Не стану обманывать и намекать, будто уже на этой ранней стадии я вполне осознавала то влияние, какое Одалии предстояло оказать на мою жизнь и на участок в целом. Я уже говорила, что заметила нечто, едва Одалия переступила порог, и это правда, однако вряд ли я смогла бы объяснить, в чем дело, или предсказать, в какой мере это отразится на мне лично. После первой встречи мысль об Одалии вызывала лишь слегка неприятное ощущение в желудке и ничего более серьезного или конкретного. До конца недели я несколько раз выдвигала ящик стола, украдкой бросала взгляд на брошку и думала об Одалии, но служебные обязанности не оставляли времени для размышлений. Вероятно, брошек у нее много, уговаривала я себя. Она, должно быть, и не заметила убыли в своей коллекции. Ее это особо и не огорчает, рассуждала я. Мне представлялось, как я небрежно возвращаю ей украшение, – и представлялось, как я столь же небрежно забываю его вернуть. Что в первом сценарии, что во втором – совершенно бестрепетно. Дескать, мне на брошку наплевать, нисколько она меня не интересует. В этом была великая свобода: вообразить себя такой равнодушной, чуть ли не пресыщенной, мне и дела нет до экзотической птахи с ее редкостными сокровищами. А потом наступили выходные, когда мне даже в мыслях не виделись ни брошь, ни Одалия.
В ту пору я, как большинство незамужних девиц моего возраста и экономического положения, жила в пансионе. Хозяйкой пансиона была молодая вдова по имени Дороти (она предпочитала, чтобы ее называли Дотти), с прилизанными волосами цвета воды из-под грязной посуды и четырьмя малышами. Тяготы деторождения и тоска домоводства преждевременно ее состарили, лицо покраснело и пошло пятнами, словно обветрилось, кожа под глазами обвисла, и наметился второй подбородок. Но едва ли ей минуло тридцать. По правде говоря, подозреваю, что было ей лет двадцать восемь или двадцать девять, не больше. Разумеется, в наше время столь молодые вдовы не диковина. Обыкновенная история: муж Дотти пропал на той недоброй памяти войне, которая поглотила так много молодых людей нашего поколения и даже косточек не выплюнула. Если бы не дети, которым она поминутно требуется, она бы, говорила Дотти, поехала на поля прежних сражений, что еще не зарубцевались вдоль границы Франции и Германии, посмотрела на место мужниного упокоения, – то место, говорила она, где Дэнни, несомненно, задохся от горчичного газа.
Дэнни и Дотти; их имена были так уютно созвучны, так дополняли друг друга – тем горестнее утрата Дотти и ее печаль. Лишний раз глотнув напитка из кухонного шкафчика (она именовала его кулинарным хересом, и запас таинственным образом пополнялся вопреки сухому закону), Дотти порой пересказывала мне сцену гибели Дэнни так, будто наблюдала ее воочию. Она была свято уверена, что труп его свалился в окоп и лежит там, кое-как присыпанный, затерянный среди сотен длинных вздувшихся насыпей, которые, по слухам, до сих пор извилистыми шрамами бороздят французские поля. Младшему ребенку Дотти было три с половиной года; не уверена, что расчет подтвердил бы отцовство Дэнни, однако Дотти я на это никогда не намекала: дань с постояльцев она взимала умеренную, и я вовсе не желала недоразумений. К тому же мне доводилось неоднократно слышать, будто одиночество в военную пору – особый род одиночества, ненасытнее прочих.
Я и сама кое-что понимала в одиночестве, хотя никогда не бывала одна, в пансионе это невозможно. Пансион располагался в буром кирпичном особняке из песчаника, типичном для Бруклина и довольно обветшалом. Жалкое состояние дома я объясняла тем, что, будучи вдовой, Дотти не имела под рукой мужа, который мог бы производить повседневные мелкие починки, а ее ограниченный доход не позволял нанять рабочих даже для самого неотложного ремонта. Одной семье этот дом был бы, пожалуй, великоват, но не восьми взрослым и четырем детям, которые теснились там в мою бытность. Само собой, беготни и шума хватало.
И даже моя комната не обеспечивала мне той укромности, на какую вроде бы я имела право рассчитывать. Помещение было просторное, но его разделили пополам, развесив на бельевой веревке несколько серых, в скверных пятнах, простыней. «Полуприватной», если не ошибаюсь, именовала эту комнату Дотти в газетном объявлении. Вряд ли она пыталась кого-то обмануть, в общем-то, описание было довольно точным, к тому же брала она за проживание меньше, чем в иных пансионах, но, с другой стороны, этот взнос удваивался, когда в комнате поселялись двое, и превышал ту сумму, которую Дотти получила бы, сдай она комнату целиком одному жильцу. Пожалуй, выгодность или невыгодность любой сделки определяется точкой зрения, и ничем иным.
Соседка была моей сверстницей – девушка с каштановыми волосами, щекастая, с ямочками под коленками. Звали ее Хелен, и это имя, боюсь, вскружило девице голову: судя по поведению, порой она путала себя с Еленой Троянской. Наверное, нехорошо так говорить. И все же я повидала немало кокеток, но мало кто так красовался, как эта Хелен: вечно крутилась перед зеркалом – и так голову повернет, и эдак, изображая на лице то радость, то восторг. При ее мясистой физиономии выглядело это, словно тесто месят, придавая ему форму пончика или слойки, и гримасничала она не слишком-то убедительно. Сама Хелен ничего такого не говорила, но я подозреваю, что она питала честолюбивую мечту выступать в театре. В ту пору, когда мы жили бок о бок, она работала продавщицей и считала это занятие куда более достойным, чем работа машинистки в полицейском участке. Вот из этого она тайны не делала и частенько норовила меня подбодрить, хоть я и не давала повода.
– Не горюй, Роуз, не вечно же тебе работать в этой дыре. Непременно подвернется что-нибудь получше. Избавишься от мужских костюмов, я помогу тебе подобрать милые вещички, со вкусом. – «Со вкусом» было ее любимое выражение, однако я быстро поняла, что ее вкус существенно отличался от моего.
Когда я въехала в пансион, Хелен уже там жила и, соответственно, занимала лучшую половину комнаты – ту, что подальше от двери. Мне не было надобности проходить через ее полукомнату, и ее укромность не нарушалась, зато телеология понуждала Хелен на пути в спальню или из спальни проходить через мою половину, и она не стеснялась при этом шуметь и частенько оставляла с моей стороны свою обувь и чулки. Я также подозреваю, что она заранее переставила мебель, чтобы все ценные предметы оказались на ее половине. Впрочем, такова человеческая натура. Кто поручится, что я не поступила бы так же, если бы поселилась в пансионе первой?
Так или иначе, всю неделю Хелен изрядно суетилась в ожидании джентльмена, которого собиралась принять у себя в пятницу вечером, а потому, едва я переступила порог, мои размышления о работе и Одалии были прерваны кривляниями Хелен. Разумеется, по пути домой я понятия не имела, сколь заметную роль мне предстоит сыграть на ее свидании. Это запоздалое открытие поджидало меня, словно медвежий капкан, – он захлопнулся, как только я добралась до пансиона.
Домой из участка я ездила на трамвае через Бруклинский мост, а остаток пути проходила пешком. Мимо проносились автомобили, непрерывно завывали клаксоны и урчали двигатели, но я превратила этот путь в разумный ритуал и на ходу перебирала подробности миновавшего дня. В ту пятницу в участке произошли странные, встревожившие меня события. Утром мы составляли протокол показаний, задержанный поначалу казался совершенно трезвым, но, как выяснилось, был в стельку пьян и, возможно, не вполне в здравом уме.
Я вошла в камеру для допросов вместе с лейтенантом-детективом и, как всегда, начала печатать. Сперва все было как обычно: заурядная супружеская ссора, в ход пошел кухонный нож и свершилось убийство – «непредумышленно, по страсти», как выражаются адвокаты на суде. Не то чтобы я часто ходила на заседания, но, да, временами это бывает любопытно, и всякий раз меня удивляла странная последовательность слов «непредумышленно» и «по страсти», как будто «непредумышленно» относится к страсти, а не к самому деянию. В любом случае, история этого человека была мне вполне знакома, и я печатала показания не вслушиваясь, механически.
Но, к нашему удивлению, спустя минут десять задержанный внезапно пустился описывать совсем другое преступление: он-де утопил мужчину в Ист-Ривер. Я подняла глаза, мы с лейтенантом-детективом растерянно переглянулись, и он пожал плечами: мол, что ж, если парень вздумал признаться в двух убийствах, пусть намыливает себе веревку. И, стараясь не напирать, лейтенант перестал расспрашивать подозреваемого о жене и переключился на таинственное утопление. Настойчивая интонация допроса исчезла, лейтенант-детектив будто надавил на тормоз, сбрасывая скорость. Атмосфера ощутимо изменилась: словно беседовали два приятеля, и о делах маловажных, например о погоде. И я инстинктивно поддалась этому настроению, мои пальцы едва касались клавиш стенотипа, я вжалась в стену, как бы оставляя мужчин наедине. Подозреваемый подался ближе к лейтенанту-детективу и перешел на шепот. Это мэр приказал утопить того человека, сказал он. Не убийство, а исполнение задания. Я вновь оглянулась на своего начальника и увидела, как он пытается напустить на себя равнодушный и недоверчивый вид, но едва прозвучало имя мэра Хилана, он вздрогнул и непроизвольно поджал губы.
– Почему же, – спросил лейтенант-детектив снисходительно – мол, он всего лишь мирволит подозреваемому, – почему же мэр приказал вам напасть на этого человека?
– Потому что он – член незримого правительства! – ответил подозреваемый. – Того, подкупленного!
Когда он выкрикнул последнее слово, даже до меня донесся запах самопального виски. Подозреваемый громко икнул. Выражение «незримое правительство», как я поняла, было позаимствовано из неоднозначной речи, в которой мэр Хилан рассуждал о закулисном влиянии на политику Рокфеллера и других богачей. Речь мэра прошла сквозь фильтр выпивки, а то и умственного расстройства, и в этом виде нам довелось выслушать ее ошметки. Лейтенант-детектив попытался овладеть ситуацией и изменить ход допроса, но не успел: подозреваемый разыкался еще громче и пришел в состояние крайнего возбуждения. Он орал во весь голос:
– Это приказ мэра! Я – борец за справедливость. Солдат справедливости, говорю вам!
Тут как раз сержант приоткрыл дверь глянуть, из-за чего такой шум. Завидев сержанта, подозреваемый сорвался со стула и взмахнул рукой, отдавая честь:
– К службе готов, господин мэр, сэр!
Сержант заморгал, в изумлении взирая на салютующего арестанта. Шрам на лбу лейтенанта-детектива пошел волнами, так сильно он нахмурился, пытаясь понять, что же тут происходит. Нам понадобилось несколько минут, чтобы осознать: мы стали свидетелями нелепой путаницы, квипрокво. Подозреваемый вдруг резко крутанулся, его с потрясающей силой вывернуло наизнанку, он рухнул на пол и остался лежать, прижавшись щекой к плитке и вывалив мясистый язык. Камера наполнилась отвратительным запахом дешевого полупереваренного спирта. Сержанта все это отнюдь не позабавило.
– Уберите его отсюда, – только и сказал он и ушел.
Мы посидели в растерянности, потом лейтенант-детектив встряхнулся, вздохнул и поднялся. Он высунулся за дверь и позвал двух помощников унести пьяницу, который уже громко храпел на полу. Я стала прибирать на столе, где стоял стенотип, вынула напрасно потраченную бумагу – вряд ли этот протокол кому-нибудь понадобится. Показания пьяного нельзя представить в качестве свидетельства, тем более когда подозреваемый сам не понимает, что несет. Он валялся как мешок картошки, даже глаз не приоткрыл, когда его подняли и поволокли прочь.
– А я думал, он трезв, – пробормотал лейтенант-детектив, словно обращаясь сам к себе.
– И мне тоже так казалось, – подхватила я. – Ни запашка, и поначалу говорил вполне связно. Оба мы обманулись.
Лейтенант-детектив удивленно оглянулся на меня. У нас уже много месяцев не случалось столь пространных бесед. Он внимательно присмотрелся ко мне, по лицу его медленно расплывалась благодарная улыбка – вроде бы лестная для меня, однако я смутилась и отвернулась. Мы вместе принялись наводить порядок, тщательно обходя рвотные массы в самом центре камеры.
– Он ведь и в самом деле – немного, но есть, – произнес вдруг лейтенант-детектив.
– Кто? Что есть?
– Сержант. Смахивает на мэра Хилана.
Я так и ощетинилась:
– Как некрасиво. Хотя, по правде говоря, меня такое ваше отношение не удивляет. – Голос сорвался на визг. Смутный страх охватил меня. Я побыстрее сложила стопку бумаг и устремилась к двери.
– Разве это оскорбление? – спросил лейтенант, удивленно распахнув глаза.
Это уж слишком. На пороге я резко развернулась и отчитала его:
– Мэра Хилана называют коммунистом, а сержант, как вам прекрасно известно, отнюдь не из грязных большевиков. Он – порядочный человек. – Я запнулась, но все же договорила: – И вам бы только на пользу пошло брать с него пример…
На том я оборвала отповедь, запоздало припомнив свое подчиненное положение, а главное, желание сохранить работу. Пусть лейтенант-детектив молод и никого не уважает, но официально-то он стоит надо мной и над самим сержантом. Не годится слишком дерзко ему выговаривать. Итак, я смолкла, дожидаясь, что он меня одернет. Но он лишь смотрел на меня, и смотрел как-то странно – с жалостью?
– Считайте, убедили, – сказал он.
Это прозвучало так неожиданно, что я с минуту постояла, ошеломленно моргая. Наконец, не желая выяснять, насколько искренней была эта реплика, я молча покинула камеру.
Тут было над чем подумать. На моей работе то и дело сталкиваешься с буйными, буйные, естественно, буянят, но события пятницы набухали зловещим абсурдом. А уж этот разговор с лейтенантом-детективом! Что-то в нем мерещилось унизительное: я сорвалась, выступала не по чину.
За Бруклинским мостом я вышла из трамвая и зашагала домой, все еще погруженная в эти мысли, вспоминая сумасшедшего, который то ли утопил, то ли не топил человека в Ист-Ривер, воображая серьезное лицо лейтенанта-детектива и новую машинистку, которая приходила на собеседование (имя ее музыкальным эхом отдавалось в голове, в такт шагам, словно детская песенка: О-да-ли-я, О-да-ли-я, О-да-ли-я). Думала я и о брошке, и что бы сказал сержант, если б узнал, какое сокровище спрятано в ящике моего стола за стопкой бумаг. Также я поразмыслила о внешнем сходстве сержанта с мэром Хиланом – по правде говоря, тут с лейтенантом-детективом можно было согласиться. Все эти и прочие мысли проносились по закоулкам моего сознания, пока я машинально шагала домой, ничего вокруг не видя.
И в таком состоянии я вовсе не была готова к засаде, что поджидала меня в пансионе. Первым делом я почуяла запах: горячий, с паром, аромат рагу. Это как раз было знакомо, ведь в доме вечно пахло вываренными на плите костями, по большей части куриными, но случалась и говядина. Всепроникающий дух распространялся по комнатам, и я часто гадала, не пропитал ли он мои волосы и одежду. Быть может, я, сама того не зная, благоухаю среди коллег в участке, а они стесняются мне намекнуть. Но на сей раз, войдя в дом, я тотчас учуяла иные запахи, помимо привычных, – аромат перекипевшего кофе и одеколона. И сигарет. Да, сигаретами пахло очень сильно.
Я заглянула в гостиную – и окунулась в густой табачный дым. Бледно-меловое облако скапливалось под слабым лучом потолочной лампочки – еще одна странность, Дотти редко позволяла нам жечь электричество днем. Я заморгала и, когда глаза попривыкли к тусклому освещению и едкому дыму, различила две мужские фигуры бок о бок на диване, в одинаково небрежной позе, лодыжка на колене. Сначала я подумала, что дым помрачил мне зрение, но тут же поняла, что причина не в этом, в глазах не двоилось: передо мной сидела пара близнецов, даже одетых и причесанных схоже.
– Вы, должно быть, Роуз, – сказал тот, что справа.
Ни один не приподнялся с дивана – хотя этого требовала элементарная вежливость, – и я тоже стояла и молча на них смотрела. Отметила, что оба одеты в клетчатые пиджаки с одинаковым рисунком, но разных оттенков, а мокасины и канотье – даже без отличий. Однако в существовании яхты, где они отдыхали бы в этих мокасинах и канотье, я усомнилась, судя по другим приметам: чернильным пятнам на подушечках больших и указательных пальцев правых рук. Клерки или бухгалтеры, надо полагать.
Молчание прервали, влетев в гостиную, Дотти и Хелен – каждая тащила поднос, уставленный угощением к кофе, и чашки стучали о блюдца, как зубы на холоде.
– А, вот и ты! – воскликнула Хелен так, словно все они с нетерпением ждали моего появления.
Обе поставили подносы, и Дотти принялась разливать подгорелый кофе из замурзанного, давно потускневшего серебряного сосуда.
– Познакомься с моим кавалером Бернардом Креншо. – Это имя из ее уст прозвучало как Бюрнарр. – А это его брат Леонард Креншо, – добавила Хелен, слегка поведя рукой.
Бернард и Леонард. Жертвы дурацкой традиции рифмовать близнецов, как будто это не две самостоятельные личности, а вариации на одну и ту же тему. Знаю, многие матери не устояли перед этой благодушной привычкой.
– Так-то Бенни и Ленни, – сообщил тот, что справа.
Приличия ради я сумела подавить смешок. Мало им созвучных имен – понадобились совпадающие до одной буквы уменьшительные. Но смеяться вслух было бы неприлично. Я не одобряю в других людях невежливости и не применяю к себе двойные стандарты. Я присмотрелась к близнецам, гадая, который же из них Бенни, «кавалер» Хелен, – весьма в ее духе употребить такое словцо. В дополнение к тем гримасам, которые Хелен тщательно отрабатывала перед зеркалом, у нее и многие обороты речи звучали до странности аффектированно. «Мое семейство родом с Ю-у-уга», – как-то раз с оттяжечкой сообщила она случайному знакомому. Ну да, если считать за южные края Шипсхед-Бэй. На самом деле все ее «семейство» уже несколько поколений осваивало Бруклин.
Дотти меж тем суетилась с озабоченным видом человека, которому на голову без предупреждения свалился важный гость – да еще и удвоился, ничуть не смущаясь неудобством, доставленным принимающей стороне. Но я-то хорошо знала Дотти: втайне она была довольнехонька возможностью развлекать сразу двух молодых людей и наслаждалась ролью замученной хозяйки.
– Вы уж извиняйте, сервиз староват, – сказала она, именуя сервизом серебряный сосуд с кофе. – Кабы я знала, что вы на кофе туточки останетесь, я б его надраила, чтоб не так паршиво гляделся.
Вероятно, Дотти напрашивалась на комплимент, однако не преуспела. Обращалась она главным образом к близнецу справа, у которого в расцветке пиджака преобладал красный.
Видимо, решила я, справа – Бенни; это он удостоил меня одной фразой, назвав их уменьшительные имена.
– Мы как раз говорили, что мне нужно позвать подружку, раз Бенни привел Ленни, – пояснила Хелен.
Бодрый тон этого замечания показался мне натянутым, и тут я сообразила, о чем она горюет: Бенни не выдавался в единственном экземпляре – куда бы он ни пошел, к нему прилагался брат-близнец, которого Хелен вовсе не хотела тоже развлекать и ублажать. И тут она обернулась ко мне.
– Неплохо сегодня выглядишь, – сказала она. Пустая фраза, нужно как-то уточнить комплимент. Но за что похвалить? В поисках положительных качеств Хелен оглядела меня с головы до ног и, судя по всему, не слишком одобрила. – Ты такая… – начала она, так и не придумав, что же в моей внешности имеет смысл отметить, – такая… здоровая.
– Хелен! – укоризненно перебила ее Дотти.
– Что не так? Я сделала ей комплимент. Обычно она бледная, замученная! Но ты глянь, дорогая, – она вновь обернулась ко мне, – полюбуйся, какая ты сегодня румяная, просто загляденье! Дурочка будешь, если не пойдешь с нами гулять… Надень что-нибудь из моих вещей, – поспешно добавила она. Даже если я нынче «загляденье», она не выйдет со мной на люди, пока я не сменю костюм, в котором ходила на работу.
– Я бы пошла, кабы могла, – вздохнула Дотти. – Но, само собой, за детьми присмотреть некому.
Надо полагать, то был намек – тут бы мне и вызваться. Обе перспективы малопривлекательны, однако с Хелен и близнецами я хотя бы поужинаю. Дотти ждала, секунды тикали, и взгляды, которые она бросала на меня, изрядно пропитывались мышьяком. Помимо Хелен и меня в пансионе проживало еще пять постояльцев, но все были довольно пожилые люди и никак не годились в няньки к четырем малышам. Старик Уиллоуби с глазами молочной голубизны, от которого разило до тошноты приторным одеколоном, охотно остался бы с детьми наедине, и Дотти зорко оберегала их от такого общения.
Я перевела взгляд с горестного лица Дотти на обеспокоенную физиономию Хелен и сделала вывод, что завидное приглашение получила лишь потому, что другой кандидатуры не нашлось.
После чашки кофе меня по умолчанию сочли на все согласной, поспешно отвели наверх и заставили примерить множество не по мне скроенных платьев с рюшечками. Наконец одно из них удостоилось одобрения Хелен, и мы спустились, я – в ее платье, которое весьма ненадежно сидело на моей тощей, что уж тут скрывать, фигуре, так что пришлось закрепить его тремя стратегически распределенными ленточками из черного атласа. Тот близнец, что молчаливее (пиджак в синюю клетку), – кажется, я научилась отличать Ленни – нехотя попытался сделать комплимент моему платью, но я сочла это оскорбительным, ведь не далее как пятнадцать минут назад близнецам ясно дали понять, что наряды ни в коем случае не мой выбор и не моя заслуга. Однако, соблюдая приличия, я пробормотала в ответ «спасибо». Мы попрощались с Дотти, которая убирала свой «сервиз» и даже не пыталась скрыть обиду и разочарование. Вот мы уже и на улице.
План на вечер: ужин и танцы. Поначалу я с любопытством ожидала ужина, предвкушая настоящий ресторан, в каком никогда не бывала, кипенно-белые скатерти, салфетки, необычайные блюда, каких я никогда не пробовала, устрицы «Рокфеллер». Однако нас повели в обычную забегаловку, которая принадлежала родственнику какого-то приятеля: кавалеры с гордостью сообщили нам, что здесь их кормят с двадцатипроцентной скидкой.
Беседа, с огорчением вынуждена сообщить, почти весь вечер не клеилась. Близнецы оказались из молчаливых – из той разновидности молчаливых людей, чье немногословие сбивает с толку и даже кажется противоестественным. Хелен, любительница играть главную роль, поначалу заполняла паузы своей болтовней, однако, несмотря на репертуар заученных реплик и отработанных акцентов, получаса каменного равнодушия слушателей хватило, чтобы ее запасы иссякли. Нарядилась она в старомодное, довольно-таки аляповатое платье и, потянувшись через стол, случайно угодила в лужицу густой подливы на своей тарелке. По рукаву от локтя до запястья расползлось весьма неаппетитное коричневое пятно. Хелен с величайшим пафосом оплакивала эту трагедию и пыталась намекнуть – более чем прозрачно, могу добавить, – что Бенни, как джентльмен, должен был бы компенсировать ущерб. Бенни то ли не уловил намека, то ли искусно притворился. После ужина мы загрузились в такси и сообщили водителю адрес какого-то танц-холла, куда близнецы, по их словам, получили особое приглашение.
Дансинг, как и ресторан, отнюдь не оправдал моих ожиданий (чересчур оптимистических, как я теперь понимаю). Танцы, пояснили близнецы уже в такси, организованы их клубом. Тут Хелен обернулась ко мне, торжествующе блестя глазами (наконец-то можно похвастаться!), и шепнула:
– Слышишь, Роуз? Они состоят в мужском клубе!
Слова «мужской клуб» торжественно повисли в воздухе. Мне представились роскошные кабинеты, отделанные дубовыми панелями, – такие кабинеты я видела порой сквозь высокие распахнутые окна, прогуливаясь в районе Центрального вокзала. За этими дубовыми кабинетами мне воображались мраморные коридоры, гостиные, устланные толстыми коврами, а хорошо бы и парадный бальный зал, где подают декадентские напитки и кружатся юные пары. Вполне вероятно, что за теми кабинетами с дубовыми панелями все было именно так, как мне представлялось, однако проверить не удалось, ибо мы прибыли в кое-как освещенное кафе возле Бродвея (там, где Бродвей пересекается с Шестой авеню и углубляется в Вест-Сайд). Что же до мужского клуба, он обернулся попросту любительской спортивной лигой со штаб-квартирой в районе Адской кухни.
В кафе на небольшом возвышении расположился оркестр. Состоял он всего из четырех музыкантов, но играли они, надо отдать им должное, с большим усердием, своим рвением отчасти искупая малочисленность. Мы отыскали столик в углу, сели и осмотрелись. С первого взгляда было видно, как искренне и неуклюже устроители вечера старались навести лоск. Кто-то додумался накрыть столы черной клеенкой и воткнуть в дочиста отмытые банки небольшие белые свечи – теперь свечки зажгли, и они ярко горели. Вероятно, тот же затейник развесил вдоль стен длинные полосы цветной крепированной бумаги, и эти ленты сникли под потолком обмякшими гирляндами. В центре танцевали всего две пары – убогий, полузабытый фокстрот. Даже я в своем преждевременном стародевичестве понимала, что этот танец уже выходит из моды. Я обернулась к Хелен проверить, насколько та разочарована, однако на ее лице застыло надменное наслаждение. На миг меня кольнула жалость, но сочувствие к Хелен прошло, точно краткий озноб от вечерней прохлады. Не просидев и минуты за столом, она потребовала, чтобы мы немедленно вышли на танцпол, и мы повиновались.
Вряд ли кого удивит признание, что на танцполе мы с Леонардом представляли из себя неуклюжее посмешище. После трех танцев – напряженного шарканья и оттаптывания друг другу ног – я истекала потом и уже не могла выносить радостные взвизги Хелен и шуточки, которыми она осыпала нас всякий раз, когда вихрь танца выносил ее поближе к нам с Леонардом. Я предложила своему кавалеру вернуться за столик, и он, по-прежнему храня молчание, сурово кивнул, но не попытался сделать вид, будто сильно огорчен. Мы присели за тот же стол в углу. Лишь тогда я заметила увядшую гвоздику в петлице его пиджака. Я что-то пробормотала насчет «красивого» цветка (цветок не был красив, я просто хотела поддержать разговор), а Леонард равнодушно вынул гвоздику из петлицы и протянул мне.
– Ой, нет! – сказала я. – Я вовсе не намекала…
– Берите. К утру все одно засохнет.
– Ладно.
Я взяла цветок, но не смогла придумать, что с ним делать. В волосы не воткнешь (гвоздики же не принято втыкать в волосы, верно?). Повозившись, я ухитрилась засунуть ее за одну из черных атласных лент, которыми был обмотан мой стан.
– Спасибо.
– Пжалста.
«Оркестр» из четырех музыкантов перешел на вальс, и мы полюбовались, как Хелен и Бернард перестраивают под этот ритм свои па. Мясистый лоб Хелен покрылся испариной, румяна ржавыми струйками побежали по щекам, но на лице застыла свирепая решимость: мол, даже не вздумайте намекать, будто я устала. Мы наблюдали, как страсть к танцу переходит в упорство, а затем вновь превращается в подлинный энтузиазм, и Леонард барабанил пальцами по столу. Если у нас с Леонардом и было что-то общее, то ясное сознание: мы всего лишь состоим при Хелен и Бернарде.
– Где вы работаете, Леонард?
– Мы с Бенни служим у Макнаба.
– Вам нравится?
– Намальна.
– Давно вы там работаете?
– Скоро четыре года.
– Понятно.
И так далее. Не стоит пересказывать дословно праздные реплики, которыми Леонард и я обменивались в тот вечер, поскольку, боюсь, в них не было ничего замечательного или оригинального. Похоже, таков дар современности нашему поколению – новый обычай «свиданий», мужчина и женщина сидят в плохо освещенном помещении, натянуто обсуждая всякий вздор. И пусть современное поколение наслаждается этим обычаем, что до меня, – спасибо, не надо.
В ту ночь мы с Хелен обе улеглись спать измученные: она – усердной пляской, а я – интеллектуально, беседой с человеком, которого, будь он еще хоть на градус скучнее, медицинская наука признала бы коматозником. За простынями слышались счастливые вздохи. Разгадать эти вздохи не составляло труда: Хелен нечасто удостаивалась внимания поклонников, а ей до смерти хотелось бури страстей, какая свирепствовала вокруг роковых женщин в рассказах из «Сэтердей Ивнинг Пост». Именно этот раздел газеты она проглатывала с жадностью.
– Спасибо, Роуз, – сонным и довольным голосом пробормотала она.
Хелен была склонна к преувеличенным выражениям чувств, но впервые я услышала от нее слова благодарности. Во второй раз за вечер я слегка смягчилась. В конце концов, девушка ведь всего лишь хочет нравиться, и это я вполне могла понять, даже если ее тянет к таким скучным и неотесанным ухажерам, как Бернард Креншо.
– Да, хотела спросить… ты ведь не проболталась Ленни, где работаешь, а, Роуз?
– Нет, – настороженно ответила я.
Ясно, к чему она клонит. Дружеское расположение, которое я ощутила несколько мгновений назад, быстро рассеялось, словно крошечное солнышко выглянуло, согрело кожу и спряталось за тучей. Озноб от такой краткой ласки только усиливается.
– Умница. Вряд ли ты обворожишь парня, если расскажешь ему, что печатаешь на машинке в полиции! Конечно, ты могла бы занять его всякими страшными подробностями, но это так неженственно, сама понимаешь, эта твоя работа. Оберегай свою женскую тайну или что там у тебя. – Она умолкла, вроде бы сообразила прикусить язык, но сдержанность быстро пошла трещинами (как всегда), и Хелен разразилась чудовищной тирадой из тех, что она именует доброжелательными советами: – И не принимай близко к сердцу, если не приглянулась Ленни: его брат говорит, он очень переборчив. Ему подавай красотку вроде Мэй Мюррей. – Снова послышался вздох, и Хелен перекатилась на другой бок. – Не переживай, Роуз! Ты славная девочка, и полным-полно найдется парней, кому именно такие глянутся. – Я понимала, что Хелен уже в полусне: проступил бруклинский акцент – ее подлинный говор, который она тщательно скрывала. Она уткнулась лицом в подушку, заглушившую последние слова, но, кажется, успела сказать: – Только в следующий раз надо будет разодеть тебя в пух и прах.
На это я ответила негодующим молчанием – тонкость, которая ускользнула от Хелен; та тут же провалилась в глубокий сон и пустилась храпеть с неожиданным напором. Приязнь, которую я на миг ощутила к ней, испарилась без следа, вместе с остатками веры во всеобщее женское сестринство. Точнее, так я думала в тот момент. Наступит понедельник, в мою жизнь войдет Одалия, окутанная модной одеждой и темной тайной. И освободиться от влияния Одалии будет намного труднее, чем от поучений Хелен.