бульон во всей Урге умели приготовить только три человека: старый китайский врач, умелец Ван и Норов — жена опального Цэ-гуна, бывшая любовница богдо.
"На этот раз бульон получился очень вкусный, — подумал богдо, — но все же не тот, что готовила Норов. Та умела сварить такой вкусный бульон, что сразу чувствовалось: он приготовлен руками любящей женщины. А сегодня, видно, варил китаец. Чувствуется, зелени положили больше, чем мяса".
Богдо спросил у служки, кто варил бульон, и, узнав, что его действительно готовил старый китаец, улыбнулся, довольный: по вкусу блюда он узнал повара.
Лама-привратник принес серебряный жезл, рукоять которого была выточена в виде головы чудовища с широко открытой пастью. Из пасти свешивался цилиндр с молитвами, к рукояти жезла были привязаны хадаки.
Служка низко поклонился богдо и передал ему жезл.
— Получай! — сказал богдо, протянув шуту концы длинных хадаков.
— Я спляшу перед богдо-гэгэном пляску детей неба! — крикнул шут и, схватив хадаки за кончики, пустился в пляс. — Если божественный гэгэн не желает ударить меня жезлом по голове, то пусть благословение снизойдет на меня через место, расположенное значительно ниже, — сказал после нескольких затейливых пируэтов шут и уселся на хадаки.
— А я-то и не подозревал, что получаю ваше благословение хадаками, побывавшими под шутом, — усмехнулся банди.
— После того как ты побывал в моих объятиях, ты заметно поумнел, — рассмеялся богдо.
— Правду говорят, что рядом с золотом и латунь ярче блестит. Досточтимый хувилган, ведь вы же получали днем благословение от ханши Норов, на которую благодать хутухты нисходила ночью! — поддел ламу шут. В угоду богдо банди подобострастно засмеялся.
В это время вошел сойвон. Почтительно поклонившись богдо, он доложил:
— Простолюдин Джамба из сайннойонханского аймака, который привел вам в дар белого иноходца, и ничтожный дзун-хурэнский шаби Самдан, по прозвищу Мамын Дэлэн, преподнесший бронзовый колоколец с трезубцем, ждут вашего благословения.
Богдо с трудом поднялся и отправился в молитвенный зал, где его ждали четыре сойвона. Они одели хутухту в парадное, расшитое золотом одеяние и усадили на трон в почетной, северной части зала.
По обеим сторонам трона на столиках красного дерева, в божницах, украшенных резьбой и изображениями драконов, стояли золотые и серебряные фигурки бурханов. Перед ними в серебряных ладьях-курильницах дымились благовонные тибетские палочки, горели свечи.
Вся верхняя часть стен была увешана изображениями святых — старинными, работы тибетских и монгольских мастеров, и выполненными в стиле намал, то есть аппликацией на шелке. Они виднелись и за изваяниями бурханов. И лишь на восточной стороне они доходили только до окна. Пятицветные стекла этого единственного окна образовывали линии орнаментов, символизирующие благоденствие и пожелание тысячи лет счастья. Вдоль западной и восточной стен тянулись низкие широкие сиденья, покрытые пестрыми ковровыми подстилками.
Сойвоны, одетые в коричневые шелковые дэлы и перепоясанные через плечо алыми шелковыми полотнищами непомерной длины, с важным видом стояли по обе стороны трона, невозмутимо сохраняя надменное выражение на лоснящихся, жирных лицах.
Богдо в парчовом одеянии и остроконечной желтой шапочке сидел, закрыв глаза, неподвижный, как изваяние.
Неслышно открылась дверь, и стража ввела растерянного Джамбу, ослепленного блеском золота, серебра, драгоценностей и роскошных одежд.
Согласно указаниям служек, он на четвереньках приблизился к живому божеству, трижды поклонился ему до земли, достал из-за пазухи хадак и, затаив дыхание, протянул его богдо.
Хутухта легким ударом руки благословил дарителя, небрежно взял хадак, дунул в него, завязал узлом и повязал его как шарф, ставший теперь талисманом, на шею Джамбы. После этого служка взял из большой серебряной вазы горсть сладостей и сушеных фруктов и, бросив их в подставленный подол Джамбы, приказал:
— Теперь уходи!
Джамба, дабы не повернуться к великому богдо спиной, стал пятиться назад.
— Скорей, скорей, не задерживай! — покрикивали привратники.
В полном смятении он выскочил вон.
В зал, позвякивая колокольчиками, вбежал шут, а за ним вошел лысеющий лама с плоским широким носом и обвислыми пухлыми щеками. Прозвище Мамын Дэлэн как нельзя более подходило к нему.
Лама Самдан трижды поклонился богдо и поднес ему искусно сделанный бронзовый колоколец с ручкой-очиром. Благословив ламу, богдо дал и ему шелковый талисман.
Самдан молитвенно сложил ладони и отвесил еще один поклон: это означало, что у него имеется особая просьба к богдо.
— Что у тебя? Говори! — спросил хутухта.
— Я, ничтожный раб богдо-гэгэна, имел честь пребывать в монастыре Дашчоймбол, учился вместе с хувилганом Гэндэнпунцагом, — начал он. — Юноша был мне близок и дорог, и я мечтаю весь остаток моей жизни провести рядом с ним. Я прошу высочайшего богдо взглянуть на меня очами бога, одинаково любящего всех людей, — с притворным смирением закончил Самдан и дерзко взглянул в холодные глаза богдо. Обвислые щеки ламы выжидательно вздрагивали.
В зале воцарилась тишина. Богдо понял просьбу ламы. Перед его мысленным взором прошли все, кого он любил, кто уступал свое место очередному любовнику: вот стройный, прекрасный сойвон Лэгцэг, погибший в подземелье; вот юный властолюбивый Джалханз-хутухта: вот молодой Сайн-нойон-хан с девичьим лицом… Да разве всех вспомнишь…
Его мысли прервал тяжелый вздох ламы Самдана.
А вот теперь этот просит Гэндэнпунцага… Видно, сильно бушует страсть в несчастном, если он осмелился обратиться с такой просьбой. С каким трепетом ждет он его решения. Хутухта взглянул на Самдана и вдруг решил удовлетворить просьбу этого дерзкого ламы, не побоявшегося грозного богдо. Однако ему не хотелось расстаться и с молодым, нежным, как девушка, хувилганом. "Но этот лама… даже не смог скрыть своей страсти к хувилгану. Ну что ж! Пусть изнеженный хувилган перейдет в руки ламы Самдана", — наконец отбросил он все свои колебания и сделал знак слуге.
— Позвать хувилгана!
Лицо Мамын Дэлэна просияло. Когда хувилган вошел в зал и взглянул на ламу, он сразу смекнул в чем дело.
Тишину нарушил глуховатый голос хутухты:
— Ширэт-лама! С этим бедным шаби вы были связаны в предыдущем рождении. Поэтому и в нынешнем вам придется быть вместе. Отныне ты будешь исполнять его желания.
— Пусть смирение мое и подавление чувств помогут мне обрести счастье в последующей жизни, — сказал покрасневший до корней волос Гэндэнпунцаг и низко поклонился хутухте.
Мамын Дэлэн тоже трижды поклонился богдо до земли. Шут забегал вокруг него и хувилгана, блея по-козлиному. Сойвоны с трудом сдерживали улыбки.
XV
Жезл хутухты столкнулся с джинсом амбаня
Лама, по прозвищу Черный Дондог, закончив переписку молитв для хурдов, расправил плечи, потянулся, желая избавиться от боли в пояснице, потер усталые глаза и глубоко вздохнул. Наконец-то он завершил многомесячный труд. Это тяжкое наказание наложил на него строгий наставник Балданчоймбол-гачин. Во искупление своей вины он должен был сделать два больших хурда — один для монастыря Гандан, другой для монастыря Дзун-хурэн, написать на тридцати трех рулонах тексты молитв для ручных хурдов и бесплатно раздать их тем, кто желал совершить богоугодное дело. Кроме того, Черному Дондогу было предписано ежедневно отвешивать по сто поклонов утром и вечером.
— Думать плохо о богдо — великий грех, — внушал ламе в те дни его старый учитель. — Кто повинен в атом, тому суждены муки на дно самого страшного ил восемнадцати адов. Тому, кто своим телом, языком или мыслями совершил какое-нибудь зло против богдо-гэгэна, не выбраться ил ада в течение многих веков. А нам стало известно, что ты ездил в Пекин, жаловался жадным чиновникам на хутухту и побудил их затеять ревизию казны, оклеветав великого ламу и запятнав его честь. Если ты действительно считаешь меня своим учителем, постарайся искупить свою вину и расскажи всю правду.
И несмотря на то что пекинский чиновник при ревизии казны богдо-гэгэна изобличил казначея и помощников хутухты в незаконном сборе налогов с населения для покрытия расходов распутного властителя, перепуганный Дондог во всем признался. Он рассказал учителю, что он вместе с ламами Оморжавом из сунского прихода, Гуржавом из санганского прихода и приближенным хутухты сойвоном Лэгцэгом подали жалобу в маньчжурскую Палату внешних сношений. В жалобе они написали, что хутухта с шандзотбой незаконно обложили население единовременным налогом, который пошел на подарки общей любовнице богдо-гэгэна и его казначея.
Слушая Черного Дондога, гачин-хамба хмурился, на лице его застыло суровое выражение. А Дондог продолжал рассказывать, как, сговорившись со своим единомышленником, он поехал в Пекин к священнослужителю Лу из монастыря Юн-хо-гун и сообщил ему, что с ведома богдо-гэгэпа шандзотба собрал с населения сто шестьдесят тысяч ланов и что на эти деньги были куплены для Юмнэрэн — общей любовницы хутухты и шандзотбы — дэл с драгоценными украшениями, жемчужный набор для седла, гутулы, расшитые жемчугом, дорогие кольца, бриллиантовые серьги и браслеты.
Выслушав признание Допдога, учитель в ярости отхлестал его по щекам.
— Тяжким трудом придется тебе искупить свою вину, — сказал он.
Не один месяц переписывал Дондог молитвы. Он закончил почти все, ему оставалось положить последние сто поклонов, как вдруг до него дошла страшная весть: смелый красавец сойвон Лэгцэг, который первым узнал, что хутухта незаконно ввел новый налог, был заточен в темницу и там погиб; остальные его товарищи высланы из Урги, и имущество их конфисковано. Рассказывали, что старый хитрец шандзотба и лама из Амдо тайно отправили в Пекин человека, которому было поручено во что бы то ни стало дать большую взятку и добиться прекращения дела о незаконном обложении населения налогом. А тем временем гачин-хамба добился, что руководители ведомства богдо-гэгэна подписали бумагу, которая свидетельствовала о том, что сто шестьдесят тысяч ланов были собраны не для подарков женщине легкого поведения, а принесены в дар Далай-ламе. Чиновники подтверждали, что эти деньги были добровольно внесены аратами в дар Далай-ламе, Панчен-ламе и Джавдзандамбе-хутухте для укрепления власти маньчжурского богдыхана и счастливой мирной жизни его подданных. Говорили также, что из Пекина уже пришло письмо и ревизоры отозваны обратно.
Лама Дондог представил себе опасность, которая ему угрожала; хорошо, что он сознался во всем учителю и чистосердечно признал свою вину.
Но когда лама предложил в дар написанный им последний свиток одному острому на язык старику по имени Гончиг, тот с презрением отказался.
— Мне не нужны молитвы, написанные слезами и кровью людей, — сказал он.
Эти слова поразили Дондога, словно удар ножа в сердце. Он растерялся: где же все-таки правда, а где ложь, где белое и где черное?
Затем прошел еще один слух. Бывший духовный иерарх Цэ, преданно служивший седьмому богдо и возненавидевший восьмого за его развратный образ жизни, через своего внука послал Гуй-амбаню донесение, полностью подтверждавшее то, что сообщил в свое время Дондог пекинскому священнослужителю Лу. Но внук бывшего казначея по неосторожности разболтал тайну своего деда, и о поступке старика узнал сам богдо. Он пытался заполучить ото донесение обратно, но безуспешно. Амбань отказался отдать жалобу хутухте и пригласил шандзотбу Цэ к себе. Однако восьмидесятидвухлетний старик уже не в состоянии был ездить верхом, и амбань послал за ним свой паланкин.
Как только эти вести дошли до хутухты, он спешно отправил бывшему шандзотбе всевозможные угощения, а старик, получив подарок, неосмотрительно отведал яств. Когда паланкин амбаня прибыл к юрте шандзотбы, тот уже отошел в другой мир. Все были уверены, что хутухта отравил старика, чтобы избавиться от свидетеля своих преступлений.
"А ведь гачин-хамба, с тех пор как я рассказал ему всю правду, действительно стал пользоваться особым доверием хутухты, — размышлял Дондог, ворочаясь в постели с боку на бок. — Выходит, прав был Гончиг: мои молитвы пропитаны слезами и кровью моих товарищей! Как же я тогда не понял всего этого! Что, если дотошный Гуй-амбань снова подымет все дело? Ведь хутухта и меня может отправить на тот свет. Все они — и богдо-гэгэн, и его шандзотба Дашдорж, и мой учитель гачин-хамба — связаны одной веревочкой. Тронешь одного, заденешь всех. Попал я в капкан! Знать бы мне все это раньше! Пока не поздно, надо бежать в страну снегов Тибет… Только там не достанет меня длинная рука страшного казначея". В ту ночь лама Дондог так и не уснул. А вскоре стало известно, что Черный Дондог исчез неизвестно куда. Кое-кто утверждал, что он отправился паломником в Тибет. Другие молча указывали пальцем в землю. Но кто был прав, оставалось загадкой…
Спустя некоторое время разнесся слух, что Гуй-амбань хотел бы провести время с самой красивой девушкой Урги. Те, кто стремился заслужить расположение амбаня, потянулись к нему с подарками и как бы невзначай заводили разговор об известных ургинских красавицах. Но нелегко было угодить привередливому маньчжуру.
Некоторым хотелось познакомить амбаня с Юмнэрэн, но они побаивались назвать имя красотки, завоевавшей сердца богдо и его казначея, ибо знали, что ожидает того, кто это сделает: раздавят, как зайца, ставшего поперек дороги льву.
Слухи о желании амбаня дошли и до шандзотбы Даш-доржа, который сам был не прочь угодить влиятельному чиновнику. Намерение шандзотбы помочь маньчжуру удивило его приближенных, однако у казначея на сей счет было свое мнение.
— Стоит ли противиться желанию амбаня? Если такая красавица, как Юмнэрэн, и согласится с ним познакомиться, это никому не повредит, — бормотал он сквозь зубы.
Втайне хитрый старик несказанно обрадовался возможности прибрать к рукам амбаня, назначенного по указу маньчжурского императора. Он был уверен, что шелковистые волосы красавицы Юмнэрэн накрепко свяжут амбаня с хутухтой и упрямый маньчжур прекратит дело, затеянное по заявлению бывшего шандзотбы Цэ, которого богдо с такой поспешностью убрал со своей дороги. Старый волк в монашеской рясе заранее ликовал. Он был уверен, что покорная ему красавица сумеет оседлать амбаня и крепко держать его в узде. И приспешники шандзотбы стали стараться вовсю, они все уши прожужжали амбаню о необыкновенной красоте Юмнэрэн. Стрела попала в цель. Узнав, что в Маймачене живет необыкновенная красавица, маньчжур загорелся желанием с ней встретиться. Юмнэрэн, уже пленившая сердце богдо и его шандзотбы, тоже была весьма рада, что пришлась по душе маньчжурскому амбаню.
И вот наконец амбань назначил свидание. Однажды вечером к воротам Юмнэрэн подкатила карета. Увидев, что ей подана собственная карета амбаня, красавица пришла в восторг. Если так, она нарядится во все лучшее, что у нее есть. Она надела на свои маленькие ножки изящные гутулы, расшитые пятицветными нитками, накинула на себя свой любимый синий дэл с вышитым на нем словом "радость" и подпоясалась широким желтым поясом, от которого исходил пряный аромат мускуса. В этом наряде ее фигурка стала еще более грациозной. Собрав свои роскошные шелковистые волосы в причудливую прическу, она щедро украсила их жемчугом. Конусообразная шапочка из парчи с длинной красной кисточкой на макушке венчала ее наряд. На шапочке жемчугом было вышито слово "благополучие". На груди красовалась дорогая брошь, сверкавшая драгоценными камнями пяти цветов с орнаментальным золотым узором, означавшим двойную радость исполнения желаний.
Словом, все должно было свидетельствовать о радостном ожидании встречи с амбанем.
Маньчжурский амбань встретил Юмнэрэн, как встречают знатных дам. Он преклонил перед ней колена и низко опустил голову, отдавая дань восхищения красоте и свежести этой девушки — дочери бескрайних монгольских степей, которую еще не успели окончательно развратить пьяными оргиями.
— Теперь я верю, что ваша прекрасная улыбка может свести с пути праведного даже самого хутухту, в сердце звучат стихи древнего поэта:
напыщенно продекламировал амбань.
Юмнэрэн грациозно склонила свою красивую головку набок и, как бы подхватив неоконченную строфу, продолжила:
Она нарочито перефразировала известный стих.
Амбань никак не предполагал, что Юмнэрэн знает эти стихи, и с неподдельным восхищением воскликнул:
— Мою душу вы уже пленили!
Затем амбань пригласил гостью к столу, уставленному изысканными яствами. Он налил в хрустальные бокалы подогретую архи и опять продекламировал:
и, будто сам того не замечая, крепко сжал руку Юмнэрэн.
Хмель стал действовать.
выразительно произнесла девушка и, смеясь, склонилась на грудь амбаня. Он налил второй бокал и заставил девушку выпить, продолжая восхвалять ее красоту и ум:
— Было бы весьма печально, если бы девушка такой дивной красоты осталась навсегда в дымной юрте подневольного слуги. Мне кажется, что вы достойны стать подругой человека, занимающего высокое положение. Из всех государственных деятелей Монголии шандзотбу Дашдоржа, который управляет всем шабинским ведомством, по нраву можно считать достойным вас. Вы девушка умная и правильно делаете, что выбрали его своим покровителем. Но не забывайте, — продолжал амбань, — что шандзотба уже достиг преклонного возраста. Вам не мешает подумать о том, чтобы судьба не застигла вас врасплох, если ему вдруг вздумается покинуть этот мир. Вам следовало бы оформить право на наследство. Не знаю, щедр ли шандзотба или скуп. Я говорю вам об этом только ради вашего же благополучия, — закончил, улыбаясь, маньчжур.
— Шандзотба не так уж скуп… Я уверена, что его у меня никто не отобьет… — И опьяневшая Юмнэрэн стала хвастаться, что нарядов и украшений у нее столько, что с избытком хватит на всю жизнь.
— У меня, — перечисляла она, — есть жемчужный набор для седла, гутулы, вышитые жемчугом, и еще двадцать пар гутулов стоимостью в сорок лошадей. Есть у меня и сказочный "дэл без тени", о котором сказано в стихах древнего поэта:
Амбань с неподдельным удивлением слушал рассказы девушки о богатстве и щедрости шандзотбы, а та, раззадоренная его вниманием, со смехом продолжала выбалтывать тайны своего покровителя.
— Все это им стало в сто шестьдесят тысяч ланов. Мне об этом сам хутухта сказал. Ведь да рил-то не один шандзотба, хутухта тоже. Когда они преподнесли мне такие дорогие подарки, я прочитала им стихотворение, сочиненное о богдо ламами монастыря Гандана:
А вы знаете, что сказал мне хутухта, когда я прочла ему эти стихи? Он сказал: "Все мои поступки священны, и все, что мною совершается, делается на благо религии и народа…" Ой, что это с вами? — вдруг испуганно вскрикнула девушка.
Лицо амбаня, еще минуту назад веселое и смеющееся, внезапно болезненно исказилось. Он закатил глаза и схватился рукой за бок, страдая от боли. Вдруг он свалился с кресла и начал кататься по полу, скрипя зубами и громко стеная.
Испуганная девушка дрожащим от волнения голосом закричала:
— Эй, кто там есть? Сюда! Помогите!
На крик сбежались растерянные слуги, они осторожно подняли амбапя.
— Наверное, выпил лишнего, вот и начался приступ печени, — слабым голосом проговорил амбань. — Ах, как нехорошо получилось! Встретился с такой девушкой и не сумел насладиться ее обществом. Доставьте эту красавицу в моем паланкине домой. Я не хочу, чтобы она видела меня в таком состоянии…
Как только за девушкой закрылись тяжелые кованые ворота, Гуй-амбань встал как ни в чем не бывало и приказал принести еще один столовый прибор. Затем он отдернул черный плотный занавес, отделявший часть зала, где был накрыт стол, и позвал:
— Хэ-галда выходи! Теперь можно и выпить!
Из-за занавеса, держа в руке исписанные листки, вышел секретарь амбаня Хэшиг-жонон-галда.
— Я записал все, о чем вы спрашивали девушку, и все ее ответы слово в слово, — сказал секретарь и передал амбаню свои записи.
— Ну, теперь садись. В награду за то, что мы перехитрили старого волка в овечьей шкуре, мы с тобой угостимся на славу! Тем более что угощение будет за казенный счет. — улыбнулся амбань. — Мы сегодня достойно отомстили за смерть шандзотбы Цэ, отравленного хутухтой. В Пекине оценят нашу верную службу императору. Будь уверен, нас ждет награда, можешь заранее заказать себе джинс на шапку, — проговорил довольный амбань, наливая в бокалы подогретую архи.
Довольный, что его план удался, амбань на радостях разоткровенничался.
— Ургинский Джавдзандамба-хутухта, как и многие другие монгольские хутухты и хувилганы, — верная опора нашего императора, — говорил он доверительно. — А почему? Раз есть государственная опора, то и они тоже становятся силой. Ну а почему первым в Северной Монголии, первым из всех монгольских ханов и князей под знамя предка нашего святого богдыхана императора Канси-хана встал Джавдзандамба Первый, по имени Ундур-гэгэн? — Амбань многозначительно взглянул на секретаря. — Этому помогли ламы. Да, да. Великий Пятый оказался очень дальновидным и умным человеком. Когда лама Таранат пытался отнять у него власть над Тибетом, он без сожаления убрал его. Как раз в это самое время к Далай-ламе приехал ваш Тушэт-хан с просьбой дать имя его сыну. Далай-лама быстро сообразил, что такое стечение обстоятельств очень благоприятно для распространения буддизма в Монголии, и объявил, что родившийся у Тушэт-хана сын — это перевоплощение Таранат-ламы. Тушэт-хан, конечно, несказанно обрадовался тому, что у него родился хувилган. Ну а последователи Таранат-ламы тоже поверили в то, что их учитель решил перевоплотиться в Северной Монголии, войдя в золотой род свирепого воителя Чингисхана, и прекратили борьбу с Далай-ламой, умертвившим их духовного пастыря. Вот какова история воплощений Джавдзандамба-хутухт в вашей Северной Монголии. И теперь приближенные нашего великого владыки, известные святостью и великими заслугами перед империей, появляются на вашей северной земле, обретая новый свой лик, чтобы отдать все силы небесному владыке-императору. И никто из них по может перевоплотиться до указанного небом часа. А те, кто забывает, что они должны быть верными слугами императора, уходят из жизни до времени. Теперешний хутухта молод и малообразован, — продолжал амбань. — Мой предшественник, даур по национальности, исповедовал ламаистскую религию и называл вашего хутухту учителем. А богдо возомнил о себе невесть что, забыв, что он всего-навсего слуга нашего императора. Но своему недомыслию ваш хутухта считает, что я с ним борюсь за власть. Он просто не в состоянии понять, как надо себя вести в нынешние смутные времена. Разве по полезнее было бы для него самого каждое свое действие согласовывать со мною, амбаном, который прибыл сюда по указу императора и руководит здесь всей государственной политикой. Ведь и богдо, и другие хутухты и хувилганы, да и все мы — только чиновники маньчжурского императора, и наша главная задача — держать парод в крепкой узде, чтобы чернь всегда оставалась покорной. Если же мы не сумеем итого сделать, мы недостойны будем даже называться слугами императора. Вот и все. Мне кажется, хутухта собирается сейчас послать своего человека в Пекин. Он будет добиваться моего перевода в другое место и не пожалеет для этого никаких денег. Но деньги эти пойдут мне же в награду! Хэгалда, — тут амбань посмотрел в глаза секретарю, — я считаю тебя умным человеком и поэтому посвящаю в некоторые топкости большой политики, которые от простых смертных держатся в тайне. Но знай, если посмеешь проронить хоть слово, ты за это поплатишься.
— Что вы, господин министр! Разве я осмелюсь разгласить тайну, которую вы мне доверили! Я ничтожный раб императора, его чиновник, его верный слуга. Как же я посмею нарушить закон и забыть свой долг? — лепетал перепуганный Хэгалда.
— Правильно! Мы, чиновники, должны быть верной опорой власти, мы обязаны строго следить за порядком, установленным нашим всемилостивейшим владыкой. Сегодня я ваш амбань, завтра по указу императора может приехать на мое место другой человек, послезавтра — третий. И все мы отличаемся друг от друга. Одни из нас могут управлять хорошо, другие хуже, но государственная политика нашего императора от этого не меняется. Рабы должны оставаться рабами, хозяева — хозяевами. Это неизменный вечный порядок, установленный небесами. Если ты, считая себя верным слугой богдыхана, будешь служить ему со всем прилежанием, тебя ждет награда. Слуга не может служить одновременно двум господам. Ну а если и бывает такой слуга двух господ, так он постоянно рискует очутиться между двух стульев. В этом ты сам убедишься, когда подробнее узнаешь о деле жадного Батцэнгэл-галды, — угрожающе закончил амбань и снова наполнил бокалы вином…
На следующий день перепуганный хозяин китайской торговой фирмы, которая вела дела с казной богдо и ведомством шандзотбы, получила секретный приказ представить в управление амбаня сведения о заказах на товары и о задолженности шандзотбы этой фирме. А вскоре после этого к шандзотбе неожиданно явился чиновник с ревизией и тут же отстранил от занимаемой должности шандзотбу Дашдоржа, отобрав у него печать. Ревизор конфисковал имущество Дашдоржа и его помощника Бадам-доржа, непосредственно ведавшего делами этого ведомства. Было конфисковано имущество и у красавицы Юмнэ-рэн. Всем троим оставили лишь одежду, которая была на них в момент конфискации.
Хутухта страшно разозлился, но он был бессилен против амбаня, у которого в руках оказались все улики. Пойманному, что называется, с поличным хутухте ничего другого не оставалось, как безропотно выслушивать нравоучения амбаня.
По совету предприимчивого Бадамдоржа хутухта спешно отправил в Пекин своего человека, снабдив его огромной суммой денег, тот должен был помочь амбаню перевестись в другую провинцию. Но человек этот прежде всего позаботился о своем кармане. Он присвоил львиную долю денег, и затраты в несколько десятков тысяч ланов только увеличили бремя налогов с населения. Неслыханное падение могущественного шандзотбы Дашдоржа было как гром среди ясного неба. Жители Урги, ламы и араты, немало дивились этому. А ургинские шутники буквально не давали прохода служащему канцелярии амбаня Батцэн-гэлу. Дело в том, что прижимистый шандзотба долго искал среди чиновников амбаня человека, достаточно осведомленного, который мог бы быть ему полезен. Он нашел не менее скупого, чем он сам, чиновника по имени Батцэнгэл. Скупость Батцэнгэла-галды у ургинцев давно вошла в поговорку. "Б гостях ост как осенью, а дома — как весной", — говорили о нем.
По издавна установленному порядку шандзотба ежедневно получал из казны богдо-гэгэна одну овцу. Так как целую овцу одному съесть все равно было не под силу, Дашдорж договорился с Батцэнгэлом, что тот, возвращаясь со службы, будет заходить к нему на обед и за трапезой рассказывать о всех новостях в амбаньской канцелярии. Но этого оказалось мало жадному Батцэнгэлу. Он настаивал на том, чтобы, кроме обеда, ему давали еще позвоночную часть на ужин. Шандзотба согласился, но каждый день отмечал это в расходной ведомости.
Когда ревизоры проверили дела шандзотбы, выяснилось, что Батцэнгэл-галда незаконно получил таким образом свыше тысячи кусков баранины. Ревизор недолго думая решил взыскать с Батцэнгэла за каждый примерно по двадцать мунгу, а это составило двести янчанов с лишним.
С тех пор, как только Батцэнгэл-галда появлялся на улице или на базаре, ребятишки, а порой и взрослые кричали ему вслед: "Эй ты, позвонок-галда! Смотрите, позвонок-галда едет!" Это приводило чиновника в бешенство. Красный как рак он высматривал своего обидчика, но по всему базару неслось с разных сторон: "Позвонок-галда, позвонок-галда!" Тогда разъяренный Батцэнгэл изо всех сил нахлестывал бамбуковым кнутом коня и галопом несся куда глаза глядят.
XVI
Старый нойон Лха-бээс применил прием Цао Цао
[74]
Лха-бээс сердито мял пухлыми пальцами письмо Сайн-нойон-хана. Его старческое лицо с мешками под глазами нервно подергивалось. И как он только додумался дать писарю прочитать это письмо!
"Если не можешь справиться с несколькими обнаглевшими ворами, то сдай мне свою власть и печать", — говорилось в послании.
Подавленный бээс под страхом строгого наказания приказал писарю не разглашать содержания письма. Но ведь известно: скорее рога козла дорастут до неба, а куцый хвост верблюда до земли, чем писарь удержит язык за зубами.
"Задолженность хошуна непомерно выросла, за последнее время он совсем обнищал, — размышлял Лха-бээс. — А тут еще появился неуловимый вор, который повадился красть именно в своем хошуне. Это плохой признак. Ну, воровал бы на стороне — это куда ни шло, а то у себя… Видно, пришли тяжелые времена. Рабы больше не хотят повиноваться хозяевам, — рассуждал сам с собой бээс, наливаясь бессильной злобой. — Эх, поймать бы этого проклятого разбойника! Приказал бы завернуть его в сырую шкуру и живьем закопать в землю! — И тут старик вдруг вспомнил приходившего утром странствующего ламу и его витиеватую, слащавую речь. — Какие у него жадные глаза! — подумал Лха. — Такой за деньги отца с матерью продаст да в придачу еще тысячу будд со всеми их ламами. Настоящий бродяга!"
И тут у бээса родился план: выследить неуловимого вора с помощью этого ламы. И снова на память пришел быстроногий иноходец, уведенный конокрадом. "Если подсчитать все убытки, вору никогда не расплатиться, — прикидывал в уме старый бээс. — Ну а ежели лама начнет требовать свое… его можно будет убрать. Именно так поступал когда-то Цао Цао". Обрадовавшись счастливой мысли, Лха-бээс громко крикнул:
— Эй, кто здесь?
— Я, господин! — ответил телохранитель и, войдя, поклонился князю.
— Позови ламу, который заходил сегодня утром. Он, верно, в юрте ханши. И больше никого сюда не пускай.
Вскоре ургинский лама стоял перед князем.
— Как зовут тебя? — спросил Лха-бээс.
— Дамдинбазар.
— Хочешь хорошо заработать?
— Еще бы! — поспешно воскликнул лама.
— Ну тогда слушай. В нашем хошуне в последнее время участились кражи… — медленно заговорил князь.
— Знаю, знаю… — закивал лама.
— Ты сможешь выследить воров? Но так, чтобы никому ни слова. — Лха-бээс посмотрел в лицо ламе. — Знай, что за разглашение тайны ты ответишь головой. Если же поможешь напасть на след воров, будешь щедро вознагражден.
— О князь, я имею некоторый опыт в таких долах, — ответил Дамдинбазар. — Но для облегчения моей задачи попрошу вас выдать удостоверение, разрешающее мне сбор пожертвований среди верующих вашего хошуна на богоугодные цели; надо, чтобы об этом знал каждый чиновник, каждый арат и никто не чинил мне препятствий… И еще есть у меня просьба… Чтобы успешно выполнить ваше поручение, может быть, потребуется изобразить кражу лошадей из монастырских табунов или у какого-либо богача, а может быть, даже и у вас, о чем я, конечно, заранее извещу. Если вы дадите свое разрешение на ото, то очень скоро нам станут известны имена всех воров нашего хошуна, — похвастался лама.
— Я понял твой замысел. Ну что ж, давай попробуем. Но только есть здесь еще одно затруднение. Люди соседнего хошуна утверждают, что у них все очень честные и что воры эти из нашего хошуна. Было бы вдвойне хорошо, если бы ты доказал обратное. Вот так! Для начала я дам тебе два лапа на богоугодные дела. Разрешение на сбор средств выдаст чиновник. И запомни: обо всем будешь сообщать лично мне и больше никому. Понял?
Вскоре по всей округе распространился слух, что в хошуне Лха-бээса появился мудрый странствующий лама, разъезжающий на старом лохматом яке. Этот лама совершает чудеса. Утверждали, что водка, которую он наливает в хрустальную чашу для окропления, закипает без огня, а иногда даже окрашивается в розовый цвет. Некоторые говорили, будто сами видели, как в день полнолуния — в пятнадцатый день — монах опускал в чашу с архи свинцовый шарик и он вспыхивал ярким пламенем, что было добрым предзнаменованием. Если же шарик тонул, это сулило неудачу.
О чародее стало известно, что он избегает богатых, зато не обходит стороной рваные юрты бедняков, и пошла молва, что это не простой странствующий лама, а один из восьмидесяти святых Северной Монголии. Правда, кое-кто замечал иногда, что на рассвете из маленькой палатки ламы выходили женщины, но верующие люди по простоте душевной считали, что к мудрому ламе могут приходить в облике женщин хувилганы, а то и сам Савдаг.
Лама пророчил скорое наступление счастливой эры. Он рассказывал, будто голова бурхана Манджушри на изображении, которое висит в мукденском монастыре Махагал, вдруг повернулось лицом к западу, и утверждал, что это знаменует приближение конца маньчжурского господства. Недаром в послании богдо-гэгэна говорится, что для Китая наступают трудные времена. Богатство будет, но не станет людей, которые могли бы им пользоваться. Стало известно, что в Нанкине тайпины истребили всех маньчжуров и истолкли в ступках их драгоценности и жемчуга. И у нас наступит такое время, говорил лама. Китайские торгаши подавятся своим богатством, которое они нажили, притесняя и обманывая народ. Скоро придет конец господству маньчжуров и китайцев.
Дамдинбазар рассказывал, что один святой лама-умелец на средства, собранные у населения, уже чеканит из серебра книгу Джадамба. Как только будет вычеканена последняя буква этой книги, придет конец маньчжурскому господству и настанет пора царствования монгольских ханов. Народ изгонит китайских торговцев и возьмет присвоенные ими богатства себе.
Когда на престол сядет свой, монгольский, хан, проповедовал лама, араты перестанут платить долги жадным торговцам, крепостные получат свободу, а духовные и светские люди будут советовать своему хану, как лучше управлять народом. Монголы вздохнут свободно, и начнется блаженная эра шестидесятилетнего счастья. И люди верили, им хотелось верить, что скоро наступит счастливый век. Проповеди странствующего ламы были им по душе. И вскоре все потянулись к монаху. Кто собирался в далекую дорогу, шел к нему за благословением, кто хотел излечиться от болезни, шел за советом. Бесплодные женщины, мечтавшие о зачатии, бедняки, притесняемые торговцами и князьями, доверчиво поверяли проповеднику свои сокровенные думы и просили окропить их головы молоком и водкой, чтобы снизошли на их юрты благополучие и удача. Шли к ламе и смельчаки, промышлявшие кражей лошадей из табунов богачей и нойонов.
Но вот странствующий лама стал появляться и в покоях Лха-бээса. При людях они беседовали на религиозные темы, а наедине монах рассказывал князю о настроениях жителей хошуна, о смельчаках конокрадах и их сообщниках из соседнего хошуна. И князь со злорадством уже предвкушал, как он отомстит молодому Сайн-нойон-хану, который еще недавно похвалялся, что у него в хошуне воров не водится.
Однажды лама пришел в ставку князя поздно вечером и сообщил, что уезжает в Ургу. На этот раз беседа Дамдинбазара с нойоном затянулась. Очевидно, князь остался доволен беседой, так как приказал даже достать к ужину бутылку старого шаосиньского вина. Он попросил монаха окропить вином стол, а остаток поднес своему засидевшемуся гостю.
Захмелев от крепкого вина, Дамдинбазар вдруг прищурил глаза и таинственно зашептал:
— Недавно мне довелось встретиться с одним старым китайцем. Мы остановились вместе на ночлег. Почти всю ночь мы провели с ним за беседой и крепко сдружились. Его имя Ма. Он сообщил мне, что хорошо знает вас, и рассказал, как в год Синей собаки восставшие дунгане потерпели поражение, а он потерял все свое состояние. Но благодаря счастливой случайности многие повстанцы и он сам остались в живых. Он уверял меня, что вам хорошо известно, что это за "случайность". — Лама умолк, пристально посмотрел на князя и затем продолжал: — Я подумал, что человек, который сообщил бы об этом ургинскому амбаню, мог бы получить большую награду. Тогда я подарил этому китайцу верблюдицу, которую заработал, прочитав в одном доме две священные книги. Теперь же я прошу уважаемого нойона со своей стороны подарить старику Ма верблюда в награду за те сведения, которые он нам сообщил.
— Конечно, копечно! За все, что ты сделал для меня, ты тоже заслуживаешь большой награды, — поспешил согласиться бээс и предложил гостю выпить еще бокал вина. "Лучше причинить зло другому, чем ждать, пока другой причинит зло тебе", — вспомнил Лха изречение Цао Цао. Он уже обдумал, как нанести удар, однако внешне оставался по-прежнему гостеприимным хозяином.
На следующий день утром Лха-бээс снова угостил ламу вином и подарил ему хадак.
— Дорогой лама, — сказал князь, — перед отъездом обязательно зайдите ко мне. Я приготовил кое-какие подарки и подписал письмо, которое поможет вам в уртонах получать лошадей.
Доброта и внимательность князя растрогали Дамдинбазара. Вскоре из канцелярии хошуна в разные стороны разъехались стражники с предписанием захватить конокрадов. А вечером того же дня перед самым заходом солнца какой-то чабан, проезжая по степи, наткнулся на почерневший и обезображенный труп странствующего ламы. Пастух перепугался насмерть.
А як бродячего ламы одичал, и люди, завидев животное, боязливо отгоняли его от своего стойбища. Як так и бродил оседланным по степи, пока не околел. А в народе с тех пор пошла молва, будто лама в трескучие морозы приезжает верхом на яке к ставке нойона, жутко хохочет и кружит вокруг его юрты. При этом уверяли, что из хвоста страшного яка сыплются синие искры.
XVII
В столице угасающего государства
Насанбат, открыв глаза, не сразу вспомнил, как он очутился в этой тихой маленькой фанзе. Он лежал на канеи с изумлением рассматривал незнакомые стены, заклеенное бумагой оконце, маленький столик, стоявший тут же, на кане, висящий на стене свиток с двумя иероглифами. Обстановка была незнакома и непривычна. Насанбат только что видел во сне свою юрту, мать наливала ему горячий ароматный чай… Но фанза, где он находится сейчас, — это, к сожалению, не сон, а действительность. Насанбат посмотрел в окно: фанза стояла на тихой пекинской улице Юнхо-гун…
Юноша задумался. Перед ним встали картины его десятилетних скитаний, после того как он чуть не погиб — ведь его хотели принести в жертву ради спасения больного Лха-бээса.
Прежде чем попасть в столицу маньчжурского императора, Насанбат объехал немало хошунов, побывал во многих больших и малых городах. Ему припомнилось, как, приехав в Калган, он встретил там Чжана, которого знал еще у себя на родине, в Улясутае. Оказалось, что этот столяр и резчик был родом из Калгана и, вернувшись на родину из Улясутая, снова занялся своим ремеслом.
Чжан случайно увидел Насанбата на улице, сразу же узнал сына своего старого знакомого Батбаяра и пригласил к себе. Услышав, что у молодого человека есть деньги, и немалые, он посоветовал сохранить их.
— Если ты не промотаешь свои сбережения на кутежи, то сможешь безбедно прожить на них лет двадцать, — сказал старик; он помог пристроить деньги в надежное место. — Твой отец всегда говорил: труд украшает человека. Вот и ты не теряй понапрасну время, учись у меня ремеслу. Тысячу раз был прав твой отец, утверждая, что любое учение полезно, — наставлял юношу старый Чжан.
И Насанбат начал учиться резьбе по дереву. Старик радовался, как ребенок, когда увидел, с каким рвением принялся молодой монгол за дело и как быстро он усваивает его науку.
— Учись видеть красоту там, где ее не видят другие, — говорил Чжан. Однажды он взял в руку корень дерева и сказал: — Смотри! Видишь, что это такое? Вот старый рыбак, он держит в руке рыбу. Рыба трепещет, стремится вырваться из рук. Видишь? — Старик наклонился. Он закатал штанины, и стали видны худые угловатые колени. — Видишь?..
И действительно, через два дня Чжан показал ученику наклонившегося рыбака с рыбой в руке. Насанбат с удивлением рассматривал работу старика.
Насанбат старательно учился у старого Чжапа и постепенно овладел мастерством резьбы по дереву. Он научился строгать, сверлить, вырезать, находить материал, подходящий для резьбы, и наконец постиг тайну преображения скрюченных, безобразных корней.
Нередко старый Чжан, рассматривая какой-нибудь корень, уверял, что он видит в нем какие-то мифические существа из китайских легенд — то грозного бога, сидящего на черепахе о трех ногах, то хувилгана, держащего в руке солнце, Насанбат же из этого корня вырезал человека, как две капли воды похожего на злого богача Лодоя — он ехал верхом на яке с задранным хвостом, — или появлялось изображение шамана с бубном, или фигура скачущего коня.
Старый Чжан внимательно приглядывался к работе юноши.
— У тебя глаза монгольские, — говорил он. — Я в дереве вижу одно, ты совсем другое. И это очень хорошо, так и должно быть. Мастеру нужно уметь видеть вещи своими глазами.
В труде Насанбат находил успокоение, заглушал тоску по дому, по родине; нет-нет да и приходили оттуда скупые весточки. Он старательно учился у китайцев их языку и вскоре стал свободно говорить по-китайски. Теперь, понимая язык, он стал по-иному смотреть на многие вещи. Ему открылась своеобразная древняя культура китайского народа.
Приятель Чжана, старый учитель, согласился преподавать Насанбату. "Подумайте! Молодой монгол изучает наш язык!" — простодушно радовались соседи, которые с той поры еще больше полюбили трудолюбивого юношу.
Мелкие торговцы, кустари, крестьяне стали его друзьями. Ему были близки и понятны их интересы и чаяния, радости и печали. Он сравнивал все, что увидел и узнал здесь, с тем, что сам изведал у себя на родине. И порой ему казалось, что в Китае простым людям живется тяжелее, чем в Монголии.
Прежде Насанбат думал, что Маньчжурия и Китай составляют одно государство, которое угнетает Монголию.
Но теперь он увидел, что Китай, как и Монголия, находится под гнетом маньчжурской династии. Раньше он одинаково ненавидел и китайцев и маньчжуров. И то и другие, он считал, высасывают все соки из его народа. Теперь он понял, что простые люди здесь ни при чем, что все зло идет от своры маньчжурских чиновников, от китайских ростовщиков и торговцев, которых бедняки китайцы ненавидят не меньше, чем монголы.
Как-то Насанбату удалось познакомиться с воззванном руководителя тайнинского восстания Ян Сю-цина. И нем говорилось, что некогда у Китай были свои обычаи, но маньчжуры приказали китайцам носить косы. У китайцев была своя национальная одежда, но маньчжуры вынудили их носить грубую одежду и обезьяньи шапки. У китайцев были свои, освященные веками брачные обряды, а маньчжурские захватчики грубо попрали их. Они насильно уводят самых красивых девушек и женщин и делают их своими наложницами… Китай имел богатые национальные традиции, но маньчжуры насильственно установили здесь свои порядки и обычаи и нагло издеваются над китайцами. "Когда подумаешь обо всем атом, кровь закипает в сердце…" — говорилось в воззвании.
Прочитав воззвание, Насанбат задумался. Так вот почему китайские крестьяне, ремесленники и мелкие торговцы с таким горячим сочувствием говорят о тайнинском восстании, которое было жестоко подавлено!
Еще в своем кочевье слышал он рассказы о грандиозных народных волнениях в провинциях Шаньси и Ганьсу. Ну а здесь, в Калгане, ему уже не раз пришлось столкнуться с людьми, которые не только слышали об этих событиях, но и сами принимали в них участие. Насанбат узнал, что тайпинское восстание охватило миллионы крестьян, поднявшихся против своих угнетателей.
И все же в новой жизни Насанбата было немало такого, что при всей видимой простоте оставалось недоступным его пониманию. Он недоумевал: в далеком от моря Калгане вдруг появилось много дешевых английских и американских товаров, но почему-то изобилие этих товаров не приносило облегчения простому народу, жизнь становилась все тяжелее и тяжелее…
Люди объясняли это по-разному, но все сходились на том, что времена наступили трудные. Вытеснялось и вымирало кустарное производство, разорялись мелкие торговцы, ремесленники, ткачи и бедные крестьяне. И в народе зрела ненависть к чужеземцам.
Чжу, учитель Насанбата, которого глубоко уважал и резчик Чжан, был человек начитанный. Он хорошо знал историю своей родины и часто повторял, что, если бы люди придерживались добрых нравов времен легендарных правителей Яо и Шуня, когда хозяева вели себя как хозяева, подданные как подданные, отцы как отцы, а дети как дети, жизнь была бы мирной и спокойной. Но старый Чжан не соглашался с ним. Он считал, что люди должны заниматься своим ремеслом, своим делом и не вмешиваться в чужие дела, тогда у каждого будет пиала риса.
Монгольский писатель Инжинаши в своих статьях обличал китайских колонизаторов, захвативших обширные пастбища Внутренней Монголии; не щадил он и монгольских нойонов за то, что они продают свои земли чужестранцам, за то, что они стыдятся говорить на родном языке и стремятся выдать себя за китайцев — носят китайскую одежду и относятся к своим соплеменникам более высокомерно, чем самые чванливые китайские чиновники.
Изредка наезжавшие в Калган монгольские ламы из Сунидского монастыря в Чахаре, встречаясь с Насанбатом, уговаривали его пойти в их монастырь. "Только отряхнув прах суетного мира и перейдя к созерцанию, можно постичь истину", — говорили они. Но юноша не соглашался. Ему все чаще приходили на ум слова отца, что все ламы и нойоны одним миром мазаны. И действительность подтверждала отцовские суждения. В самом деле, взять хотя бы нойонов; все они считают себя слугами маньчжурского императора и ненавидят тех, кто живет в дружбе с русскими. А китайские торговцы, которые заботятся лишь о своих доходах и считают, что под небом меж четырех океанов должны процветать только китайцы? Эти монголов и за людей не считают! Любознательному юноше захотелось побывать в Пекине, посмотреть своими глазами на столицу дайцинов.
Старый добрый Чжан снабдил Насанбата адресами знакомых мастеров, с которыми в молодости ему приходилось украшать дома священников и лам из монастыря Юн-хо-гун, дал адреса нескольких лам этого монастыря, и Насанбат отправился в путь.
И вот он в Пекине…
Насанбат лежал на кане, и мысли его бежали чередой, воскрешая в памяти события последних дней.
Первое, что поразило воображение молодого монгола, была величественная крепостная стена с зияющими жерлами пушек. Но, подойдя ближе, он обнаружил, что эти устрашающие жерла нарисованы на досках!
Проезжая через крепостные ворота, Насанбат увидел лежащего на дороге мальчика лет двенадцати, который громко стонал, но люди проходили мимо, не обращая на него никакого внимания, Насанбат ехал на чужой арбе и, к своей досаде, не мог остановиться, чтобы помочь подростку. Он опасался, как бы арба не наехала на лежавшего, но мул осторожно обошел больного.
Всю следующую неделю из головы Насанбата не выходил тот случай. "Вот и я могу так заболеть в этом большом чужом городе и, никому не нужный, так же буду валяться на мостовой…" — с грустью думал Насанбат.
А нищие! Сколько их было здесь! Они стояли и сидели у больших ворот Цянь-мынь и под громадным мостом, перекинутым через реку. Кое-как прикрыв свое тело лохмотьями, грязные, истощенные, покрытые паршой, они назойливо кричали, выпрашивая у прохожих подаяние.
Насанбат как-то кинул им несколько монет. Поднялся невообразимый галдеж. Нищие с криком сбились в кучу. Насанбат растерялся и бросил еще пригоршню мелочи. Но когда юноша увидел, как нищие, крича и сбивая друг друга с ног, бросились за монетами, он поспешил скрыться.
"Если бы собрать нищих со всех городов Китая, их число, пожалуй, намного превысило бы все население Монголии. В одной только столице маньчжурского императора, которого ламы считают воплощением Манджушри, нищих больше, чем жителей не только в нашем хошуне, но и во всем сайннойонханском аймаке", — думал Насанбат.
Офицеры императорских войск, что расквартированы в Пекине, — бездельники и кутилы; они вели себя так высокомерно, что можно подумать, будто они и впрямь самим господом богом призваны управлять многомиллионным китайским народом.
"Недаром тайпины хотели уничтожить маньчжуров заодно с китайскими чиновниками", — продолжал размышлять Насанбат.
В соседней комнате кто-то закашлялся. Потом послышалось шарканье туфель. Насанбат догадался, что это встал хозяин монастырского постоялого двора. Он вскочил, быстро оделся и вышел из комнаты. Монах рассматривал цветущее абрикосовое дерево, за которым он любовно ухаживал.
— Уже встал? Так рано! — удивился он, увидев Насанбата. — Наши гости привыкли поздно ложиться и поздно вставать. А ты, видимо, еще не отвык от северного обычая вставать вместе с солнцем. Я, между прочим, видел то, что ты переписал из "Троецарствия", ты меня порадовал — из тебя выйдет неплохой писец. Нам обоим повезло. Тебе посчастливилось остановиться у нас потому, что Жанжа-ху-тухта уехал со своими людьми в провинцию — хочет переждать смутное время в глуши. Так что тебе будет здесь спокойно, а я приобрел хорошего писаря… Между прочим, пекинцы недолюбливают приезжих, поэтому сними-ка лучше монгольскую одежду и надень китайскую.
— Но вы же носите ламское одеяние? — возразил Насанбат.
— Я — другое дело. Мы, ламы, пользуемся покровительством императора.
— Тогда почему же хутухта уехал в провинцию?
— Ну, ты еще молод, чтобы все знать. Это тебя не касается. Нам, простым смертным, не дано знать то, что видно прозорливому оку уважаемого хутухты!
В тот же день Насанбат решил осмотреть Пекин. Он вышел за крепостную стену, потом обошел немало шумных и многолюдных улиц. В книжном магазине он приобрел несколько книг, переведенных с европейских языков. Насанбат решил, что эти книги помогут ему узнать много нового. Потом случайно встретился с человеком, который продавал запрещенные книги, и купил их тоже. В ювелирном магазине он долго рассматривал изделия из слоновой кости, драгоценных камней, золота и серебра. "Какие умелые руки создавали эти вещи! — думал он, любуясь тончайшей работой безымянных мастеров. — Как много прекрасного могли бы создать люди, если бы им жилось получше!" Насанбат с благоговением преклонялся перед трудом скромных, безвестных мастеров, которые претворяют холодный металл, мертвую кость и камень в чудесные вещи.
Возвращаясь, Насанбат остановился возле уличной харчевни и загляделся на оглушительно оравших ослов, увешанных бубенцами. Вдруг перед ним словно из-под земли, вырос слуга. Он взял Насанбата за руку и усадил за маленький столик, рядом с каким-то толстяком. С любопытством рассматривал Насанбат уличную харчевню, расположенную по обе стороны дороги. Слуги суетливо носятся по улице, то и дело перебегают мостовую, неся на подносах горячий чай, пиалы и тарелочки с едой и фруктами. Они ловко лавируют в сплошном потоке всадников и пешеходов. Посетители окликают их, стараясь перекричать уличный шум, отчаянно жестикулируя. Все это показалось Насанбату забавным.
Сосед по столику что-то сказал ему, но из-за шума юноша не расслышал слов. Он вопросительно взглянул на соседа. Тогда толстяк, показав на книги о тайпинах, лежавшие на столе, прошептал ему на ухо, чтобы он спрятал их.
— Если их увидит какой-нибудь чиновник, может выйти большая неприятность.
За обедом толстяк и Насанбат разговорились.
— Не хотите ли посмотреть бой сверчков? — спросил незнакомец, показывая небольшую корзиночку. Он рассказал, что ему недавно удалось приобрести непобедимого сверчка.
Насанбат согласился, и они отправились на большую площадь. В конце площади толпилось много народа, оттуда то и дело доносились взрывы хохота.
Толстяк посоветовал Насанбату поставить на его сверчка, уверяя, что он обязательно выиграет. Затем он подошел к высокому Худощавому человеку, который держал в руке большой, странной формы поднос с высокими стенками — это была своеобразная арена.
Толстяк, обменявшись несколькими словами с высоким китайцем, договорился об условиях боя, и тот вынул из закрытой чашки небольшую глиняную коробочку, открыл отверстие и сильно подул в него. Из коробочки выпрыгнул большой сверчок и остановился, будто спрашивая, кто хочет сразиться с ним.
Вокруг сразу же собралась толпа. Толстяк тоже выпустил своего сверчка. Тот был меньше. Он постоял немного, словно знакомясь с обстановкой, и вдруг стремительно напал на своего противника. Насекомые яростно схватились. Маленький сверчок вцепился в голову противника, а тот захватил челюстями ножку своего врага. Наконец маленький так сжал голову большого, что тот перестал даже челюстями шевелить. Он лишь отчаянно пытался высвободиться из смертельных объятий. Зрители шумно приветствовали победителя. Толстяк великодушно освободил большого сверчка из цепких челюстей маленького забияки.
Насанбат тепло попрощался с новым знакомым, но получить выигрыш отказался. Люди, державшие с ним пари, были чрезвычайно удивлены.
— Странный человек! От денег отказывается! Неслыханно!
С площади Насанбат отправился в центральную часть города. Здесь было спокойно и тихо. По мере приближения к посольскому кварталу все чаще стали попадаться европейцы.
Повстречался христианский священник, одетый в китайское платье, с накладной косой. А вот впереди высокий светловолосый англичанин схватил за косы двух китайцев. Он грубо столкнул их с тротуара, крича, что они мешают ему пройти. Когда англичанин поравнялся со священником, он, видно, принял его за китайца и тоже схватил за косу; коса осталась в руках у англичанина, который, поняв ошибку, растерялся и в смущении стал приносить извинения. Священник укоризненно качал головой, а проходившие мимо китайцы, видевшие эту сцену, злорадно улыбались. Насанбат был удивлен. "Как же можно оставаться спокойным при виде такого безобразия! Ни в одной стране такого не увидишь! Чего доброго, он и меня дернет за косу!" У юноши невольно сжались кулаки. В это время из-за угла вышли три английских солдата, четко печатая шаг тяжелыми подошвами. Один из них ни с того ни с сего пнул ногой хромого старого китайца, который на костылях переходил улицу. Старик упал рядом с Насанбатом и застонал.
Насанбат с детства привык уважать старость. Выходка англичанина вывела его из себя, и солдат, только что самодовольно оскаливший свои длинные лошадиные зубы, полетел на землю от увесистого удара кулака молодого монгола. Солдат растянулся в пыли во весь свой рост. Второй солдат хотел было вытащить из ножен штык, но Насанбат опередил его, и он, как куль, шлепнулся на мостовую, подняв целый столб пыли.
Вдруг над самым ухом Насаибата раздался тибетский боевой клич: "Лхажалло!", и тяжелый кнут опустился на голову третьего солдата, который тоже занес штык, чтобы ударить Насанбата по голове. Удар кнута попал в цель — англичанин свалился.
— Твой враг — мой враг! — крикнул Насанбату чудом оказавшийся рядом тибетец Самданбазар. — Теперь побыстрее надо удирать. Садись сзади на коня.
— А как же старик? — спросил юноша.
— Ну тогда беги за мной на своих двоих, — улыбнулся тибетец и, подхватив на руки стонавшего старика, поскакал по улице. Насанбат побежал вслед за всадником.
И священник и англичанин с испуга забыли о возникшем между ними инциденте; поминутно оглядываясь, они мчались к английскому посольству. Английские солдаты все еще лежали пластом, толпа стала редеть.
Насанбата нагнала крытая повозка. Спрыгнувший с козел возница подбежал к нему и торопливо проговорил:
— Я все видел! Живо забирайся в мою повозку; в нее посадим и старика. Медлить нельзя. Эти иностранные дьяволы каждую минуту могут выслать погоню.
Насанбат и тибетец перенесли старика в повозку.
— Они, конечно, будут разыскивать нас, — сказал тибетец, — надо провести этих чужеземных чертей! Я остановился в монастыре Бай-да-сы. Приезжай туда, мне нужно кое о чем поговорить с тобой.
Щелкнула плеть, и тибетец умчался.
Повозка тоже тронулась. Узнав, что старик живет далеко, около ворот Цянь-мынь, возница погнал мулов вскачь. Дорога была ухабистая, и повозку сильно трясло. Старик тихонько стонал, Насанбат поддерживал китайца, стараясь смягчить тряску, и в то же время внимательно прислушивался — не слышно ли подозрительного шума. Но вот дорога стала ровнее, и Насанбат догадался, что они проезжают ворота. Наконец повозка остановилась. Послышались голоса. Когда Насанбат отдернул полог повозки, он сразу узнал толстяка Ли, с которым познакомился в уличной харчевне.
Увидев Насанбата, китаец очень обрадовался.
— Это вы, оказывается! — воскликнул он. — Мне уже рассказали, как монгольский юноша великодушно защитил моего дядю от насилия английских солдат. А я все думал, кто ж это так храбро разделался с иностранными наглецами. Прямо скажу — вы поступили благородно.
Ли и Насанбат подняли старика и внесли его в дом. И здесь Ли сказал Насанбату:
— Как только я увидел в ваших руках эти книги, я сразу понял, что вам не безразлична судьба нашего народа. Теперь же я на деле убедился, что вы действительно достойный человек. Я доверяю вам, и, если хотите, я могу вам поподробнее рассказать о тайпинах. Нам с дядей кое-что известно о них. — Ли хитро улыбнулся. — Дядя-то мой в молодости был герой! Он отлично владел саблей. Вам приходилось слышать о воинах генерала Гордона, так называемых чан-шен-цзюнях. Ох и звери же были! Всех убивали беспощадно — и стариков, и женщин, и детей. Так вот. После одного жестокого сражения какой-то чан-шен-цзюнь обнаружил среди убитых европейских солдат полуживого тайпина, который сжимал в руке обломок сабли. Это и был мой дядя. Европейцы долго пытали его, стараясь выведать военные планы тайпинов. Но дядя мужественно выдержал нечеловеческие пытки, он смело бросал врагам в лицо слова правды, обличая их преступления перед народом. А самому Гордону плюнул прямо в лицо. Озверевший Гордон приказал расстрелять пленника. Но старый тайпин жив и до сих пор… — Ли улыбнулся. — Раз уж вам довелось познакомиться с моим дядей, не забывайте его. Он вам много может рассказать о своих боевых походах, о наших победах и поражениях.
— А удобно ли его беспокоить? — шепотом спросил Насанбат.
— Об этом не тревожьтесь! Дяде всегда будет приятно видеть вас, — успокоил его Ли.
И, словно подтверждая эти слова, в дверях показался сам старик, он поблагодарил Насанбата за заступничество, а потом тихо сказал:
— Будет свободная минута, обязательно заходите.
— Очень рад знакомству с вами! — сказал Насанбат. — Мне просто повезло — в таком громадном городе встретился как раз с теми, кого я давно искал! Вы стали для меня самыми близкими людьми, и я рад, что смогу многому научиться у вас.
Попрощавшись со своими новыми друзьями, Насанбат отправился в монастырь Бай-да-се. Тибетец уже давно поджидал юношу. Он угостил его тибетскими кушаньями и во время обеда спросил, почему он ввязался в драку с солдатами и кого он спас.
Насанбат рассказал про возмутительную выходку солдата, сказал, что он не мог спокойно пройти мимо и, не помня себя бросился на обидчиков, однако он и словом не обмолвился, что старик Ли причастен к движению тайпинов.
— А куда делся твой учитель-астролог? — спросил Насанбат у Самданбазара.
— У нас говорят: у каждой горы есть вершина, каждая встреча имеет свое предназначение. Когда мы с тобой расстались, я поклялся отблагодарить тебя за твое великодушие. Мне очень хотелось встретиться с тобой. И вот сегодня мы наконец свиделись… — Тибетец взглянул ому в лицо. — В жизни моей произошли большие перемены. Я уже несколько лет занимаюсь торговлей, и дела мои идут пока хорошо. Вскоре после того случая моего учителя пригласили в монастырь к нойону и попросили изгнать появившегося у них злого духа. Говорили, что в монастыре появилась злая фея, которая развращала лам. Мой учитель вместе с ламами монастыря семь суток подряд читал заклинания. В последнюю ночь горевшая пород ними лампада вдруг вспыхнула синим дьявольским огнем. Рассказывают, будто это настолько поразило воображение моего учителя, что он тут же скончался. Сидевший с ним рядом лама тоже умер от разрыва сердца, заклинатель сошел с ума, у одного молодого послушника мгновенно поседели волосы, а остальные ламы в ужасе разбежались кто куда. С тех пор среди лам прошел слух, что мой учитель и лама появляются по ночам в монастыре. Тогда изгонять духов из монастыря был приглашен сам Ламын-гэгэн… Так по крайней мере рассказывали монастырские ламы, — закончил Самданбазар и, помолчав немного, добавил: — Вот как кончил свои дни мой учитель…
— Неужели все это правда? — с недоверием спросил Насанбат.
— Уж если говорить начистоту, здесь правда перемешана с ложью, как белые и черные перья в сорочьем хвосте. Я этому заклинателю прослужил ни много ни мало три десятка лет, так что полностью усвоил мудрость вашей монгольской поговорки: верующему — бог, суеверному — черт. Это мы с учителем убедили суеверных монастырских лам, что в монастыре появился злой дух в образе феи. Учитель рассчитывал заработать на этом немалые деньги. Но судьба судила иначе… Появление синих огоньков в лампаде — фокус, которому мой заклинатель обучил давно и меня. И умер он вовсе не от испуга. Видно, сам бог решил, чтобы не я приложил руку к вечному успокоению заклинателя. Все объясняется очень просто. Целую неделю он хлестал водку и умер от обыкновенного перепоя. Вот и все. Ну а я с тех пор стал свободным человеком, теперь я сам себе хозяин… Послушай, Насанбат, — обратился к юноше тибетец, — мне хотелось бы в знак нашей дружбы преподнести тебе небольшой подарок. — И он протянул Насанбату слиток серебра и шелковый хадак.
Хадак Насанбат взял, но от серебра решительно отказался. Простились они сердечно. На другое утро Самдан-базар должен был выехать из Пекина.
Со дня памятной встречи Насанбат частенько навещал старого китайца и толстяка Ли. Они искренне полюбили молодого монгола и рассказывали ему увлекательные истории.
Оба Ли были участниками движения тайпинов. Они боролись под знаменами Ян Сю-цина, Линь Фэн-сяна и народного героя Ли Сю-чэна.
Они как зеницу ока хранили прокламации того времени, плакаты, листовки, книги тайпинов, письма и документы, связанные с великим крестьянским движением, которое основательно потрясло государство дайцинов.
Младший Ли был бойцом армии Линь Фэн-сяна, бывшего учителя, который в год Черной коровы повел свою армию на север — на Пекин.
— Когда до Пекина нам оставалось верст триста, — рассказывал толстяк, — маньчжурский император перевез все деньги в город Жэхэ. Казна опустела, несколько месяцев министры и пекинские чиновники не получали жалованья. Редкостью стали даже медные монеты. Но вот страшные для маньчжуров войска тайпинов подошли ещё ближе. Император решил лично произвести смотр пекинского гарнизона. Этот императорский смотр для маньчжурских военачальников, интендантов и министров оказался страшнее наступления тайпинов, — улыбнулся китаец. — Ведь более трети войск пекинского гарнизона существовало только на бумаге. Но командующий и подчиненные ему командиры полностью получали жалованье и довольствие на все войска, включая и те, которые лишь значились в списках. То же самое было и в маньчжурских гвардейских частях: они давным-давно разбазарили армейских лошадей, однако получать на них фураж и кавалерийское снаряжение не забывали. Вот почему, хотя и отпускались большие средства на пополнение вооружения, арсенал гарнизона оказался пуст. Напуганные указом о высочайшем смотре, пекинские военачальники решили обмануть императора. Они подкупили придворных астрологов, и те посоветовали императору отложить на несколько дней смотр пекинских войск. А тем временем из Пекина были спешно направлены люди в Калган. Они закупили у русских купцов все имевшееся в наличии листовое железо, нарезали из него "шашек" и заказали большое количество деревянных винтовок. Чиновники навербовали пекинских нищих. Потом переодетых в военное обмундирование бродяг за несколько дней кое-как обучили самым простым строевым приемам. Были также использованы все частные лошади и мулы. После такой подготовки командиры смело вывели свои войска на парад. Император остался доволен, он был уверен, что у него непобедимая армия, и приказал даже наградить военачальников за отличную военную подготовку солдат. Знаете, Насанбат, мы легко могли бы разбить такую армию, — вздохнул китаец, — если бы не наши военные руководители. Они допустили большую ошибку, отложили поход на Пекин на целый год, направили все свои войска к Нанкину и таким образом дали возможность врагу собраться с силами.
Северным походом командовал бывший батрак Линь Фэн-сян. Это был смелый и талантливый военачальник, но у него не хватало сил взять Пекин. Его пехота по пути от Нанкина к Пекину прошла через четыре провинции и взяла двадцать шесть крупных городов, она была утомлена. Противник же на подступах к Тяньцзину — последней крепости перед Пекином — сосредоточил многочисленные войска, включая зеленознаменную китайскую армию и монгольские части Сэнгэринчин-вана. Они-то и нанесли повстанцам большой урон. К тому же в северном походе тайпины столкнулись с новыми трудностями: они не знали ни языка местного населения, ни его быта, ни природных условий северных областей. Тайпины не встретили здесь той поддержки у населения, какую они имели на юге. И все же войска повстанцев два месяца с успехом отражали натиск превосходящих сил противника. Они с нетерпением ждали пополнения из Нанкина. Но оно подошло только весной, когда героический полководец Линь Фэн-сян уже погиб, а остатки войск отступали на юг. Маньчжурские же войска получали пополнение непрерывно. Им слали добровольцев и местные богачи, и помещики, на помощь им прибыли английские, французские и американские войска — все контрреволюционные силы объединились против восставших крестьян.
А в рядах тайпинов к этому времени начался самый настоящий разброд. Крестьяне побогаче стали отходить. Крупные торговцы, раньше выступавшие на стороне тайпинов, теперь повели борьбу с повстанцами. Они подослали наемных убийц и расправились с Ян Сю-цином, который призывал всех поддержать восстание: "богатых — своим капиталом, бедных — своим личным участием". В начале движения тайпины отбирали у богачей драгоценности и дробили их в ступах, чтобы руководители не соблазнялись богатством и не отошли бы от масс. Но непоследовательность тайпинского правительства привела нас к гибели, — с горечью заключил Ли.
Прославленный Ли Сю-чэн, которому за заслуги в этом движении было присвоено почетное звание "Верный долгу", с грустью писал: "Я не мог равнодушно относиться к сложившемуся положению и предложил руководству выбрать в помощники добросовестных людей, обновить законы, управленческий аппарат, больше внимания уделять народным массам. В ответ был издан указ, лишающий меня звания".
Начиная с года Черной собаки и вплоть до года Синей мыши иностранные войска непрерывно вторгались в пределы Срединного государства и участвовали в подавлении очагов тайнинского движения.
Там, где проходили маньчжуро-китайские войска и отряды иностранных интервентов, все предавалось огню и мечу. Жилища сжигались, все подвергалось разграблению, по дорогам валялись десятки тысяч изрубленных на куски трупов мужчин и изнасилованных женщин.
Несколько месяцев шли упорные бои за город Аньузин на реке Янцзыцзян. Захватив его, разъяренные маньчжуры казнили много тысяч ни в чем не повинных мирных жителей, а трупы их сбросили в реку. Убитых было так много, что иностранные военные корабли прокладывали путь вверх и вниз по реке через сплошные запруды из человеческих тел.
Весной года Синей мыши маньчжурская армия совместно с добровольческими отрядами помещиков и иностранными наемными войсками окружила последний оплот тайпинов — город Нанкин. Блокада длилась не одну неделю. Население страдало от голода, в городе вспыхнули эпидемии. Руководитель тайпинов Хун Сю-цюань в отчаянии покончил с собой, проглотив золото. Кое-кто из вожаков восстания смалодушничал и, спасая свою жизнь, бежал из города. Самым мужественным оказался бывший солдат Ли Сю-чэн, который выдвинулся благодаря своей одаренности. Он взял на себя командование войсками, прибывшими на помощь осажденному городу. Своей преданностью делу народа и стойкостью в те трудные дни Ли Сю-чэн завоевал любовь всего населения Нанкина и, став фактически главой этого города, организовал его оборону.
За день до падения Нанкина небольшой отряд противника ворвался в город через полуразрушенную крепостную стену. Ли Сю-чэн не без умысла впустил его. Он взял отряд в кольцо, истребил его и приказал снять с убитых одежду. В эту одежду он переодел часть своих солдат и смело вышел с ними из крепости. Противник принял эти части за свои. В это время в казармах маньчжурских войск вспыхнул пожар, вызвавший страшную панику. Воспользовавшись этим, тайпины нанесли большой урон маньчжурам, которым плохо пришлось бы, если бы в это время не подошло подкрепление.
Ли Сю-чэн был вынужден отступить.
— В том сражении, — рассказывал Ли, — я, раненый, остался на поле битвы. Как и другие наши, я был в одежде противника, поэтому меня и некоторых товарищей, лежавших рядом, враги приняли за своих и не тронули. А госпиталей там не было, и нам удалось беспрепятственно уйти в тыл. Вот так мне посчастливилось остаться в живых.
На другой день противник взорвал крепостную стену еще в одном месте. Образовалась огромная брешь. Маньчжурские войска хлынули в город. Началось последнее сражение.
Ли Сю-чэн отдал своего быстроногого коня сыну Хун Сю-цюаня — Хун-фу и сказал ему: "Постарайся спастись".
Командиры считали, что Ли Сю-чэн должен скрыться, пока не поздно. Но он наотрез отказался. "Я до сих пор делил радость и горе с доблестными воинами и населением этого славного города и не могу в самый трудный момент думать только о себе! Нет, я умру или останусь в живых вместе со всеми".
Эти слова любимого командира воодушевили бойцов и все население города от мала до велика. Три дня и три ночи старики, дети, юноши, девушки, мужчины и женщины плечом к плечу сражались с врагом на улицах охваченного пламенем города, яростно отстаивая каждый дом, каждую пядь земли. Ни один человек не сдался врагу живым. Более ста тысяч человек пали смертью храбрых. Тяжело раненный и потерявший сознание Ли Сю-чэн попал в плен. Озверевшие враги заковали его в кандалы и надели на него колоду.
Но и в тюремной камере, истекая кровью и превозмогая боль, он три дня и три ночи, до последнего вздоха, писал историю своей героической жизни. Он писал ее для того, чтобы вдохновить грядущие поколения на подвиги, на борьбу против угнетателей. Десятки тысяч иероглифов должны были поведать потомкам о том, как боролись за свободу их деды и отцы, о том, как и почему они были побеждены. Он хотел на примере прошлого научить молодежь бесстрашно и непоколебимо бороться за счастье народа.
Чиновники сократили и исказили это послание Ли Сю-чэна. Но придет время, и в архивах маньчжурского государства будет найдено подлинное завещание героя.
Но даже искаженное и изуродованное маньчжурскими чиновниками, это послание свидетельствует о несокрушимой силе духа и героизме этого человека.
Враги побоялись везти в Пекин легендарного героя живым. Они опасались, что по пути народ освободит Ли Сю-чэна. Поэтому маньчжуры расправились с ним в Нанкине. Они предали его жестокой казни — четвертовали на площади.
— Вместе с товарищами, — рассказывал Ли, — я затесался в толпу раненых вражеских солдат и видел своими глазами, как казнили нашего вождя. Вы только представьте себе, каково ему было ждать смерти в своей поверженной столице, под злобными взглядами торжествующих врагов! Знаете, о чем я тогда думал? Я думал о том, какие могучие силы таятся в народе, родившем такого отважного, неустрашимого и одаренного борца. Перед лицом ликующего врага, со злорадством ожидающего его казни, он сохранял самообладание до последнего своего вздоха.
Ли Сю-чэн не издал ни одного стона. Над площадью повисла страшная тишина, тысячи людей затаили дыхание. Это было ужасное зрелище. Даже враги отдавали дань мужеству героя. Командующий наемными иностранными войсками Гордон сказал потом, что Ли Сю-чэн был самым мужественным, самым талантливым и самым умным среди руководителей тайпинов.
— В Китае теперь сооружают храмы, памятники Конфуцию. Я уверен, что в будущем парод воздвигнет памятники Ли Сю-чэну, Ян Сю-цину и другим героям, отдавшим жизнь за народное счастье. И, знаете, я глубоко убежден, что если не мы, то наши дети или внуки доведут до конца дело, которому отдал жизнь Ли Сю-чэн. Я слышал, что в западных странах передовые люди всем сердцем желали победы тайпинам и осуждали жестокость маньчжурских и иноземных захватчиков. Но тайпины не знали об этом. Строя планы будущего государства, мы искали образец его в давнем прошлом — это была наша ошибка. Ведь мы, отвергая Конфуция, сами не подозревали, что на деле продолжаем смотреть на мир его глазами, сквозь призму его учения, которое провозглашало национальную замкнутость и непротивление злу насилием. Ошибочно полагая, что древнее государство Чжоу положило начало китайской государственности, мы восстановили в армии уставы этого государства. По традиции этого государства у нас, например, присваивалось вожакам-полководцам почетное звание. Впрочем, иначе поступать мы и не могли, потому что не видели и не знали другого примера, достойного подражания.
Старший Ли, выслушав племянника, с улыбкой заметил:
— Мой племянник — литератор, а им, как известно, свойственно иногда мудрствовать.
— А скажите, что вы думаете о "боксерах"? — спросил Насанбат.
— Мы принадлежим к тем, кто не думает, а борется! — по-прежнему улыбаясь, ответил старший Ли. — Вы скоро снова услышите о боксерах. С поражением тайпинского движения борьба нашего народа за свое освобождение не кончилась, она только начинается. На нашей шее сидят не только внутренние враги — маньчжурский император, амбани, министры, помещики, богатые торговцы, но и английские и американские фабриканты и купцы. Они наводнили Китай своими войсками, силой навязывают нам кабальные условия торговли. Ввозя дешевые, низкосортные хлопчатобумажные ткани, они разоряют наших кустарей и крестьян. Они отравляют народ опиумом. Да, к народной пиале с рисом подсаживается все больше едоков, а людей, которые теряют последнюю пиалу риса, становится все больше. Иностранные предприниматели и наши купцы и спекулянты строят фабрики, богатеют, беззастенчиво обирая народ. А кто идет работать на эти фабрики? Все те же разоренные кустари и крестьяне. Идут, чтобы не умереть с голоду, заработать себе горсточку риса. Но придет время, когда эти ограбленные люди станут подлинными хозяевами богатства, созданного их трудом. Это время придет, мы победим.
XVIII
Высочайшее повеление
Против ворот резиденции Ёнзон-хамбы — наставника восьмого Джавдзандамбы-хутухты, духовного главы Северной Монголии, — остановилась китайская карета с черным мулом в упряжке. Из кареты, обтянутой темно-синим сукном, не спеша вылез китаец, одетый в черный шелковый халат.
Возница-китаец, подойдя к забору, на котором развевались пятицветные флажки-талисманы, охранявшие Ёнзон-хамбу от злых духов, потянул за шнур, открыл калитку и распахнул ее перед хозяином, владельцем самой крупной торговой фирмы в Урге.
— Принеси сверток, — приказал купец и решительно, не глядя по сторонам, зашагал мимо красивых больших юрт к дому, стоявшему на отшибе, у самой ограды. Видно было, что ему все здесь хорошо знакомо.
В доме с тибетским и монгольским убранством повсюду дымились курительные свечи. В приемной комнате на низкой скамеечке сидела какая-то, по виду приезжая, женщина со смуглым обветренным лицом. На шее у нее висел серебряный медальон с фигуркой буддийского божка. Ее согбенная фигура выражала смирение и покорность.
Взяв из рук кучера небольшой, но увесистый сверток, купец отослал возницу присмотреть за каретой.
Китайского купца почтительно встретил высокий тангут с пепельно-серым лицом. Он низко поклонился гостю и, подняв руки ладонями кверху, пригласил его сесть в кресло дорогого черного дерева с инкрустированной перламутром спинкой.
Не успел тангут хлопнуть в ладоши, как из соседней комнаты выкатился толстый кривоногий тибетец-слуга с большим фарфоровым в серебряной оправе чайником. Он поставил на столик приготовленный по-тибетски чай, изюм, урюк, китайское печенье, урум, хурут с сахаром и другие закуски и сладости. Тангут с поклоном пригласил гостя отведать угощение.
Из покоев Ёнзон-хамбы, пятясь задом, вышел седоусый старик. Он вел за руку мальчика. Высокий тангут повернулся к женщине и предложил ей пройти к Ёнзон-хамбе. Когда она скрылась за дверью, он сказал купцу:
— Как только эта женщина выйдет, пойдете вы.
Китаец поклонился.
Через несколько минут женщина тоже вышла.
Подняв руки ладонями кверху и показывая купцу глазами на дверь, тангут подобострастно произнес:
— Прошу пожаловать!
У Ёнзон-хамбы было суровое лицо и проницательный взгляд. На своем веку он повидал немало людей и привык к самым неожиданным встречам. В ламском одеянии из тибетской парчи, тонкого красного шелка и сукна цвета бордо он важно восседал на стопке квадратных тюфячков; спинка сиденья была покрыта цветастым ковром.
Ёнзон-хамба встретил купца дружелюбной улыбкой и наклонил голову в знак приветствия, на что купец ответил поклоном, почтительно подняв к лицу руки, сжатые в кулаки.
Дверь бесшумно открылась, и снова появился кривоногий тибетец. Он подал чай и поставил на маленький столик перед купцом закуски и сладости.
Купец осведомился о здоровье хамбы и, отпивая чай небольшими глотками, издалека заговорил о деле, которое привело его сюда.
— Мудрый хамба, вы знаете, времена сейчас тревожные. Срединное государство приходит в упадок. Эти черти-иностранцы проникли всюду. Китайцы терпят притеснения со стороны иностранцев даже в Северной Монголии. С каждым годом все больше появляется бородатых русских купцов: они отбирают у нас последнюю пиалу риса. Тибетские и китайские торговцы терпят большие убытки. Привычки людей меняются на наших глазах. Люди стали легкомысленны, им нравятся тонкие сукна, а плотные тибетские сукна залеживаются в магазинах. — Китаец передохнул, затем продолжал: — Мы, владельцы торговых фирм в Северной Монголии, решили преподнести вам скромный подарок: три слитка золота, слиток серебра, мускус. — И купец, низко поклонившись, положил сверток на столик перед хамбой. — Монголы, китайцы — все мы верные подданные и преданные слуги великого Манджу-шри. Мы смиренно обращаемся к мудрому хамбе и просим его о Золотом послании, которое призвало бы население восстановить нравы доброго старого времени и не покупать иностранные товары, которые приносит несчастье. Если наши торговцы на Севере понесут убытки, то в Китае тысячи рабов останутся без пищи. Мы, ничтожные рабы, подданные великого государства дайцинов, обращаясь к вам за помощью, мудрый хамба, еще раз покорнейше просим не лишать нас своей милости и проявить к нам великодушие.
В ответ на длинную и витиеватую речь купца хамба ответил коротко:
— Богдо-гэгэн уже давно обещал мне обратиться с Золотым посланием к своей пастве. Я приму во внимание ваши мудрые слова, сказанные в пользу подданных нашего небесного императора, и доведу их до сведения высочайшего. — Хамба наклонил голову, давая понять, что аудиенция закончена…
В бедной и отсталой стране, где сознание людей было одурманено желтой религией, с необычайной легкостью распространялись самые противоречивые и неправдоподобные слухи. Часто правда начинала казаться ложью, а ложь — правдой.
Раньше все было проще. Согласно учению желтой религии, земля имела форму треугольника, на котором существовали три государства: Жанаг (или Черный Китай), Китай Жагар (или Белый Китай — Индия) и Жасер (или Желтый Китай — Россия). Желтый Китай граничил с краем, где жили люди с собачьими головами. Самым сильным владыкой земли слыл маньчжурский император, считавшийся воплощением божества Манджушри. В монгольских былинах, которые рассказывались длинными зимними вечерами, говорилось еще о таджиках и Бухарском государстве, об Иране и Туране, об узбеках и Грузии, с которыми Монголия была связана еще в давние времена. В этих сказках и легендах рассказывалось о том, что за границами нашего мира существует другой мир, а там, где сходятся небо и земля, их края без конца ударяются друг о друга и забрызганы кровью птиц, лошадей, людей, не успевших проскочить и раздавленных краями земли и неба.
Лишь лучшим из лучших баторов на самых быстроногих конях удавалось проскочить между небом и землей. Но хвосты их лошадей обязательно оказывались отсеченными.
Когда, казалось, люди уже знали все — и какую форму имеет земля, и какие существуют страны, — вдруг обнаружилось, что на земле есть еще государства: Франция, Германия, Япония, о которых раньше никто не слыхивал! А путешественники, прибывавшие из Китая, рассказывали, что войска этих не известных ранее государств напали на непобедимую армию небесного маньчжурского императора и изрядно потрепали ее.
Ламы молились о даровании победы войскам небесного императора. Вместе с китайскими чиновниками они распространяли слухи о том, что чужеземцы потерпели поражение и умоляют десятитысячелетнего богдыхана о пощаде и даже принесли ему дань. Все новые и новые слухи расползались по стране, как черви. Все труднее становилось простому народу разобраться, где правда, а где ложь.
Потом пошли разговоры о том, что богдо-гэгэн издал новое повеление. Неграмотные, темные кочевники с благоговением передавали его из уст в уста. В нем было много непонятных, загадочных и жестоких слов. Он наводил на людей страх и вызывал разноречивые толки.
Появилось множество странствующих лам, которые переписывали и распространяли повсюду слово гэгэна.
Вот и в хотоне Джамбы появился бродячий лама с двумя посохами и сумой за плечами. Залаяли, заскулили собаки. На лай вышла из юрты Дэрэн. Она сразу увидела нежданного гостя. Разъяренные псы окружили ламу со всех сторон, а он вертелся как волчок, отбиваясь изо всех сил. Как только какой-нибудь собаке удавалось вцепиться в один его посох, он бил ее по морде другим и пес с визгом отлетал прочь.
Лама оказался бывалым человеком. Он складно, стихами рассказывал обо всех столичных новостях. Очень смешно он изображал, как выуживал пожертвования у прижимистых купцов, он забавно копировал все их ужимки. Джамба и Дэрэн смеялись до слез. Затем лама достал из-за пазухи послание богдо и важно, внушительно прочел:
Кто перепишет это повеление два раза, тот избавит свою семью от бед, а кто перепишет десять раз, тот избавит десять семей от болезней и несчастий. Но тот, кто, услышав это повеление, его не распространит, тот умрет, харкая кровью. Кто не поверит тому, что здесь написано, будет страшно наказан: погибнет вся его семья и само небо будет рыдать!
Лама читал таким грозным голосом, что даже собака, лежавшая у входа в юрту, испуганно вскочила и, скуля, убежала прочь.
Пугливая Дэрэн жалобно вторила:
— Небо будет рыдать!
Старая Пагма тяжело вздохнула и произнесла с мольбой:
— О наш гэгэн! Пощади нас!
Лама был очень доволен, что ему удалось так запугать женщин. Спеша использовать момент, он достал из-за пазухи медную чернильницу и тибетскую бумагу.
— Это не простые чернила, их освятил Ёнзон-хамба, — важно сказал он. — И бумага эта редкостная, она сделана из цветов магнолии. Редкостная тибетская бумага. Ну, хозяин, — обратился лама к Джамбе, — сколько сделать списков? Десять?
— Десять так десять, — согласился Джамба.
— Сегодня пятое число. В молитвах я буду просить богов о даровании вашему стойбищу всякого благополучия. Я десять раз перепишу пророчество. В таком деле торговаться грех. За то, что я буду молиться за вас и перепишу пророчество, вы ведь не пожалеете бедному послушнику дать всего один лан.
Что мог возразить Джамба хитрому ламе? Ему ничего не оставалось, как согласиться. А вечером того же Дня, узнав, что вернулся Батбаяр, лама решил навестить и его, чтобы и там заработать на переписке пророчества.
Но старый Ватбаяр встретил его сурово:
— Если даже небо и зарыдает, как ты говоришь, оно будет рыдать не над одной моей головой. А если богдо-гэгэн в год Белой мыши будет молиться за всех, то ведь и я окажусь в числе этих "всех", ежели только доживу до той поры.
Видя, что Пагму напугала его дерзость, Батбаяр незаметно улыбнулся и, достав помятый хадак, сказал примирительно:
Для приношения размер даяния не важен, не так ли? Вот за то, что лама-гуай прочитал нам пророчество, я и дарю ему этот хадак. А переписать его я и сам сумею. Возьму у Джамбы и перепишу один раз ради благочестивого дела.
Лама поморщился, но делать было нечего. Взяв помятый хадак, он сердито спрятал его и вернулся в юрту Джамбы.
XIX
В ухо быка что воду вольешь, что масло — он одинаково мотает головой
— А ты уверен, Иван-гуай, что эта прививка поможет? — спрашивал друга Батбаяр.
— И не сомневайся. Что я, враг тебе? Зачем бы я стал травить твой скот? Ты же знаешь, в нашем хошуне чума скот косит, а мои пять коров целы, ничего. Потому-то я и решил привезти к тебе фельдшера. Обязательно сделай прививки всей скотине. Плата невелика, — убеждал Иван Батбаяра.
— Ладно, как только скот вернется с пастбища, так и начнем, — согласился Батбаяр.
Бывший солдат Балдан, старушка Сурэн, да и все жители хошуна Лха-бээса согласились сделать своему скоту противочумную прививку. Отказался один Джамба. Когда он сказал Дэрэн о приезде фельдшера, та сердито проворчала:
— Ну и пусть! Ламын-гэгэн наградил нас святой водой и благовонными курениями, в их силу я верю. Это Батбаяр всех с толку сбивает. Их ждет то же самое, что было с вороной, которая поплыла за гусем, да и утонула. Я послушница богдо-гэгэна, и я верю в его пророчество. Он сурово осудит тех, кто пользуется чужеземными товарами. Как же мы можем опоганить наш скот русскими лекарствами?
Вечером Джамба старательно опрыскивал свой скот "святой" водой и окуривал благовониями. Три раза по ходу солнца обошел он вокруг лежки скота, бормоча молитвы и чадя курильницей. А в это время русский ветеринар заканчивал прививки скоту Батбаяра, Балдана и старушки Сурэн.
Чума неумолимо косила скот. Тысячи коршунов слетались на падаль, казалось, они собрались со всего света. У самого Лха-бээса погибло уже несколько сот голов, много скота пало и у дзалана Гомбы, и у богача Лодоя.
Хозяева, у которых погибал скот, в смятении перекочевывали на другие стойбища. По степи разносилось тревожное мычание коров, блеяние овец, коз, суматошные крики людей. И там, где хоть на день останавливались стада, падаль пятнала землю, над нею со злым клекотом носились тучи стервятников. Загон Лодоя каждое утро напоминал поле битвы. За ночь у него гибло два-три десятка голов скота. В воздухе стояло невыносимое зловоние, и все спешили бежать на новые места. Но вот черная опасность докатилась и до хотона Джамбы. Семьи Батбаяра, Сурэн и Балдана вынуждены были откочевать от его загона, над которым, зловеще крича, носились стаи хищных птиц; когда ветер дул с той стороны, где стояла юрта Джамбы, до них и на новом месте долетало ужасное зловоние от разлагающейся падали.
— Умному хозяину сопутствует удача. Я тебе дружески советовал — сделай прививки, а ты что? Ты даже рассердился на меня, — говорил Джамбе Батбаяр. — Недаром говорят: что ни налей в ухо быку — воду или масло, он одинаково мотает головой. Теперь пеняй на себя — по твоей же глупости дохнет твой скот. А у нас во всех трех хозяйствах пало только две головы. Кто болтал, что русское лекарство принесет несчастье? Нет, брат, как раз твоя "святая" вода и курения принесли тебе беду. Пораскинь-ка мозгами! Вот ты бегал с курильницей вокруг скота, а теперь над твоим стадом кружат, кричат стаи коршунов. На гору давит снег, на меня давит возраст, а на тебя, Джамба, невежество твое, — закончил с упреком Батбаяр.
XX
Болезнь государства — страдания для народа
Начался тревожный год Белой мыши. Люди со страхом ждали, когда же начнет рыдать небо, как говорилось в пророчестве богдо-гэгэна. Ханы и князья, жившие в благословенной Урге, в святые дни — пятого, пятнадцатого и двадцать пятого каждого месяца — ревностно постились, дабы обрести защиту и покровительство неба. Овцы же, что в постные дни избежали ножа, преподносились в дар монастырям. В глазах верующих и богослужителей это было тройное благодеяние: соблюдался пост, сохранялся скот и храмы получали подношения. Эта сделка с богом была выгодна ламам и ничего не стоила нойонам.
Лама Бадамдорж, несколько лет назад впавший в немилость из-за истории с Юмнэрэн, снова пошел в гору. Стараясь завоевать расположение Пекина, он организовал богослужения, моля поразить врагов маньчжурского императора и упрочить его власть, он велел во исполнение послания богдо-гэгэна читать в монастырях заклинания. Его то и дело видели в монастырях Амурбайсхуланту, Эрдэ-нэ-дзу, во многих других монастырях и храмах столицы. Часто не только днем, но и ночью появлялся он в монастыре Гандан и, разбудив лам, приказывал править службу за процветание государства и религии.
Однако в народе все упорнее говорили о скором конце маньчжурского владычества, о том, что трон богдыхана шатается. Караванщики и нищие рассказывали на базарах и толкучках о восстании "боксеров", бесстрашных "боксеров", которых и пуля не берет, и шашка не рубит. Лоточники, торговавшие от крупных торговых фирм, со страхом передавали, что народ грозится изгнать алчных торговцев, подобно тому как "боксеры" изгоняют иноземных завоевателей.
Китайские купцы все чаще жаловались на то, что разбойники и крепостные устраивают в Гоби засады, грабят караваны, идущие из Китая, и отбивают табуны, перегоняемые из Монголии в Калган и Хуху-Хото. Какие-то люди в масках нападали на торговцев и агентов торговых фирм, выезжавших в провинции собирать долги; запугав этих агентов до полусмерти, они отбирали у них списки должников. А ямщики, завидев всадников в масках, оставляли седоков в тарантасах, а сами удирали. Обычно высокомерные, торговцы с перепугу начинали лебезить и оправдываться, что они-де ничего не знают и не ведают, что они всего-навсего лишь несчастные шушума.
Из аймаков и хошунов в адрес властей непрерывным потоком шли письма с настойчивыми просьбами положить конец разбою на больших дорогах, выловить воров и разбойников и примерно наказать их. Все письма были с изображением птицы, означавшим "срочно". Уртонные гонцы только и занимались тем, что развозили послания встревоженных купцов, умолявших о помощи. Но каждый чиновник, писавший письмо, старался доказать, что ко всем совершающимся преступлениям жители его аймака не причастны.
А ближе к осени распространился слух, что в Пекин вступили войска восьми держав и богдыхан вынужден выехать из столицы в Си-ань-фу.
Напуганный этими слухами, хутухта повелел своему приближенному Бадамдоржу начать в Гандане чтение молитв во здравие императора и за процветание религии. Богдо-гэгэна обуревали беспокойные мысли: ведь если император отречется от трона, то ему тоже придется плохо.
Великое множество ургинских лам готовились к совершению специального обряда, трое суток заклинали грозных духов, призывая несчастья и смерть на врагов святого владыки. На западную окраину Урги стеклось несметное число лам и молящихся. Добирались сюда кто как мог — кто на лошадях, кто да верблюдах, а кто и пешком.
Шествие возглавлял восседавший на коне урсинский хамба в остроконечном головном уборе дзонхавы, перед ним шел лама-распорядитель с пучком дымящихся благовонных палочек. О приближении хамбы возвещали два музыканта, которые играли на серебряных флейтах, украшенных пятицветными хадаками. За хамбой, строго соблюдая чины и ранги, двигались хувилганы, ламы, послушники, рослые умзады в остроконечных шапках, одетые в парчовую одежду. За ними шли распорядители разных храмов, опираясь на бамбуковые посохи с наконечниками из красной меди, украшеннын пятицветными хадаками.
Распорядители шествовали важно, нахмурив брови и повелительно глядя на окружающих. Вот один из них что-то заметил и сделал знак. Тотчас же послушник, небрежно волочивший по пыльной дорого красную накидку, торопливо подхватил ее и незаметно подтолкнул товарища, засмотревшегося на девушку, шедшую с края дороги.
Когда процессия вышла на окраину города, главный распорядитель и распорядители монастырей засуетились. Они сновали взад и вперед вдоль колонн, пока не усадили всех лам по обе стороны пестрого шатра.
Чтение молитв начал главный бас-запевала. Его голос подхватили басы из храмов, которых поддержали тысячи лам. Загремели большие барабаны. Начался обряд чтения древних молитв.
Но толпа, собравшаяся поглядеть на вынос "сора", была занята своим. Тут заключались торговые сделки, купцы торговались с аратами, пригнавшими для продажи скот. Точно из-под земли появились нищие, гадальщики, лоточники со сладостями. Но вот верхом на коне прибыл младший брат богдо-гэгэна Лувсанхайдаб Чойжин. В сопровождении богато одетых тангутов и монголов он вошел в шатер. Лицо у Чойжина было землисто-серое, опухшее, болезненное. Сразу было видно, что он страдает запоем.
После того как вынесли один за другим два "сора", Чойжин вышел из шатра. Его одежда из индийской парчи сверкала серебром и золотом, на левом боку висела шашка в роскошных ножнах, украшенных коралловыми и бирюзовыми узорами. За спиной у него торчал отделанный серебром лук и колчан со стрелами.
Чойжина поддерживали с обеих сторон ламы; они усадили его в кресло у входа в шатер, спиной к северу.
Чойжин начал читать молитвенную книгу, и тотчас же нежно зазвучала флейта. Лама кадил перед Лувсанхайдабом благовониями, а тот, время от времени опуская веки, старался изобразить глубокий религиозный экстаз, делал вид, что он чего-то ожидает, к чему-то прислушивается. Сначала у него затряслись ноги, затем все тело; лицо нечеловечески исказилось, и в такт конвульсивным подергиваниям тревожно зазвенели бронзовые и серебряные колокольцы на его одежде. Сперва они звенели чуть слышно, но постепенно звон становился все громче и громче. Казалось, кто-то медленно приближается из далекой, необозримой степной шири…
Двое лам, стоявшие по бокам возле кресла Чойжина, с трудом подняли тяжелый медный головной убор и надели его на голову Лувсанхайдабу, крепко затянув шнурки под подбородком. Шнурки глубоко врезались в отвисший подбородок Чойжина, его без того выпученные глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит, лицо сморщилось.
Вдруг дыхание Чойжина стало прерывистым. Искусно играя свою роль, он низко, чуть не до самой земли, наклонился налево, затем направо, так что флажок на его шлеме коснулся травы. Глядя вверх выпученными глазами, он проделал эти движения трижды.
Это значило, что Чойжин видел сейчас одновременно три тысячи нижних и три тысячи верхних миров.
Исступление "ясновидца" дошло до предела. Изо рта у него показалась слюна, потом пена. Пошатываясь, он встал с места и, закатив глаза, с оскаленными зубами, багровый от напряжения, направился между рядами сидящих лам в сторону жертвенного очага. Дойдя до большого котла, Чойжин неистово замахал руками и начал кружиться в танце. Повернувшись к заходящему солнцу, он посмотрел в голубую высь и, натянув лук, выпустил стрелу, которая исчезла в небесной дали. В это время ламы опрокинули чан с приготовленными для грозного гения-хранителя подношениями, а тысячи других, сняв свои желтые шапки с пышными султанами, напали размахивать ими, описывая равномерные круги. Казалось, будто над многотысячной толпой носились стаи желтых птиц.
Но вот с той стороны, куда Чойжин пустил стрелу, раздался громкий жалобный стон. В то же мгновение Чойжин упал навзничь, распластав руки. Ламы поспешно подхватили его. Обряд закончился. Толпа стала расходиться.
Несколько любопытных направились к тому месту, откуда раздался стон. Стрела, пущенная Чойжином, пролетев метров пятьдесят, поразила дряхлую старушку, собиравшую кизяк. Стрела вошла в спину несчастной на целую треть, и старуха, истекая кровью, страшно хрипела.
— Не иначе как Чойжин разгневался на эту старуху. Видно, она отказалась внести пожертвование. Вот он и поразил ее, — торжественно произнес старый лама и погрозил кому-то кулаком. — Так грозный гений-хранитель будет мстить всем врагам богдыхана!
— Эта старушка самая счастливая; она разом очистилась от всех грехов и теперь попадет в рай. Подумать только, нищая, а какая счастливая ей выпала судьба, — сказал один из стоявших поближе богомольцев.
— Было бы лучше, если бы такое счастье выпало тебе. А то пострадала безобидная старуха. А ну, дайте-ка дорогу! Может, она еще живая? — проговорил хромой старик и заковылял на костылях к пострадавшей.
Изо рта старухи шла кровавая пена. Мозолистой темной рукою умирающая судорожно хваталась за грудь. Старик приподнял ее дергавшуюся руку и осмотрел рану.
— Кончается она. Теперь ее уже не спасешь.
К хромому подсел старик оборванец в перевязанных веревками дырявых гутулах.
— Давай положим ее, как полагается, головой к северу, — предложил хромой. — Да развяжем ей пояс, чтобы тело ее поскорее взяли птицы и собаки.
Вскоре старуха скончалась. Люди, в страхе шепча молитвы, поспешно разошлись. Около покойницы остались лишь два старика. Они вытащили стрелу из тела умершей и положили труп по всем правилам обряда. Совершив обряд, они медленно направились в город.
Старик оборванец спросил хромого:
— Как зовут тебя, уважаемый?
— Лузан. Я из хошуна Лха-бээса. А тебя как зовут, уважаемый?
— Твоего нижайшего младшего брата люди прозвали Лесным Черным Мастером. А настоящее мое имя Ондорай.
— Как же, как же, слыхал про тебя. Не раз видел и твое круглое, с восемью спицами тавро. Вот, не твоя ли работа? — спросил Лузан, показывая собеседнику нож. Черный Мастер внимательно осмотрел нож и взволнованно сказал:
— Этот нож сделан еще моим дедом, его последняя работа. Круглое клеймо — знак нашего рода Оросларов, ойратских мастеров. Еще далекий наш предок Ондорай пользовался этим знаком. Он-то и завещал потомкам, чтобы они из поколения в поколение называли первенца Ондораем и передавали ему вот этот амулет, — проговорил Черный Мастер и показал Лузану старинный медный нательный крест.
— Давать сыну имя отца — это не монгольский обычай. Должно быть, твои предки были выходцами из другого племени, — сказал Лузан.
— Может быть. Говорят, этот обычай завещан с очень древних времен. А теперь вот выходит, что на мне кончится наш род. С моей смертью исчезнут и этот знак, и этот крест. Хан умертвил моего единственного сына. Когда я умру, погаснет наш очаг. Будь проклят он, и пусть прекратится его род!
За разговором старики не заметили, как дошли до базара. Они зашли в трактир. Продолжая беседу, они пили маленькими глотками подогретую архи.
— Наш хан — мнительный и злой человек, — продолжал свой печальный рассказ Черный Мастер. — Зимой мы вместе с сыном делали в ханской юрте медный столик.
А весною случилась беда — хан вдруг заболел. У него отнялись ноги, по всему телу выступили синие пятна, расшатались зубы, опухли и начали кровоточить десны, ламы говорили, что такая болезнь только у китайцев бывает.
Звездочет хана был зол на нас за то, что мы с сыном отказались оправить ему чашу в золото. Он и внушил хану, что заболел-де хан потому, что мастера, делавшие медный столик под таган, поносили его последними словами и наслали на него проклятие. Посадили нас в тюрьму и каждый день пытали. Мой сын умер после пыток от заражения крови. А меня перевели в центральную тюрьму Урги — "Надежное подземелье". Я тоже был чуть жив.
Но мне повезло. Как-то давно еще сделал и одной девушке из нашего кочевья золотые сережки. А эта девушка стала приближенной хутухты. И вот сломала она одну из сережек. Среди китайских мастеров не нашлось ни одного, кто сумел бы починить сережку. Сережки были с секретцем, — не без гордости сказал Черный Мастер и, погладив рыжие усы, сделал глоток. — Тогда стали разыскивать меня и нашли в центральной тюрьме Урги. Я был уже почти при смерти, у меня была та же болезнь, что и у хана. Девушка начала просить хутухту, хутухта — амбаня, амбань приказал лекарю, ну, лекарь и принялся меня лечить. Вывели меня из подвала на солнце, на свежий воздух, стали давать побольше луку и чесноку. Сказали, что у меня цинга. А один надзиратель, узнав, чем я болен, посоветовал давать мне сырую печенку. И начал я поправляться. В это время в Ургу вернулся хан. Ему сказали, что я болею той же болезнью, что и он, и что меня успешно лечат. Тогда хан вызвал лекаря и тот определил, что у хана тоже цинга.
Так я избавился от ложного обвинения. С большим удовольствием чинил я сережки. Ведь они спасли мне жизнь. Но вот погибшего сына мне никто ужо не вернет. Хожу теперь как неприкаянный, — с горечью закончил Черный Мастер свой невеселый рассказ.
— Да, плохая власть — болезнь государства, страдания для людей, — проговорил хромой старик. — Много крови попортили нойоны и мне. По весне собирали мы на стойбищах богачей обглоданные кости, вываривали их и питались этой зловонной бурдой! А от нее даже собаки отворачивались. Детей своих кормили вареным последом, спасибо, что после отела коров богачи милостиво разрешали его брать. Особенно было жаль детей… Вот мы и стали угонять лошадей у этих кровососов-князей. Лошадей мы сбывали в Тяньцзине и Калгане, а вырученными деньгами помогали самым бедным.
Однажды, лет десять назад, наш князь собрался ехать в Пекин, чтобы за взятку получить новый чин. В подарок богдыхану он приготовил лучшего своего коня. Увидел я этого коня и потерял покой. Вот бы угнать этого коня, подумал я, ведь за него можно выручить немалые деньги и помочь не одной бедной семье. И однажды ночью я угнал коня и продал его в Китае.
Потом я стал выжидать, что будет. И вот как-то приезжает за мной солдат из охраны князя — старый Балдан. Я и раньше знал его. Он рассказал, что после пропажи коня князь просто взбесился. "Что ты наделал? — сказал Балдан. — Ведь в краже коня подозревают тебя. Против тебя есть улика — на месте кражи табунщик нашел твой кисет и передал его князю. Как же ты недосмотрел? Нойон приказал арестовать тебя. Придется тебе ответ держать".
Пока мы ехали, старик Балдан спросил меня: "Скажи, глупая голова, неужели ты собираешься признаться? Неужели выдашь товарищей? Смотри, коли признаешься в краже этого коня, тебе все другие кражи припишут. Ведь на волка валят и тогда, когда он не виноват. Признаешься — отрубят тебе руки, чтобы больше неповадно было. Князь сейчас бешеный. А ежели упрешься, с тебя семь шкур сдерут, но отпустят. Хорошенько обдумай, что отвечать. А о нашем разговоре никому ни слова". Солдат говорил дело, видно было, что жалел нас. Да и как же иначе? Беды-то у нас общие. Подумал я, подумал и сказал, что не собираюсь принимать на свою голову вину. "Так помни, — сказал Балдан, — тебя будут вынуждать выдать друзей и все кражи будут тебе приписывать. Но уж раз решил — не отступай. Недаром говорят: волк силен в прыжке, мужчина крепок в своем слове. Ты должен выдержать все".
Дзалан Гомбо сначала говорил со мной очень ласково — облизывал меня, как корова теленка. Но я не поддался на эту уловку. Вот тогда-то дзалан и показал свои зубы.
Я стиснул зубы, чтобы ни один звук они не вырвали у меня. В первый же день меня зверски избили, но я молчал. На второй день стали избивать снова, но я по-прежнему молчал, как будто били не по мне, а просто выбивали пыль из моего дэла. Когда же на третий день меня начали пытать, я притворился, будто потерял сознание. Лежу, а сам слушаю, что будет дальше.
— Зря хвастался, что выбьешь из него признание, — упрекал князь дзалана. — Придется его отпустить. Если этот паршивый пес подохнет от побоев, потом хлопот не оберешься.
— Этот негодяй только притворяется, — ответил дзалан. — Я быстро приведу его в чувство. Вот поставим ему на ляжку зажженную свечу, тогда сразу вскочит. А уж если не встанет, пока свечка не сгорит, тогда придется отпустить его на все четыре стороны. Давайте попробуем.
Эй! Принесите самую толстую тибетскую свечу! — крикнул он.
Я невольно вздрогнул и с трудом удержался, чтобы не вскочить, а дзалан злорадствовал:
— Вскочит как миленький! Я сам отмерю свечку.
Я сказал себе: "Во что бы то ни стало я должен выдержать".
Принесли свечу, зажгли ее и подставили к моей опухшей и окровавленной ноге. Свеча зашипела, запахло горелым мясом. Это было похуже, чем побои. Думал — не вытерплю, в голове стучала одна только мысль: не лучше ли встать и признаться во всем, да вспомнил я слова старого Балдана о мужской твердости и стойкости, и стало мне как будто бы полегче. Эти слова придавали мне силы. "Настоящий мужчина может выдержать еще и не то", — думал я. Правду говорят, что хорошее слово дороже золота. Старый Балдан помог мне выдержать неземные муки, и мучители мои были вынуждены меня оправдать. Пришлось, правда, проваляться несколько дней, пока не поджили раны. А когда возвращался домой, я завернул к табунщику нойона и сказал ему:
— Если тебе не надоела жизнь, отойди подальше от табуна. Я у князя своей кровью купил три раза по девять лошадей. Так и передай ему.
И угнал двадцать семь самых отборных коней. И князь ничего не мог поделать со мной. Но у меня теперь на всю жизнь осталась его отметка: нога покалечена, — закончил свой страшный рассказ старый Лузан и, подозвав трактирного слугу, заказал четыре котла буузов и манту.
— Зачем так много? — спросил Черный Мастер.
— Для узников, — коротко ответил Лузан и в свою очередь спросил:
— Не приходилось тебе встречаться с одним из наших молодцов по имени Даргай? Смелый человек! Он отобрал у агента китайской ростовщической фирмы список должников и вернул беднякам скот, отнятый у них за долги. Когда Даргай шел на дело, он всегда надевал маску. Но на этот раз маска у него слетела и его узнали. Он же, не подумав об этом, по доброте своей отпустил агента с миром. Ну а этот лизоблюд тут же, конечно, доложил обо всем амбаню. Даргая схватили и приговорили к смертной казни. Теперь он ждет решения своей судьбы: осенью приговор должен утвердить император, который, подписывая приговоры, имена помилованных обводит красным кружком. А остальным рубят головы.
— Я видел Даргая. Его заковали в цепи, — вздохнул Черный Мастер.
— А ведь я приехал для того, чтобы его освободить, — торжественно, как клятву, произнес Лузан.
— Может, и я тебе пригожусь? Меня ведь не зря зовут Черным Мастером.
— В таком случае пошли? Об остальном договоримся по дороге. На берегу Сельбы меня должен ожидать мой внук.
Лузан расплатился за буузы и манту и нанял человека донести их до центральной тюрьмы.
В центральной тюрьме Лузан сунул кое-что надзирателю и получил разрешение вручить передачу лично. Дело это было обычное. Многие жители Урги из жалости или в память умерших родственников приносили заключенным еду.
Увидев Лузана, к нему подбежал обросший узник, закованный в цепи. Лузан с жалостью посмотрел на истощенного арестанта и спросил у надзирателя:
— У вас больше нету заключенных? А я-то дал обет накормить всех в тюрьме.
— Есть еще трое, да те прикованы цепью к стене.
— Я должен их накормить, — твердо сказал Лузан.
— Им сегодня уже давали есть. Больше нельзя. Если начальство узнает, мне попадет, — возразил надзиратель.
— За что же тебе попадет, если я дал обет совершить благодеяние для всех заключенных? — настаивал Лузан и, достав из-за пазухи хадак и серебряный русский полтинник, сунул их в руку надзирателя.
— Ну, раз ты дал такой обет, ничего не поделаешь, придется тебя пропустить, — сдался страж и, спрятав дары за пазуху, повел Лузана в противоположную сторону.
Невысокое здание, сложенное из необожженного кирпича, наполовину ушло в землю. Внутри было темно и сыро. От страшного зловония у Лузана сперло дыхание и стало резать в глазах.
Привыкнув к темноте, он осторожно огляделся по сторонам и тут только заметил троих закованных в цепи узников, причем конец цепи был прикреплен к стене. В одном из них он узнал Даргая.
Передавая ему еду, Лузан незаметно вытряхнул из широкого рукава дэла в подол Даргая какой-то сверток. Ничего не подозревающий надзиратель торопил Лу-зана:
— Побыстрее поворачивайся, старик! И охота тебе торчать в этой вонючей яме.
Но Лузан неторопливо перебирал четки и шептал какие-то непонятные слова.
Потом он медленно направился к двери.
— Пусть сбудется пожелание дорогого благодетеля, пусть его милостыня порадует всех троих! — крикнул вдогонку ему Даргай.
В сумерки на ночное дежурство заступил надзиратель-маньчжур. Начальник караула, едва выслушав доклад надзирателя-монгола, отпустил его, дав кое-какие указания ночному дежурному, и помчался на окраину слободы Маймачен в тайный притон. Ночной дежурный закрыл главные ворота тюрьмы на засов и отправился в караульное помещение играть в кости. Вскоре совсем стемнело. Из города отчетливо доносился лай собак да далекий звук шаманского бубна.
В полночь со стороны холма, расположенного позади тюрьмы, раздался приглушенный звук трубы, сделанной из полой человеческой кости. Звук то замирал, то возникал вновь. Чудилось, будто души умерших бродят вокруг и творят здесь свои молитвы.
Дежурный маньчжур поежился и обернулся к своему напарнику-китайцу с желтыми зубами.
— До чего неприятно ночью слушать такие звуки. Надо бы запретить этим непрошеным трубачам шляться по ночам около тюрьмы.
— Он, кажется, где-то здесь, недалеко. Пойди-ка отгони его, — не без ехидства предложил китаец.
— Если ты такой храбрый, пойди сам и отгони, — сердито пробурчал маньчжур.
— Ну нет. Ни за что! Скоро пробьет час Быка и черта начнут справлять свой шабаш.
В это время, точно отвечая на плачущий звук трубы, раздался волчий вой. И вой и звуки трубы слышались все ближе и ближе. Казалось, они перекликаются, то усиливаясь, то затихая.
Надзиратель-маньчжур испуганно зашептал:
— Приближается час Быка. Чуешь, как забегали черти и бесприютные человеческие души? А это воет не простой волк. Слышишь, с каждым разом вой все ближе и ближе.
И тут на тревожный зов трубы ответил вдруг громкий, торжествующий вой волка, и тотчас же где-то неподалеку жутко заохал филин. Перепуганные надзиратели в страхе прижались друг к другу. Они сидели не шевелясь, уставясь в темноту безумными от ужаса глазами.
Над высокой стеной тюрьмы, трижды перечеркнув звездное небо, мелькнули три тени. Потом узники услышали тихий шепот:
— Даргай, иди сюда. Это я, Ондорай. Идите за мной, держитесь друг за друга. В овраге ждут наши.
Вскоре несколько всадников промчались к горе Чин-гэлт. Углубившись в ущелье, всадники остановились в густом лесу. Они стреножили коней, развели костер, вскипятили чай и закусили подогретой в чае бараниной.
Путники сидели вокруг костра, высокий и широкоплечий борец Алтанхояг устроился рядом с Даргаем, Он заметно устал, но старался казаться бодрым. Маленький проворный Сайнбилег уселся напротив. Они с любовью смотрели на "Пузана, смуглое лицо которого было освещено в предрассветной мгле угасающим пламенем костра.
— Делать вам в Халхе пока нечего, дети мои, — сказал Лузан. — Поэтому до поры до времени лучше скрыться у хучитов и супидов, Они говорят почти на таком же языке, что и мы, и ваша речь не будет сильно отличаться от их говора. Но на чужбине надо быть втройне осторожными. Из Урги, конечно, сейчас же во все концы сообщат о побеге и дадут подробное описание ваших примет. Вот я и думаю: к чему вам эти маньчжурские косы? Надо их остричь, тогда вы будете похожи на бродячих лам и на вас никто не будет обращать внимания. Ведь начиная от Хуху-нора и до самой Урги этих лам везде полно. И не бойтесь расстаться со своими косами. Ведь не превратитесь же вы и на самом деле в лам! Да и среди лам немало хороших людей. Вспомните известного на всю Халху даригангинского Тороя-банди. Бедняки всегда будут с благодарностью вспоминать о нем… Теперь так. Вот вам сума. В ней новые гутулы и дамские долы для всех троих. Там есть немного денег на дорогу. Ну а дальше — свет не без добрых людей, об этом не беспокойтесь. К тому же в тех краях у Даргая есть и знакомые и друзья. И никогда не обижайте бедняков — будь это тангут или тибетец, китаец или монгол. Какой палец ни укуси, все больно. Бедноте везде одинаково плохо живется. Если найдете поддержку у бедного люда, нойон не будет вам страшен.
— Золотые слова, Лузан-гуай! Ну, кто первый хочет получить благословение Черного Мастера? — пошутил Ондорай, держа бритву наготове. — Вот сейчас отрежем вам косы и сразу станете настоящими мужчинами.
— На, режь мою и развей по ветру волосы, что пахнут маньчжурской тюрьмой, — решился Алтанхояг.
XXI
Две козьи головы не вмещаются в один котел
Путники перевалили через горную седловину. Впереди покачивался на большом белом верблюде здоровяк Бат-баяр. За ним следовал Джамба на высоком верблюде темной масти. Он вел за собою еще двух верблюдов, на которых были навьючены палатки и большие войлочные мешки, набитые дорожной утварью: тюфяками, котлами и таганами.
Позади всех, тоже на верблюдах, ехали Пагма и Дэрэн. Дэрэн вовремя заметила, что ехавший впереди Ширчин, задремав, чуть не свалился на землю. Ударив кнутом своего верблюда, она нагнала сына.
— Не дремли, сынок! Свалишься — шею сломаешь. Как только перевалим через седловину, спрыгни с верблюда и пробегись, вот и разгуляешься. Оттуда уже будет виден уртон. А в уртоне-то, как на Надоме: богатые юрты, красивые палатки. Там всегда оживление.
— А скоро мы доедем? — спросил, оживившись, Ширчин.
— Теперь уже скоро, сынок, скоро.
И действительно, как только путешественники поднялись на перевал, перед ними в Онгинской долине развернулся целый город. Палатки, шатры, юрты. Яркие краски переливались в зареве заката, мелькали всадники в разноцветной одежде.
Это была поистине великолепная картина.
В центре высилась окруженная четырехугольной оградой из золотистого шелка огромная юрта, покрытая желтым шелком, блестевшим на солнце. Ее окружали богатые юрты с красными крышами; за кольцом этих юрт виднелось еще одно — из белых юрт, а дальше пестрели разноцветные палатки и шатры, тоже поставленные по кругу.
К этому красочному степному городку на верблюдах и лошадях приближалась внушительная процессия. Впереди ехали всадники на самых быстрых скакунах. В середине конной колонны покачивался желтый паланкин, сопровождаемый двумя всадниками в красных дэлах. Они держали громадный желтый шелковый зонт. За конной группой важно шагали сотни верблюдов. А по обеим сторонам колонны взад и вперед носились всадники в желтых, красных и синих дэлах.
При виде этого великолепия Дэрэн молитвенно сложила руки.
— Видишь, сынок, паланкин, над которым несут желтый шелковый зонт? — наклонилась она к Ширчину. — Это сам святейший. Какая большая свита у него! Одних груженых верблюдов не менее пятисот. Да запряженных в повозки лошадей, пожалуй, побольше двух сотен. А коней, которых ведут в поводу, и не счесть! Тебе нравится, сынок?
— Издали все это красиво, — вставил свое слово Батбаяр. — А попробуй сунься туда — спины не разогнешь. Одни князья да чиновники, только и знай на каждом шагу поклоны отвешивай.
Выбив пепел из своей неразлучной трубки, он спрятал ее за голенище и, заставив опуститься на колени своего громадного белого верблюда, удобно уселся на него.
А Джамба никак не мог справиться со своим верблюдом. Верблюд кричал, упрямился и не хотел становиться на колени. Джамба бестолково дергал его за повод, бил — все напрасно.
— Зря бьешь скотину. Совсем его задергал, вот он тебя и не слушается. А все потому, что не умеешь ты обращаться с животными. К ним надо подходить с лаской, ты же только и знаешь, что бить, — упрекал Джамбу Батбаяр.
Путники медленно спускались с перевала, навстречу им попался какой-то всадник в военной форме. Он оказался знакомым Батбаяра, рассказал, что ему приказано следить за порядком во время благословений. Показав кнутом в сторону палаток и походных коновязей, он сообщил, что для князей и других важных лиц отведено особое место.
Не то всерьез, не то в шутку Батбаяр спросил:
— Неужели и в аду нас будут делить на белую и черную кость?
— Не могу сказать, Батбаяр-гуай, — ответил стражник. — Я ведь служу у маньчжурского императора, а не у Эрлик номон-хана. Вот моя бабка могла бы ответить поточнее. Мы ее недавно снесли на кладбище, думали, что померла, а она через два дня возьми да и вернись с того света. И почудилось ей, что попала она там сначала в юрту Эрлик номон-хана, где людей делят на белую и черную кость. А юрта, говорит, эта вроде нашей канцелярии — такая же большая и дымная. Бабушка будто бы долго сидела там около ящика с аргалом и ждала, пока ее позовут. И вдруг почувствовала, что страшно продрогла. Тут она огляделась и поняла, что лежит в степи и что дождь хлещет. Она до нитки, говорит, промокла. Тогда она встала и с трудом доковыляла до дому. Мы ведь снесли ее только накануне и не успели еще откочевать на другое место. Вернулась она перед самым заходом солнца. Мы сначала своим глазам не поверили, перепугались до смерти. А когда разобрались, что ото наша бабушка, успокоились. Вот как я узнал, что юрта Эрлик номон-хана, в которой делят людей на черную и белую кость, ничуть не хуже нашей хошунной канцелярии.
— Верно, твоей бабушке нигде, кроме хошунной канцелярии, и бывать не проходилось?
— Это правда. Да и там-то она была всего один раз. — И, желая показать, что он-то знает побольше бабки, солдат принялся рассказывать о готовящейся церемонии.
— Из Урги, — начал он, — пришло распоряжение — выставить на пути следования Далай-ламы в каждом уртоне по триста лошадей, по пятьдесят отборных верблюдов с упряжью, по сто двадцать подвод, по пятнадцать юрт с красной крышей и коврами, по пятнадцать юрт из белого войлока, по двадцать цветных палаток и шатров, по тридцать жирных баранов и по пятнадцать плиток кирпичного чая да еще много масла, молока и других продуктов. Потом приказали приготовить для маньчжурских амбаней, министров, послов богдо, нойонов и чиновников, сопровождающих ламу, каждому то, что полагается по чину — юрты, палатки, подводы, лошадей и верблюдов. А для проверки, как готовятся к встрече в уртонах, послали специальных людей.
Джамба жадно слушал рассказ стражника.
— Мы вот тоже хотим получить благословение Далай-ламы, но нам, наверное, раньше завтрашнего дня не попасть к нему? — спросил он.
— Я вас сведу с тибетцем-переводчиком; у него вы узнаете обо всем подробно. Какое вы хотите получить благословение — через жезл или от руки самого Далай-ламы?
— Нам бы хотелось самим увидеть воплощение Авалокитешвары и получить благословение от его божественной руки, — сказала Пагма.
— Тогда глава семьи или старший среди вас должен внести в казну Далай-ламы пять ланов серебром, а с ним и вы все пройдете.
За разговорами они не заметили, как доехали до места, где было разрешено останавливаться паломникам.
Пока ставили палатку и готовились к ночлегу, Батбаир и Джамба успели сходить к тибетцу-переводчику. Они внесли пять ланов серебром и получили наставление, как вести себя у Далай-ламы.
На обратном пути Батбаяр зашел в палатку стражников, где встретил старого знакомого Дэмчига. Дэмчиг принял Батбаяра радушно и, угостив чаем, рассказал то, что он знал о приезде Далай-ламы в Монголию.
— Мне рассказывали тибетцы-переводчики, что английские войска захватили недавно столицу Тибета Лхасу. Командующий английскими войсками коварно обманул тибетцев. Он обратился к пограничным войскам, стоявшим на реке Чумби, с предложением перемирия, а когда они его приняли, воспользовался этим и, открыв огонь из скорострельных ружей, перебил четыре тысячи тибетцев. Так он расчистил дорогу на Лхасу. Вот святейший и выехал из Лхасы в Монголию, намереваясь просить помощи у России.
— Старики говорят, — продолжал Дэмчиг, — что Монголии без России тоже не избавиться от иноземных завоевателей, что настанет время, когда русский и монгол станут братьями. Не зря святейший прибыл из далекого снежного Тибета просить у них помощи. Может, и мы наконец освободимся от маньчжуров. Но их тоже вокруг пальца не обведешь. Они запретили Далай-ламе выезжать за пределы государства и приставили к нему министра-амбаня, который ездит теперь в его свите. С виду-то они относятся к Далай-ламе с почтением, а на деле глаз с него не спускают, за каждым шагом его следят. И нам приказали докладывать амбаню все, что народ говорит о Далай-ламе и богдо. Вот и барахтаемся, как свиньи в грязи, — возмущался старый Дэмчиг. — Но мы-то не из тех, кто зря чернит неповинных людей… Правда, толкуют, что амбань подкупил кое-кого из свиты Далай-ламы, говорят, что и среди наших лам и чиновников тоже есть доносчики. Но и у Далай-ламы есть верные люди, они за версту чуют предателей. Вот завтра увидите, как они отделали некоторых послов нашего богдо — все в синяках, страшно взглянуть! И поделом, ведь они всех аратов замордовали, всех уртонных лошадей загоняли, пьянствуют да безобразничают — и слова не скажи, любому, кто под руку попадет, достанется. Привыкли безнаказанно издеваться над людьми. И очень хорошо, что их наконец-то проучили! Они и сюда приехали вдрызг пьяные. Их плети ходили по спинам аратов прямо во время благословения. Они и в юрту Далай-ламы ввалились, да не тут-то было, устроили нм встречу тибетцы. Дали жару. Все морды разукрасили синяками, а кое-кого избили основательно… Нашла коса на камень! Ну а народ радовался, ведь многим от них досталось, — закончил свой рассказ Дэмчиг.
На другой день утром около юрты Далай-ламы собрались паломники. Среди них находился и гун Мипамцэсод с супругой и свитой. Собралось и с полсотни аратов-богомольцев. Тибетец-переводчик низко поклонился гуну и его дородной жене, сделавшим богатое подношение Далай-ламе.
Из юрты Далай-ламы вышел важный тибетец в бордовом шелковом дэле и, тоже поклонившись гуну, пригласил его войти. А тибетец-переводчик, презрительно глядя на толпу аратов, начал громко называть имена тех, кто внес деньги в казну Далай-ламы. Затем он объяснил им, как они должны вести себя в присутствии святейшего.
Расставив здоровенных тибетцев двумя рядами, он повел между этими рядами паломников; впереди должен был идти старший, а за ним — его семья или товарищи.
Батбаяр, глянув на сытые и самодовольные физиономии тибетцев, чуть слышно произнес:
— Ну, друзья, шагайте строго по порядку, иначе как бы нас раньше времени не благословили своими кулачищами эти тибетские молодцы.
— Что за болтовня? Молчать! — крикнул переводчик.
И вот поднялся расшитый в пять цветов полог Далай-ламы и оттуда вышли свита гуна, затем его жена и, наконец, сам гун.
— Ну, теперь идите вы! — крикнул переводчик и повел в юрту остальных.
— Быстрей, быстрей! — торопила охрана, подталкивая отстающих кулаками. Пропустив двух старших с их семьями, тибетец, дежуривший у двери, остальных задержал.
А из юрты то и дело доносилось:
— Быстрей, быстрей!
Пятясь спиной, появлялись в дверях араты и торопливо покидали юрту. Затем туда впускали новых.
— Быстрей, быстрей!
Богомольцы едва успевали поворачиваться. Батбаяр, внимательно следивший за этим круговоротом, подумал: "Ну теперь держись! Эти молодцы отобьют охоту к молитве у самого Будды". — И он быстро протрусил в юрту Далай-ламы.
— Быстрей, быстрей! — неслось ему вслед.
В северной части большой юрты под желтым шелковым балдахином на монгольском низком диване со спинкой, покрытой ковром, сидел Далай-лама — молодой мужчина лет двадцати восьми, в золотистого цвета шелковой накидке, в желтом шелковом одеянии с парчовым воротником. Со спокойного лица на вошедших глянули живые глаза. Далай-лама производил впечатление человека образованного и умного.
Батбаяр невольно сравнил его с изнеженным и высокомерным ургинским хутухтой. Он вспомнил глуповатое лицо сластолюбца и подумал: "Этот лама не то что наш беспутный богдо".
Подойдя к Далай-ламе, Батбаяр трижды поклонился, достал хадак и собирался уже поднести его в дар, но стоявший слева высокий смуглый тибетец остановил его. Он взял у старика хадак, расстелил его, поставил на него серебряную чашу-мандал, статуэтку бурхана, положил книгу, завернутую в шелковый платок, и золотой субурган. Далай-лама прикоснулся пальцами к каждому предмету. Затем стоявший справа лама забрал все эти вещи и стал готовиться к встрече следующего паломника. Далай-лама, взяв хадак, благословил склонившегося в поклоне Батбаяра, прикоснувшись правой рукой к его голове. Тибетец, стоявший слева, подал Далай-ламе шелковый хадак. Далай-лама завязал узел, подул на хадак и опустил его на шею старика. И тут же тибетец, державший в руках кнут из барсовой кожи, крикнул:
— Выходи быстрей!
Батбаяр в смятении выскочил из юрты. Так же быстро получили благословение Джамба, Пагма и Дэрэн.
Когда они вышли из юрты Далай-ламы, около белых юрт они увидели огромную толпу. Люди окружили толстого тибетца, который наливал из серебряного кувшина какую-то жидкость в чашки, а то и в ладони богомольцев. Некоторые тут же выпивали эту жидкость, другие брызгали ею себе на голову, третьи бережно несли ее к своим палаткам. Одна старушка втирала благодатную влагу в свои покрасневшие больные глава. Обращаясь к Батбаяру, она сказала:
— Это святая моча Далай-ламы. Драгоценный дар живого бога. И стоит совсем недорого — всего полтинник чашка.
Услышав это, Джамба поспешно достал из-за пазухи пиалу и зашагал к тибетцу. А Батбаяр невозмутимо направился к своей палатке.
— А не взять ли и нам этой святой воды? — негромко спросила мужа Пагма.
— Далай-лама хотя и является живым богом, но родился он из чрева матери, как и мы, и тело его такое же, как у нас, — ответил ей Батбаяр. — А эта его моча такая же, как у простых смертных. Что ты будешь делать с ней? На что она тебе? Мы видели лик Далай-ламы, получили его благословение, и хватит. Ты лучше глянь на послов нашего богдо. Смотри, как лихо отделали их тангуты!
Пагма посмотрела в сторону юрты с красной крышей, откуда вышли трое лам, одетых в шелковые дэлы с черными плюшевыми воротниками. Лица у них были заспанные, у одного под левым глазом расплылся темно-багровый синяк, у другого была рассечена губа, третий, самый толстый, заметно прихрамывал на одну ногу.
Посмотрев на разукрашенных лам, Батбаяр улыбнулся.
— Эти три героя получили, видно, внушительное наставление от тангутских учителей.
Но вот донеслось нетерпеливое ржание коней и тревожный крик верблюдов. Подъехали подводчики, ведя за каждой арбой по десятку лошадей; погонщики пригнали несколько сот верблюдов.
Началась погрузка юрт, шатров, палаток. Часть подводчиков начала разбирать юрты, остальные грузили их, седлали лошадей.
Наконец головные всадники тронулись в путь. Восемь из них бережно подняли паланкин Далай-ламы и медленно двинулись в колонне. За ними следовала многочисленная свита: тангутские переводчики, маньчжурский амбань, монгольская знать, чиновники, ламы-послы, охрана, переводчики и, наконец, простонародье. В самом хвосте шел верблюжий караваи, груженный юртами, палатками, шатрами и ящиками с разной утварью. Вся процессия должна была следовать до следующего ночлега без остановки.
Вскоре на том место, где еще вчера стоили роскошные юрты и шатры, кипела жизнь, сновали ламы и чиновники всех рангов, суетилась сытая прислуга, обслуживай своих господ, осталось лишь несколько рваных юрт да толпа бедных богомольцев.
В тридцатый год правлении императора Гуань-сюя, год Дракона, десятого месяца, двадцатого числа в точно назначенное время Далай-лама прибыл в Ургу и остановился в монастыре Гайдан.
В Ургу со всей страны уже собрались десятки тысяч богомольцев; в долине реки Толы вырос целый город.
Из хошунов для участия в молебствиях съехались тысячи лам. Во всех храмах и монастырях начались богослужения.
Хамбы и распорядители монастырей изо всех сил старались поддержать порядок, чтобы по ударить лицом и грязь перед Далай-ламой, прибывшим из далекого легендарного Тибета. Они вызвали из монастырей Монголии известнейших умзадов-запевал. Тарбагатайские паломники-торгуты и хинганские дагуры с удивлением взирали на умзадов, которые пели так громко, что из жертвенных блюд разлетались зерна ячменя и пшеницы, а в шкафчиках с фигурками бурханов дрожали стекла.
Паломники вносили в казну монастырей золото, серебро, жемчуга, шелк, целые стада скота. Но еще больше даров лилось в казну Далай-ламы.
Только ургинского Джавдзандамбу-хутухту в эти дни небывалого притока паломников никто не жаловал своим посещением, и он отсиживался в своем дворце, пытаясь развлечься с белокожей девицей, которую подарил ему один таежный князь. Он глушил тоску вином и все откладывал посещение главы желтой религии, которому одному дано определить появление следующего хутухты.
Каждый день с утра до вечера тысячи паломников толпились у ставки Далай-ламы. Тибетцы-охранники бесцеремонно разгоняли их своими длинными плетьми, по им все было нипочем. Они жаждали получить благословение великого святого.
У ворот же забытого хутухты не появлялось никого, кто хотел бы поклониться ему. А если и останавливался какой-нибудь одинокий путник, то, взглянув на заспанного привратника, быстро убирался восвояси, так и не зайдя к хутухте. И тогда подвыпившая подруга богдо, дергая его за рукав, яростно шипела:
— Смотри, даже этот паршивый пес уже не почитает тебя. Чего же стоят после этого твои высокие звания, которыми ты кичишься с перепою? Так-то твои подданные уважают тебя! А еще хвастался, что никто не осмелится показать тебе спину! Вон смотри, даже эта старая потаскуха не признает тебя! Ты, хутухта, приносящий людям счастье и укрепляющий религию, не побежать ли тебе за этой распутной старухой и не благословить ли все-таки ее?
Насмешки девицы, которую не останавливало даже присутствие ханского шута и слуг, вывели богдо из себя.
— Ты что, считаешь, что я хуже этого темнокожего тангута, который остановился в Гандане? Сейчас же едем к нему! Пусть только попробует не выказать мне уважения как равному. Пусть попробует благословить меня, рукой, как простого смертного. Я ему такое устрою, что он не обрадуется! — И хутухта приказал немедленно седлать лошадей. Взяв с собой первого попавшегося под руку ламу и бледнолицую девку, он поскакал в Гандан.
Помощники Далай-ламы — сойвоны и хамбы, — завидев пьяного богдо, ворвавшегося вместе со своей "свитой" в юрту, всполошились:
— Джавдзандамба-хутухта прибыл! Приготовьте место Джавдзандамбе-хутухте! — закричали они.
— Эй, в-вы! Почему до сих пор мне места не приготовили? Разве вам не известно, что в Северной Монголии есть Джав-в-вдзанд-вдамба-хуту-у-хта? — орал разъяренный богдо, обдавая прислужников винным перегаром. — Где ваш Далай-лама? Не бойся! Чего ты боишься? — обернулся он к своей рыжей спутнице, которую тащил за собой. С трудом перешагнув порог, Джавдзандамба грузно ввалился в юрту Далай-ламы. Святейший, против ожидания, принял пьяного хутухту очень миролюбиво.
— Я очень счастлив, что в мою походную юрту пожаловал, излучая свет, великий хутухта. Проходите и садитесь, — приветствовал он гостя.
А хутухта, с трудом держась на ногах, достал из-за пазухи скомканный хадак и, сделав несколько неуверенных шагов в сторону Далай-ламы, поднес ему свой дар. Далай-лама в ответ поднес хутухте свой хадак. Тогда Джавдзан-дамба сложил ладони, как бы собираясь получить благословение, но Далай-лама прикоснулся своим челом к потному лбу хутухты, как и полагалось при встрече двух великих лам.
Хутухта, оглянувшись на спутницу, которая робко приближалась к Далай-ламе за благословением, грузно опустился, скрестив ноги, на приготовленное ему место.
Выпучив пьяные глаза, он бесцеремонно уставился на изумленного тибетца из свиты Далай-ламы и, куражась, спросил:
— Я очень люблю хороший табак. Не найдется ли у вас закурить?
— Я не курю, у меня нет табака, — сдержанно ответил Далай-лама.
— А водка есть? Я люблю крепкую водку.
— Я монах и водки не держу. Я могу предложить хутухте только чай.
Разочарованный хутухта со свистом выдохнул воздух и нехотя принял пиалу чая.
Потом бросил взгляд на рассерженного его поведением черноглазого тангута из охраны великого ламы и, зло пробормотав: "У-у, черномазая тангутская образина!" — смачно плюнул на дорогой алашанский ковер. С трудом поднявшись, он, шатаясь, вышел из юрты.
При выходе он столкнулся со стариком паломником, который собирался завязать в платок горсть земли.
— Ты что здесь делаешь, старый хрыч? — грозно спросил он старика и, не дожидаясь ответа, пнул его ногой так, что сам чуть не упал. Старик, не узнав в этом пьяном роскошно одетом ламе своего богдо, отступил на шаг и смиренно ответил:
— Хочу взять горсть земли с того места, где ступала нога святейшего.
Богдо, окончательно взбешенный ответом старика, крикнул своей девице:
— Когда уберется отсюда Далай-лама, я заставлю тебя пройтись здесь и оросить эти места своей мочой. И если эти скоты захотят вылизать твою мочу, пусть вылизывают, я мешать не буду! Ха-ха-ха!
— Что я слышу! — в ужасе воскликнул старик.
Когда же один из тибетцев шепнул ему, что это не кто иной, как сам богдо, паломник окончательно растерялся.
А обозленный Джавдзандамба вскочил на коня и, хлеща кнутом всех, кто попадался ему навстречу, помчался в сторону реки Толы.
XXII
Чем ночь темней, тем ярче звезды
Старый Иван колол дрова. "Хороший человек приезжает всегда вовремя", — подумал он, завидев приближающегося Батбаяра, и, с размаху воткнув топор в полено, побежал открывать ворота. Батбаяр тепло поздоровался с другом и, привязав коня к кольцу в столбе забора, снял с седла переметную суму, доверху наполненную гостинцами.
— Петровна, это вам подарок от моей старухи! — весело проговорил он, передавая суму жене Ивана.
— Он, да мне и не поднять! Артамоныч, внеси-ка в чулан, а я проведу гостя в дом. Входпте, Батбаяр-гуай! Входите! А у нас гости. Мой старик привез с родины внука с невесткой. По дороге ему удалось достать свежей рыбы, и мы сегодня с утра занимаемся стряпней. Только что со стариком-то поминали, что вы охотник до пирогов с рыбой. А вы как раз и подоспели! — весело говорила Петровна, радуясь приезду Батбаяра.
Батбаяр вошел в дом и, остановившись в прихожей, начал снимать с усов льдинки. Из комнаты выскочил голубоглазый светловолосый мальчуган; с любопытством глядя на старика, он улыбнулся и сказал звонко:
— Здравствуйте, дедушка! Хорошо ли доехали?
— Здравствуй, сынок! Доехал я хорошо, — ласково отозвался Батбаяр и, обернувшись к Петровне, заметил: — Какой у вас внук-то хороший, Петровна! Мал, а речист. Настоящим мужчиной будет. Жаль, что мы с ним по душам поговорить не можем; я не умею по-русски, а он — по-монгольски. Как зовут-то его?
— Мишка. А это, Батбаяр-гуай, моя невестка, Марья, — показала Петровна на стряпавшую у печки молодую женщину со спокойным и миловидным лицом, освещенным большими голубыми глазами, в которых словно затаилась грусть.
Женщина низко поклонилась гостю и, взглянув на свекровь, проговорила:
— Мама, что же вы на кухне стоите? Ведите гостя в горницу.
— И то правда, чего это мы тут застряли! Батбаяр-гуай, проходите в горницу. Я-то, старая, от радости совсем разум потеряла. Если б не Марья, так бы и стояли тут до вечера. Проходите, проходите! Сейчас я скоренько самовар согрею и все за стол сядем.
В чистой горнице пол был посыпан шелковистым желтым песком. В стене возле громадной побеленной русской печи торчали пучки сушеной богородицыной травки и каких-то еще трав, распространявших приятный запах. Тут же висели дешевые ходики с гирями на длинной медной цепочке. В переднем углу красовался стол, накрытый чистой нарядной скатертью, около стола — вымытая до белизны деревянная некрашеная скамья, два стула, сделанных руками Ивана. Над столом висела потемневшая от времени икона. По обеим сторонам двери возвышались две кровати с высоко взбитыми подушками, а под окнами стояли обитые железом вместительные сундуки.
Слева на стене висела давно знакомая Батбаяру фотография: сын Ивана, Никита, в солдатской форме вместо с товарищами.
Усевшись на лавку, Батбаяр достал из-за пазухи вышитый кошелек и, вытащив из него русскую золотую пятирублевку, подарил ее мальчику, по-прежнему рассматривавшему незнакомого деда с любопытством.
— На, Мишка, на счастье! Живи долго! Здоровья тебе железного, бороды густой!
— Спасибо, — поблагодарил мальчуган и, зажав в руке новенькую монету, с радостным криком побежал к бабушке на кухню.
— Бабуля! Посмотри, какую красивую денежку дал мне дед!
— Батбаяр-гуай, ну зачем ты это? — с укоризной проговорила Петровна.
— Таков уж наш обычай, дорогая Петровна. Иван мне дороже брата. Это все равно что я своему внуку подарил.
Вошла невестка, неся шумящий самовар, расставила на столе закуски, пироги, сдобное печенье. Петровна разлила чай.
— Садитесь к столу, Батбаяр-гуай, угощайтесь. Вот ваш любимый студень, вот ватрушки с творогом, а это пирог с черемухой. Сегодня стряпала наша молодуха.
— А где же знаменитый пирог с рыбой, Петровна? — спросил Иван.
— Вот-вот будет готов. Сейчас подам, тятенька, — ответила Марья и вскоре принесла на блюде большой пирог.
Батбаяр пробовал угощение и хвалил Марью:
— Хорошо готовит ваша невестка! Видать, трудолюбивая женщина. И нравится мне, что она с уважением к старшим относится. Счастье иметь такую невестку, Петровна!
Однако Петровна вздохнула и с грустью сказала:
— Как мы можем быть счастливыми, Батбаяр-гуай? Ведь от сына-то все еще никаких вестей нет. Бог знает, жив ли он? Удалось ли уцелеть ему в Порт-Артуре?!
— У нас с Батбаяром судьбы схожи, — сказал Иван. — Дочери, слава богу, с мужьями живут хорошо. А вот сыновьям не повезло. Сына Батбаяра за нойона в дзолики отдали, и бедняга скитается теперь на чужбине. А мой, кто знает, где бедует за православную церковь, за царя. Если бы получить от него весточку! Как хочется успокоить Петровну! Да пока вот ничего не знаем…
Старики помолчали, думая каждый о своем. Затем Батбаяр достал трубку, чиркнул огнивом и закурил.
— Моя старуха тоже скучает по сыну, даже смотреть жалко. Ведь уже скоро десять лет, как мы потеряли его из виду. Как же не тосковать матери-то?.. Но пока не умер Лха-бээс, сыну моему не видать родного края. Жена просит, пока она жива, поехать вроде как на молитву в Утай, а на самом деле разыскать сына в Пекине. Ничего не поделаешь, таково уж материнское сердце. Да и у меня оно не каменное, тоже хочется повидаться с Насанбатом. — Батбаяр умолк, глубоко затянулся и продолжал: — Мы думаем попросить родню присмотреть пока за нашим скотом и отправиться в дальний путь. Вот я и приехал об этом поговорить. Если вы не против, хотел бы часть скота оставить у вас. Шерсть и молоко пойдут вам. Ежели вернемся живы и здоровы, рассчитаемся сполна. Ну а уж коли не вернемся в родные края и кончим свои дни на чужбине, скот вам останется.
— Что ты такое говоришь, Батбаяр? Конечно, вернетесь. Больше чтобы я не слышал таких слов! — воскликнул Иван. — Вот мы с Марьей прикинем и скажем тебе, сколько овец и коров сможем взять на пастьбу. Куда же ты поднялся?
— Пойду сниму седло с коня, — ответил растроганный Батбаяр. Вскоре он вернулся и, подсев к Ивану, спросил: — Расскажи-ка, какие новости ты привез из России? Скоро ли кончится война с японцами? Здесь ходят слухи, что под Мукденом разбили армию какого-то русского генерала. Правда это?
— Правда. Под Мукденом наших здорово потрепали. Да виноваты не солдаты, а командиры. В своем селе я повстречал бывшего соседа. Зовут его Степаном. У него в прошлом году под Ляояном снарядом оторвало ногу. Он долго лежал в госпитале и вернулся с деревянной ногой. Ох и порассказал же он мне! На фронте казнокрадство, измена, командиры никуда не годятся, да вдобавок еще и мордобой. Когда он рассказывал все это, аж весь дрожал от злости. Знаешь, Батбаяр-гуай, он прямо почернел, когда вспомнил, как генерал Куропаткин привез на фронт целый поезд образков, а у солдат боеприпасов не было… Говорят, что генерал Стессель продал японцам Порт-Артур, где служил мой Никита. Если бы не измена, крепость японцам ни за что бы не взять. Степан рассказывал, что на фронте генеральским коровам живется лучше, чем солдатам. Генерал Штакельберг возил с собой корову, чтобы каждое утро пить кофе со сливками. Генеральскую корову охранял особый солдат, а для лечения "их благородия" Буренушки был приставлен ветеринар. В окопах солдаты коростой покрывались, месяцами мыла не видели, а генеральскую корову мыли каждый день теплой водой с душистым мылом. Солдата, который кормил эту корову, два часа заставили стоять по стойке смирно за то, что он как-то нечаянно дал ей заплесневелый кусок хлеба. А вот солдат на фронте изо дня в день кормили таким хлебом. А воевали как? Под Ляояном наши отбили все атаки японцев. Командующий японской армией уже дал было приказ отступать, но Куропаткии получил ложное донесение, что японцы будто обходят наших. Ну и приказал частям отойти, а сам удрал, А у него в запасе было два корпуса свежих войск.
Наши и в Порт-Артуре, и под Ляояном, и под Мукденом сражались, не щадя своей жизни. И все пошло прахом из-за бестолковых и продажных генералов. Вот рассказываю я тебе об атом, Батбаяр-гуай, а у самого в сердце все кипит. А Степан, так тот прямо из себя выходит. Ну а что поделаешь?.. Однако эта война, видно, многим раскрыла глаза, — задумчиво сказал Иван.
Старики опять помолчали. Потом Батбаяр, поглаживая пышные седые усы, проговорил как бы про себя:
— В кочевьях ходит слух, что в царской столице в среднем месяце зимы по приказу царя расстреляли много людей. Знакомый старик из Чахара рассказывал: в китайской газете писали, что в главных городах других государств перед русскими посольствами собиралось много народу и люди говорили речи против царя, который приказал стрелять в мирных людей.
— Истинная правда, — подтвердил Иван. — Уж на что у нас на Алтае глушь, но и к нам докатились вести об этом. Люди теперь говорят, что в Петербурге войска расстреляли не рабочих, а веру в царя. Слышно, пошло теперь это по всей России — и в Польше, и на Украине, и на Кавказе, и в Сибири поднимается народ. Рабочие бастуют, крестьяне жгут помещичьи усадьбы, забирают себе землю.
— И у нас в народе пошли такие слухи. На реку Онон приезжали из России два каких-то человека и рассказывали, что русский народ восстает против царя и чиновников и скоро сбросит их со своей шеи. Говорят, в цэцэнханском аймаке араты поднялись против китайских купцов. Разгромили их конторы и магазины, поделили между собой товары и сожгли все долговые книги. Когда об этом узнал ургинский амбань, он повсюду разослал приказ — арестовать и строго наказать зачинщиков. Много людей, слышно, в тюрьмы брошено! Видно, Иван-гуай, сколько ни отгоняй богачей, они как комары: облепят нас и пьют нашу кровь. А вот почему так получается? Видно, потому что за их единой стоит власть и закон. В Китае, помнишь, — продолжал Батбаяр, — тайпины тоже пытались бороться за лучшую жизнь для народа, да сил не хватило. Раздавили их. И-хэ-туани, а по-вашему "боксеры" хотели прогнать чужеземцев — и их разбили. Стало еще тяжелее. Теперь Китай должен выплачивать огромную дань. Вот и в России, говорят, крестьяне прогнали было помещиков, разделили их землю и скот, да пришли царские войска, и все стало по-старому. А теперь, Иван-гуай, скажи: как же избавиться от этого лиха, будет ли наконец народ жить свободно? — Монгол выжидающе посмотрел на собеседника. — Говорят, есть такие книги, в которых все сказано: и как от богатых избавиться, и как новую жизнь построить. Я давно слышал, что в этих книгах много полезного. А где их взять! Вот на наш язык много переведено книг, за всю жизнь не прочтешь. А что толку? В этих тибетских книгах пишут, чтобы человек думал не об этой жизни, а о будущей, которая наступит после переселения души. Дескать, хочешь хорошо жить в будущей жизни, сейчас страдай да покорно все сноси. А в китайских книгах говорится: в древние времена люди жили хорошо, а потому нужно брать пример с тех ученых и государственных деятелей, что жили в древности. Жаль, не научился я вашей грамоте! Интересно, что пишется в русских книгах? Поздно мне вашей грамоте учиться — как говорится, войлочная обитель все дальше, скалистая — все ближе. Но вот мыслю я, что какого богача ни возьми — тибетского ли, китайского, русского, — все они на одну колодку, все жадные до барышей, как волки до баранины. Я, дорогой Иван, немало повидал на своем веку и китайских, и тибетских ученых, но все они твердят одно и то же. Русских ученых видел мало, но те, с которыми довелось встретиться, совсем иные. Эти вроде как за народ стоят. Такие люди верную дорогу указать могут. Ты только что из России. Может, ты слышал что-нибудь о них? На чьей они стороне? У монголов есть поговорка: обладающий силой может победить одного, обладающий знаниями — целое войско. Есть ли у вас такие сильные люди, которые стоят за народ, помогают ему в его трудной борьбе?
Иван внимательно слушал друга. Некоторое время он молчал, словно обдумывая ответ.
— Ты же знаешь, Батбаяр, — заговорил он, — я такой же простой человек, как и ты. Я и сам-то мало что знаю. Но что знаю — скажу без утайки… Есть у нас в России такие люди…
— Есть? Правда? Кто же они такие? — зашептал Батбаяр, нетерпеливо сжимая рукой колено Ивана.
— Называют их большевики! — ответил Иван.
— Большевики? — переспросил арат. — Что это за люди?
— По словам Степана, это самые лучшие люди. Они ведут на борьбу все народы — и русских, и татар, и киргизов. Они хотят свергнуть царя и помещиков и установить народную власть.
— Может, и для нас они станут друзьями? Может, и монголам помогут выбраться из беды? — задумчиво произнес Батбаяр.
XXIII
Мачеха
С тех пор как Батбаяр уехал в далекий Утай, жизнь в маленьком хотоне Джамбы пошла под уклон. Казалось, счастье навсегда отвернулось от него. Раньше, бывало, Джамба неделями пропадал на охоте — хозяйством заправлял старый, опытный скотовод Батбаяр. Он безошибочно определял пути кочевья по одному ему известным приметам, знал, где можно найти подходящее пастбище. Прежде чем перекочевать на новое место, он выезжал разведать, нет ли поблизости волков и не прогоняли ли по этим местам больной скот. Старику было хорошо известно, когда следует выгонять скот на солончаковое пастбище, когда и где его пасти, чтобы он нагулял побольше жиру, какое пастбище годится для лошадей и овец, а какое — для крупного рогатого скота, который не может щипать короткую траву, как овцы и лошади. Он безошибочно определял лучшее пастбище и для верблюдов.
Джамбе казалось, что все это легко и просто, что кочевнику никаких знаний не надо: гони себе скот по степи! Только теперь он понял, что труд скотовода требует и знаний, и опыта. А ни того ни другого у него не было. Без Батбаяра он был как без рук.
Ширчин был еще мал и дальше пастбища для телят или вершины ближайшего холма не выезжал. После отъезда Пагмы, которая помогала Дэрэн, вся работа по хозяйству легла на ее плечи, а она все чаще болела, с каждым днем силы заметно оставляли ее. Дэрэн не могла даже осмотреть пастбища. Весной же, когда хотон перекочевал на новое место, оказалось, что трава там скудная, а пастбище с хорошим кормом далеко, так что скот, хоть и возвращался к загонам поздно, тощал на глазах.
Когда начался окот овец, Сурэн вместе с Доран, здоровье которой становилось все хуже, не зная сна, ухаживали за овцами и ягнятами. А Ширчин пас овец, и, если овцы котились в степи, он собирал ягнят в мешок и вечером приносил их домой. День ото дня семье приходилось все труднее. В конце весны умерла Доран.
Мальчик вернулся с пастбища поздно ночью усталый и, еле добравшись до постели, уснул как убитый. На рассвете его разбудила растерянная Сурой.
— Ширчин! Горе-то какое! Вставай скорей, твоя мать умерла, — кричала она.
Спросонок Ширчин не сразу понял, о чем говорит ему старуха.
— А? Что случилось? — переспросил он растерянно.
— Мать, говорю, умерла. В хотоне, кроме нас, — ни души. Что будем делать? Где палатка отца? Надо накинуть ее на Дорэн, чтобы звери не растерзали, — суетилась старушка, стараясь справиться с собой и как-то заглушить боль и горечь.
— Мама! — вскрикнул Ширчин, только сейчас осознав, что произошло.
Он выскочил из юрты. В сумраке рассвета с трудом можно было разглядеть Дэрэн: она, казалось, только что присела около спящих овец, подогнув правую ногу. Ее усталое лицо было спокойно, губы плотно сомкнуты, а глаза закрыты, лицо такое, словно она просто задремала. Левая рука лежала на колене. Казалось, вот сейчас она встанет и пойдет по своим нескончаемым делам. Но, вглядевшись, мальчик заметил, что голова у матери как-то неестественно наклонена набок, а правая рука плотно прижата к сердцу. И он понял: его добрая названная мать, всю свою жизнь не знавшая отдыха, закрыла глаза навсегда.
К горлу Ширчина подкатил тугой комок. В глазах стояли слезы. Он прошептал "мама" и, опустившись на колени, нежно прикоснулся к руке Дэрэн, прижатой к сердцу. Рука была холодна как лед и тверда как камень.
За спиной Ширчина раздался какой-то металлический звон. Обернувшись, мальчик увидел, что старая Сурэн пытается вытащить что-то из-под вороха сложенных за юртой вещей. Чувствуя, что одной ей не справиться, она попросила Ширчипа:
— Помоги, сынок, вытащить палатку!
Вместе они поставили палатку над умершей. Сурэн хорошенько закрыла ее и поставила зажженные лампадки перед бурханами в юртах Дэрэн и своей.
К полудню вернулся Джамба и тут же отправился за ламой.
А на следующее утро маленький хотон перекочевал на другое место, чтобы не оставаться там, где лежала покойница.
Старая Сурэн теперь совсем уж не справлялась с домашней работой, и вскоре Джамба привез из далекого аила одинокую старуху Думу, чтобы та вела его хозяйство, пока не пройдут семь недель траура, когда можно будет жениться снова.
У Думы был тяжелый характер. С утра до ночи она ворчала на Ширчина:
— Побыстрей поворачивайся! Ну что это за барсук! Погоди, вот отец привезет мачеху, тогда забегаешь.
И верно, на сорок девятый день Джамба погнал в монастырь двадцать овец, чтобы там прочитали молитвы за упокой души Дэрэн, а еще через несколько дней привел в юрту сестру богача Лодоя — Джантай.
Если Дума отличалась скверным характером, то Джантай была сущая ведьма. Она известна была на весь хошун, и ее земляки часто говорили: "Ни муж, ни черт с ней не сладят". Даже путники не решались останавливаться в юрте Джантай, обходили ее стороной. "Лучше переночевать в овраге, чем у Джантай", — говорили они.
Когда Джамба и Джантай подъехали к юрте, Ширчин выбежал их встречать. Искоса взглянув на мальчика, женщина холодно сказала:
— Это и есть твой приемыш? Какой-то он изнеженный!
Джамба беспомощно улыбнулся, как будто мальчик действительно был в чем-то виноват, и молча вошел в юрту следом за женой.
Старуха Дума встретила новую хозяйку заискивающей улыбкой. Пока грелся чай, она рассказывала, как трудно было ей одной управляться с хозяйством, а заметив, что Джантай косо смотрит на Ширчина, поспешила сказать:
— Единственный, кто мог бы мне помочь, так это Ширчин, но он очень бестолковый.
Мальчику было очень обидно на том месте, где всегда сидела его добрая мать, видеть чужую сердитую женщину с недобрыми глазами, которая чувствовала себя здесь полновластной хозяйкой. Он украдкой посматривал на Джан-тай, ежась под ее леденящим взглядом.
— Как зовут тебя? — спросила она Ширчина и, сделав вид, что не расслышала, повторила: — Так как же тебя зовут?
Мальчик понял, что она придирается, и ему показалось, что юрта вдруг стала ему чужой.
После чая мачеха ехидно спросила:
— Ну что ж, ты теперь так и будешь целыми днями глазеть на меня? А кто овец пасти будет?
Поздно вечером, возвращаясь с пастбища, Ширчин увидел, как старуха Дума вынесла из юрты старую одежду Дэрэн и бросила ее за юртой, где валялась разная рухлядь. У него больно защемило сердце, и когда Дума скрылась, он подошел к брошенным в кучу вещам, развернул старенький дэл матери и прижался к нему лицом. Вдыхая такой родной запах, он шептал:
— Мама! Я так хочу, чтобы ты возродилась в прекрасной стране Сукавади! — По щекам мальчика катились слезы.
Из юрты доносились голоса Думы и Джантай. Старуха, привыкшая всю жизнь раболепствовать, что-то рассказывала, подобострастно хихикая, а Джантай, слушая ее, громко и злорадно смеялась.
Ширчин, чтобы не слышать противный смех мачехи и заискивающий голосок старухи, укрылся с головой дэлом матери и не заметил, как уснул.
Вдруг кто-то грубо потряс его за плечо. Ширчин проснулся. Это была Дума. Она намеренно громко кричала:
— Вон ты, оказывается, где прячешься? А я тебя повсюду ищу! Ступай в юрту, ужинать пора!
— Где же это он был? — послышался из юрты раздраженный голос Джантай.
— За юртой прятался, — ответила Дума.
— Что же, он ждет особого приглашения? Может, ему принести хадак?
Слова мачехи больно отдались в сердце Ширчина, он нехотя поплелся вслед за старухой.
В юрте было темно. Но и при слабом свете догорающего аргала мальчик разглядел, что Дума положила ему в миску объедки: шейные бараньи позвонки да жилы. Все это обычно отдавали собакам.
Значит, в этой юрте, в которой он вырос и которую привык считать родной, он стал теперь совсем, совсем чужим. Он украдкой посмотрел на отца. Ведь это он, Джамба, усыновил его, а теперь хоть и видит неладное, а молчит, отвернулся, стараясь не глядеть на сына. Мальчик с трудом глотал свою сиротскую пищу.
XXIV
В батраках
Злая и сварливая Джантай и угодница Дума отлично сошлись характерами. Как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Теперь они вместе изводили Ширчина, придираясь к нему на каждом шагу. Нередко Джантай била пасынка.
Добрая Сурэн, жалея Ширчина, украдкой кормила его, пыталась смягчить Джантай добрым словом. Однажды, услышав крик, она прибежала в юрту Джамбы. Джантай и Дума вдвоем били Ширчина. Сурэн попробовала вступиться за мальчика, стала уговаривать женщин, но ее заступничество только подлило масла в огонь. Они еще пуще набросились на него, а Сурэн вытолкали из юрты и дали ей такого пинка, что старушка упала. Как раз в это время к юрте подъехал Джамба. Он настолько боялся рассердить Джантай, что даже не подошел к Сурэн, не помог ей подняться, так и остался стоять столбом, вытаращив глаза.
Однако Джантай понимала, что ей не стоит всерьез ссориться со старой Сурэн; при перекочевке они брали у нее верблюдов. И, рассчитывая задобрить старушку, она в тот же вечер послала ей тарелку пенок и бутылку молочной водки. Но с того дня Сурэн не переступала порог юрты Джамбы, а Джамба неведомо за что возненавидел приемного сына и не раз поднимал на него руку.
Как-то у Джамбы несколько овец заболели чесоткой. Джантай напустилась на Ширчина. Она нажаловалась Джамбе, что паршивый приемыш мочился там, где лежали овцы, и от этого они якобы заболели чесоткой.
Джамба напустился на Ширчина:
— Ах ты, паршивец! Больше не показывайся мне на глаза! Чтобы к моему приезду и духу твоего здесь не было! Понял? — И, вскочив на коня, уехал.
Что оставалось делать Ширчину? Он взял свой единственный старенький тулуп, который сшила ему еще Дэ-рэн, сломанный кнут и пошел к Сурэн. Он рассказал ей, что его выгнали из дому. Добрая старушка расплакалась. Она полезла в сундук, достала несколько лепешек, финики, сушеный творог с сахаром, и дала мальчику.
— Будь здесь Батбаяр, такого не случилось бы, он справедливый человек, и Джамба побаивается старика. А теперь нас всякий может обидеть. Я бы оставила тебя у себя. Но я сама завишу от них. Да если ты и останешься у меня, Джантай все равно не даст тебе покоя. Что поделаешь, сынок. Будь сильным, покажи себя настоящим мужчиной. Не падай духом, не поддавайся печали, и пусть тебе поможет бог! — взволнованно напутствовала Ширчина старушка. Она напоила его молоком и этим же молоком окропила его путь.
Ширчин перекинул через плечо халат и, шаркая рваными гутулами, с кнутом в руке зашагал в степь. И по мере того как родная юрта становплась все дальше, Ширчину все труднее было сдерживать слезы. Ему очень хотелось оглянуться, но он твердо решил не делать этого. Он даже замурлыкал про себя песенку о том, что будет твердым, как настоящий мужчина. И все-таки ему хотелось хоть на секунду еще раз взглянуть на родную юрту, с которой он расставался навсегда. И он не выдержал и посмотрел назад.
Юрта стояла на высоком пригорке и в утренних лучах выглядела очень красивой, красивее, чем вблизи. Она казалась нарисованной на фоне голубого неба искусным художником. Он увидел, что старая Сурэн вышла из своей юрты и провожает его взглядом. Ширчин глубоко вздохнул и молча зашагал дальше. Поднявшись на перевал, он еще раз оглянулся. Юрты уже не было видно, она скрылась за горой.
Перед самым заходом солнца Ширчин встретил девушку. Она гнала большое стадо овец. Увидев усталого, еле передвигавшего ноги паренька, девушка подъехала к нему поближе и приветливо поздоровалась. Она расспросила Ширчина, кто он, где его кочевье, и, услышав его печальную историю, предложила сесть на копя позади нее и вместе с нею поехать к дзанги. Она сказала, что от этих мест на целый уртон, кроме их юрты, нет ни одного айла. Она даже припугнула Шпрчина, что, если он не поедет к ним, ему придется ночевать в безлюдной степи, а завтра до полудня он не встретит людей.
— Я расскажу дзанги, что тебя выгнали из дому и тебе некуда идти. Оставайся у нас! Тебе ведь все одно, на кого работать и где заработать себе пиалу еды. А не понравится — в любое время можешь уйти. Говорят же: у мужчин повод длинный.
Выслушав девушку, смертельно уставший Ширчин согласился. Он постелил на круп коня свой халат и, усевшись кое-как, с наслаждением опустил натруженные ноги.
— Как хорошо ехать верхом! А ты что, родственница этого дзанги? — спросил мальчик.
— Да, какая-то дальняя родня, да привязана здесь, как конь к столбу. Любой бедняк может уйти от дзанги, когда захочет. А я и этого не могу сделать.
Незаметно они доехали до юрты дзанги.
Шпрчина приняли радушно, досыта накормили и уложили спать. А когда на другое утро мальчик, взяв халат, начал собираться в путь, старик дзанги, лукаво прищурив глаза, спросил Ширчина:
— Куда же ты решил теперь направиться? Может, тебе лучше остаться у нас? Джаитай и Джамба выгнали тебя голяком. А у нас будешь и одет, и обут, и сыт по горло. Уж здесь не будут кормить тебя, как мачеха, объедками. Будешь есть то же, что и мы сами. У нас сейчас некому присмотреть за стадом, Цэрэн нужен помощник… — И, не дожидаясь согласия Ширчина, он распорядился: — Цэрэн! Сегодня будешь пасти овец вместе с ним. Покажи ему наши отары и пастбища.
— Пойдем, Ширчин! Захвати седло. Мачеха дала тебе свои старые гутулы, брось это рванье, — залпом выпалила обрадованная Цэрэн.
Они оседлали лошадей и отправились на пастбище.
— Я очень рада, что ты остался, — улыбаясь, говорила девушка. — Ты так похож на моего младшего братишку. Он пасет скот в хошунном монастыре у одного ламы. Посмотрел бы ты на него. Этот скряга бьет братишку почище, чем твоя мачеха. А дзанги и его старуха — ничего. Хоть на еду не скупятся. Правда, у них очень скучно! Не с кем даже слова сказать. О чем может батрачка говорить со своим хозяином? Только одно и слышишь: "Цэрэн, сделай то-то, сбегай туда-то, принеси то-то!" И все. Бывает, ли весь день, кроме "ладно" да "сейчас сделаю", ни словечка не вымолвишь. Дзанги нанят своим, его жена — своим. У них только и разговору, что о барыше. Иногда, правда, бывают гости, но какой им интерес разговаривать с батрачкой. Как хорошо, что ты остался! — воскликнула раскрасневшаяся Цэрэн.
Вечером, возвратившись с пастбища, Ширчин плотно поужинал. Так хорошо он не ел со дня смерти матери. И никто в этот вечер не бил его и не ругал, никто не смотрел на него злыми глазами. Ему было хорошо…
Так Ширчин стал батраком у дзанги. Работа была однообразная — пасти скот, изо дня в день одно и то же. В жару, стреножив коня, он ложился где-нибудь в овраге и, ни о чем не думая, слушал монотонную трескотню кузнечиков.
Иногда к нему приезжала Цэрэн и они вспоминали детство — счастливые дым, когда они кочевали по беспредельной степи весной и летом, не думая о заработке. Рассказывали они друг другу обо всем, что довелось им видеть: о свадьбах, молебствиях, далеких монастырях. Пересказывали они друг другу и сказки, какие им пришлось слышать от разных людей. Но даже такие невинные развлечения выпадали на их долю редко, как редко можно увидеть днем звезды на небе.
Однако, несмотря на то что Ширчину у дзанги жилось лучше, чем у бессердечной мачехи, на душе у него было тяжело. Кто он? Батрак! Он не свободный человек и каждую минуту должен помнить об этом, его место в юрте — возле порога, там, где обычно сидят батраки.
Здесь не то что дома, при жизни матери, тогда он сидел в северной части юрты наравне со всеми. Теперь же он не имел права протянуть руку к блюду с едой раньше хозяев, не мог выбрать кусок мяса, а должен был ждать, пока скажут: "На, возьми". Он не смел приняться за еду раньше тех, кто сидел в северной части юрты. И Ширчин понял, что жизнь батраков и слуг состоит из десяти тысяч "нельзя". Когда же он поделился этими мыслями с Цэрэн, девушка рассмеялась.
— Это неверно. Для батраков и слуг существуют и десять тысяч "можно". Когда хозяин ест до отвала самое вкусное и самое сладкое, батраку можно сидеть у двери на корточках и пускать слюнки. Батраку можно пасти скот хозяина весь день — и летом в жару, и зимой в стужу, ходить голодным, как собака. А состаришься у них на работе, можно и помереть — кто ж старого на работу возьмет? Но всё эти страдания бедняков кончатся, когда к десяти тысячам "нельзя" и "можно" прибавится еще по одному "нельзя" и можно". Вот тогда и они заживут счастливо, в довольстве. Так мне говорила моя мама.
— Я не понимаю, что это значит, — недоумевающе сказал Ширчин. — Объясни.
— Это значит: нельзя бедным жить так плохо, как они живут, а можно жить и работать по-человечески. Вот этих "нельзя" и "можно" нам как раз и не хватает.
— А как же нам этого добиться? — снова спросил Ширчин.
— Вот уж этого я не знаю. Спроси у Батбаяра. Ты говорил, он много читает, — значит, много должен знать… Как-то я спросила об этом у дзанги, а он мне ответил: нойонами становятся сильные, а богатыми — умные…
Так проходили дни, однообразные, похожие один на другой. Но вот однажды, когда Ширчин пас в степи скот, к нему подъехал на породистом сером, коне щеголевато одетый юноша. Он поздоровался с пастухом и, оглядев его с головы до ног, спросил:
— Где стоит ваша юрта?
— Вон за тем перевалом.
— А ты чей будешь?
— Я сын дзанги.
— Не может быть! Сын дзанги старше тебя. Да его и дома нет. Ты, верно, их пастух. Это не тебя ли выгнал из дому Джамба?
Этот вопрос смутил Ширчина, и он ничего не ответил. А юноша, посмотрев ему в глаза, вдруг сказал, что приходится ему родным братом.
— Наша мать отдала тебя Джамбе, когда тебе было всего два года, — пояснил он. — С тех пор мы и не виделись. А сейчас мы живем хорошо, посмотри, какой у меня конь, какой дэл! А тебе, должно быть, не сладко приходится здесь?
Ширчин с удивлением рассматривал своего новоявленного брата, который появился словно из-под земли. Юноша сказал Ширчину, что хочет взять его с собой.
— До нас дошли слухи, что Джамба выгнал тебя и что ты стал батраком… Вот я и приехал узнать, не хочешь ли ты вернуться домой. У нас много овец, а рабочих рук не хватает. Лучше уж пасти скот у родных, чем у чужих.
— А у вас много лошадей? А как вы пасете скот — пешком или на конях? — спрашивал Ширчин.
— Зачем тебе знать, сколько у нас лошадей? Я считаю, ни к чему держать лишнюю скотину. По-моему, если уж иметь коней, то только таких породистых, как этот. А для пастьбы лошади не нужны. Разве нельзя пасти овец и так?
Ширчин понял, что у брата всего-навсего один конь. Поэтому он без особого восторга встретил его предложение. "У него всего-то один конь, а важничает, будто у него целый табун. Да еще хочет заставить меня пасти своих овец без коня. Вот это братец!" — подумал Ширчин.
— Так, значит, вы мой родной брат? Почему же вы только сегодня вспомнили обо мне? — спросил Ширчин с укором. — Нет, я пока останусь у дзанги. Как-нибудь потом, когда будет свободное время, заеду к вам в гости.
Юноша молча повернул коня и ускакал.
XXV
Оспа
В конце осени в монастыре, где служил послушником сын старой Сурэн, вспыхнула эпидемия оспы. Собаки не успевали пожирать мертвых, и трупы валялись прямо на снегу за монастырем. Бродячие псы тащили в зубах обезображенные струпьями человеческие головы с выклеванными главами или полуобглоданные руки и ноги мертвецов. Страшная болезнь распространялась по всей степи. Во многих айлах вокруг юрт натянули черную веревку, что означало: входить нельзя.
Монастырские ламы денно и нощно читали священные книги, пытаясь отогнать нагрянувшую внезапно беду заклинаниями. Но эпидемия свирепствовала по-прежнему. Заболел и умер от оспы хувилган монастыря. Эта смерть повергла монахов в смятение. Они поспешно послали за ламами-лекарями из Южной Монголии, которые умели делать прививки против оспы. Веря, что заболевшим оспой вреден собачий лай, юрты для больных поставили у подножия горы, вдали от монастыря, чтобы туда не доносилось ни одного звука. Ламы из Южной Монголии приступили к врачеванию.
Прививки стоили дорого. У большинства скотоводов средств на их оплату не хватало, и они вынуждены были залезать в долги. Но богатые не любят давать в долг, если не уверены, что им успеют его вернуть. И многие вынуждены были отдавать в залог свое последнее имущество.
Желающих сделать прививку оказалось так много, что привезенных лекарств не хватило. Тогда ламы составляли на месте новые. Однако это многих свело в могилу. Среди заболевших оказался и сын Сурэн.
Худая весть обгонит любого скакуна. Вскоре до Сурэн донеслось, что ее сын при смерти, старушка бросила на произвол судьбы все хозяйство и поспешила в монастырь. Она неустанно заказывала молебны и богослужения ради спасения сына, она пожертвовала все свои деньги и почти весь скот. Но ничто не помогло.
Сраженная горем, измученная дальней, тяжелой дорогой, Сурэн сама слегла.
Джамба приказал Думе ухаживать за больной, но той ни к чему были лишние хлопоты. После каждой ночи, проведенной в юрте Сурэн, она рассказывала страшные истории:
— Старуха всю ночь говорит с покойниками. В бреду она зовет и вас. Мне тоже стали видеться каждую ночь страшные сны. Вот погодите, эта несчастная накличет на нас беду! Пока она жива, не лучше ли нам откочевать отсюда?
И Дума у говорила испуганного Джамбу уехать подальше от того места, куда стали наведываться посланцы Эрлика.
Сознание время от времени возвращалось к Сурай. Когда начали разбирать юрту Джамбы, она услышала, как закричал верблюд, которого принуждали лечь. Она облизала потрескавшиеся губы. Какая она стала легкая, прямо будто из воздуха, и почему ее то поднимает кто-то, то опускает вниз? "А, это мы перекочевываем на весеннее стойбище, и мою юрту вместе со мной погрузили на верблюда". Но вот она снова услышала, как разбирают соседскую юрту и как чей-то женский голос позвал Джамбу. "Что ж это происходит? — думает Сурэн. — Чей это голос зовет Джамбу? Какой он неприятный! Кто там ходит около двери? Тише, тише! Так можно и юрту перевернуть. Ведь она погружена на верблюда… А-а, это ты, сынок! Почему же твое лицо стало таким страшным, все в язвах? Ты еще не выздоровел?.." Сурэн металась в предсмертном бреду…
Через несколько дней проезжавший мимо Иван зашел в одинокую юрту Сурэн. Старуха была мертва. Она лежала, скорчившись, у самого тагана, сжимая в руках огниво и кремень. Сердце у Ивана сжалось, он понял: старуха с трудом выбралась из-под одеяла и подползла к тагану, чтобы разжечь огонь и погреться, но тут силы оставили ее.
Иван горевал о Сурэн. Она была его другом. Сколько раз, усадив его на самое почетное место, она угощала гостя молочной водкой!
Долго стоял Иван у бездыханного тела и накопец, перекрестившись, грустно проговорил:
— Бедная Сурэн! Вот какой оказалась наша последняя встреча! — Он снова осенил себя крестным знамением и, медленно пятясь, вышел из юрты.
О жестокий феодальный обычай! Уехать, бросить на произвол судьбы старого, больного человека! И нет никого, кто закрыл бы одинокой старушке глаза, кто прибрал бы тело.
Ветер раскачивал старенькую юрту. А когда от дождей сопрели скреплявшие ее веревки, она рухнула, похоронив под собою тело Сурэн.
XXVI
Возвращение домой
Весной на том же самом сером коне к дзанги Соному снова приехал брат Ширчина. Выйдя его встретить, мальчик невольно усмехнулся: "А верно я угадал! У брата действительно всего один конь!"
Подойдя к Ширчину, брат с важным видом передал ему повод и спросил:
— Ты тогда сказал дзанги о том, что я приезжал за тобой?
— Нет, не говорил, — спокойно ответил Ширчин.
— Не захотел? Побоялся? А почему? Ну что ты потеряешь, если уйдешь от своего дзанги? Хорошо, я сам пойду скажу ему, что увезу тебя, — проговорил юноша решительно.
Когда он зашел в юрту, Ширчин неслышно подошел к стенке и стал подслушивать разговор брата с дзанги.
— Ну, хорошо, положим, он согласится и ты увезешь его, — говорил дзанги. — Но будет ли ему у тебя лучше, чем у нас? Про тебя ходит дурная молва, говорят, ты любишь выпить, а к работе не привык, что ты чванлив и вообще пустой человек. Ты, я слышал, и к скоту-то близко подойти боишься. Что ж, ты хочешь заставить брата работать на себя, а сам по-прежнему будешь шататься по аилам?
В ответ гость что-то невнятно пробормотал.
— Вот и отец твой жаловался, что на ком тебя ни женили — и на богатой и на бедной, — все равно никакого толку, — сердито подхватила жена дзанги. — Сам идешь кривой дорожкой, а теперь и мальчишку хочешь сбить с пути!
В это время из юрты вышел дзанги.
— Этот человек утверждает, что он твой старший брат, — обратился дзанги к Ширчину. — Он говорит, что приехал за тобой. Подумай, стоит ли тебе уезжать от нас.
Я слышал, что человек он непутевый. Зачем же тебе идти к нему в пастухи? По государственному закону я твой хозяин, но человеческому — старший брат хозяин над тобой. Но как он может управлять твоей головой, если как следует со своей не справляется?
Внезапно Ширчина охватила тоска, вспомнилось детство, отец и мать, захотелось увидеть родное кочевье.
— Мпе так хочется побывать дома! А потом я вернусь… тихо произнес он.
— Как знаешь, — сухо проговорил дзанги. — Если думаешь вернуться ко мне, я дам тебе копя, но если уезжаешь совсем, пусть тебя везет брат.
Услышав эти слова, брат Ширчина вышел из юрты.
— Не беспокойся, — ответил он дзанги, — я найду, на чем тебя довезти. Подожди, я скоро вернусь. — Он вскочил на коня и куда-то ускакал.
— Хотелось бы мне посмотреть, какого коня он приведет. Разве что поймает в степи чесоточного верблюда. И зачем тебе с ним ехать?! — с досадой сказал дзанги.
Через некоторое время брат Ширчина вернулся. Он и в самом деле вел на поводу такого худого, облезлого верблюда, что на него жалко было смотреть.
— Садись на эту верблюдицу и поедем! — заторопил он Ширчина. — Да не забудь захватить одежду!
Ширчину было стыдно: слова дзанги начинали сбываться, ему действительно придется ехать на чужом верблюде, пойманном в степи. Он с тревогой подумал: "Теперь жена дзанги не отдаст мне овчинный тулуп, который она только что сшила для меня". Однако жена дзанги достала из сундука новенький овчинный тулуп и, передавая его мальчику, пожелала:
— Пусть хозяин тулупа переживет его! — А увидев, как хорошо он сидит на Ширчине, со вздохом добавила: — Хотела я сшить тебе к лету чесучовый дэл, да вот не успела. А жаль…
Ширчин, смущенно опустив глаза, попрощался с дзанги, с его женой и Цэрэн. Потом он подошел к еле державшейся на ногах верблюдице, заставил ее лечь, подостлал старенький дэл и уселся между тощих горбов. Брат потащил верблюдицу за повод.
Цэрэн что-то крикнула вдогонку, но стыд словно заложил уши Ширчину, он ничего не расслышал. Яростно нахлестывая кнутом верблюдицу, он старался как можно скорее скрыться с глаз.
Ехали почти весь день без остановки и только поздно ночью добрались до какого-то айла. Брат шепнул:
— Слезай!
Едва Ширчин отпустил верблюдицу, как она рванулась куда-то в сторону и тут же скрылась в ночной темноте.
— Теперь садись позади меня, не то тебя собаки покусают, — прошептал брат. Они подъехали к юрте. Из нее, услышав шум, вышла женщина. Она отогнала собак, пригласила путников в юрту и, вскипятив воду, напоила их чаем. Затем все улеглись спать. Рано утром брат разбудил Ширчина и послал его посмотреть коня.
Хозяин юрты, высокий черноусый мужчина, узнав, что Ширчин работал у дзанги, начал расспрашивать его о том, как ему там жилось.
— Я мог бы дать тебе коня, — сказал он, — но ведь твой брат человек ненадежный, у него в руках ничего не держится. Он может и не вернуть копя. У нас говорят: что волку в лапы, что твоему брату — все едино. А до дому ехать вам еще долго. Коня не гоните, под двумя седоками он быстро сдаст. Ведь он за эту ночь и не отдохнул как надо, травки не поел. Если поедете не торопясь, может, и спокойно до дома доберетесь. Тебе ведь некуда спешить — у брата еще наработаешься досыта, — хмуро проговорил хозяин и скрылся в юрте.
После завтрака братья снова тронулись в путь.
К полудню конь заметно утомился и пошел тише. Но вскоре на горизонте показались две юрты, которые приближались и росли с каждым шагом. Ширчин жадно вглядывался. "Скоро я увижу самых близких мне людей. А ведь я не знаю даже их в лицо", — думал он и все время шептал: "Мать, отец, мать, отец…"
— Что ты шепчешь?
— Так, — коротко ответил мальчик, а сам подумал: "Что меня ждет здесь? А что, если и родители будут ко мне относиться как к даровому батраку?"
Наконец они подъехали к юртам. Ширчин привязал коня к колу и, бросив на веревку свой старый дэл, вслед за братом вошел в юрту. Юрта была большая, по старая и законченная. Перед очагом сидела старуха с высохшей левой рукой. На ее маленьком морщинистом лице выделялась длинная нижняя челюсть, похожая на загнутый носок гутуда, она придавала лицу старухи выражение жадности и жестокости.
"Должно быть, это и есть моя мать", — догадался Ширчин и направился к ней.
— Что ты, как бык, лезешь вперед! Садись вон там! — проскрипела старуха и показала туда, где обычно сидят батраки и сироты. Брат же Ширчина по-хозяйски развалился в северной части юрты.
— Удачно ли съездил, сынок? — спросила его старуха и ласково посмотрела на него когда-то черными, как черемуха, а теперь тусклыми подслеповатыми глазами.
— Неплохо. Только вот конь устал немного, — небрежно ответил тот, наливая себе чаю.
Старуха поставила перед старшим сыном мешочек с жареной ячменной мукой, масло, сушеный творог, хурут, подала в медной тарелке пенки и груду горячих лепешек. А Ширчину сунула старую деревянную пиалу с остатками сушеного творога и деревянную тарелку, в которой лежал кусочек масла в рубце. Ширчину стало очень горько, он с трудом заставил себя проглотить кусочек творога и выпить чан.
С улицы донеслось блеяние овец, и вскоре в юрту, покашливая, вошел сухонький, небольшого роста старичок. Он прошел в северную часть юрты, на хозяйское место.
Прищурив глаза, старичок пристально посмотрел на Ширчина и прошамкал:
— Ты, оказывается, уже большой. Встретил бы тебя в степи — не узнал бы. Когда тебя отдавали Джамбо, я дома не жил… А вот теперь наши дороги опять сошлись… Тебе надо привыкать к родному дому. До нас дошли слухи, что Джамба выгнал тебя и ты стал пастухом у дзанги Сонома. Своим трудом зарабатываешь себе еду… А ты вовремя приехал! Моим ногам пора и на покой.
— Я его и привез для того, чтобы вы отдохнули. Если можно работать у родных, зачем гнуть спину на чужих? — подхватил брат Ширчина.
Вечером старуха сварила мясо и разделила его так, что в миске у Ширчина опять оказались рубец, жилистый шейный позвонок старой овцы и постный кусочек телятины. И здесь его кормили не лучше, чем у мачехи Джантан в худшие дни. Ширчину стало грустно.
На другое утро мальчик пешком отправился пасти овец. Он вернулся поздно вечером голодный и усталый, но никто по спросил его, как дела, не устал ли он и не хочет ли он погреться и поесть. Ни одного теплого слова. С трудом пережевывая недоваренный, твердый рубец, напоминавший старую подошву, он краем глаза видел, как его родители и старший брат с жадностью набросились на жирную баранину.
И такая жизнь без радости и ласки уготована ему дома, среди самых близких людей.
Старший брат Ширчина дни и ночи шатался по соседним айлам. А Ширчин только и слышал: "сделай это", "сделай то", "принеси это", "отнеси то". Он только и успевал отвечать: "ладно", "сделаю", "сейчас принесу". Тем заканчивались его беседы с родными. Все чаще вспоминал он Цэрэн, которая заботилась о нем, как родная сестра. Добрым словом поминал он и старого дзанги, и его ласковую жену. Вот ведь как бывает — не родные они ему, а оказались добрее родных.
Родители Ширчина голодали почти всю жизнь, у них всегда на счету был каждый кусок мяса, каждый глоток бульона. И они стали очень скупыми, каждого человека в доме они считали лишним ртом. Голод и лишения притупили в них все человеческое. В Ширчине они видели теперь не родного сына, а дарового батрака. Вся их любовь, на какую они были способны, сосредоточилась на старшем сыне, которого они баловали и оберегали, отказывая себе в самом необходимом.
Прошел год с тех пор, как Ширчин возвратился домой. Его дэл износился, гутулы совсем развалились, и он подвязывал их веревками, на которых была тысяча узелков. Как-то он просил брата дать ему новые гутулы, но тот ответил, что летом очень полезно ходить босиком. А когда Ширчин во второй раз обратился с той же просьбой, брат рассердился:
— Ты заелся, лентяй. Работаешь меньше, чем у дзанги, а еще чего-то требуешь!
Ширчин затаил обиду на брата, он горько раскаивался, что ушел от дзанги, где он был всегда сыт, одет и обут. Он уже решил бросить овец и убежать к дзанги, но не знал, где искать его кочевье. Идти же батрачить еще куда-то не хотелось. Так он и тянул лямку. Посоветоваться бы с с хорошим человеком! А с кем посоветуешься, если до ближнего аила и на коне не доскачешь…
Отец его словно не замечал. Он никогда не интересовался, дома Ширчин или нет, сыт или голоден, только и знал, что перебирал свои четки да шептал молитвы. И Ширчин тоже не заговаривал с отцом.
Матери тоже нельзя было довериться. Она совсем помешалась от скупости. Считала каждый кусочек мяса, каждую щепотку сухого творога. Нет, с ней лучше вообще не говорить, иначе потом упреков не оберешься, начнет жалить, как потревоженная оса, спасения не найдешь.
И Ширчин молча переносил лишения. Он безропотно пас овец, собака сторожила овец ночью, а он днем.
Как-то брат Ширчина побывал у захирагчи Пе. Домой он вернулся, еле держась на ногах, и хвастливо заявил:
— Мы будем состязаться с семьей Пе в обработке шерсти. Пусть с завтрашнего дня Ширчин бьет шерсть, а ты, отец, вместе с матерью будешь пасти овец вместо него.
…Работа эта была изнурительная. Уже на другой день ивовые палочки, которыми Ширчин бил шерсть, стали казаться ему свинцовыми. Увидев, что Ширчин выбивается из сил и что так можно проиграть, брат ускакал куда-то и привез Хэрэйна Бора, которого он нанял на работу, а сам под разными предлогами по два раза в день ездил в семью Пе пить архи.
Ширчин под надзором матери старался изо всех сил, но брат все равно был недоволен.
— Семья Пе опережает нас. Ширчин слишком много ест в жару, вот его и клонит ко сну. — И он потребовал, чтобы Ширчину давали как можно меньше еды. Мать уменьшила и без того скудную долю сухого творога и простокваши, которыми Ширчин только и поддерживал свои силы.
К концу третьего дня Ширчин и Бор, выбиваясь из последних сил, закончили обработку шерсти. В тот же вечер к ним приехал чабан от Пе проверить работу. Увидев сбитую Ширчином и Бором огромную груду шерсти, он не мог скрыть удивления.
— И это все вы вдвоем? У нашего хозяина днем и ночью работали четверо и сбили половину вашего. Да вы просто молодцы!
Ширчин, услышав эти слова, очень обрадовался: "Ну, теперь-то уж брат даст мне новые гутулы и дэл!"
На другой день начали валять войлок. На это торжество приехал чабан семьи Пе. Он пожелал работникам успеха:
Они валяли войлок весь долгий летний день — с восхода и до заката солнца. Вечером подсчитали, сколько сделано. Оказалось, что из сбитой Ширчином и Бором шерсти вышло четырнадцать с половиной войлоков — ровно вдвое больше, чем у семьи Пе.
Скупая старуха на радостях расщедрилась: сварила на ужин суп из вяленого мяса. Ширчин давно уже не ел мяса, с самого Нового года, и суп показался ему необыкновенно вкусным.
На другое утро брат Ширчина рассчитался с Бором. Ширчнн, уверенный, что теперь-то уж ему закажут и дэл и гутулы, подошел к брату и тихо спросил:
— Ну а мне что-нибудь дадите?
— Тебе? Мама, послушайте-ка, этот дурак требует от меня платы! Где это видано, чтобы старший брат кормил младшего да еще и платил ему за это! — заорал он.
— Как ты, паршивец, смеешь просить? Ты в своем уме? — поддержала старшего сына старуха. — Как тебе не стыдно при постороннем человеке требовать плату у брата, который кормит тебя? Не зря говорят: откормленный теленок телегу сломать может. Это про тебя сказано.
Ширчин, не сказав ни слова, вышел из юрты и быстро погнал овец на пастбище, опасаясь, как бы и отец, закончив чтение утренних молитв, не напустился на него.
XXVII
Надежды на год Белой свиньи
[111]
Из уст в уста передавались и старательно распространялись переписанные бамбуковым пером и кисточкой пророчества богдо, угрожавшего самыми тяжкими карами шабинарам, если в год Белой свиньи они забудут бога и молитвы, если не будут совершать благодеяний и выполнять указания лам. Болезни ввергнут людей в пучину страданий, предрекал богдо, начнутся всесветные войны, и человечество окажется перед лицом гибели.
Но сколько ни грозил богдо, опутанные с головы до ног долговой кабалой нищие кочевники больше верили теперь слухам о том, что приближаются хорошие времена, что Тумурсана, лучший из лучших баторов, сын батора Амурсаны, в свое время бежавший в Россию, скоро вернется и освободит свой народ.
Начало года Белой свиньи было тяжелым и не предвещало ничего хорошего. В конце зимы года Железного пса в некоторых хошунах от бескормицы пало много скота. Несмотря на это, ургинский амбань и улясутайский джанджин объявили, что сбор налога нужно ускорить и что величину налога нужно определять по тому количеству скота, которое было записано прошлой осенью. Тем, кто задержит уплату налога, грозило строгое наказание. Выполняя это распоряжение, усердные сборщики налогов нагоняли страх на бедных аратов, ни за что ни про что избивали кнутами безответных ямщиков и безжалостно загоняли и без того отощавших к весне уртонских лошадей. Сборщики беспощадно выколачивали налог даже с тех айлов, которые потеряли в бескормицу почти весь скот. Араты говорили: "Как огонь лампады вспыхивает перед тем, как угаснуть, так и маньчжуры рассвирепели перед своей гибелью". А вслед бесновавшимся сборщикам налогов неслось: "Подавиться бы вам собачьими объедками!"
Все упорнее говорили в кочевьях о том, что близится конец ненавистной власти маньчжурского императора, который в глазах населения стал воплощением дьявола. Ходили слухи, что часть нойонов во главе с Ханд-ваном, издавна питавшим ненависть к маньчжурам, готовится отделиться от Китая. Только вот никак не договорятся, кто из них станет ханом Монголии!
С самой весны ламы и тайджи при всяком удобном случае стали внушать простым людям, что народ бедствует по вине жестоких маньчжурских чиновников и алчных китайских торговцев. А Ламын-гэгэн, благословляя своих шабинаров, пришедших к нему с дарами на молитву в среднем весеннем месяце, поучал:
— Страдания, упоминаемые в пророчествах богдо, не коснутся тех, кто посвятит себя и все свои помыслы освобождению родины от тяжелого иноземного ига, они не коснутся тех, кто строго будет следовать указаниям богдо-гэгэна, являющегося нашим наставником, творцом всеобщего счастья, верным оплотом религии.
При этом говорилось, что в интересах народа желтая религия не будет препятствовать, если управление государственными делами возьмут на себя ламы, и что скоро богдо-гэгэн будет главой и религии и государства. Именно в интересах религии и народа хутухта и перевоплотился в Северной Монголии восьмой раз. "Каждый из вас знает, — говорил Ламын-гэгэн, — предания наших отцов гласят: богдо Восьмой увидит избавление своей страны и своего народа от чужеземного маньчжурского ига и доживет до ста двадцати лет. Это время близко. Все верные шабинары богдо-гэгэна должны во всеоружии встретить новые свершения!"
— Шабинары! — призывал он молящихся. — Внушайте всем, что в час, предуказанный высшими ламами и мудрыми князьями, мы должны отдать все свои силы на избавление отечества от иноземцев и установление своего Монгольского государства. Разъясняйте народу, что счастье и благоденствие наступят лишь тогда, когда вместо иноверцев-маньчжуров, говорящих на чужом языке, монголами будут управлять единокровные и единоверные нойоны.
Богатства алчных китайских торговцев станут достоянием народа, а долги, накопившиеся за время маньчжурского господства, будут полностью списаны. Да будут счастливы все наши люди!
Ламы, прежде опиравшиеся на поддержку маньчжурских завоевателей, как только почувствовали, что ветер подул в другую сторону, стали выступать против своих прежних покровителей, боясь упустить выгодный момент и желая использовать всю силу своего влияния на народ. Ведь они всегда пользовались среди аратов большим влиянием. Ламаизм глубоко вошел в быт монгольского народа.
В каждой семье одного из сыновей отдавали в монастырь, и всю жизнь он проводил там в услужении. Не было в семье сына — значит, старший или младший мужчина в семье непременно должен быть ламой. Желтая религия Дзонхавы держала в своих путах аратов-скотоводов всю жизнь — от рождения до самой смерти, они были опутаны тысячью предрассудков, совершали тысячу религиозных обрядов по всякому поводу.
Перекочевывает ли скотовод на новое стойбище, возводит ли новую юрту, снимает ли первую прядь волос у своего ребенка, стрижет ли овец, снаряжается ли в далекий путь, ищет ли лекарства для тяжелобольного, хоронит ли умершего — все это требует умения выбрать благоприятный, благословенный день, а установить этот день мог только лама.
В каждом айле, и не один раз в году, читались молитвы против болезней, против других несчастий, подстерегающих простых смертных на каждом шагу. Чтобы скот был в целости и сохранности, чтобы был он здоров и тучен, араты приносили жертвы хозяину земли и гор, и отправление всех этих обрядов тоже не могло обойтись без лам. Ламы запугивали северных людей грозными духами и богами. "Боги разгневаются и жестоко накажут тех, кто не угодит им, кто не принесет жертву", — твердили они. Им было выгодно поддерживать в народе суеверия, потому что жертвоприношения и молебствия приносили большие доходы. И ламы строго следили за тем, чтобы никто, кроме них, не посмел взять на себя исполнение этих обрядов. Глубоко укоренившиеся религиозные обычаи, унаследованные от тибетского и монгольского шаманства благодаря неустанным стараниям лам, держали суеверный народ в постоянном страхе.
Темным, забитым людям на каждом шагу внушали: "Душа человека очень пуглива, она передвигается по телу подобно скотоводу, кочующему по бескрайней степи все четыре времени года". Встревоженная душа легко может расстаться с телом, и тогда человек умрет. А как вернуть душу, покинувшую тело, или как ее уберечь и не спугнуть, знают опять-таки только ламы. Так эти верные слуги религии одурманивали сознание людей и старались сохранить свою власть над всеми их поступками.
И народное движение, вызванное гнетом иноземных поработителей и феодалов, ламы хотели использовать в своих интересах. Вместе с нойонами они намеревались возглавить национально-освободительную борьбу и, направив ее против иноземных захватчиков, использовать в своих целях.
Для аратов лысый монастырский казначей был страшнее Ламын-гэгэна, страшнее самого маньчжурского императора, живущего где-то в далеких краях, потому что казначей, нахмурив лохматые седые брови, мог в любую минуту отобрать у нищих пастухов монастырский скот, который они пасли, лишив их, таким образом, единственного средства существования.
…На этот раз старый казначей пощелкал на счетах и, горестно вздохнув, сообщил, что, согласно желанию человеколюбивого Ламын-гэгэна, пастухам к жалованью в качестве награды прибавляется по одной овце. Весть об этом с быстротой молнии распространилась среди аратов, пасших монастырский скот. Неслыханная щедрость обычно прижимистого казначея всех крайне поразила. В грязных и рваных юртах пастухов долго обсуждали этот удивительный случай. А дело-то было не такое уж хитрое: просто Ламын-гэгэн хотел заручиться поддержкой народа в этот ответственный исторический момент…
Чабан Лубсан уже много лет пас монастырский скот, этим и кормился. Сегодня в его дымной юрте, где полно ягнят, шумно и весело. Сегодня дети Лубсана досыта наелись баранины и, укладываясь спать, весело пересмеивались. Самая старшая, семилетняя Сувд, забираясь под старый отцовский дэл, спросила мать:
— Мам, и завтра у нас тоже будет такой же вкусный ужин? А то этот коровий послед уже в горло не лезет.
— Да, доченька, будет! Спи, милая, — утешала девочку мать и, утерев непрошеную слезинку, задумалась.
В очаге под таганом тлел аргал. Вдруг над аргалом вспыхнуло синее пламя и раздался какой-то свистящий звук. Испугавшись, женщина вздрогнула, но тут же вспомнила, что, когда огонь свистит, это значит, что он требует масла или жира. Бормоча молитву, она бросила в огонь кусочек сала. Сало зашипело, огонь вспыхнул веселее и на мгновение осветил закопченные стены и потолок юрты, потемневший шкафчик с аляповатыми изображениями бурханов, старую выщербленную деревянную миску с остатками ужина, нищенскую одежду, пропахшую мочой и овечьим пометом, скудную утварь — посуду, подойники — и рано постаревшее от вечной нужды и забот лицо молодой еще по годам хозяйки.
"Не надолго хватит итого барана! — подумала женщина. — Ну и пусть. Пусть хоть несколько дней дети будут сыты. Но что потом будет, когда кончится баранина? Неужели опять единственной пищей будет коровий послед? А ведь это еще не самая худшая еда. Как трудно стало жить! Не еда, а отбросы! И так почти всю жизнь ничего хорошего мы не видим. Только и знаешь, что ходить за чужим скотом. И надеяться не на что. Даже по верится, что жизнь когда-нибудь может стать полегче. Нам-то с Лубсаном уж все равно, как-нибудь скоротаем свой век. А вот дети! Неужели и их ждет такая же участь? Неужели и они будут так же страдать всю жизнь? — Женщина как бы разговаривала сама с собой. — Я согласна пятьсот жизней в самом страшном из восемнадцати адов страдать, лишь бы детям жилось полегче…"
Недавно толстопузый китайский купец увидел ее старшую дочь и, нехорошо подмигнув казначею, сказал, что, дескать, лет через десять она будет завидной красавицей.
— Если ты не лопнешь до того времени, приезжай, я тебе ее сосватаю, — ответил, смеясь, казначей.
"Обоим бы им лопнуть! Вот так же несколько лет назад казначей ни с того ни с сего стал притеснять старого Гонгора. Он отнял у него монастырский скот и вынудил старика отдать свою единственную дочь-красавицу за старого китайского торговца. И бедняжка пошла, чтобы как-то поддержать больного и старого отца. А потом этот торговец заразил несчастную дурной болезнью и выгнал ее. Так и пропала девушка — кому она была нужна больная, с провалившимся носом. А невестка пастуха Базара? Ее казначей заставил стать наложницей пьяницы — тайджи Джамсаранджаба, разбогатевшего на спекуляциях во время русско-японской войны. Теперь вся семья Базара погибает от страшной болезни. Нет! Мы с Лубсаном не позволим, чтобы наша дочь пошла по этому пути! Лучше отдать всю свою кровь по капле, чем такое допустить!
Кровь! Да разве и так не сосут ее из нас каплю за каплей? А ради чего? Чтобы росли монастырские стада, чтобы все больше жирел ненасытный казначей! А ведь еще и людям приходится помогать. Вот сегодня и без того усталый Лубсан поехал к соседу Цэдэву. Его жена тяжело больна, и ему одному не справиться с большим монастырским стадом. А случись у него что-нибудь со скотом, пропади хоть одна овца — бессердечный казначеи может отнять у него стадо и выгнать его на все четыре стороны, как он выгнал старуху Долгор, когда у нее погибло несколько ягнят. Если уж мы друг другу не поможем, так кто же поможет нам?
В последнее время казначей стал говорить, что во всех страданиях бедняков виноваты маньчжурские чиновники да китайские торговцы. Стоит, мол, изгнать жадных маньчжуров и китайцев, и народ заживет хорошо, все долги скотоводов китайским фирмам будут списаны. "Уж больно разливается, точно соловей. Не верится что-то. Разве позволят батракам хоть пальцем тронуть имущество китайцев? А монастыри тоже им не уступают, в кабале держат хошун. Всем известно, что и сам казначей состоит в компании с китайскими торговцами, что он им закадычный друг. А там — кто знает, — может быть, и верно, что скоро жизнь станет легче? Дай-то бог!" — думала Того.
В людях жила неистребимая надежда на лучшую жизнь. А пока? Пока с каждым днем становилось все тяжелее; власти точно обезумели. Они придумывали все новые и новые налоги, которые аратам уже не под силу было платить.
Маньчжуры, словно чувствуя приближение часа своего падения, настойчиво стремились удержать Монголию. Для этого оккупационные войска, размещенные в Северной Халхе, спешно получали из-за Великой стены самое современное вооружение, туда посылались лучшие офицерские кадры, вышколенные в офицерских училищах Японии.
В конце осени года Белой свиньи брат Ширчина уехал на осеннее пастбище, расположенное в долине Хултгэнэ. Однажды, когда Ширчин пас овец в степи, он увидел длинный караваи верблюдов. На первом верблюде сидела жена дзанги Сонома. Ширчин смутился: он был так плохо одет! Но караван быстро приближался, и Ширчин скоро оказался с женой дзанги лицом к лицу. Но без удивления поглядывала она на рваную одежду и дырявые гутулы Ширчина. Она участливо расспросила Ширчина о его жизни, достала из войлочного мешка конфеты, финики и другие сладости и протянула их юноше. Ширчин без утайки рассказал, как плохо живется ему у брата.
— Так возвращайся к нам! — предложила женщина. — Дзанги будет рад тебе. А уж о Цэрэн и говорить и нечего. После твоего отъезда она так скучала, будто с родным братом рассталась. До сих пор не может забыть тебя. Если вернешься, я сошью тебе все новое: и обувь, и одежду. А в Урге, говорят, сейчас беспокойно, — переменила она тему. — Маньчжурский амбань Сандо строит военные казармы, проводит телефон. Но говорят, что недолго придется ему пользоваться этим телефоном. — По приказу амбаня на большой китайской площади повесили на столбах керосиновые фонари, — рассказывала жена дзанги. — Свету от них чуть, а вони хоть отбавляй, лошади и верблюды шарахаются от этих фонарей. А жители возненавидели эти фонари, поразбивали их камнями. И песенку сочинили, что скоро с проклятым Сандо так же разделаются. По всей Урге идут разговоры, что и маньчжуров, и китайских чиновников, и торговцев скоро прогонят. На рынках ламы открыто говорят о том, что скоро господству маньчжурского императора придет конец, что настало время править монгольскому хану.
А еще говорят, что маньчжурский богдыхан недавно прислал в подарок нашему богдо стол красного дерева. Сам амбань вручил ему этот дар. А в ответ наш богдо надел на руки амбаня два золотых браслета.
Ламы считают это хорошим предзнаменованием: значит, богдыхан мирно передал свой престол нашему богдо, а богдо заковал грозного амбаня в цепи.
Затем женщина тихо добавила:
— Упорно толкуют, что скоро в хошунах наши будут набирать солдат. Из Кобдо и других мест хотят выдворить маньчжурские войска. Если начнется призыв в армию, в первую очередь будут брать бедняков, батраков и сирот. Богачи-то, как всегда, выкрутятся. Твой брат тоже, конечно, постарается увильнуть, а в армию пойдешь ты. Он еще и хвастаться будет, что-де родного брата не пожалел — послал воевать за родину. Давай-ка, Ширчии, пока не забрали тебя, поскорее перебирайся к нам. Муж постарается освободить тебя от военной службы. Ведь если тебе у брата живется плохо, то в армии будет еще хуже. Так что приезжай-ка к нам, а я уж скажу дзанги, чтобы он послал тебе коня или верблюда.
Слушая женщину, Ширчии невольно вспомнил свой позорный отъезд: на неоседланном чужом верблюде, под конвоем брата. Словно вор, которого взяли под стражу, уезжал он тогда. Юноша подумал, что дзанги непременно захочет утереть нос его брату — нарочно пришлет красавца коня или откормленного верблюда. Затем он представил себе, как встретится с дзанги и Цэрэн в своем рваном грязном дэле, в дырявых гутулах. "Чем так позориться, лучше пойти в армию", — подумал Ширчин и, расспросив у жены дзанги, где они кочуют сейчас, распрощался с нею.
Оставшись один, Ширчин долго смотрел вслед удаляющемуся каравану. В детстве не раз слышал Ширчин о том, что придет конец маньчжурскому господству, что придет и для монголов пора свободы. И припомнились юноше слова Батбаяра, который говорил, что всему бывает предел, что не может быть Монголия вечно бесправной и угнетенной. "Если бы старый Батбаяр был здесь, моя жизнь сейчас не была бы такой тяжелой и беспросветной. Он указал бы мне правильный путь, дал бы дружеский совет. Но что же мне делать? С кем посоветоваться? Может быть, мне, бесправному батраку, суждено стать солдатом армии, которая завоюет свободу своему народу? Может быть, действительно скоро моя родина будет свободной? Может быть, мне, бесправному батраку, суждено стать солдатом армии, которая завоюет свободу своему народу? Может быть, и я буду бороться за свободную жизнь? Если так, мне не стоит идти в батраки к дзанги. Что ж, если ленивый и распутный брат не хочет служить в армии, пусть остается дома и сам пасет своих овец.