В ту пору произошел и другой эпизод, который не имел прямого отношения к Одалии, но почему-то проступает в памяти всякий раз, когда я мысленно возвращаюсь к ее первым неделям в участке. На самом деле, чем намекать, будто эпизод «не имел прямого отношения» к Одалии, было бы точнее сказать, что он вообще не имел к ней отношения. Он даже не в участке произошел – эта история случилась в пансионе, когда я вернулась с работы.
В тот день меня отпустили раньше обычного. После перерыва на обед наступило затишье, в участке воцарилась ленивая праздность. Примерно в полчетвертого лейтенант-детектив приблизился к моему столу своей развинченной, шаркающей походкой, запрыгнул на краешек стола, точно в дамское седло – свесив ноги и полуоблокотившись для устойчивости. Он придвинул к себе распечатку, будто чем-то заинтересовавшись, но взгляд его блуждал – едва ли он различал слова, напечатанные в этих рапортах. Несколько раз прокашлявшись, лейтенант-детектив наконец заговорил:
– По-моему, вы сегодня уже поработали за двоих, мисс Бейкер. Лучше отправим вас домой, пока вы не потребовали двойное жалованье. – Его взгляд метнулся от лежавших на столе отчетов к моему лицу, но, словно обжегшись, лейтенант-детектив поспешно отвел глаза.
– Мне кажется, сержант не выражал намерения отпустить меня раньше обычного, – возразила я.
– Как вы понимаете, я располагаю полномочиями, чтобы отпустить вас самолично. К тому же, я уверен, мы получим благословение и от сержанта, – учтиво, хотя и с некоторым усилием ответил лейтенант-детектив. Он подцепил кончиком пальца скрепку, притворился, будто занят ею. – Ни к чему нам неприятности с профсоюзом.
Это следовало принять как шутку. Профсоюзов машинисток не существовало – профсоюзов не было ни в одной профессии, где большинство составлял слабый пол.
– Хорошо, – резко ответила я, не удостоив его шутку улыбкой. – Если сержант не против, я возьму на полдня отгул.
И я стала проворно собирать вещи. Ухватила за краешек листы, на которые уселся лейтенант-детектив, и решительно потянула их из-под его седалища. Задрав брови, он слез со своего насеста и застыл, отчаянно моргая, как те пьяницы, что, выйдя из камеры предварительного заключения, из сумрачного участка, в растерянности замирают на тротуаре и хлопают глазами, ошеломленные ярким солнечным светом.
Он стоял и мигал, а я уже натянула перчатки и повесила сумку на локоть.
– Куда же вы пойдете? – Разговор явно сложился не так, как спланировал лейтенант-детектив.
Я удивленно глянула на него:
– Домой, разумеется. Вы же сами мне велели.
Он не сразу ответил. Я подождала. Со вздохом позволила сумочке соскользнуть с локтя, и она плюхнулась на стол.
– Или вы надо мной подшутили? – спросила я и начала сердито стягивать перчатки за кончики пальцев.
– Нет-нет! – поспешно ответил лейтенант-детектив. – Я ни в коем случае не шутил.
Сморщившись, он наблюдал, как я снова забираю сумку со стола и направляюсь к дверям. Растерянный, разочарованный, словно во рту у него застряла недоговоренная реплика и он тщетно пытался ее вытолкнуть. Возможно, он рассчитывал на более красноречивую благодарность. Но разгадывать таинственные мотивы начальственного поведения не входит в мои профессиональные обязанности, и по дороге домой я пообещала себе не думать об этой сцене и уж тем более не тревожиться.
Вскоре я уже приближалась к пансиону. Дорогу к нему обрамляли клены и вязы, и, свернув на свою улицу, я по щиколотку утонула в опавших осенних листьях. Живые краски уже потускнели, кленовый янтарь и пурпур обернулись шуршащей грудой серо-бурых бумажных ошметков, которые перекатывались под легким ветерком. Воздух искрил морозным электричеством: пахло снегом, которого уже недолго ждать; надвигалась зима. Помню, у дверей пансиона я оглядела это здание из коричневого камня, что без зазора сливалось с соседними фасадами, его крутое крыльцо и узорные металлические перила и вздохнула с удовлетворением: «Я дома». А еще даже не темнело. Мне уже было все равно, какими побуждениями руководствовался лейтенант-детектив; так приятно попасть домой посреди дня. И захотелось немножко побаловать себя, полениться.
Открыв дверь, я, как всегда, окунулась в горячее, пропахшее жарким облако. Но в тот день даже эти запахи означали не духоту и стесненность жизни, а домашний уют, и я ощутила, как понемногу пробуждается аппетит. Я повесила пальто на крючок у двери и подышала на пальцы, чтобы отогреть их от уличной промозглости. Из кухни доносились голоса, и я направилась туда. Узнала интонации Дотти и Хелен, увлеченных оживленной беседой: звук взмывал и опадал, будто деловито жужжала пара насекомых. Неплохо бы, подумала я, раз в жизни присоединиться к их посиделкам и пересудам. Я шагнула к распашной двери, как вдруг услышала нечто неожиданное: собственное имя. Глухо забилось сердце; я замерла, ухо словно инстинктивно оттопырилось поближе к тонкой полоске света из-за двери.
– Ну уж и не знаю, что я могла еще сделать. Она безнадежна, я тебе говорю: безнадежна!
– Вот и стала бы для нее примером, – услышала я ответ Дотти. – Ей бы это пошло на пользу.
Я слегка отклонилась вправо, чтобы разглядеть в щелку угол комнаты. Хелен сидела на стуле с кружкой чая в руках. Шляпные шпильки ухарски торчали под странными углами из ее рыжеватых волос, но сама шляпа – чересчур большая и эффектная, к тому же вышедшая из моды – лежала на кухонном столе у ее локтя. Дотти же возилась у плиты, спиной к Хелен, и свои реплики подавала через плечо, не отрываясь от готовки.
– Понимаю, она сирота, зла никому не делает, ее следует пожалеть и так далее… Но какая же она зануда, разговаривать с ней все равно что ждать, пока лак высохнет! Что уж винить Ленни, если он начал зубоскалить у нее за спиной.
Дотти отодвинулась от плиты, и Хелен устремила ей в лицо взор кроткой лани – я сразу узнала это выражение из того репертуара, который Хелен постоянно отрабатывала перед зеркалом. И вновь она заговорила, еще нежнее и застенчивее:
– Думаешь, с моей стороны это жестоко, да?
– Сама знаешь, как говорится: не суди человека, пока не пройдешь милю в его ботинках.
– Фу! В ее-то уродской обуви!
– Еще говорят, доброе сердце украшает любую женщину, – продолжала Дотти знакомым нравоучительным тоном, обычно она приберегала его для выговоров детям. Она подсунула грязное полотенце под гусятницу, которую только что извлекла из духовки, и передохнула, утирая пот со лба. – Не то чтобы за последние годы я видала от людей много доброты, а ведь могли бы и вспомнить о нас, когда Дэнни убили, и детишки, и все это… Представь, Миллисент Джаспер, которая при Дэнни так с нами дружила, не удосужилась принести нам хоть какое угощение, не говоря уж о том, чтобы посидеть разок с детьми, дать мне роздых. И эта Хелен Крамб ничем не лучше…
И Дотти пустилась перечислять знакомых, не проявивших милосердия и участия к ее вдовству и тяготам воспитания четырех сирот. Список этот мне доводилось слышать и раньше, и я знала, что Дотти пополняет его каждый день. Собеседницу же ее героическая борьба интересовала намного меньше, чем саму героиню. Хелен перевернула солонку, тонкой струйкой высыпала сверкающие кристаллы и кончиками пальцев принялась гонять их по кухонному столу. При этом она хмурилась, словно что-то обдумывая.
– Брось щепотку через левое плечо! – скомандовала Дотти, заметив, чем занята Хелен.
Та рассеянно повиновалась; мысли, которые ее одолевали, подступили наконец к губам.
– Роуз никакие примеры не помогут! – сказала она. – Ее наряды, манеры – все такое простецкое, и она даже не прикидывается, будто ее интересует то, что всех нормальных женщин.
– А ты в соседки ждала леди Диану Мэннерс? Девочку воспитывали монахини. Сама понимаешь, ее к финтифлюшкам не приучали.
– Понимаю, но все же… она ведь не вовсе страшненькая. В смысле, на лицо. Если б еще следила за собой, умела распорядиться тем, что имеет. Сама подумай, чего бы умная девочка добилась с такими глазищами, точно у Сары Бернар, – одного этого хватило бы.
– Не все девочки умненькие, как ты, дорогуша. А уж чтоб умная да еще хорошенькая – и того реже, – напомнила ей Дотти. – Благодари Бога за то, что имеешь, и будь подобрее к другим, на кого парни так не заглядываются. И потом, не у всех же… – Она примолкла, складывая полотенце, уставилась на потолок в поисках нужного слова. – Не у всех же одинаковые интересы, понимаешь, о чем я?
– О чем? – переспросила Хелен и с любопытством вытаращилась на Дотти.
Дотти помедлила, обвела взглядом кухню, будто проверяя, не подслушивают ли их (но так и не заметила, что подслушивают), и придвинулась ближе к столу. Уселась напротив Хелен и понизила голос:
– Ну, слыхать, Роуз была близка с одной монашкой. По-особому, понимаешь? С послушницей молодой, Аделью звали, и дружба у них была… не как у всех.
– Ничего себе! – выдохнула Хелен.
Дотти многозначительно кивнула, стараясь сдержать злорадство, но физиономия чуть трещинами не пошла, так перли из сплетницы «прискорбные сведения». Еще на полградуса ближе склонившись к Хелен, совсем уже шепотом, она уточнила:
– Я ее письмо читала.
– Чье? Послушницы?
– Да. Она писала Роуз, чтоб оставила ее в покое и не лезла. Я над плитой письмо вскрыла, над паром, а потом обратно засунула и заклеила жидким тестом.
Вот так новости! Липкий пот проступил на лбу, с температурой творилось что-то дикое: щеки горели, а кровь по венам текла – будто растаявший лед. Я прекрасно знала, о каком письме речь. Но мне в голову не приходило, что оно могло попасться кому-то на глаза.
– Она поясняет, что ее так… что Роуз такое сделала…
– Нет, просто пишет…
Они замерли, услышав громкий стук за кухонной дверью. Я попыталась поймать падавшую метлу, но опоздала и съежилась в ужасе, когда деревянная рукоять с грохотом обрушилась на половицы.
– Это еще что? – послышался возглас Дотти, но я уже удирала по ступенькам. Едва метла коснулась пола, я успела мигом скинуть туфли, схватила их и в одних чулках, на цыпочках, метнулась вверх по лестнице. Когда Хелен и Дотти выглянули из-за двери, они, я полагаю, нашли всего лишь валявшуюся на полу метлу – внезапный сквозняк опрокинул. Я легко могла вообразить эту сцену, что разыгралась в мое отсутствие: как они, досадливо пожимая плечами, ставят метлу на место и возвращаются к беседе.
Добравшись до своей комнаты, я раскрыла роман, но после неуклюжего бегства пульс еще частил, и я не могла вникнуть, что мистер Дарси говорил Элизабет Беннет, – или, пожалуй, чего он не говорил, ибо чаще всего в книгах мисс Остен это важнее. Я разволновалась, расстроилась. Ощущение праздника, роскошь неожиданно выпавшего досуга в одно мгновение испортила подлыми намеками девица, которую я даже подругой не считала. Какая мне разница, если Хелен со скуки занимает себя сплетнями на мой счет? И все-таки меня это глодало. А еще хуже – знать, что Дотти прочла письмо Адели. К горлу подкатила дурнота, когда я припомнила слова и подробности из этого письма: я мысленно перечитывала его и воображала, как все это могло представиться невежественному уму Дотти.
Вероятно, надо объяснить про Адель. Честно говоря, я догадываюсь, почему люди могут подумать про Адель неправильно. Но, заверяю вас, не было между нами ничего тайного или неподобающего. Как бы ужаснулась Адель, приди ей в голову, что ее письмо подвергнется искаженному истолкованию! Сообрази она, что у постороннего человека может сложиться такое впечатление, она бы вовсе не стала мне писать. Собственно говоря, в письме необходимости не было – все, что в нем сказано, я знала и прежде.
Видите ли, Дотти самую чуточку правильно угадала, как близки мы сделались с Аделью (ничего противоестественного, разумеется… просто сходство ума и наклонностей, мы были дороги друг другу, как сестры или, самое малое, задушевные подруги). Думаю, написать мне, сказать то, что она сказала, Адель побудили угрызения совести. Угрызения, которые неизбежны, если человек разрывается между своим церковным призванием и… ну, в общем, мирской жизнью. Такую жизнь, мне представляется, она бы хотела вести подле меня. Понимаете, мне кажется, в тайных глубинах души Адель ни о чем другом не мечтала, как сбросить рясу, сбежать из монастыря и начать жизнь заново. Мы с ней обсуждали это: накопим денег, будем путешествовать по дальним странам, поедем во Флоренцию и посмотрим там прекрасные картины в музеях или отправимся в экзотический Стамбул, целый день станем нежиться в турецких банях, на пару долларов скупим весь базар. Покинув приют, я много раз еще писала Адели о наших мечтах – не хотела, чтоб она подумала, будто я от них отказалась. Я ведь в самом деле надеялась, что все у нас сбудется. Признаюсь, я могла чрезмерно увлечься, расписывая эти планы, и, наверное, мой романтический напор отпугнул Адель, однако, повторяю, изначально то были общие наши грезы, я же не сумасшедшая, чтобы ни с того ни с сего заняться строительством воздушных замков. Так или иначе, осмелюсь предположить, что Адель чувствовала себя виноватой уже потому, что поддавалась желанию бежать, отречься от обета, а тут еще я искушала ее страстными разговорами о мире, который распростерся у наших ног и только и ждет, когда мы им овладеем.
Все это отнюдь не подразумевает, будто в юности я была соблазнительницей и губительницей невинных, уж никак на эту роль не гожусь, – и к тому же здесь, вероятно, следует указать, что я моложе Адели: в пору нашей встречи ей было шестнадцать, мне четырнадцать. В отличие от меня она не была сиротой. Адель поступила в монастырь после того, как однажды утром проснулась и объявила матери, что услышала призвание и посвятит свою жизнь Господу. Мать тут же претворила ее слова в дела и отвезла дочь прямиком к монахиням, а те приняли Адель с условием, что она будет до совершеннолетия готовиться, пока не повзрослеет достаточно и умом, и телом, чтобы произнести обеты, которые она так стремилась принять. Однажды я подслушала, как монахини злословили насчет матери Адели (возможно, вы не подозревали, но и монахини порой злословят, хотя почти всегда, как должно, тут же и раскаиваются): они критиковали поспешность, с какой эта женщина избавилась от обязанности предоставлять дочери кров и стол. Как удобно для домашнего бюджета, ворчали они. Но я бы не стала утверждать, что ее мать руководствовалась такими соображениями. Гораздо больше экономической выгоды беспокоили ее опасения иного рода: отчим повадился «нечаянно» заглядывать в ванную всякий раз, когда Адель раздевалась перед купанием.
Адель однажды, глубокой ночью, наедине, поведала мне об этих неприятных инцидентах. И меня врасплох застала вспышка собственной ярости – безумно захотелось причинить жестокую телесную боль этому негодяю, хоть я его никогда живьем не видала. Подозреваю также (хотя Адель об этом ни словом не обмолвилась), что она по глупости рассказала о подлом поведении отчима престарелой сестре Милдред: как-то раз они много часов пробеседовали в крошечном и затхлом кабинете монахини, который примыкал к школьному классу, а затем Адель вынудили пройти долгий и утомительный обряд покаяния, молиться, мыться и поститься, «очищая разум от дурных мыслей». Как это похоже на сестру Милдред – взвалить на Адель вину за оскорбление, которое ей же самой, бедняжке, и нанесли.
Сестра Милдред принадлежала к старинной традиции матриархов, закореневших в убеждении, что мужчина к женщине сам приставать не станет, если его не спровоцировать. Ее представления о мире – устарелые, зачерствевшие, словно обгрызенные по краям хлебные корки. По правде говоря, я думаю, затхлый запах не от тесноты и духоты завелся в ее кабинетике, а исходил от самой сестры Милдред; не зря же воспитанницы прозвали ее Милдред Святая Плесень.
Даже если бы у сестры Плесени имелись еще какие-то причины подобным образом истолковать рассказ Адели, кроме допотопных представлений, все равно представить не могу, чтобы отчим, этот омерзительный человек, пробудил в Адели хоть искру чувства. Я выслушала от Адели все подробности о нем и уверяю вас, судя по ее описанию, юная девушка никак не пожелала бы привлечь подобное существо.
Мать Адели поспешила сбыть ее из дому. Действовала она из женской ревности или материнского попечения, не мне судить, ведь я ничего о ней толком не знаю. Факт остается фактом: сдав дочь в надежные руки Всемогущего, она больше не наведывалась в монастырь. Мне кажется, из-за этого Адель чувствовала себя совсем заброшенной. У меня самой не осталось воспоминаний о родителях, потому не берусь утверждать, будто я в точности понимала страдания Адели, но развитое воображение у меня есть, и я старалась выразить ей симпатию и сочувствие, подсовывая записочки со словами утешения и засушенные цветы. Не успели мы оглянуться, как сделались закадычными подругами, что две горошины.
Одно особое событие помогло мне осознать, как глубоко я полюбила Адель. Мы с сестрой Гортензией месили в кухне тесто, из которого пекут облатки для причастия. И вдруг Адель обернулась ко мне и сказала:
– Роуз, у тебя так здорово получается! Тесто плотное, не опадает. До чего же ровно поднимается! Прямо идеально!
Естественно, мои щеки под легкой присыпкой муки невольно зарозовели. Адель же улыбалась и болтала дружелюбно, и мысли ее текли, будто сироп, который добавляют в тесто для приятного аромата.
– Может, ты унаследовала талант от матери, – вслух размышляла она, – или отца. Да, сама подумай: наверное, твой отец был пекарем! Это бы все объяснило, верно?
Услышав эту реплику, сестра Гортензия громко фыркнула, и Адель обернулась в испуге. Я-то отнюдь не дура и давно уже подслушала разговор монахинь, во всех подробностях обсуждавших мое происхождение. Собственно, я многократно слышала, как они перебирают обстоятельства, при которых я появилась в приюте. Если верить их рассказам, родители мои вовсе не были раздавлены злосчастной судьбой, как сплошь и рядом происходит в знаменитых романах Чарльза Диккенса. Иными словами, своим рождением я отнюдь не была обязана любви, увядшей в трущобах, и в приюте оказалась не из-за того, что мои опекуны сгорели вместе с усадьбой во всепожирающем пожаре. Говорят, факты порой удивительнее вымысла, а как по мне, правда всегда разочаровывает. В той версии истины, которую мне довелось услышать, мои родители оказались супружеской парой среднего класса, вполне обеспеченной. Пожалуй, у меня имелись все шансы остаться в семье и получить обычное воспитание, если бы отец не подхватил некое венерическое заболевание, которым невозможно заразиться иначе, нежели общаясь с многочисленным сословием… что ж, буду откровенна и назову их попросту ночными бабочками. По словам монахинь, мать «пожертвовала» меня в приют назло отцу и бросила ему вызов: мол, пусть только попробует вернуть меня против ее воли. Насколько мне известно, он подобных попыток не предпринимал, убоявшись, как я догадываюсь, гнева своей грозной супруги. Ее же понятие о справедливости было беспощадным и простым до красоты: раз он не желает хранить верность, она отказывается воспитывать его детей.
Разумеется, я бы предпочла всеобщую гибель в огне этой правде о мелочной ревности и злобе. Готова признать, что моя история, в отличие от большинства сиротских сюжетов, совершенно лишена красок, – потому я и верю, что монахини не присочинили. Плетеная колыбель, в которой меня подобрали, доказывала, что родители мои принадлежат к среднему классу, и в ту же корзину мать положила письмо с весьма наглядным, во всех деталях, описанием пороков моего отца, но преблагоразумно не поставила подпись, не указала примет, по которым смогли бы установить ее личность.
Когда Адель принялась строить догадки насчет моих родителей, сестра Гортензия тут же просветила ее и вкратце описала проступки отца и способ, которым мать с ним поквиталась. Сестра Гортензия никого не щадила, но, к счастью, монахини и прежде не потакали мне и не утешали детскими сказочками о моем происхождении. И все же губы мои невольно изогнулись в легкой, почти незаметной счастливой улыбке, когда Адель воскликнула:
– Как же так, сестра Гортензия! Неужели кто-то согласился по собственной воле отдать такую милую, умную девочку, нашу Роуз! – А потом обеими руками сжала мою ладонь и сказала: – Честное слово, Роуз, не верь в эту ужасную выдумку: ты достойна лучшего!
Сестра Гортензия раздраженно закатила глаза, обернула свой ком теста влажной марлей и сунула его в морозильник. А я застыла, сжимая руку Адель, и голова у меня кружилась и плыла, словно от удара шар-бабы. Что-то необычное происходило со мной: крошечная дверца отворилась в груди. Я увидела будущее, где я не одинока, и знала, что Адели в тот миг предстало то же видение.
Шепот Дотти на кухне, ее неверные, недостойные домыслы довели меня чуть ли не до тошноты, но пробудили воспоминания, и я поняла, как сильно все еще тоскую по Адели. Я сидела у себя в комнате и думала о ней: блестящие карие глаза, морщинка на лбу, которая никогда не разглаживалась, и как Адель напевала, если монахини посылали ее трудиться на кухню, а руки у нее вечно в цыпках от работы по хозяйству, и она частенько забывала повязать шарф, а порой отказывалась от зонтика, потому что опасалась, как бы желание уберечь волосы от дождя не сочли тщеславным. Много всего вспоминалось, и я сидела, погрузившись в свои мысли, перебирая подробности.
Дверь распахнулась – я резко распрямилась, – ворвалась Хелен. Тут я поняла, что с самого начала этого ждала, сидела почти неподвижно, перелистывала страницы, не различая строк. Хелен страшно удивилась, застав меня в этой позе – на кровати, с книгой в руках. Кажется, она вздрогнула; я же ощутила легкий укол высокомерного удовлетворения.
– Ой! Ты дома.
– Да.
– Я… мы не слышали, как ты вошла.
– Мм.
– Давно ты дома?
– Меня отпустили на вторую половину дня, – сообщила я. – В награду за прилежную работу.
Я понимала, конечно, что это не ответ на вопрос, но мне хотелось подразнить Хелен, подержать ее на крючке: пусть мучается, гадая, какую часть их злопыхательской беседы я успела разобрать – или не успела. Хелен прошла к туалетному столику, что располагался на отмеченной занавеской границе между нашими тайно воюющими территориями. Я следила за ней взглядом; она склонилась к зеркалу, изучая свое отражение, и нервно выдергивала забытые в волосах шляпные шпильки.
– Пораньше домой – умница наша! – Она выдавила смешок, подозрительно подглядывая за моим отражением в том же зеркале, потом вновь сосредоточилась на собственной физиономии. – Боже-боже! Только погляди! Словно в соляной шахте весь день проработала. – Взгляд ее не отрывался от зеркала, а тело само собой механически опустилось на стул перед туалетным столиком. Хелен то укладывала волосы, то пощипывала щеки – я понимала, что она пытается уклониться от разговора, и беспощадно сверлила ее взглядом.
– Я слышала тебя и Дотти, – тихо и вкрадчиво произнесла я.
На краткий миг ресницы Хелен вспорхнули, губы сложились удивленным колечком. «Победа, – сказала я себе. – Сейчас она будет пресмыкаться». Однако быстро сработала невидимая пружинка, и Хелен вновь сама безмятежность.
– Прости? Что ты сказала, дорогая?
Бодрый, слащавый тон. Наверное, мнит себя дипломатом. Хочет выкрутиться и чтоб я не лезла в ссору. Но я-то не боюсь. Я еще поднажала:
– Я сказала, что слышала, о чем вы с Дотти говорили, когда я вошла.
Она резко втянула воздух, что-то застряло у нее в горле, и Хелен с трудом подавила приступ захлебистого кашля.
– Вот как? – с наивным любопытством переспросила она, прочистив глотку. – Значит, ты слышала, как я жалуюсь на эту ужасную Грейс у нас в магазине. – Нервный смешок. – Как некрасиво. Ты же знаешь, я не одобряю сплетни… Ну что ж, бывает, все мы время от времени себе позволяем.
– О Грейс я не слышала ни слова. Но я слышала, как вы обсуждали кое-кого другого.
– Ну извини, тогда уж и не знаю, о чем ты. – Она усмехнулась – чересчур широко, так льстиво скалится трусишка-далматинец. А затем деловито отвернулась и продолжала прихорашиваться перед зеркалом.
Я не верила собственным глазам и ушам: она так и будет разыгрывать из себя невинность! Но я-то уже заглянула в ее карты и видела, что руки у шулерши дрожат.
– Видимо, ты не считаешь нужным извиниться.
Я передернулась, услышав себя как будто со стороны: точь-в-точь чопорная школьная училка, на последних словах голос взмыл несколькими октавами выше, отчего вовсе не сделался приятнее. Припомнилось, как в детстве миссис Лебран отчитала меня, когда я по ошибке сложила серебро не в тот ящик. А, наплевать: я высказалась напрямую и предвкушала облегчение – сейчас все пойдет в открытую. Еще минутку – и…
Хелен обернулась ко мне, заморгала, якобы озадаченная. Опять-таки я узнала выражение из того репертуара, который Хелен частенько отрабатывала перед зеркалом.
– О! – сказала она, будто внезапно припомнив какую-то ерунду. – Ну да, ты права, я совсем забыла. – Она оторвалась от зеркала, подошла к армуару и что-то из него вынула: – Вот твои перчатки, прости, что долго не возвращала.
И великодушным жестом протянула мне пару бордовых перчаток, которые я не видела уже год и не помнила, чтобы одалживала их соседке. Я думала, они потерялись, а тогда надвигалась зима, я наскребла небольшую сумму и купила взамен другие, серые, гораздо менее элегантные.
И вот Хелен потрясает моими потерянными перчатками у меня перед носом. Раскаленное добела негодование так и шипело под кожей. Я взяла перчатки – на вес и на ощупь точно две снулые, скользкие форели. Значит, вот какую игру она затеяла. Я сказала себе, что не стану больше добиваться извинения от девчонки настолько подлой, что она как угодно выкручиваться будет, лишь бы не признать себя виноватой. Отвернулась и пошла прочь – но тут же передумала. Несправедливо, решила я, так и оставить меня расхлебывать обиду в одиночестве. От гнева трясло, прямо все тело ходуном ходило. Я вновь развернулась и напряженно, механическим шагом, как заводная кукла, подступила к Хелен.
Я подошла вплотную, встала прямо перед ней чуть ли не нос к носу. Она встретила меня благосклонной улыбкой. А потом словно кто-то открыл кран – и краски отхлынули от ее лица. Очевидно, в этот миг она вполне осознала, что сейчас произойдет и на что я способна, если еще сильнее меня обозлить. Все так же напряженно, механически я подняла руку с парой перчаток и стремительно рассекла ими воздух. С ласкающим мой слух ШЛЕП! они хлестнули Хелен по щеке. Хелен сразу же взвыла, зарыдала в голос.
– Подлюка! – крикнула она мне, заливаясь слезами.
Но я отключила звук. Спокойно, тщательно натянула перчатки. Расправила каждый пальчик и вышла из комнаты, намереваясь прогуляться перед сном.
Я бродила несколько часов, блуждала там и сям и вернулась, когда ужин давно уже был и накрыт, и убран со стола. Поднявшись к себе, я убедилась, что Хелен усмирена. Видеть я ее не могла, поскольку она полностью задернула простыню посреди комнаты и совсем от меня отгородилась, однако я слышала, как она тихонько всхлипывает: последние спазмы, надо думать, продолжительного плача «от души», которому она предалась, едва я вышла за дверь. Я спрятала перчатки в свой комод (прекрасно понимая, что недолго им там лежать, воровку не отучишь от мелких краж) и забралась под одеяло с той книгой, которую тщетно пыталась читать днем.
Я надеялась, что на сей раз чтение пойдет легче, ведь я обличила Хелен и облегчила душу, отчасти восстановив справедливость, но все никак не могла сосредоточиться. Вновь я переворачивала страницы, толком не видя строк. Остро ощущалось присутствие Хелен по ту сторону простыни. Небось страдает, как жестоко ее обидели. С утра первым делом побежит жаловаться Дотти, если до сих пор не наябедничала. И не пожалеет трудов, распишет, сгустит краски. На пару понавыдумывают. Смутное желание проявить свою власть подняло меня с кровати – я выключила люстру, единственный на всю комнату источник света, однако Хелен и не пикнула. Я заползла обратно под одеяло и закрыла глаза. Понимала, что мне еще долго не уснуть, понимала и другое: в этом доме больше оставаться нельзя. Нужно что-то менять.
Прошло еще несколько недель, прежде чем мы с Одалией сблизились настолько, что я смогла полностью довериться ей и пожаловаться на Хелен. Но как только я на это отважилась, все преобразилось.