Конечно, поначалу ошибки казались подлинными, то есть неумышленными и не влекли непоправимых последствий. Я так думаю, никто не придавал особого значения мелким опечаткам там и сям – если их вообще замечали. Я-то замечала, но еще не знала всей правды о тактике Одалии, а потому никому не говорила. Любой на моем месте пришел бы к выводу, что Одалия попросту не слишком прилежна в работе, вот я и сказала себе, что сообщу сержанту лишь в том случае, если она со временем не исправится. И абсолютно добровольно – я бы сказала, из присущей мне щепетильности – я стала пристальнее за нею наблюдать.
Заведомо предполагается, что полицейские машинистки не способны допустить ошибку. Это ведь удивительно, если вдуматься: то, что мы печатаем, затем, к добру или худу, становится истиной. Несколько раз я бывала в суде и слушала, как слова, напечатанные вот этими моими двумя руками, зачитывал вслух прокурор. Чтение протокола вслух неизменно воспринимается так, будто вся информация в нем столь же безусловна и неотменима, как заповеди на двух каменных скрижалях, принесенных Моисеем с горы Синай, – и даже более, ведь Моисей разбил первый комплект скрижалей и вернулся на гору за новым, а протокол, по-видимому, нерушим.
А вот что меня удивило еще больше: когда прокурор зачитывает вслух признание подсудимого, протоколист суда одновременно печатает те же слова, создавая вторую, вернее – вторичную версию истины. Из профессионального этикета я бы никогда не позволила себе усомниться в точности судебного протоколиста (и будьте любезны не сомневаться в моей), но все же, если подумать, через сколько рук – причем женских – и через сколько механизмов проходит содержание допросов, прежде чем превратиться в вердикт, а в конце концов – в приговор… Порождение современного века, разумеется. Так ли мудро было это решение, еще предстоит разобраться, но пока что мы положились на высокую точность машин, мы сочли возможным поверить, что эти воспроизводящие устройства сохранят верность первоисточнику. Нас же, машинисток, воспринимают как продолжение печатной машинки и той механической непредвзятости, с какой она производит слова. Как только мы усаживаемся перед машинкой, скрестив в лодыжках ноги и аккуратно подогнув их под стул, как только пальцы в готовности замирают над клавишами, нам уже не полагается быть людьми. Наш долг – печатать под диктовку или копировать со стенограммы от слова до слова все как есть. Мы – устройства для приема и передачи информации, пассивные, чудесным образом сделавшиеся непогрешимыми.
Таков же, по-моему, и парадокс правосудия. Та же бестелесность: правосудие одновременно и всеведуще, и слепо. Нам, машинисткам, не подобает иметь собственное мнение, но у госпожи Фемиды отнимается гораздо больше свобод, ведь она не вправе поддаться даже внешнему впечатлению. Госпоже Фемиде, дабы она должным образом исполняла свое дело, полагается быть слепой, и с таким увечьем я бы вряд ли смирилась. Признаюсь откровенно: я всегда была глазастой и нисколько этого не стыжусь: я изощрилась в наблюдениях за людьми, и этот навык, пожалуй, заменил мне образование, и не только образование.
С раннего детства монахини в приюте отмечали мою способность собирать информацию, попросту сидя тихо и исподволь наблюдая, шпионя. Конечно, так они это не формулировали – «шпионкой» меня называли, только если я в чем-нибудь провинюсь, что бывало редко, обычно же говорили иначе: «Надо же, Роуз, какая ты зоркая! Так и впитываешь все вокруг! Далеко пойдешь в жизни, лишь бы только твоя же наблюдательность не довела тебя до беды». Я прислушивалась к их советам. Я всегда хорошо себя вела, держалась скромно, следила за чистотой рук и в особенности ногтей, и монахиням никогда не приходилось бранить меня за невыполненные поручения или оттирать мне лицо грубой мокрой тряпкой.
Там, в приюте, я усвоила, что заурядная внешность – признак высшей добродетели. Как выяснилось, мне повезло: у меня имелся особый дар заурядности. Я не была с рождения отмечена красотой или иным талантом, так что мне было проще: не избавляться от примечательных черт, а всего лишь не обзаводиться отличиями. Я прилежно изучала искусство заурядности и тем покорила многих монахинь. С годами я усвоила и критерии, по которым они оценивали воспитанниц. По их мнению, заурядная девочка не вырастет тщеславной, а значит, упасется хотя бы от одного из семи смертных грехов. Заурядная девочка не ждет, чтобы вокруг нее плясали, она рада и чинно побеседовать, и тихонько извлечь из кармана юбки книгу и почитать. Заурядная девочка, скорее всего, не станет забивать себе голову романтическими идеями и уж тем более не вскружит головы молодым людям, а значит, не вызовет скандала. «Уж в этом-то мы уверены, Роуз: ты нас никогда не осрамишь, не станешь бездумно кокетничать с молочником».
Молочник, который ежедневно доставлял нам свои продукты, был веселым здоровяком, и глаза его хулигански сверкали, когда он осыпал лестью каждую приютскую девочку, попадавшуюся ему на пути, не разбирая ни возраста, ни положения. Всем раздавал комплименты, кроме меня. Когда наступала моя очередь получать молоко, широкая ухмылка молочника скукоживалась и застывала жесткой, почти плоской линией губ, стоило мне открыть дверь, и со мной он говорил хотя и безукоризненно вежливо, но кратко и сугубо по делу. Я подслушала, как одна девочка спросила его, почему он не досаждает мне подмигиваниями и комплиментами. «С этой что-то неладно, – диагностировал он, качая головой. – Что именно, не пойму, но это как молоко: еще не испортилось, но уже понятно, что вот-вот скиснет». Чувствительную девицу подобный отзыв мог бы чудовищно оскорбить, я же, разумеется, нисколько не огорчилась, ибо только последняя простофиля стала бы подстраивать свое поведение под идеалы молочника. В нежном возрасте десяти лет мне уже хватало ума осознавать свое моральное и интеллектуальное превосходство.
По-видимому, осознавали его и монахини и позаботились обо мне: два года ежедневно после полудня отправляли меня прислуживать немолодой жене очень состоятельного католического бизнесмена. Делалось это затем, чтобы я научилась прилежной работе и хорошим манерам, а также увидела, как живут настоящие леди. Моя работодательница (употребляю этот термин в широком смысле, поскольку денег мне не платили, хотя приют, следует оговориться, получил в те годы несколько дополнительных пожертвований) была седовласая и тонкогубая женщина, чьи пасторальные предки давным-давно, следуя по течению реки Святого Лаврентия, перебрались из французских колоний в британские, а потом в один прекрасный день очнулись в новом мире, именуемом «Америка». Все пути ведут в Рим или в какой-нибудь новый центр мироздания, а потому, насколько я поняла, предки миссис Эбигейл Лебран вновь повернули на восток, и в итоге их траектория закончилась в Нью-Йорке.
В пору нашего знакомства миссис Лебран вела хозяйство в довольно большом четырехэтажном особняке на окраине Нью-Йорка, а мистер Лебран заправлял одним из крупнейших в городе меховых ателье. У миссис Лебран было немало горничных, но она ухитрялась найти работу и для меня. Под ее бдительным оком школьной надзирательницы я училась доводить до блеска серебро, ухаживать за шубами, чистить бриллианты так, чтобы не расшатать зубчатые гнезда, в которых они держатся, и латать тончайшее кружево. От миссис Лебран я переняла первейшую добродетель – скопидомство: тут она была мастером. По-моему, она считала, что оказывает мне величайшую услугу; наверное, так оно и было. По ее словам, мое поколение вздумало сделать мир одноразовым, наполнило его дешевыми, недолговечными вещами, позабыло искусство продлевать вещам жизнь. Она учила меня, как сохранять шляпу с перьями и восстанавливать шелковое бальное платье, а наставляя меня, в моем лице исцеляла недуг всего поколения.
Монахини остались очень довольны ее отзывами обо мне и сочли, что я заслуживаю большего. В то лето, когда мне исполнилось двенадцать, они провели сбор средств, и с начала учебного года я ежедневно отправлялась в Бедфордскую академию для девочек по соседству с приютом. Там я могла учиться по-настоящему, не то что в приюте, смех один: сидели всей гурьбой в единственном классе под руководством сестры Милдред, которая в свои прискорбные восемьдесят девять лет почти оглохла на оба уха. До сих пор помню, как монахини восторгались образованием, которое я получала в Бедфордской академии, и часто говорили мне: «Ой, Роуз, как ты хорошо научилась держаться! Они сделают из тебя идеальную маленькую леди!» Не знаю, сделали ли из меня идеальную маленькую леди, но из Бедфордской академии прямой путь вел в женские стенографические курсы в Астории, так что, полагаю, Бедфордская академия приложила руку к тому, чтобы сделать из меня идеальную маленькую машинистку (если это не слишком заносчиво – считать свои безупречные навыки печатать «идеальными»). Вероятно, я уже упоминала, что печатаю чрезвычайно проворно и чрезвычайно аккуратно. Хотя, возможно, точностью исполнения я обязана всего лишь врожденному любопытству и остроте зрения.
Так что вполне естественно было обратить свои вострые глаза на новую машинистку. С той минуты, как Одалия появилась в участке, я внимательно следила за ней, однако письменный отчет стала вести лишь две недели спустя. Началось это само собой, весьма невинно: я делала краткие пометки – когда Одалия пришла, ушла, наши несложные разговоры – на страницах маленького блокнота, который держала в ящике вместе с брошью (всякий раз, когда я выдвигала ящик и брошь подмигивала мне, сверкая из глубины, меня охватывала все та же холодная дрожь – и все тот же трепет восторга). Пометки касательно Одалии были очень просты. Я не ставила себе особых задач: пожалуй, что-то вроде карты, скопление незначительных вех, которые в совокупности могли бы подвести меня ближе к разгадке ее характера. Вот образчик страницы из моего блокнота:
Сегодня О. вошла и сбросила короткую накидку, в которую заворачивается, как фокусник в свой плащ, и атласная подкладка сверкнула серебряной искрой. Изящество несуразное, но эффектное: каждое ее появление – драматическая сценка. С нетерпением жду ее по утрам, хотя бы ради зрелища.
О. спросила, где я предпочитаю обедать. Возможно, ей требуется всего лишь гастрономический совет, но сомневаюсь: наверное, она собирается с духом, чтобы однажды пригласить меня. Ко мнеона относится иначе, чем к Айрис, Мари и патрульным. Явно умна и, должно быть, вычислила, что мы с ней не такие, как все прочие в участке. Мне тут не одиноко, но умной беседе, пожалуй, была бы рада. Наверное, приняла бы приглашение.
Несколько разочарована качеством работы О. Сегодня она испортила два отчета: шесть раз напечатала «в» вместо «а». Когда я указала ей на ошибки, свалила вину на машинку и сказала, что клавиши цепляются друг за друга. Поменялась с ней машинками. Ее работает нормально.
Лейтенант-детектив, вернувшись сегодня с обеда, выложил на стол О. пакетик с арахисовой карамелью. О. изобразила величайшее удовольствие, но, как всегда, трудно понять, насколько это искренне. Он сказал, что «случайно» зашел в кондитерскую. Сомнительно, поскольку лейтенант-детектив пьет кофе без сахара и ни разу не был замечен в поедании сладостей.
О. предпочитает не кофе, а чай. «Эрл Грей» с глотком молока. Пьет, поджав мизинец. Признаюсь, эту ее привычку я весьма одобряю. Возможно, все-таки леди.
О. прошла через комнату, сдала рапорт и задержалась у моего стола. Спросила, какую музыку я предпочитаю. Кажется, я сгоряча поспешила с ответом: сказала, что люблю всякую. По правде говоря, шум, который поднимают современные оркестры в танц-холлах, я по большей части не выношу, а люблю только Баха и Моцарта. Но онаположила руку мне на плечо и сказала, надо как-нибудь пойти послушать музыку. Может, мы пойдем вместе на концерт? Ради общения с О., возможно, сумею выдержать даже этого странного Стравинского. Хотелось бы знать о ней больше: инстинкт подсказывает, что она весьма утонченная личность.
Сегодня намекнула О., что, вероятно, обедать пойду в стекляшку за углом, вдруг она захочет присоединиться. Приглашение ее, видимо, не заинтересовало, но, думаю, она собирается позвать меня в место поизысканнее. У нее прекрасный вкус, совершенно уверена, что она сумеет как-то выделить наш первый совместный обед. Глупо было даже предположить, что она соблазнится такой общедоступной дешевкой, как столовая по соседству.
Сегодня О. поправляла чулки, беседуя с лейтенантом-детективом, и словно не замечала, как он уставился на ее ноги! Шокирующее поведение! Сидя на стуле, О. подалась вперед и принялась выравнивать шелковый шов на левой ноге. Разве что руку под юбку не запустила и не поправила пояс. Своими глазами видела. Так вульгарно, так непристойно. Полагаю, лейтенант-детектив заинтересовался, но сержант такого не потерпел бы. Благодарение Богу, у нас есть сержант. Образец морали и нравственности.
Сегодня О. кому-то позвонила и несколько минут обсуждала по телефону планы на вечер. Поймала мой взгляд, опуская трубку на рычаг, хотела о чем-то спросить, но ей помешал лейтенант-детектив – позвал меня в камеру для допросов печатать заявление подозреваемого. Думаю, собиралась позвать меня провести вечер с ней и ее подругой. Почти уверена.
О. оставила сумку, выйдя сегодня на обед. Видела, как из сумки выглядывает картонка сигарет. На картонке написано «Голуаз». Никогда прежде не слышала о такой марке, наверное, иностранные. Впрочем, я в жизни сигареты не курила. Воспользовалась моментом, когда никто не смотрел, вытянула из картонки одну. Вышла в переулок попробовать и запоздало сообразила, что нет ни спичек, ни этих зажигалок «Вандерлайт». Спрятала сигарету в ящик, где брошь О. Надеюсь, недостачу в одну сигарету она не заметит. Зря она курит. Создает ложное впечатление о женщине. Оказала ей услугу. Знала бы она, каким хорошим другом я могу стать. У нее все задатки настоящей леди, нужен лишь друг с зорким взглядом – удерживать ее от глупостей.
Сегодня О. повела на обед Айрис. Ее, а не меня! Старую, блеклую Айрис, которая на мужской лад носит галстуки. Когда вернулись, я была слаще меда, вежливо расспрашивала, как они пообедали, и О. отвечала так, словно я тут и ни при чем. Могла бы оскорбиться, но что мне за дело до них? Очевидно, я переоценила О. Они с Айрис вполне друг друга достойны.
О. опоздала сегодня ровно на двенадцать минут. Не извинилась. Сержант напомнил ей, который час. Кажется, она в ответ пошутила, нослишком тихо, через комнату я не разобрала. Она засмеялась, и, к моему ужасу, сержант тоже слегка хихикнул. Уже со страхом ожидаю по утрам ее появления, с ней в дверь входит какая-то нелепая бесшабашность.
Мне казалось, эти записи отрывочны и разрозненны, однако, перечитывая, вижу, что трудилась прилежно. В моем блокноте еще множество других помет – говорю же, здесь я привожу лишь образчик. Интерес к Одалии сам по себе вполне естествен, даже если мои методы наблюдения кажутся излишне пристальными. С самого начала Одалия пустила в ход свое очарование, а она умеет располагать к себе, когда ей это нужно. Легко было впасть в заблуждение и принять Одалию за личность дружелюбную, даже, можно сказать, искреннюю. Но в те первые недели я сделала небольшое открытие: если внимательно присмотреться, раскрыть глаза (как мне это привычно), можно догадаться, что Одалия, при всем своем очаровании, к людям относится прохладно. Когда кто-нибудь приближался к ее столу, едва заметное, но улавливаемое напряжение стягивало уголки ее рта – и тут же она широко ухмылялась, растягивала улыбку по лицу с небрежной, рассеянной легкостью, будто масло ровным слоем намазывала на тост.
А всех, конечно же, так и тянуло с ней поговорить. Если же не удавалось поговорить с ней, довольствовались разговорами о ней. Сплетня возникла однажды во время обеда, когда мы толпой окружили тележку перед участком, взяли русские пироги, завернутые в газету, бумажные стаканчики с водянистым кофе и завели разговор – и никак уже не могли из него выйти, день изо дня так и ходили по кругу.
– Я слыхал, она ездила с парнем в Калифорнию, он ей показал удар правой, как у Джека Делейни. Она обобрала его и удрала.
– Я слыхала, она снималась раз в кино. Плясала на столе вместе с Кларой Боу.
– Уилл Хейс вонзил свои когти и добился запрета. Дескать, для публичного показа чересчур пикантно. Недостаточно пристойно, понимаете?
– Как удобно.
– На что это ты намекаешь?
– Ничего, просто говорю: поверю, когда картину увижу.
– А я говорю: чего слыхал, то и слыхал.
– Не всему верь, что слыхал. По мне, она шикарная девчонка.
– Соглашусь. Шик у нее есть.
– Ну не знаю, а мне говорили, ее парень – гангстер. Ага, и вот откуда у нее эти блестяшки – от пахана. Банда ее внедрила в полицию, обычное дело.
– Легче! – восклицал обычно какой-нибудь доброжелатель, взявший на себя роль Голоса Разума. – Это не забава – вы по неосторожности запятнаете репутацию девушки.
– Я ж не утверждаю, что это по правде. Говорю, что слыхал.
Так оно почти всегда и шло. Включалась пластинка, и разговор гудел неумолчным хором на заднем плане и никак не желал – не мог – уняться. Кто пустил слухи, так и не выяснилось, зато все беззастенчиво их пересказывали. Видимо, большинству из нас в участке поднадоели пьяницы, насильники и бутлегеры. Одалия сделалась единственным источником развлечения, и сочинители сплетен (в основном Грейбен, Мари и Харли) дали волю романтическому воображению и превратили Одалию в героиню последних газетных сенсаций. Клара Боу, Уильям Хейс – все это было чересчур недавно. Тут как с отцовством младшенького отпрыска Дотти – хронологические нестыковки подрывали доверие к подобным гипотезам.
Даже если Одалия догадывалась о бурливших вокруг сплетнях, виду она не подавала. Включала и выключала свое обаяние, словно электрический ток, и на силе заряда слухи никак не отражались. Но при неисчерпаемом запасе шарма, который у нее всегда имелся наготове, как ни странно, Одалия вовсе не была открытой книгой и ни с кем по-настоящему не сближалась. Во всяком случае, на тот момент из моих наблюдений напрашивался такой вывод.
Всякий раз, кладя на стол Одалии отчеты за неделю, которые следовало перепечатать, Мари пыталась завязать разговор. Одалия отвечала вежливо, однако без лишних подробностей, и сама вопросов не задавала, что, кажется, изрядно обижало Мари. Но я, будучи и сама сдержанной и щепетильной в выборе друзей, пожалуй, втайне одобряла такую линию. Вернее, одобряла, пока Одалия не обнаружила полное отсутствие ума и вкуса, пригласив пообедать Айрис. Выбери она в первые подруги Мари, разочаровала бы меня еще больше, – но Айрис! Айрис – заячья губа, застегнутая на все пуговицы, бесцветная Айрис. Знаю, я кажусь чудовищно заурядной внешне, Айрис же – из тех людей, кто чудовищно зауряден внутри. Мне она как-то заявила: «Увлечения – это для детей» – и себе никаких интересов не позволяла. Ни интересов, ни пристрастий, ни даже настоящего чтения – насколько мне известно, читает она только газету, и то зануднейшим способом: изучает все подряд, с первой полосы до последней, не пропуская ничего, даже некрологи и объявления. А когда закончит, прокомментирует только одно – погоду. Разумеется, у меня нет никакого права судить, но даже я вижу, какая она никакая.
Лично я сплетнями не увлекаюсь и вовсе не одобряю склонность Мари всюду сунуть нос и всех обсудить, но я решительно не выношу людей, которые норовят пристыдить тебя только за то, что ты интересуешься чужой жизнью. В конце концов, любопытство присуще человеку от природы, и отрицать это способен только ханжа. Вот Айрис как раз такая ханжа и есть. Однажды, когда я заметила, что сержант уже неделю приходит на работу без коробки с обедом, и подумала вслух, уж не ссора ли назрела между ним и его супругой, Айрис тут же чирикнула: «Право, Роуз, это неуместно. Лучше не лезь не в свое дело, а то про тебя и сержанта что подумают. Неужели на курсах стенографисток тебе не привили должный профессионализм…» Не любя сплетни, еще сильнее я ненавижу людей, которые прикидываются, будто они выше этого и вправе свысока взирать на всех прочих.
Когда Одалия и Айрис вернулись с обеда, я обменялась с ними любезными и формальными репликами и вновь сосредоточила внимание на рапорте, который печатала в тот момент. Разумеется, я сказала себе, что нисколько не огорчена их сближением, но что-то меня все же глодало. Я нервничала, я была раздражена. Может, выпила чересчур много кофе: пальцы дрожали и не попадали по клавишам, я случайно сделала несколько опечаток, выдернула из каретки и выбросила страницу, вставила новый лист и тут же впопыхах набила кучу точно таких же ошибок. Почувствовала, как закипаю от злости, и предпочла вовремя сдаться. Надела перчатки, достала из стола контрабандную сигарету и сунула в длинный раструб левой перчатки. Оказывается, перчатки словно созданы для укрывательства краденых сигарет. Никто и головы не поднял, когда я, коротко извинившись, вышла.
Я прошла несколько кварталов до переулка, где пряталась в первый раз, когда пыталась выкурить эту проклятую штуковину. На этот раз я не забыла прихватить то, чем ее зажигают. Лейтенант-детектив все утро жевал спичку (он сует их в рот, когда под рукой нет зубочистки), и, едва он оставил спичку на столе без присмотра, я позволила себе добавить и ее к пестрой кучке находок, собиравшейся в глубине моего ящика. (Здесь, полагаю, уместно сделать примечание: может показаться, будто у меня развилась регулярная привычка к воровству, но, уверяю вас, это отнюдь не так. Спички вовсе нельзя рассматривать как частную собственность: они предназначены для использования каждым, кто имеет в них нужду. А с брошью я уже примирилась – это была законная находка, ведь я всего лишь подняла ее там, где она упала.)
В переулке я украдкой огляделась, ясно сознавая, как выгляжу со стороны. Дрожащей рукой я чиркнула серной головкой спички по кирпичной стене. С шипением взметнулся огонек. Я никогда прежде не курила, но много раз видела, как это делают мужчины в кафе. Поднеся огонь к кончику сигареты, я вдохнула, слегка втянув щеки, и тут же в легких сделалось сухо, горячо и запершило. Я весьма неграциозно зашлась в приступе кашля, по-прежнему лихорадочно озираясь, надеясь остаться незамеченной.
Вроде бы сигарета подействовала. Голова слегка закружилась, будто превратилась в воздушный шарик и начала отделяться от тела. Неужели, подумала я, вот так чувствует себя и Одалия, когда курит сигареты? Дымит ли она в кафе? На вечеринках? Хватает нахальства? Я думала о ней и старалась держать сигарету как она. Голова плыла. Я сделала несколько шикарных, шипящих затяжек, следя, как кончик сигареты светится крошечным, докрасна раскаленным угольком, разгораясь ярче, когда я делаю вдох. И наслаждалась жизнью, пока высоко над головой не распахнулось окно. Испугавшись, я выбросила сигарету в грязную лужу и со всех ног помчалась прочь. Стук моих же каблуков по тротуару подгонял меня и еще больше пугал. Шаг я замедлила, только завидев двери участка. Переступая порог, я постаралась успокоиться, прийти в себя.
К счастью, мое появление вызвало не больший интерес, чем прежде отлучка, – иными словами, никто и глаз на меня не поднял. С трудом выровняв дыхание, я распрямила плечи и неторопливо прошла через комнату к своему столу. Мысли неслись вскачь, увлеченные моей новой тайной. Я курила! Я раскованная, курящая женщина – подумать только! Вот бы лейтенант-детектив удивился, со странным удовлетворением подумала я. Сержант… эта мысль была уже не столь приятна, и я поспешила отодвинуть ее подальше.
– Роуз! – Кто-то негромко меня окликнул. Я вздрогнула и обернулась: Одалия смотрела и улыбалась – слегка, с любопытством. – Ты как?
– О! Прекрасно! – ответила я. – Прекрасно, все прекрасно… Все у меня хорошо.
Она склонила голову к плечу, вгляделась.
– Ты вроде чем-то напугана, – заметила она. Принюхалась, и улыбка сделалась шире: любопытство исчезло, сменившись предвестием знания. Затем она пожала плечами, как бы отпуская меня с крючка. – На всякий случай спросила, – сказала она. Мгновение она еще удерживала мой взгляд, потом отвернулась и отошла к своему столу.
Тогда и я повернула голову и тут-то ощутила прилипший к моим волосам запах дыма. Этот запах до самого вечера тянулся за мной повсюду, словно шлейф платья, и я все думала, далеко ли он разносится.
Часом позже я получила ответ на этот вопрос – отошла к картотеке, а вернувшись, обнаружила на своем столе пачку сигарет. Новую пачку, нераспечатанную, и я сразу поняла, откуда она взялась. Я пересекла комнату и протянула сигареты Одалии – та с головой ушла в какие-то бумаги и на меня взглянула с недоумением.
– Спасибо, не надо, – сказала я, потрясая сигаретами перед ее носом. – Я не курю.
– А! Ты уверена?
– Да! – сказала я, не опуская руки.
– Что ж. Значит, я ошиблась, – сказала она (судя по тону, она вовсе так не думала) и вялым, аристократическим жестом приняла сигареты.