Складывалось впечатление, будто летняя жизнь в доме Бринкли подчинялась регулярному ритму, и этот ритм определялся главным образом спортивными играми с утра, пикниками в саду после полудня, праздничными вечерними пирами, а затем танцами до темно-бархатной ночи. Если мистер Бринкли и работал в какой-либо профессии, я затрудняюсь сообщить вам, в какой именно. Одно было ясно: тот Бринкли, который изначально сколотил семейное состояние, свершил сей подвиг по меньшей мере за два-три поколения до нынешнего, ибо эта парочка Бринкли, по-видимому, не знала ни малейшего принуждения неотложных дел. Более того, поскольку в усадьбе они располагали возможностями для всех излюбленных форм досуга, осмелюсь предположить, что на всем протяжении лета они редко, а то и вовсе никогда не покидали свой прибрежный дом. Они превращались в центр небольшой вселенной светского Нью-Йорка, и мы с Одалией были счастливы оказаться на одной из ближних орбит.

Приехав, обустроившись, мы переоделись к ужину и вновь появились в обществе, как раз когда жаркий летний день наконец вытянулся во всю длину, склоняясь к финальному рубежу. Царил ясный, тонкий и прозрачный полумрак. Мы спустились по лестнице, вышли на террасу и обнаружили четыре длинных обеденных стола под бледно-голубыми скатертями, уставленные белыми свечами и белым фарфором. В центре каждого стола возлежал на брюхе огромный жареный кабан с засахаренным яблоком во рту. Перед приборами лежали карточки с именами, и мне почудилось, будто все та же гримаса промелькнула на лице Одалии, когда на соседней карточке она прочла имя Тедди.

Явился Тедди и сел рядом с Одалией. Судя по его отчасти смущенной, отчасти лукавой усмешке, он поменял местами пару карточек аккурат перед тем, как мы вышли к ужину. Невинная вполне уловка, и я бы лишний раз внимания не обратила: мужчины вечно пускались на ухищрения, чтобы оказаться поблизости от Одалии. Удивило меня другое: от начала до конца трапезы Одалия сидела, повернувшись к Тедди почти спиной, отказываясь вступать в разговор, упорно сохраняя эту неприступную позу. Даже обменяться с ним взглядом было для нее, видимо, невыносимо. Ничего подобного я раньше не наблюдала, Одалия всегда соблюдала любезность, была снисходительна даже к самым жалким своим поклонникам (ведь не исключено, что однажды пригодятся и они). Мысленно я терялась в догадках, откуда столь сильная неприязнь к мальчишке, он слишком юн, вряд ли он успел нанести ей какую-то обиду. Что нам о нем известно? Он принял Одалию за киноактрису (где тут оскорбление?), он приехал из Ньюпорта, а учился в Хотчкиссе – едва ли что-то из перечисленного могло послужить основанием для третирования, какого удостоила его в тот вечер Одалия. Всем телом она скрутилась, вывернулась прочь от него, увлеченно погрузившись в беседу со мной, – за всю историю нашей дружбы подобного не припомню.

После ужина Тедди последовал за Одалией к обтянутому брезентом танцполу, где парочки уже кружились легкими стопами в воздушном вальсе. Думаю, он надеялся пригласить ее на танец, но понятия не имел, как ловко Одалия умеет заполнять свою бальную карточку. Опыта ей с избытком хватало, чтобы всякий раз пресекать его авансы, она все время держалась настороже, отнюдь не срываясь на откровенную грубость. Почти весь вечер Тедди простоял у края танцпола и праздно глазел, запихав руки в карманы белого пиджака с завышенной талией; прилив и отлив вальсирующих пар то сомкнется, то отхлынет прочь, а вдали, в темноте, за спиной Тедди точно так же сменялось прямое и попятное движение океанских волн. В какой-то момент мальчик двинулся через террасу в мою сторону, и мне показалось, что он собирается пригласить меня на танец, однако не успел он подойти, как внезапно рядом со мной появилась Одалия. Ее мелодичный манящий смех так и звенел, и целая цепочка джентльменов выстроилась, кланяясь ей в пояс и церемонно целуя руку. Я слышала, как Одалия извиняется и отговаривается поздним часом. Еще секунда – и легкая ладонь легла на мой локоть. Я и опомниться не успела, как мы очутились в спальне, и вот уже постель застелена и мы облачаемся в ночные рубашки.

– Прости, что загнала нас в постель, точно парочку усталых старушек, – пробормотала Одалия, уже закрыв глаза. – Но я бы и минуты больше не вытерпела. Если бы опять заиграли вальс, боюсь, я так бы и уснула в объятиях какого-нибудь бедолаги.

Она дотянулась до моей половины постели и пожала мне руку.

– Я не против, – откликнулась я и, сказав это, поняла, что не соврала. Порой, когда Одалия бросала меня на вечеринках, я возвращалась домой засветло и ложилась в постель – всегда одинокая, – и это меня огорчало. Но вернуться домой рано, зато вместе с Одалией – нет, я очень не прочь.

* * *

Проснувшись наутро, я обнаружила, что левая сторона кровати подле меня пуста. Что бы там Одалия ни затеяла, она не сочла нужным оставить записку. Я поднялась, умылась и спустилась на террасу позавтракать. Застенчивость препятствовала мне познакомиться с другими гостями Бринкли, так что я попросила дворецкого принести мне утреннюю газету и прикинулась, будто с головой погрузилась в заголовки новостей, – прикидывалась, вернее будет сказать, покуда одна статья не привлекла мое внимание взаправду.

В первую очередь в глаза мне бросилась фотография мистера Виталли. Я так и замерла, не донеся до рта чашку с кофе. Пронизывающий взгляд бледных глаз все так же холоден и пуст, но я отметила, что нарциссическая усмешечка уже не приподнимает уголки губ, да и усы поникли, неухоженные. «Виталли признан виновным, ему грозит электрический стул», – гласила надпись над фотографией. Вот, значит, как, сказала я про себя. Есть правда на земле. И есть на земле электрический стул! Пожалуй, если мне и следовало пережить угрызения совести за ту помощь, которую я исподтишка оказала Правосудию, то момент настал именно тогда. Но я не ощущала ничего, кроме глубокого удовлетворения: наконец-то суд присяжных добрался до истины! Я вырвала статью из газеты («Мистер Виталли, отказавшись от адвоката и взяв на себя собственную защиту, не сумел доказать, что его признание было сфальсифицировано») и аккуратно сложила ее, чтобы прихватить с собой. Сунула листок в сумочку: покажу Одалии, когда она вновь материализуется.

Я вернулась в спальню и стала ждать, но к половине двенадцатого солнце уже палило вовсю, день разогрелся, меня охватило нетерпеливое беспокойство. Бринкли предлагали гостям множество приятных занятий на свежем воздухе, обеспечивали снаряжением для всяческих забав. Тут имелись теннисные ракетки и белые костюмы для желающих помериться силами на корте, клюшки и шипованная обувь для гольфистов-дилетантов, вздумавших отработать драйвы и удары в лунку, и наборы для бадминтона, и крокетные молотки, и разноцветные шары, и кожаные мешки с тяжелыми свинцовыми шарами, отливавшими серебряным сиянием, – по словам дворецкого, они потребны для игры, придуманной французами и именуемой «петанк». Поскольку в мое воспитание включалось лишь самое отдаленное знакомство с некоторыми видами спорта (и вовсе никакого с гольфом и петанком), я предпочла от игр воздержаться, а вместо этого просто поплавать у берега. Плавать я могу и в одиночестве, что избавляло меня от непосильной задачи неуклюже сводить знакомство с чужими людьми (без Одалии у меня бы ничего и не получилось).

За окном уже припекало, но в прохладной спальне я покрылась мурашками, пока натянула на себя купальник из джерси, приобретенный вместе с Одалией в «Лорд энд Тейлор». Раздобыв у дворецкого полотенце (тот позволил себе приподнять бровь при виде обнаженного бедра, выглядывавшего из-под оборки купального костюма), я направилась к морю.

Два пляжа на выбор: поместье Бринкли включало в себя мыс, длинный язык земли, от Саунда далеко в открытое море. Вероятно, подлинный романтик предпочел бы соленые брызги бушующей Атлантики и белый песок, но, как я уже сто раз признавалась, я – человек с практическим складом ума, и потому мне больше подошли слегка мутные, зато спокойные воды залива. Выйдя на кромку берега, я убедилась, что располагаю и сушей, и морем единолично, за вычетом лишь изредка проносившихся моторных лодок – они уходили дальше в океан на поиски праздных удовольствий. Задорно-загорелое веселье живой рябью бежало по глади морской. Поодаль от берега колыхался плот, закрепленный какими-то подводными потайными буями. Течение в этом месте было слабое, плот почти не двигался с места.

Жар уже поднимался от песка пыльными и парными порывами, и я с величайшим наслаждением погрузилась по пояс в воду. Может быть, гордиться своей ловкостью на плаву не слишком женственно, однако не стану скромничать: каждый мой гребок пружинит скрытой брутальной мощью. Плавать-то многие девушки умеют, особенно эти резвые, бойкие девицы, которые откуда-то повыскакивали ныне во множестве, но еще недавно по-настоящему толк в этом знали только самые богатые – или самые провинциальные. Когда монахини пристроили меня в Бедфордскую академию, я приобрела привилегии, для бедняков неслыханные, среди прочего – обучение правильному стилю плавания. Нас вывозили всем классом на дамский пляж, и мы плескались в волнах, платье-купальник с шароварами тащило на дно, и воспитанницы по очереди демонстрировали свои гребки широкоплечей и веснушчатой грубоватой наставнице, которую школа специально приглашала на сезон обучать нас.

Я присмотрелась к плоту, который легонько покачивался на волне. На плоту была вышка для прыжков в воду, невысокая, и на вершине развевался, как бы призывая меня, узкий оранжевый вымпел. Я прикинула расстояние – пара сотен ярдов, не больше – и решила доплыть. Зашла по грудь, оттолкнулась, ахнула, погрузилась по самую шею, и вот уже радостно гребу, удаляясь от берега. Я даже лицо опускала в воду, по всем правилам исполняя кроль. Плавание казалось мне самым бодрящим из всех видов человеческой деятельности: непривычные для суши движения, вытягиваешься вперед и как бы сама себя нагоняешь, легкие расправляются и огромными глотками поглощают воздух, и весь мир разом, чудом, наполнен и звуком, и глухой тишиной. И почти всегда, пусть даже ты из сильных пловцов, накатывает живящая паника, когда усомнишься в силе своих легких, в выносливости мышц. Давненько я не бывала в море, и, прежде чем доплыла до плота, пришлось пережить такой миг страха. Я почувствовала, как ужас пробуждает жизнь в каждом дюйме тела – будто ударило разрядом электричества, – и когда я наконец с усилием вытянула себя на деревянные планки плота, руки-ноги колыхались жидким желе и каждый нерв трепетал возбуждением, которое вскоре сменилось усталостью. Я рухнула на плот и лежала там, как мертвец, тупо уставившись в пустоту неба.

Не знаю, долго ли я пролежала навзничь на плоту. Прошло достаточно времени, перестала тяжко вздыматься грудь, волосы спутанными колтунами присохли к скальпу, а мир вокруг сделался мирным и отдохновенным. Колыхание плотика гипнотически усыпляло, будто качаешься в колыбели. А потом я заметила, что размах и ритм колебания нарастают. Повернув голову к берегу, я заприметила приближение другого пловца. Переливчато-яркими кругами расходилась вокруг него вода, он мощно греб, помогая себе резкими толчками ног. Приостановился на краткий миг посреди очередного гребка, поднял голову – размытая улыбка и бодрое:

– Эй, на борту!

Я поспешно села. Передо мной был Тедди, тот самый молодой человек, кто накануне помог нам разыскать хозяев, кто весь вечер тщетно преследовал Одалию. Вновь его лицо окунулось в воду, вновь завращалась ветряная мельница рук. Наконец Тедди добрался до плота, нащупал лесенку. Не рассчитывала я вот так на него наткнуться. Должно быть, бессознательно я нахмурилась, глядя, как он карабкается по лестнице, ухмыляется неловко: он угадал мое недовольство.

– Следовало спросить, не возражаете ли вы, если я потревожу ваше уединение, однако, боюсь, тут уж ничего не поделаешь, – заявил он своим не по годам глубоким басом, отдуваясь, стараясь выровнять дыхание. – Мне позарез нужно передохнуть. Далековато оказалось. Но толку-то возвращаться с полдороги, верно?

Он хлопнулся на плот, расползся мокрым, морскими каплями сочащимся телом по планкам, в точности в такой же позе, какую и я занимала минутой раньше. Распростершись, повернул голову, сощурился, вглядываясь в меня:

– Ох ты ж, вы, должно быть, чемпионка по плаванию!

С таким искренним восхищением он это произнес, что я невольно вспыхнула от гордости.

– Да, плавать мне, пожалуй, нравится, – ответила я негромко, не позволив себе улыбнуться. Приподнялась, собираясь покинуть плот, но промедлила, выбирая между лестницей и вышкой. Изначально-то хотела нырнуть с вышки, но проделывать это на глазах у публики – воздержусь.

– Ой, подождите, останьтесь! – взмолился Тедди, разгадав мои намерения.

Я глянула на него сверху вниз: брови вздернуты в настойчивой просьбе, уголки губ опустились – юный, невинный мальчик. С какой стати я так спешила убежать от него? Одалия пока что не соизволила объяснить мне истоки своей неприязни к молодому человеку. А ведь он, рассуждала я, помог нам представиться супругам Бринкли, избавил от неловкости предстать в роли незваных гостей.

– Останьтесь, – повторил он. – Вместе веселее.

Я колебалась, и он это понял.

– К тому же, – добавил он, – обратный путь небезопасен. Пусть рядом будет хороший спортсмен – спасет меня и отбуксирует к берегу, если что.

Дыхание его уже выровнялось, и я понимала, насколько условна эта уловка, но все же задержалась на плоту.

Я села, опираясь на руки, скрестив ноги перед собой, затем потянула купальник за край в тщетной попытке получше прикрыться. Наступило неловкое молчание; равномерно чмокали капли, падавшие с волос Тедди в натекшую вокруг лужицу. Мысленно я перебирала все, что мне было известно об этом молодом человеке, отыскивая зацепку для легкой светской болтовни.

– Так вы из Ньюпорта?

Как ни странно, этим вопросом я задела чувствительную струну. Тедди заслонился рукой от солнца и поглядел на меня очень серьезно, будто заново оценивая:

– Да. Вы хорошо знаете… этот город?

– О нет. Вовсе нет.

Он еще несколько мгновений пристально всматривался в мое лицо, но так, очевидно, и не отыскав того, что надеялся найти, тяжело вздохнул:

– Город-то что надо. Полным-полно хороших людей, старые семьи.

Он задрал подбородок к небу и прикрыл глаза. Я позволила себе быстренько провести инспекцию. Никогда прежде не доводилось мне видеть мужчину в купальном костюме, и хотя инстинкт подсказывал, что и Тедди не мужчина, а мальчик, но все же, признаюсь, любопытство меня одолело. Плечи под лямками были узки, и весь он, от ребер до ног, был тощ и хил. Он поморщился, заерзал, будто ему вдруг сделалось не по себе, и я испугалась, не почувствовал ли он мой взгляд. Я отвернулась, и вскоре вновь дружелюбно загудел его бас: Тедди продолжал рассказ о Ньюпорте:

– Большие дома. Преступности толком нет.

Поблизости вдруг зафыркал, заплевал двигатель моторной лодки, потом так же неожиданно отдалился и где-то на горизонте заглох. Тедди открыл глаза и резко сел, будто на что-то решился. Все его тело одеревенело от напряжения. Кажется, он хотел поговорить со мной о чем-то очень важном, и ему представилась подходящая возможность. Видела я и другое: он еще не готов прямо перейти к делу.

– Преступности действительно почти нет. И все же случались некоторые… инциденты. – Теперь он смотрел на меня в упор, яростно, я физически ощущала его взгляд, жарче солнечного луча. – По правде говоря, – продолжал он неторопливо, взвешивая каждое слово, – один из самых трагических инцидентов в недавней истории города произошел с моим кузеном и одной девушкой, дебютанткой, как говорится в свете.

Неожиданный поворот темы заинтриговал меня и отчасти озадачил, но я промолчала. Еще не понимая, что происходит и почему, я чувствовала, как меня заманивают в ловушку. Но поздно было останавливать Тедди. Он набрал в грудь воздуху и пустился во всю прыть:

– Она была необычайная дебютантка. В городе никогда не видели ей подобной и, что угодно прозакладываю, не видывали с тех пор. Сам-то я встречался с ней всего раз или два, мимоходом, но такую девушку не забудешь. – Он восхищенно присвистнул, однако не улыбнулся. – Огромные голубые глаза светились жадным любопытством. Длинные темные волосы.

Пауза – и она показалась мне нарочито небрежной. Когда он заговорил вновь, я догадалась, в чем дело.

– Конечно, теперь она их, должно быть, обкорнала. Волосы. Это в ее духе.

Внезапное понимание растеклось по венам, пульс участился. Напряженно выпрямившись, я всем телом подалась вперед, словно Тедди притягивал меня против моей воли. На лице его промелькнуло удовлетворение. Он добился своего, он увидел, что подспудный смысл рассказа не ускользнул от меня. Совершенно очевидно: мне предстояло выслушать длинную историю. Тедди готов был, никуда не спеша, поведать подробности.

– Для моего кузена все закончилось довольно скверно, – предупредил он, еще даже не приступив.

Разумеется, с тех пор я много раз проигрывала это повествование в голове, словно пластинку. Еще неизвестно, стану ли я наиточнейшим его сказителем или грубейшим исказителем, однако постараюсь, как смогу, воспроизвести услышанное.

Джиневра Моррис, с волосами цвета эбенового дерева, с огромными сапфирами очей, была единственным чадом богатого бостонского банкира. Ее отец, двадцатью восьмью годами старше матери, ушел от дел, когда девочке миновало пять, и перевез семью в величественный особняк на берегах Ньюпорта, где предался своему хобби, а именно конструировал модели яхт, глядя из окон на полноразмерные суда, проплывавшие на горизонте к востоку от города. К десяти годам Джиневра сделала открытие: достаточно чуть наморщить лобик, чтобы отец вернул бархатноокую гнедую кобылу, купленную ей ко дню рождения, в конюшню и приобрел, взамен гнедого в яблоках, жеребца-аппалузу. Но еще удивительнее: вторая морщинка заставит отца на следующий день вернуть жеребца-аппалузу и выкупить гнедую кобылу за двойную цену. Джиневру заботливо растили в духе викторианских традиций, она блистала в музыке, поэзии и художествах, но к пятнадцати годам ясно дала понять, что викторианских традиций с нее довольно. За несколько дней до своего шестнадцатилетия и первого бала Джиневра, взъярившись на мать, схватила ножницы и в знак протеста против родительских наставлений одним ловким, хладнокровным взмахом отчекрыжила подол своего бального платья. Мать, полагая, что это унизит строптивицу и послужит ей уроком, велела ей отправляться на бал в испорченном платье, с подолом, не достававшим и до колена.

Мать, хотя была еще отнюдь не стара, в Ньюпорте успела стать чопорной матроной былых времен, в воротнике до ушей, – и она жестоко ошиблась в расчетах. Джиневра явилась на первый в своей жизни бал в платье со свободным воротом, задрапировав его складками на элегантный эллинский манер, и проплыла по лестнице в этом безобразно куцем наряде, с высоко поднятой головой, под восторженный ропот собравшихся. В тот вечер из озорницы с разбитыми коленками она, пройдя всего лишь двадцать две покрытые красным ковром ступени, превратилась в греческую богиню. В особенности один юноша, Уоррен Трикотт-младший, сын угольного магната и член богатейшей на ту пору ньюпортской семьи, был покорен ее стремительным и столь естественным преображением. Назавтра его серебристый родстер уже стоял перед ее домом, и днем позже, и так каждый летний день два года подряд.

Разумеется, пояснил Тедди, сам он был тогда сущий мальчишка. В одиннадцать лет он даже еще не вступил в отрочество, не смыслил в романтических тонкостях ухаживания, да и не слишком-то его это волновало, однако даже в том нежном возрасте он понимал, что Уорреном и Джиневрой восхищаются все, все видят в них нечто драгоценное. Люди приглушали голоса, расхваливая прекрасную юную пару. Тедди почти весь год учился в пансионе, но всякий раз, когда он возвращался домой, первым делом ему сообщали последние сплетни о кузене Уоррене и об отчаянной и очаровательной девушке, с которой тот встречался. То и дело они проносились по городу в автомобиле или же отчаливали от берега на семейной яхте Трикоттов. Привычное зрелище – лоснящаяся грива Джиневры (цвета эбенового дерева) развевается на ветру, на городской ли дороге, на сельском ли проселке, и доносится мелодичный, легко узнаваемый смех. Вдвоем они ухитрялись из всего извлекать радость. Даже самая суровая за двадцатилетие зима не помешала их увеселениям. В то Рождество Уоррен преподнес Джиневре маленького тяглового пони и золоченые сани, вместе они садились на расшитые подушки, подтыкали пушистые меха и, неудержимо хохоча, стремглав летели с высочайшей горы.

Война была уже в разгаре. Какой-то изъян – в точности Тедди не знал, слабое зрение или же плоскостопие – уберег Уоррена от призыва. (Кое-кто в городе подозревал, что истинный диагноз – сверхзаботливая матушка молодого человека.) Как бы то ни было, Уоррен мог не страшиться смерти в безвестном окопе где-нибудь на поле во Франции, однако его чувство собственного достоинства страдало: к весне 1918 года все его одноклассники уже завербовались и сели в поезд, отправлявшийся куда-то на Юг (Кентукки, Теннесси, Тедди не помнил) в тренировочный лагерь. Всех провожали как героев, хотя пока их подвиги сводились к визиту в кабинет армейского врача в Бостоне – высуньте язык, покашляйте, спасибо. Поезда отбывали, Уоррен мрачнел на глазах.

Уоррен и Джиневра умели вместе веселиться, но отношения их были, мягко говоря, бурными. Если уж ссорились, то пускали в ход динамит, какой железнодорожные бароны припасали, чтобы прокладывать путь в горах. В особенности беспощадно орудовала словами Джиневра. Она точно видела цель – сонную артерию – и умела добраться до нее быстро и эффективно. Стоило Уоррену не угодить ей или провиниться, и она без промедления информировала его о том, как люди относятся к юношам, которые сидят во время войны на заднице, предоставляя другим сражаться. Кто слышал эти споры, тот догадывался, отчего Уоррен ищет порой утешения на стороне.

Другие женщины Джиневру особо не волновали, хотя кое о чем она догадывалась. За юбками Уоррен гонялся отнюдь не в своем кругу, подбирал себе утешительниц среди тех, кто никак не мог присутствовать на дебюте Джиневры, и своего первого бала у них, конечно же, не было. А потому, оставаясь единственной леди, притязающей на сердце Уоррена (о его трастовом фонде не говоря), Джиневра не видела в том для себя угрозы. Да и сама она своего не упускала, на любом балу непременно желала покорять кавалеров и, если Уоррен порой задерживался в иных угодьях, считала себя вправе располагать симпатиями многочисленных прочих обожателей. Жизнь казалась ей прекрасной и забавной – ничего серьезного, ни вот настолечко. Когда Уоррен попросил ее выйти за него замуж будущим летом, она сразу же согласилась. В конце концов, только они двое и имели значение в целом мире. Уоррен ринулся на поиски кольца.

А потом, сказал Тедди, произошло непоправимое. Очередная точка невозврата.

Забавная штука – подробности. Насмотревшись на множество признаний преступников, могу подтвердить, что расхожее мнение верно: сколько бы преступник ни лгал, он (или она, хотя такого рода альтернативный сценарий встречается реже) рано или поздно запутается: либо присочинит чересчур много деталей, либо в деталях и проговорится. Видите ли, в чем с деталями дело: их практически невозможно сочинить. Когда человек рассказывает правду, он рассказывает правду, и все детали на месте, особенно те, что попричудливее. И Тедди в своем рассказе упомянул такую странную подробность, которую выдумать, как мне показалось, он никак не мог. Ведь мы, люди, лишены присущего богам дара творить хаос. Мы умеем воспринимать события не иначе как по знакомым рубрикам, мы типизируем мир, выстраивая наибанальнейшие причинно-следственные связи, мы всюду ищем привычную рутину. Потому-то и говорится: «Бог в деталях». Драгоценные детали докажут твою невиновность. Губительные детали обовьют вокруг шеи петлю.

Конечно, в ту пору у меня еще не сложилась столь глубокая философия. Я просто сидела и слушала, как Тедди подводит рассказ к развязке, которую я уже предугадала. Поскольку Уоррен устремился к ювелиру в Бостон, дело шло к помолвке Уоррена и Джиневры. Так и сбылось. Чуткий жених купил не только обручальное кольцо, но и заказал бриллиантовый браслет в подарок невесте на помолвку. Ни в чуткости, ни в щедрости Уоррену не откажешь, и все это было ему по карману. Чуткость же его простиралась так далеко, что он поручил изготовить и второй браслет, под пару первому, для женщины по имени Перл, той самой, из другого круга. Будь он женат, а не всего лишь обручен, эту Перл правильно было бы назвать его любовницей.

К несчастью для Перл, Уоррен так и не явился к ней со вторым браслетом. Из нелепого и довольно-таки неуместного чувства долга Уоррен счел нужным первым делом презентовать браслет Джиневре, и в тот самый вечер, когда он исполнял жениховский долг, произошла ужасная катастрофа.

По воспоминаниям свидетелей, то был прекрасный, насыщенный ароматами трав летний вечер, и Уоррен с Джиневрой, как они частенько делали, отправились кататься в его маленьком родстере с откинутым верхом. Беда случилась, когда они вздумали проехаться до сортировочной станции и там пересекли несколько железнодорожных путей. Автомобиль вдруг застрял, колесо зацепилось за рельс на той самой колее, по которой приближался ночной грузовой поезд. Пока машинист разглядел серебристый бок родстера перпендикулярно к путям, времени затормозить уже не оставалось. По ночам грузовые поезда набирают изрядную скорость, и сбрасывать ее при въезде в Ньюпорт у них нет причин.

Трагедия не была тотальной: Джиневра успела выбраться из автомобиля и осталась жива. Но Уоррен – бедный, бестолковый Уоррен – так и погиб, пытаясь включить заднюю скорость, высвободить колесо и спасти свой любимый родстер. По городу пошел слух, что оба они много выпили, что случившееся – последствия преступной безответственности. Кое-кто повторял слова, якобы услышанные женой коронера от мужа: от тела Уоррена – вернее, от того бесформенного кошмара, в который оно превратилось, – подозрительно разило виски. Некоторые зашли еще дальше и утверждали, что Джиневра злонамеренно подпоила Уоррена и на путях они оказались не случайно. Ведь ни для кого не составляло секрета, что за ужином в ресторане эти двое поссорились. В драматическом порыве Джиневра даже выплеснула виски Уоррену в лицо. Однако, давая показания явившемуся на место аварии полицейскому, Джиневра была трезва как судья – так говорится. И на трезвом голубом глазу присягнула, что трезв был и Уоррен. Разумеется, одними ее клятвами не удовлетворились бы, но имелся также свидетель, стрелочник, работавший на сортировочной в ночную смену. Этот стрелочник – смуглый и весьма рябой дылда – наблюдал страшную сцену вблизи и дал показания, подтвердившие рассказ Джиневры: не было преступной небрежности и уж конечно не было злого умысла. Простая случайность – нелепая, несчастная случайность. Дело закрыто.

Тут Тедди испустил тяжкий вздох.

– Горевал весь город, но мои дядя с тетей были наповал сражены. – Он сощурился, всматриваясь в дальний берег, на лоб набежала морщина. – Они об этом никогда не говорят. И мои родители попытались скрыть от меня, как это произошло. Хотели меня уберечь. Это они зря, у меня только появились лишние вопросы. Вопросы и странные подозрения. Я же с детства обожал Уоррена, я рос единственным ребенком, он был мне за старшего брата. И вдруг… вдруг его не стало. Я собирал вырезки из тогдашних газет, выспрашивал у горожан подробности. – Каждое его слово дышало искренностью, время от времени он в забывчивости проводил рукой по волосам, разделяя присохшие пряди. – Повезло, что она была такой яркой, Джиневра. Наверное, поэтому люди столько и запомнили. Все детали. Несколько дней назад я говорил с тем полицейским, который первым явился на железную дорогу, и вдруг выплыла подробность, которой я раньше не знал.

– Какая? – спросила я. Слишком требовательным тоном, сама не хотела. Но я, можно сказать, уже полностью отдалась повествованию и с нетерпением дожидалась исхода.

От моего голоса Тедди вздрогнул, словно сам погрузился в свой сюжет настолько, что забыл обо мне. Он обернулся, поглядел на меня и продолжил, но теперь я разглядела в этом юношеском невинном лице то, чего прежде не замечала, – нечто острое, даже язвительное.

– Полицейский припомнил одну странную подробность, – сказал он. – Зрелище катастрофы было кошмарное, сами понимаете, и он сначала позабыл или не придал значения – может, никакого значения и не было. Но… – Тедди задумчиво примолк. Кашлянул. – Когда Джиневра давала показания, у нее на руках красовались оба браслета. Холодок побежал у меня по спине. Разум раскололся на две половины – одна кинулась складывать совпадения, другая бежала параллельным курсом, их отвергая.

– Где она теперь? Джиневра? – спросила я, видя, что Тедди досказал свою историю.

– Пропала, – ответил он.

– То есть как?

– Вскоре после несчастного случая уехала из города. Одни говорили – с горя, другие – из-за слухов. Не могу сказать, что виню ее за это, но исчезновение было по всем правилам: сбежала посреди ночи, даже родителей не предупредила, куда едет.

– А они… пытались ее найти? – Голос замирал у меня в горле.

– Приличные семьи не нанимают частных сыщиков, – сухо ответил Тедди. – По крайней мере, не признаются, что наняли, приглашают случайных людей со стороны, которые не способны никого и ничего найти. Но я бы хотел встретиться с ней. Некоторые события той ночи не состыковываются, и я бы хотел кое-что прояснить. Я давно уже ее ищу. Но вы же сами понимаете. – Он обернулся ко мне, посмотрел многозначительно.

К тому времени я окончательно высохла и, кажется, начинала обгорать на солнце. День отнюдь не был прохладным, но по коже вдруг пробежала холодная дрожь, руки и ноги покрылись мурашками.

Я резко вздрогнула, услышав, как меня окликают. Поднялась, пошатнулась – колени подгибались, – приложила руку козырьком ко лбу и увидела, что с берега мне машет Одалия.

– О! – вырвалось у меня.

Трудно сказать, разглядела ли она того, кто был рядом со мной, но даже с плота я расслышала в ее голосе тревожную настойчивость.

– Прошу прощения, – сказала я Тедди.

Он кивнул и улыбнулся – скупо, однако с полным пониманием:

– Конечно.

Про вышку я и думать забыла, плюхнулась в воду прямо с плота и покорно поплыла к Одалии, которая ждала на берегу. Все-таки я перегрелась, и вода теперь казалась холоднее, чем по пути к плоту. И другое неприятное ощущение настигло меня, пока я плыла: некая угроза, непонятная, почти неразличимая, исходила оттуда, у меня из-за спины, праздно плыла-покачивалась на волнах.