Мужчины опасались, что печатная машинка лишит нас женственности.
Стоит взглянуть на это приспособление, и станет ясно, о чем тревожились самозваные стражи морали и добродетели. Машинка – будь то «Ундервуд», «Ройял», «Ремингтон» или «Корона» – устройство суровое, тяжеловесное, сплошь прямые грубые углы без игривых изгибов и кокетливых прихотей. И жестокая ярость железных литер, немилосердно молотящих по бумаге. Немилосердно, вот именно: милосердие не входит в обязанности печатной машинки.
Впрочем, едва ли и я что-нибудь смыслю в милосердии: я работала, так сказать, на другом конце этой цепочки. Мое дело – признания. Разумеется, их извлекала из подследственных не я сама, а сержант. Или же лейтенант-детектив. В любом случае это не моя работа. Моя работа – безмолвная, слышна лишь пулеметная очередь машинки: я луплю по клавишам, перепечатываю стенограмму с рулона. Но даже этот шум исходит как бы не от меня, я всего-навсего женщина, о чем сержант вспоминает, когда мы выходим из камеры для допросов. Тогда, легонько прикоснувшись к моему плечу, он с присущим ему достоинством извиняется:
– Мне очень жаль, Роуз, что леди приходится выслушивать подобные вещи.
«Подобные вещи» – изнасилования, ограбления и другие только что прозвучавшие признания. В нашем округе, в районе Манхэттена, именуемом Нижним Ист-Сайдом, недостатка в преступлениях не наблюдается.
Я понимаю, что сержант называет меня «леди» из любезности: на дворе 1924 год, вот-вот наступит 1925-й, и мой статус, по нынешним понятиям, где-то между «леди» и просто «женщиной». Тонкое различие определяется образованием – в этом смысле я могла бы претендовать на такое обращение, хоть и не слишком настойчиво, ведь я закончила всего-навсего курсы стенографисток в Астории, – но, главным образом, происхождением и наличием независимых средств, а я сирота на жалованье пятнадцать долларов в неделю. Собственно, само жалованье лишает меня права зваться леди: у леди могут быть интересы, но никак не работа, а я предпочла иметь крышу над головой и регулярно питаться, нежели обходиться без этих насущных вещей, лишь бы не работать.
Возможно, потому-то мужчины и опасаются, как бы печатная машинка нас не огрубила: она уводит девушек из дома, и уже не на швейную фабрику или в прачечную, но в полицейские участки и бухгалтерские фирмы, куда раньше не ступала женская нога. Мы развяжем ленточки фартуков, на все пуговицы застегнем накрахмаленные блузки и облачимся в тускло-синие юбки – действительно, какая уж тут женственность. В окружении новейших технологий – стенотипов, ротаторов, арифмометров, пневматической почты – женщина, по мужскому мнению, очерствеет, ее нежное сердечко обратится в металл, ревностно подражая меди, железу и стали.
Отчасти и правда: умение печатать привело слабый пол в рабочую обстановку, в которой прежде господствовали исключительно мужчины, – например, в полицейский участок, где мы, машинистки, составляем жалкое меньшинство. Кому-то доводилось слышать о женщинах-надзирательницах или даже увидеть мельком грузную матрону преклонных лет: их присутствие уберегает мужчин-полицейских от обвинений в домогательстве, а претензии такого рода то и дело возникают в профессии, где каждый день приходится гонять проституток гуртом, словно овец. Но сержант не видит в дуэньях пользы и не берет их на работу. Если бы полисменам не требовалось печатать столько показаний и они справлялись с бумагами сами, в нашем участке женщины не появились бы никогда. Машинка послужила мне пропуском в закрытый мужской мир.
Заметьте: в моей работе нет ничего специфически мужского, мускульного. Я бы даже решилась утверждать, что труд машинистки – честное печатание под диктовку, ловкий танец пальцев, бодрое стаккато клавиш стенотипа – самое цивилизованное занятие в современном мире. И насчет всего остального мужчины могут не беспокоиться: хорошая машинистка знает свое место. Она рада уже и тому, что ей, женщине, платят разумные деньги.
И вообще, будь машинка сугубо мужским орудием труда, за ней и сидели бы мужчины, – ан нет. Куда ни глянь, машинистки сплошь женщины, а из этого с очевидностью следует, что данный род деятельности больше подходит нам. За все время работы я видела только одну машинистку мужского пола, и этот джентльмен отличался столь деликатным сложением, что для работы в полицейском участке подходил уж никак не лучше меня. Я могла бы сразу догадаться, что он у нас ненадолго. Порывистые движения пугливой птички, а усики аккуратные, словно их каждый день цирюльник подстригал. Поверх обуви он носил пару чистейших белых гетр. На второй день гетры пострадали: задержанный изверг на них мощную струю табачной жвачки. Мужчина-машинистка, замечу с прискорбием, ужасно побледнел и отпросился в мужскую комнату. После этого он задержался у нас всего на неделю.
– Белые гетры, – качал головой сержант. Он часто пошучивает при мне, показывая тем самым, насколько мне доверяет. – Белым гетрам тут делать нечего, – сказал он, и я поняла, что он рад был избавиться от щеголя.
Само собой, я не стала напоминать сержанту, что лейтенант-детектив тоже носит белые гетры. Лейтенант-детектив и сержант – люди совершенно разные, но они, по-видимому, издавна соблюдают перемирие, хоть и не без труда. Я всегда избегала слишком явно выказывать предпочтение кому-либо из них, ибо тем самым я нарушила бы хрупкое равновесие, от которого зависело их сотрудничество. Но, должна признаться, с сержантом мне иметь дело гораздо легче. Он старше и, быть может, расположен ко мне больше, чем приличествует женатому человеку, однако, я уверена, это отеческая привязанность, и я помню: полицейским сержантом он стал прежде всего потому, что искренне верит в свою миссию – сохранять должный порядок в нашем великом городе.
Более того, сержанту дорог должный порядок во всем, он гордится точным соблюдением всех правил и инструкций. С месяц назад он отстранил подчиненного от работы, на неделю оставив его без содержания, потому что этот полисмен угостил бутербродом с ветчиной бездомного, сидевшего в камере предварительного заключения. Я понимаю (или догадываюсь), отчего разжалобился полисмен: бродяга представлял собой жалкое зрелище, под тонкой тканью рубашки непристойно проступали ребра, а глаза в темных провалах глазниц закатывались, словно очумелые стеклянные шарики. Вслух никто не упрекнул сержанта за недостаток христианского милосердия, но от него вряд ли ускользнуло, о чем подумал кое-кто из его людей. «Подкармливая бездельников, мы даем понять, что в работе проку нет и можно наплевать на правила. Подрываем основы», – напомнил он нам.
Лейтенант-детектив, конечно, старше по званию, но со стороны это можно и не сообразить. Сержант, если понадобится, кого угодно повергнет в трепет. Он невысок, но по другим параметрам крупный мужчина, особенно в талии: прямо над поясом казенных брюк выкатывается внушающее доверие пузо, как у почтенного отца семейства. В последние годы в усах его замелькала седина; кончики усов сержант подкручивает, а также отращивает длинные бакенбарды, хотя их и считают устаревшими. Сержант за модой не гонится, тем более за современной, довольно-таки шокирующей. Однажды, читая газету, он заметил, ни к кому в особенности не обращаясь, что нынешние моды – признак вырождения нации.
Напротив, лейтенант-детектив усов не носит и бреет лицо начисто, что вполне соответствует современным вкусам. Столь же модна и небрежная с виду прическа: он зачесывает волосы назад и смазывает их бриолином, но одна-две пряди непременно выбиваются и лезут в глаза, вынуждая лейтенанта то и дело откидывать их с лица и приглаживать. На лбу у него большой шрам, от центра лба к глазу; как ни странно, шрам придает его чертам выразительность. Лейтенант молод, старше меня разве что на год-другой, а поскольку он детектив, а не патрульный, ему не обязательно носить форму. Одежда у него дорогая, однако носит он ее своеобычно: можно подумать, будто он спрыгнул с постели прямо в рубашку и штаны. Все небрежно, кое-как, в том числе и гетры, отнюдь не такие чистые и белые, как у машинистки мужского пола. Ни в коем случае не хочу сказать, будто лейтенант-детектив не соблюдает нормы гигиены, просто он не слишком опрятен.
Нет, хотя вид у него всегда взъерошенный, я вполне уверена, что с гигиеническими навыками у лейтенанта все в порядке. Он имел привычку, заговаривая со мной, опираться на стол, и я обратила внимание, что от него пахнет мылом «Пирс». Однажды я заметила, что этот сорт мыла вроде бы предпочитают дамы; лейтенант сильно покраснел и, кажется, обиделся, хотя я ничего такого не подразумевала. Отвечать на мое замечание он не стал и потом две недели ко мне и близко не подходил. Мылом «Пирс» от него больше не пахло. Потом как-то раз наклонился над моим столом – со мной не заговорил, молча забрал распечатку, – и я почуяла запах другого мыла, имитацию аромата кожи и дорогих сигар.
С лейтенантом-детективом мне не нравится работать, к примеру, потому, что он обычно расследует убийства, и всякий раз, когда он зовет меня в камеру для допросов, мне, скорее всего, предстоит фиксировать на стенотипе показания подозреваемого душегуба. И в голосе лейтенанта, в отличие от сержанта, не слышно попытки извиниться. Порой мне даже мерещится в его тоне вызов. С виду-то он решителен и деловит – и все же.
Они считают нас слабым полом, но учитывают ли мужчины тот факт, что нам, женщинам, каждое признание приходится выслушивать дважды? То есть сначала я работаю на стенотипе, а затем перепечатываю на обычной машинке, поскольку скоропись мужчины читать не умеют. Для них значки на рулоне, выползающем из стенотипа, все равно что египетские иероглифы. Я могу печатать и перепечатывать такие истории сколько угодно, и моя женская чувствительность страдает не так сильно, как опасаются мужчины, хотя вникать в подробности, как кто-то кого-то зарезал или забил насмерть, и в самом деле не очень-то приятно, особенно перед обедом или ужином. Понимаете, вот в чем беда: едва задержанный перестанет запираться и решит облегчить душу, ему непременно требуется наглядно живописать тот кошмар, который он сотворил. Я человек высоконравственный и отнюдь не склонна смаковать подобные детали, хотя и не желаю обнаружить свое отвращение при лейтенанте-детективе: он-то, безусловно, сочтет это слабостью женской конституции. Уверяю вас, моя конституция выдержит.
И конечно, когда двое выслушивают подобные признания, между ними возникает особого рода близость, а мне не доставляет удовольствия делить эти минуты с лейтенантом-детективом. Жертвами убийц, которых допрашивает лейтенант-детектив, зачастую оказываются женщины, и почти всегда выясняется вдобавок, что перед окончательной расправой негодяй успел всласть поиздеваться над несчастной. Когда я записываю признание арестанта, который жесточайше прикончил молодую женщину, мне чудится, будто в комнате не хватает воздуха, и я ловлю на себе взгляд лейтенанта-детектива: едва доходит до наиболее изощренных надругательств, лейтенант холодно присматривается ко мне. Словно я объект наблюдения, научного эксперимента или психологического опыта – из тех, про которые нынче только и слышно. Я сижу, печатаю, стараюсь вовсе не замечать начальника.
И все же в отличие от сержанта, который по-настоящему печется обо мне, лейтенант-детектив не слишком-то беспокоится, как бы я не услышала такого, что может смутить мой чистый девичий ум. Честно говоря, я толком и не пойму, что он надеется прочесть на моем лице. Вполне возможно, ждет, когда же я потеряю сознание и рухну на стенотип. Кто знает, с них станется: может, он об заклад побился с кем-нибудь из полисменов. Но мы живем в современном мире, где у женщин полно хлопот, не хватало еще поминутно грохаться в обморок, и лучше бы лейтенант-детектив, при всех его современных манерах, перестал ошалелым щенком таращиться на меня и предоставил мне делать мое дело. Потому что я делаю его очень хорошо. На обычной машинке я печатаю 160 слов в минуту, на стенотипе – до трехсот. И в целом я равнодушна к исповедям, которые приходится стенографировать и расшифровывать. Как и сама металлическая машинка, я здесь всего лишь устройство точной записи. Моя обязанность – составить официальный беспристрастный отчет, который в свое время представят в суд. Мой долг – записывать то, что со временем приравняют к истине.
Разумеется, не следует давать волю гордыне и похваляться своей выносливостью. Однажды, выходя из камеры для допросов, я окликнула лейтенанта-детектива – вышло громче, нежели я хотела:
– Я, знаете ли, не размазня!
– Простите, не понял?
Он остановился, обернулся, смерил меня взглядом с ног до головы, снова как ученый, наблюдающий за объектом эксперимента. Он даже подошел чуть ближе, словно мы собирались поговорить по душам, и вновь от него пахнуло мылом с намеком на сигары и хорошо выделанную кожу. Я выпрямилась, слегка откашлялась и постаралась донести до него свою мысль – на этот раз уверенно и внятно:
– Я сказала, что я не размазня. Меня все это не пугает. Ничто не пугает. К истерике я не склонна. Можете не приносить с собой на допрос нюхательные соли.
Последнюю фразу я пустила в ход ради вящего эффекта: на самом деле мы не держим в участке нюхательные соли, да и никто в наши дни их при себе не держит. И я тут же пожалела об этом мелодраматическом высказывании: оно как раз и выставляло меня истеричкой.
– Мисс Бейкер, – начал было лейтенант-детектив, но на том и запнулся. С минуту он пристально всматривался в мое лицо, потом вдруг встряхнулся, словно его внезапно разбудили, и выпалил: – Я совершенно убежден, что вы способны и глазом не моргнув выслушать показания Джека-потрошителя.
И не успела я достойно ответить на эту реплику, лейтенант-детектив развернулся и был таков.
Не уверена, хотел ли он сделать комплимент. Работая бок о бок с десятками полицейских, я научилась различать сарказм и вполне допускаю, что лейтенант позволил себе позубоскалить. О Джеке-потрошителе я мало что знаю. По слухам, он на редкость ловко обходился с ножом.
Больше в присутствии лейтенанта я эту тему не затрагивала. Обычная, более-менее предсказуемая жизнь участка шла своим чередом: сержант соблюдал перемирие с лейтенантом-детективом, а лейтенант-детектив, в свой черед, был со мной вежлив, но обходился без многословия.
И так мы жили вполне ладно, пока не появилась другая машинистка.
* * *
Едва она переступила порог, явившись на собеседование, я поняла: происходит что-то необычное. В тот день она вошла в участок очень тихо, очень спокойно, и все же я почувствовала: это затишье в глазу бури. Темный зрачок в средоточии непостижимой стихии, где в опасных пропорциях смешиваются жар и холод. Вокруг нее все было обречено измениться.
Вероятно, обозначать ее как «другую машинистку» не совсем точно: другие машинистки в участке были всегда. Я – одна из трех. Кроме меня была сорокалетняя Айрис с вытянутым лицом, острым подбородком и серыми птичьими глазами. Каждый день она меняла разноцветные галстуки. Айрис всегда охотно соглашалась поработать сверхурочно, и в участке это ценилось. («Преступники не отдыхают по воскресеньям и в праздники», – говаривал сержант.) Что же до семейного положения, замужем Айрис не бывала, да и вряд ли думала об этом.
А еще Мари, во многих отношениях противоположность Айрис. Мари кругленькая, веселая, слегка прихрамывает: в детстве омнибус проехался ей по левой ноге. Не достигнув и тридцати, Мари успела дважды побывать замужем: первый муж сбежал от нее с девчонкой из кордебалета. Мари так и не сумела отыскать его и оформить развод по всем правилам и, махнув рукой на юридические тонкости, взяла и вышла за другого, некоего Хорэса, который добр к ней, вот только все хворает подагрой. Мари работала в участке, потому что не питала иллюзий, будто Хорэс ее обеспечит. Она сентиментальна и вышла замуж по любви, хотя заведомо было ясно, что подагра все чаще будет удерживать Хорэса в постели. За спиной Мари парни грубовато шутили: с ее искалеченной левой ногой и распухшими от подагры ногами мужа им только чертов вальс отплясывать. Разумеется, в лицо Мари никто такого не посмел бы сказать, но она неглупа и прекрасно знала, о чем перешептываются коллеги, однако давно решила делать вид, будто ничего не замечает. Ради легкого духа товарищества она готова была пойти на небольшие жертвы, и в результате всем нравилось работать с ней.
И я, разумеется. К тому времени я проработала в участке чуть больше двух лет и уже приобрела репутацию самой проворной и аккуратной из трех машинисток. Втроем мы управлялись со всеми нуждами участка, оформляли протоколы задержаний, печатали признания и вели переписку. То есть мы всё успевали, пока не вступил в полную силу акт Волстеда, – тут у нас работы заметно прибавилось.
Поначалу сухой закон не приобрел популярности среди полицейских, и нарушителей они преследовали безо всякого усердия. Патрульные ворчали и норовили уклониться от помощи Антиалкогольной лиге, закрывавшей один «водопой» за другим. Когда полицейским попадали в руки фляги с самогоном, преступника зачастую отпускали на все четыре стороны, довольствуясь предупреждением и, само собой, конфисковав улики. Вопреки стараниям Женского христианского союза за умеренность убедить нацию, что дьявол сидит в спиртных напитках, верили в это не все. И порой судья не находил в себе довольно праведного гнева и мирволил бутлегерам, сколь бы вопиющим и возмутительным ни было их правонарушение. «С какой стати отказывать мужчине в праве опрокинуть стаканчик после рабочего дня?» – пожав плечами, во всеуслышание заявил однажды лейтенант-детектив.
Так оно и шло какое-то время. Порой мужчины из окрестных кварталов – по большей части чьи-то мужья и отцы – попадались на продаже контрабандного спиртного, и их выпускали, сделав внушение. Никому не хотелось браться за дело всерьез.
Но, как говорится, скрипучее колесо выпросит себе смазку. В нашем случае скрипучим колесом оказалась помощница генерального прокурора Мейбл Виллебрандт, а вместо смазки она получила нас. Я не эксперт и не утверждаю, будто детально разбираюсь в обстоятельствах карьеры миссис Виллебрандт, но, судя по тому, что я читала в газетах, она пользовалась сомнительной славой человека, берущегося за те случаи, когда закон не применяется со всей строгостью, – случаи, которые ее коллеги-мужчины из лени или же благоразумия предпочитали не ворошить. С поразительным воодушевлением она тащила эти дела в суд, заодно попадая и на первые полосы газет. Полагаю, в ангела-покровителя безнадежных судебных дел миссис Виллебрандт превратилась неслучайно: она ведь женщина и ничем не рисковала, даже берясь за непопулярные дела. Если женщину постигнет профессиональный провал, это совсем не то же самое, что карьерная неудача для мужчины. Однако выяснилось, что миссис Виллебрандт на поражение отнюдь не настроена: она показала себя хитроумной и упорной особой. Найти общий язык с мэром Хиланом ей было трудно, однако она сумела «вразумить» его супругу Мириам. Вдвоем эти дамы подняли шум в прессе, заявили на всю страну, что Нью-Йорк обязан сделаться примером и не щадить усилий, чтобы превратиться в образцовый «сухой» город. Рассказываю я об этом затем, что в результате успехов миссис Виллебрандт на политическом поприще наш участок выбрали для проведения «Благородного опыта». Потому-то я и говорю: мы послужили смазкой для скрипучего колеса миссис Виллебрандт.
Официально нас именовали первым в городе оперативным подразделением, по образцу которого позднее собирались реформировать и другие участки. Увеличился штат патрульных, нам вменили в обязанность поиск подпольных баров и проведение рейдов. Сам по себе полицейский участок устроен сложно. Это химическое соединение, вроде рецептурной смеси: изменишь ингредиенты – и приходится ждать, пока в составе вновь восстановится равновесие. Наши полицейские вовсе не радовались появлению чужаков, а тем более дополнительным служебным обязанностям – внезапным налетам на «водопои», – ведь после этого представителей власти в наших местах невзлюбили пуще прежнего. Но выбора ни у кого не было, и, пока рядовые унывали, сержант всерьез присматривался к своему новому долгу. Мне кажется, он воспринял это как профессиональное повышение и как честь для себя, и однажды наступил судьбоносный день, когда сержант возвестил: каждого, кто провезет хоть бутылку виски через границу между штатами Нью-Йорк и Нью-Джерси, подобает преследовать по всей строгости закона. В итоге по горло загружены оказались не только полицейские, но и все машинистки участка. Вскоре необработанные бумаги, скопившись, застопорили всю систему, а камера предварительного заключения превратилась в клуб, где бутлегеры совещались с коллегами и конкурентами и договаривались о сотрудничестве, дабы впредь не попадаться полиции.
И тогда сержант позвонил в агентство занятости и попросил прислать еще одну машинистку.
* * *
Когда Одалия явилась на собеседование, она еще не сделала стрижку, иначе вряд ли сержант предложил бы ей работу (хотя лейтенант-детектив наверняка не имел ничего против). Еще до того как Одалия остригла волосы, я заподозрила, что лейтенант-детектив питает склонность именно к таким вызывающим прическам – и к женщинам, которые осмеливаются их носить.
Мне запомнился и другой день, когда Одалия, переступив порог, сняла шляпу-колокол и мы увидели угольно-черные волосы, колоколом же накрывавшие ее голову. Она обрезала их чуть ниже подбородка – ровная, четкая линия. Стрижка выявила в лице Одалии нечто смутно восточное, в нынешнем вкусе, особенно экзотичными казались разрез глаз и лаково-черные волосы, такие блестящие, словно голову ее облекал надраенный шлем. И помню также, как перехватила устремленный на Одалию из дальнего угла взгляд лейтенанта-детектива. Несколько раз в тот день он делал Одалии комплименты – и ее вкусу, и решимости. Что же касается сержанта, официально он эту прическу никак не комментировал, только пробормотал сам себе под нос за обедом, мол, насчет женщины с остриженными волосами мужчина может составить неверное мнение.
Впрочем, это все позднее, а в день собеседования, как я уже говорила, волосы Одалии еще были длинными. В то утро она явилась в участок, умеренно напудрив лицо и аккуратно уложив волосы в пучок. Еще я отметила белые перчатки и дорогой с виду дамский костюм под цвет ее глаз, голубых, как яйцо малиновки, но самое сильное впечатление на меня произвел ее голос, ибо он полнее всего раскрывал истинный характер этой женщины – тот характер, который мне еще предстояло узнать. Голос хрипловатый, с негромким, энергичным раскатом: собеседник невольно приковывался взглядом к детскому рисунку губ, стараясь расслышать каждое слово. Таким ее голос оставался, пока Одалия не обрадуется или не рассмеется, – тогда он мелодично изгибался, восходя и нисходя, словно кто-то разыгрывал гаммы на пианино. Парадоксальное сочетание невинного изумления и дьявольской искушенности околдовывало всякого, кто слышал этот голос, и порой я задумываюсь – даже сейчас, – от рождения ли она им обладала или выковала годами прилежной практики?
Собеседование закончилось быстро. Едва ли сержанту или лейтенанту-детективу требовалось что-то узнать о новой машинистке кроме того, как быстро она печатает (они проверяли ее с хронометром, а она смеялась, словно мужчины затеяли умную и увлекательную игру), хорошо ли выглядит и как у нее обстоит дело с манерами. Больше ведь от машинистки ничего не требуется, тем паче что Одалия со своим необыкновенным голосом сразу же их очаровала. На вопрос, готова ли она выслушивать крайне малоаппетитные подробности преступных актов тех личностей, которых доставляют в участок, она снова ответила музыкальными переливами смеха, а затем, вернувшись к обычному своему густому голосу, пошутила: она, дескать, не из щепетильных, ей лишь бы аппетитными оставались ее обеды в ресторане «У Мокин». По-моему, отнюдь не остроумная реплика, но сержант и лейтенант захихикали. Мне кажется, уже тогда они старались угодить новенькой. Я прислушивалась к их разговору издали, из-за своего стола: они сказали, что принимают ее на работу, пусть выходит с понедельника. В этот момент – готова присягнуть – взгляд Одалии мгновенно метнулся прочь, на кратчайший миг задержался на моем лице и почти незаметная улыбка приподняла уголки ее губ. Но все произошло так быстро, что впоследствии я не была даже уверена, в самом ли деле она посмотрела на меня.
– Чертовски приятная девчонка, – заявил лейтенант-детектив, как только Одалия ушла. Выражение примитивное и просторечное, однако точно передавало то, чего я не успела вполне осмыслить. Я была моложе Одалии – вероятно, даже лет на пять моложе, – но ей слово «девчонка» подходило, а мне вовсе нет. Отчасти в этом и заключалось ее обаяние: Одалия подавала себя как взрослую, но девчонку. Самый воздух вокруг нее наполнялся веселым возбуждением, и она увлекала, она словно вовлекала тебя в тайный заговор. Ее голос звенел озорством, и казалось, что вопреки томности манер и изысканности нарядов она свой парень – и на дерево вскарабкается, и на теннисном корте любому задаст трепку. И кое о чем еще я начинала догадываться. Раскованность Одалии указывала на привилегированное воспитание, на детство, в котором были и автомобили, и теннисные корты, – все то, чего не видывала я и, осмелюсь предположить, недополучили сержант с лейтенантом-детективом. Да, ее поведение намекало на привычку к благополучию, но – предусмотрительно – без каких бы то ни было конкретных примет. Непривычное для полицейского участка явление, однако мы не решались его анализировать. Мы затаили дыхание, как будто к нам приблизилось некое диковинное существо, которое мы опасались спугнуть. Никто из служащих участка не отважился спросить, по какой причине богатая молодая женщина предстала перед нами, смеясь и словно бы радуясь тому, что ее принимают на незначительную должность машинистки. Я всегда гордилась своей проницательностью и критическим оком, но даже на том раннем этапе знакомства, когда я относилась к Одалии с неодобрением, единственный, естественный, казалось бы, вопрос я так себе и не задала: зачем ей вообще понадобилось работать? Одно скажу: яркое сияние ослепляет, и тут каждый может дать маху.
В тот день, распрощавшись, получив указание выйти с понедельника, она прошлась по участку девчачьей легкой походкой, отворила дверь, шагнула за порог – и тут что-то оторвалось от лацкана ее голубого жакета и со звоном покатилось по полу. Мой взгляд метнулся к той плитке, где в свете голых электрических лампочек поблескивала упавшая вещица. Я знала, что следует окликнуть Одалию и вернуть ей это, но я промолчала, и Одалия так и вышла за дверь, вроде бы ничего не заметив. Дверь захлопнулась, а я еще несколько минут просидела неподвижно, точно оцепенев. Наконец любопытство принудило меня действовать. Я тихонько поднялась и подошла к лежавшему на полу предмету.
Это оказалась брошь – весьма дорогая с виду, узор из опалов, бриллиантов и черных ониксов, и форма наисовременнейшая – звезда с расходящимися лучами. Что-то было в этом украшении от самой Одалии, как будто безделушка в миниатюре воспроизводила свою хозяйку. Одним быстрым движением я подхватила ее и вернулась к столу, крепко стиснув в руке свою находку, острые лучи впивались в ладонь. Я сидела, держала прекрасное украшение под столом, на коленях, и тайком любовалась, как загипнотизированная. Даже в сумраке брошь мягко мерцала. Наконец, меня окликнули и поручили очередную перепечатку. Пришлось стряхнуть с себя колдовское наваждение. Я выдвинула ящик стола, засунула брошь как можно глубже, за стопку бумаг, сказала себе, что верну ее Одалии, как только та явится в понедельник на работу, но где-то в глубине души, кишками чуяла: это ложь.
До конца дня я так и жила с этим странным чувством: меня все время что-то отвлекало, будто на периферии зрения мелькала точка, на которую я не решалась поглядеть в упор. И уже тогда я заподозрила, что Одалия уронила брошь нарочно, испытывая меня. Задним-то числом я отчетливо различаю характерную для нее уловку, словно улику, почерк преступника: Одалия заманила меня в ловушку, в равных пропорциях смешав соблазн и стыд. С тех пор я была неразрывно с ней связана и все собиралась, но никак не осмеливалась спросить, знает ли она, что я тайно присвоила себе чужое. И все это – когда мы еще не были официально знакомы и не обмолвились ни словом.