Заря над степью

Ринчен Бямбын

Часть вторая

Хождение по мукам

#image4.png

 

 

I

Одряхлевший дракон

В управление ургинского амбаня из Пекина все чаще приходили вести одна другой хуже.

Властолюбивый маньчжурский амбань был убежден, что Северной Монголией нужно управлять твердою рукой. Чуть вожжи отпустишь — халхасцы тут же на голову сядут.

Однако авторитет маньчжурской империи среди монголов с каждым днем падал все больше, фактически ургииский амбань уже утратил власть и не мог больше влиять на ход событий. От его былого могущества не осталось ничего, кроме кичливости и никому теперь не нужного показного величия, — амбань стал похож на кастрированного верблюда, которого страшит даже череп верблюда-самца.

Пытаясь завоевать доверие народа, амбань издал даже секретный приказ, в котором предписывал не притеснять монголов, дабы по вызвать у них возмущения. Теперь офицеры маньчжурских войск хоть и расхаживали по рынкам Урги, как прежде, с важностью индюков, но уже не избивали людей на каждом шагу без всякой на то причины.

Монгольские чииовники прежде любили блеснуть своей "ученостью" и, зная хоть бы несколько маньчжурских слов, вставляли их к месту и не к месту.

Без конца пересказывали они то, что сказал маньчжурский амбань, каждое его слово повторяли на все лады. Но вот времена круто изменились. Теперь монгольские чиновники перестали козырять маньчжурскими словечками и рассказывать о беседах с амбанем. Теперь они твердили на каждом шагу "монгольское государство", "монгольский народ", уверяя, что самое высшее для них счастье — это называться учениками богдо-гэгэна. Слово "богдо" буквально не сходило у них с языка. Правда, были и такие, кто пытался сосать двух маток. Эти "на всякий случай" продолжали верно служить амбаню, донося ему обо всем, что говорили другие нойоны и чиновники.

Но, как гласит поговорка, человек, пасущий верблюдов, хорошо знает их нрав. Монгольские чиновники чувствовали, что маньчжурские власти начеку и, если разговоры эти дойдут до амбаня, им несдобровать. Поэтому они старались держать язык за зубами, особенно когда дело касалось государственных тайн, за разглашение которых можно было и головой поплатиться.

Князья и ханы, стоявшие за отделение Монголии от Китая, до поры до времени сочувственно относились ко всякому движению, подрывавшему могущество маньчжуров. Правда, при этом они сильно побаивались, как бы идея народовластия не овладела умами. И потому, как только из-за Великой стены донеслись первые вести о народном восстании, потомки Чингиса — нойоны и ханы Монголии, — словно по сигналу, прекратили междоусобную борьбу за престол еще не существующего государства. Когда же в Китае явно обозначилось движение за республиканский строй, смертельно напуганные нойоны быстро сговорились возвести в Монголии на ханский престол ургинского Джавдзандамбу-хутухту VIII. Он был тибетцем и вел свое происхождение от Ундур-гэгэна, считавшегося прямым потомком Чингиса.

Так был решен вопрос о главе возрождаемого монгольского государства, с которым родовитые князья и ханы Северной Монголии связывали все свои надежды.

Еще начиная со времен царствования русской императрицы Екатерины II, которую ламы считали воплощением богини Белой Дары, монгольские князья поглядывали на север. Теперь же ввиду нависшей угрозы установления республиканского строя единственное спасение своих вековых привилегий они видели в поддержке царской России.

Феодалы считали, что грозный двуглавый орел русского самодержавия не зря носит на своей груди богатыря, поражающего пикой дракона,— символ власти маньчжуро-китайцев. Этому изображению на русском гербе они придавали символическое значение.

В Китае события продолжали развиваться стремительно. И хотя правители маньчжурской империи все еще игнорировали нараставшее движение, но старинке называя его руководителей ворами и изменниками, всем было ясно, что у маньчжуров уже нет сил для расправы с пробуждающимся народом.

Монгольские нойоны хотели подготовить изгнание маньчжурских чиновников тайно, исподволь и, главное, без участия народа. Но, видя, что непомерно возросшие за последние годы налоги до предела озлобили людей, что гнет алчных ростовщиков и торговцев становится невыносимым и терпение монгольского народа истощается, князья начали действовать решительно.

Из числа сторонников самоопределения Монголии с ведома богдо-гэгэна были выделены четыре владетельных князя Северной Халхи и один влиятельный лама, вот они-то составили организационный центр, который должен был руководить подготовкой к образованию самостоятельной Монголии. В состав этого центра вошли: Ханд-ван — правитель тушетханского аймака, враг маньчжуро-китайцев и сторонник русской ориентации, Цэрэн-Чимид — казначей богдо-гэгэна Джавдзандамбы. Вместе с Ханд-ваном он нелегально ездил в Санкт-Петербург и рассчитывал поймать змею чужою рукой.

Намсарай-ван — постоянный собутыльник богдо. Этот строил свои расчеты на том, что Джавдзандамба пойдет в гору и прихватит с собой и его, своего дружка.

Чагдаржаб-ван — председатель ханульского сейма, личность, ничем не примечательная, так же как и пятый член центра — Далай-ван Гомбосурэн — командующий войсками цэцэнханского аймака.

Девятого числа десятого месяца состоялось первое нелегальное совещание центра, на котором обсуждался вопрос о том, как изгнать ургинского амбаня.

Ханд-ван, выбив о пепельницу трубку и многозначительно оглядев собравшихся, лица которых смутно виднелись в слабом, неверном свете мигавшей красной свечи, тихо и медленно, как бы прислушиваясь к своим мыслям, проговорил:

— Наше письмо амбаню Сандо, тайком переданное через отважного Джамбу-тойна, до сих пор не дало никаких ощутимых результатов. Пока не заметно, чтобы амбань был встревожен или напуган и собирался покинуть Ургу. Придется завтра утром еще раз испытать его. Но теперь мы пошлем ему письмо уже от имени всех четырех князей. Мы потребуем, чтобы он срочно выдал вооружение и обмундирование на четыре тысячи человек, якобы выделенных для отправки в Пекин в целях охраны священной особы императора от преступных элементов. Это должно напугать его. Пусть поймет наконец, что нас голыми руками не возьмешь, что у нас наготове четыре тысячи воинов.

Главный лама, перебирая душистые сандаловые четки, поддержал Ханд-вана:

— Надо предъявить амбаню ультиматум и потребовать, чтобы он дал ответ нашим представителям не позднее чем через три часа после получения письма.

— …и если в течение этого времени он не ответит, у нас будет полное основание изгнать его, — перебил Чими-да Ханд-ван. — А в это время по указу богдо наш центр, преобразованный во Временное правительство, должен веять власть в свои руки. В противном случае народ возьмется за дело сам, поднимется мятеж, а мы, вместо того чтобы руководить движением, окажемся в хвосте.

— Так. А кто же из нас отправится к Сандо? — спросил Намсарай-ван, обдав присутствующих водочным перегаром.

— Ни мне, ни главному ламе на этот раз идти к нему нельзя. Амбань и так уже пытался придраться к нам за то, что мы ездили в Петербург. К счастью, у него не оказалось достаточного количества фактов. Но с тех пор он затаил на нас злобу, — с сердцем проговорил Ханд-ван.

— Как бы то ни было, ясно одно: к амбаню должны явиться люди, занимающие видное положение. Это произведет на него должное впечатление, — проговорил Намсарай-ван.

— По мнению Намсарай-вана, выходит, что в пасть барса первыми должны попасть я и Гомбосурэн? — улыбнулся Чагдаржаб-ван. — Ну что ж, какая бы опасность вам ни грозила, мы спокойны, как гора Тайшань. Однако по повелению богдо после нас к амбаню придется пойти уважаемому Намсарай-вану. Недаром старинная поговорка гласит: воин на службу царскую идет, когда настанет его черед, а когда на ханскую — может выставить себе замену.

Гомбосурэн был доволен, что ему не придется в этом деле играть первую роль. Он рассуждал так: если затея провалится, ему нетрудно будет свалить всю ответственность на тех, кто постарше чином, а самому благополучно улизнуть в кусты. Он невольно улыбнулся, подумав об этом.

— Что ж, Намсарай-ван, выходит по поговорке: последнему верблюду всегда достается груз потяжелее.

На другой день вечером Намсарай-ван подъезжал к резиденции амбаня, время от времени притрагиваясь рукой к висевшему у него на шее бурхану в серебряной оправе. Этот бурхан, освященный богдо-гэгэном, обладал силой помогать в борьбе с заклятыми врагами и дарить долголетие его владельцу.

Прочитав на каменном столбе надпись на маньчжурском, монгольском и китайском языках: "Чиновники и простолюдины, спешивайтесь здесь!" — он проворно спрыгнул с коня, передал поводья своему телохранителю и не спеша, важно направился к амбаню.

Амбань Сандо сидел в кресле и читал письмо, в руке он держал кисточку, всем своим видом показывая, что он очень занят.

— Время сейчас тревожное, прошу не взыскать, я, к сожалению, не имел возможности встретить вана и оказать ему почести, как он того заслуживает, — проговорил амбань, — а теперь, дорогой ван, садитесь и рассказывайте, какой же мудростью вы хотите просветить меня.

Намсарай-ван догадался, что Сандо просто-напросто издевается над ним, и от неожиданности сначала растерялся. Это не ускользнуло от проницательного маньчжура. Еще раз взглянув на гостя, он продолжал:

— Надо полагать, ван пожаловал за ответом на письмо нойонов, доставленное мне утром? Ну что ж, желание нойнов охранять священную особу императора заслуживает одобрения. Однако мне кажется несколько наивным считать, что четыре тысячи рекрутов, не державших в руках ничего, кроме четок и молитвенных вертушек, могут стать надежной охраной императорской особы. Сын неба не нуждается в подобных телохранителях. Ван, вы человек разумный, подумайте, стоит ли отвечать на письмо, достойное лишь детей, хотя под ним и стоят подписи всех ваших нойонов, — закончил свою тираду амбань, стараясь прикрыть насмешку дружелюбным топом.

Едва дослушав эти слова, разгневанный Намсарай-ван произнес:

— Многоуважаемый министр, если вы не хотите ответить на ото письмо, то по поручению всех наших валов и гунов, пославших меня к вам, я должен заявить, что мы, монголы, единодушно решили стать хозяевами своей земли, провозгласить независимость и возвести на престол богдо-гэгэна Джавдзандамбу. От имени Временного правительства Монголии я предлагаю вам выехать из пределов нашей страны в течение трех дней. Наша уртонная служба обеспечит вас повозками.

Встревоженный столь решительным заявлением, Сандо вскочил и с растерянным видом принялся то снимать, то снова надевать свои очки. Потом, немного успокоившись, он сел, но долго еще не мог вымолвить ни слова.

Амбань всегда считал Намсарай-вана человеком бесхарактерным и слабовольным. И вот как заговорил вдруг этот ван! Амбань не мог прийти в себя от изумления. Нам-сарай, заметив растерянность маньчжура, окончательно осмелел и уселся без приглашения хозяина.

Наконец амбань собрался с мыслями и проговорил:

— Ну хорошо. Вполне возможно, что многие ваны и гуны недолюбливают меня. Они могут даже попытаться избавиться от меня. Это особый вопрос. Но заявлять об отделении Монголии от великой маньчжурской империя… слишком смелая затея! Мне кажется, эта мысль не что иное, как результат подстрекательства из-за границы. Но как может повторять эту мысль человек, который неизменно пользовался милостями небесного императора великой империи. Если ваны и гуны и приняли ошибочное решение, они должны одуматься и немедленно отказаться от этой опасной и вредной идеи. И чем скорее они это сделают, тем лучше.

— Я прибыл к вам отнюдь не для обсуждения решений Временного правительства, а лить для того, чтобы довести их до вашего сведения. Меня уполномочили спросить вас: согласны ли вы добровольно объявить своим чиновникам, что Монгольское правительство, которое отныне не считает себя связанным с государством дайцинов, отстранило вас от занимаемой должности? При этом я считаю нужным предупредить, что, если вы прибегнете к военной силе, ничего, кроме вреда, вам лично это не принесет. Самое благоразумное в вашем положении — приказать своим войскам немедленно сложить оружие, — закончил Намсарай-ван тоном, не терпящим возражений, после чего встал и медленно, вразвалку направился к выходу.

Пораженный амбань словно прирос к креслу и лишь растерянно моргал, глядя вслед уходящему монголу. Сан-до впал по собственному опыту, как опасен гнев лам. Однажды они окружили его паланкин и забросали его камнями, и он был вынужден к вечеру того же дня со всей семьей перебраться в дом русского консула.

На другой день на улицах, площадях и базарах Урги было необычайно оживленно, а керосиновые фонари, повешенные по приказу амбаня на высоких столбах и особенно густо усеявшие китайскую площадь, стали излюбленной мишенью ребятишек, которые со свистом и улюлюканьем запускали в них камни. Множество людей собралось у торговых фирм, владельцы которых в панике бежали, бросив все свое имущество на произвол судьбы. Люди спешили сюда со всех концов города, добирались кто как мог. Всем хотелось посмотреть, как будут уничтожать долговые книги. На воротах китайской фирмы висело объявление, оповещавшее население о том, что маньчжурский амбань изгнан и что Монголия навсегда отделилась от маньчжурской империи. Возле объявления шумела толпа. Люди читали и перечитывали сообщение. Верхом на лошадях то и дело подъезжали радостные, разряженные в разноцветные дэлы мужчины и женщины; то там, то здесь раздавались задорные песенки и прибаутки, высмеивающие незадачливого амбаня Сандо и его вонючие фонари, певцов окружали и пешие и конные, слушатели охотно бросали им мелочь и громко смеялись, услышав особенно меткую шутку. Толпы нищих бродили по торговым рядам. Они на ходу сочиняли и рассказывали разные смешные истории. Высокомерные китайские купцы, узнав о том, что несколько ростовщических фирм конфисковано, присмирели, стали очень вежливыми и даже угодливыми. О старых долгах они сейчас даже не заикались, наоборот, все наперебой старались предложить своим должникам новый товар.

У резиденции амбаня собралась большая толпа. Здесь были и ремесленники, и стражники в куртках с нашивками, и писаря, и разные мелкие чиновники. Они со злорадством наблюдали, как их вчерашние хозяева, маньчжурские чиновники, еще недавно наводившие на них страх, потеряв былую спесь, покидают насиженные места, сами выносят узлы, чемоданы, обтянутые сыромятными кожами, деревянные сундуки, сами грузят свое имущество на телеги, запряженные ослами и мулами.

— Полюбуйтесь, сколько нахапали эти чертовы маньчжуры! Поди-ка, приехали к нам в стоптанных башмаках, а теперь! Тьфу! — сердито плюнул старик, глазевший на толстого маньчжурского чиновника, который со своей не менее толстой половиной, тяжело сопя, тащил громадный узел с вещами.

Плевок старпка чуть не угодил в узел, по толстый маньчжур лишь вздрогнул и заискивающе заулыбался.

В ото время, с трудом пробираясь сквозь толпу, какой-то приезжий старичок подошел к маньчжурскому чиновнику и, к его удивлению, согнувшись в низком поклоне, сказал:

— Высокочтимый, я прибыл к вам, чтобы получить от вас назначенное мне количество ударов бандзой…

— Теперь ты получишь их от монгольских нойонов, — съехидничал маньчжур.

Слова маньчжура вызвали в толпе гул возмущения, а старик начал рассказывать окружившим его людям:

Еще летом меня приговорили к двумстам ударам бандзой за то, что я не выполнил повинность. Да я упросил чиновника в своем хошуне, чтоб меня наказали не сразу — шутка ли вынести двести ударов, — а разделили на четыре месяца, по пятьдесят ударов в месяц. Вот вчера я и приехал за первой порцией, да в пути уж больно устал и решил отдохнуть до утра. Однако я и сейчас очень слаб и, наверно, не выдержу пятидесяти ударов.

Выслушав старика, Черный Мастер, только что подъехавший верхом на верблюде (а ведь еще до вчерашнего дня смельчаки, рискнувшие подъехать сюда на коне или верблюде, подлежали наказанию ударами бандзы), удивленно спросил:

— Ты разве не знаешь, что амбаня выгнали, а теперь выгоняют и его холуев? Зачем ты просишь о наказании? Может, ты хочешь, чтобы тебя избили на память об амбане?

— Тебе легко рассуждать! А коснись до дела, и повернется все по-другому, — ответил старик. — Маньчжуров-то выгнали, да наши-то нойоны и чиновники остались на мосте… Вернешься домой, а в канцелярии спросит: "Почему не получил наказание?" Что я им отвечу?

— Пожалуй, ты правильно рассудил, старик. Чиновники хошунной канцелярии — на то они и чиновники — могут потребовать исполнения приговора. Уважаемый господин, ну-ка дай-ка этому старику грамоту, что ты с ним в расчете, — предложил тоном приказа кузнец, обращаясь к толстому маньчжурскому чиновнику.

Чиновник что-то буркнул себе под нос и отвернулся.

— Ах вот ты как?! А ну пиши сейчас же бумагу, пока я тебе не оторвал твою паршивую косу вместе с дурной башкой! — приказал Черный Мастер и, нагнувшись, ухватил чиновника за косу.

— Хорошо, хорошо, сейчас напишу, — испуганно пролепетал чиновник и бухнулся кузнецу в ноги.

Толпа ликующе зашумела.

— Удивительное дело! Правду говорят: будешь жить, напьешься из золотой чаши. Люди! Видали, как маньчжурский чиновник кланялся в ноги простому арату? — воскликнул старик и рассмеялся от всей души.

— Этот старик приехал еще вчера, так что ты пометь бумагу вчерашним днем! — И, обратившись к толпе, кузнец крикнул: — А ну, молодцы! Кто из вас обучен грамоте, проверьте, что он там написал, а то как бы этот маньчжур не надул старика.

— Я умею читать по-монгольски!

— А я по-маньчжурски! — раздались голоса.

Один стражник, прихватив с собой еще несколько человек, привел чиновника в опустевшую канцелярию, где тот трясущимися руками написал справку.

— Ну, отец, это будет последняя бумага, направленная из управления амбаня в канцелярию вашего хошуна, — торжественно произнес стражник, обращаясь к старику.

Спрятав справку за пазуху, старик обернулся к Черному Мастеру, поблагодарил кузнеца:

— Неужто пришел конец моим страданиям? Радость-то какая! Спасибо тебе, добрый человек, научил меня, старого, уму-разуму. От души желаю, живи в счастье до ста лет!

— Пусть будет так! — тихо ответил кузнец и тут же обратился к толпе: — Слова эти напомнили мне кое о чем. Люди! А ведь мы забыли, совсем забыли о тех, кто по вине маньчжурских лихоимцев безвинно томится в тюрьме амбаня. Господа чиновники, конечно, не додумались освободить несчастных узников. Так освободим же мы этих бедняков, посаженных за долги нойонов, которые в пекинских кабаках прокутили наше достояние!

— Веди, веди нас, кузнец! — закричали кругом. Пешие уселись на лошадей и верблюдов позади всадников, и вся эта разноликая масса, как несущаяся с гор снежная лавина, покатилась в сторону тюрьмы, вбирая в себя по пути всех встречных.

Тюремное начальство, выслушав требование толпы, заявило, что имеет приказ об освобождении только двух арестантов, заключенных в тюрьму за связь с аратами, ограбившими ростовщиков из хошуна Сан-бээс. Тюремные чиновники упорно не соглашались освободить остальных узников. Это вызвало всеобщее негодование. Толпа зашумела и с криками "Долой!" ринулась в тюрьму. Надзирателей в миг обезоружили и начали избивать. Двери камер были распахнуты настежь. Тюрьма наполнилась звоном, стуком, треском. Арестантам разбивали железные кандалы, рубили деревянные колодки, в которые они были закованы. Заключенные покидали камеры, похожие на вонючие гробы.

Обросшие, грязные — не люди, а живые скелеты, — несчастные узники со слезами на глазах благодарили своих избавителей. Тюремный двор заполнялся народом.

Кузнец, заметив, что тюремные надзиратели под шумок сбежали, обратился к заключенным:

— Ну, теперь расходитесь побыстрее, а не то вас снова загонят в этот ад. Надзиратели хоть и улизнули, но начальство это дело так не оставит, вряд ли ему понравится паше вмешательство. Так что скрывайтесь-ка поживей! И никому ни слова! Если спросят, кто, мол, освободил, отвечайте, что освободил народ, а кто именно не знаете. Ну, быстрей расходитесь.

Кто-то крикнул:

— Верные слова говорит этот человек! — И толпа мгновенно растаяла.

А Намарай-вана так и распирало от гордости: он герой, это он освободил страну! Но когда до него дошло известие, что ургинцы освобождают заключенных, он пришел в ярость.

— Как они смели освободить заключенных самовольно! Нарушители закона понесут строгое наказание!

В центральную тюрьму был спешно направлен отряд конных стражников. Но тюрьма уже опустела.

 

II

Ханская милость

В здании Временного правительства день и ночь десятки писарей и их помощников переписывали манифесты, приказы, объявления. Гонцы везли их в канцелярии правителей четырех аймаков Северной Монголии и шести сеймов Южной Монголии. А в Ургу в ту зиму (это был год Белой свиньи) со всех сторон мчались курьеры. Они безжалостно загоняли лошадей, по всем дорогам белели лошадиные кости. А из Урги гонцы день и ночь развозили срочные пакеты с изображением летящей птицы и со словами: "Лети! Лети!"

Навстречу гонцам в окружении пышных свит мчались местные князья. Временное правительство вызывало их на различные совещания. Каждый надеялся получить более высокий пост или новое почетное звание от богдо-гэгэна, который собирался сесть на престол Монгольского государства. Так голодные вороны слетаются на падаль.

Как впереди волка летят вороны, как, возвещая о дожде, поднимается ветер, так впереди нойонов и хутухт мчались гонцы, возвещая об их появлении. Послы эти требовали приготовить побольше хорошей еды, поставить новые, украшенные дорогими коврами юрты с красными крышами и день и ночь топить эти юрты, ибо на ночлег здесь остановится важный лама или нойон.

Все измучились, особенно старики и старухи, на чьи плечи лёг непосильный труд встречать высоких гостей. Аратам, отбывавшим уртонную повинность, лишь днем, да и то ненадолго, удавалось прикорнуть в черных юртах уртонов, где толпились и грелись солдаты. Солдаты двигались из тушетханского, цэцэнханского и двух восточных аймаков, которые прежде находились в подчинении маньчжурского амбаня. Три тысячи оборванных и голодных солдат день и ночь шли в сторону Урги. Один раз в сутки, вечером, им давали кусок козьего мяса. Араты жаловались солдатам:

— Мы совсем выбились из сил. Нет числа нойонам — и чужим и своим. Они движутся через уртон друг за другом, как прожорливая саранча. За год столько не молишься, сколько за день отвесишь нм поклонов. Они пожрали всех наших лучших баранов. У нас уже и тощих коз для солдат почти не осталось. И чего это такая уйма людей скачет взад и вперед? Они хуже волков, вконец нас разорили. Скоро и лошадей совсем не останется. Как мы будем без лошадей пасти скот?

— И нам живется не лучше, — отвечали солдаты. — Мы не меньше терпим, чем вы. Днем наливаешь брюхо незабеленным чаем, а на ночь подкрепимся кусочком поганого козьего мяса, да и в путь. Только тем и успокаиваешь себя, что служишь теперь не ненавистному маньчжурскому императору, а родной Монголии. Давно уже ламы пророчат, что Восьмой богдо будет последним богдо, что при нем Монголия избавится от маньчжурского ига, станет свободной и богдо возведут на ханский престол. Он проживет сто двадцать лет, и в его царствование наступит счастливая жизнь для народа. Это время близится. Мы избавляемся от гнета маньчжур и китайцев и скоро увидим, как богдо-гэгэн будет возведен на престол. Мы выгоним из Монголии жадных китайских торговцев и ростовщиков, маньчжурских амбаней, чиновников и их войска. Наш Чойжин оградит нас от всех напастей, и не за горами счастливое время, о котором рассказывают легенды.

Каких только слухов не рождалось в степи. Народ мечтал о счастливом будущем, но в силу отсталости, невежества и суеверия видел это будущее в кривом зеркале религиозных предрассудков.

Со всей страны в Ургу съезжались люди, чтобы своими глазами увидеть церемонию возведении богдо гэгэна на ханский престол. На улицах и площадях, на рынках и толкучках — всюду было людно, везде царило веселое оживление. По всей Урге с утра до вечера играли на хурах музыканты, гадали гадальщики, показывали свои диковинные номера фокусники, клянчили подаяние нищие, бродили солдаты, заигрывавшие с молодыми лоточницами. На каждом шагу встречались представители самых различных народностей. Круглолицые баргуты с завистью посматривали на маузеры в больших деревянных кобурах с серебряной отделкой и на карабины, которые с гордостью носили похожие на китайцев проворные харчины и чахары, повсюду сновали широкоплечие и горбоносые торгуты, обитающие у подножия снежного Тарбагатая, смуглокожие кукунорские и цайдамские монголы, невозмутимые тибетцы, одетые, как и тангуты, в широченные дэлы, с большими тибетскими кинжалами за широким поясом. Урга была в эти дни наводнена людьми, говорящими на пяти языках.

Девятого числа одиннадцатого месяца года Белой свиньи — итог день был указан как наиболее благоприятный день лучшими монастырскими астрологами монастыря Гандан — большая площадь перед Желтым дворцом с утра начала заполняться людьми.

Старики и старушки, мужчины и женщины, нарядно одетые, стройные девушки в шелковых, подбитых белой мерлушкой дэлах, обойдя монастырь по движению часовой стрелки, останавливались у красного забора перед Желтым дворцом. Словно из-под земли появились тучи лоточников. Они продавали леденцы, сушеные фрукты и серебряные перстни с изображением Перуна.

В час Змеи около Зеленого дворца на берегу Толы заиграла труба. Конные охранные войска богдо стали продвигаться по обеим сторонам дороги к Желтому дворцу. Над войсковыми колоннами величественно развевались на ветру желтые, синие, белые, зеленые штандарты командиров десятков, сотен и других подразделений. На солдатах были суконные синие шапки-ушанки, подбитые черной мерлушкой и окаймленные красной полоской, синие шелковые дэлы и жилеты, кавалерийские набедренники, обшитые серебристой парчовой каймой. Серебряная насечка ружей, седел и уздечек ярко блестела на солнце.

Когда головные всадники доехали до триумфальной арки у Желтого дворца, возведенной маньчжурским императором в честь богдо-гэгэна, трубачи затрубили в раковины и воины от Желтого дворца до Зеленого зимнего дворца разом повернулись лицом друг к другу, образовав живой коридор.

Араты с восхищением глядели на солдат монгольской армии — как они прекрасно выглядят, эти всадники, восседающие на гладких, сытых конях, какие они все молодые, стройные, сильные!

Два командира, возглавлявшие колонны, и два бойца с горнами из белых оправленных в серебро раковин поскакали обратно, в сторону Зеленого дворца. Они мчались по живому коридору, всадники застыли, как каменные изваяния. Как только они достигли ворот Зеленого дворца, раздался пушечный выстрел. Бойцы спешились. Вскоре раздался второй выстрел, потом третий. Это был сигнал — богдо выезжал из дворца. Толпа зашумела. Морозный воздух наполнили мелодичные звуки — заиграла украшенная серебром сандаловая флейта. Вскоре показались развевающиеся пятицветные знамена и большой желтый балдахин.

Впереди, торжественно восседая на белоснежном коне, ехал лама в желтом шелковом доле. Это был предводитель кортежа Джавдзандамбы-хутухты. За ним следовал лама в малиновом шелковом доле, державший на древке в золотой рамс картину с изображением символов счастья — бондохорло — в золотой раме, там было написано три ряда цифр, которые сверху вниз, справа налево и по диагонали дают в сумме 15:

4 9 2

3 5 7

8 1 6

Цифры были написаны как раз на печени маленькой черепахи, а вокруг были нарисованы животные двенадцатилетнего календарного цикла; мышь, бык, тигр, заяц, дракон, змея, лошадь, овца, обезьяна, курица, собака, свинья, а также изображены символы неба, земли, молнии, горы, ветра, огня, воды.

За ламой, державшим изображение бондхорло, на черном коне ехал еще один лама в темно-коричневом шелковом доле; он вез треугольную хоругвь заклинаний, за ним следовал лама с большим желтым штандартом, за которым везли еще два небольших. Затем на белом коне ехал атлетического сложения человек в лисьей шапке. В руках он держал треугольный белый флаг, концы его в виде треугольников трепетали на ветру, как языки пламени; за ним двое всадников везли два голубых тибетских знамени; следом ехал человек в ярком дэле, за спиной у которого висели лук и богато разукрашенный колчан со стрелами. Затем на спине лошади везли пушечку, а следом медленно ехал смуглолицый лама с хоругвью грозного гения-хранителя, он то приподнимался, то опускался в седле в такт шагу лошади. За ним следовали еще двое лам с маленьким и большим бурханами. Позади них покачивался на коне лама, державший в руках аптечку со снадобьями, а за ним еще один вез шелковые подушки.

Позади всех ехали министры. Опоясанные дорогими саблями, они двигались с важностью, какая приличествовала их высокому званию. За министрами двенадцать чиновников и лам вели оседланного коня. Седло лошади было украшено драгоценными камнями. И только за этой группой показались шестнадцать лам-телохранителей, которые несли паланкин, где находился виновник торжества — богдо. Он был в бобровой шапке, в дорогом златотканом парчовом дэле, подбитом соболями. Подслеповатые глаза его были скрыты за темными очками, отчего лицо казалось бесстрастным. За паланкином двое лам несли большой желтый шелковый зонт с изображением девяти драконов, а еще двое — опахало из павлиньих перьев. По сторонам паланкина — шесть знаменосцев с большими флагами в руках, четверо рослых лам несли толстые бичи на плечах. Группу замыкали два флейтиста.

За паланкином богдо восемь слуг несли паланкин Цаган Дара-эх — супруги хана, тучной белолицей женщины с румянцем во всю щеку, в жемчугах и драгоценных камнях. Лицо было спокойно, но лихорадочно горящие черные глаза невольно выдавали радость — сбывалась ее давняя мечта.

Вокруг паланкина на породистых конях гарцевали в богатой одежде десять тайджи. Седла и конские уздечки отделаны золотом, серебром и кораллами. Отлитые из бронзы стремена сверкают старинными золотыми и серебряными насечками, но народному поверью, такие стремена охраняют наездников от несчастий.

У тайджи с левой стороны висят дорогие луки, а справа — серебряные колчаны с множеством стрел.

Какой-то бедно одетый подслеповатый старик, стараясь получше рассмотреть торжественное шествие, сказал стоявшему около него приятелю:

— А ведь правду, должно быть, говорят, что в Зеленом дворце едят по пять раз в день. Смотри, как разжирела на харчах тангута его бледнолицая баба. Хоть бы раз в жизни удалось досыта поесть того, чем они обжираются каждый день!

Старик в старой потертой шапке, с седой растрепанной косой миролюбиво ответил:

— Ну, сегодня-то и мы, наверно, наедимся досыта. Ведь как-никак богдо-гэгэн восходит на престол. Такое не каждый день случается! Сегодня ургинцам придется раскошелиться. Чем злиться, полюбуемся лучше на праздник. Какое нарядное шествие! Сколько знамен развевается! А сколько лам, послушников и нойонов! И не счесть! Да все в каких красивых одеждах!

— Нашел чему радоваться! — возмутился первый старик. — Вот из-за этой роскоши мы с тобой и бедствуем. Видал нашего нойона? Кусок жира в собольих мехах да шелках. Это наши стада обернулись в его шелка и соболя, а мы с тобой, хоть и корпим ночами, согнувшись в дугу над молитвенным цилиндром, а живем хуже бродячих собак. Когда же придет этому конец?

Старик с седой косой дернул соседа за рукав и испуганно прошептал:

— Уймись, дурья голова! Замолчи! Если услышат — пропадем!

Старик что-то беззвучно прошептал и уставился холодными злыми глазами на пышную церемонию.

По мере того как приближалась процессия, солдаты, вытянувшиеся цепью вдоль дороги, низко склонялись в поклоне. Шествие приближалось к Желтому дворцу. Толпа людей теснилась к красному забору в надежде увидеть "живого бога". Выполнявшие роль стражи ламы-силачи, орудуя длинными палками, безжалостно сыпали удары направо и палево. Доставалось всем: и старым и малым, и мужчинам и женщинам. Один из лам, огромный верзила, отличался особенной свирепостью, он был похож на голодного волка, напавшего на стадо.

Даргай, Алтанхояг и Сайнбилэг с товарищами приехали на Чахара накануне торжества. Проталкиваясь вперед, Алтанхояг говорил:

— Смотри, как бесится эта безмозглая скотина! До чего же эти ламы над людьми издеваются, глядеть тошно… Ну-ка, благословлю я разок этого стервеца, чтобы он не издевался над стариками и старухами. Дайте-ка мне дорогу, благочестивые братья, я попробую обуздать ату скотину, — сказал Алтанхояг и, словно лебедь, разрезающий волны, поплыл сквозь толпу. Сайнбилэг и Даргай хорошо знали, что Алтанхояг не выносит, когда обижают слабых, и следовали за товарищем неотступно, как цыплята за наседкой. Алтанхояг быстро приближался к цели — недаром он был борцом.

Он подошел к свирепому ламе как раз в ту минуту, когда тот сбил с ног молодую женщину и ударил ее в живот.

Женщина упала без чувств. Стоявшая рядом с ней тщедушная старушка закричала:

— Ой, дочку мою убили!

Старуха попыталась было закрыть женщину своим телом, но разъяренный лама пнул и ее, и она, как котенок, полетела в толпу.

В толпе поднялся шум, все открыто возмущались такой жестокостью.

Не помня себя от возмущения, Алтанхояг, как разъяренный слон сквозь джунгли, ринулся вперед и изо всей силы ударил ламу в переносицу. Что-то глухо хряснуло. Громадной тушей лама тяжело рухнул под ноги коню того самого тайджи, который в процессии богдо вез лук и колчан со стрелами. Конь упал на колени, всадник вылетел из седла, сбив с ног впереди идущего знаменосца. В испуге знаменосец выпустил из рук древко знамени. Поднялась суматоха. Воспользовавшись замешательством, трое смельчаков скрылись в толпе. Солдаты отнесли безжизненное тело ламы, похожее сейчас на плохо набитый мешок с шерстью, в сторону от дороги. Тайджи встал, отряхнул с себя грязный снег и, вскочив на коня, поскакал догонять процессию, которая уже достигла ворот Желтого дворца.

Как только паланкин богдо приблизился к Желтому дворцу, грянула музыка — это заиграли выстроившиеся здесь флейтисты. Чиновники, низко кланяясь, передали в дар богдо от имени хошунов и сеймов "девять белых" — восемь коней и одного верблюда, в знак признания богдо главой государства. Шеи животных были обвязаны красными, желтыми, белыми и синими хадаками, соболями и всевозможными украшениями.

Во время церемонии позади ванов, гунов, хамб и прочей знати у ворот Желтого дворца стояли несколько особняком три человека. От чиновной знати они отличались тем, что у них ни на головных уборах, ни на жилетах поверх дэлов не было никаких знаков отличия. Не было у них в руках и четок — неизменной принадлежности высших лам. В одном из них мы без труда узнали бы нашего старого знакомого — богача Лодоя, двое других — Буянт и Хишит — были крупные китайские купцы, которые поставляли товары самому богдо и его казне.

Лодой, как мы знаем, был тонкий пройдоха. Пронюхав, что Сайн-нойон-хан ищет белого верблюда в подарок богдо, он выбрал у себя в табунах лучшего верблюда и приподнёс его хану вместе с серебряными удилами.

Сайн-нойон-хан оценил усердие Лодоя по достоинству. Он включил богача в число представителей аймака, которые должны были приветствовать богдо.

Богдо вошел в обтянутую снаружи желтым шелком тридцатигранную юрту, здесь была его официальная резиденция. Лодой был доволен, он чувствовал себя на седьмом небе. Еще бы! Он удостоился чести присутствовать на молебне вместе с министрами, с самой родовитой и чиновной знатью. И он думал про себя: "Мне сегодня посчастливилось лицезреть богдо-гэгэна в награду за благодеяния, на которые я никогда не скупился".

Приближался час возведения Джавдзандамбы-хутухты на престол хана Монголии. Час этот как самый благоприятный был указан лучшими астрологами Урги. Наконец прогремел пушечный салют. Настал момент церемонии.

У входа в юрту стояли два стража, которые зорко следили за порядком. Лодоя и китайских купцов они впустили последними. Войдя в юрту, Лодой послушно встал на указанное ему место и огляделся. Роскошь внутреннего убранства поразила его. Для хутухты, его супруги, для ханов, нойонов и высших лам были приготовлены кресла.

Кресла хутухты и ханши, украшенные тончайшей резьбой работы лучших монгольских мастеров, выделились богатством отделки.

Лама-церемониймейстер громко объявил о начале церемонии. Согласно исконной традиции, установленной великими монгольскими ханами, Сайн-нойон-хан Намнансурэн сначала произнес молитву, а затем огласил юрол по случаю возведения хана и ханши на трон:

Да будет мир и благоденствие! Из страны Сукавади спустился я, Дал мне Далай-лама повеленье, И Панчей жезл Благословенья дал. Хоншим бодисатва Очирдара я. Тысяча ног и десять тысяч ушей у меня, Я принял образ семидесяти пяти Махакал. Для четырех аймаков и семи хошунов Последователей моих в Халхе Светлым Святым призван быть я на земле. Богдыханским повеленьем воссел я На трон учения святого в Халхе, Золотую печать веры держу в руках, Для блага религии и счастья живущих. Ради всех, ставших матерями живых, Сижу я на троне. Мой народ, Халху, Три тысячемирия За шесть времен дня и ночи Шесть раз посещаю я, Но дым табачный затмевает сияние солнца и луны, Водка, выпитая вами, реками и морями разлилась, И не переправиться мне через них! Десять черных грехов, содеянных вами, видны На ладонях моих, словно в зеркале владыки смерти! Сокрушаюсь я, хутухта, сердцем видя все это, Печалюсь я, ибо войны будут великие в Поднебесной, Печалюсь я, ибо вижу бои на улицах городов, Печалюсь я, ибо тяжко будет людям в Поднебесной, Печалюсь, ибо гибнуть будут подданные Великого Хана, Печалюсь я, ибо одежды будут, а носить их будет некому, Печалюсь я, ибо пища и питье будут, а некому будет есть и пить! Печалюсь я, ибо трудно будет пережить год Белой мыши, В год грядущий Белой мыши зарыдает небо тяжко! Молитесь всюду Буддам и богам, возжигайте лампады и куренья! Вам молимся и просим Воссесть на троны пышные свои. Руками золотыми нас благословить!

Во время чтения юрола Лодой с благоговением и надеждой взирал на важные красные лица нойонов и высших лам, облаченных в парчовые одежды. "Не так уж часто приходится стоять вот так, совсем рядом, с людьми небесного происхождения, с нойонами, ханами и высшими ламами", — думал он. Лодой пристально всматривался в каждое лицо, словно решил запомнить их на всю жизнь. Он благодарил судьбу за то, что она послала ему такой дар — своими глазами ему посчастливилось увидеть возведение богдо на ханский трон. Простому смертному и не приснится такая удача! Эта мысль даже растрогала Лодоя. Молитвенно сложив ладони, он внимательно рассматривал внутреннее убранство ханской резиденции.

В центре под большим круглым таганом горел огонь, повсюду стояли диковинные вещи.

Грубое застывшее лицо богдо, хотя и было наполовину скрыто большими черными очками, несло печать тупоумия и вырождения. Оно напоминало грубо вылепленный лик бурхана. Но богобоязненному Лодою лик богдо казался исполненным неземного величия. Он умиленно взирал сквозь чад благовоний на богдо и его госпожу, застывших, словно изваяния, на золоченых креслах. И вместе со всеми, кто находился в юрте, в молитвенном экстазе он воздевал руки кверху и падал ниц.

Лама, руководивший церемониалом, громко произнес:

— Слушайте благословенный указ возведенного миром, возродившего религию, приносящего счастье людям главы религии и государства, светозарного, десятитысячелетнего богдо-хана!

При этих словах да-лама Цэрэн-Чимид, преклонив колени, принял указ хана и, получив благословение, огласил его. В своем первом указе новый хан как из рога изобилия осыпал милостями государственных министров, нойонов и высокопоставленных чиновников, он щедро раздавал награды, чины и звания.

По указу хана были награждены знаком отличия чиновника пятой степени — синим отго — двое уже известных нам китайских купцов-ростовщиков — Буянт и Хишит, которые завоевали расположение богдо, сделав ему ценные подарки.

В числе награжденных синим отго оказался и Лодой. Услышав свое имя в указе, Лодой покраснел, его будто обдало жаром. От радости у него так зашумело в ушах, что он чуть не лишился слуха…

Далее в указе перечислялись имена награжденных нойонов, лам и чиновников рангом пониже. Но это Лодоя уже не интересовало. После первого указа был зачитан второй — об освобождении из тюрем людей пожилого возраста и о переводе в армию молодых и здоровых арестантов.

Проворные и юркие подростки-глашатаи, выполнявшие поручения дворцовых чиновников, мгновенно передавали толпам людей все, что происходило в резиденции хана.

Выслушав очередное сообщение, какой-то приезжий старик спросил:

— Сынок, а что говорится в ханском указе о нас, об аратах и крепостных? Не слышал ли ты об уменьшении податей? Не освободил ли нас наш добрый богдо-хан от уплаты китайским ростовщикам его долгов и долгов, которые наделали нойоны?

— Нет, дедушка, об этом в указе ничего не сказано. Слышал я только, что двое китайских купцов — Буянт и Хишит — и монгольский богач Лодой из хотуна Лха-бээс награждены синим хрустальным отго.

— Пусть лопнет этот Лодой с купцами вместе, — в сердцах воскликнул старый скотовод и сердито сплюнул.

Алтанхояг, выслушав ответ подростка, спросил его:

— А что же сказано в указе, парень, о нас, аратах?

— Я уже говорил: арестанты будут переведены в армию… — робко начал тот.

— Мало радости! — Алтанхояг повернулся к старому скотоводу и с досадой проговорил: — Видал, дед, чем нас хан одарил! Мы вот только что вернулись из дальних краев. Ехали с чужбины и думали: приедем домой, тут-то и начнется облегчение для парода! Да зря, выходит, надеялись! Теперь вся эта орава нойонов и чиновников загуляет напропалую. А деньги на гульбу не с синего неба им свалятся, не из цветочных бутонов. За все араты платить будут! Хороший подарочек преподнес нам этот забулдыга-тангут!

 

III

Верблюд-кастрат страшится даже черепа верблюда-самца

Однажды ясным и тихим утром одиннадцатого месяца над торговой слободой Улясутая звонко прозвучал сигнал: в крепости, где находились маньчжурские войска, заиграл горн. Ворота крепости широко распахнулись, и оттуда с развевающимися разноцветными шелковыми знаменами вышла воинская часть. На груди и спине у каждого солдата крупными черными иероглифами в бело-красных кружках были обозначены часть и род войск. Солдаты, одетые в новые черные ватные безрукавки и брюки, двигались в сторону плаца, где обычно проводились строевые занятия.

Вскоре протрубил горн и в расположении монгольских войск. Кавалеристы с седлами в руках торопливо выбегали из рваных, потемневших от дыма войлочных юрт. Оседлав коней, несколько сотен монгольских кавалеристов подъехали к плацу и построились в указанном маньчжурским командиром месте.

Рядом с хорошо обмундированными китайскими войсками монгольские кавалеристы, одетые в грязные, поношенные дэлы, с ржавыми штыками на поясах и старыми выщербленными русскими саблями, походили на ораву бродяг.

Старый монгольский воин, стоявший на левом фланге, с досадой заметил:

— Сразу видно, что наш командир жалует больше китайцев. Хоть мы и поём: "Наш хан одинаково любит всех: китайцев, маньчжуров и монголов", но и со стороны сразу видно, кого больше любит наш хозяин. Гляньте-ка на мои ноги, — с возмущением продолжал старый солдат, показывая на свои рваные гутулы, перевязанные шпагатом. — Не гутул, а морда околевшей коровы. В них ноги в стремена-то не вденешь. А теперь посмотри на нашего огородника Вана. Еще недавно он ходил в тряпье. А стал солдатом — и разоделся так, что фу-ты ну-ты! Эй, Ван! Давай меняться: ты мне спою одежду, а я тебе свою, да впридачу дам еще тысячу вшей. Ты не смотри, что нас кормят дохлой козлятиной, вши у меня откормлены как на убой, — под общий хохот балагурил старый солдат.

— Ох, старина! Будь моя воля, я бы в один миг скинул эту амуницию, которая тебе так понравилась. И с охотой вернулся бы на свой огород. Зря ты мне завидуешь, Улзинхутаг, — с горечью ответил китаец Ван.

Вана поддержал монгол, стоявший рядом с Улзинхутагом. Довольный удачным ответом китайца, он, смеясь, крикнул:

— Так его, Ван! Задай перцу этому старому черту! Это, наверно, про него сказано: сколько ни вари старое мясо, а навара не будет. До седых волос дожил, а ума не нажил!

Солдаты подшучивали друг над другом и так искренно хохотали, что, казалось, тяжелая военная служба — для них одно развлечение.

Но вот со стороны крепости послышался орудийный залп. И снова ротный весельчак и балагур Улзинхутаг начал смешить товарищей:

— Знаете, что это такое? Это начальство натянуло меховые штаны. Теперь придется подождать, пока оно наденет шапку…

Едва умолк новый взрыв хохота, как грянули два залпа подряд.

— Смотри-ка, быстро управился наш командующий с шапкой! Что-то уж очень быстро сегодня! Должно быть, чует, что ему скоро дадут по шапке, как ургинскому амбаню.

Стоявший рядом старый солдат толкнул товарища в бок:

— Уймись, Улзийхутаг! Услышат командиры — несдобровать тогда тебе.

Вдали заклубилась пыль: со стороны Улясутая к плацу мчалась группа всадников. Это были монгольские чиновники. Они поспешили сюда, как только услышали орудийные залпы. У главных шатров они спешились, подошли к маньчжурским командирам и, преклонив колено, приветствовали их.

Вскоре раскрылись большие ворота. Из крепости выехали знаменосцы. За ними на породистых иноходцах ехали несколько всадников: улясутайский командующий маньчжур Гуй, его монгольский помощник гун Гомбосурэн, командовавший монгольскими частями маньчжурский амбань Юань, управляющий двумя западными аймаками — засагтханским и сайннойонханским, — и его монгольский заместитель доблестный ван Гургэджаб.

На плацу перед шатром командующего по обеим сторонам дорожки стояли навытяжку бойцы. При его приближении они воткнули копья в землю и приветствовали его, низко наклонив головы.

Вслед за командующим остановил коня его монгольский помощник. К нему подскочили два чиновника и помогли ему сойти с лошади.

И маньчжурские и монгольские чиновники коленопреклоненно приветствовали командующего, а он в ответ, прижав один кулак к другому, поднял их к поясу. Затем командующий амбань и помощники вошли под просторный, белый, расшитый синими узорами шатер, расположенный в центре, а маньчжурские и монгольские чиновники заполнили шатры, стоявшие по обеим сторонам главного. Взвилась ракета, и заиграли трубы: командующий и сопровождающие его лица начали смотр улясутайских войск.

Как только заиграли трубы, у главного шатра замелькали разноцветные флажки. Это был сигнал к параду. В начале парада маньчжурские части продемонстрировали бой с условным противником. Затем под зелеными знаменами прошли китайские войска. Монгольские кавалеристы проехали последними — тощие лошаденки, ветхая амуниция, плохое обмундирование… Конники ехали вразброд, оставляя самое жалкое впечатление. Они не выдерживали никакого сравнения с маньчжурскими войсками.

Командующий монгольскими войсками гун Гомбосурэн тупо перебирал четки и беззвучно шевелил губами, читая молитву. Сидевший впереди него главнокомандующий усмехнулся:

— Господин Го, сколько же потребовалось бы этакого воинства для захвата городка с гарнизоном в три тысячи моих солдат?

От неожиданного вопроса Гомбосурэн вздрогнул. Он жалко улыбнулся, заискивающе посмотрел на маньчжура и прошамкал:

— Как могут мои воины пойти против бесстрашных поиск небесного императора? Мы ведь все рабы одного хана, служим одному господину.

Снова зазвучали горны, войска построились у славного шатра. Под гром барабанов с обеих сторон вышли вперед по одному солдату. Они поклонились в сторону шатра и начали показывать приемы штыкового боя. Оба бойца действовали очень ловко. Каждое их движение сопровождалось ударами барабана и гонга. Закончив бой, бойцы, снова преклонив колено, отдали честь командующему и вернулись на свои места.

Потом по сигналу барабанщиков выходили другие бойцы, по одному, по два, а то и группами и несколько человек. Они демонстрировали рукопашный бой с применением холодного оружия. Позади войск собралось много народу: китайские торговцы из Улясутая, горожане, скотоводы, приехавшие из кочевий на базар. Зрители криками одобрения встречали каждое удачное выступление солдат, действовавших с ловкостью цирковых артистов.

В этот праздничный день даже маньчжурские стражники умерили свою свирепость, они поддерживали порядок без обычных ругательств и зуботычин.

В завершение программы военно-гимнастических упражнении на плац вышел солдат с двумя шашками. Маньчжурский командир, обращаясь к зрителям, объявил:

— Кто желает бросать камни в этого бойца? Попавший в него получит приз.

Из толпы вышло человек десять китайцев и монголов, они окружили бойца.

По сигналу барабанщиков они стали метать в него камни. Но солдат так искусно отбивал шашками летевшие в него камни, что ни один не попал в него. Камни, как горох, отлетали от шашек, которые, точно молнии, сверкали вокруг солдата.

Прозвучал сигнал, барабаны умолкли, в солдата перестали бросать камни, и он, отвесив поклон в сторону главного шатра, вернулся в строй. Публика шумно восторгалась искусством бойца. А те, кто бросал в него камнями, смущенно озирались по сторонам и с нетерпением ждали следующего выступления, которое отвлекло бы от них внимание толпы, громко хохотавшей над их неудачей.

Потом маньчжурский командующий подозвал адъютанта и передал что-то командующему парадом, тот вызвал из строя невысокого узкоплечего китайского солдата.

Солдат, как полагалось, поклонился в сторону начальства. Командовавший парадом маньчжурский офицер обратился к зрителям:

— Пусть выйдут, — объявил он, — десять или даже двадцать человек с палками или кнутами. Они могут нападать на солдата, как захотят. Солдат же в ответ будет только парировать удары и стараться выбить у противников оружие, не задевая при этом нападающих.

Наступила пауза, в толпе послышался гул — спорили, кому выходить. Наконец человек пятнадцать вышли из толпы. В руках они сжимали кнуты и палки. Они как-то нерешительно окружили солдата. Командир маньчжуров продолжал пояснять:

— Имейте в виду, что, как бы вы ни старались, солдат от ваших ударов не пострадает. А вам он, повторяю, ударами отвечать не будет. Он имеет право только дотрагиваться до ваших рук. Не бойтесь! Никому не будет вреда — ни солдату, ни вам.

Командир подал сигнал, забили барабаны, и все пятнадцать человек, вышедшие из толпы, стали наступать на солдата.

Тщедушный на вид солдатик проворно и ловко, как бы приплясывая, отражал удары своих противников. Он вертелся, как хорошо запущенный волчок, и за несколько мгновений успел нанести легкие удары по рукам каждому из нападающих. Искусно владея старинными народными приемами защиты и нападения, тщедушный боец вскоре выбил кнуты и палки у всех своих противников. После этого он, согласно ритуалу, снова поклонился и пружинистым шагом вернулся в строй.

А сконфуженные противники, восхищаясь ловкостью солдата, торопливо поднимали свои палки и кнуты и спешили укрыться в толпе.

Этим удачным номером смотр боевой подготовки войск закончился, и маньчжурский командующий обратился к своим войскам с краткой речью. Он похвалил военную выучку солдат и заявил, что с такими войсками маньчжурской империи не страшно нападение любого врага: он будет разгромлен, так же как сейчас были побеждены пятнадцать человек одним солдатом.

Китайские солдаты довольно дружно прокричали в ответ: "Пусть здравствует десять тысяч лет наш император!"

Вслед за этим речь командующего была переведена для монгольских солдат и аратов.

Командующий возвращался в крепость в хорошем расположении духа: боевая подготовка китайских войск произвела на монголов должное впечатление.

Заместитель улясутайского амбаня ван Гургэджаб был побратимом маньчжурского командующего. Поэтому, когда нарочный известил его, что маньчжурский амбань из Урги изгнан, и передал ему требование Ургинского правительства выслать улясутайского командующего и разоружить его войска, он сообщил эту неприятную весть с тяжелым сердцем. Однако Гургэджаб поспешил тут же заявить, что он будет по-прежнему честно служить маньчжурскому императору и все приказы и объявления Ургинского правительства, дерзостно осмелившегося выступить против великого государства дайцинов в тяжелый для него час, сообщать своему непосредственному начальнику.

В связи с создавшейся тревожной обстановкой маньчжурский командующий счел за лучшее ввести в крепости военное положение. В качестве подкрепления к двум тысячам китайских войск местного гарнизона осенью были призваны все жители города, способные нести военную службу. И городские правители успокоились, полагая, что эти войска в случае необходимости смогут отстоять крепость от плохо вооруженных монголов, по крайней мере до получения подмоги или хотя бы до весны.

Через уртоны двух западных аймаков, которые пока еще не признали Ургинское правительство, в Китай был послан гонец с поручением добиться военной помощи.

Поэтому-то и был задуман смотр войск, это была демонстрация боеспособности китайских войск перед местным монгольским населением и монгольскими частями.

Вернувшись в свою канцелярию, ван Гургэджаб застал здесь двух присланных из Урги чиновников цэцэнханского и тушэтханского аймаков. Они привезли с собой приказ правительства, обязывающий его и Гомбосурэна немедленно изгнать улясутайского амбаня и маньчжурского командующего, и предъявили письменные требования двух восточных аймаков, подкрепляющие распоряжение Ургинского правительства.

Ван Гургэджаб оказался между двух огней: с одной стороны, нельзя было не подчиниться приказу монгольского правительства, а с другой — маньчжурского командующего он все еще побаивался.

И ван Гургэджаб пустил в ход все свое красноречие. Он долго доказывал послам трудность выполнения приказа нового правительства. Он пытался убедить их, что улясутайский военный городок — хорошо защищенная крепость, штурмовать ее в настоящее время просто невозможно, особенно если принять во внимание малочисленность и плохое вооружение войск двух западных аймаков, которые не идут ни в какое сравнение с хорошо обученными и отлично вооруженными китайскими войсками, охраняющими улясутайскую крепость. Китайцы не захотят расстаться с теплым жильем в зимнюю стужу и будут стоять насмерть. А в монгольских частях и лошади, кстати сказать, истощены до крайности. Поэтому лучше всего подождать до весны. А весной китайские войска, исчерпав запасы продовольствия, сами уйдут в Китай.

Ван Гургэджаб долго приводил послам разные доводы, уговаривая их отложить атаку крепости до весны. Послы долго убеждали трусливого нойона выполнить приказ, но так ничего и не добились. Тогда они отправились к командиру монгольских войск Гомбосурэну. Они с негодованием рассказали ему о своей беседе с ваном Гургэджабом.

— Всей Урге известно, что он заодно с маньчжурским командующим и потому хочет устраниться до этого дела. Но вы, командующий монгольскими войсками, должны защищать интересы своего монгольского правительства.

Не отличавшийся храбростью старый ван Гомбосурэн попросил подождать ответа до следующего дня.

— Ночью я обдумаю хорошенько, как лучше выполнить приказ нашего правительства, и завтра утром кое-что предприму.

Успокоив послов, он со всей присущей ему учтивостью проводил их и расстался с ними как нельзя более дружелюбно.

Послы были уверены, что теперь их миссия увенчается успехом. Но когда наутро они пришли в ставку монгольского командующего, там никого не было. Ни одного человека! Гомбосурэн удрал.

Трусливый старик понял, что отговорки послов не устроят. И ночью, захватив знамя, печать и всю канцелярию, вместе с чиновниками и писарями он умчался на уртонных лошадях в засагтханский аймак.

Ургинские послы в растерянности обошли одну за другой все юрты. Никого! Пришлось ни с чем вернуться к себе. Вскоре к ним явился курьер — их вызывал ван Гургэджаб.

Когда послы прибыли к вану, он даже не предложил им сесть и напустился на них за то, что они своими необдуманными требованиями вынудили старого командующего бежать к Засагтхану среди ночи.

— По правилам вас следовало бы арестовать и передать в распоряжение маньчжурского командующего. А он, чего доброго, не остановился бы и перед смертной казнью. Но я — монгол! Вы мои соплеменники, и я отпускаю вас. Однако, если вы немедленно не покинете Улясутай, я ни за что не ручаюсь, — недвусмысленно пригрозил Гургэджаб.

Послы были ошеломлены столь неожиданным оборотом дела. Они переглянулись, смиренно попрощались с ваном и через некоторое время покинули город.

 

IV

Ширчин идет в армию

Напевая свою любимую песенку, Цэрэн гнала верблюдов к дому. Зимой сумерки наступают быстро, и она спешила. Случайно обернувшись, Цэрэн заметила вдали человека. Он шел пешком. Судя по всему, он направлялся к их зимовью. Девушка недоумевала: вся семья дома, кто ж это может быть, да еще так поздно? Она решила помочь путнику. Цэрэн поймала верблюда и, ведя его в поводу, пошла навстречу незнакомцу. Подойдя ближе, она увидела, что путник молод, хотя издали его можно было принять за старика — он так устал, что еле волочил ноги. О, да с этим юношей она когда-то вместе пасла скот у дзанги! Цэрэн радостно воскликнула:

— Ширчин! Да ты никак к нам идешь?

— Ты угадала. Иду с раннего утра, ног уже не чувствую. Хорошо, что ты привела верблюда.

Взобравшись на верблюда, он устало проговорил:

— Я давно уже собирался к вам. И вот только сегодня сумел вырваться.

— Почему же ты не мог сделать это раньше? Ты что, конь на привязи, что ли? Кто тебе мешал? — она нетерпеливо забрасывала Ширчина вопросами.

— Жалко было бросить овец. Хоть и не мои они, но ведь я их вырастил, столько сил положил. Доставалось мне и в лютые морозы, и в летний зной. Не бросишь же стадо в степи волкам на растерзание, — спокойно отвечал Ширчин.

— Ну а теперь ты насовсем к нам пришел?

— Нет, не насовсем.

Ширчин заметил, что девушку глубоко обидел его ответ. Она сердито отвернулась. Тогда он с горечью признался ей, что, когда брат увез его на той пойманной в степи чесоточной верблюдице, ему было невыразимо стыдно перед всеми. А потом было стыдно вернуться от родного брата к дзанги в лохмотьях.

— Какими глазами я смотрел бы на тебя? Но поверь, я все время о тебе думал и скучал без тебя, — смущенно закончил он.

Цэрэн успокоилась. Делясь друг с другом своими радостями и печалями, молодые люди незаметно достигли зимовья Сонома-дзанги. Собака встретила их злым лаем, но, узнав, виновато завиляла хвостом.

Когда они подъехали к юрте, из нее вышел дзанги.

— Да ведь это же Ширчин! Вижу, вижу. Очень хорошо, что приехал к нам. Давно пора. Почему так долго не был? Тебя ведь могли взять в армию. Ну, заходи в юрту, грейся, мы с Цэрэн управимся с верблюдами.

После тяжелого пути юрта дзанги показалась Ширчину особенно уютной и теплой. Под таганом горел огонь, бросая тусклые отблески на стены и сундуки. Перед бурханом теплилась лампадка. Вкусно пахло супом, заправленным диким луком.

Вернувшийся в юрту дзанги, как того требовал обычай, прежде всего расспросил Ширчина, как зимует скот у брата, не нападают ли на стадо волки?

Жена дзанги тем временем подала горячий чай, поставила на столик сыр, масло, хурут, молочные пенки.

— Достань-ка, Цэрэн, ножницы, — попросила она девушку, — они там, под дверью. Я не думала, что ты так скоро найдешь верблюдов, они могли забежать далеко. Вот я и прищемила волчью пасть — перевязала ножницы ниткой из верблюжьей шерсти. Но теперь, раз верблюды вернулись целыми, можно их развязать.

Цэрэн достала ножницы и подала их хозяйке.

После ужина Ширчин рассказал, что привело его к дзанги. Брат послал его сюда, чтобы попросить дзанги помочь ему освободиться от призыва на военную службу.

— А я пришел просить дзанги-гуая помочь мне поступить на военную службу, — заявил Ширчин.

— Вот чудак! — искрение удивился дзанги. — Брат посылает его добиться освобождения от воинской повинности, а он сам рвется в армию. Глупый! Ты что, не знаешь, какое сейчас время? Народ призывают в армию, готовятся к боям — хотят изгнать из Улясутая маньчжуров. Там засел трехтысячный гарнизон. Эти войска хорошо обучены, отлично вооружены, у них вдоволь и сабель и ружей. Разве их можно сравнить с нашими? А ты, наверно, и ружья-то в руках сроду не держал. Как же ты будешь воевать? Пропадешь ни за что! И зачем, спрашивается, тебе идти в армию? Оставайся-ка у нас, помоги Цэрэн пасти скот. Так будет для тебя лучше. А я уж постараюсь освободить тебя от призыва.

Но Ширчин в ответ на все уговоры дзанги твердил одно: он во что бы то ни стало пойдет в армию. Видя, что его не переубедить, дзанги перестал настаивать.

— Ну, как знаешь. Но тому, кто идет на войну, добрые люди говорят, надо взять с собой запасного коня и двух верблюдов. Если достанутся трофеи, будет на что погрузить. Я подумаю. Верблюдов я тебе дам, а коней попросим у нашего соседа Дуйнхара. Таким образом он избавится от военной службы, а тебе пусть лошадей даст! Утром пойдешь к нему и передашь, что это я послал тебя к нему за лошадьми. А сейчас уже поздно, пора спать.

Перед тем как лечь, дзанги снял с шеи серебряную ладанку с талисманами и, помолившись им, поставил их на маленький столик перед божницей.

Цэрэн положила в кадильницу горящие угольки, подула на них и передала ее дзанги. Старик бросил на угольки щепотку благовонных трав, прочитал про себя молитву и покадил вокруг себя. Затем передал кадильницу жене. Она повторила обряд и протянула кадильницу Цэрэн, чтобы та поставила ее на место. Только после этого все улеглись спать.

Стало тихо. Лампадки перед бурханами одна за другой гасли, продолжала мигать только большая медная лампада. В юрте слышно было лишь похрапывание спящих людей да легкое потрескивание фитиля в лампаде.

Полуодетая Цэрэн тихонько выползла из-под овчинной шубы, бесшумно подобралась к шкафчику с фигурками божков, быстро схватила что-то и снова юркнула под шубу, словно проворная ящерица, спрятавшаяся от опасности под камень… Вскоре погасла и последняя лампада.

Утром Ширчин помог Цэрэн выгнать овец на пастбище. Цэрэн вытащила из-за пазухи бумажный квадратик с тибетскими знаками заклинаний и рисунками и протянула его Ширчину.

— На, надень! Это редкий талисман. Если ты будешь носить его, тебя никакая пуля не возьмет. Ночью, когда все спали, я его вынула из шкатулки дзанги. А вместо него положила свой простой талисман. Смотри, никому не говори об этом! Узнают — худо мне придется.

Ширчин с радостью принял из рук девушки чудесный талисман и, спрятав его в кожаный мешочек, висевший у него на груди, смущенно прошептал:

— Какая ты хорошая, Цэрэн! Если я вернусь с войны целым и невредимым, со славой и больше ни от кого не буду зависеть, тогда… согласишься ли ты тогда стать моей женой, Цэрэн?

Девушка вспыхнула и тихо, но твердо ответила:

— Да.

— Ширчин! Тебя дзанги зовет, — послышался голос хозяйки.

Ширчин вошел в юрту. Дзанги, надев большие китайские очки, водил кисточкой по бумаге.

— Вот тебе лист, по которому ты до самой хошунной канцелярии Лха-бээса будешь получать подводу бесплатно. До уртона доберешься на моем верблюде. А потом вот что: ты слишком молод, в походах еще не бывал, верблюды тебе будут только помехой. У тебя и седла-то нет. Так что вместо верблюда я решил дать тебе седло. Оно тебе нужнее. Если вернешься из похода со славой и добычей, вернешь мне новое. Ну а если и не вернешь, я не буду в обиде. Дуйнхар сейчас как раз находится на уртоне. Он даст тебе двух коней… Цэрэн, проводи Ширчина до уртона и приведи верблюда обратно. Найди Дуйнхара и передай, что я велел ему дать Ширчину двух лошадей. А ты, старуха, приготовь Ширчину еды на дорогу. Да накорми его перед отъездом как следует.

Когда Ширчин уезжал, дзанги, улыбаясь, спросил:

— Ну, а что же сказать твоему братцу? Что ты не только сам не просил освобождения от армии, но, наоборот, сам, несмотря на все мои уговоры, захотел туда пойти? А может, сказать ему, что это я приказал отправить тебя в армию? Ведь так или этак, я все равно виновным окажусь! Задрал волк овцу или не задрал, все равно его костят на чем свет стоит. Так и твои родичи — что бы я им ни говорил, будут думать, что это я заставил тебя пойти в армию.

В разговор вмешалась жена дзанги.

— Да не мучай ты парня. Можешь сказать его брату, что он пошел в армию по моему настоянию. Ну, дорогой Ширчин, от всей души желаю тебе доброго пути. Да хранит тебя Будда и гении-хранители!

Два больших верблюда упрямо не желали лечь, хотя Ширчин и Цэрэн тянули их за узду. Наконец кое-как удалось справиться с непокорными животными, и путники двинулись к уртонной станции. Верблюды шагали бок о бок, слышно было, как они скрипят зубами.

Кругом, сколько видел глаз, расстилалась необъятная степь. На снегу темнели бесчисленные следы копыт. Из-под снега торчали метелки жухлой прошлогодней травы, и от этого степь казалась подернутой желтоватой дымкой. Желто-коричневые верблюды да сарычи, подкарауливавшие у нор мышей, яркими пятнами оживляли беспредельную равнину погруженной в зимний сон степи.

Ширчину было приятно ехать рядом с Цэрэн. Он все время держал теплую руку девушки в рукаве своего дэла и время от времени украдкой поглядывал на дорогие черты смуглого и чуть обветренного лица. Радостно было ехать вот так — плечо к плечу с любимой по безмолвной степи, ехать навстречу будущему, полному надежд.

 

V

В военном городке

— Эй, Шамба! Где ты там? Принимай нового цирика.

— Что такое?

— Полковник прислал новичка в твою десятку.

Из прокоптелой, грязной палатки вышел заспанный солдат в овчинном тулупе и, глядя прямо в лицо Ширчину, спросил:

— Где он? А предписание от полковника Джамсаранджаба есть?

— На, вот тебе предписание, принимай в свою заячью десятку нового богатыря, — подтрунивал солдат.

— Где, где богатырь? — Из палатки выскочили пятеро здоровенных парней, одетых в рваные дэлы.

— Вот так богатырь! Ха-ха!

— Хо-хо-хо! Ну, ребята, теперь улясутайскому правителю конец. Где ему устоять против этакого воина!

— Э, да он точь-в-точь Джагармижид-хан, у которого рот был величиной с овраг!

Где мой враг, что вступит в смертный бой? Где он, силу сокрушающий герой? Верно, от испуга щелкает зубами И слюну глотает, трепеща от страха,—

насмешливо пропел слова известного сказания здоровенный солдат и, обхватив Ширчина сильными, точно железные клещи, руками, как младенца, легко снял с коня.

Ширчин вспыхнул, точно огонь, коснувшийся сухой хвои. Он вспомнил борцовский прием, которому его научил еще Батбаяр, в одно мгновение подмял здоровяка и уселся на него верхом.

Солдаты хохотали. Поверженный верзила беспомощно задрыгал ногами и, сверкая ослепительно белыми зубами, захлебываясь от смеха, крикнул:

— Сдаюсь!

Его полное лицо дышало таким добродушием, что на него невозможно было долго сердиться, и Ширчин отпустил его.

— Смотри-ка, знать, недаром говорят: молодой пес зубаст, а молодой парень удал. Возьмите этого героя в свою палатку. Место у вас небось найдется, — предложил Шамба старому седому солдату, вышедшему из маленькой палатки, которая обычно использовалась для гостей.

— Ну, ясное дело, найдется. Ты, сынок, не сердись на этих ребят. Делать им нечего, вот они и бесятся от скуки. Ну заходи, давай пить чай. Только знай, что еда у нас скудная. Вот возьмем Улясутай, тогда заживем. Должно быть, от сиротской доли в армию голым пошел? — спрашивал Ширчина словоохотливый солдат.

Пока они шли в палатку, он рассказал ему о лагерных порядках, о командире десятка Шамбе, который раньше был шаманом, и о солдатах, которых юноша только что видел.

От этого старика Ширчин узнал, что наступление на Улясутай отложено до благоприятного дня, который должен быть предсказан астрологами. А пока военных учений не проводится, солдаты вооружены плохо. Правда, полковник Джамсаранджаб носит маузер в деревянной кобуре, отделанной серебром, по у командиров десятков есть только шашки, китайские мечи или немецкие кинжальные штыки. Некоторые солдаты вооружены кремневками, китайскими ружьями старого прусского образца. У большинства же, кроме кнутов и монгольских ножей, вообще ничего нет. Благоприятный день, по предсказанию астрологов, наступает послезавтра. В ожидании этого дня каждый проводит время как может: одни шатаются в окрестных аилах, другие бродят как неприкаянные от палатки к палатке, третьи днем отсыпаются, а ночью тайком исчезают куда-то.

Ширчину впервые в жизни довелось наблюдать такое сборище самых разных людей. Он с интересом присматривался, жадно слушая все, что говорили вокруг. Вот командир десятка Шамба поменялся с солдатом седлами. В палатке он положил седло передней лукой к северу, сделал из теста четыре чашечки, наполнил их маслом и зажег перед седлом четыре лампадки и четыре курительные свечи. Потом встал на колени, открыл какую-то небольшую книжечку и, привязав к седлу бабку, речитативом начал читать молитву освящения тороков:

В ясный день Во имя цели праведной, Разгоняя нечисти туман, У того седла отличного Освящаю восемь тороков. Да сгинет нечести туман! Возжигая лампады большие, Можжевельник и свечи курительные, Говорю я заветное слово, Пусть вернутся мои торока. Пусть с богатой добычей придут, Хурай, хурай, хурай! Из походов и набегов вы приносите добычу И доспехи золотые тверже делаете стали, Вы коню даете силы, Торока мои святые! Вас куреньем освящая, Я прошу богатств несметных Из похода принести. Хурай, хурай, хурай! Помогите разить мне врага Острой шашкой и меткой стрелой И добычу богатую взять Помогите вы мне, торока! Хурай, хурай, хурай!

В одной из палаток старый солдат рассказывал собравшимся у очага товарищам разные побасенки. Он говорил, будто бы у подруги хутухты есть два ящика чудодейственных иголок, которые могут превращаться в непобедимых железных солдат.

— Рассказывают, что иголки те по ночам тихо звенят, переговариваются на своем языке: скоро, мол, гэгэн выпустит нас из ящика и пошлет против черномундирных китайских солдат, скоро ли мы разгромим их?

— А кто это слышал? — спросил Ширчин.

— Кто слышал? Люди слышали! — тоном, не терпящим возражений, отрезал солдат и продолжал: — Говорят, что ящик с железными солдатами есть, и у Югодзыр-хутухты. И, когда придет время, они выйдут защищать свою родную землю, — убежденно закончил солдат.

Его поддержал рябой боец. Он рассказал, как один из послушников Югодзыр-хутухты, воспользовавшись отсутствием своего учителя, открыл его ящик. Иголки рассыпались по земле и превратились в маленьких железных солдат. Тоненькими голосами они спросили: "Куда идти? На кого нападать?" И пока растерявшийся послушник глазел на них, солдат становилось все больше и больше. Послушник в испуге закричал: "Он вы, идите обратно в ящик!" Но железные солдатики построились в десятки и превратились в настоящих больших солдат. Тут, к счастью, вернулся учитель и загнал их обратно. Если бы он вовремя не появился, могла бы приключиться большая беда.

Подошел Шамба.

— Встретился я однажды с гонцом на монастыря Ламын-гэгэна, — начал он. — По его словам, выходит, что нашу землю благодаря стараниям богдо-гэгэна надежно охраняют владыки неба и земли. Китайский войска хотят снова завоевать Монголию, чтобы опять подчинить ее маньчжурскому императору. Они каждый вечер подходят к границам Монголии и там ночуют. Но нас защищают владыки нашей земли, и потому ночью чудотворные силы отдаляют войска чужеземцев на один переход. И так каждый день: к вечеру они подходят к границе Монголии, а утром — снова от неё далеко. И длится это уже долго. Пока нам помогают мудрые ламы, китайские войска нам не страшны, — закончил свой рассказ Шамба, окруженный доверчивыми слушателями, с восхищением взиравшими на него.

Ширчин пробыл в военном городке всего два дня, а успел наслушаться уже обо всем: и о чертях, и о духах, и о шаманах, и о мудрых ламах, и о многом другом, о чем прежде и понятия не имел. Но новобранцы рассказывали не только о чудесах, говорили здесь и о тяжелой, полной лишений жизни народа, об алчности нойонов, о лицемерии хутухт и мздоимстве чиновников, о нещадной эксплуатации монгольских аратов китайскими купцами. Эти рассказы рождали в душе юноши неодолимую ненависть.

Старый солдат, служивший с Ширчином в одном десятке, уверял, что китайцев грабить не грех. А вот монголов трогать нельзя, даже богатых.

В те времена так думал не только старый солдат. Темным людям, ожесточенным беспрерывной нуждой и голодом, казалось, что все беды идут из Пекина. А как же! Нойоны все свои звания и награды получали из Пекина. Они полностью зависели от китайских ростовщиков, которые давали им деньги в долг под большие проценты. А расплачивался за них народ.

Но вот нойоны перестали ездить в Пекин к маньчжурскому императору за чинами и наградами. На ханский престол сел богдо-гэгэн, который сам раздает теперь им награды и титулы. Ламы уверяли, что стоит изгнать китайских чиновников и солдат, и для всех монголов наступит счастливая жизнь. И как было не верить этому, если за спиной у каждого солдата стоял лама — его духовный наставник, день и ночь внушая ему, что только великий хан может спасти народ от всех несчастий, бед и болезней. Как было не верить, если на помощь бесчисленным ламаистским бурханам приходили владыки земли и вод, олицетворявшие таинственные силы природы, а ламам помогали одурачивать народ тысячи шаманов?

Темные люди в те времена считали: грамотность — удел немногих счастливцев, и слепо верили ламам, которые внушали им, что учение живого бога — богдо, являющегося главой государства и религии, есть высшее проявление божественной мудрости.

 

VI

Улясутайский командующий капитулировал

Маньчжурская армия под зеленым знаменем, охранявшая Улясутайскую крепость, растаяла, как степной мираж. Правитель засагтханского аймака ругал примчавшегося к нему Гомбосурэн-вана, обвиняя его в дезертирстве, и Гомбосурэн вынужден был вернуться в Улясутай с приказом взять крепость и изгнать оттуда маньчжуров. Командующий засагтханского аймака боялся принимать решительные меры, так как ждал опасности со всех сторон, но все же распорядился вывесить в торговой части Улясутая и в военном городке объявления на маньчжурском и китайском языках, призывающие зеленознаменную армию сложить оружие. В них говорилось, что тех, кто перейдет в торговую часть города добровольно, репрессиям подвергать не будут. Но те, кто в нарушение приказа осмелится остаться в военном городке, пусть пеняют на себя: кто прав, кто виноват — разбираться будет некогда, все будут строго наказаны.

Гомбосурэн со страхом ждал, нем кончится эта затея. Но, к его удивлению, уже через два три дня зеленознаменная армия перестала существовать.

Еще совсем недавно это были воинские части, радовавшие глаз дисциплиной, выправкой и отличной боевой выучкой, что особенно ярко проявилось на смотру, когда они маршировали под цветными знаменами. А спустя всего несколько дней они перестали подчиниться приказам своих командиров и, побросав оружие, добровольно перешли в торговую часть города. От всего маньчжурского воинства и крепости остались лишь командующий Гун, амбань Юань да небольшая группка офицеров и солдат.

В ото время из столицы снова прибыли гонцы, которые доставили новый приказ Ургинского правительства. Монгольские руководители, командующий Гомбосурэн-ван и министр Гургэджаб в кратчайший срок должны бы очистить Улясутай от маньчжурских войск и всех маньчжурских чиновников. Далее предлагалось на девятый день новолуния одиннадцатого месяца в час Лошади устроить церемонию по случаю возведения богдо-гзгэна на престол Монголии.

Ханы засагтхаиского и сайннойонханского аймаков, ранее подчинявшиеся улясутайскому командующему, объявили призыв в армию и подтянули войска к городу.

Наступило девятое число одиннадцатого месяца. Жители Улясутая с утра собрались у резиденции монгольского министра. Колонны монгольских войск шли с развевающимися знаменами. На улицу вынесли стол с курительными свечами. В час возведения богдо-гэгэна на ханский престол все собравшиеся трижды поклонились в сторону Урги. Раздался грохот салюта.

По окончании церемонии в честь торжества было устроено для всех угощение. Разносили чай, печенье, финики и другие сладости. Многие без стеснения набивали сластями карманы и завязывали в платки финики, чтобы попотчевать своих домашних. Провозглашение Монголии независимым государством радовало всех. После окончания торжества трубач протрубил в большую белую раковину. Монгольский министр Гургэджаб и командующий Гомбосурэн сели на коней и повели войска к военному городку. За ними на лошадях и верблюдах двинулись приехавшие в город араты. Охрана военного городка при виде столь внушительной массы испугалась и без сопротивления открыла крепостные ворота.

Топот конницы и громкое "ура", дружно подхваченное всеми, грозным эхом прокатилось по крепости. Маньчжурский командующий Гуй в панике выбежал на улицу и упал на колени перед Гургэджабом, восседавшим на коне. Он слезно умолял пощадить его, ничтожного червя.

Гургэджаб не мог спокойно смотреть на унижение своего побратима. Он спрыгнул с коня, поднял Гуя и стал его успокаивать. Толпа зашумела: слыханное ли дело проявлять к побежденному врагу такое милосердие?

Гул возмущенной толпы поверг маньчжура в неописуемый ужас. С необычным проворством он ринулся в ставку и дрожащими руками передал в руки победителя свою печать.

Но Гургэджабу не доставила, видимо, никакой радости столь поспешная капитуляция врага.

— Прошу извинить меня, мой дорогой старший брат, что, подчиняясь обстоятельствам, я вынужден принять от вас эту печать. Я осмелюсь посоветовать вам, не теряя времени, переехать в торговую часть города и поселиться по соседству с русским консульством. Там вам будет гораздо спокойнее.

С улицы доносились ликующие крики толпы. Гуй вздрогнул:

— Хорошо, хорошо, я так и сделаю. Я прошу только выделить караул для охраны. Толпа может сделать со мной все, что угодно.

— Ничего, не волнуйтесь. Это Гомбосурэн с войсками направился к резиденции министра Юаня, — успокаивал Гургэджаб-ван бывшего командующего маньчжуров.

— Дорогой брат, не разрешите ли вы мне взять с собой собольи меха, которые я с таким трудом приобрел в Урянхайском крае, — постепенно смелея, попросил Гуй.

— А сколько их у вас?

— Если на деньги считать, то на четыре тумэна будет, — ответил Гуй.

Гургэджаб задумался. Гуй с нетерпением ждал его ответа, искоса посматривая на окружавшую Гургэджаба свиту. Никто из них не знал маньчжурского языка, но лица их были хмуры. Им, видимо, не по душе была затянувшаяся беседа их начальника с Гуем на непонятном языке. Наконец Гургэджаб сказал:

— Если меха находятся не здесь, а у вас дома, можно будет их оставить. Но услуга за услугу. Ветер может перемениться, тогда, я надеюсь, мой старший брат не забудет меня, я ведь всегда служил вам верой и правдой.

— Ну конечно! — ответил Гуй, наклонив голову в знак своего полного согласия.

Теперь, когда он, как ему казалось, выполнил перед Гуем свои "обязанности младшего брата", монгольский министр решил продемонстрировать подчиненным свое усердие и преданность новому правительству. Он тут же распорядился собрать сведения о запасах провианта, материалов, серебра и других имеющихся в военном городке ценностях и подготовить все для передачи их представителю Ургинского правительства.

Потом он сочувственно посмотрел на Гуя и со вздохом сказал:

— Я вынужден сообщить вам еще одну неприятную весть. От Ургинского правительства получен строгий приказ отправить вас на родину вместе с маньчжурским ам-банем и чиновниками. Лошади и верблюды будут предоставлены вам за счет казны.

— Ну что ж, ничего не поделаешь. Обстановка резко изменилась, население Улясутая проявляет ко мне явную враждебность, другого выхода нет. Я только попрошу дать мне несколько дней для сборов. Кроме того, я хочу договориться с русским консулом о проезде в Китай по Сибирской железной дороге и попросить его выделить мне несколько человек для охраны, пока я буду добираться до русской границы. Что вы скажете на это, дорогой мой младший брат? — спросил Гуй.

Гургэджаб с поклоном ответил:

— О, у меня нет никаких возражений, мой дорогой старший брат.

В тот же день бывший командующий вместе со своими чиновниками и домочадцами под охраной войск Гомбосурэна перебрался в торговую часть города. Вещи его везли на вместительных повозках, запряженных мулами.

Беднота Улясутая хлынула в военный городок в надежде, что и ей что-нибудь достанется из крепостных цейхгаузов. Но повсюду уже стояла охрана, расставленная монгольским командованием. Тогда люди устремились в торговую часть города, где находились китайские фирмы, державшие народ в постоянной долговой кабале. Несколько лавок было разграблено. Часть торговцев, напуганная происходящим, нашла защиту в русском консульстве, других приютили знакомые русские купцы, а третьи в страхе умоляли монгольских правителей и чиновников спасти их жизнь и имущество. За это они сулили большие взятки. Некоторые торговцы просили знакомых жителей Улясутая укрыть их от народного гнева. Тем временем в Улясутай прибыл казначей Ламын-гэгэна, и китайские купцы бросились за помощью к нему.

Наместник Юань безапелляционно заявил, что и он с семьей, и подчиненные ему чиновники не намерены выезжать из города в зимнюю стужу и останутся в Улясутае до весны. Монгольские же власти настоятельно требовали немедленного выезда амбаня вместе с его чиновниками. Однако Юань упорно стоял на своем: он не хочет со своими людьми замерзнуть в степи. А когда ему сказали, что командующий Гуй согласился выехать немедленно, амбань принялся ругать бывшего командующего самыми последними словами:

— Негодяй, обжора, опиекурильщик! Это из-за него на нас свалились все беды. Это не воин, а вешалка для дэла. Если бы он послушался меня, его войска не сдались бы так позорно. У нас была полная возможность спокойно перезимовать в крепости. Разве осмелились бы ваши войска пойти на штурм крепости со своими кремневками да ржавыми штыками? Ну что они могли нам сделать?!

Амбань даже побагровел от душившей его злости.

— Этот жалкий трус, — принялся он снова за Гуя, — еще до того, как увидел монгольские войска, уже испугался их тени и навлек позор на всех нас. Если у вас есть на то право, казните меня, но я не выеду из Улясутая до весны. А пока пойду и изобью этого труса и негодяя, хоть так отведу душу! — прокричал, задыхаясь от гнева, маньчжурский амбань. Сжав кулаки, низко наклонив голову, словно собираясь кого-то боднуть, он выбежал на улицу, не переставая поносить Гуя.

Монгольские чиновники, хорошо знавшие неукротимый нрав маньчжурского амбаня, поспешили за ним. Когда они приблизились к дому Гуя, стоившему по соседству с русским консульством, оттуда доносились плач, крики и стоны.

Монгольские чиновники переглянулись: амбань, кажется, тешит свое разгневанное сердце. Они подошли к воротам и стали стучаться. Однако никто не открывал, ворота оказались запертыми на засов изнутри. Тогда они решили обратиться за помощью к русскому консулу, но русский консул, господин Вальтер, уже сам вышел им навстречу в сопровождении нескольких солдат. Плач, крики и стоны из соседнего дома встревожили консула. От монгольских чиновников он узнал, что произошло, и тотчас же приказал солдату пробить проход в ограде. Солдат в одно мгновение вырубил несколько кольев, и в дыру пролез сначала консул, а за ним солдаты и чиновники. Картина расправы взбешенного маньчжурского амбаня над незадачливым командующим предстала перед ними во всем великолепии, как только они переступили порог дома. Всюду валялись осколки разбитых фарфоровых ваз, тарелок, чашек и другой посуды, по всей комнате были разбросаны обломки стульев, полочек, этажерок. Но поразило их другое — толстый амбань сидел верхом на поверженном Гуе и, изрыгая ругательства, бешено рвал на нем одежду и колотил Гун что есть сил. Амбань был невменяем: казалось, от него пышет таким жаром, что вот-вот начнется пожар в доме.

Вокруг амбаня, сидевшего верхом на своей жертве, смиренно стояли на коленях и причитали, умоляя о пощаде, жена Гуя, его дети и слуги. Они непрерывно кланялись амбаню, напоминая клюющих кур, и даже не пытались помешать расправе.

Солдатам с трудом удалось оттащить разъяренного амбаня от избитого до полусмерти Гуя. Запыхавшийся амбань вытер рукавом пот и с презрением посмотрел на свою жертву. Слуги Гуя поспешно подняли своего избитого хозяина и унесли его в соседнюю комнату, подальше от свирепого амбаня: сам он подняться не мог; все его лицо кровоточило, тело багровело кровоподтеками, а от одежды остались одни лохмотья.

— Чаю! — вдруг заорал амбань.

Слуги опрометью бросились выполнять требование разошедшегося Юаня. Дрожащими руками амбань схватил пиалу и молча осушил ее залпом. Слышалось только, как его зубы судорожно стучат о край пиалы. Немного успокоившись, он сказал консулу:

— Я должен был проучить труса, который вдали от своей родины опозорил звание военачальника. Из-за этого негодяя я не имел возможности встретить многоуважаемого господина консула как подобает. Прошу вас извинить мне это небольшое нарушение этикета, — лукаво улыбнулся амбань. Затем он дал консулу обещание не трогать больше бывшего командующего. Видимо, он считал, что "перевоспитание" на этом можно закончить.

Монгольские чиновники попрощались с консулом и амбанем и отправились доложить о происшедшем своему начальству.

Узнав, что маньчжурский амбань не собирается выезжать до конца зимы, Гомбосурэн сообразил, что ему подвернулся подходящий случай искупить свою вину перед ургинским правительством, которое не могло забыть его трусливого бегства от маньчжуров в засагтханский аймак. Он решил не мытьем, так катаньем донять амбаня и принудить его выехать из Улясутая в назначенный правительством срок. Он приказал выделить роту солдат, построить ее перед самыми воротами амбаня и сменять этот своеобразный караул через каждые два часа. Солдаты день и ночь проводили у ворот амбаня строевые занятия, учились трубить в раковину, пускали ракеты. Они останавливали и обыскивали всех, кто шел к амбаню или уходил от него.

Все это не на шутку напугало родственников амбаня, его чиновников и слуг, все они умоляли упрямого амбаня согласиться на требование властей немедленно покинуть Улясутай, и амбань не выдержал: на третий день он дал свое согласие.

Не прошло и недели, как со двора бывшей резиденции амбаня тронулся караван верблюдов, нагруженный его имуществом и имуществом чиновников, возвращавшихся в Китай. До границы караван должен был идти под охраной монгольских солдат.

В день отъезда перед домом амбаня собралось немало любопытных. Амбань, не переставая, бранил Гургэджаба, Гомбосурэна и командующего Гуя.

Лузап стоял в толпе монголов и китайцев, пришедших поглазеть на отъезд последнего улясутайского амбаня. Брань маньчжура удивила его.

— Какой злой и упрямый старик. Скоро ли настанет время, когда мы выпроводим последних дармоедов, которые сидят на нашей шее, — с раздражением произнес он.

 

VII

Встреча друзей

Ургинский базар — один из самых оживленных уголков города. Китайцы, монголы, тангуты, тибетцы и представители других народностей, пестро и разнообразно одетые, снуют в многоязыкой толпе. Здесь и ургинские франтихи в гутулах, вышитых разноцветными нитками. Они важно разгуливают в своих красивых шелковых узлах, перехваченных шелковыми поясами, щедро украшенными жемчугом и серебром. Сверкают дорогие украшения в замысловатых прическах.

Степенно, словно любуясь собой и давая полюбоваться другим, проходят они с одного края базара до другого, обмениваются шутками, останавливаются около уличных музыкантов, чтобы послушать их непритязательную музыку. Самые бойкие, не стесняясь, состязаются с музыкантами в красноречии, обмениваются стихами-экспромтами, и горе неудачнику, сказавшему что-нибудь невпопад!

Рядом с беззаботными сынками богатых родителей, веселыми холеными красавицами нет-нет да и покажется обезображенное страшной болезнью лицо с провалившимся носом. Этим не помогла, видно, и тибетская медицина.

Здесь же ковыляют нищие. Сквозь дыры видно посиневшее от холода тело.

Ламы в желто-красных дэлах, с красными и бордовыми орхимджи, перекинутыми через левое плечо, шагают медленно, важно. Брезгливо морщась, они обходят нищих и собак, изредка заходят в магазины китайских купцов.

Оборванные солдаты и бедные послушники, чтобы заработать на чашку похлебки, нанимаются в носильщики. Согнувшись, они как тени следуют за своими хозяевами, тащат бараньи туши, сосуды с маслом и всякие другие покупки — все, что прикажут нести.

Здесь же бродят араты, приехавшие из кочевий, их легко можно узнать по овчинным шубам — длинные рукава заканчиваются манжетами. Они прицениваются к товарам, долго, не спеша торгуются и наконец после глубоких раздумий и колебаний покупают приглянувшиеся им товары. Простым глазом видно: ходить пешком — дело для них непривычное; они шагают медленно, неуклюже, с трудом переставляя негнущиеся ноги.

У лавок сидят полунищие послушники и читают вслух "Алмазную сутру". По существующему поверью, прослушавший это чтение избавляется от адских мучений. Проходящие мимо бросают им латунные монеты с четырехугольными отверстиями посредине и русские круглые медные монеты. Медяки, падая в кучу, глухо звякают.

Тангутские и тибетские торговцы с темным оттенком кожи неподвижно застыли возле пылающих жаровен, напоминая буддийских божков. Они косо посматривают на нищих и на тех, кто торгуется особенно уж долго. Но стоит им почуять настоящего покупателя, куда девается их флегматичность! Они сразу оживают, изо всех сил стараются всучить товар, безудержно его нахваливая, на каждом слове клянутся и божатся. За товар они готовы поручиться самим солнцем. А когда покупатель наконец решится приобрести ту или иную вещь, они провожают его пожеланиями: "Пусть мой товар принесет вам великую пользу!"

Чего только нет в лавках! В стеклянных ящичках сверкает, переливается янтарь, жемчуг, червонное золото, бирюза, кораллы, рубины и другие драгоценные камни. Золотые и серебряные шкатулки и футляры, созданные искусными мастерами снежного Тибета, украшены драгоценными камнями и блестящей разноцветной эмалью. Четки из душистого сандалового дерева, из янтаря, жемчуга, кораллов, слоновой кости, наконец, четки, выточенные из человеческих черепов, употребляемые при чтении заклинаний и наговоров; в глубине магазина выставлены чашки и барабанчики, сделанные из черепа, трубы из трубчатых человеческих костей и разная другая утварь, которой пользуются при заклинаниях и жертвоприношениях. Тут можно увидеть бронзовые колокольчики, жезлы, флейты из красного дерева, украшенные серебряными узорами, трубы из больших морских раковин, золотые и серебряные лампадки и чашечки для жертвоприношений буддийским божествам. А чего только нет рядом с картиной, изображающей вселенную, расположенную с четырех сторон горы Сумбэр : серебряный кувшин с золотыми узорами, веер из павлиньих перьев, цветы индийской смоковницы, желчь медведя, мускус кабарги, драгоценный корень жизни женьшень, тибетский душистый можжевельник, запах которого якобы отпугивает от человека всякие напасти, чашки из сандалового дерева, тибетский глиняный чайник с серебряными узорами, нарядные мешочки для поджаренной ячменной муки, флаконы для лекарств, дорогая индийская и тибетская парча, сотканная из золотых и серебряных ниток. Тибетские кустари поставляют на этот рынок и темно-красную шерстяную ткань, тэрэм, и священные книги, напечатанные на особо прочной тибетской бумаге, и сукно, и непромокаемую прочнейшую тибетскую обувь, и самые различные предметы религиозного культа.

Китаец, торгующий шелком, разложил вокруг себя пестрящие яркими оттенками тончайшие ткани: грея зябкие руки над жаровней, он с нескрываемым удовольствием посматривает на смуглых игривых красавиц и улыбается остроумным девичьим каламбурам, обнажая свои длинные лошадиные зубы.

Тут же, неподалеку, сидит золотых дел мастер. Позади себя он развесил серебряные украшения для седел, серебряные и золотые женские украшения. Он раздувает ручным мехом огонь в жаровне и тут же, на прилавке, готовит свой скромный обед.

Дальше китаец из Долонора торгует в своей лавчонке буддийскими божками и изображениями бурханов. Китаец неприязненно посматривает на ламу-конкурента. Этот богомаз бесцеремонно расселся у самой его лавчонки и разложил свой товар. Что тут поделаешь?

Старухи-шапочницы с повозок и в ларьках продают шапки — лисьи, собольи, бобровые — самых разнообразных фасонов! Некоторые напоминают ястреба, раскинувшего крылья, другие похожи на легендарные богатырские шлемы.

Китайские сапожники на полках и на земле расставили блестящие щеголеватые сапоги, гутулы с пестрыми вышивками.

А те, кто приехал из кочевий, продают говядину, баранину, молоко, замороженное масло в сычугах. Они неторопливо набивают свои длинные трубки табаком и пристально следят за снующими под ногами бродячими собаками: как бы не стянули кусок мяса!

Скорняки стоят около развешанных курток и безрукавок, подбитых белоснежной мерлушкой, меховых брюк и дэлов. Они греют закоченевшие руки, погружая их в пушистые меха, разложенные на длинном столе. Они гонят от мехового товара оборванцев, которые тщетно пытаются укрыться от пронизывающего холодного ветра.

Ловкачи перекупщики стараются подкараулить простоватых промысловиков-охотников на дорогах, ведущих в Ургу. Они скупают у них за бесценок лисьи, куньи и беличьи шкурки, пестрые шкуры пятнистых барсов, привезенные из далекого гобийского Алтая. Если какому-нибудь охотнику и удастся поначалу ускользнуть от их лап, они настигают его здесь, на базаре, и сбивают цены на его товар — на пушнину, на оленьи рога — панты, на мускус кабарги и медвежью желчь.

Здесь орудует целая шайка перекупщиков, которые сбивают цены. Одни бракуют охотничью добычу, другие, сговорившись, для виду покупают и продают на их глазах точно такой же товар по дешевке.

Менее сговорчивых охотников зазывают в ближайший трактир якобы для того, чтобы там, в тепле, потолковать, договориться без помехи. Тут уж барышник не скупится: заведет охотника в отдельную коморку, поставит обильное угощение и всеми средствами старается напоить подогретой китайской водкой. Скупщик льстит охотнику, называет его братом и сватом, и доверчивый простак попадается на удочку. Опьянев, он отдает свою добычу за полцены.

А спекулянт, притворившись пьяным, еще и обсчитает осоловевшего охотника.

В одном из таких рыночных трактиров сидел высокий широкоплечий русский старик. Ловко орудуя палочками, он с аппетитом ел приготовленную по-китайски мелко нарубленную баранину. Вдруг он бросил палочки и с радостным возгласом "Батбаяр!" встал и пошел навстречу рослому старику монголу, за которым в помещению ворвалось целое облако морозного воздуха. Снимая с усов льдинки, вошедший сперва не мог ничего разглядеть: глаза еще не привыкли к полумраку трактира, окна которого были затянуты промасленной бумагой.

— Иван, дорогой мои! — вскрикнул, освоившись с темнотой, монгол и устремился навстречу другу.

Друзья крепко обнялись и обменились словами привета. За столиком, отпивая небольшими глотками подогретую архи, Батбаяр обстоятельно рассказал Ивану, где, в каких краях ему довелось побывать, после того как они разлучились.

— Сын мой на чужбине женился на китаянке. Ты, верно, знавал старого столяра Чжана? Так вот Насанбат женился на его дочери. Нам с женой и во сие не снилось, чтобы наш сын женился на китаянке. Что поделаешь? Но Чжан хороший человек, и дочь пошла в отца. Каждый считал бы за большое счастье иметь такую дочь. Вот что, друг, пойдем-ка к нам, посмотришь нашу невестку. Ты знаешь, как тебе будут рады и жена и сын. Как хорошо, что я забрел в этот захудалый трактир! Я ведь зашел сюда только выпить водки, чтобы согреться. И вдруг такая встреча!

— Может, пойдем сначала к тебе, а от тебя — в Маймачен, ко мне? — предложил Иван.

По дороге старые друзья делились мыслями о событиях, происходящих в Монголии.

Батбаяр только что вернулся из Китая. Он теперь смотрел на всё по-другому, немало нового узнал он от своего сына Насанбата. Сын много повидал, он не зря прожил столько лет в Китае, на его глазах была свергнута власть маньчжуров и установлена республика. Насанбат, овладев китайским языком, много читал, следил за книжными новинками. Старый Батбаяр в любознательности нисколько не уступал сыну. Беседуя с ним, он жадно впитывал все новое, как бы стараясь наверстать упущенное.

Батбаяр ясно видел теперь, что новое Ургинское правительство заботится в первую очередь о нойонах и высших ламах, всеми средствами стараясь укрепить их положение в молодом государстве, а об облегчении участи народных масс даже и не помышляет. Наоборот, народу становится все тяжелее. Отныне расходы на содержание знати уже не будут покрываться пекинской казной, и вся эта знать — все эти ханы, ваны, бээлы, хутухты, хувилганы, несть им числа, так как новый хан с пышным титулом "десятитысячелетнего светозарного хана" щедро награждает этими званиями своих приближенных, — усядется на шее многострадального аратства. Кто же, как не араты, будет содержать всю эту бесчисленную ораву ханских слуг, чиновников и писарей?

Казалось странным, что хан, духовный и светский глава вновь созданного государства, верит, будто врагов можно победить заклинаниями лам из ургинских монастырей, что стоит только зарезать жертвенного барана и проклясть китайские войска — и они развеются как дым. А разве не смешно, что даже самые важные его министры и титулованные вельможи вместо достоверных сведений питаются базарными слухами да сплетнями, что военным министром назначен Далай-ван, не имеющий никакого военного образования! Этот ван только и умеет, что стрелять в неподвижную мишень из лука, но твердо убежден, что стоит назначить его любимца Туманбаяра, известного харбинского проходимца и развратника, командующим артиллерией, оснащенной старинными китайскими пушками, что были взяты в Урге у маньчжуров, как молодая и неопытная монгольская армия сразу станет грозной силой. А министр финансов? Курам на смех! Тушэт-хан кичится: я-де потомок Чингиса! А чем этот потомок знаменит? Искусством играть в бабки! А в остальном уповает на святость богдо-хана и спасительную помощь духов-хранителей. Этот министр, к советам которого должны прислушиваться все остальные, до сих пор считает, что в центре вселенной стоит великая гора Сумбэр, а с четырех ее сторон находятся только четыре части света, а не пять, как, мол, ошибочно, считают западные иноверцы. Он уверен, что во владениях русского белого царя живут люди с песьими головами и другие чудища, описанные в книге "Хрустальное зеркало", где толкуется происхождение мира и история царств.

Как все эти новоявленные самозванцы нойоны, лишенные финансовой поддержки Китая, смогут удержать новую Монголию от краха? На чью помощь рассчитывают государственные деятели Внешней Монголии? А если и найдется такая страна, которая не откажется помочь займом, то чем они будут расплачиваться? Нойоны и помещики возвели на престол богдо-гэгэна "во имя процветания религии и счастья всего живущего". Богдо-гэгэн принесет стране спасение, и на помощь монголам придет перевоплощенец богини Цаган Дара — белый русский царь, после чего все чаяния монголов разом сбудутся и они начнут жить в мире и довольстве? Не эти ли наивные взгляды на государственное устройство имел в виду китайский журналист, написавший статью "Усатые дети Внешней Монголии играют в государство"?..

Когда Насанбат прочитал эту статью в Пекине, он смеялся до слез, но Батбаяра возмутило то, как китайский журналист осмеливается писать о монгольском государстве.

На чужбине этот фельетон мог казаться просто удачной шуткой. Но здесь, на родине, становилось ясно, что китайский острослов попал не в бровь, а в глаз.

Единственно, что бесспорно оставалось положительным следствием всех происшедших событий, — это освобождение Монголии от иноземного ига.

"Теперь хоть пошире откроются глаза у народа и он сможет увидеть то, что раньше от него было скрыто", — думал Батбаяр.

— Дорогой Иван, говорю об этом только тебе. У нас есть поговорка: пищуха за государство повесилась. И вот когда подумаешь обо всем, невольно чувствуешь себя бессильным, как эта пищуха. Обидно. Обо мне что уж говорить, но сыну моему здесь все дороги закрыты. Он у меня с детства отличался прямым характером, ни за что не станет угодничать перед сильными мира сего. А у нас простому человеку, будь он хоть семи пядей во лбу, ходу нет, если не умеет он заискивать перед нойонами и чиновниками. Так-то, друг. Подумаешь, подумаешь и невольно вспомнишь старую поговорку: небу сказать — оно далеко, земле сказать — она глуха, — с горечью закончил Батбаяр.

— Не унывай, Батбаяр. У русского народа тоже есть поговорка: будет и на нашей улице праздник! Десять тысяч раз повторю: верно сказано. И наш парод горюшка хлебнул немало. Мой сын вернулся с русско-японской войны калекой. Испытал на своей шкуре все тридцать три несчастья и теперь прозрел, не верит больше ни в царя, ни в бога. Эта война многим глаза открыла. 11 если случится еще такое побоище, какое получилось с японцами, помяни мое слово, мы с тобой еще увидим, как народ повернет штыки против царей и богатеев. Я хоть и не шибко грамотный, но чую: так оно и будет. Помнишь, я тебе как-то говорил о большевиках? Теперь я побольше о них узнал и верю: они правду говорят, только они и спасут народ от окончательного разорения. Они откроют народу глаза. Сын говорит, что, когда большевики войдут в силу, народу в России сразу станет жить легче. И народ пойдет за ними. Все идет к тому, поверь мне. А тогда русские помогут и монголам. Обязательно помогут! Попомни мои слова, Батбаяр, — проникновенно закончил Иван.

— Конечно! Как хорошо было бы хоть краем глаза увидеть эти добрые времена!.. Ну вот мы и приехали, Иван. Мы теперь здесь живем, — сказал Батбаяр.

У ворот он спешился. Потянув за сыромятный шнурок, растворил ворота и, ведя коня в поводу, вошел во двор. За ним следовал Иван. Во дворе стояло много китайских домиков. За кирпичной стеноп, у дома, расположенного в северной части двора, хрипло залаяла старая овчарка. Из домика справа вышел широкоплечий, рослый молодой человек в тупоносых чахарских гутулах, в подбитом мерлушкой темно-синем дэле с разрезами по бокам. Он обрадованно воскликнул: "Иван-гуай!" — и поспешил взять поводья обоих коней.

Привязав коней, он еще раз сердечно поздоровался с гостем. Иван по-отцовски обнял сына своего друга.

— Ну, брат, ты совсем чахаром стал. Гутулы у тебя чахарские, дэл тоже, но сам ты — вылитый отец в молодости. Только в груди немного поуже, да на лице ученость оставила свои следы, прямо не подступись! Захочешь ли теперь иметь дело с нами, деревенскими мужиками? — шутил Иван, с радостью всматриваясь в мужественное лицо Насанбата.

— Ну что вы, Иван-гуай! Как у вас язык только поворачивается! — с притворной обидой ответил Насанбат.

Пагма, приоткрыв дверь и увидав приехавших, обрадованно воскликнула:

— Он, Иван-гуай приехал! — Пагма скрылась за дверью. — Доченька! Быстренько убери все лишнее с кана и застели его ковриком! К нам приехал самый лучший друг отца, — торопливо сказала она своей невестке.

Иван радушно поздоровался с Пагмой и молодой красивой невесткой Чжан-ши. Он уселся на коврике, положенном на как для почетного гостя, и, тюка Пагма с невесткой готовили в кухне обед, он остался с внуком и внучкой Батбаяра. Малыши смело смотрели в лицо незнакомого дедушки. Иван достал из-за пазухи конфеты и высыпал их в подолы малышам.

— Ну вот, Батбаяр, мы и дожили с тобой до внучат. Какое это счастье — внуки, а?

Чжан-ши, неслышно ступая в своих мягких туфлях, принесла закуски, чай, пряники и конфеты.

Иван внимательно наблюдал за учтивой невесткой, любуясь ее ловкими движениями, потом перевел взгляд на детей, уплетавших конфеты и пряники. Дети одеты чисто, в доме было аккуратно прибрано. Иван видел, что Батбаяр и Пагма души не чают в своей невестке.

— Хорошая повестка у тебя, Пагма! — сказал он. — Помнишь, ты когда-то хвалила мою Марью? Ты своей невесткой тоже можешь гордиться!

— Откуда же ей плохой быть? Ее ведь воспитал по кто-нибудь, а уважаемый Чжан. Она нам как родная дочь. Мой старик все беспокоился, что ей на чужбине будет тяжело — и юрта наша не по душе придется, и еда наша не понравится. Вот он взял да заарендовал у знакомых Чжана этот домик. Чжан сам и строил его. И мебель сам сделал, так что Чжан-ши чувствует себя здесь как в родном доме. А мы со стариком тут временно, — нараспев говорила Пагма, ласково поглядывая на невестку, которая стояла тут же, опустив глаза. — Мы с Батбаяром и с внучатами живем вон в той задней комнате. Хотели было поселиться на кухне, да сын и невестка заявили: не позволим, чтобы наши родители жили на кухне. Ну и пока сами поселились там. Но мы долго здесь не пробудем, скоро двинемся в степь. Очень уж скучаем по своему кочевью. Вот только жаль, Насанбату нельзя поехать в свой хешу и, пока жив Лха-бээс, — тихо закончила Пагма и горестно вздохнула.

Комната, в которой они находились, служила одновременно и комнатой для занятий Насанбата, и горницей. На глухой, без окон, западной стене в узорных рамах из черного дерева висели под стеклом две картины, выполненные тушью, и строки из произведений знаменитых поэтов. Искусно сделанные полки были заполнены печатными и рукописными книгами. У окна на маленьком столике стояла чашечка для туши, подставка для кисточки, толстая красная китайская свеча в подсвечнике, лежали книги, черновики, тетради.

— Поди, целыми ночами читаешь?

— Больше пишу, — коротко ответил Насанбат.

— Что же ты пишешь?

— Перевожу с китайского на монгольский разные книги: о происхождении земли, о различных государствах на земле, о животных и растениях. Перевожу историю Древней Греции, Древнего Рима, Египта. В Пекине я даже изучал математику. Придет же когда-нибудь и для нас время учиться. Вот я понемножку и перевожу. Надеюсь, что моя работа пригодится. Этой мыслью и живу. А чтобы заработать на жизнь, днем столярничаю, занимаюсь резьбой по дереву. — И Насанбат смущенно улыбнулся.

Иван посмотрел на Батбаяра и, не скрывая своего восхищения, сказал:

— Складный у тебя вырос сын, Батбаяр. Он и на чужбине не терял времени зря. У нас есть поговорка: не было бы счастья, да несчастье помогло. Не вздумай Лха-бээс принести Насанбата в жертву, остался бы он малограмотным чабаном, как мы с тобой. А теперь посмотри-ка, какой он образованный, позавидовать можно!

— Что образование, когда все у нас остается по-старому, грамотность почета приносит мало, зато страданий — не счесть, — со вздохом проговорила Пагма. — Вон ламы да нойоны считают Насанбата вероотступником. Я хоть и необразованная, да материнским сердцем чую, как тяжко приходится сыну. Ему во сто раз было бы легче, будь он неграмотным чабаном.

— Не горюй, мама. Не вечно так будет. Правда, мы сейчас живем в пятнадцатом столетии старого летосчисления, а вокруг нас все давно уже живут по-иному. Вот и в Китае нет императора. А Монголия все была под властью маньчжуров. То, что сейчас у нас свое государство, это хорошо. Видно, старому приходит конец. И сколько бы Лха-бээс ни изгонял дзоликов, ничто его уже не спасет. Наша армия готовится дать отпор врагам, которые не прочь снова надеть на нас ярмо. А я вот всегда держу наготове свою кисточку, чтобы по мере сил бороться со всем, что метает строить нам новую жизнь.

— Сынок, а ты подумал, что одна головешка не костер, один в поле не воин? Ведь не зря сложили эту пословицу, — тихо сказала Пагма.

 

VIII

Поход на Улясутай

Эскадрон получил приказ идти на штурм Улясутая. Поздно ночью кавалеристы добрались до реки Туй и здесь расположились на ночлег; раскинули палатки, начали готовить чай. Ширчин в прошлую ночь оставался сторожить коней и теперь, немного согревшись у огня и поужинав, крепко заснул. Среди ночи он проснулся; шел снег, холодный ветер пронизывал насквозь. Открыв глаза, он с удивлением посмотрел по сторонам: он лежал под открытым небом, палатку кто-то разобрал. А рядом белела большая палатка, которой с вечера не было. Из палатки доносились удары кресала о кремень, а позади палатки кто-то колол дрова.

Ширчин совсем закоченел. Он накинул на себя дэл, который кто-то сдернул с него во время сна. Старый солдат, складывавший рядом его палатку, проговорил:

— Ну и здоров же ты спать! Иди досыпай в ту палатку, она побольше.

Ширчин вошел в новую палатку. На тагане стоял котелок, наполненный снегом, дно котелка лениво лизал огонь. На новом войлочном тюфяке лежали туго набитые кожаные переметные сумы. Вошел старый солдат, он притащил полный подол дров и свалил их около очага. Ширчин взглянул на дрова. Что это? Солдат порубил деревянные подпорки старой палатки, в которой он только что спал.

— Зачем же ты изрубил подпорки? — возмутился Ширчин. — Как мы теперь будем ставить палатку?

Солдат прищурил глаза и усмехнулся:

— А эта чем нехороша? Под лежачий камень вода не течет. Пока ты храпел, мы тут не дремали, в двух китайских лавчонках побывали. Ну и кое-чем разжились. Смотри, какие у меня переметные сумы! А тебя не могли добудиться, — сказал старик и подсел к огню.

Слова старика удивили юношу. Странно, часть направляется на штурм Улясутайской крепости, а по пути солдаты грабят мирных китайских торговцев и огородников! Он смотрел на старика широко раскрытыми глазами.

— Ну чего глаза вылупил? — недовольно пробурчал старик. — Подумаешь, китайцев ограбили! Разве они не грабили нас, монголов? Своих же мы не трогаем, это дело иное.

Во время обеда к Ширчину подсел солдат из соседней палатки и торопливо прошептал:

— Где-то здесь неподалеку, в монастыре Ламын-гэгэна, скрывается богатый китайский купец. Не зевай! Туда, говорят, пойдут те, кто не ходил в прошлую ночь. Как только тронемся, ты держись в хвосте с запасным конем. Ладно?

После обеда отряд снялся с бивака. Улучив момент, когда передние огибали сопку, около тридцати кавалеристов, ехавших сзади, отделились от колонны и во главе с Шамбой поскакали по направлению к монастырю Ламын-гэгэна. У каждого был запасной конь. К ночи они добрались до места, где жили китайские купцы. Здесь Шамба разделил своих солдат на три группы. Русских торговцев он приказал не трогать — ведь они из дружественной страны. Потом он назначил место сбора и, взяв свой десяток, в котором находился и Ширчин, скрылся в темноте. Старый волк Шамба хорошо знал свое дело. Он уверенно вел солдат. Вот он постучался в какие-то ворота. Послышались голоса русских женщин. Шамба удалился. Он подъехал к другим воротам. За забором залаяли собаки, кто-то тихо, испуганно наговорил по-китайски. Шамба закричал:

— Открывай ворота, старый черный осел! Мы люди военные, нам нужен ваш хозяин!

— Приходите завтра. Хозяин уже лёг спать, — отозвался дрожащий голос.

Солдаты стали ломиться в обитые железом ворота.

В щель набора было видно, как в доме замелькал тусклый огонек; во дворе с фонарями в руках суматошно набегали люди.

Шамба приказал окружить дом и никого не выпускать.

И темноте ночи где-то в отдалении яростно лаяли собаки: и там солдаты штурмовали чьи-то ворота.

— Если тебе дорога жизнь, сейчас же отворяй ворота! А не откроешь — прах твой развею по Петру! — кричал Шамба. — А ну, ребята, ежели этот старый осел не желает открывать ворота, валяйте через набор, а там уж лупите всех без пощады.

Но тут за воротами раздался испуганный голос:

— Ой, начальник! Я всего только бедный торговец. Все наши ценные товары хранятся в канне Ламын-гэгэна. А здесь ничего нет.

— Замолчи, если хочешь живым ходить по земле! Сейчас же отгони псов и открой ворота!

На мгновение наступило молчание, потом послышались крики: отгоняли собак. Наконец тяжелые ворота с грохотом открылись.

— Где хозяин? Сейчас же соберите всех паршивых шушума! А кто вздумает бежать — голову оторву и в черта превращу, — грозно кричал Шамба дрожащим от страха китайским торговцам.

Всех китайцев, не исключая поваров и писарей, зашали в угол двора. Потом солдаты начали переворачивать все вверх дном в доме и в лавке.

Китайский купец сказал правду: дорогих товаров не оказалось. Только далемба, дешевые сорта хлопчатобумажной ткани, латунные пуговицы, ножницы, иголки, шелковые нитки, летние гутулы, тюбетейки с парчовой отделкой, немного шелка и кое-какая галантерейная мелочь.

Солдаты забрали все, что поценнее: нитки, тюбетейки, табак, металлические пуговицы, кольца, карманные зеркальца.

Ширчин ходил следом за товарищами, но не решался взять ни одной вещи. При виде расстроенных лиц торговцев, которые дрожащими руками открывали замки ларей и сундуков, ему стало не по себе.

Но под конец он все же взвалил на плечо куль с сахарной пудрой, а то, чего доброго, обидишь бога счастья и он отвернется навсегда…

Заметив, как Ширчин возится с мешком, Шамба громко рассмеялся:

— Смотрите-ка на этого малыша: сам ростом с палец, а мешок ухватил с корову. Да поднимешь ли ты этот мешок? Ишь какой сладкоежка!

Солдаты смеялись над ним, но это только прибавило ему силы и решимости. С помощью китайца он дотащил куль до лошадей. Товарищи помогли взвалить его на седло, и вместе со всеми он в темноте ночи двинулся к условленному месту сбора.

Вскоре собрались все. Шамба предложил разделить награбленное, когда взойдет солнце, а теперь нужно было догнать эскадрон.

Тяжелый мешок доставил Ширчину много неудобств. Везти его оказалось нелегко. А вскоре он еще разорвался и белый порошок посыпался из него. Конь испугался и взвился на дыбы. Ширчин вместе с мешком грохнулся на землю. Юноша больно ударился правым плечом, но, несмотря на боль, повода не выпустил и не дал коню удрать.

Ширчин застонал. С трудом поднявшись на ноги, он убедился, что правая рука висит, как плеть.

Подъехал Шамба. Он ощупал руку, а затем ловко вправил сустав. Но куль с пудрой пришлось бросить. Ширчин с досады набил ею полный рот и, вскочив в седло, поскакал догонять товарищей.

Восток светлел. Солдаты остановились на пригорке и, стреножив коней, приступили к дележу добычи. Подсчитав трофеи, они убедились, что добра было меньше, чем им показалось на первый взгляд. Немного шелка, десяток расшитых шапочек-торцогов с красными кистями, несколько шелковых платков, дюжина зеркалец с изображением обнаженной китаянки на оборотной стороне, три монгольских ножа в эмалированных ножнах, несколько дюжин металлических пуговиц, дешевые кольца и еще кой-какие мелкие вещицы. Разделить все поровну было нелегко. Всем, например, вдруг захотелось получить по шапке, — очень уж хороши были красные кисти! Десяток Шамбы потребовал распределить шапки только между ними. Но другие сочли это несправедливым: брать вместе, а делить врозь? Так дело не пойдет! Каждому ведь хочется получить красивую шапочку. Кое-кто начал горячиться. А один заорал:

— Ах, вот вы как? Так лучше уж никому ничего не достанется. — и, недолго думая, в бешенстве стал рвать шапки, разбил зеркала, разбросал во все стороны пуговицы и кольца. На него набросились, и вскоре дело дошло до всеобщей свалки.

Шамба решил унять буянов — как-никак он все-таки начальство — и начал лупить драчунов по головам мешком с синей краской. Мешок разорвался, сухая краска посыпалась синей пылью и запорошила всех. Теперь они не узнавали друг друга — все были похожи на лиловых чертей. На снегу повсюду валялись пуговицы, лоскутки шелка, разорванные шапки, осколки зеркал. Наконец Шамба кое-как навел в своем войске порядок. Крики утихли. Солдаты разобрали лошадей и пустились догонять эскадрон. Никто не разговаривал, неудача обозлила всех.

Вскоре впереди на снежной равнине зачернел небольшой айл. Не сговариваясь, солдаты направили коней к жилью. Когда они подъехали к крайней юрте, солнце поднялось уже высоко, пастухи выгоняли овец на пастбище. При виде солдат, выпачканных синей краской, они дивились: откуда явились к ним эти косматые вооруженные люди, напоминавшие отбившихся от стада одичалых козлов?

Один старик с удивлением спросил Шамбу:

— Кто вы такие? Почему у вас вымазаны лица?

Только теперь солдаты как следует разглядели друг друга и начали хохотать.

На голоса из юрт выходили старухи и дети. Окружив солдат, они удивленно смотрели на их разукрашенные лица. Какой-то старик, покачав головой, обратился к Шамбе.

— Что вы за люди? Что вы творите? Китайцев грабите? Ты вот уже человек в летах, как ты мог допустить, чтобы молодые солдаты занимались грабежом?

Шамба вспыхнул:

— Какое твое дело? — и, схватив старика за борт дэла, ударил его по лицу.

Жители айла возмущенно закричали. Они окружили Шамбу. Видя, что дело принимает серьезный оборот, Шамба вскочил в седло и скомандовал:

— По коням!

Вслед солдатам посыпались проклятия. Женщины брызгали в сторону уехавших водой, бросали землю и пепел.

Но Шамба решил проучить строптивых аратов: хоть одну овцу из отары этого айла, а взять надо. Овец в этот день пас чабан-подросток. Он видел, как здоровенный солдат с синим лицом подъехал к овцам и, схватив самого жирного барана, перекинул его через седло и ускакал.

Мальчуган стоял ни жив ни мертв. Потом, спохватившись, с криком, спотыкаясь, побежал к айлу.

До полудня солдаты ехали по безлюдной степи. Наконец им встретился еще один небольшой айл. Здесь они сделали привал, привели себя в порядок, умылись, сварили украденного барана, отдохнули и снова тронулись в путь. Вскоре они нагнали свою часть.

На первом же привале полковник Джамсаранджаб вызвал к себе всех, кто находился в самовольной отлучке в минувшую ночь.

Связной, подойдя к Шамбе, прошептал:

— Ламын-гэгэн прислал гонца с письмом к нашему полковнику. Он сообщил, что прошлой ночью наши солдаты ограбили китайских купцов, находившихся под опекой казначейства монастыря. Ламын-гэгэн потребовал вернуть награбленное имущество и строго наказать виновных.

— Ну, други, — обратился Шамба к своим соучастникам, — настал час испытания вашей верности товариществу. Полковник Джамсаранджаб, как известно, трусоват. Если вы не допустите наказания первого солдата, он испугается и никого не тронет. Но если вы будете покорны, как овцы, когда будут бить ваших товарищей, полковник поджарит ваши мягкие части. Вы по своей глупости уничтожили добычу, и теперь нам нечем заткнуть полковнику его жадную пасть.

Солдаты сговорились не выдавать друг друга, и все скопом направились к юрте полковника.

Затрубила раковина, часть выстроили перед юртой командира полка.

Полковник Джамсаранджаб, брызгая слюной, гнусавым голосом объявил, что все, кто в прошлую ночь принимал участие в ограблении китайских купцов, находящихся под покровительством монастыря, приговорены к наказанию бандзой по сорок пять ударов каждому. После итого писарь зачитал имена солдат, приговоренных к наказанию, и вызвал первых двух. Но тут солдаты сломали строй и с криками бросились к месту экзекуции: "Не дадим избивать товарищей из-за паршивых торгашей!"

Полковник мертвенно побледнел и ушел в юрту. Писарь бросился за ним.

Через несколько минут из юрты вышел командир сотни.

— Попробуйте только бунтовать! — закричал он. — Вот приедем в Уляутай, там на всех управа найдется! А сейчас — разойдись!

На исходе третьего дня добрались до реки Байдраг. Вечером на перекличке не оказалось шести человек. В эту ночь Ширчин сторожил коней. Он видел, как мимо него прошли несколько солдат. Одни из них подошел к Ширчину.

— Плоха у тебя одежонка, — сказал он, — так совсем закоченеть можно, — и неожиданно предложил: — Зачем тебе мерзнуть? Говорят, недалеко, у реки Байдраг, живет богатый китайский ростовщик. Сгони в кучу коней и айда с нами. Никуда они не денутся. Собирайся быстрей, а то опоздаем к дележу.

Они вместе согнали коней в табунок и поспешили за остальными. Дом ростовщика напоминал небольшую крепость: стены кирпичные, на всех четырех углах возвышались башенки.

Во дворе и в лавке уже хозяйничали солдаты.

Перепуганные приказчики, показывая на опустошенные прилавки и разбросанные повсюду ящики, путая китайские слова с монгольскими, кое-как объяснили, что утром здесь по пути в Улясутай проходили уже войска из сайннойонханского аймака. Они забрали все деньги, шелка и сожгли все долговые книги.

В доме на теплом кане под новым монгольским дэлом лежал китаец. Его била лихорадка, он все время беспокойно ворочался. Это и был богатый ростовщик, у которого забрали деньги и шелка.

Ширчин обошел весь магазин, но не нашел ничего, что можно было бы взять. Тогда он подошел к ростовщику, снял с него дэл, а ему бросил свой, потертый и залатанный. Возле двери он увидел новые русские валенки. Он взял и валенки, а китайцу оставил свои развалившиеся гутулы. Больше Ширчин ничего не взял. Спрятав за пазуху коробку печенья, доставшуюся ему при дележе добычи, он направился к брошенным лошадям.

Луна светила ярко. Ширчие заметил, что три коня далеко отошли от табуна и брели совсем в другую сторону. Он подогнал их к остальным, затем еще раз пересчитал коней: все были на месте. Ширчин успокоился. Спрыгнув с коня, он залез в густую жухлую траву и растянулся прямо на земле. Он чувствовал себя превосходно: как хорошо ему, как тепло в новом дэле и в розоватых, с синими узорами, крепких, как дерево, валенках! Разве сравнишь их с его старым дэлом и рваными гутулами? Теплота приятно разливалась по телу. Ширчин вдруг вспомнил Цэрэн. Вот бы увидела она его сейчас в этом дэле и валенках? Что бы она сказала?

 

IX

Возвращение

Подойдя к Улясутаю, солдаты узнали, что крепость давно занята, а грозный маньчжурский командующий бежал.

Полковник Джамсаранджаб получил от монгольского командующего приказ: войска, посланные на штурм Улясутая, распустить, а командирам прибыть в Улясутай.

Джамсаранджаб расформировал эскадрон, а сам, захватив с собой нескольких писарей, отправился в Улясутай. Писарей Джамсаранджаб взял для того, чтобы они подтвердили, что он со своим полком проделал трудный поход, не щадя себя ни в лютые морозы, ни в свирепую пургу.

Старый солдат, спавший с Ширчином в одной палатке, узнав об отъезде полковника, сказал со злостью:

— День и ночь кутил с девками и обжирался бараниной, а теперь со своими подлипалами поехал в Улясутай, будет там изображать героя, спасителя отечества. Вот увидишь, этот тайджи и награду получит, и чин новый отхватит!

Солдаты возвращались по домам вразброд, брели небольшими группами, по два, по три.

Ширчин решил навестить Сонома-дзанги. Путь предстоял неблизкий. Он часто останавливался в небольших айлах, ночевал у аратов. Зимовье дзанги было уже недалеко, когда Ширчин повстречался в степи с Дуйнхаром. Едва успев обменяться с ним приветствиями, Дуйнхар стал упрекать Ширчина, что он плохо следил за конями.

— Совсем загнал ты коней. Да и что тебе их жалеть, ведь не твои! Наверно, и до весны не дотянут.

Дуйнхар это говорил нарочно, в надежде получить побольше из военных трофеев Ширчина. А узнав, что Ширчин возвращается без добычи, пришел в ярость.

— Ах ты, оборванец несчастный! А ну, слезай с коня! Ездить на коне умеешь, а вот беречь не научился. Коней взял, а платить кто будет? Ах ты, пустая голова! А я-то надеялся, что вернешься с богатой добычей и со мной поделишься. Знать бы, что все так обернется, сам бы отправился на эту войну. Ну и простофиля же ты!

Упреки Дуйнхара резали ножом по сердцу! Ширчин, красный от стыда, слез с коня. Что он мог поделать? Недаром говорят: с чужого коня среди грязи долой.

Дуйнхар, сердито сопя, расседлал коня и в сердцах бросил седло на землю. Потом взобрался на лошадь и, не сказав больше ни слова, тронулся в путь. Ширчин остался в степи один.

Он растерянно смотрел вслед Дуйнхару: вот как бесславно возвращается он из похода! Но делать нечего, надо идти, Ширчин горестно вздохнул и, аккуратно перевязав седло ремнем, вскинул его на плечи. Мучительно стыдно возвращаться из похода пешком, да еще с седлом на собственной спине. Но куда же денешься? Хочешь не хочешь, а придется идти к дзанги. И он понуро побрел к зимнику своего бывшего хозяина.

На его счастье ни Цэрэн, ни дзанги дома не оказалось. У юрты его, как и прежде, встретила овчарка. Узнав Ширчина, она радостно завиляла хвостом. Ширчин постоял в нерешительности, потом пошел в юрту. Старушка обрадовалась Ширчину, приняла его ласково, напоила чаем, и Ширчин, немного согревшись, стал рассказывать ей о своих злоключениях. Жена дзанги от души смеялась, когда Ширчин рассказал ей историю с сахарной пудрой, которую пришлось бросить в степи.

— Не много же попало тебе в рот! Но дэл и валенки у тебя отличные, — она улыбнулась. — Никогда, Ширчин, не рассчитывай на легкую добычу. Что легко дается, то легко и уплывает.

В юрте было тепло, Ширчин чувствовал, как разливается по телу приятная истома. Он очень устал. Ему хотелось прилечь и отдохнуть. Седло намяло ему плечи и спину. Все тело ныло, ноги онемели. Но батрак есть батрак, и в юрте дзанги нежиться ему не пристало. В северной части юрты обычно сидят только хозяева да их почетные гости. А место для работников и нищих — у порога. Они могут сидеть там только в такой позе, чтобы можно было в любую минуту вскочить и броситься выполнять приказание хозяина. Не потому ли бедняки так страстно мечтают о собственной юрте? Пусть она вся насквозь продымленная, пусть рваная, а все-таки своя, в ней хоть на минуту можно почувствовать себя не батраком, а свободным человеком. В своей юрте каждый сам себе хан, а в хозяйской — и хороший кусок кажется костью, которую бросили псу.

Ширчин осторожно расспросил, где Цэрэн пасет овец, и отправился ей навстречу. Поднявшись на пригорок, он увидел отару овец, медленно бредущую к зимовью. Сердце юноши наполнилось радостью — сейчас он увидит свою единственную, свою любимую.

Цэрэн была в поношенном овчинном дэле. Кнутом она подгоняла отставших овец. Увидев юношу, Цэрэн подбежала к нему.

— Это ты? Вернулся?! — вскрикнула она, и лицо ее просияло. — Я так скучала по тебе…

— Да, вернулся, — тихо ответил Ширчин.

Они пошли вместе, по дороге рассказывая друг другу обо всем, что произошло с ними за время разлуки. В пустынной степи только и были слышны их голоса, пофыркивание овец да стук овечьих копыт по затвердевшему насту. Безмерно счастливые, Ширчин и Цэрэн плечом к плечу шли по степи. Но вот и последняя сопка позади… Один вид хозяйской юрты напомнил им о том, что место батраков у порога. И словно какая-то невидимая сила разъединила их. Разговор как-то сразу иссяк, и, словно провинившиеся в чем-то дети, они молча шли за отарой, не поднимая головы.

Загнав овец, молодые люди вошли в юрту. Дзанги уже поужинал и теперь молча сидел на своем хозяйском месте.

— Ну, вернулся, герой? Как перенес поход? Видать, всех врагов одолел и домой со славой пришел? Много ли добычи привез? Правду говорят, что Дуйнхар прямо в степи ссадил тебя с лошади?

Ширчин отвечал односложно. Насмешки дзанги его задевали, но тот шутил не зло, в голосе его скорее слышалась участливая ласка. Однако Ширчин чувствовал, что обошлись с ним как с псом, у которого хозяин почесал за ухом носком туфли. Хотя в тоне дзанги не было ничего злобного, Ширчин понял, что тот по-прежнему относится к нему как к своему безответному батраку.

Как мягкий ветерок сдувает пепел с костра, так хозяйские расспросы развеяли надежду Ширчина на равенство, на иную жизнь. А тут еще подливали масла в огонь рассказы дзанги. Тот сообщил своей жене, что первым же указом богдо-гэгэна все чиновники повышены в должностях. Дзалан Гомбо, например, назначен управляющим хошуна Лха-бээс. В связи с этим дзанги собирался завтра же поехать в хошунную канцелярию и поздравить нового управляющего.

— И мне предстоит получить новый джинс, меня тоже повысили в ранге. Приготовь хадаки. Должен же я преподнести что-нибудь новому управляющему. Да и других чиновников не обойдешь. Что поделаешь, не зря говорят: со слепыми будь слепым, с хромыми — хромым. Всем известно, что управляющий Гомбо обожает лесть, ну а перед высшим начальством он сам лебезит.

От управляющего дзанги вернулся совсем другим человеком, — лицо холодное, непроницаемое, тон официальный.

Нахмурив седые клочковатые брови, он строго сказал Ширчину:

— Ну, вояка, придется тебе расплачиваться за дэл и валенки. Цена назначена такая: за дэл сорок ударов банд-зой, а за валенки десять ударов ремнем… Пришло указание из Улясутая, и чиновники не замедлят привести его в исполнение. Цирики, участвовавшие в ограблении китайских купцов, что находились под покровительством монастыря Ламын-гэгэна, получат по сорок ударов бандзой и по десять ударов ремнем да вдобавок уплатят стоимость награбленного. Еще хорошо, что ты взял только дэл и валенки. Я в хошунной канцелярии замолвил за тебя словечко, сказал, что ты бедняк, разут и раздет, что взял дэл и валенки, чтобы не замерзнуть. Мне едва удалось упросить, чтоб тебя освободили от уплаты за вещи. Но вот освободить тебя от наказания не смог. Так вот, можешь считать, что дэл тебе стоит всего сорок ударов бандзой, а валенки — десять ударов ремнем.

— Неужели так уж нельзя было освободить его от наказания? — спросила сердобольная жена дзанги.

— Нет! Говорят, завтра приедет сюда особый чиновник разбирать дело об ограблении китайцев. И я по долгу службы должен буду присутствовать при разборе этого дела. Я уж шепнул надзирателям, чтобы они били не слишком больно. Бандзой-то это можно сделать, а вот плеткой… Придется показать чиновнику, что приговор выполняется по всем правилам.

Услышав эти слова, Цэрэн затаила дыхание. Она старалась не смотреть на Ширчина, не говорить с ним. После наказания лицо у него распухло, ему трудно было ходить.

Хотя бандзой били вполсилы, все же досталось порядочно. А от работы его все равно никто не мог освободить, и он работал днем и ночью. Цэрэн пасла овец, Ширчин — лошадей и верблюдов. По вечерам они садились недалеко от порога по обе стороны очага, на своем обычном месте. Но в присутствии хозяина они не могли говорить о том, о чем им хотелось, не могли поделиться сокровенными своими думами, не могли даже сказать друг другу ласковое слово. Приходилось сидеть молча, делать вид, что они друг другу безразличны. Порой им казалось, что на всю жизнь обречены они быть батраками, пасти чужих овец и питаться объедками.

Как-то Ширчину вспомнилась встреча со странствующим ламой. Тогда он еще работал у своего жадного и ленивого братца. Однажды в степи в знойный летний день Ширчин спустился в овражек к роднику напиться воды.

Неподалеку от родника какой-то лама готовил чай. Пристально посмотрев на Ширчина, он насмешливо произнес:

— Эх, лучше родиться быком в Хангае, чем батраком в Гоби!

Вспомнив эту встречу, Ширчин подумал: а не лучше ли еще раз попытать счастье на военной службе, чем оставаться вечно в батраках? Вот из их хошуна собираются послать человека в Ургу в Хужир-буланское военное училище. Ведь там хуже не будет? Он поделился своей мыслью с Цэрэн. Девушка тихо и печально сказала:

— Что посоветовать тебе? Разве я могу пришить тебя к своему дэлу? Ты сам знаешь, что говорят у нас в таких случаях: мужчину должно поощрять, а женщину — ограждать. Оставаться батраком всю жизнь — незавидная доля. Бедный мой Ширчин! Славный мой! Попытай счастья, поезжай! И желаю тебе вернуться с удачей. А я всегда буду хранить память о тебе: ясным днем — в сердце своем, темной ночью — во сне.

 

X

Во главе стада идет верблюд с серебряными удилами

Толстый казначей-лама вошел вместе со стариком-чеканщиком в свою нарядную, увешанную коврами юрту и коротко бросил выбежавшему навстречу послушнику:

— Чаю! С самого утра на ногах. Устал. Ну-ка, показывай удила, что у тебя там получилось?

Чеканщик достал из-за пазухи новенькую уздечку и почтительно протянул ее казначею.

Казначей небрежно взял пухлыми, мягкими руками из черных рук мастера, которые невозможно было отмыть от въевшихся в них грязи и копоти, отделанную серебром узду и невольно залюбовался. Удила были выкованы из серебра — один конец гладкий, другой в виде скрещенных очиров с головой чудовища и лепестками лотоса — символ мощи и благополучия стада.

Осматривая уздечку, казначей дивился:

— Как это ты такими грубыми руками мог сделать такую красивую вещь? Видать, постарался, все свое умение приложил. Ну что ж? За мной не пропадет. Вот тебе золотые пять рублей, русского царя деньги, — сказал казначей, передавая мастеру блестящую монету.

Мастер низко поклонился, бережно взял монету и спрятал ее в деревянную коробочку.

— Хвастать не стану, — сказал он, — но не каждому мастеру под силу сделать серебряные удила для верблюда — вожака десятитысячного стада. Слышал я, что моему деду удалось сделать всего лишь раз такую вещь за всю свою жизнь. Наконец-то и мне выпало счастье сделать для великого гэгэна единственные в моей жизни серебряные удила. Вот я и постарался.

Неслышно вошел мальчик-послушник. Он налил казначею в фарфоровую пиалу в серебряной оправе чаю, густо забеленного молоком, и прикрыл пиалу серебряной крышкой с коралловой пуговкой-ручкой. Перед мастером он поставил маленький столик черного дерева с перламутровой инкрустацией, налил чаю и ему, достал поднос с печеньем и изюмом и поставил его перед стариком. Потом он подбросил в чугунную печку аргала и неслышно вышел.

— Послезавтра эту узду наденем на верблюда — вожака десятитысячного стада. Большой пир будет. — Казначей взял пиалу с чаем, закрыл глаза. Губы его беззвучно двигались — он творил молитву, которую обычно читал перед едой.

Старый чеканщик одним глотком осушил крохотную пиалу, взял несколько изюминок и, делая вид, что с удовольствием ест, отодвинул от себя столик.

А казначей все шептал молитву. Старик догадался: хозяин дает понять, что разговор окончен. Он бесшумно встал и вышел из юрты, пятясь задом, в знак уважения к хозяину.

В железной печке завыл огонь. Казначей взял со стола маленький сигнальный барабан и трижды ударил в него, моментально появился послушник. Он почтительно сложил ладони и замер, ожидая приказания.

— Огонь гудит очень уж громко. Покропи маслом да подай мне еще пиалу чаю.

Казначей маленькими глотками отпивал ароматный чай и любовался убранством своей юрты.

Юрта у казначея в шесть стен, сплошь застлана дорогими алашаньскими коврами. Тепло, сухо, уютно, привычно попахивает дымком. Перед бурханами в серебряной кадильнице курятся благовонные тибетские темные свечи. Их аромат наполняет юрту. На изящных сандаловых подставках, стоящих по обеим сторонам шкафика с буддийскими божками, вразнобой тикают часы.

В центре юрты на медном блестящем листе стоит чугунная печь. "Во всем аймаке всего три таких печки, — удовлетворенно подумал казначей. — И все три печки находятся во владениях Эрдэнэ пандит-хутухты".

Около печки лежат стальные щипцы. А по обеим сторонам медного листа постланы подстилки и ковры, сделанные по особому заказу.

"Не хватает только балдахина из пятицветного шелка, чтобы моя юрта ничем не отличалась от юрты самого Ламын-гэгэна. Впрочем, хоть над кроватью гэгэна и висит балдахин, — продолжал услаждать себя приятными мыслями казначей, — но власти-то у меня побольше, чем у него вместе с его помощником. Под моим началом сотни караванщиков, табунщиков и пастухов. И все они не так боятся гэгэна и его помощника, как строгого казначея, который из всего умеет извлечь выгоду. Да и нет среди учеников гэгэна никого, кто пользовался бы такими правами и такой властью, какой пользуется казначей. Еще бы! Разве не его заслуга — непрерывный приток денег в казну из кочевий и от шабинаров? Кто, как не он, сумел заполучить в казну Ламын-гэгэна несметные богатства при коронации богдо-хана в Урге?"

Китайские купцы, рассчитывая сохранить в те тревожные дни хоть часть своих капиталов и товаров, сдавали их на хранение в монастырское хозяйство за определенную плату. Ну а кроме платы, и казначею, конечно, делались подношения.

Были и такие, что сдавали свои деньги на хранение лично казначею.

"Времена наступили тревожные, никто не может ни за что поручиться. Одна часть Северной Монголии продолжает оставаться под властью маньчжурского императора, другая признала монгольского хана. В такой неразберихе какому-нибудь злоумышленнику ничего не стоит отправить человека на тот свет. По дорогам бродят толпы лихих людей. Только одна темная ночка знает, сколько китайских купцов было убито в неоглядной степи! И кто узнает, кому сдал погибший купец свои капиталы: в монастырское хозяйство или лично казначею?"

Вспомнилось ему вдруг, как накануне капитуляции Улясутая он пустил слушок, что со стороны Урги на штурм улясутайского гарнизона идут грозные чахары, истребляющие китайцев поголовно.

Китайские купцы дрожали теперь не только за свои капиталы, но и за свою жизнь. Да и как им догадаться об обмане, если казначей, выпустив стрелу, спрятал свой лук?

Не раз по наущению казначея "неизвестные монголы" нападали на китайских купцов. Не удивительно, что купцы совсем голову от страха потеряли и чуть что искали поддержки у казначея.

А однажды произошел такой случай: на купца, у которого в это время гостил казначей, напали грабители. Казначей одним словом утихомирил преступников. С той поры казначей в глазах купцов стал настоящим чудотворцем. И из этого он сумел извлечь немалую выгоду, купцы стали еще больше дорожить хорошими отношениями с казначеем богатейшего в аймаке монастыря. Правда, приходилось делать богатые подношения, но купцы считали за счастье сохранить хотя бы часть своих капиталов.

Казначей очень умело использовал создавшуюся ситуацию. Он приобретал в Улясутае по низкой цепе дорогие изделия из камней и слоновой кости, целые кипы роскошных алашаньских ковров или вытканных в далекой провинции Нинься, соболиные и бобровые меха, шелка и все это отправлял в свой монастырь. Даже бывший улясутай-ский командующий попался в его сети: чтобы выручить хоть немного денег на дорогу после капитуляции маньчжурских войск, он вынужден был продать казначею почти за бесценок собольи меха, отобранные им в свое время у урянхайских охотников в погашение долгов.

Китайские купцы настолько уверовали во всемогущество казначея, что многие стали просить его выдать им от имени монастырского казначейства охранные свидетельства не только на имущество, но даже на жизнь. И такие свидетельства казначей выдавал. Кое-кто из купцов попросил опломбировать товарный склады, полагая, что ни один монгол не дотронется до имущества, опечатанного казначеем.

Махинации с охранными грамотами приносили казначею огромные доходы.

Он почти даром приобрел у растерявшихся китайских торговцев Улясутая несколько тысяч овец, верблюдов и лошадей, отобранных ими у населения за долги Ламын-гэгэна и нойонов. В итоге монастырское хозяйство необычайно разбогатело: его стадо теперь насчитывало десять тысяч одних только верблюдов.

По этому-то поводу и шла подготовка к празднику. Во время праздника, посвященного десятитысячному верблюду монастырского хозяйства, на лучшего верблюда должны будут надеть серебряную уздечку.

Казначей считал, что и праздник этот — его заслуга. Это он так умело ведет хозяйство, что поголовье скота с каждым годом все увеличивается да увеличивается.

Пир будет на славу! Для знатных гостей ставится несколько десятков юрт из белоснежного войлока. Заготовлены десятки бурдюков кумыса. В монастырской кухне повара уже целую неделю варят и жарят.

"Я задам такой пир по случаю десятитысячного стада верблюдов, какого глава шабинского ведомства не смог устроить даже в день возведения богдо-гэгэна на ханский престол, — размечтался казначей. — Послезавтра, в благословенный день пятнадцатого числа, в полнолуние, на вожака нашего стада наденут серебряные удила. Верблюд отобран гигантский. Недаром его по всей Халхе называют слоном. Длинная шерсть на шее напоминает гриву льва. Что и говорить, такой верблюд достоин золотых удил. Все убедятся, что казначей неустанными грудами достиг того, что казна гэгэна стала такой же богатой, как казна восьми Намсараев, а шабинаров у него несметное число.

Пожалуй, ради такого случая следовало бы чабанам, табунщикам и пастухам дать по овце. Все они надеются, что хан осчастливит их. Надо подогреть их веру в хана, выдать им кое-что", — продолжал размышлять казначей.

Схватив со стола маленькие счеты, он начал щелкать костяшками и, кончив считать, сокрушенно покачал головой.

"Если этим нищим дать хотя бы по одной овце, и то получается несколько сот голов. А ничего не поделаешь, придется раскошелиться. Прошлой весной они сохранили мне почти весь молодняк, а в конце года нам по дешевке достались две тысячи овец от китайцев. Не обедняем, если и дадим к Новому году пастухам по овце. Есть же поговорка: за пиалу чаю возмещают в тот же день. Вот скоро начнется окот овец, и пастухи, благодарные за дары, будут работать еще усерднее".

Слух о том, что у Ламын-гэгэна устраивается пир в честь того, что стадо достигло десяти тысяч голов, распространился по всей округе. Почетным гостям были посланы приглашения, но на молебен, который обычно служили пятнадцатого числа первого весеннего месяца, приехало много и неприглашенных…

На торжество прибывали со всех сторон кто на чем мог. На многолюдном пиру у Ламын-гэгэна было оживленно. Веселились вовсю, особенно те, кто был посостоятельней. Духовные лица перемешались со светскими. Виновник торжества вызывал всеобщее восхищение. Гигантского роста, с двумя торчащими горбами, покрытый длинной темной шерстью верблюд был великолепен. В торжественной обстановке верблюда-великана заставили лечь и надели на него серебряную узду. После этой церемонии шабинары и гости принялись украшать верблюда хадаками. Нойоны, чиновники, сословная знать, китайские купцы, прибывшие засвидетельствовать свое почтение Ламын-гэгэну, увешивали верблюда длинными хадаками из дорогого шелка разных цветов, а чабаны, скотоводы, охотники и нищие украшали его дешевенькими хадаками.

Вскоре верблюд был весь покрыт разноцветными хадаками. Из-под них едва виднелась его гордая голова, которая напоминала теперь голову дракона, украшавшего крышу монастыря.

Богато одетые ламы — распорядители пира — с поклонами провели почетных гостей в большую белую юрту. Особо почетных гостей встречал сам лама казначей. С учтивой улыбкой приглашал он их в нарядную юрту Ламын-гэгэна.

Ну, а рядовых гостей — скотоводов, чабанов, табунщиков — направляли в юрты попроще. И здесь у каждой двери стояли ламы. Они тоже встречали прибывших, разделяя их ужо не по рангам и чинам, а по заплатам на рваных дэлах. Оборванцев и нищих отводили в юрту, специально предназначенную для бедняков. Лузан, входя в юрту для монастырских чабанов, не утерпел, чтобы не поддеть ламу-распорядителя.

— О! Какой же вы мастер распределять людей по чинам! Даже сам Эрлэг-номон-хан не смог бы лучше отделить белое от черного!

Он вошел в юрту и, как старейший из гостей, занял почетное место в северной ее части. Крякнув, он достал свой нож и, принимаясь за постное жилистое мясо, сказал:

— Ну, друзья, хоть и мясо неважное, но все-таки угощение самого богдо. Пусть дохлятина, зато с ханского стола!

Стоявший у двери лама-распорядитель, услыхав ядовитое замечание Лузана, решил поправить дело. Он подозвал послушника, который нёс серебряное блюдо с жирной бараниной для знатных гостей, и обратился к Лузину:

— Почтеннейший, отведай-ка этой баранины, это тоже угощение нашего благословенного гэгэна.

— Знаю я, что эта жирная баранина насквозь пропитана народным потом. И говорят, кто ест ее каждый день, тот долго не протянет, — отвечал Лузин. — Верно ведь, дети мои?

— Верно, верно! — охотно поддержали Лузина чабаны. Им пришелся по сердцу этот прямой и смелый старик. Весь год и слова не скажи против этих чванливых монастырских лам. Хоть здесь душу отвести!

 

XI

В хужир-буланской казарме

Едкий дым щипал глаза. Ширчин устало мешал черпаком похлебку в большом, врытом в землю котле: вода, крупа, ослиное мясо.

Утром на строевых занятиях он неудачно прыгнул через деревянного коня, поскользнулся и упал. И так сраму хоть отбавляй, а тут еще этот злой как черт офицер. Мало того, что поставил под арест и велел при этом держать в руках камень, послал вот на кухню готовить обед для солдат, помогать вместо помощника повара, получившего наказание. Старый солдат, который подбрасывал под котлы дрова, заметив, как лениво мешает Ширчин похлебку, сказал:

— Сегодня тоже не ахти какую ослятину отпустили на обед, но все же пожирней вчерашнего дохлого козла. Получше мешай только. А то крупа пристанет ко дну, пригорит, и весь суп дымом провоняет. Ведь не для господ офицеров готовишь, а для нашего брата. Так что ты уж постарайся.

Из офицерской кухни доносился аппетитный запах бараньего супа, заправленного диким луком.

— Хоть бы одну маленькую пиалу отведать такого супа, — сказал старик, горестно вздохнув.

Этого одинокого старика призвали на военную службу вопреки всем законам, не считаясь с возрастом. Кто заступится за старого бобыля? В армии, понятно, его признали негодным к строевой службе и вместе с такими же, как он, стариками послали на кухню забивать тощих ослов и коз и разделывать туши, благо с ножом он умел обращаться не хуже любого хирурга.

— Не ленись, — продолжал поучать старик Ширчина, — не забывай, что ты готовишь обед для своих товарищей. Получить один раз наряд на кухню — пустяки. Попробовал бы ты изо дня в день резать тощих коз, возить лед, топить печь, как я. Да ничего не поделаешь. Служба есть служба. Казна на нас отпускает мало денег, а тут еще, пока они дойдут до нашего котла, много к ним рук прикоснется. И к каждой что-нибудь да прилипнет. Вот и кормят нас дохлой козлятиной… Ну ладно. Посмотри, если крупа упрела — суп готов.

Старик выгреб горячие угли из-под котла.

— Ты, Ширчин, помоложе, сбегай-ка к старшему повару, доложи: обед, мол, готов.

Ширчин, косолапо шагая в стоптанных гутулах с привязанными подошвами, отправился к старшему повару.

Тот снял пробу и доложил дежурному по части. Протрубила раковина. Из бывших китайских глинобитных казарм, двери и рамы которых давно пошли на дрова, появились оборванные бойцы с плошками в руках. Они построились по десяткам.

Небольшой кусочек постного мяса да половник жидкой похлебки — вот и весь обед. Солдаты вернулись в казармы, где свободно погуливал ветер, уселись на холодные капы и, разлив похлебку в деревянные пиалы, с жадностью набросились на еду. Ели быстро, громко чавкая. Покончив с похлебкой, они дочиста вылизали посуду, не оставив ни одной крупинки.

Высокий, богатырского сложения боец Пэлже, встав с кана, потянулся и сказал:

— Теперь за чаем сходить, что ли? Хоть чем-нибудь наполнить желудок! Эх, если бы мне сейчас поднесли на угощение полбарана, я бы его в один присест сжевал. Что же это такое, ребята? В солдатах служим, а голодаем, как последние нищие?

— Пока моих овец не уничтожили дзут и нойон, я за обедом съедал полбарана запросто. А теперь с голодухи и с целым бараном бы управился. Живот у меня железный, справился бы! — хрипло пробасил солдат, сидевший в дальнем углу. — До чего же тяжко служить на голодное брюхо! Убегу я, помяните мое слово, убегу!

Старик дневальный предостерег:

— А ты помалкивай. Услышит начальство — тебе несдобровать. Сходи-ка лучше за чаем. А Пэлже, Лубсан и Ширчин помогут тебе.

Вечерело. Шел последний зимний месяц, смеркалось рано. Старый солдат разжег огонь в топке. На свисавшем с потолка листе отодранной бумаги запрыгала тень худощавого старика. На покрытых инеем стенах заколыхались тени бойцов, сидевших вокруг очага.

То один, то другой смуглый солдат со спутанной косой появлялся из темноты, подсаживался к огню, зажигал трубку и снова забирался на кан. Тут и там в темноте вспыхивали огоньки от трубок. Старый дневальный, кряхтя, встал, снял закоченевшими негнущимися пальцами грязные стекла с керосиновых ламп и зажег их.

Лампы тускло осветили казарму. На стенах засверкал кое-где подтаявший иней. В дверные и оконные проемы задувал холодный ветер. На капах были разбросаны рваные дохи из козьих шкур и долы, которыми солдаты укрывались на ночь. Зрелище жалкое. Даже в дырявой, почерневшей от копоти юрте самого последнего бедняка и то теплей и уютней.

Солдат, грозивший побегом, притащил в большом ведре кипяток, поставил его на кан и крикнул:

— Ну, кто хочет пить, налетай! Заливай, ребята, брюхо, нам воды не жалко!

Другой солдат за ним следом принес кувшин с чаем. Он поставил его прямо на земляной пол и сказал:

— Не унывай, братва, даже в аду находят счастье. Ну, подставляйте пиалы.

Старик дневальный подхватил шутку:

— Осел, говорят, и тот привыкает к своему хомуту. — Он протянул Ширчину пригоршню хурута и сказал: — Сегодня лама-лекарь раздобрился, дал мне целых две горсти. Лекарский-то хурут повкуснее нашего.

Солдатам все нипочем — ни зной, ни стужа, по сейчас они зябко ежились около кувшина с чаем. Одни размачивали в чае твердый как камень хурут, другие жевали его сухим.

— А в автономной Монголии живется, пожалуй, похуже, чем при маньчжурах! — вздохнул кто-то.

Впрочем, кое-кому удалось и сегодня поужинать плотно. С утра они отпросились в город, нанялись кто носильщиком, кто грузчиком, заработали немного денег и на них купили себе еды. Теперь они доставали из мешков вареные бараньи головы, куски холодного мяса и, отогревая его в горячем чае, с аппетитом ели.

Среди них оказался и рябой солдат, видно из бывших лам — он только недавно начал отращивать косу. Он достал из сумки две бараньи головы и подмигнул Ширчину:

— Если хочешь, могу уступить тебе одну. Недорого возьму — всего три мунгу . И придачу еще и кусок мяса дам.

Вареная баранья голова показалась Ширчину вкусней всего на свете. Хоть и жалко было на тридцати мунгу месячного солдатского жалованья отдавать сразу три мунгу, но Ширчин все же решился — уж очень хотелось поесть.

У старика дневального потекли слюнки. Он усиленно нахваливал покупку, по косточкам разбирая все ее достоинства:

— Жирный был баран. Голова хорошо опалена и сварена тоже как следует.

Ну как тут было не угостить старика, который поделился с ним последним хурутом!

— Присаживайтесь, уважаемый, — сказал Ширчин, — давайте вместе съедим голову, а заодно и этот кусок мяса.

Обрадованный старик засуетился, желая услужить Ширчину. Он налил в пиалы горячего чаю и поставил их на кан.

Монголы неразговорчивы за едой. Старик и Ширчин не проронили им слова, пока не покончили с бараньей головой. Зато после еды, растянувшись на низких дощатых койках, они болтали до самой переклички, отводили душу.

Старик рассказал Ширчину о происшествии в пулеметном взводе. Сегодня утром командир взвода, эта бешеная собака Шойв, опять в кровь избил новобранца. Этот людоед не может дня прожить, чтобы не избить человека.

Один солдат тихо сказал, что позавчера ночью из второго взвода дезертировали пять человек.

— А как же не дезертировать от такой собачьей жизни? — откликнулся кто-то.

— Не пойму, что делается. Обещали после изгнания маньчжуров и китайцев всем монголам хорошую жизнь, а где она?

— Поди спроси у нашего командира Дамдина.

— Сказал тоже. Да он с меня шкуру спустит!

— Вот то-то и оно!

После вечерней переклички старшины распределили наряды на следующий день. Потом зачитали приказ. Завтра в час Коня все три взвода должны будут отправиться во дворец богдо на молитву. Протрубил горн, и солдаты по команде вышли на вечернюю молитву…

"Сегодня мне еще повезло. День прошел сносно. Правда, пришлось простоять под арестом с камнем в руках и поработать на кухне, но зато Шойв не бил, и на том спасибо", — думал Ширчин, ложась спать.

Сердце его было полно радостного ожидания, завтра он увидит живого бога — богдо-хана и богиню-мать государства — супругу богдо. Что ж, пока придется сносить все — и эту сырую и холодную казарму, и грязь, и голод. А куда же денешься? Но, в конце концов, солдатская жизнь еще не самая скверная. Вот закончит он школу, и волею богдо ему станет жить полегче.

Рядом монотонно бормотал молитвы старый солдат. Ширчин уснул.

Настало утро. Некоторые солдаты умывались снегом, другие, набрав воды в рот, выливали себе на руки. Вытирались подолами дэлов и рубах. Сегодня мылись тщательнее, чем всегда, чтобы, как говорится, не ударить лицом в грязь перед богдо-ханом.

Перед утренними занятиями офицеры проверили, хорошо ли сидит на солдатах парадная форма, в порядке ли оружие.

И дэлы из темно-синей шелковистой далембы, и белые вперемешку с черными мерлушковые ушанки, покрытые синим сукном, и новые гутулы из юфти — все выглядело нарядным. В новеньком обмундировании и сами солдаты на утренних занятиях как-то подтянулись.

— Молодцы! Каждый бы день так занимались, как сегодня! — похвалил бойцов инструктор Хужир-буланской военной школы, казацкий урядник Фролов.

Старший инструктор ротмистр Васильев заметил:

— Если бы их кормили получше да казармы привели в порядок, из них неплохие солдаты могли получиться. Но сколько ни говоришь об этом, все остается по-старому. Сегодня хан лично производит смотр войскам. Возможно, хоть он сделает что-нибудь. Только как вспомнишь отношение к армии его министров и чиновников, так всякая надежда пропадает. Впрочем, капля долбит камень. Может, постепенно дело изменится. А сейчас дайте солдатам отдых. Пусть пообедают, напьются чаю. Второй и третий взвод я уже на сегодня освободил от строевых занятий.

* * *

В час Коня из Хужир-Булана к Урге тронулась войсковая колонна по трое в ряд. В середине каждого ряда ехал солдат в белой мерлушковой шапке и на белом коне. У каждой десятки оранжевый с тремя зубцами флажок с надписью: "Флажок командира десятки монгольской армии". Впереди всей колонны на выхоленном коне, покрытом чепраком, ехал командир части. Следом за ним гарцевали знаменосец и горнист.

У Зеленого дворца на берегу Толы конники спешились. Солдаты, ехавшие на белых конях, своих лошадей стреножили, а поводья закинули за луки седел. Их соседи привязали своих коней к белым. Все с нетерпением ожидали выхода богдо-хана.

Наконец со стороны Урги показалась встречная колонна. Впереди ехали два всадника. За ними восемь рослых мужчин несли на красных носилках зеленый паланкин. За паланкином еще шестеро человек несли зонт из красного шелка, расшитый золотом. Позади него несли знамя и восемь небольших флагов. Шествие замыкали чиновники, нацепившие знаки отличия не только на головные уборы, но и на одежду, чтобы, чего доброго, не подумали, что они простые смертные.

Когда эта колонна приблизилась к дворцу, ехавшие впереди всадники, согласно ритуалу, пропустили паланкин вперед и следовали за ним. Носильщики опустили его у дворца. Свита помогла военному министру Далай-вану вылезти из паланкина. На толстяке был шелковый дэл с вытканными драконами. На груди и на спине в кругах — золотое соёмбо . На плечах золотом вытканы древние символы Монголии — солнце и луна в кругу. На голове у министра возвышалась конусообразная шапка, опушенная мехом чернобурок лисы, с синей шелковой тульей, с красной кисточкой и трехглазым отго .

Начальник хужир-буланского гарнизона Дамдин скомандовал:

— Сми-ирно! Направо равняйсь!

Подойдя к министру" он преклонил колена и отрапортовал:

— Из Хужир-Булана прибыли три взвода воинов на молитву к нашему владыке богдо-хану.

Далай-ван с сопровождающими его лицами прошел перед строем солдат, небрежно" сквозь зубы поздоровался с ними и тут же скрылся во дворце, оставив свою свиту у входа.

— Видал? Это и есть наш военный министр Далай-ван, — сказал Ширчину старый солдат, стоявший с ним рядом. — Этот тоже вместе со своими подручными обворовывает нас. Он-то богатеет, а мы мерзнем и кормимся по его милости дохлятиной. Хоть бы богдо-хан узнал об этом!

На балконе распахнулись двери. Ламы, одетые в красное, вынесли два кресла. По рядам прошел шепот: не иначе сейчас покажется сам богдо-хан.

Однако ждать пришлось довольно долго. Наконец на балконе появился обрюзгший старик в желтом шелковом дэле и собольей шапке; за ним следовала роскошно одетая дородная ханша. Она была буквально с головы до ног обвешана жемчугом и другими драгоценностями. Потом вышел и военный министр. Он весь сиял. Еще бы, ему разрешили стоять за креслом богдо-хана!

Внизу под балконом суетились ламы.

Старик в желтом дэле слабым голосом проговорил:

— Здравствуйте, солдаты!

— Здрасть! — дружно донеслось снизу.

Начальник гарнизона скомандовал:

— Офицерам выйти вперед и следовать за мной!

Стоявший позади богдо-хана лама в красном одеянии спустил с балкона на длинном хадаке ханский жезл. Конец жезла украшала серебряная голова чудовища. Из пасти чудовища свешивался на шнурке цилиндр с рулоном молитв из священной книги. За ламой с жезлом следовал лама с шелковыми талисманами, освященными бог до ханом. Находившийся под балконом лама подхватил жезл и, как только богдо взял в руки кончик хадака, привязанного к жезлу, слегка коснулся им головы одного из свиты Далай-вана. В этом и состоял обряд благословении богдо-хана. Такое же благословение получили Дамдин и другие офицеры.

Считалось, что таким путем, через хадак и жезл, благодать богдо передавалась благословляемым.

Каждый удостоившийся благословения богдо получал еще и шелковый талисман.

Благословив офицеров, богдо поднялся и, держа в руке кончик хадака, скрылся в покоях дворца, за ним последовала ханша, а затем Далай-ван и ламы-телохранители.

— Как только дело дошло до нас, богдо исчез! Видно, ему по сердцу только начальники да офицеры, — шепнул Ширчину молодой солдат, стоявший рядом.

— Помалкивай! Что ты понимаешь? — проворчал старый солдат и сердито глянул на новобранца. — Попробуй поторчи на балконе в такой мороз, да еще близ речки! Богдо, наверное, закоченел весь.

— А мы? — не сдавался молодой.

— Не смей так говорить, богохульник!

Церемония благословения продолжалась. Ламу с жезлом сменил другой — видно, первый устал. Сменили и ламу, раздававшего шелковые шнурки-талисманы: вместо него пришел другой, низенький и толстый. Он принес целую охапку новых талисманов.

Благословение закончилось лишь после того, как жезл коснулся последнего солдата. После этого по команде офицера солдаты сели на коней и, объехав по движению солнца вокруг Зеленого дворца богдо-хана, отправились в казармы.

По возвращении в казарму у солдат тотчас же отобрали парадное обмундирование и заставили их надеть старое тряпье.

Ширины в этот день увидел немало удивительного. Он видел, как прибыл во дворец Далай-ван, как важно восседал он в паланкине, с каким высокомерием взирал на солдат, стоя на балконе за креслом богдо. Но стоило ханше повернуться к нему, как надменное выражение на его лице молниеносно сменилось подобострастной улыбкой.

Ширчин в казарме сказал об этом старому солдату.

Тот в ответ горько улыбнулся:

— Ты видел, как перед нами важничает Дамдин — наш начальник гарнизона? А как он сегодня вилял хвостом перед министром, То же и Далай-ван: одно лицо у него для подчиненных, а другое для начальников. А вздумай Дамдин вести себя с министром иначе, долго ли он удержался бы на своем посту. Все наши начальники ведут себя так.

Возьми любого: Галсана, Тувшпижаргала или Гончиг-дзанги. Над нами они вместо глумятся, а между тем готовы друг друга живьем сожрать. Все они втайне помышляют о том, как бы свалить Дамдина и занять его место, и в то же время заискивают перед ним, так же как Дамдин заискивает перед Далай-ваном, а Далай-ван — перед богдо. Хотя Далай-ван и высшее начальство, но он мало чем отличается от Дамдина или Галсана. А в грамоте он даже от нас недалеко ушел. Я и то, может, грамотнее, да и повидал на своем веку немало — побольше, чем он. Рос я сиротой, с детства пришлось немало походить по белу свету. Я с одним бродячим ламой всю Монголию исходил — где мы только с ним не побывали! И в Китае, и в Тибете, и в Индии, даже Россию удалось повидать. Есть там большая река Дон. На этой реке живет родственное нашим дюрбетам племя. Я был и у них. Но сколько я ни странствовал, сколько ни набирался знаний, как был черной костью, так и остался. А Далай-ван — кость белая. Они считают себя людьми особой породы. Имеют они образование или нет, это не важно. Ведь они князья, самим богом призванные управлять нами. Всем этим ванам и при маньчжурах жилось неплохо, они и права все имели, и свободу. А теперь такие, как Далай-ван, и вовсе забрали всю власть. Теперь он не кто-нибудь, а военный министр. И как же ему не стараться сохранить свое местечко? Оттого он и лижет пятки и хану и ханше. А высшая власть знаешь у кого? У бледнолицей супруги богдо. Она вертит им как хочет. По ее указке он и министров назначает и с постов их снимает. Ну а если ей кого не сразу удастся сместить, тому она поднесет чарочку водки — и концы в воду, министр уже на том свете. Но, чур, об этом молчи! Узнают офицеры — не миновать Желтой Скалы. Таков уж наш удел. Мы ведь с тобой — черная кость. А пока люди делятся на черную и белую кость, бедным людям добра не видать, богачи всегда будут править. Вот нам ничего и не остается, как только думать, как бы день прожить сытыми да небитыми. Но и это не всегда удается.

Солдат, лежавший рядом со стариком, сказал:

— Что это вы, уважаемый, все нам про невеселые дела рассказываете, расскажите-ка что-нибудь невеселее, сказку какую-нибудь.

— Ладно, расскажу одну сказочку, так и быть, — согласился старик и, накинув на себя козью доху, сел на конке.

— Давным-давно жил-был один нойон. Был он так жесток и суров, что его подданные боялись даже взглянуть в лицо своему господину. Вот какой ото был свирепый нойон. Однажды собрался он в дальний путь. Он, как и наш министр Далай-ван сегодня, взял с собой многочисленную свиту. Ехали они долго. И вот остановились отдыхать под старым раскидистым деревом.

Слуги приготовили князю место для отдыха, положили подушки. Но ото оказалось князю не по нраву. Он, дескать, не простой смертный и не желает сидеть, как они, по-собачьи, на земле. И потребовал посадить его выше.

Слуги захлопотали, засуетились, стали придумывать, как в голой степи посадить князя выше всех. И наконец придумали. Пригнули дерево, посадили на него князя и отпустили дерево. Дерево выпрямилось, и князь отлетел далеко в сторону. Перепуганные насмерть слуги подбежали к князю, смотрят, а у князя-то головы нет! Все растерялись. Думают: то ли голову князя оторвало, то ли, может, у него ее и вовсе не было. Стали они искать кругом княжескую голову и неподалеку какую-то голову нашли. Но никто из свиты никогда не видел князя в лицо, как же узнать, его это голова или не его? Долго они думали и спорили. Решили спросить у управителя, уж он-то обязательно должен знать, была у князя голова или нет. Но тот, покачав своей седой головой, ответил так:

— Не знаю, дети мои, была ли у нашего князя голова или ее не было. Когда он был жив, я всегда падал ниц перед ним, ни разу не посмотрел ему прямо в лицо. Я отлично помню, что знаки княжеского отличия — джинс и отго — у него на шапке были. Но вот была ли у него голова, не могу сказать, дети мои. Спросите у его супруги, она должна знать наверняка.

Когда они спросили об этом жену князя, та ответила:

— Нет, и я не знаю. Всю свою жизнь я старалась угодить грозному повелителю и никогда не решалась посмотреть ему прямо в лицо. Помню только, что, когда он меня целовал, усы у него были жесткие. Но имел ли он голову, не знаю.

— Так люди и не смогли узнать точно, была у князя голова или не была! — закончил старик сказку под общий смех окруживших его солдат.

 

XII

Двадцать недружных — что разрушенная крепость, двое дружных — что каменная крепость

Солдаты постепенно привыкли и к казарме и друг к другу. Теперь хужир-буланские бойцы уже не походили на тех солдат, с которыми Ширчин участвовал в боях за Улясутай.

В местных отрядах того времени каждый солдат держался особняком и заботился лишь о себе. Единственное, что их связывало, — это необходимость выполнять свой воинский долг, но в остальном они жили каждый сам по себе.

Местные отряды принимали людей со стороны крайне неохотно, только в случае исключительной необходимости: это было невыгодно, ибо каждый лишний человек уменьшал долю захваченной добычи. В отрядах царила неразбериха; воинская дисциплина, ответственность отсутствовали; если операция не удавалась, старались свалить вину на пришлых со стороны, выгораживая своих земляков, или возложить ее на всех; так что виновных, как правило, не находили.

В Хужир-Булане было иначе. Здесь каждый солдат понимал, что он накрепко связан с остальными тысячами нитей воинского товарищества, дисциплины и чести.

Правда, поначалу и здесь выходцы из одного хошуна, попадая в "чужие" десятки и взводы, стремились перейти к своим землякам, но со временем все привыкли друг к другу и деление на "своих" и "чужих" прекратилось.

Часто, получив увольнительные, солдаты уходили в город, чтобы заработать несколько медяков на плитку чая. Они нанимались чистить дворы, пилить и колоть дрова, работали носильщиками и грузчиками. И тот, кто нанимал хужир-буланских солдат на работу, никогда не интересовался, из какого они хошуна. Все знали, что раз хужир-буланские солдаты взялись за дело, они его сделают хорошо.

И офицерам, и чиновникам, ее торговцам, поставлявшим для хужир-буланских частей военное снаряжение и продовольствие, всем тем, кто кормился за их счет, тоже не было дела до того, из какого они хошуна.

Вот и выходило, что у всех у них, из какого бы хошуна они ни были, общая доля: общие радости, общие тяготы и лишения. Но всего более сближала солдат ненависть к офицерам, и прежде всего к начальнику гарнизона Дамдину, офицерам Тувшинжаргалу, Галсану, Нончигу, Шойву, которые всячески унижали солдат, без конца издевались над ними.

Поняли солдаты и еще одно: умелый воин, отлично овладевший искусством конника, сабельными приемами и штыковым боем, прославляет своим мастерством не только свою десятку, взвод или даже свой хошун, но и все хужир-буланские части.

Хужир-буланцы по праву гордились своим любимцем Сухэ и другими отважными воинами. На русскую пасху несколько лучших солдат из хужир-буланского отряда пригласили в казармы русских войск при консульстве, и они там удивили всех. Их искусная рубка и джигитовка привели в восхищение даже видавших виды казаков.

Хужир-буланские солдаты долго рассказывали повсюду, и в Уруе и в айлах, об успехе товарищей. Делить теперь солдат по хошунам никому и в голову не приходило.

Так в суровых условиях тяжелой военной службы среди курсантов Хужпр-Буланской военной школы крепли узы боевого товарищества.

Вскоре произошло одно событие, которое прославило солдата Сухэ на весь полк. Однажды в помещение пулеметного взвода ворвался пьяный офицер Шойв. Он выхватил из пирамиды винтовку и, еле держась на ногах, принялся учить солдат штыковому бою, хвастливо приговаривая:

— Вот как надо колоть, смотрите!

Выпучив глаза и злобно искривив рот, он со всего размаха сделал выпад, но, не рассчитав своих сил, не удержался на ногах от резкого движения и во весь свой рост растянулся на земле.

Кто-то из солдат не выдержал и рассмеялся.

Шойв и так был зол, а тут еще какой-то оборванец смеет над ним потешаться. Он рассвирепел и, поднявшись, со всего размаха ударил прикладом по голове первого подвернувшегося ему под руку солдата. Солдат рухнул, будто молнией пораженный.

Шойв опустил винтовку и, опершись на нее, осовелыми глазами смотрел на лежавшего в луже крови солдата, вокруг которого недвижно, в молчании стояли товарищи. Сразу стало тихо, слышалось только громкое сопение пьяного Шойва да хлопанье крыльев пролетавших ворон. Солдаты стояли ошеломленные. За что же так зверски обошлись с их безвинным товарищем? А кровь вокруг головы солдата на земле растекалась все шире и все ближе подбиралась к отлетевшей в сторону шапке.

Но вот вперед вышел высокий широкоплечий боец. На голове синяя суконная ушанка, подбитая черной мерлушкой, на ногах гутулы с узорами; дэл из простой далембы подпоясан тонким кушаком, что еще больше подчеркивало его стройность.

Он бросил на Шойва полный презрения взгляд и молча опустился на колени перед лежавшим без сознания товарищем, затем вынул из-за пазухи чистый бинт, завернутый в старый, но хорошо выстиранный платок, быстро и ловко перевязал раненого и подложил ему под голову шапку. Покончив с перевязкой, он поднялся и, глядя сверху вниз на толстого низенького Шойва, тихо, отчетливо сказал;

— За что вы ударили ни в чем не повинного солдата? Распорядитесь хоть отнести его в казарму, ведь он может умереть здесь без медицинской помощи.

Шойв от этих слов очнулся.

— Что ты сказал? — заорал он. — Как ты смеешь мне приказывать? Да ты кто такой?

— Я Сухэ, солдат монгольского государства. Я не приказываю вам, я хочу, чтобы солдату, которого вы изувечили, была оказана медицинская помощь. Мы до сих пор терпеливо сносили все ваши издевательства, по на этот раз воинский долг не позволяет нам оставить товарища в беде. Поэтому я вынужден буду доложить высшему начальству о вашем поступке. Вы относитесь к нам хуже, чем к скотине. Порядочный человек со своим скотом так не обращается, как вы поступили с солдатом. А мы не скот, мы носим высокое звание монгольских воинов.

Сухэ старался говорить спокойно, сдерживая кипевшую в нем ярость. Видно было, что этот человек обладает громадной силой воли. Он смело смотрел офицеру в лицо и, казалось, своим бесстрашным взглядом пронизывал его насквозь. Он стоял перед офицером по стойке смирно, и, хотя пламя гнева полыхало в его груди, он сдерживался и, как говорят монголы, не давал дыму выйти ни через рот, ни через ноздри. Это стоило ему большого труда. И только по тому, как подергивалось правое веко и широко раздувались ноздри, можно было догадаться о буре, бушевавшей в его душе. Шойв не выдержал огненного взгляда солдата и, махнув рукой — дескать, ладно, делай что хочешь, — трусливо отвернулся.

Оцепеневшие солдаты все еще стояли, опустив головы, ожидая новой выходки пьяного самодура.

Но Шойв неожиданно повернулся и, опираясь на винтовку и пошатываясь, вышел из казармы. А вечером прошел слух: бесстрашный Сухэ по всей форме обжаловал перед начальством преступные действия Шойва.

По требованию старшего инструктора Васильева, высоко ценившего умного и смелого солдата Сухэ, Дамдин был вынужден наложить на Шойва строгое дисциплинарное взыскание — семь суток гауптвахты.

Эта весть была встречена в казарме с ликованием. У всех на устах было только имя Сухэ, бесстрашно выступившего против озверелого офицера в защиту товарища.

— Прежде у нас как было? Если командир ругает, думаешь: хорошо, что не избил. А если изобьет, — хорошо, что не убил. Сухэ открыл нам глаза. Мы не скоты, а воины. Мы дали присягу воевать с врагами родины, не щадя крови, не щадя жизни. Нельзя потакать каждому, кому вздумается издеваться над нами.

— Старая пословица гласит: богатырь силен телом, а воин — смекалкой. И вот верно. А смекалка со знаниями приходит. Теперь нам ясно, почему офицеры не хотят учить нас грамоте.

— Хороший конь прыгает высоко, умный человек достигает цели. Мы все должны быть такими, как Сухэ.

— Справедливый и смелый человек Сухэ! Из него хороший бы командир вышел. В глазах у него огонь, лицо как у батора — настоящий воин! — восхищались старые солдаты.

С той поры Ширчин, встречаясь с высоким и строгим Сухо, старался выказать ему глубокое уважение.

Офицеры чувствовали, что Сухо как магнит притягивает к себе сердца солдат, выделяясь среди них природным умом, знаниями, дисциплинированностью и храбростью. Они задумали склонить этого человека на свою сторону. Освобождали его от несения караульной службы, от нарядов на работу, выдавали ему награды и вообще делали всяческие поблажки. Но скоро им пришлось убедиться, что этот неразговорчивый воин неподкупен, и они оставили попытки подкупить его.

Собутыльник Шойва, казачий офицер из бурят, Ма-даев, в тот же вечер, как только Шойв вышел из-под ареста, предложил выпить по этому случаю. Выпили немало и вина и китайской водки. Вино сделало свое дело. Вскоре языки развязались. Мешая русские слова с монгольскими, Мадаев ругал Шойва:

— Трусливая собака! Ты забыл поговорку: лучше кость свою сломать, чем честь. Так опозориться! И перед кем? Перед солдатами! Так опозорить свое кочевье! Неужели ты не мог проучить эту чернь, не мог показать, как надо почитать своих командиров? До чего докатился! Подумаешь, событие — хватил по башке какого-то ишака! И за это на гауптвахту? Можно подумать, что это впервые с ними случилось.

— Пьян я был, потому так и вышло. Этот прохвост Васильев выслуживается перед солдатами, хочет казаться справедливым. В самом деле, что тут особенного? Ну разбил башку одному скоту. Ведь не подох же он! Раздули дело на весь гарнизон.

Обдав Шойва сивушным перегаром, Мадаев угрожающе произнес:

— Ну ладно! Уж я им покажу, как надо почитать своих командиров. Вот посмотришь.

И в конце последнего весеннего месяца все стали свидетелями нового издевательства.

Полк был на стрельбище. И Мадаев и Шойв находились тут.

И вот Мадаев ни с того ни с сего начал придираться к солдату пулеметного взвода Дашзэгнэ за якобы плохо вычищенную винтовку. Он заорал на него, а затем с размаха ударил его тупой стороной шашки. Острие шашки прорезало одежду и задело спину солдата. Солдат, застонав от боли, упал.

По рядам прошел гул. Послышались возгласы.

— Что же это такое, товарищи? Это ведь не ивовая лоза для рубки, ото ведь человек!

— Кто это сказал? Может быть, тоже жалобу подашь? А ну, выходи вперед! — скомандовал Мадаев, вкладывая шашку в ножны.

— Я подам!

— И я!

— И мы тоже! — сказали еще три солдата и во главе с Сухо шагнули вперед.

— Тэк-с! Это что же, бунт? Против офицеров? — произнес Шойв со злорадством.

— Никак нет! Мы не против офицеров, мы против произвола. Мы не можем больше терпеть такое бесчеловечное обращение.

— Значит, вы протестуете? Смотрите, какие важные персоны! Выступают в защиту, так сказать, прав человека… Командир десятка! А ну, немедленно отобрать у них оружие и отправить к начальнику гарнизона! Пусть всыплет им бандзой, чтобы впредь неповадно было бунтовать.

— Мы выступаем не против офицеров, а против издевательств, — стояли на своем солдаты.

— Молчать! — во всю глотку заорал Шойв и повернулся к командиру десятка.

— А ты, паршивый пес, поворачивайся попроворней!

Командир десятка отобрал у арестованных солдат оружие и приказал под конвоем увести их в казармы.

Кто-то из строя крикнул:

— Солдаты! Наших товарищей хотят наказать за правду, за то, что они выступили против произвола. Мы с ними заодно. Если хотят наказать их, пусть наказывают всех!

— Правильно! Первый и второй эскадрон, присоединяйтесь к нам! — зашумели солдаты.

— Если хотят наказать наших товарищей, пусть наказывают всех! — И бойцы, вскинув винтовки на плечи, побежали к казармам вслед за арестованными.

Офицеры испугались не на шутку. Придерживая сабли и подолы длинных шинелей, они пустились за солдатами.

— Стойте! Мы отпустим арестованных! Мы отменим наказание! — кричали они вслед солдатам.

Мадаеву и Шойву пришлось освободить Сухэ и его товарищей, более того, они дали обещание отменить наказание и впредь не допускать никаких издевательств.

— Мы погорячились немного, — заискивающим тоном уговаривали солдат напуганные офицеры. — Вы не думай те, что мы хотим вам зла, мы ведь хотим, чтобы из вас вышли хорошие бойцы. Ну хватит, давайте продолжать занятия.

Солдаты возвратились на стрельбище. Этот случай научил их многому. Они убедились в силе коллектива, они выстояли против офицерского произвола.

— Вот что значит в правом деле действовать дружно — все за одного, один за всех, — говорили они.

После этого случая офицеры перестали придираться к солдатам, побои почти прекратились.

Но в конце лета произошло событие, переполнившее чашу солдатского терпения. На этот раз солдаты дали такой отпор, что не поздоровилось самому начальнику гарнизона.

Ближайший друг Дамдина, казначей министерства финансов Дагва, по договору поставлял мясо для хужир-буланского гарнизона. Мясо, как правило, было низкосортное, нередко с душком. Дагва закупал его у мясников по дешевке, а с казны брал как за кондиционное. Солдаты не раз жаловались на это, но командование отговаривалось тем, что в жару-де мясо портится быстро, и на жалобы солдат никакого внимания не обращало. Не раз Дагва вообще срывал доставку мяса и солдаты оставались без обеда. И вот однажды в часть доставили совершенно протухшую говядину. Дежурный не принял ее, и солдаты опять два дня вынуждены были довольствоваться чаем, заправленным мукой и салом.

На третий день в часть доставили мясо на двух подводах. Дежурил в этот день Сухэ.

Он тщательно осмотрел мясо и обнаружил обман: червивую говядину, забракованную еще три дня назад, прикрыли сверху свежей говядиной. Сухэ отказался принять это мясо, доставленное одним из родственников Дагвы — глухим ламой. Когда лама понял, что мясо не принимают, он пригрозил Сухэ, что пожалуется Дамдину и тот прикажет принять говядину. И действительно, Дамдин дал письменное указание дежурному мясо принять. Вернувшись с этим предписанием от командира части, лама стал советовать Сухэ, как выйти из положения.

— Часть свежего мяса ты пусти на обед для начальства, а другую часть смешай с несвежим, и получится такой обед, что солдаты пальчики оближут… Да, чуть не забыл, Дагва просил передать тебе вот это китайское печенье, — сказал он, будто между прочим, и протянул Сухэ "подарок".

Сухо, покраснев от гнева, молча отвернулся от ламы и попросил дежурного по эскадрону:

— Вызови сюда всех солдат из казармы.

Когда солдаты собрались, Сухо громко сказал:

— Товарищи! Наш поставщик мяса Дагва велел передать, что если это червивое мясо сварить с лапшой, то вы съедите его с удовольствием. Полюбуйтесь, что вам предлагают! — И он снял пропыленную рогожку, которой было укрыто мясо. По мясу ползали большие белые черви, от него несло такой вонью, что солдаты позажимали носы.

— А чтобы я не отказывался Припять мясо, мне подарили печенье. Я один не мог решиться вернуть это мясо. Ведь вы опять останетесь без обеда. А сейчас надо составить акт и мясо сжечь. Отвезти на свалку и сжечь. А лотом…

Солдаты не дали ему договорить.

— А потом мы пойдем в город к самому военному министру! — закричали солдаты.

Они оттерли ламу в сторону, отвезли мясо на свалку, облили его керосином и подожгли. Затем дежурные по подразделениям обошли казармы, вывели всех солдат, построили их в колонну и они зашагали в Ургу.

Дамдин, узнав о случившемся, всполошился. Он вызвал своих штабных офицеров — уполномоченных четырех аймаков — и вместе с ними поскакал за солдатами. Он кричал:

— Солдаты! Стойте, поворачивайте назад! Мы найдем хорошего мяса и накормим вас досыта. Я обещаю вам. Возвращайтесь в казармы! Солдаты…

Ему не дали договорить.

— Нет, мы уж доведем дело до конца, скажем все, что хотим. Товарищи, не слушайте его, идемте! Нечего терять времени попусту.

И полк продолжал шагать по пыльной дороге в Ургу.

Когда солдаты появились перед зданием военного министерства, чиновники забегали.

К солдатам вышел сам Далай-ван. Его встретил гул голосов. Куда только делось высокомерие министра! На лице застыл страх.

Из рядов вышел старый боец и начал рассказывать, как обкрадывают их чиновники и купцы, как издеваются над ними офицеры, как приходится им голодать.

Далай-ван делал вид, что внимательно слушает солдата.

— Старик правду говорит! Долой казнокрадов! Мы требуем, чтобы с нами обращались по-человечески! — кричали солдаты.

Министр дал обещание удовлетворить все просьбы солдат и назначить нового командира части.

— Немедленно направлю к вам чиновника, — заявил он. — Он обеспечит поставку доброкачественных продуктов. А сейчас я прошу вас вернуться в казармы. Успокойтесь, я сделаю все, чтобы выполнить ваши просьбы, — закончил министр и, сложив ладони, смиренно склонил голову.

Солдаты возвращались в Хужир-Булан довольные: они добились своего. За все нужно благодарить Сухэ. Если бы не Сухо, они по-прежнему питались бы тухлым мясом.

— Кого же теперь назначат начальником? — спросил Ширчин.

— Не иначе как тебя! — смеялись солдаты.

— Ха-ха-ха! Станешь начальником, Ширчин, возьми меня своим помощником.

— Эй, ребята! Давайте споем! — предложил кто-то.

— Подожди. Вот подойдем поближе к казарме и запоем, да так, чтобы заячья душа Дамдина задрожала.

Как только показались казармы, солдаты дружно грянули песню, она звучала победно и торжественно.

Недалеко от казарм солдат нагнала подвода, на которой министерский чиновник вез для них мясо. Он привез с собой и приказ министра об отстранении Дамдина от должности и о назначении вместо него Галсан-мэрэна.

— Помнишь, я тебе говорил, что наши начальники готовы горло перегрызть друг другу за теплое местечко. Вот теперь Галсану повезло, он воспользовался случаем и спихнул Дамдина, — говорил Ширчину старый солдат. — Мы только еще входили в Ургу, а уж Галсан, обогнав нас, мчался в военное министерство, вот он и доконал Дамдина. Я сразу узнал у коновязи его лошадь… Хоть хрен редьки и не слаще — ведь Галсан нисколько не лучше Дамдина, — но все равно мы одержали победу. Где это было видано, чтобы министр раскланивался перед нами, обещал хорошо кормить и сменял по требованию солдат несправедливых офицеров? И худо ли, хорошо ли, а свое обещание он выполнил: мясо прислал и Дамдина отстранил.

Впервые вижу, чтобы нойон так быстро выполнял свои обещания! А почему? Да потому, что мы выступили дружно. Он поспешил, чтобы, чего доброго, этим не воспользовался другой нойон и не свалил его, как Галсан свалил Дамдина. А ведь казалось, их водой не разольешь! Но самое главное — мы перестали различать своих и чужих, стали действовать сообща, вот нойонам и пришлось с нами считаться. А если бы мы выступали порознь, как раньше, они согнули бы нас в бараний рог и по-прежнему издевались бы над нами: ведь мы рабы, черная кость, мы бы и пикнуть не посмели. Есть мудрая старая поговорка: дружные сороки заставят дракона спуститься на землю.

 

XIII

Козлу неведомы мучения козленка

— Сидя поздними вечерами на кяхтинском постоялом дворе при свечах, делал я, маленький человек, перевод на монгольский классического словаря "У фань юань инь". Думалось, пусть послужит эта книга нашим детям, нашим младшим братьям в постижении наук, — говорил Насанбату знаменитый старый ученый Хайсан из хошуна харачинов, что во Внутренней Монголии. Почти не тронутое солнцем и ветром, его лицо было прозрачно-желтым. Мудрый старец, низенький, сухощавый, принимал Насанбата в своей просторной восьмистворчатой юрте.

Огромной, как дворец, юрте по убранству далеко было до дворцов ванов и гунов. Все здесь было просто. По обе стороны почетного места — справа и слева на подставках красного сандалового дерева — маньчжурские, монголь-ские, китайские книги. Одни в переплетах. Другие без переплетов. В центре — Будда в серебряном обрамлении. Перед ним — сандаловый поставец для благовонных свечей. За ним — белое шелковое полотнище, на котором крупной монгольской вязью каллиграфически были выписаны слова: "дух" и "поступки". Однако, внимательно всмотревшись, можно было увидеть, что за каждым из них следовало продолжение. Все в целом составляло древнее изречение, гласившее: "Дух свой совершенствуй, поступки свои облагораживай"1. Рядом с этим были еще и другие изречения. По всему было заметно, что хозяин дома любит книги.

Справа и слева на возвышении, как полагается гостю и хозяину, расположились Хайсан и Насанбат. Насанбат служил в одном министерстве с Хайсаном, однако ему не доводилось еще побывать у Хайсана, и потому он с таким интересом рассматривал всю обстановку, особенно привлекало его внимание множество редких, уникальных книг. Хозяин говорил, прихлебывая ароматный чай.

— Мы из нашего XV шестидесятилетия перескочили сразу в XX век. За время маньчжуро-китайского гнета отсталость наша стала беспредельной. Самое важное теперь заключается вот в чем: нужно сделать так, чтобы поднялась и возродилась Монголия, чтобы могли мы идти в ногу с другими народами мира. Если не бороться за это, монголы никогда не станут людьми, они останутся темными, как быки. Это понимает каждый образованный человек в нашей стране. Пробил час, пришло время позаботиться о просвещении своего народа. Вот и я, ничтожный человек, будучи в Кяхте на постоялом дворе, стал думать о том, чтобы издать у нас классический словарь. Теперь вижу, что я был наивен. Совсем недавно я это понял. Видно, не пришло еще время рассвета. — Старик вздохнул.

Насанбат хотел показать Хайсану свой труд — книгу, которую он писал несколько лет, используя последние китайские и японские сочинения, в этой книге он хотел поведать монголам о многообразий природы, дабы развенчать устаревшие ламаистские понятия. Он хотел бы напечатать свою книгу, по по словам старика выходило, что его старания напрасны. С грустью подумал Насанбат, что он не отважится показать свою книгу ученому Нофу, хотя и знал его. Он пришел просить содействия у Хайсана…

Хайсан снова отпил чай из фарфоровой пиалы.

— В нашей стране до сих пор нет министерства, которое занималось бы делами просвещения. С тех пор как установился новый порядок, все говорят: не хватает средств. Слишком много расходов. Скажем, министерство внутренних дел, где мы с вами служим, занято делами местных канцелярий, для решения школьной проблемы у них нет ни времени, ни средств. Министр лама Цэрэн-чимид даже не задумался ни разу о том, сколь важен для нас вопрос новой школы и книг. И министр, и высшие "ламы придерживаются старых взглядов, они не одобряют сочинений, написанных в западных странах, ибо они не соответствуют учению желтой религии. Приближенные лучезарного богдо-хана и ламы-министры, слуги теократической монархии не желают ничего принимать из новой культуры. Министр финансов Тушэт-хан говорит, что культура и школа его не касаются, самое главное — казна, доход государства. Министр юстиции Намсарай, казалось бы, должен быть озабочен изданием Кодекса, книг для общего образования, нет, и ему это безразлично. Если б он заинтересовался старыми сутрами, историческими хрониками, сводами документов, пригласил бы писарей, как ему советовали. Он собирался было что-то предпринять, но нет, снова все без движения. А военный министр Далай-ван, поскольку он интересуется только военной политикой, безусловно, сочтет, что ваша книга не имеет никакого отношения к военному делу. И только министр иностранных дел Хандчин-ван, поскольку он сам по-настоящему образованный человек, обратился к Нофу и поручил ему заняться школьным делом при министерстве иностранных дел. Таким образом, в Монголии богдо-хана народное просвещение находится в ведении министерства иностранных дел. Смешно и вместе с тем достойно сожаления. В то время как всем остальным министрам никакого дела нет до этого, министр иностранных дел вкладывает в народное просвещение все свое сердце, но он одинок в своем начинании, как сиротливый кустик, пробившийся в скале между зажавшими его камнями.

Насанбат, сложив перед собой руки — ладонь в ладонь, — слушал Хайсана. Он был прав, этот мудрый человек, постигший Конфуция, древнюю культуру Азии, знакомый по китайским книгам с культурой Европы и ставший одним из немногих, кто проник в сферу восточной и западной цивилизации. Он очень верно сказал, что не миновала еще ночь беспросветной отсталости, не занялся еще рассвет. Насанбат посмотрел на надпись, выведенную по шелку, и сказал себе: нет у меня иного пути, как подчинить свою жизнь этому девизу — "Дух свой совершенствуй…".

Хайсан тем временем продолжал:

— Когда был издан первый указ богдо-гэгэна после его возведения и мне, ничтожнейшему, за заслуги перед новым государством было пожаловано звание гуна и назначение на высшую должность в министерство внутренних дел, я надеялся увидеть напечатанным в Монголии словарь. Как видите, и степень и должность оказались бессильны. Финский монголовед Рамстед, ученый-поляк Котвич рассказали мне доверительно, что меня ненавидит свирепый консул Коростовец, поборник политики силы русского царя. Он ненавидит меня за то, что я, человек из Внутренней Монголии, предан народной культуре, за то, что я люблю свой народ, за то, что труд мой и сердце отданы народной культуре. Ему не угодно издание словаря. Так и с вашей книгой будет, коль скоро она создана на благо нашего народа. И пока действует тайная политика реакционера Коростовца, пока сильны его идеи, наш просвещенный министр Хандчин-ван, в ведении которого находится школьное дело, не в силах что-либо сделать. Реакционные правители великой державы не думают о нуждах бедной Монголии, поистине верна пословица: козлу неведомы мучения козленка. Посудите сами: когда воздвигали храм Авалокитешвары у Гандана как памятник отделения Монголии от Китая и завоевания независимости, реакционному чиновнику русского царя Коростовцу и коварному правителю Китая Юань Ши-каю передали, что тысячеглазый Джанрайсэс в восемьдесят локтей в высоту воздвигается якобы для того, чтобы исцелить глаза богдо-хана, ибо ни русский царь, ни китайский президент Юань Ши-кай не одобрили бы памятник независимости Монголии. А ведь смысл этого памятника совсем иной: "Пусть тысяча глаз, как тысячеглазый Авалокитешвара, берегут независимость Монголии! Пусть вознесется слава независимой Монголии, как вознесено на восемьдесят локтей ввысь священное изваяние!" Когда верующий человек, подъезжая к столице, видит, как величественно возвышается храм тысячеглазого Авалокитешвары, он невольно восклицает: пусть на всей земле отовсюду будет видно, что есть монгольское государство! Когда освящали храм, просвещенный министр Хандчин-ван изрек, что это — памятник независимости, обретенной в кровопролитной борьбе.

Вы, вероятно, знаете, что в нынешнем году в день полнолуния последнего весеннего месяца на приеме у высочайшего богдо был отравлен премьер Дзасагту-хан. Бедняга оказался не угоден, так как не содействовал реакционной политике Коростовца и с симпатией относился к Китаю. Богдо-хан не мог заставить его действовать иначе и под нажимом Коростовца вынужден был его убрать, вложив в руки матери-дагини сосуд с ядом. Я доверяю вам все эти тайны, надеясь, что все это не выйдет наружу, иначе нам несдобровать. Будьте, пожалуйста, чрезвычайно осторожны.

Богдо-хан считает себя воплощением божества и убежден в чудодейственной силе заклинаний. И вот, не в силах больше выносить двойной нажим — русского белого царя и Юань Ши-кая, он повелел монахам ургинского монастыря Дзун-хурэна поймать и уничтожить душу правителя Китая. Семь дней и ночей совершали монахи обряд пленения души Юань Ши-кая, и каждый день хан посылал справиться, есть ли знаки того, что душа поймана. Наконец, чтобы успокоить его, монахи вынуждены были ответить, что их усилия увенчались успехом. Говорят, что под давлением свыше заклинатели вынуждены были послать ложное сообщение, будто бы заметили признаки укрощения силы правителя.

Десять тысяч правд заложено во французской мудрости: чем ближе к храму, тем дальше от бога. Мне, нижайшему, после того как стал я вхож к приближенным богдо, своими глазами довелось убедиться, насколько все они косны, отсталы. И больше не верю я в мудрость, исключительность и святость богдо-хана. Я читал Конфуция и потому не верю, что совершение обряда уничтожения души Юань Ши-кая, обряда, который порожден примитивными взглядами средних веков, может принести какую-то пользу.

Если говорить откровенно, должен сообщить вам, что появляется другая сила, которая подавит жестокого русского царя и коварного Юань Ши-кая. В год Синей мыши в России поднялась революция, которая должна была смести русского царя, но ее подавили. Тем не менее ходят слухи, будто бы революционная партия в России укрепила свои позиции, и похоже, что дли царского правительства сочтены. На юге активно распространяет революционные идеи Сун Ят-сен. Призыв уничтожить неограниченную власть монархов не подходит монголам, свято почитающим своего богдо, однако, если в России и Китае народ уберет реакционные правительства, нам, монголам, это будет только на пользу. В истории Древнего Китая много примеров того, как простой народ восставал против жестокости несправедливых правителей и свергал их. В мире немало таких примеров: в XIX веке на Западе, во Франции, произошла великая революция. Видно, на севере и на юге от нас тоже произойдет революция. Нам она принесет много хорошего. Чтобы не оказаться к тому времени в руках приближенного русского царя жестокого Коростовца, думаю вернуться на родину — в хошун харачинов. Поселюсь в своей рабочей юрте в айле у Красной скалы, там я буду в безопасности. Оттуда ему меня не вытащить. Приезжайте и вы к нам в хошун, чтобы не колоть глаза и не быть мясом, застрявшим в зубах у чиновников русского царя и китайского правителя. Будете сеять знания среди монгольских детей, нашей смены.

На это Насанбат тихо ответил:

— Уважаемый гун, я услышал прекрасные прочувственные слова, просветившие мой разум. Мне лестно ваше приглашение, радостна была бы работа на ниве просвещения и воспитания будущего поколения. Но я, маленький человек, не могу быть вдалеке от родины, от земли, где я родился. Мне, в юности принесенному в жертву и изгнанному из своей страны, много лет пришлось скитаться на чужбине.

Хайсан улыбнулся.

— Вы правы. Я понимаю ваши чувства. И все же, если когда-нибудь вы вспомните о моем приглашении и пожалуете к нам в хошун харачинов и захотите нести знания нашим детям, младшим братьям, прошу вас помнить о том, что мой дом у Красной скалы — ваш дом, а мои маленькая литография к вашим услугам.

Насанбат поблагодарил и собрался было встать.

— Ну а если придется поехать в Китай, уважаемый гун, не окажусь ли я в вашем хошуне в лапах китайцев?

— Если здесь вы — презираемый человек в светлых глазах царских чиновников и в черных глазах китайских чиновников, то у нас в хошуно харачинов такого нет. Знаете, говорят, маленький камень приводит в движение лавину. И в маленьком хошуне можно быть полезным большой страее.

И Хайсан, выражая свое расположение к гостю, проводил его до самых дверей.

 

XIV

Освящение знамени

После освобождения Улясутая из руках маньчжуров оставался еще только город Кобдо.

Монгольскую канцелярию, своего рода департамент земледелия, возглавлял гул Максарджаб, в его ведении было и пополнение лошадьми маньчжурских кавалерийских частей, расквартированных в Кобдо.

Получив из Урги сообщение о том, что власть перешла в руки монголов и что маньчжурские войска должеы быть выведены из Монголии, он тут же уведомил об этом маньчжурского амбаня, по тот заявил, что он не собирается подчиняться приказу никому не известного Ургинского правительства. Амбапь отправил во все соседние города — в Синьцзян, Урумчи, Гучен и Шара-Суме — гонцов с просьбой прислать ему оружие и подкрепление и стал выжидать. Посовещавшись с главами фирм "Да-шен-ху", "Аршанту" и других, он с их одобрения пока что решил укрепить торговую часть города. Во избежание каких-либо козней со стороны представителей Ургинского правительства он решил также арестовать главу вышеупомянутой монгольской канцелярии.

И было бы Максарджабу лихо, если бы на его счастье в конторе фирмы "Да-шен-ху" у него не оказался свой человек — писарь Номт, его старый приятель. Он-то и предупредил Максарджаба о замыслах амбаня. Узнав о грозящей ему опасности, Максарджаб, не медля ни минуты, помчался в Ургу. Он доложил новому правительству обо всем и пока что получил пост в министерстве внутренних дел.

Ургинское правительство надеялось освободить Кобдо, не прибегая к силе. С этой целью оно направило туда двух представителей: молодого торгута Тумэржа, только что получившего за преданность новому правительству звание гуна, и халхаского мэрэна Лхагву, известного своим красноречием и находчивостью.

Послы немедля отправились в путь. С дороги они присылали краткие донесения. Последнее донесение было получено от них с почтово-ямской станции, находящейся возле самого Кобдо, а потом они как в воду канули.

В Урге недоумевали, что могло случиться с правительственными эмиссарами, а в столицу из Кобдо уже скакал гонец с донесением о зверском убийстве кобдоским амбанем ургинских послов.

Гонец мчался день и ночь без отдыха. Чтобы не отбить все внутри от такой бешеной скачки, он опоясал тело длинными хадаками.

На уртонах он отдыхал, только пока ему седлали свежую лошадь. За это время он успевал лишь проглотить кусок и летел дальше. Наконец он прискакал в Ургу.

Известие о бегстве Максарджаба встревожило кобдоского амбаня. Опасаясь неожиданного нападения монголов, он решил принять меры предосторожности: приказал углубить ров, окружавший стены так называемого Казенного города, отремонтировать крепость и усилить части, расквартированные в крепости. Во все стороны были высланы конные дозоры.

Маньчжурское командование было уверено, что плохо вооруженные монгольские войска не осмелится напасть на Казенный город, окруженный надежной крепостной стеной. Вдобавок амбань получил сообщение, что из Урумчи. Гучена и Шара-Суме обещают прислать помощь, и теперь он ждал прибытия подкреплений.

Кобдоский амбапь рассчитывал, получив подкрепление, подавить мятежных монголов, с которыми не сумели справиться ни улисутанский командующий, ни ургинский амбань. А тут вдруг прибыли послы Ургинского правительства и потребовали, чтобы его войска сложили оружие и удалились из страны. Проще говоря, его выгоняли вон!

Амбань пришел в ярость, особенно разозлило его бесстрашие и достоинство, с каким держали себя послы. Наместник приказал схватить их, бросить в тюрьму и заковать в цепи.

Послы пытались протестовать против такого произвола, ссылаясь на нормы международного права, на издавна установленную неприкосновенность дипломатических представителей. Это еще больше распалило амбаня, и он велел пытать арестованных.

Но послы держались стойко и бесстрашно.

— Надеюсь, вы довольны моим гостеприимством? — издевался амбань.

— Что ж, потешься! — спокойно заявили послы. — Но как бы ни хотелось тебе слова надеть ярмо на наш парод, поднявшийся на борьбу против иноземных угнетателей, прошло то время, когда все делалось по-твоему. Каменную глыбу яйцом не разобьешь. Ну могут ли бараны, загнанные тобой в этот глинобитный хлев, именуемый крепостью, победить льва? Нам не суждено увидеть, как монгольские воины разгромят твою разбойничью шайку и отомстят за нас, но мы уверены, что они окропят свои славные знамена вражеской кровью и пронесут на пиках головы наших палачей! Ты-то увидишь это зрелище!

Стойкость и дерзость послов окончательно взбесила амбаня, и он приказал бросить их живыми в котел с кипящим маслом.

Весть о варварской казни послов вызвала гнев всей Халхи.

К командующему войсками западного аймака из Урги был послан гонец с приказом о немедленной мобилизации войск и подготовке к походу на Кобдо.

Возглавить ату операцию по умиротворению западного края был назначен пользующийся большим влиянием на западе крупный духовный феодал Джалханз-хутухта Дам-динбазар. Он уже получил государственную печать и готовился в дорогу.

Гун Максарджаб и заместитель министра иностранных дел баргут Дамдинсурэн, награжденный званием гуна за переход с аратами своего сомона в Монголию, были назначены командующими войсками; им было приказано штурмом взять Кобдо. Одновременно они получили полномочия по установлению порядка во всем западном крае. Гун Хай-сан, как специалист по маньчжурским делам, был назначен к ним советником.

Против кобдоского амбаня выступили не только правительственные войска, но и простой люд. Старый охотник Лубсан направился к большому кобдоскому озеру Хараус. Из охотников-соёнов он организовал в помощь монгольским частям отряд добровольцев в триста человек. Охотники-соёны — отличные стрелки, с одного выстрела без промаха попадают белке в глаз. Монголы избавили их от дани маньчжурскому наместнику. А у охотников такой уж обычай: сам погибай, а товарища выручай! Они выменяли у русских купцов на собольи меха свинец и порох, который среди охотников считался лучшим, и теперь горели желанием схватиться с общим врагом — маньчжурскими угнетателями.

Правда, отряд был вооружен оружием всех эпох — от старинных луков-самострелов и кремневок, оставшихся в наследство еще от отцов и дедов, до русских берданок, бог весть как попавших в Монголию.

И вот Дамдинсурэн и Максарджаб во главе отборных войск богдо-хана, среди которых находилась и сотня лучших солдат хужир-буланского гарнизона, на восьмой день новолуния в первый месяц лета выступили в поход. Этот день был назначен ургинскими астрологами как самый благоприятный.

В час Коня в военное министерство прибыл гонец. Он привез министрам указ богдо-хана, завернутый в желтый шелковый хадак. Оба гуна, получив указ, трижды поклонились и трижды три раза сотворили молитву. Потом им были переданы от имени хана меч и стрелы как символы власти, дающие право казнить и миловать пленных врагов.

Военный министр Далай-ван по старинному обычаю одарил отправляющихся в поход гунов хадаками и поднес им молочные кушанья.

Отряд тронулся в путь. На солдатах были новые синие дэлы из шелковистой далембы и шлемообразные шапки-тоби. В голове отряда колыхались разноцветные шелковые знамена, у каждого командира десятка на нике трепетал оранжево-красный флажок. У офицеров на шапках сверкали джинсы и отго, их дэлы были обшиты парчовой каймой.

Этот отряд должен был составить ядро той большой армии, которой предстояло идти на штурм Кобдо. И когда отряд проходил по улицам и площадям Урги, люди выбегали из юрт и дворов и кропили ему вслед молоком и кумысом в знак пожелания воинам победы над врагом и возвращения со славой.

Погода стояла теплая и ясная. Встречные невольно останавливались, любуясь отличной выправкой солдат. И солдатам было приятно, что люди встречают их с любовью и по древнему обычаю окропляют их путь молоком и кумысом. Ширчин попал в гвардию богдо-хана и теперь ехал в колонне, с гордостью поглядывая на своих товарищей, ладно одетых, прямо держащихся в седле.

Встречный ветер развевал новенькие знамена и флажки, донося с западных равнин аромат молодой зелени и полевых цветов. Приближаясь к уртону, отряд высылал вперед гонца, чтобы предупредить о своем прибытии. И уже до прихода отряда на станции стояли наготове проворные ездовые с лучшими конями, а в пропахшей аргалом юрте солдат и офицеров ждал горячий чай в деревянных кувшинах, пропитанных салом и маслом, отчего они походили на сандаловые.

В Улясутае к отряду присоединились части местного гарнизона. Им раздали оружие, отобранное у маньчжуров.

Здесь Шорчин повстречал знакомых солдат, с которыми он когда-то под командой шамана Шамбы совершил неудачный набег на китайских торговцев, за что впоследствии всем пришлось расплачиваться — их подвергли наказанию балдзой и ремнями.

На перевале по пути из Улясутая прибыл гонец из Урги с сообщением, что из столицы с отрядом чахаров и харачинов собирается выступить советник Хайсан.

Войска остановились недалеко от Кобдо, на берегу большого озера Хараус. Это обычно безлюдное место сразу оживилось: точно из-под земли выросли продымленные солдатские палатки, офицерские юрты и шатры. Все вокруг огласилось ржанием лошадей, перекличкой постовых. Перед юртами вырос лес флажков и знамен всех шести аймаков Монголии. На полотнищах пестрели победные руны и древний знак свободы и независимости Монголии — соёмбо.

Отряды каждого аймака имели различные знамена: белое с красной кисточкой было у отряда Тушэт-хана, желтое — у Цэцэн-хана, красное — у Засагт-хана, синее — у Сайн-нойон-хана, белое с каймой — у Дурбет-далай-хана и желтое с каймой — у Дурбетского Дзорикту-хана.

Отряды расположились вокруг шатров командующих.

Вновь прибывшие части сразу находили войско своего аймака. Хошунные отряды группировались по племенным признакам. Тут были дурбеты, торгуты, халхасцы, баргуты, захчины, солоны, харачины, чахары, барины, найманы, жалайры, горлосы.

Шпрчин, бродя по лагерю, с любопытством рассматривал своеобразную одежду новых солдат. Лесные охотники — соёны были одеты в удобные для передвижения по лесу меховые короткие дэлы, а головы повязывали черными платками, похоже на белые головные уборы дунгамских солдат. На поясах — самодельные ножи в деревянных ножнах. Седла у них были необычные, старинного образца, а вооружены они были почти все легкими кремневками с самодельными березовыми прикладами.

У кавалеристов-чахаров, больших любителей легкой добычи, появились неизвестно откуда современные немецкие винтовки и маузеры в деревянных кобурах. Ложи у винтовок и рукоятки у маузеров поблескивали серебряной насечкой. Седла, сбруя, ножи и пташки тоже отделаны серебром. Чахары заметно выделялись среди солдат, и все с любопытством разглядывали этих лихих молодцов.

Командующие Дамдинсурэн и Максарджаб вернулись из поездки в район Кобдоской крепости. Проходя мимо штабной юрты, Ширчин вдруг услышал стоны: это допрашивали двух захваченных в плен маньчжурских офицеров. Когда Ширчин увидел этих измученных с пепельно-серыми лицами офицеров, ему стало не по себе и он торопливо зашагал к своей палатке. И тут он столкнулся с Шамбой. Узнав причину удрученного состояния юноши, тот, усмехнувшись, сказал:

— Что это ты вдруг разжалобился? Забыл, как маньчжуры издевались над нами? Забыл, как они после пыток бросили живьем наших послов в кипящее масло? Их тоже казнят, только мы не будем их мучить, как они мучили наших… Если ты такой добрый, зачем же ты пошел в солдаты, а не в монастырь?

По показаниям маньчжурских пленных, наместник сам готовился напасть на монгольские войска, дождавшись момента, когда они соберутся в районе озера Хараус. Тогда монгольское командование отдало приказ окружить город и перекрыть все выходы из Кобдо. Весь лагерь пришел в движение. Ширчин успел заметить, что связанных пленных маньчжуров посадили на верблюдов и везли в обозе отряда.

Авангардные монгольские части на подступах к Кобдо захватили на пастбище стадо верблюдов. Подойдя к городу, они увидели, что противник выводит свои войска из крепости с явным намерением навязать встречный бой. Передовые части монгольских войск начали перестрелку, а остальные стали со всех сторон окружать город.

Как только маньчжуры заметили, что монгольская кавалерия окружает крепость, они повернули свои войска обратно в Казенный городок и укрылись за крепостной стеной.

Монгольские войска сомкнули вокруг Казенного городка плотное кольцо. Солдаты залегли в недоступных вражескому обстрелу местах и блокировали все подходы к крепости.

Кавалерия, окружившая Казенный городок, не могла взять его приступом. Крепость была сооружена по всем правилам фортификации. Ее окружал глубокий ров, наполненный водой, да и степы, хоть и глинобитные, были довольно высоки и служили серьезным препятствием. В деле пока участвовали только снайперы, подстерегавшие вражеских солдат, появлявшихся в просветах крепостных бойниц.

По ночам специально выделенные для этого отряды завязывали перестрелку и беспрерывно тревожили врага, намеренно вызывая его на расход боеприпасов.

Снайперы-лучники ночью подкрадывались вплотную к крепости и подстерегали вражеских солдат, которые отчетливо вырисовывались на фоне звездного неба. Стоило кому-нибудь из них зазеваться, как он падал с крепостной стены, пораженный стрелой.

А лесные охотники-соёны, выстрелив из берданки наугад и дождавшись ответного огня, по вспышкам вели уже прицельный огонь. Так монгольские войска довольно долго стояли без движения у стен осажденного города.

Потянулись однообразные дни осады.

Но вот Дамдинсурэн приказал отобрать старых, отощавших верблюдов из стада, захваченного у маньчжуров, и подогнать их ночью со всех сторон к стенам Казенного городка. Маньчжуры приняли верблюжьи табуны за штурмующие монгольские войска и открыли по ним огонь.

Рев раненых верблюдов, беспорядочная массовая стрельба, лай городских собак — все это создавало впечатление настоящего боя.

Наутро осажденные увидели, что их провели: около крепостной стены валялось лишь несколько десятков убитых и раненых верблюдов.

Дамдинсурэн довольно усмехнулся:

— Верблюды сослужили нам хорошую службу. По показаниям пленных, крепость имела всего сорок тысяч патронов. Минувшей ночью в сражении с верблюдами маньчжуры истратили не менее десяти тысяч. Еще три таких "боя" — и они останутся без патронов!

Через несколько дней южномонгольский отряд отправился на проверку дозоров на реке Буянт. Подъезжая к реке, солдаты еще издали заметили группу всадников на верблюдах. Неизвестный караван двигался в сторону Кобдо. Командир монгольского отряда гун Гэндэн приказал начальнику дозора: "Если окажется, что это солдаты противника, немедленно доложить командующему". Сам же с четырьмя бойцами поскакал навстречу каравану.

Всадники походили на торговцев, и на первый взгляд отряд можно было принять за большой торговый караван из Синьцзяна. Но вскоре выяснилось, что это переодетые маньчжурские солдаты. Обстреляв караван, гун Гэндэн помчался к своему отряду. Маньчжуры в ответ подняли беспорядочную стрельбу. Конники Гэндэна залегли за валунами на пригорке и тоже открыли огонь.

Противник занял оборону. Маньчжуры уложили верблюдов и укрылись за ними. Но пока все это происходило, монголы успели подстрелить не одного вражеского солдата. Позиция у маньчжуров была невыгодная. Застигнутые врасплох, они были вынуждены остановиться на пологом берегу реки, в то время как Гэндэн со своими бойцами оказался на высоком месте. Укрывшиеся за большими валунами монголы были почти неуязвимы.

Перестрелка продолжалась долго, у монголов уже кончились патроны, но в это время подоспела кавалерия Максарджаба. Кавалеристы, оставив коней за гребнем холма, открыли огонь из берданок.

— Только не спешить! Наугад не стрелять! Чтобы каждая пуля — в цель, — распоряжался Максарджаб.

Ширчин смотрел на командующего широко раскрытыми глазами, он занял удобную позицию рядом с ним; Максарджаб не спеша прицеливался и стрелял так спокойно, будто все это происходило на учебном стрельбище. Ширчин участвовал в деле впервые и сначала немного робел. Он кланялся каждой пуле, которая со свистом проносилась над его головой, зарываясь в землю где-то далеко позади. Но, видя невозмутимое лицо и неторопливые движения Максарджаба, он успокоился.

Вдруг недалеко от Ширчина разлетелся мелкими осколками небольшой валун. Ширчпин вздрогнул и оглянулся: пуля рикошетом отскочила от камня в Максарджаба, а тот спокойно сбросил ее со своего дэла на землю.

Шамба, тоже лежавший рядом с командующим, схватил расплющенную пулю, но тотчас же бросил — она оказалась очень горячей. Тогда он достал платок и, завернув в него пулю, спрятал за пазуху.

"Нашего командира и пуля не берет. Должно быть, у него есть талисман, — подумал Ширчин и вспомнил о талисмане, подаренном ему Цэрэн. — Значит, и меня пуля не возьмет".

Крепость неожиданно открыла сильный огонь по тылам монгольских войск и так же неожиданно прекратила его. Перестали стрелять и маньчжуры, укрывшиеся за верблюдами.

— По коням! В атаку! — скомандовал Максарджаб.

Солдаты вскочили в седла и лавиной ринулись в атаку.

Ширчин вместе со всеми, выхватив шашку, с криком помчался вперед. Он видел, как передние бойцы уже подскакали к верблюдам и рубили поднимавшихся из-за них вражеских солдат.

Ширчина обогнал какой-то всадник. Это был Шамба. Он с диким криком вырвался вперед, размахивая над головой сверкающим клинком. На глазах у Ширчина он настиг маньчжурского солдата, снес ему голову и теперь гнался за другим.

В эту минуту впереди себя Ширчин заметил китайца с закрученной на голове седой косой и со знаками различия на безрукавке. Бежал китаец по-старчески неуклюже, а услышав за собой топот коня, метнулся в сторону и поднял правую руку, как бы защищая голову. Перед Ширчином мелькнуло бледное от ужаса лицо, широко раскрытые глаза и оскаленные, редкие, пожелтевшие от табака зубы. Вид у старика был такой беспомощный, что у Ширчина не поднялась рука ударить его, и он проскакал мимо. Вдруг старик закричал:

— Господин, спаси меня!

Ширчин обернулся — монгольский конник настиг старика и уже занес шашку для удара. Юноша резко остановил коня, хотел вмешаться, но, пока он поворачивал лошадь, солдат уже нанес смертельный удар — старик упал с рассеченным черепом.

— Мы победили! Мы должны уничтожить их всех до последнего! Погоди-ка, сейчас я отведаю вражеской крови и окроплю боевое оружие, — крикнул Ширчину разгоряченный боем солдат.

Ширчину было жаль старика-китайца, но он не решился сказать об этом вслух. А солдат соскочил с коня, подошел к убитому, вытер о его одежду свою окровавленную шашку и, набрав в правую ладонь крови, хлебнул глоток. Потом он помазал кровью дуло винтовки и, поглядывая на молчавшего Ширчина, сказал:

— Если ты в бою впервые, обязательно окропи свое ружье кровью врага, оно станет метким. Видишь, и Шамба то же делает. — Боец показал на шамана, который нагнулся над телом маньчжура, распластавшегося на мертвом верблюде.

Ширчин вложил шашку в ножны и спрыгнул с копя, чтобы последовать примеру товарищей. Солдаты ликовали, еще бы, они разбили врага, в несколько раз превосходившего их числом. Некоторые бойцы поднимали оставшихся в живых верблюдов, другие сгружали с мертвых животных боеприпасы и продовольствие, третьи снимали с убитых вражеских солдат оружие, флажки и знамена.

Максарджаб приказал командиру полусотни сдать все трофеи в казну, а сам в сопровождении нескольких солдат вернулся на командный пункт. Вскоре туда двинулись верблюды, нагруженные трофеями. За караваном гнали несколько десятков пленных маньчжурских солдат со связанными руками. Это все, что осталось от трехсотенного маньчжурского отряда.

И еще двух пленных зарубили монгольские солдаты — они не успели освятить свое оружие вражеской кровью.

Из крепости на выручку маньчжурскому отряду вышел целый полк, но монгольские войска загнали его обратно.

Слух о разгроме хорошо вооруженного вражеского отряда облетел всех. Как выяснилось на допросе пленных, в отряде преобладали уроженцы Чжилийской провинции, прошедшие обучение под руководством европейских инструкторов. Командовал частью офицер, окончивший военную школу в Японии. Отряд шел из Шара-Суме в подкрепление кобдоскому гарнизону.

После допроса пленных монгольское командование решило в ознаменование победы и для поднятия духа солдат по древнему обычаю принести в жертву гению войскового знамени пленных офицеров.

Заиграли трубы, солдаты, построившись с трех сторон, заняли свои места по десяткам, и вскоре отряды выстроились у главного знамени и у знамен всех шести аймаков. К трем пленным офицерам присоединили еще двух из кобдоского гарнизона, которые были взяты в плен Максарджабом.

Пленных офицеров со связанными сзади руками поставили на колени перед знаменем. Они смотрели на все безучастно и, казалось, были равнодушны к своей судьбе.

Но вот по обе стороны от главного знамени встали Максарджаб и Дамдинсурэн. Они выхватили шашки. За ними обнажили шашки все офицеры, взяв "на караул". Из полусотни, участвовавшей в дневном сражении, вышли вперед командиры десятков. Они отдали честь командующим и, получив из их рук мечи для свершения казни, замерли в ожидании сигнала.

Максарджаб подал знак, из строя вышел вперед Шамба и громко провозгласил гимн Духу знамени:

О Гений с ликом юным и гневным, С грозно вздыбленными волосами. С подъятым копьем, блещущим молниями, Жертву и просьбу приносим мы тебе! О Гений тысячеокий, Видящий всех, кто хочет утаиться, С украшениями на челе своем, Жертву и просьбу приносим мы тебе! О Гений, с волей несокрушимо могучей, Одним взглядом тысячи черных очей Заставляющий пресмыкаться демонов, Жертву и просьбу приносим мы тебе! О Гений с сердцем гневным и волей твердой, С ожерельем из тысяч вражеских голов, Поднявший грозно копье свое разящее, Жертву и просьбу приносим мы тебе! Подави гордыню черных сердец, ненавидящих нас, Принеси нам щедрую добычу в битвах, Устрани с пути нашего беды и напасти, Устраши сердца врагов и даруй нам победу!

Как только гимн был закончен, Дамдинсурэп выстрелил в воздух. По этому сигналу командир одного из десятков подошел к пленному офицеру и, нагнув ему голову, отсек мечом. Засучив рукава, он вытащил нож, разрезал его грудь, вынул трепещущее сердце и поднес его Максарджабу. Максарджаб взял сердце, прикоснулся им к главному знамени, которое держал около него Дамдинсурэн, и окропил знамя кровью. Затем Максарджаб предложил испить крови Дамдинсурэну, отведал сам и дал отведать крови побежденного врага командиру десятка.

Следуя тому же кровавому ритуалу, другие командиры десятков отрубили головы остальным офицерам и освятили кровью их сердец главное поисковое знамя и знамена своих аймаков.

Когда был закончен этот страшный варварский обряд, Максарджаб объявил:

— В честь одержанной победы и полного разгрома врага приказываю Красную горку отныне и на вечные времена именовать Священной горой пламенных героев.

В тот же вечер был созван военный совет. Макмарджаб долго жил в Кобдо, он хорошо знал и Торговую слободу и крепость. Поэтому он подробно изложил свой план штурма и взятия крепости.

Командир добровольческого отряда соёнов, старый охотник Лубсан, негромко сказал:

— В нашем отряде есть человек, который сумел бы сделать подкоп под крепостную стену и взорвать ее.

Предложение охотника всех заинтересовало, и было решено вести подкоп.

Солдат, о котором говорил Лубсан, когда-то занимался добычей золота в Саянах. Он подсчитал, что для разрушения крепостной стены понадобится пятнадцать джинов русского или сорок джинов монгольского пороха. Русского пороха в таком количестве в отряде не оказалось.

Поэтому решили выдать доморощенным минерам пятьдесят джинов монгольского пороха из войсковых запасов.

Семь дней соёнские воины незаметно для противника вели подкоп под крепостную стену. Когда подкоп был закончен, Лубсан доложил, что в полночь крепостная стена будет взорвана. И действительно, в назначенное время раздался оглушительный взрыв и громадный огненный столб поднялся высоко в небо. Пламя на мгновение осветило маньчжурских солдат, стоявших на крепостной стене. Маньчжуры приняли взрыв за сигнал к атаке и открыли из крепости ураганный огонь, но, убедившись, что противник молчит, вскоре прекратили стрельбу. Перед крепостной стеной чернела огромная воронка от взрыва — расчет оказался ошибочным, и противник разгадал планы монголов.

Итак, попытка взорвать крепостную стену закончилась неудачей. Снова был созван Военный совет. Приняли решение штурмовать город ночью и вести наступление сразу на обе части города — Торговую и крепость.

Министр по умиротворению западного края Дамдин-базар Джалханз-хутухта назначил штурм на ночь под восьмое июля.

Командование разработало подробный план штурма.

Каждая часть знала, когда и с какой стороны поведет наступление.

В день перед штурмом Джалханз-хутухта благословил всех солдат и офицеров на воинский подвиг и в сопровождении лам поднялся на гору Аршант, расположенную к северу от Кобдо. Там он должен был сжечь "сор", свет пламени послужит сигналом к атаке.

Смеркалось. Командир дурбетского отряда тайджи Парчин, пользовавшийся славой знаменитого сказителя, обходил палатки и шатры своего отряда. В одной палатке солдат пел былину о богатыре-великане Буме Эрдэнэ. Солдат, видимо, плохо знал сказание, много мест он пропускал, в конце и совсем позабыл. Парчин вошел в палатку, взял из рук солдата думбар и запел. Пел он свою любимую былину с подлинным вдохновением. Слова лились, словно прозрачная звонкая струя животворного родника. В былине говорилось о том, как могучий богатырь Бум Эрдэнэ побеждал своих бесчисленных врагов, и в воображении зачарованных слушателей вставал образ мужественного героя, беззаветно защищавшего от врагов свою родину, необъятный, благодатный край, край вечного лета, где люди жили в бесконечном блаженстве, счастливые и прекрасные, не зная печали и горя, холода и голода, не ведая болезней и смерти.

Воины, вдохновленные песней о легендарном герое, тут же торжественно поклялись испепелить черное гнездо иноземных поработителей.

Прибыл вестовой, он передал приказ командования о наступлении. Пехота, пользуясь непогодой и ночной темнотой, бесшумно двинулась вперед, на указанные ей позиции. Лагерь опустел. Там, где только что стояла армия, остались лишь повара да караульные. В палатках и юртах догорали костры. Огоньки тлеющих углей светились в темноте, как мерцающие звезды.

Войска вплотную подошли к глинобитной стене Торговой слободы, которую охранял отряд самообороны — служащие китайских фирм, державших в своих руках два западных аймака.

Когда другие отряды подошли к стенам крепости, кольцо окружения замкнулось. Войска, изготовившись, в молчании ждали сигнала к штурму. Солдаты сидели в темноте на корточках, плечом к плечу.

Вдруг на горе вспыхнуло пламя. Это ламы зажгли "сор", призывая грозного бога войны помочи победить врага.

Как только сверкнул огонь, Дамдинсурэн и Максарджаб одновременно выстрелили. Выстрелы разорвали ночную тишину, и монгольские поиска с громкими криками "уухай" ринулись и атаку.

Китайские и маньчжурские поиска, защищавшие Торговую слободу, открыли беспорядочную стрельбу. Монголы в ответ стреляли на винтовок, захваченных у разгромленного накануне маньчжурского отряда. Войска под командованием Дамдинсурэна без труда разрушили тонкую глинобитную стену, защищавшую Торговую слободу.

Очевидно, для того чтобы отличать своих от чужих, китайские и маньчжурские солдаты, оборонявшие Торговую слободу, держали бумажные фонари. В ночной темноте эти фонарики служили отличной мишенью для монгольских стрелков.

Вражеские войска понесли большой урон. Они отошли от стены и укрепились во дворах и в зданиях китайских фирм. В одном на домов вспыхнул пожар, и в осажденной слободе началась паника: лаяли собаки, раздавался сухой треск ружейных выстрелов, неслись грозные крики атакующих монгольских солдат.

Но вот внезапно все стихло: слобода пала. Слышались лишь стопы раненых. Монгольские части, занявшие Торговую слободу, спешили присоединиться к тем, кто готовился штурмовать крепость.

Из-за облаков показался молодой месяц. Ночь была на исходе.

Между штурмующими крепость монгольскими частями и осажденными шла беглая перестрелка. Ружейный огонь со стороны маньчжуров постепенно ослабевал. Видимо, патроны были уже на исходе. Монгольские войска пошли на приступ. Солдаты набрасывали на зубцы крепостной стены веревки со специальными петлями и по ним взбирались наверх. Особые команды топорами рубили толстые крепостные ворота. Когда в воротах образовался пролом, туда хлынули монгольские солдаты. Они разбросали мешки с песком, подпиравшие ворота, и растеклись по внутреннему дворику крепости.

Максарджабу с несколькими десятками солдат удалось взобраться на крепостную стену. Сверху они увидели, что оборонять крепость было уже некому — вокруг валялись только убитые или тяжелораненые. Маньчжуры понесли большие потери, резервы у них иссякли, исход боя был уже предрешен. Ряды осажденных таяли на глазах…

Ширчин в этом штурме был впереди, вместе с другими солдатами он тоже поднялся по веревке на крепостную стену. Тут он увидел командующего. Максарджаб, в стальных доспехах, руководил боем. Стальной шлем поблескивал от каждой вспышки выстрелов.

Группа Максарджаба заняла участок крепости у главных ворот, она вела огонь, прикрывая солдат, которые пытались открыть крепостные ворота изнутри.

Когда Ширчин и еще несколько солдат взобрались на крепостную стену, Максарджаб приказал им спуститься вниз, помочь находившимся там бойцам оттащить мешки с песком от ворот и открыть главные крепостные ворота.

И вот главные ворота с шумом распахнулись. Дамдинсурэн со своими конниками галопом ворвался в крепость. Около глинобитных маньчжурских казарм завязался рукопашный бой. Тут все шло в ход — и шашки, и приклады, и короткие маньчжурские штыки. Победные крики монголов гремели теперь всюду — и за стенами крепости, и внутри ее. Маньчжурам не оставалось ничего иного, как сдаться. Перетрусивший амбань, засевший в своей резиденции, поспешил вывесить белый флаг. Бой затих. Белые платки замелькали повсюду.

Монгольские трубачи дали сигнал к прекращению боя. Оставшиеся в живых маньчжурские солдаты спешили к командному пункту монгольских войск, здесь складывали оружие.

В штаб привели дрожащего, побледневшего от страха амбаня и его старших офицеров. Из двух тысяч маньчжурских войск, находившихся в Торговой слободе и крепости, осталось в живых около восьмисот человек. Пленных временно поместили в самую страшную подземную тюрьму, куда были брошены перед казнью монгольские послы. Когда занялась заря, над крепостью реяли монгольские знамена.

 

XV

Кровавый дар

— Стой! Кто идет?

— Мы послы. Мы веком вашему командиру подарки и письмо, — скакал пожилой маньчжурский чиновник с коротко подрезанными густыми черными усами. На шапке у него блестел синий шарик и было вышито изображение барса, означавшее, что носитель его имеет звание чиновника третьего ранга.

За этим чиновником следовал молодой китаец с белым шариком на шайке, какие носит чиновники шестого ранга. Он тянул за собой тяжело навьюченного мула. Алтанхояг вопросительно посмотрел на командира десятка.

— Проводи их! — приказал тот и, пришпорив коня, помчался за пригорок, где стоял караул.

Алтанхояг с послами, миновав несколько застав, мелкой рысью поскакал к штабу монгольских пограничных войск. Солнце уже садилось. Вскоре на холме показалась белая юрта с ярко-красной крышей, окруженная синими солдатскими палатками. Эта юрта принадлежала гуну Бавуджабу, прозванному Справедливым Батором, — командиру монгольских войск, стоявших заслоном на юго-восточной границе.

Перед юртой командира стояла тележка на четырех колесах, разноцветными красками были изображены на них дракон, лев, барс и царь птиц Гаруди.

Когда маньчжуры приблизились к знамени, Алтанхояг заставил их спешиться. Он стреножил коней и направился в штабную канцелярию. К ному вышел адъютант командующего Сайнбилэг; узнав, в чем дело, он исчез в юрте командующего. Вскоре он вернулся и, поклонившись послам, пригласил:

— Можете войти.

Гун Бавуджаб был высок и плечист. Его могучую фигуру плотно облегал синий шелковый дэл, на голове чернела шелковая китайская шапочка, расшитая жемчугом. В ответ на низкий поклон маньчжуров Бавуджаб сдержанно поздоровался и пристально посмотрел на вошедших.

Старший чиновник с поклоном передал письмо, украдкой наблюдая за выражением лица Бавуджаба.

Прочитав письмо, Бавуджаб нахмурил густые черные брови и, неприязненно посмотрев на маньчжурского чиновника, сказал:

— Как я понимаю из этого письма, пославший вас предлагает мне перейти на вашу сторону и за это он обещает мне высокое звание? Так?

— От имени министра Юань Ши-кая, который высоко ценит вашу храбрость, наш командующий прислал вам, высокочтимый полководец, тысячу ланов серебра, — тихо, как бы предупреждая, что этот разговор должен остаться в секрете, проговорил маньчжур и многозначительно посмотрел в сторону Сайнбилэга. Бавуджаб заметил этот взгляд и, с трудом сдерживая гнев, сказал:

— Ничего. Это мой писарь, он нам не помешает, говорите.

— Высокочтимый воин, в письме подробно изложено то, о чем я уполномочен договориться с вами. Вы будете награждены званием вана, будут повышены в звании и подчиненные вам командиры.

— Ага! Понимаю. Ваш командующий в последних боях надеялся взять реванш, но был разгромлен. После этого он задумал сделать из меня вана. А если я еще раз побью вас, Юань Ши-кай чего доброго сделает меня маньчжурским императором?

— Вы шутите, высокочтимый полководец! — упавшим голосом сказал чиновник.

— Сайнбилэг! Вызови сюда Раша, Чойрова, Голминсэ и Агдамбу, — приказал Бавуджаб.

— Слушаюсь!

Через несколько минут в юрту вошли четыре бойца, все высокие, широкоплечие, молодец к молодцу. Они почтительно поздоровались с командиром. У старшего на безрукавке — знак командира десятка. Косая сажень в плечах, загорелое мужественное лицо, нос с горбинкой, обвислые черные усы, тонкие красивые губы. При виде маньчжурского чиновника он побледнел, ноздри его широко раздулись, губы плотно сжались и в глазах вспыхнул недобрый огонек. Мертвенная бледность разлилась по лицу чиновника, когда он всмотрелся в лицо монгола. Так они стояли, глядя друг другу в глаза, два заклятых, непримиримых врага. Бавуджаб, заметив это, спросил:

— Раш, ты узнал гостя?

— Если бы даже мне суждено было прожить пятьсот жизней, я до конца дней своих мстил бы этому человеку. Он зверски пытал моих родителей, требуя, чтобы они сказали, где я нахожусь. Этот выродок безжалостно истребил половину нашего хошуна только за то, что мы не хотели больше гнуть на них спину…

Бавуджаб знаком прервал речь солдата.

— В Кобдо маньчжурский амбань зверски замучил наших парламентеров — их живыми бросили в кипящее масло. Враги хотели, чтобы наши люди молили их о пощаде. Но не дождались этого, они умерли геройски, но проронив ни звука. А теперь они хотят подкупить нас. Но и тут просчитались.

Пренебрежительно кивнув головой в сторону поболевших от страха маньчжуров, Бавуджаб продолжал:

— Это не послы, а шпионы, и я поступлю с ними, как со шпионами. Прежде всего мы узнаем от них о намерениях врага, о его укреплениях, о численности и расположении его войск. Мы узнаем все, что нам нужно. А затем одного из них мы отпустим… Раш, выведи их. Я не хочу, чтобы они поганили воздух в моей юрте. Я сам буду допрашивать их.

Бавуджаб говорил спокойно, но это ледяное спокойствие было для маньчжурских чиновников страшнее проклятий. Они уже поняли: живыми им отсюда не уйти. Страх до такой степени парализовал их, что они не могли сдвинуться с места.

Командир десятка весело подмигнул солдатам, и те поволокли маньчжуров, как сарычи — пищух.

— Возьми бумагу, кисточку и записывай все от слова до слова, — приказал Бавуджаб писарю и приступил к допросу.

После допроса Бавуджаб распорядился серебро, присланное маньчжурским командующим, раздать солдатам в счет жалованья. "А то что-то из Урги задерживают присылку денег", — усмехнулся он.

В живых суждено было остаться молодому китайцу. Бавуджаб решил через него передать ответ. Письмо маньчжурскому командующему он продиктовал Сайнбилэгу в тот же вечер.

"К вам обращается с письмом, — диктовал он, — невежественный солдат Бавуджаб. Я получил Ваше письмо, которое должно было меня вразумить, высокочтимый полководец великого государства. За письмо и подарок благодарю. Однако я, должно быть, от рождения глуп и дик и потому предпочитаю оставаться честным и преданным Родине воином. Поэтому я и слов не могу подобрать для Вас приятных. Давайте лучше встретимся перед воинским строем и в поединке испытаем свою силу и крепость оружия. Жду этой встречи с нетерпением. В степи редко найдешь хорошую вещь, поэтому посылаю Вам пару ушей, которые любили подслушивать. Прошу принять мой скромный дар с подобающей случаю улыбкой.

Бавуджаб"

Наутро китайский чиновник с ушами своего недавнего спутника в качестве приложения к письму Бавуджаба был проведен через заставы и отпущен.

А через несколько дней Сайнбилэг повез в Ургу письмо Бавуджаба военному министру с требованием прислать боеприпасов и оружия. Казнь маньчжурского чиновника и письмо Бавуджаба командующему маньчжурскими войсками казались Сайнбилэгу из ряда вон выходящими событиями, и перед отъездом в Ургу он снял копию с письма. В Урге Сайнбилэг получил назначение на другую заставу. Он никак не мог предполагать, что больше не встретится со своим справедливым и храбрым командиром, и уж совсем не представлял себе, чтобы этот доблестный воин мог покинуть армию и уйти в изгнание.

 

XVI

В боях и походах

Не успел в крепости поднять руки последний маньчжурский солдат, не успел он бросить свое ружье и шашку в груду трофейных штыков, шашек, мечей, знамен и ружей, как Максарджабу и Дамдинсурэну доложили, что в городе начался повальный грабеж.

Торговая слобода в основном состояла на бесчисленных лавок и лавочек, здесь же располагалось несколько богатых торговых фирм. В крепости находилось казначейство, военный арсенал и продовольственные склады. Тут же жили и все маньчжурские чиновники. За время своего хозяйничания в Монголии они успели награбить немало за счет незаконных обложении, взяток, присвоения казенных денег. При виде всего этого добра у солдат разгорелись глаза.

Командиры десятков, сотен и полусотен, участвовавших в боях за Кобдо, должны были подчиняться единому командованию. Армия походила на тысячехвостую, но одноглавую змею. После захвата крепости дисциплина упала, теперь армия стала походить на однохвостую, но тысячеглавую змею. Первыми вышли из подчинения командованию отряды харачинов и чахаров. Среди них было немало таких молодцов, которые и прежде "баловались" на караванных путях Великой Гоби, грабя китайских купцов. Они и в монгольскую армию вступили в надежде на богатую добычу.

Встревоженное командование решило принять меры к прекращению грабежей. Выполнение этой нелегкой задачи было возложено на самый дисциплинированный хужир-буланский отряд. Но когда хужир-буланцы попытались отобрать у солдат награбленное, некоторые хорошо вооруженные части оказали сопротивление. Они наотрез отказались вернуть деньги, шелка и меха, которые они уже успели поделить между собой.

— Мы не для того покинули родные кочевья и подставляли головы под пули, чтобы вернуться домой с пустыми руками. Ну-ка, попробуйте отобрать у нас добычу! Силенок не хватит! А добром мы ничего не отдадим. Ради чего мы проливали кровь?

Что тут могла поделать полусотня хужир-буланских бойцов?

Конечно, добыча досталась не всем. Из трех тысяч бойцов лишь самым отчаянным головорезам достались богатые трофеи. А те, что оказались обойденными, ворчали, что воевали-де все одинаково, смерть подстерегала одинаково всех, а добычу захватили то, кто оказался понаглей. "Вот и выходит, что все осталось по-старому. Раньше казну грабили нойоны да чиновники, а теперь все добро, добытое в бою, захватили чахарские удальцы!"

— Но ведь и Дамдинсурэн и Максарджаб тоже остались ни с чем! — возражал Ширчин своему приятелю, старому солдату, который брюзжал по поводу мародерства харачинов и чахаров.

— Вот и я говорю, видно, мир уж так устроен. Хоть наши командиры и носят на шапках хрустальные шарики, но оба они из простых людей. Они по-настоящему заботятся о благе государства и воюют, не щадя своей жизни. Но вот увидишь — знать скоро забудет их подвиги. А уж о нас-то, солдатах, и подавно!

Стоявший рядом рослый солдат Ендом усмехнулся. Он немало повидал на своем веку, исколесил всю Монголию, не раз побывал он и за Великой Китайской стеной. Обычно он молчал, но тут не утерпел:

— Что ты, старина! Солдат не забудут. Когда понадобится поймать змею чужими руками, и о нас вспомнят.

После освобождения Кобдо Ширчин еще долго не покидал седла, отряд Максарджаба водворял порядок в западном крае. Этому отряду пришлось выдержать стычки и с казахскими басмачами, не дававшими покоя алтайским урянхайцам. Отряд преследовал их по пятам и в конце концов разгромил шайку на реке Цахир. Восемьдесят бандитов были убиты, десятка два убежало в Синьцзян, а троих, захваченных в плен, принесли в жертву главному знамени отряда.

Только здесь, в непрерывных боях и стычках с бандами, в полной мере понял Ширчин, как полезна оказалась хужир-буланская военная подготовка. Все пошло ему на пользу — и учебные стрельбы, и рубка лозы, и штыковой бой. Он не раз с благодарностью вспоминал строгого и требовательного инструктора Васильева, который часто повторял знаменитое изречение: "Тяжело в ученье — легко в бою".

Ширчин еще долго колесил с отрядом Максарджаба по западному краю в погоне за бандитскими шайками. Только весной следующего года, когда и здесь наконец-то стало спокойно, он вместе с хужир-буланским отрядом во главе с Максарджабом вернулся в Ургу.

Максарджаб тепло простился с солдатами — ведь немало вместе пройдено и пережито, — поблагодарил их за честную службу и предупредил, чтобы они держали порох сухим: не раз еще придется, может быть, браться за оружие и защищать родину от врагов.

Так оно и случилось. Не успел Ширчин с товарищами как следует отдохнуть, как Максарджаб уже вызвал к себе участников кобдоского похода и сказал им, что скоро, наверно, придется снова выступить в поход. Он сообщил, что, по полученным сведениям, 12 февраля 1912 года маньчжурский император Сюань-тун свергнут с престола. Сун Ят-сен ушел в отставку с поста временного президента Китайской республики, и власть перешла к министру Юань Ши-каю, ставшему президентом Китая. По его приказу китайские генералы двинули свои войска на Монголию сразу в пяти направлениях — через Калган, Долонор, Гуйсуй, Баотоу, Батухалгу. Чтобы приостановить продвижение врага, монгольское командование решило двинуть ему навстречу отряды монгольских войск под командованием тушэтского вана Чагдаржаба, баргутского манлай-батора Дамдинсурэна, которому за военные заслуги было дано это звание, халхасского хатан-батора Максарджаба, чахарского ялгун-батора Сумия и харачинского шударга-батора Бавуджаба.

Итак, Ширчину снова суждено было взять в руки шашку. Снова его дни были заполнены опасностями военных походов. Но он с гордостью встал под боевое знамя Максарджаба, не раз окропленное кровью врагов.

Отряд Максарджаба петлял по южной окраине страны, ему довелось сражаться и с китайскими черномундирниками, и с бесчисленными разбойничьими шапками.

За время этих походов Ширчин стал совсем другим человеком, он, как говорится, вышел из телячьего загона на широкие равнинные просторы. Его прежние привычки и представления уже не укладывались в рамки новой жизни. И не распростись Ширчин с ними, оказался бы он в положении колодезной лягушки, попавшей в океан. Может ли лягушка, привыкшая к тесному, темному колодцу, приспособиться к жизни в бескрайнем океане?

В мире многое оказалось сложнее, чем представлялось Ширчину раньше. Для аратов того времени слова "кита-ец" и "торговец" означали одно и то же. Не делали они разницы и между маньчжуром и китайцем: под маньчжуром подразумевали каждого китайского чиновника, а китайцем считали каждого торговца. И те и другие были одинаково ненавистны.

Ранней весной китайские торговцы выезжали в худоны и там раздавали свои товары в долг, приговаривая с угодливой улыбочкой:

— Бери, не стесняйся, я тебя знаю и верю тебе, потом рассчитаемся.

А осенью или следующей весной этот же торговец, разъезжая по айлам, собирал долги, неприступный и важный, улыбки и в помине нет. Если, давая в долг платок, ленту или нитки, он просил за это ягненка, то теперь он требовал в уплату уже овцу, резонно утверждая, что всякий ягненок по законам природы с течением времени становится овцой. А если приезжал через год, то требовал уже овцу с ягненком.

"Как агент торговой фирмы рано или поздно становится ее управляющим, — говорил он, — так ягненок становится окотной овцой".

Уши у торговца длинные. Чуть прослышав, что нойон собирается взимать подати серебром, торговец объезжает айлы и предлагает на выбор серебро или бумажные деньги со своей обычной улыбочкой:

— Рассчитаешься потом овцами.

Долги нойона и хошуна растут, проценты увеличиваются, а стада аратов незаметно становятся стадами китайских торговцев, и остаются арату только козы.

Раньше в представлении Ширчина слова: маньчжур, китаец, агент торговой фирмы, ростовщик, черномундирник — укладывались в одно понятие "китаец", как под общим словом "верблюды" он разумел и верблюда-производителя, и кастрированного верблюда, и верблюдицу, и верблюжонка.

Но, побывав в Великой Гоби, в Долоноре, в Шиндие и в других местах, Ширчин увидел мир в новом свете. Раньше он весь Китай считал источником зла, но, общаясь с китайскими крестьянами, рабочими, кустарями, он понял, что эти люди и не помышляют о завоевании Монголии, не думают облагать аратов и охотников налогами. А старики-китайцы прямо говорили, что при Юань Ши-кае им живется нисколько не лучше, чем при императоре.

"Чтобы идти на Монголию, у нас отобрали весь хлеб, свиней, домашнюю птицу. Наши солдаты разграбили монгольские айлы, а некоторые из них просто смели с лица земли. Не зря говорится: из хорошего железа не делают гвоздей, а хороший человек не станет солдатом. А теперь пришли ваши войска и увели у нас последних волов. На чем же мы будем пахать? Как сеять?

Чем провинились перед пашей солдатней монгольские бедняки скотоводы, за что разграбили и разорили их? И чем провинились мы перед вашими солдатами, отобравшими у нас все, что еще у нас осталось? Нет, война — это ужасное зло".

Приглядевшись к жизни китайской и монгольской бедноты, Ширчин убедился, что и китайцы делятся последним зерном с монгольскими аратами и те нередко делят с китайскими крестьянами последний кусочек мяса. И Ширчин понял, что бедному люду везде несладко.

Бедность, лишения, страдания — постоянные гости и в продымленной юрте бедняка-монгола, который всю свою жизнь, как овчарка, стережет стада богачей, и в ветхой глинобитной фанзе китайского крестьянина-бедняка, обильно поливающего землю своим потом, чтобы три четверти своего урожая дать помещику.

Как-то отряд остановился на отдых в одной китайской деревеньке. Старик крестьянин, у которого ночевал Ширчин, рассказал ему о своей жизни. Он работал у местного помещика, который накануне прихода монгольского отряда убежал. Старик многое порассказал Ширчину о тяжелой доле китайских крестьян. Присутствовавшему при этом ламе рассказ старика пришелся не по душе.

— У каждого своя судьба, — наставительно сказал он. — Кем бы человек ни был — богатым или бедным, нойоном или рабом, судьба каждого предначертана ему еще в его предыдущей жизни. Кто следовал религии, не скупился на жертвоприношения, уважал лам в предыдущей жизни, того ждет счастье в последующей. Он будет и богат и знатен. Те, кто был скуп на благодеяния, должны следовать примеру тех, кто был щедр, слушаться во всем нойонов и знатных людей, уважать лам-наставников. А китайцы — иноверцы. Мы, монголы, должны быть счастливы, что родились и живем в стране, где религия сияет, подобно солнцу, где духовную и светскую власть олицетворяет сам бог-до Джавдзандамба-хутухта. — Сказав это, лама вышел из фанзы.

Старый солдат из десятка Ширчина с отвращением плюнул ему вслед: этого ламу он знал хорошо, при каждом удобном случае тот с оказией отправлял домой в Ургу полные сумки трофейного добра.

— Не слушай ты этого брехуна! Другого такого негодяя поискать! Как только земля его держит. Если и вправду есть преисподняя, то его черная душа должна попасть в самый страшный из всех восемнадцати адов. Глуп, как свинья, зол, как змея, и похотлив, как петух. "Подай нам денег, подай нам водки, подай нам баб!" — вот его главная молитва. Он как тень ходит за нашим командующим и шпионит. К трофеям его допускают без пропуска и до того, как их передадут в казну. Министр внутренних дел затем его и подослал, чтобы снимать его жадными руками трофейные пенки. У министра он правая рука. Хоть для солдат он и безопасен, но воняет от него так, что с подветренной стороны лучше не подходи…

Кавалерийские части Максарджаба, преследуя врага, вплотную подошли к столице древнего Тушэтского ханства Хуху-Хото. Но в это время начались мирные переговоры, закончившиеся в 1915 году заключением Тройствен-, ного союза, и боевые действия были прекращены.

Война закончилась, кавалеристы Максарджаба повернули коней к Урге. Ширчин в составе хужир-буланского отряда тоже вернулся в столицу.

Командир отряда тайджи Тогтохо объявил, что хан за бескорыстное служение родине удостаивает каждого награды и личного благословения, а командир получит синий хрустальный шарик.

Так Ширчину вторично довелось увидеть хана, на этот раз совсем близко. Жалкое впечатление производило обвисшее, дряблое, темное лицо монгольского владыки, не без умысла на добрую треть прикрытое большими дымчатыми очками! Благословляя солдат, он медленно протягивал вперед правую руку, точно ощупывая голову человека. И Ширчин понял: глаза хана уже ничего не видят.

Подошла очередь Ширчина. Он поклонился, молитвенно сложил ладони и приблизился к хану. Слепой хан протянул руку вперед, коснулся холодными пальцами его уха, ощупью провел рукой по косе и благословил Ширчина.

И Ширчин вспомнил рассказ одного ламы. Как-то, еще до возведения на ханский престол, богдо появился в Дзун-хурэне такой пьяный, что еле держался на ногах. Войдя в один из храмов, где в это время шло богослужение в честь грозного гения-хранителя, он с папиросой во рту приблизился к его изображению и со словами: "На, покури" — поднес горящую папиросу к лицу божества и прожег ему глаз. Охваченные ужасом ламы беспомощно взирали на бесчинства пьяного владыки. Вот гений-хранитель, рассердившись, и ослепил его.

Потом, чтобы искупить свою вину, богдо построил в честь этого тысячеокого Авалокитешвары великолепный храм. Но разве после такого богохульства гений-хранитель вернет ему зрение?

Кроме благословения, каждый солдат хужир-буланского отряда получил по четырнадцать серебряных монет — мексиканских с птицей, маньчжурских с драконом — и бумагу на бесплатный проезд до своего кочевья.

На одном из уртонных перегонов Ширчин с большим огорчением узнал о смерти Сонома-дзанги. Главой семьи стал теперь его сын, на редкость скупой человек. Об этом ему сказал подросток-возница. Передавая эту весть, паренек с завистью посматривал на маузер в большой деревянной кобуре, болтавшейся у Ширчина на боку. "Возница прав: легче выпросить клок шерсти у мертвой старухи, чем пиалу с едой у сына Сонома", — подумал Ширчин.

Сначала он хотел ехать прямо к дзанги, но, узнав о смерти старика, передумал и неожиданно для самого себя решил отправиться к усыновившему его когда-то Джамбе.

Состарившаяся Джантай не узнала Ширчпна. "Приехал с подводчиком, на шапке шарик — не иначе как чиновник", — подумала она и крикнула Джамбе:

— Должно, из хошунной канцелярии чиновник приехал, иди встречай!

Джамба, надевая на ходу шапку, выбежал из юрты в растерянности. Он сразу узнал Ширчина и обрадованно закричал:

— Никак наш Ширчин! Ты так возмужал, что тебя и не узнать.

— Правда, Ширчин! Тебя не узнать. Вижу — с подводчиком, на боку маузер, на шапке шарик, вот и подумала: приехал какой-то незнакомый чиновник. Ну и растерялась, — сказала, как бы извиняясь, Джантай.

Заметив, как почтительно обращается подводчик с Ширчином, Джамба возгордился: не чей-нибудь, а его сын, носит на шапке знак отличия. Он с удовольствием посмотрел на синий хрустальный шарик, потрогал руками новенькую кобуру и спросил:

— Этой твой?

— Конечно, мой! Сам хатан-батор наградил меня этим оружием, — с гордостью ответил Ширчин.

— Вот это да! Слышишь, Джантай? Сам хатан-батор наградил его маузером. Во всем нашем хошуне ни у кого такого нет. Ну, сынок, прямо скажу — порадовал ты меня! Заходи в юрту.

 

XVII

Ширчин женится

Несколько дней спустя Ширчин рассказал Джамбе о Цэрэн. Джамба по-прежнему побаивался своей сварливой супруги, ничего без нее не решал, поэтому он не замедлил сообщить ей о намерении Ширчина жениться. Пошли расспросы: кто такая, каков у нее характер, работящая ли она девушка. Джантай спрашивала неспроста: "Дума с каждым годом стареет. Она уже сейчас с трудом пасет овец, а скоро и совсем, того гляди, сляжет", — думала она. Узнав у Ширчина все, что ей было нужно, Джантай пришла в выводу, что молодая, работящая и покорная сноха сейчас им как нельзя кстати.

Джамба поспешил к ламе-астрологу, чтобы тот указал благоприятный день для свадьбы. Свадебного пира не было, не было и обряда ввода невесты, просто лама прочитал молитву, невеста поклонилась свекру, свекрови и очагу, тем и ограничились.

Джамба и Джантай искренно гордились тем, что их сын носит знак чиновника третьего ранга: если ему придется служить, может надеть и вытканный золотом знак. Джан-тай дала Цэрэн всего лишь одну лошадь, не посмотрела на то, что девушка батрачила у них долгие годы. Они отдали сыну и невестке небольшую старенькую юрту и… Насчет остального Джамба подозрительно долго спорил с женой и в конце концов пообещал выделить Ширчину овечью отару в двадцать семь голов. Скрепя сердце Джантай пообещала дать ему корову с телком. Действительно, на следующее утро, перед тем как выгнать овец на пастбище, Джантай еще в загоне показала сыну и невестке подаренных им овец и корову. Корова оказались старая — потомства от нее не жди, теленку не было еще и года, а овец и коз они отобрали самых тощих. Цэрэн от обиды даже вспыхнула, а Ширчин готов был провалиться сквозь землю. Джантай же как ни в чем не бывало заявила:

— Умеючи можно и от одной овцы вырастить большое стадо. Если не станете лениться, и ваше стадо будет с каждым годом расти.

— Вашими бы устами да мёд пить, — поддела Цэрэн свекровь и молча погнала овец на пастбище. Как только они немного отошли от дома, она расплакалась. Ширчин не знал, как успокоить жену. Он сгорал от стыда за мачеху. "Получила даровую батрачку, а выделила дохлятину вместо скота", — думал он. От такого скота до следующего года приплода не получишь. Угнетало Ширчина и другое: сколько лет батрачила Цэрэн у дзанги, а вышла замуж — снова в батрачки попала, только в другую семью. И чтобы как-то утешить Цэрэн, Ширчин сказал:

— Не плачь, Цэрэн. Недаром говорят: дареному коню в зубы не смотрят. Мы с тобой так будем ухаживать за своим скотом, что он скоро не уступит любому. А я еще займусь охотой, вместо мяса будем есть дичь, и наше стадо вырастет быстро. И родной брат поможет, у него много овец. Завтра же поеду к нему и получу свою долю из хозяйства. Вот и заживем на славу!

На другой день Ширчин облачился в синий шелковый дэл, полученный при демобилизации, надел шапку с джинсом, прицепил маузер и, вскочив на подаренного женой дзанги коня, поскакал к брату.

Брат принял Ширчина холодно. Годы разлуки не изменили ни его чувств, ни привычек. Он по-прежнему пьянст-вовал и успел заметно состариться. Мать тоже не обрадовалась появлению сына.

А когда Ширчин объявил о цели своего приезда, брат зло посмотрел на него и наотрез отказался выделить ему даже козленка.

— Прошлой зимой отец пас овец, попал в пургу и замерз прямо на пастбище. На чтение молитв пришлось сильно потратиться. А теперь у нас не хватает рабочих рук, и я хочу жениться. Переезжай к нам с женой, помогли бы мне и матери, не все ли вам равно — пасти двадцать овец или шестьсот?

— И верно, сынок. Ты все-таки свой человек. А за батраком смотри да смотри. Нанимать чужого человека — дело канительное. Да и не будет чужой человек так заботиться о скоте, — уговаривала Ширчина мать.

Ширчин понял: и брат и мать видят в нем дарового батрака, никаких родственных чувств у них нет. Боль обиды уколола сердце, и он решил, что отныне никогда не переступит порога этой юрты. Сухо попрощался Ширчин с родными и уехал.

На обратном пути ему повстречалось стадо джейранов. В юноше заговорил охотник. Метким выстрелом он свалил вожака. Приторочив убитого джейрана к седлу, Ширчин довольный вернулся домой.

Наступила пора бить шерсть и валять войлок. Ширчин был мастер на эти дела. Он пошел работать по айлам. К осени он заработал столько войлока, что его хватило заново перекрыть всю юрту.

Но чем бы ни занимался Ширчин, его не покидали мысли об армии. Он с гордостью носил на шапке шарик-джинс, заслуженный им ратным трудом.

На празднике по случаю освящения обо подвыпивший Лузан подозвал Ширчина и, поднеся ему стопку водки, усмехнулся:

— Я услышал, сынок, ты за хорошую службу в армии награду получил? Теперь, как заправский нойон, носишь шапку с шариком? Это не худо, что ты службу солдата исправно исполнял. Но уж больно много развелось у нас разных нойонов с шариками. Так ли уж это хорошо? Недавно и Лодой за пятьсот ланов серебра купил звание бээса и теперь важничает, как же, теперь и у него на шапке коралловый шарик! Говорят, тайджи Джамсаранджаб в Улясутае так разбогател на взятках с китайских купцов и на поставках скота русским, что даже купил себе звание бээла и джипе. А в Урге даже мясники за деньги становятся и ванами и Гунами. По нашим дорогам их теперь столько шляется, что простому человеку ни пройти, ни проехать: что-то хлопотно стало. Знаешь, сынок, пока ты не перестал быть человеком, выбрось-ка этот шарик. А может, ты тоже задумал стать нойоном и сесть на шею народу?

Правдивые слова Лузана будто обожгли Ширчина, даже пот его прошиб, и вместо ответа он лишь кивнул головой, как бы соглашаясь со стариком. А про себя он решил с этого дня шарик больше не носить.

Еще недавно этот джинс казался Ширчину красноречивым свидетельством его заслуг перед родиной. Теперь же он стал вдруг таким тяжелым, что, кажется, и головы не поднять.

Давно уже никто не обращал на Ширчина внимания, а юноша все еще сидел с низко опущенной головой. А между тем водка брала свое — старики разговорились. Говорили о том, что волновало всех.

— Наш богдо еще как следует и на престол не уселся, а уж отправил на тот свет Джасагту-хана за то, что тот якобы держал сторону Китая. Затем лама-министр Цэрэнчимид убрал Бинт-вана. Устранив их, пошел в гору Саин-нойон-хан, ставший премьер-министром. А сейчас, говорят, снова кровью запахло. После того как Россия ослабела в войне с Японией, ее сторонники стали не в почете. Может случиться, что ханша поднесет и Ханд-вану и Сайн-нойон-хану по бокалу вина, от которого они уже и с места не встанут.

— А правду ли говорят, будто ламе Цэрэнчимиду дали медленно действующий яд и он умер только через сорок дней?

— Я об этом вот что слышал, — сказал Лузан. — Говорят, что Сайн-нойон-хан недавно ездил в Петербург заключать соглашение с русским царем. Но ведь всем известно, что Сайн-нойон-хан с детства близок с богдо-ханом, можно сказать, спал с ним под одним одеялом. Он опередил Чимида, и кончилось тем, что Чимида направили ревизором в Урянхайский край. Но вместе с ним поехал и ван Гончиг-дамба. Он-то в дороге и напоил Чимида отравленным напитком.

— Ну а потом?

— Что потом? Объявили, что лама помер в пути от какой-то давней хвори. И похоронили его с почестями, превозносили его заслуги перед государством. Ламы монастыря Гандана день и ночь читали поминальные молитвы. А Гончигдамба указом хана был повышен в должности за организацию ухода и лечение тяжелобольного ламы. Вот какие у нас там в верхах дела творятся, — со вздохом закончил Лузан.

Один из стариков обратился к Ширчину:

— Сынок, все, что ты здесь слышал, не рассказывай никому, а то Лузана могут насмерть забить бандзой.

— Что вы! Я же понимаю! Спасибо, что открыли мне глаза. А я-то гордился своим джинсом, прямо нойоном себя чувствовал.

 

XVIII

Ultima ratio regum

[146]

— А что, если сегодня вечером вы не пойдете на пир к богдо? Я очень опасаюсь за вашу жизнь.

— О нет, не идти нельзя. Вы ведь знаете хана. Сегодня меня уже дважды приглашали: утром присылали курьера в министерство, а сейчас своего привратника прислали к нам. И передали, что я должен быть непременно. Если я не явлюсь, ханские слуги придут сюда с этим напитком и заставят его выпить. Нет, уж лучше самому идти в логово тигра.

— А вдруг ханша поднесет вам этот самый напиток, что тогда?

— Попробую притвориться пьяным и опрокину бокал. Лучшего ничего не придумаешь. Только вот на обратном пути "лошадь может сбросить".

— О мой господин, я отправлю с вами двух надежных телохранителей, они будут следовать за вами, как тени, не отступая ни на шаг. Я прикажу выдать им оружие, а вам оседлать самого быстрого коня, его и ветер не догонит.

Этот разговор происходил между министром иностранных дел Хандадорджем-чин-ваном и управляющим делами Загдом. Хотя они и договорились обо всем, по на душе у Загда было неспокойно. С тревогой в сердце простился он с министром и неслышно покинул его устланную коврами юрту.

Ханда-ван долго сидел в раздумье. Он вспоминал подробности своего вчерашнего визита к хану. Между ними давно ужо назревали разногласия. Хану по понравилось предложение Ханда-вана ежегодно посылать учеников в Россию в средние и специальные школы, и он поприжал против этого. Хан явно пел с чужого голоса. Министр не удержался и вспылил.

— Мне хорошо известно, чьи это слова.

Хан потемнел от гнева. И вот сегодня его так настойчиво приглашают на банкет. Конечно, всем, кто хорошо знал дворцовые нравы, это показалось весьма подозрительным. Можно было предполагать самое худшее: хан руками ханши поднесет ему вино, от которого уже отправились в лучший мир и премьер-министр Засагт-хан, и министр внутренних дел Цэрэнчимид. Правда, Цэрэнчимида угощала не ханша, а Гончигдамба, но от этого не легче.

Засагт-хан и Цэрэнчимид слыли китаефилами. То, что их убрали, было на руку Сайи-нойон-хану.

Бинт-ван тоже симпатизировал Китаю, он считал, что необходимо установить с ним связь. А кто, как не Ханда-ван, доложил об этом хану? Правда, вскоре богдо получил письмо, в котором ему советовали не убивать, а лишь убрать Бинт-вана с поста министра. Но было поздно: бедняга уже корчился в конвульсиях. Умирал он в страшных муках, и его предсмертные крики до сих пор преследовали Хаида-хана.

"Россия воюет с Германией. Ориентация дворцовых кругов колеблется, как знамя на ветру. После беседы хана с Чен Лу, китайским полномочным министром, аккредитованным в Урге, и его помощником Чен И позиции китаефилов укрепились. А позиции сторонников русской ориентации слабеют. Их хотят раздавить. И по-видимому, первым делом постараются избавиться от меня. Затем, по всей вероятности, на тот свет отправят и Сайн-нойон-хана. Его место займет не кто иной, как управляющий великого ведомства богдо-гэгэна всезнающий лама Бадамдорж. А кто заменит меня?"

Размышления министра были прерваны ударами гонга, призывавшими к вечерней службе в главном храме. Вошел Загд.

— Лошади готовы… Нельзя ли все же что-нибудь придумать и не ехать? Я очень беспокоюсь… Мне кажется, против вас что-то снова замышляют.

— К сожалению, нельзя. Хан объявил сбор гостей по первому удару гонга к вечерней службе в главном храме… Мне уж, вероятно, больше не суждено увидеть вас.

Министр надел шелковый дэл, подбитый мерлушкой, поверх него, как и полагалось вану, — соболью доху, плотно надвинул шапку из черно-бурой лисы с рубиновым шариком и трехглазым отго.

Выйдя из своей резиденции, он увидел, что на улице его уже ждут приближенные, они встретили министра молча, молча подвели ему его любимца — быстроногого серого иноходца в яблоках. Два рослых солдата-телохранителя тоже молча ждали, когда Ханда сядет на коня, они должны были сопровождать министра на банкет.

Ханда-ван окинул взглядом собравшихся. Их было немного. Они пришли проводить своего министра на последний пир к богдо-хану. Он вскочил в седло и направил коня в сторону ханского дворца, расположенного на берегу Толы. Солдаты двинулись за ним следом. По пустынным, безлюдным улицам Урги мела поземка.

* * *

В ту ночь в резиденции министра Ханда-вана никто не сомкнул глаз. И в резиденции министра, и в юртах, стоявших во дворе, всю ночь горел свет. Все притихли, чего-то ожидая. Все прислушивались к каждому шороху и, тревожно поглядывая друг на друга, шептали молитвы. Вдруг заскрипели ворота, все выбежали на улицу. В воротах, засыпанные снегом, стояли оба солдата.

— А где министр? — спросил Загд.

— Министр еще не выходил из дворца. Мы стояли за воротами ограды и совсем закоченели, приехали погреться. Мы не раз спрашивали, когда кончится пиршество. Но нам каждый раз отвечали, что не раньше утра.

— Сейчас же дайте им горячего чаю и поесть чего-нибудь горячего, — распорядился Загд. — Грейтесь и немедленно возвращайтесь. Да оденьтесь потеплее. Вам же было сказано, чтобы вы дождались министра!

Солдаты, наскоро перекусив, снова сели на коней и рысью поскакали к дворцу.

Хан либо был и в самом деле пьян, либо притворялся пьяным. Он сидел рядом с ханшей. Справа и слева сидели опьяневшие министры. Неподалеку от входа расположились музыканты и певцы. Ламы-привратники неслышно двигались по залу, поправляли фитили в лампах, меняли свечи. Постоянный собутыльник богдо министр юстиции Намсарай сидел рядом с Ханда-ваном. Придворный шут изображал, как русские купцы на пасху катаются на тройках. Намсарай оглушительно хохотал.

Вдруг хан стукнул кулаком по столу. Все тут же умолкли. И вот хан отчетливо сказал ханше:

— Поднесите вина министру Ханда-вану.

Дрожащими руками ханша взяла из рук прислуживающего ламы фарфоровую пиалу, наполненную мутноватой водкой, и обеими руками, как бы боясь расплескать, протянула ее министру. Ханда-ван встал и, пошатываясь, подошел к ханше, как бы собираясь выпить поднесенный ему напиток. Он принял из рук ханши пиалу и вдруг… уронил ее. С лица ханши мгновенно исчезла улыбка, она нахмурила брови. Ханда-ван, искусно разыгрывая пьяного, наклонился, безымянным пальцем правой руки коснулся разлитой на полу водки, указательным помазал ею свой лоб и затем поднес палец к губам, как бы показывая, что он отведал ханского угощения. Затем, трижды поклонившись хану, он, тяжело ступая, вернулся на свое место.

Ханша подала знак. Сейчас же подбежали двое лам и увели хана в спальню. За ним, сделав гостям прощальный жест, удалилась и ханша.

Ханда-ван, поддерживаемый двумя ламами-привратниками, спустился на первый этаж.

Солдаты-телохранители, ожидавшие министра за оградой дворца, подвели иноходца. С большим трудом они усадили в седло своего хозяина. На свежем воздухе он как будто захмелел еще сильнее. Министр направил коня в сторону своей резиденции. Обогнув дворец, он стегнул коня плетью и бешено помчался вперед. Солдаты не могли угнаться за быстроногим иноходцем министра. Они стали отставать. Но вот позади они услышали топот скачущих во весь опор коней, мимо промелькнули два всадника с шариками на шапках. Они быстро нагнали Ханда-вана и, тесня его с обеих сторон, помчались вперед. Солдаты пытались их нагнать, но их кони намного уступали в резвости быстрым скакунам преследователей, и скоро они потеряли Ханда-вана из виду. Тогда солдаты решили, что это хан послал своих людей проводить министра до дому. "Удачлив наш министр", — подумали они, не подозревая ничего дурного.

Когда солдаты подъехали к воротам резиденции министра, навстречу им выбежал Загд со слугами.

— А где министр?

— А разве он не приехал? — спросили в один голос изумленные солдаты.

— Что вы наделали! Где он? — закричал встревоженный Загд.

Солдаты растерянно переглянулись, а потом рассказали все как было.

— Мы даже обрадовались, что хан послал своих людей проводить нашего нойона…

Загд горестно хлопнул руками.

— Все пропало! Эх вы! Я вам доверил охранять жизнь нашего князя, а вы? Приведите мне коня, и сейчас же едем на поиски!

Спустя несколько минут десять всадников во главе с Загдом отправились разыскивать министра. Только на рассвете на окраине города, в сугробе, нашли они его труп. Министру нанесли сильный удар по затылку, такой сильный, что у него глаза выскочили из орбит. Открытый рот был туго набит пропитанным кровью снегом.

— Эх, не смогли мы уберечь господина! Беда какая! — прошептал старый Загд. — Но я этого так не оставлю! Хоть богдо и хан, перед законом он отвечает наравне со всеми. Я не оставлю его в покое, он ответит за убийство моего нойона.

Этому преданному слуге удалось найти среди чиновников своего хошуна несколько честных и преданных вану людей, согласившихся вместе с ним возбудить дело против богдо. К ним присоединился и хошунный лама, который составил жалобу на нескольких листах.

Но младший брат убитого, придворный лама Гунгадорж, о котором говорили, что он придворный составитель ядов, узнав, что Загд намерен передать жалобу на богдо его собутыльнику — министру юстиции Намсараю, убедил Загда не начинать тяжбу. И Загд отступился. Однако затея эта не прошла ему даром. Вскоре и он и его единомышленники были разжалованы и лишены всех звании и чинов.

А составлявший заявление лама неожиданно получил от богдо награду. Он был удостоен права пользоваться паланкином с восемью носильщиками. Указ богдо вместо с разными подарками доставил ему все тот же Гунгадорж. Но не успел Гунгадорж выйти от ламы, как тот скоропостижно скончался.

 

XIX

В степи

Ширчин в ту же осень отделился от Джамбы и откочевал в другое место. Сварливая Джантай совсем загрызла Цэрэн. Уж на что смирна и покладиста была жена Ширчина, но и ей невыносимы были постоянное ворчание и ругань Джантай. И то не так, и это не так! Каждым куском, каждым глотком чая ее попрекали. Начнет Цэрэн чай заваривать — Джантай тут как тут, ворчит, что с тех пор, как заваривать чай стала невестка, чаю не напасешься.

— И как вам не надоест! Еще и глаз не успеете как следует открыть, а уже начинаете ругаться, что вы за человек! Что вам еще нужно? — возмущался Ширчин.

Но он только подливал масла в огонь. Джантай набрасывалась и на него. И хотя Джамба с сочувствием поглядывал на приемного сына, он боялся жены как огня и, когда она начинала эти разговоры, даже рта не раскрывал.

— С вами сам бог согрешил бы. Я больше не могу жить так, отделюсь и откочую от вас, — решительно заявил как-то Ширчин, и в тот же день, заняв у соседей яков, погрузил свое незатейливое имущество и уехал.

Джантай рассвирепела еще пуще: она и ругала Ширчина самыми последними словами, и водой брызгала ему вслед, чтобы не было ему счастья в жизни.

"Пусть твои проклятия обернутся на тебя же", — думал про себя Ширчин.

А в начале первого зимнего месяца к Ширчину приехал Джамба. Он пригнал около семидесяти голов овец.

— Не могу больше, сынок, с ней жить, останусь у вас. Никогда моя нога не переступит порога этой вонючей ведьмы! Юрту ее увижу, так стороной обойду. Насилу вырвал и этих овец из ее жадных лап. Что Джантай, что Дума — обе они бесовки, одна злее другой, и из-за этих овец чуть не разорвали меня на куски. Пусть они подавятся моим добром! — с сердцем проговорил Джамба и, показав кнутом на овец, сказал: — А все-таки этих я взял.

Он спешился и долго еще не мог успокоиться. Стоило помянуть Джантай, как он снова начинал ругаться.

Цэрэн привязала коня, успокоила свекра и увела его в юрту.

— Ширчин ушел охотиться на лис. К вечеру должен вернуться. Зимник у нас теплый, как видите, скот в теле, — говорила Цэрэн, разжигая огонь в очаге. Не успел Джамба оглядеться, как чай уже закипел.

Умело поставленная небольшая юрта сына была аккуратно прибрана. На полу — войлочные расшитые половики и шкуры джейранов. В северной части юрты — столик с узорной резьбой, у очага — большой медный кувшин, около двери — посудный шкафчик. Все сияет чистотой, сразу видно, что здесь хозяйничают старательные женские руки. И уютно и тепло. Джамба постепенно успокоился и с удовольствием стал пить горячий ароматный чан.

Цэрэн приготовила из дичи с диким луком вкусный суп, достала из сундука графинчик и поднесла Джамбе полную пиалу архи. Это окончательно растрогало старика. Он омочил в водке безымянный палец правой руки, стряхнул капли в огонь и обратился к снохе с благопожеланием:

Поднесла ты мне напиток, Что настоян в год счастливый, В год, который нам приносит В юрты много тысяч благ, Ты дала мне сок душистый Трав, взращенных солнцем жарким, Влагу, что зовется архи, Корня одного с кумысом. Ты же, дочь моя, послушай, Что в ответ желает Джамба, Благодарный и довольный, Для тебя на сотни лет: Пусть навеки в твоем доме Воцарятся мир и счастье, Пусть стада приплод приносят, А зэлы [147] по всей степи Пусть протянутся далеко, Чтоб была длиннее привязь. Чем поток, бегущий к морю, Чем крутой полет стрелы. Пусть растут все жеребята Порезвей козлят джейрана, Пусть у вас их будет много, Как в полях перепелят, Пусть раскинутся широко Пастбища ковром пахучим, Чтоб конем их не объехать. Чтоб не мог объять их взгляд. Пусть согласие и радость Будут править в доме вашем. Пусть в твоей просторной юрте Изобилье бьет ключом. Пусть под кровом теплым, мирным Каждый гость приют находит И, держа свой путь обратный, Заглянуть захочет вновь. Пусть всегда вином душистым Кубки в доме будут полны. Пусть, как чашу, наполняют Жизнь вам счастье и любовь. Словом, пусть, как по писанью, Как в сказаньях, как во сне, Девять всех твоих желаний Исполняются вдвойне! *

Растроганная Цэрэн сказала:

— Да сбудутся ваши добрые слова!

* * *

С тех пор как Джамба отделил несколько овец и ушел к приемному сыну, он ни разу не был у Джантай, а она решила, что ей лучше вернуться под крылышко своего богатого брата. Старик и не пытался вернуть свое имущество и скот. Но все же обида норой поднималась и иногда он жаловался своим приятелям:

— Эта жадная ведьма присвоила все мое имущество, добытое честным трудом. Должно быть, я еще в предыдущей жизни задолжал ей. У меня только и осталось, что одежда на мне да лошадь, на которой я пригнал тогда к сыну своих овец. Теперь уж ничего не поделаешь, — заключал он и потом вдруг снова вскипал: — Пусть эта ненасытная Джантай с бездонными глазами переродится пятьсот раз вместе со своим жадным братцем в вечно голодных демонов.

Два года прожил Джамба у своего приемного сына, не зная нужды, спокойно и счастливо. Цэрэн ухаживала за ним, как за родным отцом.

У скотоводов, кочующих по необъятным просторам степей, встречи не часты. А встретившись, они прежде всего справятся о нагуле скота, о том, не донимают ли стадо волки. С ними особенно не разговоришься. Но Джамба не скучал и был вполне доволен своей жизнью, чувствовал себя у приемного сына превосходно.

Но вот однажды он ощутил острую боль в сердце. Старик понял: близок конец. И решил он, пока в здравом уме, оставить завещание Ширчину.

— Сынок, кажется мне, что мой дом со стенами отдаляется и близка скалистая обитель. Пока жив, хочу сказать свою волю. Вы с Цэрэн ухаживали за мной, как за родным отцом. За эти годы Цэрэн вырастила от моих овец немало молодняка. Это — вам. А овец после моей смерти пожертвуйте в монастырь Ламын-гэгэна. Пусть ламы помолятся за меня. Эту мою волю обязательно выполни, слышишь?

— Хорошо, отец, — ответил Ширчин.

Старик успокоился, посмотрел на сына и сноху, достал четки и начал шептать молитвы…

Однажды утром Джамба, который обычно вставал очень рано, не встал даже к чаю. Цэрэн удивилась. Она окликнула свекра, но тот не ответил. Тогда она подошла к старику и осторожно взяла его руку. Джамба был мертв.

— Отец умер, — тихо сказала Цэрэн Ширчину.

Ширчин построил шалаш, и, по обычаю, до похорон отца они поселились в нем. Похоронили они Джамбу на высоком скалистом склоне рядом с древними захоронениями. Исполняя волю отца, Ширчин пригнал овец в монастырь, однако он решил их выкупить. Свою просьбу он изложил казначею монастыря, но тот сухо ответил: "Негоже сыну покупать овец, завещанных для сотворения молитв по усопшему. Да и самому следует подумать о благодеянии. Впрочем, если уж тебе так нужно, можно и выкупить скот" — и назначил за овец явно завышенную цену. Но Ширчин все-таки овец купил. "Во-первых, их не зарежут, — думал Ширчин, — а во-вторых, Цэрэн два года ухаживала за ними и очень к ним привыкла".

Вместе с этими овцами у Ширчина и Цэрэн теперь насчитывалось около ста пятидесяти голов. Не так уж много, но и не мало по сравнению с тем, что у них было раньше. Теперь они уже не зависели от других, стали вполне самостоятельными хозяевами Ширчину и Цэрэн, столько времени ходившим в батрацкой упряжке, независимость казалась высшим счастьем. Но чтобы чувствовать себя в своей юрте таким же свободным, как сам богдо-хан, нужно неустанно, как сторожевые псы, ходить за скотом. Если хочешь сохранить скот, точно рассчитай, где, на каком пастбище и сколько времени его пасти, нужно наверняка знать, не заболеет ли здесь скот от ядовитой травы, не потревожат ли его волки. Чтобы скот нагулял побольше жиру, надо уметь найти сочную траву, да чтобы рядом пролегали солончаки; надо иметь запасное пастбище на весну, надо уметь выбрать стойбище и на лето и на осень. А как сделать, чтобы ни одна овца не осталась яловой? А как во время окота не допустить гибели ягнят от холода? Все это надо знать. Отправляясь в степь, нужно захватить с собой теплые метки для ягнят, иначе они после окота погибнут от холода. Надо их всех собрать и прелести на себе домой. И все это требует большого труда и неусыпного внимания.

Весной, в пору окота, маленькая юрта Ширчина, как и у всех скотоводов, наполнялась ягнятами. В ней становилось так тесно, что хозяевам порой и места не оставалось — ни присесть, ни пройти. А ходить приходится без конца; ягнят выносить к маткам, потом снова вносить в юрту, вовремя подкладывать под них сухой аргал. В такую горячую пору только поворачивайся. А ведь и другой работы хоть отбавляй: и аргал собирай, и шкуры обрабатывай, и одежду шей, и обувь тачай, и молочные продукты на зиму и на весну запасай. И почти вся эта нескончаемая домашняя работа ложится на плечи женщины.

* * *

Вот уж подошла и седьмая годовщина образования автономной Монголии. После освобождения страны от иностранного гнета народ надеялся, что жить станет легче. Однако и самые терпеливые стали терять веру. По-прежнему привольно жилось только нойонам и богачам. А трудовой люд жил если и не хуже, чем при маньчжурах, то и не лучше. Налоги, например, не убавились, а даже прибавились!

И многие араты всеми правдами и неправдами старались перейти из хошунов в шабинское ведомство богдо. Ведь шабинское ведомство свободно от значительной части налогов, которыми население облагается в хошуиах. Но перейти в шабинское ведомство не просто: без крупной взятки тут не обойдешься. А кто в состоянии ее дать? Да опять же тот, у кого мошна тугая! Вот и выходит, что бедняку попасть сюда труднее, чем в рай. До возведения на ханский престол Джагдзандамбы-хутухты в шабинском ведомстве числилось пятьдесят с лишним тысяч человек. Прошло несколько лет, и цифра почти удвоилась, но увеличение это произошло за счет людей состоятельных. Выходило, что бедняку даже в ханские крепостные попасть нелегко.

Ширчин тоже испытал на себе тяжелое бремя налогов. Хоть семья его состояла всего из двух человек, притом еще молодых и полных сил, и работали они от зари до зари, сводить концы с концами становилось все труднее и труднее. Особенно донимали разные богослужения и молебствия: почти каждый день приходилось давать средства на чтение книг и молебны, как предписывалось в посланиях богдо.

Ламы являлись читать молитвы и в юрты к аратам и собирали их на молебствии в монастырях. Все это требовало больших расходов: тысячи и тысячи лам взимали с аратов свою дань. На богослужения в Ургу собирались ламы почти из всех монастырей страны. Длились эти молебствия иногда по нескольку недель. И за все расплачивался народ.

Весною Ширчин поехал охотиться на тарбаганов. Ему нужно было заработать денег на уплату налога, Цены на тарбаганьи шкурки поднялись, их нарасхват брали китайские, английские и американские скупщики.

Ширчин направился в долину, где стояла известная скала с древними надписями. Здесь всегда бывало много тарбаганов. Приехав на место, он заметил синюю охотничью палатку. Оказалось, что это палатка старого знакомого — охотника Бора, того самого, с которым Ширчин обрабатывал шерсть у своего брата. Бор сильно состарился, с тех пор стал совсем беззубым.

— Весною болел цынгой, теперь вот лечу ее тарбаганьим мясом, — улыбнулся он и вытащил из горячей золы тушку. — Тарбаганов здесь много. Давай вместе ставить силки. Вдвоем работать сподручное, да и веселее будет, не заметишь, как время пролетит.

Вечером у костра Бор спросил Ширчина:

— Я слышал, за участие в военном походе ты получил в награду джинс? Неужели и простым аратам дают такое высокое отличие? Ответь мне еще на такой вопрос. Ты воевал, помогая освобождению Монголии. Так? А заметил ли ты, чтобы наша жизнь стала лучше прежней?

— Нет, — не задумываясь, ответил Ширчин.

— В чем же дело? Ты когда-нибудь думал об этом? Прежде все сваливали на маньчжуров. Только и слышишь, бывало: вот прогоним маньчжуров, и будет счастье на шестьдесят лет, пир — на восемьдесят. Но прошло уже почти семь лет, как прогнали маньчжуров, а даже краешка счастливой жизни не видно. Народ как жил в нужде, так и живет. И просвета никакого нет. А ведь теперь все как будто принадлежит нам. Даже хан теперь у нас свой, монгольский. И не простой хан, а воплощение самого бога, призванный даровать людям счастье! И нойоны, и чиновники — тоже монголы. И бандзой бьют теперь не маньчжуры, а монголы. Прошлой осенью довелось и мне отведать этого угощения, а за что — сам до сих пор не знаю. Дело было так. Я совсем забыл, что Лодой купил себе звание бээса, и не слез с коня, когда ехал мимо его юрты. Дверь в юрту была открыта. Лодой заметил меня, назначил мне наказание — пятнадцать ударов бандзой. Там я видел и твою мачеху, Джантай. Когда меня били, она прямо млела от удовольствия. Вот ведь какая кровожадная баба, сущий людоед! Ей одно удовольствие смотреть, как истязают людей. И как только таких злых людей земля наша золотая носит?! Да, так вот, до праздника пока, видать, далеко, с каждым годом живется все трудней. А почему? — задал вопрос Бор и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Народ задавили налогами. А куда идут эти деньги? Теперь уж на маньчжуров не свалишь, их нету. Значит, все денежки идут на нойонов. Выходит, что нойоны и все их прихлебатели бессовестно обирают народ. Им попойки, а нам бандзы и ремни. Наше государство не народное, а господское. Стало быть, и ты воевал не за народное счастье, а за то, чтобы еще больше обогатить нойонов. Так или нет, Ширчин?

Ширчина поразили эти слова. Мудрый старик, а он-то видел в нем всего-навсего простого шерстобоя. И он невольно проникся к старику уважением.

— Выходит, так.

— Лузан говорит, что время нашей власти еще не настало. А он зря не скажет. Очень умный человек!.. Понимающие люди рассуждают так: народ найдет свое счастье только тогда, когда будет установлена народная власть. При возведении хана на престол умные люди, знающие прошлое нашего народа, задумывались над тем, будет теперь Монголия самостоятельной или нет.

— Ну и что же?

— Решили, что нет. Автономная Монголия — это еще не настоящее государство. Не наше оно. — Бор набил трубку, закурил и продолжал: — В Урге, на северо-восток от храма Чойжин-ламы, стоит каменная статуя человека. Предание гласит, что когда-то в старину эту статую обезглавили враги и наслали проклятие. "Пока эта статуя будет стоять обезглавленной, быть Монголии без головы под иноземным владычеством". Голову статуи враги увезли на восток, в падь Баян-даван. Но вражеское заклятие не вечно. Придет время, народ поднимется, объединит свои усилия, установит свою власть — и заклятие врага потеряет силу. А когда появится великий батор, который объединит умы и сердца всех монголов, тогда отрубленная голова каменного человека соединится со своим туловищем. Так гласит предание. Ходит слух, что после изгнании из Урги маньчжурского амбаня два старых монгола съездили в эту падь, разыскали голову каменного человека привезли ее и в час возведения богдо на ханский престол пробовали поставить ее на место. Но сколько ни старались, прикрепить голову к шее статуи не удалось. Тогда они увезли голову обратно и оставили ее там, где нашли. Они поняли, что от автономной Монголии народу нечего ждать добра, что не пришло еще время установить нашу, народную власть. Но время это придет. И тогда ты вспомнишь мои слова. Я верю, мы доживем до того времени, — проникновенно закончил свою речь Бор.

Ширчин задумчиво произнес:

— Говорят, в России народ сверг белого царя. И будто бы там между самими русскими идет война, белые русские воюют за белого царя, а красные — против царя и всех господ. Недавно мне пришлось побывать в монастыре Ламын-гэгэна. Я спросил у казначея: что это за красные в России? Он мне ответил так: "Красными называют тех, кто выступает против религии, не признает ни родителей, ни ханов, ни нойонов, никакой знати". Если верить казначею, выходит, что хуже красных нет людей во всей вселенной. А заговорил-то я с казначеем для отвода глаз; может, думаю, подобреет и отсрочит уплату долгов до тарбаганьей охоты. Я ничего ему не сказал, но подумал: "Красных в России проклинают не только наши ламы и нойоны, о них с ненавистью отзываются и русские торговцы, и китайские, и американские. А ведь известно, что торговцы заботятся только о наживе, о своей корысти". По-моему, раз князья и богачи ненавидят красных, стало быть, красные защищают народ, — закончил Ширчин и подбросил в костер аргал.

По ночному небу плыла стая гусей. Их гоготанье отчетливо слышалось в ночной тишине.

 

XX

"Отеческая" власть генерала Сюя

Во дворе посла пекинского правительства в Урге господина Чен И жарко и душно. В глубине двора, напротив ворот с аркой, у кирпичной стены, в деревянных кадках цветут олеандры, астры, розы и зеленые ощетинившиеся пузатые кактусы.

Под аркой у ворот стоят в карауле два китайских солдата. Новенькая серая форма с блестящими медными пуговицами на гимнастерках, новенькие японские винтовки с кинжальными штыками, на фуражках — пятицветные пятиконечные звезды.

Чен И человек уже не молодой. Лицо у него неестественно бледное, дряблое, необыкновенно широкий нос, лоснящийся высокий с залысинами лоб мудреца и толстые чувственные губы сластолюбца. На нем черные бархатные туфли, белые бумажные чулки, перехваченные у щиколоток черной лентой, на плечах — черный шелковый халат. Чен И сидит в своем кабинете на кане и время от времени посматривает на сидящего рядом генерала Сюй Шу-чжена, командующего оккупационными войсками. Лицо у Чен И усталое, он явно чем-то опечален. На лице генерала, напротив, сияет довольная улыбка, он в полной парадной форме, с большим, как пиала, орденом на груди. Выпятив грудь, он с нескрываемым удовольствием затягивается папиросой. Он дружелюбно улыбается, держится с хозяином дома почтительно, хотя и выставил у ворот караул и запретил Чен И сноситься с внешним миром, объявив о домашнем аресте. В почтительном тоне генерала явно сквозит ирония.

— Высокочтимый Чен, так как вы пока лишены возможности выходить из своего дома, я до вашего отъезда в Пекин был вынужден посетить вас, чтобы кое о чем посоветоваться. Я ознакомился с собранными вами в Урге материалами. Из них я почерпнул очень много интереского и полезного. Более того, скажу без утайки: материалы и сведения об ургинских правителях привели меня в восторг. Вы изумительно метко охарактеризовали этого святого слепца и его приближенных. Вы проявили себя человеком, весьма тонко разбирающимся в монгольских делах. Недаром про вас в Пекине говорят, что вы были для монгольских князей и святых добрым отцом, весьма заботливо ограждавшим этих усатых младенцев от большевистской опасности.

— Я только выполнял волю президента, как и вы, уважаемый генерал, — ответил Чен И.

— Похоже, — продолжал Сюй, сделав вид, что не уловил язвительности в словах посла, — что вы думали о своих подопечных князьях и ламах больше, чем об интересах нашего государства, которые вы прежде всего должны были защищать.

Чен И сделал нетерпеливое движение, но, сдержав раздражение, закурил сигарету и спокойно ответил:

— Полный отчет о моих действиях я дам только в Пекине. Насколько мне известно, мы с вами являемся представителями одного и того же правительства, и я вам не подотчетен. Могу только сказать, что, представляя здесь свое правительство, я после ряда секретных переговоров с ханом и князьями подготовил соглашение из шестидесяти четырех пунктов, согласно которому монгольское правительство добровольно отказывается от автономии. Разумеется, это соглашение налагает на нас определенные обязательства перед ханом и князьями.

— Чтобы переубедить вас, — заговорил Сюй, — я вынужден был прибегнуть к крайнему средству — приставить к вам часовых. Вы забыли заявление нашего министра иностранных дел о том, что "признание Китаем так называемой автономной Внешней Монголии было не чем иным, как дипломатической уловкой, и носило временный характер". Чтобы приостановить распространение коммунистического влияния на Дальнем Востоке, должны быть использованы все средства. Возможно, мы будем вынуждены придвинуть свои войска непосредственно к границам России. Вы должны понять, что отказ Советского правительства от четырех миллионов, данных царским правительством в долг Внешней Монголии, аннулирование секретных договоров России с Японией и Китаем и признание Монголии свободным государством, имеющим право на внешние сношения без опеки Пекина или Петрограда, — это коммунистическая пропаганда, которая может нанести непоправимый ущерб всей пашей внешней и внутренней политике. Недаром даже наши князья сочли нужным скрыть заявление Советского правительства от своего народа, чтобы не толкнуть его в объятия красных. Но это рано или поздно обнаружится. Шила в мешке не утаишь. Вы должны были настроить монголов так, чтобы при одном упоминании о красных у них волосы вставали бы дыбом. Считаю, что в этом отношении вы добились немногого. Ваши князья должны сделать выбор между нами и большевиками. Либо они с нами — и тогда при условии полного и безоговорочного подчинения они могут рассчитывать на деньги, чины и звания, либо они с большевиками — и тогда красные руками их же крепостных отрежут им косы вместе с головами. Третьего не дано. И усатым детям, играющим в политику, пора бы уже это усвоить.

Времена и обстоятельства таковы, что нянчиться с монгольскими ханами и нойонами и связывать себя какими-либо обязательствами я не намерен. Руки у меня должны быть свободны. Нойоны узнают о вашем аресте, слухи об этом распространятся и дальше, таким образом я дам понять слепому старцу, живущему на берегу Толы, что значит иметь со мной дело. Итак, вашу миссию в Монголии можно считать законченной. В ближайшие дни я еду в Пекин и захвачу вас с собой. Приготовьтесь к отъезду. Прошу прощения за мой внезапный визит, — закончил генерал и, поднявшись с капа, вышел из кабинета.

Чен И проводил генерала до ворот и вернулся к себе. Он задумался. Старый прожженный политик, он прекрасно знал все слабости невежественного хана-пьянчужки и лам, падких на почести и деньги. Чен И постепенно прибрал к рукам ургинских правителей. Царский консул Орлов, отказавшийся подчиниться Советскому правительству, сделался послушным орудием в руках Чен И и тем самым способствовал повышению его престижа в глазах хана и министров, богдо-хан давно уже во всех вопросах внутренней и внешней политики ничего не решает без него. Многие нойоны и чиновники находились на содержании китайского посла, и он исподволь подготовлял "добровольный" отказ хана и его правительства от автономии. Это ли не заслуга перед государством? И вот в тот момент, когда дело уже близко к завершению, вдруг врывается этот солдафон Сюй и разрушает результаты многолетнего кропотливого труда!

Нет, он итого так не оставит! В Пекине он сумеет доказать, что ликвидацию автономии Монголии подготовил он, Чен И, а не Сюй. Он еще покажет этому выскочке, что значит рассердить его, Чен И. "Тоже еще выискался отец монголам! Посмотрим еще, что получится из этого отцовства!.." — негодовал Чен.

* * *

По Урге поползли загадочные слухи. Говорили, что до того, как генерал Сюй наводнил своими войсками столицу, во дворце произошло секретное совещание китайского посла с монгольскими министрами. На рынках и в монастырях шептались: продали удельные князья и премьер-министр Бадамдорж свою страну Китаю.

На молитвенных цилиндрах, установленных на окраинах Урги, появились воззвания:

"О тысячеокий гений-хранитель, накажи лекаря Сэрэнина, отравившего Сайн-нойон-хана Намдансурэна, спаси нас от тяжелого гнета китайцев. Ом мани падме хум!"

Вступление китайских войск в Ургу вызвало всеобщее возмущение. Старик, который прибыл из худона и во исполнение обета обходил монастыри и храмы, подливая масло в монастырские лампады, заметив среди молящихся Сайнбилэга, подозвал его и сказал:

— Судя по одежде, ты человек военный. Помоги мне, сынок. Я хочу помолиться ургинскому грозному гению-хранителю и поднести ему хадак. Но человек я неграмотный, а тут надо написать важную вещь. Ты ведь умеешь читать и писать по-монгольски?

— Умею, достопочтенный. Что надо написать?

— Вот возьми, напиши на этом хадаке… Давай немного отойдем от дороги, там мы сядем в сторонке и ты напишешь без помех, — предложил старик, достав из-за пазухи хадак. Потом он попросил у проходившей девушки бурдюк с молоком и шепнул Сайнбилэгу:

— Вот этим священным белым молоком напиши так: "О великий гений-хранитель! Спаси наш монгольский народ от тяжелого иноземного ига и от мук, даруй нам мир и покой!"

Изумленный Сайнбилэг тут же исполнил просьбу старика.

— Живи столько же, сколько живу я! — пожелал Сайнбилэгу от всего сердца старик и, подхватив хадак, направился к храму гения-хранителя.

Двадцать четвертого числа последнего осеннего месяца девятого года со дня возведения на ханский престол Джавдзандамбы-хутухты Сюй Шу-чжен предложил Ургинскому правительству обратиться к правительству Китая с просьбой о ликвидации монгольской автономии. В ночь на двадцать четвертое он выстроил китайские войска перед резиденцией премьер-министра и дворцом богдо-хана, чтобы припугнуть монгольскую знать. Бандамдорж экстренно созвал в министерстве внутренних дел Верхний и Нижний хуралы Монголии: хуралы заседали одновременно, но в разных юртах.

Ваны, гуны, министры и нойоны — члены Верхнего хурала — рассудили просто: если они добровольно пожертвуют самостоятельностью страны, они в накладе не останутся, ни на их положении, ни на их доходах это не отразится. Более того, они получат еще и награды. И Верхний хурал постановил принять требование генерала Сюя.

Нижний хурал собрали, по существу, только для того, чтобы объявить ему готовое решение Верхнего хурала.

На заседание Нижнего хурала пожаловал сам Бадам-дорж. Члены хурала приветствовали его стоя. Премьер-министр надел на нос большие очки и старческим голосом произнес:

— Чрезвычайные обстоятельства побудили меня созвать Верхний и Нижний хуралы. Министр по умиротворению Северо-западного края Китайской республики генерал Сюй предъявил нам ультиматум. Нам предстоит выбрать одно из двух. Либо мы добровольно согласимся на протекторат Китая — и тогда сохраним все привилегии нашего хана, валов, гулов и всех нойонов, либо мы не дадим на это согласии и обречем себя и нацию на бедствии и страдании. Политическая обстановка такова, что мы не можем откладывать решение итого вопроса, мы сегодня же должны обсудить обращение, в котором наложим свою просьбу к китайскому правительству взять нас под свое покровительство. Решение это, направленное на защиту интересов религии и нации, должно быть принято безотлагательно. По уставу государственных хуралов Верхний хурал, состоящий на государственных деятелей, министров и ученых, решает все дела окончательно. Однако в законе сказано, что Нижний хурал на нравах совещательного органа может высказать свое мнение. Вот я и хочу его услышать, — закончил свою речь премьер-министр.

Несколько минут длилось молчание. Члены Нижнего хурала сидели подавленные, низко опустив головы. Тогда премьер-министр заговорил вновь:

— Сейчас я оглашу проект обращения к президенту Китая с просьбой принять нас под свою защиту. Прошу слушать внимательно.

"Обращение правительства автономной Внешней Монголии.

Великий Президент!

Будучи единодушны, мы обращаемся к Вам с нижайшей просьбой дать нам ответ на это послание.

Наша страна начиная с правления цинского императора Канси подчинялась китайскому правительству, империи; свыше двухсот лет мы жили в мире и согласии. Но во время правления императора Даогуана прежние, приемлемые для монголов заколы, регулирующие наши отношения, были изменены. Это вызвало у монголов сначала подозрения, а затем и ненависть. Не обошлось тут и без интриг иноземных государств. Все это привело к тому, что монголы были вынуждены начать борьбу за независимость, которая закончилась заключением Кяхтинского договора и признанием права Монголии на автономию. Китайское правительство утратило право сюзерена, и Монголия в течение нескольких лет была независимым государством. Но все это вызывает у нас лишь глубокое сожаление".

Потом премьер-министр сказал, что в России нет единого правительства, и буряты, связавшись с бандами из Внутренней Монголии, несколько раз подсылали людей в Ургу с провокационным предложением образовать единое независимое Монгольское государство, что эти люди, подрывая государственный престиж Китая, в то же время хотели подорвать и национальную независимость Монголии.

"Как известно, — говорил премьер-министр, — экономика Внешней Монголии всегда была слаборазвитой. Поэтому наша страна плохо вооружена, а наша армия невелика. Правительство Китая, встречая многочисленные трудности, не могло оказать нам действенную помощь. Хотя оно и взяло на себя обязательство оборонять нашу страну, но, испытывая определенные внутренние и внешние трудности, не смогло его выполнить. Наше правительство тщательно взвесило все вышеизложенное и, обсудив проблему в целом на совещании ванов, гунов и лам, пришло к выводу, что подозрения Китая в отношении нас будут в ближайшее же время рассеяны и между нами будут установлены самые дружественные отношения. Поэтому мы, желая отказаться от самостоятельного управления, обращаемся к Вам с просьбой восстановить старые порядки и законы Цинской династии, определявшие наши отношения в прошлом, и принять на себя государственное управление Монголией. Все мы желаем, чтобы правительство Китая помогло нам укрепить власть внутри страны и избавило нас от иноземного вмешательства. Обо всем этом было доложено августейшему Джавдзандамбе-хутухте, нашему святому хану, и получено его высочайшее одобрение.

Если не повторять прежних ошибок и на справедливых началах строить отношения между нашими государствами и если не допускать ущемления интересов монголов, китайское правительство может легко достигнуть согласия и мира с нами на вечные времена. Именно этого хотят чиновники и араты Внешней Монголии. Торговый договор между нашими странами и прочие акты, декларации и ноты были скреплены печатью хана, когда Монголия стала автономным государством. Теперь, когда мы добровольно отказываемся от автономии, все эти договоры и письма, естественно, теряют силу. Когда в России будет создано единое правительство, китайское правительство само начнет с ним переговоры, чтобы установить с Россией дружеские добрососедские отношения.

Исходя из вышеизложенного, мы единодушно согласились на присоединение Монголии к Великому Китаю и просим в основу наших взаимоотношении положить старые установления Цинской династии и на их основе издать соответствующие указы, выдержанные в духе уважения к пашей стране и направленные на улучшение наших отношении. Обращаясь с этой просьбой, мы надеемся, что великий президент Китая удовлетворит ее. Ждем с нетерпением положительного ответа".

Бадамдорж сиял очки и оглядел собрание. В большой юрте Нижнего хурала несколько минут царило гробовое молчание. И вдруг тишина взорвалась, со всех сторон понеслись протестующие гневные крики:

— Это измена!

— Наши правители продали наше государство!

— Мы не сдадимся Китаю!

— Лучше умереть, чем снова стать рабами рабов!

Старческое дряблое лицо премьер-министра удивленно вытянулось, седые нависшие брови приподнялись, тонкие губы плотно сжались, и в потускневших глазах вспыхнули злые огоньки.

Старик властным движением несколько раз поднимал и опускал правую руку, словно силой усаживая кого-то на место.

— У нас крайне ограничено время, — сказал премьер. — Ораторам не следует затягивать свои выступления. Кто согласен с проектом обращения?

— Я, — негромко сказал кто-то.

Этот одинокий голос потонул в новом взрыве негодующих выкриков. Члены Нижнего хурала выступали один за другим, они возражали против принятия ультиматума и требовали вывести китайские войска.

Командование монгольских войск, расположенных в Урге, заверило, что армия будет сражаться с врагами не на жизнь, а на смерть.

Бадамдорж, выслушав эти выступления, иронически произнес:

— Что-то вы уж слишком храбро и воинственно настроены. Только кажется мне, что здесь многие — герои только на словах. Одумайтесь! Вот тут кое-кто уверял, что у нас есть все необходимое для сопротивления. Ерунда!

В Урге всего семь пушек и девять тысяч ружей. Это все, что мы сумели приобрести за девять лет нашей автономии. А солдат в Урге меньше, чем ружей. У китайцев же под ружьем здесь десять тысяч. И по только пехота, но и кавалерия и артиллерия. Россия в настоящее время нам помочь не может. Вот и решайте, как быть. Или мы добровольно откажемся от автономии и тем самым сохраним религию, нацию, привилегии хана и удельных князей, сохраним жизнь и имущество аратов. Или же нас заставят это сделать силой, половину перебьют, а остальных сделают рабами. Любое сопротивление в настоящее время не только глупость, но и безумие. Если члены Нижнего хурала будут настаивать на своем — воля ваша. Я лично считаю обсуждение обращения в Нижнем хурале законченным. Не сомневаюсь, что Верхний хурал и богдо-хан в такой момент вынесут мудрое решение, отвечающее интересам религии и народа, — решительно заявил Бадамдорж и покинул заседание.

Нойоны и министры, собравшиеся в Верхнем хурале, единогласно утвердили проект обращения: шестнадцать министров и нойонов во главе с Бадамдоржем скрепили обращение своими подписями и печатями. Хан собственноручно утвердил подписи министров.

Так Монголия снова оказалась под пятой китайской военщины.

Генерал Сюн торжествовал. Его миссия закончилась успешно: богдо-хан, его нойоны и министры покорно склонили перед ним головы. И генерал выехал в Пекин, чтобы лично доложить президенту о победе.

В первый зимний месяц того же года китайский президент опубликовал правительственный указ, в котором говорилось, что в соответствии с просьбой монгольских ванов, гунов и высшего ламства Монголия присоединяется к Китаю. Этим же указом богдо-хану присваивалось довольно замысловатое звание: "Великий Джавдзандамба, святой хан Внешней Монголии, опора добродетели и совершенствования". Хану было предоставлено право на получение крупных денежных сумм на всякого рода расходы. Президент по телеграфу запросил из Урги список лам и нойонов, принимавших деятельное участие в решении вопроса о присоединении Монголии к Китаю. Он намеревался представить их к наградам. А генерал Сюн со своей стороны телеграфировал бывшему премьер-министру Монголии о присвоении ханше звания "одаренной, чистой, драгоценной, мудрой и светлой матери".

Узнав о телеграмме президента, нойоны и бывшие министры гуськом потянулись к воротам бывшего премьер-министра с подарками, чтобы Бадамдорж, чего доброго, не забыл кого-либо из них включить в список для представления к наградам.

Сам Бадамдорж надеялся, что исполнится его заветная мечта: ему очень хотелось получить звание чин-вана. Думал он и двойной оклад получить. Нельзя сказать, что в этих своих помыслах он был одинок. Об этом мечтали и Цэцэн-хан Наванцэрэн, и Дирхан ван Пунцагцэрэн, и ван Цогбадрах, и ван Цэдэнсоном, и чин-ван лама Дашдэндон. Да и остальная многочисленнач орава нойонов стремилась получить повышение в чинах и званях, на худой конец хотя бы на один ранг.

Рынки, улицы и площади городов Монголии — Урги, Улясутая, Кяхты, Сайнбейсе, Кобдо — заполнили толпы наглых китайских солдат и высокомерных офицеров оккупационной армии генерала Сюя. Словно из-под земли, появилось множество китайских торговцев. Они бесцеремонно лезли в каждую дверь и навязывали американскую жевательеую резнику, китайские духи, табак и внимательно прислушивались к разговорам.

Стоило на улице или в закусочной собраться трем-четырем монголам, как возле них уже оказывались лоточники, предлагавшие репейное масло, дешевенькие зеркальца, порнографические открытки.

— Эти китайские торгаши надоедливее комаров. Тех хоть дымом можно разогнать, а этих ничем не проймешь, — подшучивали добродушные скотоводы, к которым липли эти плохо замаскированные шпионы.

Как грибы после дождя росли притоны морфинистов, курильни опиума, дома терпимости — низкоразрядные и "только для господ офицеров". И всюду сновали вездесущие фотографы. Они фотографировали жилые дома, дворцы, храмы, монастыри и чуть ли не в каждой юрте навязывали свои услуги. Если кто-либо интересовал их особенно, они предлагали фотографироваться даже бесплатно.

На рынках и площадях появились легионы прорицателей и хиромантов.

 

XXI

Под пятой оккупантов

В первых числах среднего зимнего месяца девятого года со дня возведения хана ургинские министерства и канцелярия ведомства богдо-гэгэна получили предписание, строго обязывавшее всех нойонов и министров, все высшее ламство явиться на площадь перед Желтым дворцом. Это была подготовка к торжественному параду по случаю вручения хану печати и наград.

Младшие китайские офицеры без промедления приступили к строевым занятиям с ванами, Гунами и высокомерными медлительными ламами. Хутухты, хамбы, цоржи, нойоны и чиновники были построены в две колонны. Строем эти люди никогда не ходили, ноги путались в длинных дэлах; задние, ломая строй, то и дело наступали на подолы идущих впереди. Колонна двигалась неуклюже, то беспорядочно теснилась, то замедляла ход. А тут еще не все понимали китайские команды. Но наставники были неутомимы, и занятия продолжались. Ведь надо было приучить эту огромную массу людей одновременно по команде кланяться. Зрелище было забавное, и послушники Дзун-хурэна, глазевшие на эту картину, весело смеялись, передразнивая неуклюжие движения маршировавших.

Тренировка продолжалась несколько дней без передышки. Наконец "новобранцы" кое-как овладели маршировкой, строгие китайские офицеры, казалось, были удовлетворены и дали им передышку.

Седьмого числа среднего зимнего месяца, начиная от Зеленого дворца богдо вплоть до Дзун-хурэна, по обеим сторонам дороги были выстроены войска. От здания министерства финансов до Желтого дворца стояли китайские части. Упитанные, важные, в новом обмундировании, с новенькими винтовками, поблескивавшими штыками, китайские солдаты стояли по обе стороны от больших внутренних ворот до самой Триумфальной арки, сооруженной в честь хутухты Джавдзандамбы еще китайским императором. Монгольские части поставили перед центральным молитвенным цилиндром Дзун-хурэна — близко к дворцу их не пустили.

Над главными дворцовыми воротами развевалось пятицветное китайское знамя, символизирующее содружество наций. Каждый цвет обозначал нацию: красный — китайцев, желтый — мапьчжуров, синий — монголов, черный — тибетцев, белый — тюрко-мусульманские племена.

Жители Урги собрались на широкой площади еще до построения китайских войск. Площадь заполнили женщины, дети, старики — местные жители и араты, приехавшие сюда из худонов, тысячи простых лам.

Китайские полицейские в черной униформе, не привыкшие к монгольским морозам, ежились, по упрямо шагали взад и вперед, размахивая дубинками.

Представители китайских фирм и торговцы с самодовольным видом оглядывали стройные ряды китайских войск — вот, мол, настоящая армия! Они с явным прозрением смотрели на разношерстную толпу монголов, на которых то и дело покрикивали полицейские.

Насанбат тоже замешался в толпу.

— Теперь мы поговорим с этими вонючими монголами. Говорят, что их заставят уплатить нам все старые долги, — долетели до него слова какого-то китайского торговца.

Среди монголов стоял старый китаец в допотопном овчинном полушубке и таких же брюках.

— Эй, китаеза, чего толкаешься здесь? Иди к своим! — насмешливо обратился к нему какой-то лама. — Видал, как они носы позадирали? Ведь сегодня на вашей улице праздник.

— Это праздник для наших мандаринов да ваших бонз и нойонов, а не для меня. Мне среди них делать нечего. Я трудовой человек и нойоном стать не собираюсь, — ответил китаец.

— Он прав. А ты, гололобый, не смейся над старым человеком. Коль ты такой смелый, поди и поговори вон с теми, — обрезал ламу седоусый монгол.

Заметив стоявшего рядом со стариком широкоплечего молодого монгола, лама прикусил язык и горкнул в толпу.

— Смотри-ка, что ото подымают над воротами? Неужели наш богдо-хан пройдет под их поганым знаменем?

Вот дожили, гамины вывешивают над нашими головами свою погань! Разорвать бы ото тряпье да выбросить, — гневно ворчала какая-то старуха.

— Придет время, бабушка, разорвем и выбросим! Вот подожди, закипит народ, начнется заваруха, выберем подходящий момент и выбросим эту погань, — ответил старухе смуглолицый детина в латаном доле на могучих плечах.

Прогремел орудийный выстрел, за ним другой и третий. Это означало, что богдо-хан выехал из Зеленого дворца.

Между рядами китайских войск показалось два автомобиля: они остановились перед Триумфальной аркой. Из передней машины вышли адъютанты. Они распахнули дверцу генеральского автомобиля. Волоча по земле длинные сабли в никелированных ножнах, офицеры вынесли из открытой машины громадный портрет президента Китая, укрепленный на носилках, обитых шелком.

Под звуки барабанов и медных труб портрет понесли к Триумфальной арке. Впереди с высоко поднятой головой шел генерал Сюй. По сигналу церемониймейстера нойоны, ламы и чиновники пали на колени и замерли в почтительном поклоне.

С южной стороны ко дворцу подходила ханская процессия. На этот раз богдо-хан выступал уже под более скромным званием богдо-гэгэна Джавдзандамбы.

В паланкине с золотым шаром наверху восседал богдо, за ним несли паланкин ханши, далее двигалась многочисленная свита. Отряд телохранителей, сопровождавший богдо, дойдя до молитвенных цилиндров, окружавших Дзун-хурэн, остановился.

У Триумфальной арки богдо с трудом вылез из паланкина. Двое лам, поддерживая слепого владыку, повели его к воротам Желтого дворца. За ними следом шла ханша.

Хана ввели во двор через калитку. Большее оскорбление трудно было придумать: китайский генерал вошел через главный вход, а светский и духовный глава Монголии прошмыгнул в калитку, через которую обычно послушники таскают ламам кувшины с чаем и подносы с едой.

Парадную дверь Желтого дворца открыли настежь. С улицы через дверной проем был виден установленный посреди приемного зала портрет китайского президента. Хан, приблизившись к портрету, по знаку главного церемониймейстера низко поклонился. Вслед за ханом по команде портрету поклонились стоявшие перед дворцом празднично одетые высшие ламы, ваны и гуны. Это повторилось девять раз.

И каждый раз, когда хан склонял голову перед портретом, гремел салют китайских пушек. Затем генерал Сюй преподнес хану дар президента — большую четырехугольную золотую печать. На печати на китайском и монгольском языках было выгравировано: "Великий Джавдзан-дамба, святой хан Внешней Монголии, опора добродетели и совершенствования".

Вслед за ханом из рук того же китайского генерала Сюя — истинного хозяина оккупированной страны — ханша получила грамоту президента о даровании ей высокого звания "одаренной, чистой, драгоценной, мудрой и светлой матери". Грамоту подкрепляло дарованное ханше серебро.

Наград президента удостоились также многие высшие ламы, ваны и гуны, деятельно помогавшие превратить независимую Монголию в Северо-западный край Китая, управляемый генералом Сюем.

Бывший премьер-министр Бадамдорж получил, во-первых, свое прежнее доходное место — должность управляющего Шабинского ведомства, звание чин-вана, удвоенное содержание за титул и право сидеть на втором после хана месте. Генерал Сюй от себя подарил Бадамдоржу американскую автомашину марки "додж".

Цэцэн-хану Наванцэрэну, Дархан-вану Пунцагцэрэну, вану Цогбадраху, вану Цэдэнсоному и чин-вану Дашдэндову вдвое повысили оклады. Остальные ламы и нойоны были повышены в чинах на один ранг.

Само собой разумеется, все расходы, связанные с этими наградами, должны были покрываться за счет внутренних ресурсов, то есть за счет все тех же аратов. Так светские и духовные феодалы за девять лет ухитрились дважды получить высокие звания и награды. Им все приносило барыши — и отделение Монголии от Китая, и воссоединение с ним.

Разодетые пестро, как попугаи, ваны, гуны и чиновники построились перед дворцом в две колонны и по команде китайских офицеров по очереди кланялись, как заводные куклы. Пушки палили почти беспрерывно. А в этот момент толпа монголов, незаметно придвинувшись к главным воротам, сорвала китайский флаг и разорвала его в клочья.

Сначала китайцы даже не поняли, что произошло, настолько это было неожиданно. Но тут же все сделали вид, что ничего особенного не случилось, хотя великолепно понимали, что этот акт означает. Да, монгольский народ ненавидит их. Сделали вид, что ничего особенного не произошло, и офицеры генерала Сюя. И лишь китайские полицейские, разогнав скопившуюся у ворот толпу, со смущенным видом подбирали грязные лоскуты пятицветного полотнища.

Монголы по окончании церемонии расходились по домам подавленные: богдо получил награду за то, что продал чужеземцам свою родину! Что может быть позорнее? Многие тайком утирали слезы. Никто не покупал у китайских лоточников, сновавших в толпе, ни сигарет, ни сладостей, ни фруктов, ни американской жевательной резинки.

Насанбат вернулся домой тоже удрученный. Вся эта церемония возмутила его. В знак протеста он решил бросить службу. Но когда он на другой день явился в министерство, у входа в здание уже стояли два вооруженных китайских солдата. Заведующий отделом сказал Насан-бату:

— Монгольские министерства распущены, министры сдают печати и дела китайскому уполномоченному. Писаря и все другие низшие служащие уволены, но, если ты желаешь, можешь подать заявление с просьбой о зачислении в китайское Управление по делам Северо-западного края. Таким, как ты, нетрудно найти работу. Гамины охотно берут людей, знающих китайский язык, — Так утешал Насанбата его бывший начальник, думая, что юноша огорчен тем, что остался без работы. Чтобы успокоить его, он сказал Насанбату еще несколько утешительных слов. Но тот, к его удивлению, наотрез отказался служить у оккупантов.

На улице Насанбата догнал курьер министерства и шепнул:

— Ты, сынок, поди получи хоть жалованье, ни к чему оставлять деньги черномундирникам!

— Ты прав, уважаемый, — согласился Насанбат.

— Прав-то прав, а вот откровенничать со своим бывшим начальником не следовало. Разве ты не знаешь, что это известный доносчик? Он еще при маньчжурах прославился на всю Ургу. Будь уверен, он передаст кому следует все, что ты сказал, да еще от себя прибавит, чтобы выслужиться перед новыми хозяевами.

* * *

Через несколько дней министерство по делам Северо-западного края объявило, что монгольские министерства и ведомства передали все дела и теперь всем ведает Управление по делам Северо-западного края.

Первыми, как и следовало ожидать, в новое управление явились представители торговых фирм и ростовщики. Они настоятельно просили, чтобы им разрешили взыскать с монгольских хошунов старые долги. Чиновники издавна привыкли извлекать для себя выгоду в подобных делах.

Превращение Монголии в Северо-западный кран Китая солдаты оккупационных войск поняли по-своему. Без стеснения бродили они по айлам, бесчинствуя и мародерствуя. Не трогали они только тех, кто предъявлял им визитную карточку китайского офицера. Эти карточки стали новыми "ангелами-хранителями", с их помощью девушки могли избавиться от приставания солдат, которые знали по-монгольски одно только слово "девушка". Предприимчивые китайские офицеры сумели превратить эти визитные карточки в доходную статью.

А что же стало с монгольской армией? Генерал Сюй в первую очередь разоружил и распустил монгольские войска, расквартированные в Урге. С пограничными частями, стоявшими заслонами на юго-западной, южной и юго-восточной границах Монголии, обошлись совсем худо: Сюй лишил их проездных, и пограничники брели домой пешком. По пустыням и конным-то было трудно пробираться, что же говорить о пеших? Многие замерзли в пути, так и не увидев родной юрты.

Так завершился год Желтой овцы — девятый год возведения хана на монгольский престол.

 

XXII

Надежды на год Белой курицы

[151]

В Урге вдруг стали появляться листовки, призывающие народ к борьбе с захватчиками. Их обнаруживали даже там, где денно и нощно дежурила вооруженная охрана. Однажды листовки обнаружили на дверях Управления по делам Северо-западного края. Кто-то бесстрашно расклеил их среди объявлений оккупационных войск. Листовки появлялись на молитвенных цилиндрах, расположенных вокруг монастыря Гандян, их находили и на обелиске-субургане, мимо которого прогоняли скот на убой, чтобы на том свете он обрел более достойную жизнь. Листовки появились и на воротах с изображением гениев-хранителей в усадьбах князей, сотрудничавших с оккупантами.

Листовки писались иногда на продолговатых листках, напоминавших страницы священных книг. Писали их и монгольским алфавитом и тибетским. Часто, найдя листовку, китайский полицейский принимал ее за листок из сутры и вешал повыше, чтобы виднее было, или засовывал в молитвенный цилиндр, чтобы на нее — боже упаси! — не наступил кто-нибудь или не помочилась собака.

В листовках разъяснялась реакционная политика захватчиков, разоблачалась измена бывших правителей Монголии. Листовки опровергали провокационные слухи, распространяемые в Урге белогвардейцами, призывали противиться всем мероприятиям захватчиков, разъясняли задачи монгольского народа.

И эти маленькие листки делали большое дело — они учили народ распознавать истинных друзей и врагов. Они разъясняли, что ни командующий Сюй Шу-чжен, ни Чен И не представляют китайский народ, не выражают его интересов, так же как не выражают интересов монгольского парода ламы и нойоны, продавшие свою родину, что между монгольским и китайским народами нет и не может быть никакой вражды.

После того как перестала выходить единственная в городе монгольская "Столичная газета", населению оставалось только питаться слухами. И тут помнились листовки. Они несли народу правду, укрепляли его надежду на избавление от захватчиков, звали всех на непримиримую борьбу с оккупантами.

Слава об этих листках пошла по всей стране. О них заговорили даже в далеких кочевьях.

Но в стане врага встревожились. Оккупанты скоро разобрались: эти листки распространяют не одиночки, а крепко спаянная организация, связанная с народными массами. Полицейские ищейки сбились с ног, пытаясь напасть на след этой организации, но не могли раскрыть ее. Правая рука Сюя — начальник тайной полиции грыз ногти от злости.

Решили прибегнуть к заклинаниям и молебнам. Но и это не помогло. И лишь коварство продажных душонок и болтливость некоторых "друзей" сделали свое дело.

Придворный лама проболтался красавице шпионке, что богдо-хан отправил какое-то письмо привительству красной России. Чтобы завоевать сердце осведомительницы, лама стал посвящать коварную красотку во все придворные тайны. Сообщил он ей, что хан послал три секретных письма. Одно письмо с просьбой о помощи хан поручил Дамдинбазару передать американскому президенту, второе письмо такого же содержания было передано министру Цэцэн-вану для вручения японскому правительству, и третье было направлено через чиновника Жамьяна правительству Советской России.

Прежде чем подписать третье письмо, хан целый день раздумывал, колебался, и только глубокой ночью, когда из Гандана и Дзун-хурэна, сразу от трех астрологов, пришел утвердительный ответ, он поставил свою подпись.

Не подписать было нельзя. Габджи — лама Дамдинсурэн из Гандана считался проницательным ясновидцем. Он утверждал, что красная России обязательно поможет, хотя срока и не указывал.

Астролог из Дзун-хурэна Чултэм тоже подтвердил, что просьба хана будет удовлетворена и ничто не сможет этому помешать.

Цэрэндорж-лама из того же монастыря в своих предсказаниях пошел еще дальше: "Ничто не помешает заключению договора с этой страной, и этот договор сделает Монголию могучей, как лев, и свободной, как сказочная царь-птица Гаруди, парящая в воздухе с широко распростертыми крыльями".

Получив ответы астрологов, хан долго находился в раздумье и наконец поздно ночью подписал письма.

Но, по правде говоря, сам хан не придавал большого значения третьему письму. Кажется, все свои надежды он возлагал на первые два. И вообще третье письмо его вынудил подписать великий лама учения "Дуйнхор". Пунцагдорж. А составил его сам Жамьян.

— Да и мог ли хан не подписать третье письмо, если настоятель монастыря Дуйнхара видел, как он поставил подписи под двумя другими? — говорил своей красавице словоохотливый придворный лама.

Начальник тайной полиции, выслушав донесение шпионки, довольно потер руки. Он выдал этой девице большую денежную награду. Теперь болтливый лама в его руках, теперь он будет сообщать о каждом шаге слепого хана.

Так оно и случилось. Узнав о письмах, оккупационные власти, разумеется, особенно заинтересовались третьим письмом. Они начали доискиваться, каким образом это письмо отправили в Россию. Было установлено, что перед тем как дать третье письмо хану на подпись, с чиновником, хорошо знавшим границу с Россией, тайно выезжал куда-то из Урги некий Чойбалсан. Дополнительно выяснилось, что этот Чойбалсан был одним из немногих представителей монгольской молодежи, посланной учиться в Россию еще покойным Ханда-ваном, известным русофилом, министром иностранных дел автономной Монголии, который ведал и вопросами просвещения.

После того как в России произошла Октябрьская революция, Ургинское правительство, опасаясь, что уехавшие в Россию юноши могут стать опасными его противниками, отозвало их из России. Вместе с другими вернулся и Чойбалсан.

Клубочек разматывался. В этом деле оказался также замешанным некто Сухэ. В детстве он учился у Жамьяна монгольской грамоте, потом стал одним из самых дельных и отважных командиров монгольской армии. В период автономии он проявил много отваги и мужества, за что снискал уважение народа и получил звание батора. И вот этот самый Сухэ-Батор, не успели еще чернила просохнуть на третьем письме, бесследно куда-то исчез вместе с несколькими своими товарищами.

Как в воду канул!

Получив эти данные, командующий высказал свое недовольство Самбу, исполняющему обязанности заместителя начальника управления.

— Вот вы все убаюкивали нас разными побасенками, а здесь творилось такое, что только руками развести остается. Вы нам рассказывали сказочку, что если мы сумеем подчинить себе восемьдесят святых Северной Монголии, то овладеем якобы душой парода. А кончилось все тем, что мы выпустили из рук двух опаснейших для нас людей: Сухэ-Батора и Чойбалсана. Ваши нойоны-куклы нам не страшны, мы должны опасаться простонародья. Эти двое сами вышли из низов, они-то получше вашего знают народ и могут преподнести нам такую пилюлю, какая всем вашим восьмидесяти святым и во сне не приснится. Сухэ-Батор — человек с большим жизненным опытом, прошедший войну боевой командир, а Чойбалсан — человек с европейским образованием, готовый идейный руководитель для народа! И конечно же, заражен большевистскими идеями. Поймите, эти два человека для нас опаснее ста слепых бог-до со всеми нойонами и ламами. Мы должны либо перетянуть их на свою сторону, подчинить своему влиянию, либо уничтожить!

Самбу попытался вывернуться:

— Раскаиваются всегда после, гласит поговорка. Вы ведь сами говорили: монголы — это стадо безрогих животных, и надо только следить за их погонщиками. Ни к чему сейчас обвинять друг друга в прошлых ошибках, нужно думать о том, как их исправить.

И придумали. Управление по делам Северо-западного края объявило: "Тот, кто укажет местонахождение или поймает бунтовщиков Сухэ-Батора и Чойбалсана, сеющих в стране смуту, получит в награду по тысяче юаней за каждую голову".

Командующему донесли, что, когда хану прочли это объявление, он испуганно вздрогнул. Должно быть, он вспомнил не только о своей подписи под третьим письмом, но и о своем тайном приказе ламам Гандана читать заклинания против бед и несчастий, постигших государство.

Обряд жертвоприношения духам, по донесению шпиона, хан назначил на ночь с двадцать девятого на тридцатое число осеннего месяца года Белой обезьяны.

Богдо секретно приказал прибыть на церемонию Жамьяну, за которым уже давно была установлена слежка, вану Дамдинсурэну и хатан-батору Максарджабу.

В назначенную ночь для устрашения злых духов был произведен холостой выстрел из старой пушки, получившей прозвище "Великий полководец", после чего перед Зеленым дворцом богдо, на берегу Толы, начался фейерверк и был совершен обряд жертвоприношения божествам сторон света.

А пока перепуганный и суеверный хан совершал обряды во избавление от несчастий и бед, тайная полиция оккупантов хватала всех, кто подозревался в сочувствии подпольной революционной организации.

Насанбат, уволенный из министерства внутренних дел, все это время работал дома — занимался резьбой по дереву. В ту ночь его арестовали одним из первых и бросили в тюрьму.

Очутившись в затхлой, вонючей камере, Насанбат огляделся. Над дверью в нише тускло мигала лампочка. Два низких топчана, накрытые тоненькими засаленными тюфяками, в углу — вонючая параша.

— Все ли камеры освобождены? — спросил чей-то голос по-китайски.

— Все.

— Ну вот и хорошо. Скоро приведут новеньких. Размещай их по списку.

— Ладно, — ответил надзиратель сонным голосом.

Насанбат опустился на грязный тюфяк. "За что меня арестовали? Наверно, кто-нибудь оклеветал. Уж не Нямжав ли?" И перед глазами возникло мучнисто-бледное лицо Нямжава с маленькими свиными глазками и плоским, как у мартышки, носом. "Недаром старик Жамьян чувствовал себя так стесненно при нем. Ведь только когда тот выходил из комнаты, старику дышалось свободнее. Он не раз рассказывал мне, что этот Нямжав, будто флюгер: до захвата власти Сюй Шу-чженом ругал ванов и гунов за измену, а потом одним из первых поступил на службу к оккупантам. Жамьян предупреждал, чтобы я был осторожнее с этим типом".

Железные ворота тюрьмы с грохотом распахнулись.

В коридоре послышались грубые окрики надзирателей, монгольская и китайская речь, звуки ударов, стоны, скрин открываемых и закрываемых дверей, щелканье замком. Насанбату показалось, что среди этого шума он услышал гневный голос Максарджаба и старческий кашель Жамьяна.

Внезапно дверь в его камеру распахнулась и в нее втолкнули человека со связанными за спиной руками. От тяжелого пинка надзирателя арестованный ударился о стену, но он тут же обернулся и крикнул на всю тюрьму:

— Дохлые черные ослы! Не совестно: вшестером напали на одного безоружного! Попадись мне любой на вас в степи, я показал бы вам, кто из нас настоящий мужчина.

Заметив, что он в камере не один, арестованный повернулся к Насанбату и попросил:

— Развяжи, друг!

Насанбат замер от изумления: это же одни из лучших монгольских полководцев, ван Дамдинсурэн! Ван тоже узнал Насанбата, с которым он прежде не раз встречался в министерстве внутренних дел.

— Ты тоже попал сюда? Ну, что же. Говорят, что мужчина тот, кто семь раз споткнется, а восемь поднимется. Запомни: трус и себя и других погубит. Коль попался в руки врага — не сдавайся, будь настоящим воином.

На следующий день вечером вана увели на допрос. Замки щелкали с обеих сторон коридора. Надзиратели, открывая двери камер, вызывали заключенных по именам и при этом самым нелепым образом коверкали их. По коридору то и дело разносилось:

— Жао мей ян!

— Ма кэ со л а жао бу!

— На сун бап цзи ол!

— У этих скотов и имена-то какие-то скотские. Не выговоришь! — ругались надзиратели-китайцы.

В полночь в камеру притащили до неузнаваемости изуродованного, окровавленного Дамдинсурэна. Надзиратель, покачав головой, удивленно произнес:

— Уж на что, кажется, отделали, а он все-таки жив! Ну и живучи эти скоты!.. Эй ты! — крикнул Насанбату надзиратель. — Приложи ему примочку, может, очнется! — От надзирателя несло тошнотворно-приторным запахом опиума.

Дамдинсурэн очнулся только на рассвете, когда стража еще дремала. Ое шепотом рассказал Насанбату:

— Вместе со мной допрашивали Жамьяна, Максарджаба, Жигмитдоржи. Допрос вели Самбу, командующий и Чу Люй-чжан. Нас выдал придворный лама. Китайцы узнали содержание письма, отправленного в Россию. Они узнали, что хан приказал мне, Жамьяну и Максарджабу присутствовать на обряде подавления врагов. У них не оказалось явных улик только против Жигмитдоржи, поэтому тот все отрицал. А мы с Максарджабом и Жамьяном признались, что являемся членами народной партии. К чему скрывать, раз им все уже известно? Мы подтвердили и то, что наши товарищи Сухэ-Батор и Чойбалсан ездили в Россию просить о помощи, что богдо дал нам указание присутствовать на обряде в Гандане. Это им тоже известно. И еще я сказал командующему вот что: "Я воин, я боролся против вас, не щадя своей жизни. И если партия мне прикажет, я снова буду воевать против вас. Больше я ничего не сказал и не скажу, пусть хоть рубят меня на тысячу кусков". Я верю: дело, за которое борются Сухэ-Батор и Чойбалсан, победит. Если некоторые из нас и погибнут, это не самое страшное. Борьбы без жертв не бывает… Тебя, вероятно, арестовали по наговору. Не иначе как этот подлый изменник Нямжав оклеветал и тебя и Жигмитдоржи. Но что бы с тобой ни случилось, помни: даже если палачи переломают тебе все кости, терпи, а товарищей не выдавай! Честный человек умирает один раз, а подлое имя предателя будут проклинать тысячи поколений, даже и после того как его кости сгниют.

В тот же день Насанбата вызвал на допрос Чу Люй-чжан, офицер контрразведки оккупационных войск. Он был подчеркнуто вежлив, даже дружелюбен и похвалил произношение Насанбата. Он выразил уверенность, что Насанбат признает свое временное заблуждение, изъявит готовность верно служить Китаю и, как знаток великой китайской культуры, поможет в воспитания масс. Затем он любезно предложил Насанбату сигарету, посоветовал хорошенько подумать над предложением и вечером дать ответ. Однако после вечернего допроса Насанбата привели в камеру избитого. С этого дня для него началась страшная жизнь, полная чудовищных издевательств и унижений.

Через два месяца погиб ван Дамдинсурэн. Коса у него свалялась, лицо заросло бородой и от непрерывных побоев покрылось сплошными ранами. Он давно уже не вставал с топчана. Когда Дамдинсурэн понял, что конец его близок, он собрался с последними силами и, ухватившись за заиндевелые железные прутья оконной решетки, выпрямился во весь рост и крикнул:

— Монгольский батор не умирает перед врагом лежа, как собака, у его ног, а умирает стоя, как боец!

Силы оставили его, он упал.

После гибели Дамдинсурэна Насанбата перевели в общую камеру, набитую до отказа. Здесь Насанбат узнал "последние новости". Новостей действительно было много! Среди вновь арестованных оказался его знакомый, бывший писарь военного министерства Сайнбилэг. Он-то и рассказал, что войска оккупантов терроризируют население. Все ургинские тюрьмы набиты битком. В Пекине разгромлена прояпонская клика во главе с Дуань Ци-жуем. Власть захватила новая клика. По приказу нового президента, Цао-куня, арестованы Дуань Ци-жуй и Сюй Шу-чжен.

Диктатор Монголии, министр по делам Северо-западного края генерал Сюй Шу-чжен за короткое время успел нажить громадное состояние, которое оценивается в миллион юаней. Теперь все, что он награбил, конфисковано. Сюя в Урге сменил генерал, переметнувшийся на сторону нового президента.

Красная Армия разгромила белогвардейцев и очистила территорию Сибири до самых монгольских границ. Жалкие остатки белой армии бежали в Монголию. В среднем осеннем месяце барон Унгерн со своей дивизией вступил в пределы цэцэнханского аймака. Он тайно послал к богдо-хану своего представителя и заключил с ним секретное соглашение. Но это не спасло хана. Четырнадцатого числа последнего осеннего месяца на рассвете Унгерн попытался взять Ургу, но был вынужден отступить с большими потерями. Хан заключен в тюрьму. Нойоны, настроенные против китайских милитаристов, и все члены разогнанного Нижнего хурала арестованы и тоже брошены в тюрьмы. В городе объявлено военное положение, и теперь ни по улицам, ни по базару свободно не пройдешь. Китайцы угоняют аратский скот прямо из загонов и с пастбищ целыми стадами. Они задерживают приезжающих в Ургу аратов и заставляют их перевозить сено и дрова для армии. Напуганные араты совсем перестали ездить в Ургу. И теперь в городе ничего не купишь, исчезло все — и мясо, и масло, и молоко. Городу грозит голод. Население доведено до отчаяния. Люди, ложась спать, не знают, где они окажутся утром — дома или в тюрьме.

— Вот до чего дожили. У нас в тюрьме и то лучше. Здесь по крайней мере не думаешь: а когда же моя очередь идти в тюрьму? Выходит, здесь даже спокойнее, чем на свободе, — с горькой иронией шутил Сайнбилэг.

Медленно тянулись страшные, томительные тюремные дни и ночи. Но люди и в этом аду не теряли человеческого достоинства, ухаживали друг за другом, оказывали помощь искалеченным, морально поддерживали друг друга. И чтобы скоротать время, рассказывали сказки. Ведь в сказках всегда честные и справедливые люди побеждают зло и, попавши в беду, добиваются справедливости. Радость, пережитая в сказке, скрашивала печальную действительность.

И вдруг двадцать четвертого числа последнего зимнего месяца до слуха заключенных донеслась артиллерийская канонада и треск пулеметной стрельбы.

Что происходит в городе? Может быть, близко избавление? Может быть, это Сухэ-Батор и Чойбалсан ведут своих людей на битву с китайскими захватчиками? Эти мысли вселяли в сердца измученных людей надежду.

Но вечером того же дня Насанбат случайно подслушал разговор китайских надзирателей. Оказывается, наступали войска барона Унгерна.

В эту ночь никого на допрос не вызывали. На другой день заключенным выдали по две лепешки и по чайнику холодного чая на камеру. Видно, гаминам было не до них.

Весь день и всю следующую ночь беспорядочная стрельба не прекращалась. Только к утру она стала стихать, и вот заключенные услышали грузный топот бегущих людей. В какой-то камере яростно били в дверь чем-то тяжелым. Дверь скоро затрещала.

— Товарищи! Гамины удрали! — раздавались ликующие возгласы.

— Свобода! Свобода!

Падали сбитые с дверей замки. Лязгали двери, в коридор выбегали исхудавшие, измученные люди. Но на лицах у всех сияла радостная улыбка. Товарищи выносили из зловонных камер тех, кто не мог передвигаться сам. Наконец все вышли на улицу, где ослепительно сверкало солнце, и жадно вдохнули чистый, прохладный, пьянящий, как вино, воздух.

Казалось, Урга замерла, ее улицы обезлюдели. Тут и там валялись трупы гаминов, ружья, узлы с награбленным имуществом. Изредка доносились одиночные выстрелы.

По пути в Маймачеи Насанбату встретились русские военные с погонами на плечах. Поодиночке и группами разъезжали монгольские солдаты. Насанбат догадался: это белогвардейские войска барона Унгерна. Некоторые, завидев обросшего, с трудом ковылявшего путника в подозрительно рваной и окровавленной одежде, подскакивали к Насанбату, но, удостоверившись, что перед ними монгол, отъезжали прочь. Другие расспрашивали, кто он, откуда, куда идет. Чем дальше, тем чаще встречались группы русских и монгольских солдат-мародеров, уже успевших разграбить в торговой слободе Маймачене китайские магазины.

Насанбат добрался до своего дома, постучал ослабевшей рукой в ворота, но слепой случай в один миг омрачил радость близкого свидания с родными: мимо проскакал пьяный солдат с набитой шелками сумой и, не глядя, выстрелил из нагана…

Узнав, что сын попал в беду, старый Батбаяр примчался из кочевья в Ургу и больше месяца безуспешно пытался вызволить его из тюрьмы. Он знал, как лучше всего договориться с гаминами, но на этот раз взятки, не помогали.

…Батбаяру послышалось, будто кто-то постучал в ворота, потом раздался выстрел… Что там произошло? И вдруг Батбаяр услышал слабый стон. Сердце его дрогнуло: голос стонавшего был удивительно похож на голос сына. "Уж не Насанбат ли?" — подумал старик и, холодея от одной этой мысли, побежал к воротам. Он распахнул створки — на снегу лежал человек в рваном дэле: обросшее лицо без кровинки, глубоко запавшие закрытые глаза…

Батбаяр не сразу узнал сына. Но вот человек открыл глаза — сомнений больше не было.

— Сынок! — простонал старик и легко поднял окровавленное тело на руки. Какой легкий! Как перышко! Прижав сына к груди, словно ребенка, Батбаяр прикрыл ворота ногой и быстрыми шагами направился к дому. Бедняжка Чжан-ши сердцем почуяла недоброе, она выбежала навстречу свекру.

* * *

Грабежами и убийствами мирного населения ознаменовала свое вступление в Ургу азиатская кавалерийская дивизия барона Унгерна фон Штернберга. Белогвардейцы истребили всех русских революционеров, со злорадством выданных им белоэмигрантами, они расстреливали китайцев, монголов, русских…

В страшном застенке белогвардейской контрразведки узников пытал садист Синайло, истязавший свои жертвы с каким-то животным наслаждением. Страшной смертью погибли революционеры Кучеренко, Гембаржевский, Агафонов, Черепанов, доктор Санжмятнаб Цебектаров.

С помощью некоего услужливого проходимца, литератора Оссендовского барон Унгерн распространил бредовое воззвание, в котором торжественно заявил, что он призван восстановить прославленную в веках маньчжурскую империю и спасти человечество от революционной заразы.

Монгольские духовные феодалы поспешили окружить его имя ореолом святости и объявили его перевоплощением божества, призванным возродить религию и государство, Князья и ламы прославляли и превозносили барона на все лады.

Они рассчитывали, что Унгерн поможет им восстановить и упрочить власть ханов и нойонов, они мечтали о возведении на престол маньчжурского императора — покровителя желтой религии.

Ламы заявляли, что барон Унгерн — перевоплощнец грозного гения-хранителя желтой религии Джамсарана, перевоплощенец призванного уничтожить зло на земле Гэсэр-хана. Гэсэр-хан считался и гением-хранителем государства дайцинов. Потому-то его нынешпее воплощение в лице Унгерна и должно было восстановить маньчжурскую империю.

Богдо-хан в послании к удельным князьям и духовным феодалам внушал: революционное учение противно богам и нойонам — поборникам истинной справедливости, оно является учением красных, а красные — враги человечества.

Ханы, хувилганы и хутухты оправдывали все черные дела барона Унгерна. Оправившись под черным крылом барона от страха перед народом, они проповедовали покорность и смирение и громогласно осуждали и предавали проклятию тех, кто осмеливался выступать против ханской власти и религии. Словом, правая верхушка принимала все меры, чтобы помешать распространению еретического учения красных.

Зловеще звучали в эти страшные дни разгула унгерновщины молебны и жертвоприношения грозному Гэсэр-хану. Эти обряды были придуманы некогда ламами для внушения бедному люду страха и трепета, покорности и преклонения перед власть имущими. Охранять эту класть было призвано свирепое божество, воплощением которого был объявлен кровавый барон Унгерн, захудалый потомок тевтонских псов-рыцарей.

Словно становились явью мрачные слова старинных дамских гимнов страшному Гэсэр-хану, жестоко расправлявшемуся со всеми, кто восстает против незыблемых устоев ханской власти и буддийской веры. И этих гимнах вставал страшный образ карающего владыки, чье каменное сердце не знает пощады и не ведает жалости:

Над его головой пьется черный ворон, Черные тучи клубятся вокруг, И кричит он страшнее дракона. А вокруг него — молнии-стрелы, Сыплется град перламутровый всюду, Воплощенье владыки небесного, Повелителя рода людского, Победитель врагов супостатов, Наш Гэсэр-богдо-хан. Всем врагам государства и веры Он проколет глава И отрежет носы им и уши. Всех развеет их в прах грозный бог Гэсэр-хан, Он отрубит им головы всем, Вырвет сердце у них и изрубит, А послушным богам и покорным ему Он дарует добро и защиту свою, Охраняя их денно и нощно. Ги су, ги су, Лхажало! Сусу, Лхажало!

Триста лам участвовали в молебствиях, сопровождаемых жертвоприношениями Гэсэр-хану, в храме Дашсамдандин. Перепуганные жители Урги и торговой слободы истово молились Гэсэру и просили мудрого гения-хранителя уберечь их в эти смутные и грозные времена. Люди обращались и к ламам-гадальщикам, чтобы те открыли им будущее. Но двусмысленные, уклончивые ответы лам были непонятны, и они снова обращались к Гэсэр-хану, вверяя свою жизнь этому суровому и беспощадному владыке.

А барон Унгерн, истребляя людей без суда и следствия, старался доказать ургинцам, что он строг, по справедлив.

Однажды Батбаяр отправился в монастырь к ламе-лекарю за лекарствами для сына. Когда он возвращался домой, его остановили кавалеристы и приказали отправиться на китайскую площадь перед магазином, где уже собралась большая толпа.

— Генерал Унгерн будет сейчас судить солдат, совершивших преступление, — пояснил Батбаяру монгольский солдат-унгерновец. — Двое русских и один монгольский солдат стащили в магазине бутыль китайской водки. Их поймал сам генерал. Сейчас ты увидишь, как расправляется с ворами барон Унгерн. И навсегда запомни: то же самое ждет любого, кому придет в голову воровать!

Около автомобиля "фиат" стоял надменный высокий европеец. Синий шелковый дэл внакидку, на плечах — золотые генеральские погоны. На тонкой шее — несоразмерно маленькая головка. Из-под каракулевой папахи на лоб спускалась прядь светло-рыжих волос. Ледяной взгляд голубовато-серых глаз был неприятен. Холодное, властное лицо казалось жестоким. Батбаяр невольно вздрогнул: "Так вот он каков! У него и в лице ничего человеческого нету. Палач, да и только!"

При виде страшного барона толпа затихла, люди стояли молча, тесно прижавшись друг к другу. А Унгерн, казалось, гордился тем впечатлением, которое он производил.

Рядом с ним стояли еще двое каких-то мужчин. Кавалерист-монгол, оказавшийся рядом с Батбаяром, сидевшим на верблюде, как бы желая удивить старика своей осведомленностью, тихо сказал:

— Слева от барона — его ближайший друг Оссендовский. А справа, тот, что сейчас вытирает лоб, — начальник контрразведки Сипайло. Страшный человек! Про него рассказывают, что если он днем никого не пытал, так ночью не может спать спокойно.

— Повесить его! — рявкнул Унгерн солдату-монголу, показав пальцем на русского казака.

Один из белых офицеров перевел:

— Великий полководец говорит: ты должен повесить этого человека. И как можно быстрее. В противном случае великий полководец рассердится и тебе будет плохо.

Монгол прикрепил веревку к перекладине ворот. Сипайло, повернувшись к перепуганным служащим китайской фирмы, ворота которой послужили виселицей, сердито прохрипел:

— Есть ящик? Давайте сюда! Да быстрее поворачивайтесь!

Двое китайцев торопливо притащили большой ящик.

— Ну, поднимайся! — сказал монгол-унгерновец и подтолкнул к виселице казака, с которым вместе украл водку.

Казак молча поднялся на ящик, уставившись широко раскрытыми от ужаса глазами на свирепого барона.

Монгол-унгерновец деловито надел петлю на шею казака и пинком выбил ящик из-под его ног.

В толпе раздались испуганные восклицания, кто-то шептал молитвы.

— Вешай другого! — крикнул Унгерн.

Монгол повесил и второго своего собутыльника, молодого скуластого забайкальского казака. Палач был уверен, что за свое старание он заслужил помилование. Осклабясь, он вытянулся перед Унгерном.

Барон небрежно бросил Сипайло:

— Теперь ты повесь этого.

Палача повесили рядом с его жертвами.

Управляющий фирмой, толстый китаец с дряблым бескровным лицом, униженно кланяясь, обратился к Унгерну:

— Господин начальник! Люди перестанут ходить в наш магазин, пожалейте бедного торговца, прикажите снять трупы.

— Пусть висят до завтра, убрать утром, — распорядился Унгерн и сел в машину.

Люди начали расходиться.

— Великий полководец приказал не снимать повешенных до завтра. Утром сами уберете трупы, а сегодня нельзя. Если тронете, генерал разгневается и прикажет повесить вас самих, — пугал служащих торговой фирмы белогвардейский переводчик. — Генерал повесил солдат за то, что они украли ваш товар, а вы еще носом крутите. Вы, должно быть, плохо знаете правила вежливости. Великого полководца следует отблагодарить, неплохо бы и подарок поднести.

Выслушав переводчика, китайцы растерянно кланялись Унгерну, а управляющий убежал в магазин и вскоре вернулся с объемистым свертком.

Один старик, сидевший на верблюде, взглянув в открытое, располагавшее к доверию лицо Батбаяра, тихо сказал:

— По справедливости надо бы рядом с этими тремя и самого барона повесить. Сколько людей погубил! Никого не щадит — ни старых, ни малых, ни женщин, ни мужчин. А скольких ограбил, сделал нищими, оставил без единой животины! Не случалось ли тебе проезжать мимо китайского госпиталя, где лежат гаминовские солдаты? За версту горелым мясом пахнет! Хоть они и враги, а все же люди! Когда только придет конец всем его преступлениям!

— Мой сын едва успел выйти из гаминовской тюрьмы, как его подстрелили унгерновцы, — сказал Батбаяр.

— Ну, недолго уж осталось ему издеваться над народом, — прошептал старик. — Ходят слухи, что идут на Ургу Сухэ-Батор и Чойбалсан. Они набирают в свою армию всех, кто хочет избавить народ от чужеземцев и палачей.

— Добрые вести, если правду говоришь. — Батбаяр вскинул свои седые брови.

— Верно, верно. Мой зять недавно отправился к ним, а с его для утром я получил от него весточку. Через надежного человека передал. Год Белой курицы, я надеюсь, будет счастливым годом.

— Твоими устами да мед бы пить, — обрадованно проговорил Батбаяр и тронул с места своего верблюда.

* * *

Пятнадцатое число одиннадцатого месяца астрологи признали благоприятным. В этот день хан был снова возведен на престол. Премьер-министром Монголии назначили Джалханз-хутухту, а его заместителем — Манджушри-хутухту. Богдо присвоил барону Унгерну звание чин-вана и еще один титул, означавший: "Возродитель государства, великий батор и полководец".

Манджушри-хутухта, гордый поддержкой барона, самодовольно заявлял:

— Теперь наше государство крепко, как алмаз. Глава государства богдо-хан — воплощение Авалокитешвары, премьер-министр — воплощение Воджранани, его заместитель, то есть я, — воплощение Манджушри, возродитель нашего государства барон Унгерн — воплощение грозного гения-хранителя Гэсэр-хана.

Однако, хотя правительство духовных и светских феодалов и состояло сплошь из одних божественных воплощений, оно было игрушкой в руках остзейского барона, Да они и сами знали, что их правительство не пользуется доверием народа. И совсем не таким уж прочным было их государство, как считал Манджушри-хутухта.

Правители Урги со страхом ожидали новых вестей с севера. А вести доходили одна неприятней другой, Народная армия Сухэ-Батора и Чойбалсана с каждым днем крепла, наращивала силы для борьбы за свободу и независимость своего многострадального народа.

Монголия готовилась к прыжку из пятнадцатого века в озаренный Октябрем двадцатый век. Темная ночь феодального средневековья подошла к концу. И никакие пытки белогвардейского насильника, никакие обряды и заклинания слепого хана уже не могли повернуть судьбу народа вспять.