«Мы справились», – сказал сержант. Когда лейтенант-детектив спросил, как это сержанту удалось столь проворно, вопреки всякой вероятности, добыть признание мистера Виталли, сержант поглядел на меня (со значением!) и сказал: «Мы справились». Никогда еще короткая фраза не звучала для меня столь весомо.
Понимаете, за все годы, что я знала сержанта, он крайне редко употреблял слово «мы». И его скупость в обращении с этим словом лишь усиливала мое уважение к сержанту. Обычное, пожалуй, дело: мы всегда ценим тех, кто показывает нам, что их дружба, словно принадлежность к закрытому клубу, представляет собой нечто исключительное. Сержант мерил людей точнейшей нравственной линейкой и никогда не скрывал, если кто-то до его меры недотягивал. Чувствами задетого жестким отзывом человека он интересовался мало. Это не моя проблема, полагал он, – проблема в самом человеке.
Я говорю об этом потому, что, когда он глянул на меня и сказал «мы», это много для меня значило. То был великий момент! Я всем сердцем верила, что сержант такой человек – все делает по прописи, и вдруг заодно со мной он подправил правила – для меня. Заодно со мной! Я знала, сколь строги его моральные понятия: лишь в исключительных обстоятельствах, лишь с избранными, близкими по духу решился бы он направить руку Правосудия. Я не стала бы называть его «виджиланте», ибо это архаическое именование членов «комитета бдительных» не идет сержанту в особенности потому, что подразумевает анархический и самонадеянный дух, противопоставляющий себя системе. Нет, я почитаю сержанта явлением более сложной природы, инструментом, тонко настроенным и откликающимся на вышний зов. И можете назвать меня жалкой дурой, но я верю – или верила, тут уместнее форма прошедшего времени, – что это короткое слово «мы» на самом деле означало: «Ну конечно, Роуз, мы с тобой из одного теста».
Помнится, я уже говорила об этом, однако повторю: не подумайте, будто между мной и сержантом происходило нечто неподобающее. Нет, между нами не было никаких, как бы это выразиться, флюидов. И я никогда не «давала ему авансов», как Одалия порой обозначала свои посулы ухажерам, чьи желания не имела намерения тотчас удовлетворить. Узы, единившие меня с сержантом, были чисты и целомудренны: будучи для меня примером для подражания в профессиональной жизни, он оставался в частном своем бытовании мужем и отцом, и хотя, вынуждена признаться, порой существо, носившее звание его супруги, вызывало у меня смешанное с неуместным презрением любопытство (я не знала ее лично), я вовсе не желала непременно, чтобы он прекратил быть тем и другим. Всегда хотела видеть в нем человека слова, никак не менее. И любовницей его отнюдь себя не воображала. Нет, в редкие (исключительные!) моменты я отпускала на волю фантазию и представляла себе, каково было бы состоять в браке с сержантом: вот он приходит домой и угощается ужином, который я специально для него состряпала, и его закрученные усы щекочут мне кожу, когда он наклоняется поцеловать меня в щечку. Его закрученные усы щекочут меня – остановимся на этом. О! Но уверяю вас, подобным мечтам я предавалась крайне редко и лишь по особым случаям.
Разумеется, никоим образом я не показывала и виду, что подобные образы вихрятся в моей голове. На работе я всегда была образцом приличий и профессионального достоинства. И хотя все видели, что в последнее время я объединила свою судьбу с Одалией и ее кругом, тем не менее, уверена, сержант знал, что я не способна превратиться во взбалмошную кокетку и тем более в подружку какого-нибудь негодяя-гангстера. Слов мы попусту не тратили, да и не нуждались в разговорах: я всегда чувствовала, что сержант распознал меня сразу, еще на собеседовании. Я знала, что, напечатав признания мистера Виталли, не просто оказала коллеге профессиональную услугу. Ни он, ни я не отличались особой религиозностью, однако разделяли, каждый на свой лад, расплывчатое, можно сказать, убеждение, что мы исполняем Божье дело. Мы – две высоконравственные души, взявшиеся избавить мир от скверны несправедливости. Сержант и я – чуточку чище всех окружающих, выше житейской грязи. И естественно, по всем перечисленным и прочим причинам я ужасно нервничала, собираясь наутро после рейда в участок.
Одалии не удалось почти ничего выяснить по телефону в ту ночь. Самый крупный ломоть информации перепал ей от четырнадцатилетнего оборвыша по имени Чарли Уайтинг, порой служившего гонцом от Гиба к Одалии и обратно. Чарли сидел в задней комнате питейного заведения, ему платили за то, чтобы он отвечал на звонки, словно юный клерк, и записывал таинственные распоряжения вроде «Филадельфия 110» («Филладэлфа», корябал он на бумаге) или «Балтимор 50» («Бавлтимур», транскрибировал он). В тот вечер мальчишка выбрался из своего «кабинета» с очередным сообщением для Гиба, а потом праздно крутился возле бара в надежде перехватить пару глотков джина, прежде чем кто-нибудь спохватится и напомнит о его юном возрасте. Щуплый паренек, чуть ли не карлик, он и на свои четырнадцать не выглядел и вечно во всеуслышание на это жаловался. Но во время рейда малый рост обернулся преимуществом: Чарли ускользнул через подвальное окно.
Перед рассветом нам очень вежливо, с извинениями, постучали в дверь: коридорный сообщил, что дозвониться не смог, линия занята, а нас просят спуститься в вестибюль и разобраться с юным «посетителем», который явился к нам. В сводчатом, будто собор, с отголосками эха, вестибюле Чарли, взиравший в почтительном изумлении на невиданную роскошь отеля (голова запрокинута, кепка сдвинута на затылок), казался еще моложе и меньше ростом. Но Одалия не пощадила хрупкую впечатлительность нежной младости, а подошла к юнцу вплотную и щелкнула пальцами перед его ошеломленным лицом. Мальчишка заморгал, будто очнувшись от гипнотического транса. Одалия принялась безостановочно перечислять имена, загибая пальцы на обеих руках, а Чарли на каждое имя отвечал «да», «нет» и «кажись так, мэм», обозначая, кто уцелел, а кого «сцапали». К тому времени, как взошло солнце и мы, переодевшись, устремились в участок навстречу новому рабочему дню, Одалия успела составить список – неофициальный, разумеется, и неполный.
В участке Одалия первым делом налила себе чашку кофе и медленно двинулась к камерам предварительного заключения, молча и как бы невзначай заглядывая за решетку. Она брела, словно посетительница в огромном, полном отголосков музейном зале, которая снисходительно разглядывает картины великого мастера – работы второго ряда, не причисленные к шедеврам. Столь же сдержанно и безучастно вели себя Гиб, Рэдмонд и многие другие, чьи лица я запомнила в подпольном кабаке. Не дрогнув, встречали взгляд Одалии и молчали, ни один не обнаружил, что знаком с женщиной, глядящей на них снаружи сквозь решетку. Я почувствовала, что между ними происходит безмолвная беседа, и решила неотступно наблюдать за Одалией: любопытствовала, какой у нее план. А что план у нее был – тут пари беспроигрышное.
Конечно, и о собственной участи я в тот день несколько тревожилась: я остро сознавала, что находилась ночью в том самом заведении, чью деятельность нам предстояло расследовать. Молчаливый обмен взглядами между Одалией и мужчинами за решеткой подтверждал, что ей гарантирована безопасность, но пока еще было неясно, распространяется ли это обещание и на меня. Тревожилась я и насчет поведения лейтенанта-детектива, поскольку он не производил аресты и никому в участке не объяснил свое подозрительное отсутствие как раз во время рейда. Я трепетала: что-то он скажет, когда его спросят? Не всплывет ли мое имя? Я понимала, что этот человек преспокойно отступится от строгой истины, если это в его интересах, и все же сомневалась, решится ли он не просто умолчать кое о чем, а солгать в лицо сержанту.
Но, как выяснилось, беспокоилась я напрасно, и волна облегчения омыла меня, когда я услышала новость: лейтенант-детектив с утра позвонил и предупредил, что не явится. По его словам, он вынужден был уйти до начала рейда из-за внезапного, весьма неприятного желудочного заболевания и, поскольку симптомы еще не вовсе прекратились, взял отгул на весь день. Если бы кого-нибудь интересовали мои догадки по этому поводу, я бы предположила, что по телефону лгать намного проще. Любопытно, как технологии во многих отношениях упростили и усовершенствовали само искусство обмана.
Каким-то образом Одалия устроила так, чтобы стенографировать допросы всех без исключения, кто попался в рейде. Начали, как и следовало ожидать, с Гиба. Я могла бы это предсказать, зная умную тактику сержанта. Простейшая формула, он всегда поступал одинаково: брался сперва за «большую рыбу», как он выражался, и беседовал по душам о том, какие неприятности будут у большой рыбы, если она дождется, пока ее выведут на чистую воду, а не признается сама. Потом рыба отправлялась в камеру предварительного заключения и там изводилась беспокойством, глядя, как мелкую рыбешку одну за другой извлекают и препровождают в камеру для допросов. Под конец рабочего дня большая рыба чаще всего обретала дар речи, поскольку опасалась, что мелкая уже успела ее сдать. Я-то думала, Одалия не совладает с собой, когда Гиба, грубо подталкивая на ходу, потащили из камеры, но она держалась прекрасно. Она ничем не выдала своего интереса, а просто поднялась, преспокойно собрала какие-то папки и ролики бумаги для стенотипа и про-цок-цокала на высоких каблуках по коридору, спокойно и неторопливо, следом за сержантом.
И тут это произошло.
Говорю «это», потому что по сей день не знаю в точности, как и что именно Одалия проделала, хотя задним числом могу выдвинуть ряд теорий: ретроспекция для этой цели весьма удобна. Достоверно мне известно одно: через четверть часа после того, как Одалия прошла за Гибом и сержантом в камеру для допросов, мы вновь услышали шаги и, удивленные таким скорым возвращением, подняли глаза посмотреть, кто же идет. Еще больше мы изумились, увидев Гиба, который в одиночку и не спеша направлялся к выходу из участка. Все головы поворачивались ему вслед. Очевидно, его отпустили. Помнится, он был весел, я бы даже сказала, торжествовал, что вполне соответствовало его характеру: Гиб всегда любил позлорадствовать. Держась вальяжно и высокомерно, он насвистывал бодрую песенку. Водрузил темно-серую фетровую шляпу на голову, по привычке слегка сдвинув набок, небрежно толкнул входную дверь плечом, и напоследок мы увидели пунктирное отражение шляпы: фигура Гиба раздробилась в мозаичном стекле двери, и с каждой секундой фрагменты этого абриса, отделяясь, все более отдалялись друг от друга – Гиб спустился по лестнице и двинулся прочь.
Я оглядела участок и встретилась глазами с Мари, которая в углу возилась с бумагами. Хотя она была плотного сложения, мне показалось, будто за последние сутки ее беременность сделалась вдруг до назойливости очевидной – живот растянул ткань платья, вздулся идеально гладкой сферой, точно воздушный шарик. Водянисто-голубые глаза стали голубее и глубже на красном, в пятнах, лице. Даже поза ее вдруг изменилась: теперь Мари почти все время стояла, с силой вкручивая кулак в поясницу, как бы пытаясь поддержать позвоночник. Перехватив мой взгляд, она выпятила нижнюю губу и пожала плечами, словно говоря: «Кто этих мужчин поймет? Я бы тоже сочла этого типа бутлегером». И с тем она вернулась к работе.
Вновь всколыхнулся затихший было гул. А я все гадала, что же Одалия такое придумала, как добилась освобождения Гиба, – ведь, конечно же, она должна была как-то уговорить сержанта, чтобы тот, не погрешив против совести, отпустил задержанного. В ту пору я видела только одно объяснение: Одалия сумела хитроумно убедить сержанта, нашла Гибу оправдание. Как-никак сержант – человек чести, и с ним шутки плохи. Конечно, говорила я себе, он поддержал меня с протоколом Виталли, но это совершенно другое дело. Я же понимала, нас с сержантом связывали особые узы, мы вместе служили высшей миссии. В деле Виталли мы позаботились о том, чтобы правосудие не ушло в песок, как это, увы, частенько случается. Я ни на миг не допускала мысли, чтобы он мирволил Одалии. Нет, думала я, ей пришлось подсунуть ему лучшее, на что способно ее воображение; впрочем, Одалии не откажешь в изобретательности.
По правде говоря, все эти происшествия малость сбили меня с панталыку: я была искренне предана сержанту, а Одалия морочила ему голову, для чего, собственно, и пришла работать в участок. К тому времени я уже примирилась с тем, что вынуждена была признать за истину: слухи об Одалии верны, по крайней мере наполовину. Она устроилась машинисткой к нам в участок, чтобы манипулировать полицейской системой, и кто же был тот бутлегер, которого она защищала? Конечное звено в цепи – она сама. Прошу, поймите меня правильно. Я не утверждаю, будто осознала сей факт лишь в тот день. Я вовсе не тупица. С первого же вечера, когда Одалия повела меня в потайной притон, даже когда я говорила себе, что она – только завсегдатай, отнюдь не заправила, я видела, конечно, как Одалия играет и на стороне закона, и против него. Не понимала я другого: позволив Одалии взять меня за руку и переступив порог того первого притона, я и сама стала жить по обе стороны закона. В итоге наутро после рейда, когда Одалия каким-то образом обошла сержанта и добилась освобождения своих подельников, я никак не могла возвысить свой голос и воспротивиться.
Что бы Одалия ни сказала сержанту, это сработало. До вечера тот же оправдательный вердикт, над которым Гиб ухмылялся всю дорогу до двери и далее, пока спускался по лестнице, выслушали еще несколько человек из числа арестованных. Постепенно это превратилось в рутину: краткий допрос, быстрое, без задержки, освобождение. Подозреваемые, захваченные в притоне, входили в камеру для допросов вместе с Одалией и сержантом и появлялись вновь спустя каких-нибудь десять-пятнадцать минут лишь затем, чтобы прошествовать мимо нас и захлопнуть за собой дверь участка.
Очевидно, мне бы следовало радоваться этому зрелищу, радоваться и торжествовать. Один момент запомнился мне особенно отчетливо. Когда отпустили Рэдмонда (к его избавлению, как и ко всем прочим, я не была причастна), он прошел мимо и поглядел мне в глаза с этакой усмешечкой, словно говоря: «Спасибо, конечно, а впрочем, за что спасибо, мисс Роуз? Вижу я, не так уж много вы делаете для “друзей”», вот тут-то легкая дрожь облегчения прокатилась по мне: какое счастье, что Одалии удалось добиться свободы для всей этой братии. Перед Рэдмондом мне и впрямь было неловко. Последнее, что он слышал из моих уст, – заказ алкогольного напитка, а затем я вдруг пропала непосредственно перед налетом, оставив его выпутываться как знает. Меня и саму чуть не сцапали, и, попадись я в руки полиции, страх за собственную судьбу, уж конечно, принудил бы меня позабыть о любых принципах, какие у меня были. Увидев, как Рэдмонд беспрепятственно уходит, я на миг возрадовалась и подумала, что, пожалуй, Одалия делает не такое уж плохое дело.
* * *
Вечером, когда события рабочего дня остались позади, мы поехали домой на авто. С тех пор как я перебралась к Одалии, ноги моей не бывало в подземке. И на работу, и с работы мы всегда брали такси. Теперь я вспоминаю об этом и понимаю, как постепенно стирались из памяти образы многих подземных станций, где прежде я часто проезжала, и уже казалось, будто они приснились мне. И вот мы ехали по улицам Манхэттена, а я задумчиво поглядывала в окно такси, собираясь с духом, и спросила наконец Одалию, как она добилась от сержанта, чтобы всех наших отпустили.
– Ты о чем? – переспросила она.
– Ты знаешь о чем: как ты его уговорила? Сержант ведь не из легковерных. – Что ты такое ему сказала?
Одалия отвернулась от окна и пригляделась ко мне. Прежде я не спрашивала ее напрямую, какие истории она выдумывает. Пульс забился чаще: а вдруг я нарушила некое неписаное соглашение? Но ответ Одалии сразил меня.
– Роуз, – произнесла она. – Роуз, ты себе сотворила из сержанта кумира, и очень напрасно. – Взгляд ее вновь обратился к небоскребам, сплошной линией тянувшимся мимо нас. – Лучше бы ты помнила, дорогая: он всего лишь мужчина, – рассеянно пробормотала она.
Больше я к ней с подобными вопросами обращаться не смела, но этот загадочный ответ преследовал меня весь вечер. Неприятное чувство охватывало меня всякий раз, когда я пыталась понять, на что же такое намекала Одалия. В итоге я решила вовсе об этом не думать, но преуспела лишь отчасти: вопрос застрял в голове и продолжал гвоздить мой мозг. Вы же знаете, сомнение подобно разросшемуся сорняку, а избавиться от него труднее, чем от любой другой вредоносной поросли. Оно заползает бесшумно в мельчайшие щели, и его никак не выполоть.
После ужина я уединилась в своей комнате и попыталась успокоиться, читая книги и слушая фонограф. После пяти пластинок Моцарта и девяти глав «Алой буквы» мира я так и не обрела. Со вздохом выключила электрическую лампу и забралась в постель. Было уже за полночь, я очень устала, но изнеможение проникло до мозга костей и отгоняло сон. Обидно, со мной такого никогда не случалось. Прежде у меня был дар – проваливаться в беспамятство, едва голова коснется подушки. Я привыкла рассчитывать на сладостное утешение, которое приносит сон. По правде говоря, за все приютские годы лишь дважды у меня случалась бессонница. И тогда Адель чутко угадывала мое отчаяние и несла вахту вместе со мной, развлекая меня волшебными сказками, чтобы нагнать дремоту. Однажды она даже прокралась в кухню и подогрела мне прекрасный отвар из молока, мускатного ореха и корицы.
Вспомнив об этом, я сообразила, что наша просторная и хорошо обустроенная кухня всегда в изобилии наполнялась припасами: Одалия распорядилась раз в три дня поставлять свежие овощи и фрукты. Там я могла отыскать все ингредиенты, чтобы воспроизвести успокоительное питье Адели, то бишь молоко, корицу и мускатный орех.
Я сунула ноги в тапочки и прошлепала по коридору. Однако, свернув в кухню, обнаружила, что свет там уже горит и внутри кто-то есть.
– О! – сказала Одалия. – Подумать только, тебя ли я вижу!
Она была в кремовом, почти белом атласном пеньюаре, однако задрапировалась в него так, словно это не одежда для сна, а нарядное вечернее платье. Я отметила, как ткань льнет к ее телу в одних местах и стратегически ложится складками в других. С кокетливым девичьим смешком Одалия схватила меня за руку, будто мы по воле случая столкнулись в битком набитом окраинном ресторане. Загорелые запястья выглянули из рукавов, и я заметила, что Одалия вновь надела бриллиантовые браслеты. Эта загадка занимала меня: какое тайное побуждение склонило ее надеть такую драгоценность в ночь?
– Песочный человек так и не явился к тебе на свидание?
Я мрачно хмыкнула.
– Изменил, – сухо ответила я метафорой на метафору. – И тебе тоже?
– Да. Но у меня кое-что есть!
Я рухнула на кухонный стул и посмотрела на Одалию – та стояла у плиты. Что-то в этой картинке не сходилось. Поморгав усталыми глазами, я поняла: никогда прежде я не видела Одалию даже рядом с плитой, не говоря уж о том, чтоб она включила газ и занялась стряпней. Аромат корицы ударил мне в нос, и я вздрогнула в изумлении: запах того самого отвара, который я хотела себе приготовить.
– Поверь, это божественно, – произнесла Одалия, разливая содержимое кастрюли по двум кружкам. Одну она поставила передо мной, и пар влажной улиткой пополз вверх, прямо мне в ноздри. – Осторожно, горячо, – без особой нужды предупредила Одалия, когда я поднесла кружку к губам.
Я подула на пенку: дескать, я послушно готова потерпеть. Одалия опустилась на стул напротив меня. Пока мы вместе ждали, чтобы наше снотворное слегка остыло, я успела внимательно к ней присмотреться. Даже в этот безбожный час Одалия казалась свежей и безмятежной. Кожа гладкая, загорелая, чернильно-черные волосы блестят, будто она их только что расчесала. Прежде я не замечала диспропорции ее черт: глаза огромные, а рот маленький, и все черты стянуты к центру лица, словно обрамляя нежный розовый бутон губ. Волна восторга окатила меня, и была в этой волне капелька зависти, – впрочем, едва ли без такой примеси обходится самое искреннее восхищение. И снова в глаза мне бросились двойные браслеты.
– Замечательные, правда? – сказала она, перехватив мой взгляд.
И в самом деле. Я кивнула. Хотелось расспросить о женихе, который преподнес это украшение, ведь в разговоре с лейтенантом-детективом Одалия упоминала помолвку и подарок. Но, прежде чем губы, повинуясь приказу мозга, сложились в первый звук вопроса, Одалия заговорила сама.
– Нам подарили по одинаковому браслету, мне и сестре, – сказала она, легонько раскручивая пальцем браслет на левой руке.
Я вытаращилась в изумлении. Не сразу сообразила, что вчерашнее мое подслушивание у двери осталось незамеченным. Одалии и в голову не пришло, что я слышала, какую историю она поведала лейтенанту-детективу. Вот, значит, как. Мне она расскажет иную версию, не о подарке от жениха.
Со вздохом она продолжала:
– Это наше наследство. Отец оставил один браслет мне, а другой – моей сестре.
При слове «сестра» она придала своему лицу театрально-трагическое выражение. Я с трудом подавила негодующее фырканье. Издевается она, что ли? Сколько раз я видела у Хелен эту самую мину – правда, в гораздо более дилетантском исполнении. Но Одалия вновь вздохнула, и я поняла, что на сей раз – не розыгрыш.
– Мой отец был, пожалуй, в своем роде игрок: заработал много денег на стали и все спустил на железные дороги.
Я как будто читала заголовки «Нью-Йорк таймс».
– Он умер, когда мы были еще совсем юными, – продолжала Одалия, мрачная, как могила. – Только это нам и оставил – по одному браслету. Мы носили их не снимая. Как близняшки. Тысячу раз торжественно клялись никогда с ними не расставаться. – Она провела пальцем по бриллиантам, подмигивавшим на ее запястье. – Разумеется, мы унаследовали также его долги, – добавила она и улыбнулась с горьким торжеством былого бедняка: намек, что рассказчица пережила куда больше голодных дней и темных затяжных ночей, нежели слушательница. – Ее звали Лили, – внесла последний штрих Одалия. – Милая, нежная, в точности лилия, в честь которой ее назвали. – Призадумалась над смыслом последних своих слов, будто лишь теперь охватив его во всей полноте. – О – как и ты! – сказала она, прикидываясь, будто лишь теперь заметила сходство с моим, тоже цветочным, именем. И посерьезнела. Уголки рта опустились – никогда прежде я такого не видела. Непривычная и неестественная для Одалии складка губ. – Лили заботилась обо мне, шла на великие жертвы.
Какой точный расчет! Подобные заявления вынуждали гадать, какие это могли быть жертвы, и предполагать худшее. Будто столп небесного света нисходил свыше, осеняя мимолетное видение, созданную воображением Одалии сестру-святую. К этой бы сцене еще затяжные, заунывные стоны струнных.
– Ты знаешь, я давно поняла, что женская дружба намного вернее мужской любви, – сказала она, в упор поглядев мне в глаза. – Ты понимаешь, о чем я?
Я кивнула из вежливости. Одалия вздохнула, на миг отвела взгляд и вновь поглядела мне прямо в глаза: острая боль воспоминания сделалась невыносимой.
– Умирая, Лили вручила мне свой браслет и просила носить оба, на каждой руке по одному, чтобы мы были вместе во веки веков. И даже когда мне приходилось совсем худо, хуже худшего, я и не думала их продавать. Гнала от себя даже мысль, – закончила она.
Грудь ее вздымалась, будто Одалия только что переплыла море, явившись сюда с дальнего брега. Я чуть не расхохоталась. Хотелось закатить глаза, сию же минуту высмеять это нелепое существо. Но я даже не задала наиочевиднейший вопрос: почему, когда драгоценная сестрица погибала, Одалия не продала браслеты и не купила ей выздоровление и всяческое благополучие? Прикусив губу, я еще подула на крошечное пенистое озерко в своей кружке. Отпила, все еще не решившись: высказать сомнения вслух или промолчать. Электрическим разрядом наслаждение насквозь пробило меня.
– О! – воскликнула я. – До чего же вкусно.
– Ну еще бы. Я для сладости взяла сгущенное молоко, – отчиталась Одалия и улыбнулась мне так, будто вовсе позабыла свой драматический монолог. – Роуз, мы с тобой теперь как сестры, – тихонько промурлыкала она и, не дав мне ответить, продолжала: – Я понимаю, каким молодцом ты показала себя в деле Виталли. Так и должен поступать по-настоящему справедливый человек. И ты такая храбрая! Правда-правда! Я тобой восхищаюсь. И вот еще: насчет сестер. – Она выдержала паузу, нежно мне улыбаясь. – Сестры не выдают секретов. Если придется – ты же сохранишь мою тайну?
От последних слов повеяло ледяным холодом. Вот так, мелькнуло у меня в голове, дурачина загоняет себя в угол, крася в доме пол, – все вокруг в липкой краске, и ступить некуда.
– Ой, ну что ты вдруг так заугрюмилась! – воскликнула Одалия. – Я просто говорю, что ты стала мне лучшим другом – моим самым дорогим, самым задушевным другом на свете. – Потянувшись через стол, она ухватила меня за плечо и слегка сжала. – Я так рада, что мы с тобой не потерялись в этом мире, Роуз. Мы словно всегда были друг другу предназначены.
Она раскрыла браслет на правом запястье.
– Вот! – сказала она и взяла меня за руку. На миг я смутилась: ладони у меня холодные и потные, а у нее-то – гладкие и теплые. Но я не успела и словом возразить, как браслет уже охватил мое запястье и Одалия защелкнула замок. – Вот – теперь ты видишь, что я говорю от души.
Не веря своим глазам, я уставилась на сверкавший вокруг моего запястья браслет. Бриллианты отражали тусклое мерцание лампы, рассыпались миллионами огоньков, стоило им поймать хотя бы частицу света. Сотни звездочек подмигивали мне, точно Млечный Путь спорхнул с небес и обернулся вокруг моей руки.
За всю мою жизнь никто не дарил мне столь прекрасных подарков. По правде сказать, я и вблизи-то не видела таких драгоценностей, не говоря уж о том, чтобы носить. Брошь в глубине ящика моего стола в участке тоже была очень красива, но она не в счет: Одалия случайно уронила ее, и я по-прежнему собиралась как-нибудь возвратить свою находку. В отличие от броши, на которую я просто наткнулась, и платьев Одалии, которые я всего лишь одалживала, драгоценный браслет она мне отдала. Голова шла кругом от этой мысли. Губы что-то беззвучно шептали, пока я пыталась поблагодарить подругу. Заметив, в каком я состоянии, Одалия рассмеялась, ее смех музыкальным эхом разнесся по кухне. Мы сидели, держась за руки, сравнивая наши одинаковые запястья, и по-дурацки, как два маньяка, друг другу ухмылялись. Я проваливалась в улыбку Одалии, будто в глубочайшую бездну счастия.
Позже я пойму, что именно такие минуты и вели меня к погибели.