Я из тех людей, кто всегда живет по правилам. За отсутствием близких во плоти я сотворила себе из правил мать и отца, сестер и братьев, даже возлюбленных, если можно сравнить с любовью одностороннюю преданность, которую я культивировала. Пусть никто не подтыкал мне одеяло, я находила утешение в строгом правиле выключать свет ровно в девять. И пусть никто не рассказывал мне сказку, пока я погружалась в сон, но имелся перечень молитв, которые следовало прочесть, и перечень утренних дел, который следовало вытвердить. Правила хранили меня. Пока я любила и соблюдала правила, я была уверена, что монахини будут меня кормить и одевать, курсы стенографисток подыщут работу, участок меня наймет. Пока я не повстречалась с Одалией, я знала одного лишь Бога – Бога Десяти Заповедей.

Как же странно, что на пару с Одалией я начала вдруг нарушать правила, которые прежде так высоко ценила! Видимо, любовь к правилам была вытеснена любовью к Одалии, и стремительность этой перемены ошеломила меня. С правилами такой подвох: стоит нарушить одно, и вскоре нарушишь другое, третье, и вся эта строгая структура, которая тебя уберегала, обрушится тебе же на голову. Могу сказать лишь, что поступала так из любви к Одалии, хотя доктор, который теперь меня ведет, не принимает подобного ответа.

Разумеется, после того инцидента газеты выставили Одалию жертвой. Их почитать, так это я – развращенная и распутная, я лгала, я совершила неописуемое злодеяние. Отказавшись от правила всегда соблюдать правила, я, не зная того, сделалась уязвимой для любых нападок. Мне можно было приписать все что угодно – и приписали. О том, что она меня зачаровала, никто и слышать не желал, хотя не подобрать слово, которое точнее передавало бы ее влияние. Попросту говоря, я не встречала раньше личности столь притягательной и больше уже не встречу.

В первые дни совместного обитания я страстно желала понять и познать Одалию. Мир у ее ног – я не постигала этой свободы и уверенности, с какой она одевалась, выпивала, шла танцевать. Сколько раз я наблюдала, как Одалия входит в комнату, пушок на загорелых руках отливает золотом, и ее невинная детская рука вынимает раскуренную сигарету из губ мужчины, которого Одалия видит впервые в жизни. Никто не возражал, мужчина – я употребляю здесь это слово в собирательном смысле, ибо мужчин было несколько – спешил представиться, лез в карман за зажигалкой и за другой сигаретой для себя, а Одалия попыхивала своим трофеем и косилась на мужчину хитро и довольно: пусть себе шарит в кармане, ничто не сравнится с чудесным сокровищем, которое она только что у него отобрала. За время нашего знакомства я бесчисленными часами следила за ней и стала понимать, что эти ее ужимки, эта манера похищать у мужчин сигареты не были ни жестокими, ни пренебрежительными: она была самой собой, вот и все.

Зато многие другие черты, столь привычные мне, ей были совершенно не свойственны. К примеру, она органически не умела краснеть. Никогда не смущалась, не колебалась. На любое предложение, пусть даже за рамками закона, Одалия отвечала ленивым, словно бескостным пожатием плеч, и этот беспечный подростковый жест сопровождался музыкальной трелью ее смеха.

И возмутительнее всего эта ее легкость, небрежность, наплевательство проявлялись в плотской любви. Вероятно, я никогда не установлю в точности, кого она брала или не брала в любовники, но знаю, что женщины, частенько появлявшиеся в притонах Гарри Гибсона, отнюдь ее не шокировали. Она держалась так, будто нет ничего естественнее для женщины, чем проделывать все что вздумается и с кем вздумается. Это сбивало меня с толку.

Понимаете, тогда я не знала того, что знаю теперь: только самые богатые и самые бедные предаются наслаждению с беззаботным упоением и без оглядки. Те же, кто принадлежит к среднему сословию, – а я, должна заметить, отношу себя к нему, ибо хоть и росла в приюте, монахини постарались привить мне мещанское, если угодно, добронравие, и я всегда ускоряла шаги, убегая от шумных непристойностей трущоб, – так вот, лишь те, кто принадлежит к среднему сословию, соблюдают в вопросах пола скромность и осмотрительность. В особенности это касается юных леди из среднего класса. Мы вынуждены потуплять глаза и краснеть на уроках по анатомии человека, прищелкивать языком и восклицать «нахал!», когда молодой человек норовит познакомиться. Нас приучили к мысли, что мы – хранители половой морали, и я, как всякая правильно воспитанная школьница, искренне верила, что мы оберегаем нечто святое. Для кого-то это бремя, для меня же – честь.

О детстве Одалии, где и как ее растили, я тогда ничего не знала. Вероятно, даже располагай я фактами, все равно бы не смогла сделать надлежащий вывод, ибо сексуальные привычки бедных меня попросту ужасали, а сексуальные привычки высшего класса облекала непроницаемая тайна. Но одно было ясно: Одалия не желала ни чести, ни бремени блюсти сексуальные нормы общества, а что касается лично ее – что ж, она поступала как ей в голову взбредало, и без малейших признаков раскаяния. На вечеринках она пропадала в дальних затемненных комнатах. Она раскатывала на автомобиле с любым, кто умел ее развлечь. Когда мы отправлялись в клуб, ее смех – особый, кокетливый смех, предназначенный для мужчин, – порой раздавался из гардероба, лишь слегка приглушенный мехом и кашемиром. Не сумею объяснить, отчего меня так остро занимали сексуальные повадки Одалии (дурные повадки, на мой взгляд), но я следила за ней неотступно. Вольные манеры я отнюдь не одобряла, но судила про себя, вынуждена была наблюдать молча. Подавить же само желание наблюдать за Одалией я не могла – то была мощная и темная тяга.

Ужасная катастрофа уже, так сказать, надвигалась, однако с того самого момента, как я впервые увидела Одалию, я была бессильна что-либо предотвратить, могла только глядеть, как этот вихрь несется на меня. Но, поскольку я должна рассказывать все по порядку – я же обещала, – сначала нужно поведать о другом.

* * *

В притон мы ходили будним вечером, и к утру я не вполне оклемалась. Войдя в участок и наткнувшись на знакомый густой аромат дешевого виски и прокисшего вина, я почувствовала, как сжимается желудок, и испугалась, что он надумал исполнить на бис вчерашние акробатические номера. Лишь сосредоточенным усилием воли я удержала свой завтрак там, где полагается. Отчасти я даже радовалась, что место моей работы пропитано скверным запахом брожения от всех этих бутлегеров и пьяниц, которые день-деньской топчутся в участке: общая вонь маскировала запашок, который несомненно исходил и от моей персоны. Еще повезло: в тот день сержанту было не до меня. Какое было бы ужасное унижение, если бы он заподозрил… но он был занят по горло.

Чего, к сожалению, не скажешь о лейтенанте-детективе. В то утро он резво пробежал через комнату, свалил на стол Одалии стопку протоколов, на обратном пути глянул на меня – остановился и присмотрелся внимательнее.

– Кому-то тут не помешало бы опохмелиться? – ухмыльнулся он от уха до уха.

– Понятия не имею, что вы хотите этим сказать, – заявила я и даже выдавила презрительную усмешку, после чего невольно схватилась обеими руками за пульсирующий лоб.

Все с той же ухмылкой лейтенант-детектив приблизился к моему столу и, вспомнив прежние фамильярные манеры, уселся на край.

– Все вы понимаете, – сказал он.

Я подняла голову и смогла удержать ее ровно столько времени, чтобы метнуть на лейтенанта-детектива гневный взгляд. Одалия уткнулась в бумаги, которые лейтенант-детектив ей только что вручил, но я догадывалась, что она насторожила уши.

– Послушайте, – сказал мой начальник. – Я не из тех, кто склонен осуждать. И со мной такое бывало.

Ноздри у меня раздулись от гнева. Эдакое нахальство! Будто мне важно, что он там себе думает! И будто у нас с ним может быть что-то общее! Не замечая моего негодования, он вытащил из кармана что-то серебристое, сияющее, выложил на стол и осторожно, таясь от других (усмешка так и не сошла с его лица), подтолкнул этот предмет ближе ко мне. Смутно я сообразила: это он мне фляжку подсовывает!

– Пара глотков, – произнес он, – и переможетесь до конца дня.

Инстинктивно я отшатнулась, фыркнула.

– Прошу прощения, лейтенант-детектив…

– Фрэнк, – перебил он. Наклонился ближе и уточнил: – Или Фрэнсис. Но так меня никто не называет. – Примолк и добавил, покраснев: – Разве что мама.

– Прошу прощения, лейтенант-детектив, – повторила я, и он дернулся, словно я впилась в него зубами. – Я совершенно здорова и буду вам благодарна, если вы уберете свое имущество, что бы это ни было, с моего стола, прежде чем кто-нибудь по ошибке сочтет эту вещь моей собственностью.

Он помедлил, потом убрал флягу в карман пиджака. Тревожные мурашки побежали вдоль позвоночника, я лихорадочно огляделась: не смотрит ли в нашу сторону сержант. Я бы как пить дать умерла со стыда, если б он заметил, что лейтенант-детектив пытается всучить мне спиртное в рабочее время. Или в нерабочее, все равно. В сержанте я чуяла равного себе, морального и этического единомышленника, и он всегда воздавал мне уважением за уважение. Как бы ни хотелось мне показать себя перед Одалией, угодить ей, я чувствовала такую же, если не большую, потребность в одобрении сержанта и не вынесла бы, сочти он, будто я превратилась в одну из этих бойких современных девиц, чей образ жизни он, безусловно, не приветствовал.

Но в тот момент мне пришлось иметь дело всего-навсего с неудовольствием лейтенанта-детектива. Он торчал перед моим столом, как всегда, в мятом костюме и белых гетрах. Поглубже упрятал фляжку в карман, откинул лезшую в глаза прядь. Губы его беззвучно шевелились, будто слова еще не подступили к ним из глубокого колодезя глотки. Наконец включился звук.

– Я-то обрадовался: подумал, в вас все-таки есть что-то человеческое, – произнес он. – Но нет, все такая же холодная, как железяка.

Он пронзил меня мрачным взглядом и развернулся на каблуках. Я смотрела ему вслед, пока боль острой занозой не воткнулась мне промеж глаз. Тогда я уложила ноющую голову на прохладный сгиб локтя и смех Одалии слышала смутно, будто издали. Звенящая, издевательская нота – отнюдь не смех доброго друга.

– Глупышка, – сказала она. – Он же хотел помочь: он тебе лучшее лекарство предлагал.

Она имела в виду содержимое фляжки. Будучи совершенно не знакома с этой стороной жизни, я не понимала, как оно может быть лекарством. С усилием я выпрямилась, подровняла стопку бумаг. Засунула бланк в каретку и принялась печатать протокол, чувствуя, как с каждым громким «КЛАЦ!» мозг все больше съеживается в черепе. Но была в этой раздирающей боли и странная приятность. Это покаяние и искупление, уверилась я.

С той минуты началось то, что превратится – хотя этого я не могла предвидеть – в своеобразную традицию: я давала обеты держаться от Одалии подальше, и я нарушала обеты. Устоять немыслимо: всегда у нее найдется именно тот пустячок, что тебя приманит, мелочь, из-за которой опять окажешься в долгу. Признаю: все было решено и подписано в тот миг, когда я согласилась переехать. А то и раньше, пожалуй. Возможно, все было решено и подписано в тот миг, когда я подобрала с полу, а затем так и не возвратила брошь, которую Одалия уронила в день собеседования.

Легкое пожатие плеч – и Одалия позабыла о сценке с участием лейтенанта-детектива и занялась работой. А мне пришлось вариться в собственном соку, обдумывая произошедшее все утро и большую часть дня; к вечеру я обзавелась аргументами, отточила их и собиралась доходчиво объяснить Одалии, почему никогда больше не пойду в подобное заведение: прежде всего, место это незаконное, настоящая леди никак не может ходить туда, рискуя попасться, и уж никак не может рисковать леди, которая работает в том самом участке, откуда в один прекрасный день и направят полицейских в рейд на этот притон. Чем ближе к пяти часам, тем решительнее я собиралась с духом, укрепляя свои моральные позиции. Но мне так и не представился шанс изложить свои резоны Одалии, даром пропали составленные в уме красноречивые доводы. Как только мы собрали сумочки перед уходом, Одалия в самой обезоруживающей манере продела свою руку кренделем мне под локоть и увлекла меня в синематограф.

Я собиралась наотрез отказаться, куда бы ни позвала меня Одалия, – но как устоять, ведь я никогда раньше не бывала на картине. Теперь я поняла, почему с придыханием говорят о «звездах экрана». Я сидела подле Одалии в бархатной темноте, загипнотизированная овальными прекрасными лицами красавиц с густо накрашенными ресницами, очами злодеев, обведенными черной тушью, и всех подсвечивало дрожащее серебристое сияние. На возвышении слева от сцены высокий худой человек – тонкий нос, углом выпирает горбинка – играл на пианино, паучьи пальцы с лихорадочной ловкостью метались, поспевая за ритмом фильмы. Подняв глаза, я уставилась на лунный луч прожектора над нашими головами и отдалась восторгу чуда.

Впрочем, даже под властным обаянием целлулоида внимание порой рассеивалось и мысли возвращались к девушке, что сидела подле меня. В общем и целом таинственные люди меня пугали, я предпочитала их избегать. И не понимала, почему с Одалией все иначе: как все толпившиеся вокруг нее дурачки, я распробовала и полюбила именно этот сорт тайны.

Погода стояла хорошая, и, выйдя из кинозала, мы решили прогуляться до отеля. Одалия уверяла, что свежий воздух пойдет мне на пользу. Мы неторопливо шли по авеню, петляя между выставленными на тротуар плетеными креслами. Последние теплые деньки, еще можно устроиться снаружи перед рестораном, и воздух, казалось, гудел от голосов тех, кто обедал на улице, торопился ухватить эту ускользающую радость. Из-под навесов струился желтый свет, золотыми лужами расплывался у нас под ногами, а лица едоков превращал в подобие хэллоуинских тыкв. Обрывки разговоров липли к нам вместе с густым ароматом жаркого – вдосталь жира и чеснока. Мы склевывали впечатления, словно голуби, двигавшиеся шаг в шаг с нами, – крошки с тротуара. Упитанные птицы расступались перед нами и вновь смыкались чуть позади – так возвращается прилив.

Ближе к парку тротуар расширялся, здесь мы с Одалией могли идти рядом. Мне хотелось спросить ее прямо: пусть раз и навсегда рассеет дурные слухи. Превыше всего я ценила хорошие манеры и придерживалась убеждения, что в некоторые вещи попросту не следует совать нос. По этой причине и по многим другим я никогда раньше не расспрашивала Одалию о ее прошлом. Прежде это было бы с моей стороны фамильярностью, однако теперь, когда мы съехались, я почувствовала себя вправе кое-что уточнить. В настоящем мы жили одной жизнью, и прошлое Одалии могло – я все отчетливее это понимала – неким образом отразиться на моем будущем. Собравшись с духом, я начала:

– Твой друг… Гиб, верно?

Женихом я его называть не стала, поскольку слово «женихаться» Одалия в тот вечер произнесла с явной иронией, и я не знала, как это истолковать. Подруга резко обернулась ко мне, изогнув бровь. Я сглотнула и все же договорила:

– Он… ты не сказала, чем он занимается…

– А, да, – сказала Одалия, неопределенно поведя рукой. – Он, можно сказать, предприниматель. Экспорт, небольшой бизнес, все такое. Как обычно.

Ответ нисколько меня не удовлетворил. Одалия улыбалась, но улыбалась лицемерно. Я догадывалась, что от меня попросту отмахнулись и так будет всякий раз. Я призадумалась: а вдруг сплетники говорили правду? Я вынуждена была допустить вероятность того, что она в самом деле «подружка бутлегера», как шептались у нас в участке, и устроилась на работу по его поручению: шпионить. Факты свидетельствовали не в пользу Гиба. Откуда-то же взялось спиртное в этом заведении – в большом количестве и самое разнообразное. Кто-то либо производит его, либо ввозит, либо то и другое, а Гиб, задним числом сообразила я, как раз и распоряжался на вечеринке. К нему поминутно обращались, здоровались с ним, как с хозяином, а все остальные словно были его гостями. Я внутренне готовилась задать следующий вопрос – уж не бутлегер ли этот Гиб, – но Одалия почуяла происходившую во мне борьбу и перехватила инициативу.

– Слушай! – вскричала она (мы приближались к Плазе). – Прокатимся через парк на «виктории». Сто лет не ездила в экипаже.

Она окликнула кучера, и не успела я опомниться, как на меня уже уставился шоколадный глаз серого в яблоках коня, который изгибал шею, пытаясь разглядеть что-то поверх шор, словно желая увидеть и оценить пассажиров прежде, чем везти их на ту сторону парка. Мы забрались, и экипаж под нами упруго покачнулся.

Кучер тряхнул вожжами, «виктория» неторопливо покатилась. В открытом экипаже сильнее ощущалась ночная прохлада, я потуже закуталась в жакет и смотрела, как одно за другим отступают во тьму деревья и пламя осени ярко вспыхивает в ветвях – напоследок, перед зимой.

– Ты бы поласковей с лейтенантом-детективом, – заметила Одалия. Я вскинула на нее взгляд, изумившись этому непрошеному и чересчур личному совету. Даже приоткрыла рот, но отповедь не приходила на ум. Одалия не глядела на меня – она задумчиво созерцала медленно отступавшие деревья. – Он поступил по-дружески, хоть ты его и обидела.

О чем это она? После того как я прогнала лейтенанта-детектива с его фляжкой, он со мной до конца дня и словом не обмолвился.

– По-дружески? Ты о чем? – переспросила я, хмурясь.

– А, пустяки, – ответила Одалия и перевела взгляд на меня. – Просто он все время отвлекал Мари, поручал ей всякую ерунду, лишь бы не подпустить ее к тебе.

Я пожала плечами. Я-то тут при чем? Одалия закатила глаза: дескать, я безнадежна.

– Если бы Мари узнала, что ты пила, через сколько минут об этом узнал бы весь участок?

У меня кровь застыла в жилах. Вот уж о чем я и не подумала. Одалия с легкостью прочла эту мысль на моем лице и, слегка усмехнувшись, вновь отвернулась к деревьям.

– А что известно Мари, тотчас становится известно сержанту, – продолжала она сухо и отчетливо, явно предостерегая.

На другом конце парка мы вышли из экипажа, Одалия сунула кучеру несколько монет, и последние кварталы до отеля мы прошли в молчании. Дома я без особой радости установила, что наконец-то совершенно трезва.