Слуги в седлах

Ринтала Пааво

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

Дело не так просто, как говорили Юсси и Пентти. Они: сказали, что я должен поступить либо так, либо так. В том-то и загвоздка, что тут есть тончайшие нюансы и элементарное решение не годится.

В современном мире люди стараются закрыть глаза на нюансы. Всё хотят истолковать упрощенно. А если ты стар и у тебя есть свои представления, которые ты весь век чинил, штопал и латал? Попробуй-ка откажись вдруг от них и окунись прямо в новый, чуждый мир. С ума сойдешь. Но, видно, придется. Или уж надо держаться за старое и не бояться, что дадут по загривку.

— А ведь Юсси советовал забыть всю эту историю.

— Что ты там бормочешь? — спросила Кристина из соседней комнаты.

— Просто так.

— Мне пора на заседание... Может, сделаешь бутерброды для Эсы, он за ними зайдет... Слышишь, не забудь бутерброды для Эсы. До свидания.

Он и ухом не повел. Но едва Кристина закрыла дверь, как он бросился в прихожую и схватил куртку.

— Ах да, бутерброды для Эсы,

Он пошел в кухню, вырвал лист из записной книжки и написал, повторяя вслух:

ЭСА, ЧЕРТ ПОБЕРИ ТВОИ ЗАВТРАКИ, ЕСЛИ ТЫ САМ ЛЕНИШЬСЯ ИХ ПРИГОТОВИТЬ. МАТЬ НА ЗАСЕДАНИИ. БУДЬ ЗДОРОВ. ОТЕЦ.

Положив записку посредине кухонного стола, он ушел.

— Вези куда-нибудь в кабаре, — бросил он шоферу.

Шофер нажал на газ, и машина сорвалась. Минут через десять они остановились.

— Вот одно из них. Мне обождать?

— Зачем?

— Если столики заняты.

— Пускай, не надо ждать. Сколько с меня?

Он расплатился и через двойные двери прошел в вестибюль.

— Добрый вечер.

— Вечер добрый.

— Свободные столики есть?

— Посмотрим, может, и найдем, — сказал портье, взглянув, как он одет.

Из зала донеслись звуки, похожие на музыку. Во всяком случае, их издавали музыкальные инструменты. Когда ему открыли дверь и он втиснулся в зал, там клубились запахи дешевого табачного дыма, вина и пота, звякали приборы, гудели голоса. Посреди зала танцевали. Круг для танцев был так мал, что танцующим приходилось плотно склеиваться друг с другом, чтобы удержаться на скользком круге. Контрабас гулко кашлял: тум, тумп, тумп.

— Вот здесь, будьте добры, — сказал метрдотель и указал на столик.

Это был столик на четверых. За ним уже сидел один посетитель.

— Я... — начал было он, собираясь сказать, что хочет отдельный столик. Но метрдотель его прервал:

— К сожалению, все столики заняты, придется посадить вас здесь, если не возражаете.

— Спасибо.

Он сел и представился мужчине, сидящему визави:

— Добрый вечер. Окса.

Когда он протянул руку, сосед, который с трудом сообразил, что ему следует поступить так же, буркнул что-то в ответ и протянул через столик свою пятерню.

— Что прикажете? — спросил официант.

— Одно виски и простую воду со льдом, без соды... Вы разрешите вас угостить?

— Отчего же нет, если поднесете, — отвечал сосед и пачку папирос, вытащив из кармана, протянул ему;

— Угощайтесь.

— Нет, спасибо... Впрочем, может, выкурить одну? Я обычно не курю папиросы, — сказал он соседу и потянулся к пачке. Вкус у папиросы был противный, а чад толстой бумаги лез в ноздри. Он оглядел соседа. Довольно молодой, как его сыновья. Темный костюм, белая рубашка, на шее — блестящий рыжий галстук, на галстуке — русалка. Лицо у собеседника обветренное, работает, видно, на улице. Руки небольшие, но огрубевшие, пальцы негнущиеся.

Так как сосед все время оглядывался, он тоже оглянулся. Только теперь он заметил, что женщины сидели здесь за одними столиками, мужчины — за другими.

Он ничего не сказал о своем наблюдении и решил подождать. Принесли заказ.

— Ну, поехали, дядя, — сказал сосед, подмигивая.

— Поехали, поехали, чего же еще.

Он почувствовал, что виски разбавлено, но промолчал. Пускай.

Сосед наклонился к нему и зашептал:

— Глянь-ка, дядя, вон на тех — может, закинем удочки, а?

Он оглянулся.

За соседним столиком сидели две похожие на сестер молодые женщины в черных костюмах. Перед ними стояли стаканчики. Та, что побольше и потолще, подмигнула. Он в испуге повернулся к соседу.

— Что скажешь, дядя?

— Да я ведь думал, что...

— Не гунди, программа начинается...

Свет стал гаснуть. Когда окутанная в покрывала женщина появилась посреди зала и, изгибаясь, стала подниматься на возвышение, зал заполнился хлопками и топотом. Одновременно две тени, издающие винный запах, протиснулись за их столик. Он услышал голос метрдотеля:

— Вот здесь свободно, пожалуйста.

Программа началась.

Оркестр играл что-то монотонное, женщина в покрывалах повертела задом в такт контрабасу и сбросила с себя верхнее покрывало. Теперь ее одежды просвечивали. Вдруг она стала неистово срывать с себя покрывало за покрывалом, пока на ней не остались только прозрачная вуаль и чулки. Когда она принялась и за это, Хейкки Окса опустил голову. Это напомнило ему картины Брейгеля, изображающие ярмарку.

Свет в центре зала погас, потом снова зажегся, но женщины уже не было.

Теперь столик был полностью занят. За ним сидело четверо мужчин. Все заказали одно и то же. Он выразил желание всех угостить.

— Найти бы каких-нибудь милашек, а не найдем, так на бокс смотаемся, — сказал один из вновь пришедших своему товарищу.

— Или в киношку, — сказал другой.

— Там крутят классную картину про войну, про Сталинград, — сказал третий.

Те, что пришли попозже, — молодежь, сами войны не видели.

— Позвольте спросить, господа, кем вы работаете? — поинтересовался он.

— Мы строители, — ответил абориген этого столика.

— А мы просто чернорабочие, но я и в цирке служил, — сказал один из молодых.

Начались танцы.

— А вы, дядя, не пойдете покружиться?

Нет. Он не пойдет. Он посмотрит. Строитель и один из чернорабочих пристроились к женщинам за соседним столиком. Циркач привел за столик двух других. Заказали еще по порции. Он попросил двойную и стал разглядывать молодежь. Ресторан и его содержатели вызывали в нем острое раздражение. Понятно, почему нам не нужны специальные увеселительные заведения: заводская молодежь и конторские служащие могут посещать такие вот места. Здесь они и оставляют свои гроши. Эта мысль взбесила его, и он подумал о полиции — может, она об этом не знает? Потом усмехнулся: конечно, знает. А что известно женским обществам, которые существуют повсюду? Он вспомнил Кристину. Как бы они взревели! Впрочем, не исключено, что жена владельца ресторана состоит в одном обществе с Кристиной.

Мужчины захмелели. Это его тоже удивило: они выпили не больше, чем он. Может быть, они научились пьянеть соразмерно своим ресурсам? Подсознание скомандовало: допьяна — за двадцать центов! Потом, они найдут девицу и куда-нибудь с ней уйдут, а если девица: не подвернется, пойдут на картину про войну, в которой героически гибнет целая армия, или на бокс, чтобы насладиться суррогатом убийства. И будут счастливы, что освободились на мгновение от чувства рабской зависимости. Большей свободы им и не требуется, хотя их вожди упорно повторяют: какое счастье — жить в свободном мире. Они хотят вырваться из регулярной, полной принуждения жизни только на минуту.

— А дяинька не хотит, что ли?

— Хотит?

— Так, кажется, говорят в восточной Финляндии. Не из Карелии ли вы?

— Ага, мы из Лаппенранты.

— Вот как. Очень интересно, да-а, вот как...

— А дяинька не хотит погулять? Может, одну из этих дяиньке?.. Эй, девчата, слышьте, прихватим дяиньку с собой?

— Я тогда не пойду, — сказала одна из девушек.

Сердце у него заколотилось. Он решил уйти и заказал напоследок еще порцию. Теперь вкус виски показался ему противным. Видно, перебрал. Он зажмурил глаза, опрокинул в рот стаканчик, положил на стол деньги и поднялся.

— Дяинька уже пошел?

— Да. До свидания, и приятных развлечений.

Выбравшись на улицу, он попал в водоворот толпы.

— Эй! Шапку затопчете!

— Забудь про шапку, дедуня, и не толкайся.

Шапка осталась на мостовой, и ее затоптали. Он шел, увлекаемый толпой.

— А куда мы идем? — спросил он, увидев у себя под мышкой светловолосую мужскую голову. Голова произнесла:

— В преисподнюю, дед, ты что, не знаешь? И не наступай мне на мозоли?.

Толпа покатилась дальше, вместе с ней и он. Потом он заметил, что вокруг, словно по мановению, поднимаются руки и суют кому-то маленькие кусочки бумаги. Эти кто-то стоят у дверей и зорко следят за тем, чтобы каждый отдал им бумажку. Они одеты в длинные темные куртки и похожи на выдрессированных сторожевых собак. Они берут бумажки, надрывают их и суют обратно накатывающейся волнами толпе. Здесь бумажки исчезают. Еще минута, и он оказался в большом крытом помещении. Там стоял ужасный гул. Помещение было заставлено скамейками, и на скамейках сидели люди. Под крышей горели огни, а посреди строения, ярко освещенный, возвышался четырехугольный помост со столбом на каждом углу. От одного столба к другому тянулись крепкие канаты.

Выбравшись из толпы, он подошел к помосту. Зал кипел. Верхние огни стали гаснуть.

Где-то ударили в гонг.

Он испуганно оглянулся. Все места заняты. Повсюду мужчины — молодые, старые, средних лет. Женщин, по-видимому, нет. Все уставились на освещенный помост. Глаза у всех блестят.

Вот оно где — счастье.

Раздался гонг. На помост выскочили двое мужчин, потом третий, потом еще двое. Когда эти двое сбросили с себя купальные халаты, на них оказались только трусы.

Совсем рядом с помостом было небольшое возвышение, и на нем несколько свободных мест. Он быстро шагнул туда и сел на средний стул первого ряда.

Кто-то с помоста что-то крикнул, но он не разобрал слов. Зал заревел что-то в ответ, потом наступила тишина.

Мужчины стали приближаться друг к другу, разошлись и снова пошли друг на друга. На одном были белые трусы, на другом — черные. Черноштанник сбил белоштанника с ног. Раздался рев. Он испуганно оглянулся. Рты у всех разинуты. Он тоже закричал, но ничего не случилось. Белоштанник поднялся, и они опять принялись молотить друг друга. Потом прозвучал гонг. Мужчины в белых рубашках и черных брюках замахали полотенцами перед лицами драчунов. Когда гонг прозвучал снова, они опять бросились друг на друга.

Он начал привыкать к этому зрелищу и заметил, что черноштанник бьет сильнее. Зрители поощряли его криками. Пусть он бьет еще сильнее, так сильно, чтобы белоштаннику больше не встать. Но белоштанник снова и снова вставал, и схватка продолжалась.

Он стал оглядываться. Кругом — счастливые, сияющие лица.

Недавно он наблюдал их в ресторане, теперь тут. Скончайся я вчера, так и не узнал бы всего этого. Die Macht der Unterwelt. Кто это говорил о подспудных силах, о подсознании? Он имел в виду именно эти силы, которые сегодня воочию предстали передо мной. Юнг. Совершенно верно, Юнг.

Эти подспудные силы, которые беснуются сейчас вокруг меня, сидят и во мне под серым веществом. В средние века их удавалось воодушевить и направить на созидание великих общественных памятников, а вот теперь они... Вся свободная демократия вместе взятая не знает средства, которое заставило бы эти силы петь в унисон. Никакого иного средства, кроме мировых войн. Рука политики и дипломатии слишком коротка, гораздо короче, чем в старину была духовная длань католической церкви. Нечего и пытаться. В каждом городе каждого преуспевающего государства растет черная чаща, и чем больше город, тем гуще чаща: до нее редко доходит, а может быть, и никогда ее не достигает голос искусства.

Когда белоштанник больше не смог подняться, зрители повскакали с мест и заорали. Даже он встал и закричал.

Потом на помост вышла вторая пара. Это были крупные мужчины — белокожий и смуглокожий. Белокожий оказался сильнее. Смуглокожий почти сразу грохнулся об пол.

— Бей его, бей! — кричали за его спиной.

— Он с ним скоро справится!

— Бей его! Глянь-ко, гля, гля... ай... господи по... вя... яя...

Смуглокожий еще раз встал и повис на канатах, но его бросили обратно на помост. Он упал вниз лицом.

— А-а-ах! — закричал изо всех сил Хейкки Окса.

Он никогда не видел мужчин разного возраста в таком экстазе, как здесь. Они наслаждались, воображая всякий раз, что сами бьют другого, чувствуя себя убийцами.

Когда новая пара вступила на помост и начала схватку, а один из боксеров рассек другому бровь, так что кровь залила тому все лицо, Хейкки Окса встал и начал продираться на улицу.

На него бросали сердитые взгляды, но он не обращал на это внимания, он не мог здесь больше оставаться. Он вспомнил Кильюнселкя. Это был командир Красной гвардии.

Бои заканчивались.

В пригороде на крыше ветхой лачуги взвился белый флаг.

Им только что привезли пушки, из которых они тут же несколькими очередями обстреляли лачуги.

— Не стреляйте, здесь живут люди! — кричал взобравшийся на крышу человек, размахивая белой тряпкой.

Он сам стоял тогда у пушечного ствола и разглядывал в бинокль человека на крыше.

— Бабахнем холостыми по этому чертову рюссе! Эй, Яска, нажми кнопку! — крикнул Ютилайнен канониру.

— Не смейте, ребята, черт вас дери, ведь он же сдается! Там мирные люди.

Они попали в окружение и вынуждены были сдаться.

Их выстроили в два ряда вдоль стены небольшой казармы.

Он уже собирался выйти со двора, когда услышал за своей спиной крик: «Начальник, сюда!»

Он было подумал, что это относится к нему, и прибавил шагу, чтобы его не вернули.

— Сейчас же выйти из строя, не слышишь, что ли?!

Они кричали на пленных.

Тогда он поспешил вернуться во двор и увидел, как человек, который недавно стоял на крыше, сделал два шага вперед.

— Вот тебе твой русский штык!

И штык вонзился в лицо. Когда он подбежал, лицо человека было залито кровью, бровь рассечена.

— Простите, — говорил он, пробираясь между рядов к дверям. — Простите. Пожалуйста, простите.

— Простите, пожалуйста, простите, — сказал он контролеру. — Это безумие. Я позабочусь, чтобы виновный был наказан, если вы простите.

— Какого дьявола, — отвечал контролер.

Он вырвался на улицу.

Погода теплая, вечер светлый, а на душе гадко.

— Не пойду домой.

Он решил направиться в ресторан, куда хаживал иной раз в обеденный перерыв, если случалось какое-нибудь особенно важное совещание с иностранцами. Туда можно пойти без опаски, место знакомое.

Может, устроиться в баре? Там сейчас, конечно, людно, но где еще найдешь такое уединение, как в баре большого ресторана? Да и ресторан этот совсем другого сорта, чем давешний.

Он остановил свободное такси и сел.

 

2

Бар был небольшой и низкий. Его окутывали густые клубы дыма. В ту минуту, когда он появился в дверях, у стены возле стойки освободился столик. Молоденькая девушка и юноша встали и, прижавшись друг к другу, направились к дверям. Он скользнул мимо них к столику.

Это было хорошее место. За спиной — стена, перед глазами — стойка, за которой хлопочет молодая барменша.

Едва он уселся поудобнее, как ощутил удар в грудь, за ним — второй, потом его отпустило. Это та Большая чернохвостка, она ударила слева, где сердце.

Когда дыхание восстановилось, ему стало хорошо.

Почему она не схватит и не стащит меня с кормы этой лодки в черный залив Мусталахти?

Сердце беспокойно билось, но он прислушивался к нему с удовольствием. Потом стал вслух декламировать:

— В марте, месяце метельном, дятел дерево долбит.

Он сам — дерево.

— Одну сухую сосну.

— Простите, сударь, не понял. У нас есть сухой мартини, вы это имеете в виду?

Официант стоял рядом с ним.

— Ну, принесите мартини.

— Спасибо.

Он отхлебнул из стакана и огляделся. По преимуществу молодежь. Только двое мужчин его возраста, оба пьяные. Один что-то втолковывает другому. Тот, видно, не может понять и гнет свое.

Женщина за стойкой посмотрела на часы. Она средних лет, вид у нее усталый. Оглядев бар, она склонилась над стоящей на полу бутылью с красным вином, наполнила пунцовой влагой стакан до самых краев и под прикрытием стойки торопливо опрокинула его в рот.

Потом она выпрямилась и быстро оглянулась.

Хейкки Окса опустил глаза.

Когда к нему подошел официант, он заказал большой стакан красного вина и выпил его быстро и маленькими глотками.

Вернулась ли Кристина? Она не знает, что я в вынужденном отпуске. И никто не знает. Пентти тоже не понял.

В вынужденном отпуске.

Да. В нервном отпуске.

Как это могло случиться? Такая, видно, моя звезда.

Стакан пуст.

— Официант, послушайте-ка, нет ли у вас, — начал он, но не мог вспомнить названия. Оно как-то связано со звездой.

Об этом в свое время рассказывали егеря, но что это была за история?

— Слушаю вас.

— Сейчас вспомню... Нет ли у вас шустовского коньяка, четыре звездочки?

— Шустов? Что это за марка?.. Я такого не знаю, но у нас есть другие.

— Принесите другой, неважно, что не шустовский.

Это придумал какой-то егерь, а они потом весь 1918 год повторяли. Кто-то спросил у какого-то егеря, какая звезда занесла его в егеря, хотя он мог начать драться еще с осени, если бы захотел... Шустов, четыре звездочки... Он был во фляжках убитых, русских офицеров. Официант принес коньяк.

— Что это за марка, сударь, которую вы заказывали? Я бы записал и спросил у метрдотеля.

— Не стоит. Это пили в первую мировую войну на фронте, — сказал он.

— Вот как, — сказал официант.

— Он, наверно, уже устарел.

— Почему?

— Со времен первой мировой войны все уже устарело и выдохлось, — ответил он.

— Только не коньяк, — сказал официант.

— Коньяк — нет, а я — да. Странно все-таки, что коньяк сохранил свой вкус до наших дней, — удивился он.

— Это естественно, — улыбнулся официант и ушел.

— Бах, и Вивальди, и братья Ван-Дейк, и Брейгель, и Барух Спиноза. И «Поэзия и правда» Гете. Ведь они не утратили свой аромат до наших дней. Не так ли? И Фра Анжелико. Нет. Не утратили. Для меня, во всяком случае.

— Хейкки? Да это же Хейкки! Ну, здравствуй, Хейкки, ты что здесь делаешь?

Он встал, обрадованный.

— Садитесь, господа.

— Сядем, раз у тебя есть место. Свободно ведь?

— Да, да, садитесь.

Трое мужчин. Двоих он знает: Каллэ и Арво.

— Разрешите представить, — сказал Арво и рекомендовал: — Судья Хирвеля. Доктор Окса.

Арво он хорошо знал. Тот когда-то приезжал к нему на озеро рыбачить и ловить раков, но с тех пор прошло уже несколько лет. Каллэ был ему меньше знаком.

— Мы с вечернего заседания, — сказал Арво.

Каллэ — владелец текстильной фабрики, Хирвеля, видимо, поколением моложе его.

— Этот Хирвеля занимается масла?ми, — сказал Арво.

— Он только что вернулся из Америки.

Это Каллэ.

— Вот как, очень интересно, я хочу сказать...

Ничего он не хотел сказать, просто ему стало неудобно: сказать что-то надо, а не хочется. Ну, вернулся из Америки — и вернулся. Все, кроме него, там побывали, а Пентти съездил и за него.

С Америки разговор перешел на мировую политику.

Так бывало и двадцать лет назад, стоило только заговорить о Германии.

— Хорошо, что у Америки военная техника лучше русской. Россия не посмеет напасть. А если начнется война, Америка не даст себя одолеть, — заявил Арво.

— Не даст, не даст.

Это Каллэ.

— Теперь все это не так просто, — заметил Хирвеля.

Хейкки Окса обрадовался: это говорит человек младшего поколения. А его приятели и он сам — старые финские чиновники, которых объединяет общая болезнь — большевикофобия. Этим больны Каллэ, Арво и тысячи других. Он тоже был заражен, пока Пентти не вернулся с фронта и не вылечил его. Не совсем, правда, вылечил.

Двадцать лет назад он думал так же, как его приятели. Вместо Америки тогда была Германия, и они считали, что Россию надо уничтожить немецким оружием.

Неужели с тех пор ничего не изменилось? Эти господа повторяют все те же зады. Только Германию заменила Америка, вот и вся разница. Хирвеля, видно, не так в этом убежден. Двадцать лет назад он был еще совсем мальчонкой, а они — Арво и он — взрослыми мужчинами. Тогда, в начале августа, Арво приехал к нему на дачу с собственными мережами, но он велел их прокипятить. Он всегда требовал, чтобы гости кипятили свои мережи или брали у него. Зато в озере до сих пор водятся раки, и чумы не бывало.

В тот вечер гадали, будет война или нет. Ее даже желали, не хотели только, чтобы она развязалась между Германией и Англией. Арво поймал сто раков, и когда сотый рак полетел в садок, они пошли на кухню. Кристина оставила там бутерброды, чайники настаивались под грелками. Спать они отправились уже на рассвете. Арво зевал.

— Да, если война теперь начнется, России конец... Ну, и пускай. Спокойной ночи.

— Ой, уже двенадцатый час, надо скорее уходить, — сказал Арво и встал. — А вы, господа, еще посидите?

— Ни в коем случае, — сказал Хирвеля и тоже поднялся.

— Я еще посижу, — заявил Хейкки Окса.

— Ох-хо-хо. Ну, спокойной ночи, и пусть будут сомкнуты наши ряды.

—| Я останусь с Хейкки, — сказал Каллэ.

Арво и Хирвеля ушли.

— Ты стал завсегдатаем? — спросил Каллэ.

— Сегодня в первый раз.

— А я люблю посидеть. Для нашего брата чиновника это развлечение.

— Может быть.

— Так-то. Еще по одной пропустим?

— Давай.

— Как поживаешь?

— Обыкновенно, а ты?

— Да ничего. У нас с сыном дело.

— Вот как.

Больше ему сказать нечего. Каллэ — его армейский приятель, и он мало его знает. Они знакомы по старым добрым временам в шюцкоре, а в «зимнюю войну» состояли в одном отряде ополчения. Он устал. Все в нем как будто распухло, даже мысли. Они стали бесформенными. Не успеешь додумать одну, как она сменяется другой. Движения сделались резкими и неверными.

Он чувствует это, пытается управлять ими, но не может.

— Давай-ка закажем еще. Я, собственно, в командировке, могу не торопиться. А ты, кажется, тоже?

— В командировке? Разве ты переехал?

— Нет, нет, но на эту ночь я снял тут номер. Время от времени развлекаюсь. В нашей семье никто не пьет. Жена, вишь... У меня уже и внуки большие. Что бы они подумали, если бы дедушка... Папа ведь у них не пьет. Не употребляет, нет. Вот я и... Дома сказал, что уезжаю. Сын, правда, догадывается, но матери не говорит.

— Нет, я не в командировке.

— Эге, а похоже. Тяпнем-ка.

— Ну, тяпнем.

Каллэ оглянулся, он оглядывался уже давно,

— Ты к чему присматриваешься?

— Послушай-ка, — сказал Каллэ и нагнулся к нему. — Видишь, там три смазливых девчонки? Я одну из них знаю. Стюардесса. Я с ней как-то болтал по пути в Копенгаген. Пойду поздороваюсь.

— Иди, иди.

Каллэ ушел и вскоре вернулся.

— Я их всех пригласил за наш столик. Будет нам молодая компания. Ты не возражаешь?

— А мне что? Зови на здоровье.

Каллэ привел женщин. Все перезнакомились. Сели. Высокие светловолосые молодые женщины. Одна устроилась на скамье рядом с ним, У нее большой рот и обесцвеченные волосы.

— Этот господин — физик, дорогие дамы. Ученый. Доктор технических наук. Он знает много таких вещей, которые для нас, простых смертных, останутся тайнами до судного дня, — плел Каллэ.

Женщины посмотрели на него.

— Это, наверно, чудесно — быть ученым, — сказала его соседка и засмеялась, словно заворковала.

— Мы даже об атомной бомбе ничего не знаем, хотя она, кажется, может превратить в пыль половину земного шара, — сказала другая женщина и улыбнулась ему.

— Не половину, а весь шарик.

— Ужас какой.

Он ощутил близость женщины, услышал запах ее духов и косметики. Сердце у него защемило. Потом он почувствовал прикосновение женской ноги. Неужели она толкнула его ногу? Нет, нет, это невозможно!

И все-таки это так. Теперь нога женщины нажала на его пальцы.

— Простите, — сказала она и убрала ногу. — Наверно, ужасно интересно быть ученым в наше время.

— Я совсем не ученый. Я простой инженер.

— Ты же заведуешь большим отделом, — поспешил Каллэ.

— Там занимаются обыденными делами.

— Мне было бы страшно интересно каждый день создавать новое, — вздохнула соседка и прижала ногу к его ноге. Сначала он боялся отодвинуться, думал, что это случайно, ведь столик-то маленький. Но прикосновение становилось все теснее. Его нога занемела. Потом занемело все тело и мысли стали беспокойными. Дух перехватило. О чем она только думает, эта женщина? Я ведь старый человек, и это приличный ресторан.

Каллэ предложил взять еще по порции, прежде чем здесь закроют.

Они заказали.

Каллэ смотрел на часы. Он стал разглагольствовать о том, что время обслуживания в финских ресторанах слишком коротко. Вечер ведь только начинается. И старому человеку не уснуть сразу, вернувшись домой из ресторана.

— Правда, Хейкки?

Он быстро кивнул и ничего не ответил. Каллэ продолжал. Каллэ хотелось посидеть подольше. По-домашнему. Именно так. Ему стало очень весело. Но чертовы финские рестораны... Знать бы какое-нибудь место, но он не знает... Настолько, к сожалению, занят службой, что некогда знакомиться с такими местами, а если пару раз в году удается освободиться...

— Можно бы пойти к нам и сжарить яичницу, — предложила соседка Каллэ.

— Ни в коем случае. Два таких старых дяди. Мы помешаем вашим домашним и нарушим ваш сон.

— У нас с Лиисой небольшой служебный бокс, — сказала соседка Каллэ и указала на женщину, сидящую рядом с Хейкки.

— Это не квартира, а просто кухня и комната, именно служебный бокс, но если господа согласны, то добро пожаловать, — сказала его соседка.

— Я в командировке, для меня это, конечно, будет очень приятное развлечение.

— Я в отпуске, — сказал Хейкки Окса, он почти выкрикнул это. Каллэ взглянул на него с беспокойством, а он чувствовал только одно — его колена касается колено.

Ему хотелось замычать, но он усмирил себя.

Я не чувствую собственных членов. Вот что значит — сам не свой, или как это говорится. Я уже не я, а кто-то другой. Чужой. А может, именно это и есть настоящий, а чужой — тот, которого я считал собственным «я» больше шестидесяти лет? Так, кажется, утверждают психологи. Это и есть то самое. Нет, черт побери. Надо расплатиться и уйти.

— Мне пора домой.

Сказал все-таки. Теперь можно поднять голову и посмотреть каждому в глаза.

— Домой, так рано?

Почему она так говорит и так смотрит на меня? Склонила голову и глядит. Теперь она берет мою руку и прижимает свою ручку к моим пальцам.

— Официант, получите. Пожалуйста. Не надо сдачи. Спасибо.

— Доктор уже уходит?

— Послушай-ка, Хейкки, ну куда тебе торопиться?

— Пора. Мне что-то нездоровится.

Надо встать, быстро. Надо. Сначала руку. Как я решусь ее поднять, когда на ней лежит другая рука? Надо решиться. Не могу же я остаться. Девушка такая молоденькая... Могла бы быть мне дочерью...

— Спокойной ночи, милые девушки, я ухожу.

Голова пошла кругом. Она придвинула свое лицо совсем близко и чуть ли не в рот мне сказала спокойной ночи. Губы раскрыты. Почему я весь дрожу? К счастью, все кончилось. Оглянуться в дверях? Страшно. Оглянусь. А она смеется. Смотрит мне вслед и смеется. И подружка смеется. Вместе хихикают. Нагло так. Сначала соблазняла и распаляла. Совсем меня смутила. Им легко смеяться над старым, беспомощным человеком.

 

3

В прихожей он разделся и на цыпочках прошел в кабинет, оттуда прокрался к дверям спальни и прислушался. Из спальни доносилось ровное дыхание Кристины. Когда он забирался в постель, Кристина даже не шевельнулась. Она привыкла к тому, что он засиживается в кабинете далеко за полночь, и не просыпалась, когда он ложился.

Проснулся он от запаха кофе, почувствовал себя бодрее обычного и вскочил с постели. Потом вспомнил вчерашнее и заглянул на кухню. Там мурлыкала Кристина.

— Доброе утро.

— Вот это да. Я даже не помню, когда ты спал дольше меня. Садись пить кофе.

— Спасибо.

— Ты, кажется, поздно вернулся? Я заглянула к тебе в кабинет в половине двенадцатого, тебя еще не было. Вот так история. Довелось однажды поглядеть на тебя спящего.

Кристина ни о чем не догадывалась. А шапка? Шапки не было.

— Газеты посмотришь?

— Это уже попало в газеты?

— Что попало?

— Ничего. Я просто... Это вот, я спутал,

— Пей же, надо скорее ехать. Эса уже звонил,

— Куда ехать?

— На дачу, конечно.

— А разве сегодня воскресенье?

— Сегодня троица, Пентти приедет, и Оскари, и Кайса — все приедут на дачу... Кайса с детьми, кажется уехала уже вчера. Эса скоро заедет за нами,

— Я не... Мне надо...

— Ах да, прости, пожалуйста, я совсем забыла, у тебя же юбилей.

— Какой юбилей? — удивился он. Он надеялся застать сегодня директора или Хурскайнена и попытаться что-то сделать. Ему хотелось побыть одному. Может быть, он заглянул бы в клуб — в кои-то веки, — но никакого юбилея он не мог припомнить.

— Ты же еще на пасхе получил приглашение — собраться всем на троицу, — напомнила Кристина. — Ох, прости, пожалуйста, я совсем забыла приготовить твой фрак.

— Не надо фрака, обычный костюм.

— А где приглашение?

— Не помню.

— Ты уверен, что там не говорилось о фраке?

— Да... да, уверен, в прошлый раз тоже фраков не было.

— А теперь, может быть, будут, ведь это же сорокалетний юбилей.

— Нет, — сказал он, вообще не намереваясь туда ходить. Он был там десять лет назад, сразу после войны, и решил, что через следующие десять лет не пойдет.

Потому и забыл об этом. И не пойдет. Пусть себе Кристина думает, что он туда собирается. А он проведет день в одиночестве, почитает и подумает. Если придется, сходит в клуб, опрокинет стаканчик и вернется домой, вскипятит чай, возьмет Хокусаи или какого-нибудь средневекового художника и будет смотреть. Просто смотреть.

Когда Кристина и Эса уехали, он позвонил Хурскайнену. Никто не ответил. Позвонил директору. Тот тоже видно, уехал на дачу.

Он начал просматривать утренние газеты, но это скоро ему прискучило.

У всех газетчиков одна страсть, и это делает газеты противными. Они объявляют хвастливых бездарей и надменных, скучных личностей национальными героями. Он вспомнил о торжественном заседании, посвященном сорокалетию. Пойти туда значит встретиться со своим прошлым. Полтора десятка старых баб, брюзгливых и седых, которые одновременно с ним попали в университет из некоего мужского лицея и, может быть, были когда-то мужчинами. Теперь они ни о чем другом, кроме добрых старых времен, не говорят. А это доброе старое время, которое они имеют в виду, было полно таких же потуг, таких же заискиваний, попоек, невежества, вранья, таких же двусмысленных анекдотов, как нынешнее. Только половину этого они перезабыли. Им запомнилось похмелье, оно маячило в их памяти, как золотое время, но о наступившем утре они забыли. Вот и все.

Он не пойдет в это общество лживых пасторов, навязывающих анекдоты аптекарей и надутых полковников.

Заметив, что снова думает о прошлом, он почувствовал горечь. Он тоже стар и бессилен.

С карандашом в руке он начал делать подсчеты.

Если бы проработать еще три года, можно бы скопить столько, чтобы купить тот хлев и разводить шампиньоны.

Вот так-то.

Сдастся ли он, или станет сопротивляться и будет отстранен?

Может быть, он неправ. Но ему и не нужна победа собственных идей. Он хочет делового разговора о проекте. Это важнее всего. Успех науки зависит от того, насколько удается преодолеть ее ошибки в свободной дискуссии. И в науке, и в любом проекте это гораздо важнее, чем непогрешимость отдельного ученого или проектировщика.

Такова участь всех думающих людей в современном мире. Судьба интеллигенции и просвещения тоже этим определяется. Тем, что люди обмениваются мнениями, ошибаются и бодро начинают сначала, а не тем, что безошибочно мчатся вперед, как экспрессы. Такое нынче невозможно. Образованный человек все чаще говорит: истина не однозначна. Он не может сказать, подобно политику: вот это — правда, дело обстоит вот так. Ему приходится говорить: это дело не однозначно.

Политики слишком часто объясняют отсутствие односложных решений беспомощностью науки. Они требуют простых решений. Но мыслящий человек не способен их давать. Интеллигенция не может упрощать явления, потому что видит их глубже. Поэтому интеллигенция и предана забвению в демократических странах, в странах западной демократии, во всяком случае. Про другие не знаю.

Тот, кто умеет предложить однозначное решение, стоит у власти. И так повсюду — в политике, в школьном управлении, в религиозной жизни, в литературе. Поэтому и получается, что в руководители выходит тот,, кто способен твердо сказать: дело обстоит только так.

Слуги в седлах.

Он встал, прошел на кухню, открыл кран, наполнил стакан холодной водой и принял две таблетки.

Дыхание перехватывало, сердце беспокойно колотилось. Ему все равно, кто сидит в седле. Оно считается только с самим собой.

Бог с ним, какое мне дело до всего этого. Меня все равно надолго не хватит. Пойду спать.

Он пошел в спальню, лег на кровать и вдруг вскочил.

Одна несчастная небольшая мышца. Неужели я ей поддамся? Не выйдет!

 

4

Кто день за днем не ожидал в бездеятельности, когда правление пригласит его на дружеское собеседование, тот не знает, что такое нарастающий страх.

Так он думал, сидя с английской газетой на коленях в большой и пустой комнате клуба.

Здесь еще чувствовался запах утра, хотя вокруг уже был вечер. В коридорах шла уборка. Из боковых комнат доносился однообразный пьяный мужской гомон.

Он выпил чашку кофе, съел булочку и продолжал предаваться скуке. Хотелось повидать Хурскайнена или директора. Хотелось повидаться с людьми, которые бы выслушали его и которых он сам мог бы выслушать. Выслушать и освободиться от этой тяжести вынужденного отпуска.

Но кого он мог повидать и кому высказаться?

Он перебрал в памяти участников сорокалетнего юбилея. Нет. А другие знакомые? Нет ли кого-нибудь среди них? Но ведь и сам он, кого бы ни слушал, слушал всегда вполуха, продолжая размышлять о своем.

«Где-то в самых глубинах души, которые нельзя окончательно задушить ничем вульгарным, никакой ложью или иронией, современные мыслящие люди научились распознавать грех; и это знание, которого они не могут утратить и от которого не могут освободиться...» — он это только что где-то прочел. И запомнил. Кажется, это был Оппенгеймер.

Если Оппенгеймер, то там должно быть: «физики».

Он нечаянно заменил физиков всеми мыслящими людьми. Похоже на Оппенгеймера.

Похоже и на любого человека, находящегося в принудительном отпуске. Это условие продолжения биологической жизни.

— Ну, Хейкки, что ты там бубнишь в газету? Здравствуй.

Он поднял голову и встал.

— Здравствуй. Искал тут одну цитату, не помню, здесь я это прочитал или в другом месте. Что нового?

— Спасибо, все по-прежнему. А у тебя?

— Да вот, решил сюда заглянуть, давно не был.

— Тебя и правда не часто здесь встретишь.

— Дела.

— Так, так. А Пентти?

— А что с ним сделается? Хлопочет на своем предприятии.

— Ты кого-нибудь ждешь, или можно к тебе присесть?

— Никого я не жду.

Олли Паккула сел рядом. Олли — полковник. Он когда-то хорошо знал его отца.

— Какие новости? Каковы нынешние новобранцы?

— Должен признаться, не хуже, а может, и лучше, чем в те времена, когда я сам пошел на службу.

— Ого.

— Правда. В армии нет молодежных проблем, как у всех других. Хорошие ребята.

— Когда ты в последний раз был в родных краях?

— Я ведь там два года назад полком командовал, перед тем как сюда переехать.

— А мать жива?

— Жива и здорова. Бодрая старушка. А ты когда там был?

— Да уж давненько. Прижились мы здесь, на юге... И чем ты это объясняешь?

— Извини, что именно?

— Что армия сохранила... Я не о старом времени говорю, а о том, что у вас хорошо идут дела. Все другие жалуются на множество трудностей.

Олли усмехнулся.

— Не знаю. Мы получаем так мало ассигнований, что у нас нет никаких забот. Стараемся использовать каждую марку как можно разумнее, и на это уходит все время. Работаем без передышки... Не знаю, отчего это происходит.

— А вспомни церковь, например. Она только и делает, что жалуется на трудности.

— Мне кажется, наша церковь после войны стала такой же, как все другие общественные организации. Собирает деньги и ищет популярности. О душе совсем забыла. Трудности от этого только растут. Мы жили гораздо скромнее и сохранили душевное усердие.

— Чего-то нам не хватает, какой-то цельности...

— Девушка, принесите мне тоже чашку кофе и стакан воды с кусочком лимона! — крикнул Олли. — Прости, что ты сказал?

— Я говорю, что впервые в новой истории мыслящих людей всего мира объединил страх. Он объединил японцев, русских, американцев и финнов, потому что он всем нам ведом. Страх и неуверенность — другой общности у нас нет.

— Русские ничего не боятся.

— Я не в конкретном смысле. Мне кажется, в мировоззрении мыслящего человека, будь он русский или цейлонец, страх занимает одинаковое место.

— Я не хочу никакой эссенции, я просил чистой воды и кусок натурального лимона, никакой лимонной кислоты; разве вы не слышали, что я сказал... Значит, страх? Возможно. Я об этом не думал.

— Да, так оно и есть.

— Да, да. Может, и так. Налить тебе кофе? Мне тут надо было встретиться с одним человеком, но что-то его нет.

Он понял, что Олли его не слушает.

— Мне тоже, — сказал он.

— А, ты кого-то ждешь?

— Именно.

Олли посмотрел на часы.

— Пора идти. Он не пришел, а мне некогда прохлаждаться. Ну, до свидания. Кланяйся тете, Пентти, Кайсе и Эсе.

— Спасибо.

— Так будь здоров.

— Будь здоров.

У него-то время есть. И никто его не ждет. А ту, которую ждет, он ждет со страхом — вдруг сейчас явится? Когда-нибудь, конечно, явится. А пока, в такие вот тихие минуты, когда клуб еще не наполнился, можно подождать и чего-то другого, про что знаешь: хоть оно не придет ни сегодня, ни завтра, но все-таки может поспеть раньше той, другой, которая обязательно явится в конце концов, пока развитие не пошло вспять.

Изжога.

Он попросил воды и проглотил таблетку.

Когда клуб начал заполняться и шум усилился, он ушел. По улицам и стенам домов растекалась воскресная скука. Город бездействовал. Почему он не уехал на дачу?

Из-за юбилея. Нашел причину. А может, все-таки туда пойти?

Он посмотрел на часы. Еще не поздно. Пойду, и все.

 

5

Он взял такси и поехал в старый ресторан. Когда он спросил у швейцара, здесь ли празднуют юбиляры, швейцар ему улыбнулся и проводил в дальний зал. Там пели. Старые, скрипучие голоса. Он знаком позволил швейцару уйти и остановился за дверью. Когда он ее приоткрыл, песня зазвучала громче:

Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus, vivat omnes... [6]

Он прижал лицо к дверной щелке. Длинный стол, белая скатерть, на столе цветы, за столом мужчины с разинутыми ртами, в белых шапочках, на лицах благоговение и торжественность. У него мелькнула мысль о том, что он-то без шапочки, но это сразу забылось. Он увидел маленький город, отель и сад за окном. В белой ночи повсюду, куда только хватал взгляд, стояли деревянные дома, светлые и низкие. Справа от него сидел Матти и канючил:

— Пойдем в другое место. Еще не скоро начнется. Здесь мне больше не дают пунша, сволочи, хотя я студент. Пьян, мол, а я и не пьян..

Он раздраженно взглянул на Матти. Сам он только что пришел. Мама стояла в воротах и смотрела, как он уходил, потому что он шел в центр города. Накануне вечером мама тоже смотрела, как они пели на ратушной лестнице. В галдящей толпе он заметил ее — маленькую, темноволосую, с блестящими глазами женщину. И дядю Лэви, и Таави из Расиперя, старого слесаря, у которого он числился учеником два последних лета. На самом деле он просто у него работал. Это было неприятно. Маму очень мучило, что ее сыну, лицеисту, приходится работать. Ведь другие лицеисты не работали. По крайней мере последнее лето. Другие гуляли с тросточками по улицам и красиво говорили о красивых вещах. Молодые господа. А ее сын работал, да еще слесарем, хотя ему и подобало место получше. И на сплаве мальчик трудился, а все-таки сын бургомистра приходил к ним, к ее Хейкки, в их маленькую кухоньку и комнатку.

Мама знала, что мальчики задумали убежать на северные заводы сплавлять лес. Поэтому-то сын бургомистра и говорил с Хейкки так долго и горячо. Мать смутно догадывалась, что мысли мальчиков стремились еще дальше этих заводов, и она боялась за них.

Но когда потом сын бургомистра и некоторые другие исчезли и про них стали говорить, что они ушли на северные заводы, мама успокоилась: Хейкки остался. Хейкки пошел на работу в акционерное общество древесных материалов и собирался осенью поступить в политехнический.

Ему привиделась широкая река, небольшие островки, а между ними — протоки. Светало. Трое ребят сидели на траве у реки.

— Хорошо, что никто из нас не провалился при этих господах из Хельсинки.

— Я бы русский ни за что не сдал, если бы строго спрашивали.

— И я тоже.

— Ну, а теперь в дорогу.

— Я, пожалуй, останусь.

— Да почему? Я же сказал, что деньги будут.

— У вас другое дело.

— Да какое другое? — настаивал Карл.

Он молчал. У него нет никого, кроме матери. Теперь его очередь позаботиться о ней. Скажи он это приятелям, они все равно бы не поняли. У них не было таких забот. Они не знали, что такое бедность, не знали, что это значит, когда нет денег даже на селедку и приходится покупать селедочный рассол и макать в него картошку на щепочке.

Он это знал. Его отец был простым учителем и умер, когда ему исполнилось девять лет.

...nos habebit humus [7]

Он открыл дверь и подошел к столу. Ректор Маттиас Палмрот сидел возле двери. В прошлый раз Матти тоже был организатором встречи. Он притронулся к его плечу.

— Матти, привет. Извини, что опоздал, и у меня, к сожалению, нет шапочки, но...

— Добро пожаловать, сейчас добудем тебе стул.

Он поздоровался с одиннадцатью стариками, пожал одиннадцать рук, повторяя: добрый день, давно не видались, и обменялся с каждым несколькими словами. О здоровье, благополучии. Каждый уверял, что последние десять лет был здоров и благополучен. То же говорилось и десять лет назад, когда он пожимал семнадцать рук. Шестеро здоровяков за это время умерли. Организм не посчитался с их уверениями, он не пожелал идти в ногу с временем, не отставая от прогресса.

Ему дали стул, и он сел. С одной стороны оказалось брюхо Эйнари, с другой — лысина Виллэ. Эйнари, пожалуй, слишком толст. Он пыхтит, на кончике носа и на лбу у него поблескивают капельки пота.

Этот Эйнари не придет сюда больше через десять лет, подумал он и вспомнил тех, которые ушли. Четверо из шестерых были толстяками. Виллэ хорошо сохранился. Он офицер.

Маттиас встал и постучал ложечкой по стакану.

— Дорогие господа, в жизни каждого человека непременно есть школьные годы и школьные друзья. Поскольку мы собрались сегодня в этом старом ресторане, в его старом зале, чтобы оживить в памяти события почти полустолетней давности, я верю и надеюсь, что...

Он не мог заставить себя слушать. Ему вспомнилось, что именно так Матти начал свою речь и десять лет назад. Ничего удивительного. Ведь он — ректор, которому приходится держать речь каждую весну и который, по свидетельству некоторых учеников, произносит ее всегда одинаково: «Мы также заметили, что в старших классах ум мальчиков одерживает верх над усидчивостью девочек...»

Он разглядывал стол: начальник губернской канцелярии, аптекарь, полковник, советник по усадебному праву, директор банка, камергер, лесничий, доктор, советник по хозяйству и пастор.

Всё люди преуспевающие: с геморроями, знаками отличия, склерозированными сосудами, акциями и ценными бумагами, с хорошо устроенными детьми и устраиваемыми внуками. Среди них и он. И оратор. Жизнь прекрасна. Словно вторая молодость. Так они говорят.

А ведь на самом деле мы никогда не жили, А если и жили, то давно забыли об этом.

Как это могло случиться? То, что мы превратились в груду старого мяса и в мыслях у нас нет ничего, кроме маленькой кучки денег, которую нам удалось сгрести, да изжоги в желудке. А ведь, кажется, только что мы с этим Виллэ...

Он посмотрел на лысину Виллэ.

Виллэ гарцует рядом с ним вниз по эспланаде, а он вдруг замечает, что подпруга у коня Виллэ расстегнулась. Как только Виллэ удерживается в седле? Скоро придется проезжать мимо Маннергейма,

— Эй, Виллэ!

Но Виллэ не слышит. Он немного пьян. Идет парад независимой финской армии, идет май 1918.

— Эй, Виллэ!

Какой-то немецкий офицер заметил подпругу, подбежал к лошади и подтянул ремни.

На тротуарах стоят люди, они кричат.

Аплодисменты.

Кто-то толкнул его в бок:

— Похлопай и ты. Мы, конечно, наизусть знаем все, что скажет Матти, но делаем вид, что слышим впервые

Матти закончил речь. Ему аплодируют.

— А теперь в ожидании обеда я предлагаю свободное общение! — крикнул Матти. К нему бросился лесничий:

— Я не могу есть такой обед! У меня больная печень.

— Закажи что-нибудь другое.

— Я тоже не могу. Мне нельзя ничего жареного, — говорит начальник губернской канцелярии.

— Я бы предпочел вегетарианское.

Это камергер.

— Я съем хоть целого быка! — кричит пастор и подходит к Виллэ и Хейкки.

— Как наш Хейкки поживает?

— Трудно сказать.

— Да, да, так оно и есть, — говорит пастор.

Пастор — маленький загорелый и тихий человек. Он старый холостяк и имеет приход неподалеку от их прежнего школьного города.

— Несли бы обед, я уже проголодался, — говорит пастор. Его лицо лишено всякого выражения. В нем нет ни удовольствия, ни досады. Совершенно безразличное лицо. Говорили, что он не прочел ни одной книги с тех пор, как сдал пасторский экзамен. Он давно получил маленький приход и по сей день оставался в нем. У него старый большой, наполовину заколоченный пасторат. Он живет в двух комнатках, в третьей поместилась старушка, которая ведет его хозяйство. За долгие годы он не отслужил ни одной службы сверх обязательной, не совершил ни одного сверхобязательного посещения. Он служит воскресные службы, хоронит, венчает и крестит. Два раза в неделю он ездит в город попариться в бане и сходить в кино. В пасторат возвращается последним поездом, пьет чай и ложится спать. Если когда-нибудь в молодости он и был увлечен религией, от этого не осталось ни малейших следов ни в его поведении, ни в речах, ни в чем. Он сидит сейчас, посасывая сигару, между Виллэ и Хейкки, как символ религиозности, отупевшей до состояния мяса.

— Так оно и есть, — говорит он никому, ни для кого и ничего не имея в виду.

Хейкки Окса чувствует, как по спине у него пробегают мурашки.

— Привет, Хейкки, иди-ка сюда.

Это советник по хозяйству.

— Ты бы придумал мне дешевую холодильную установку.

— Какую?

— Чтобы можно было держать много льда и не очень было дорого.

— В России делают, целые холодильные камеры из сплошного льда.

— Я не стану скатывать с русских.

— Но такая система и для нас удобна. Стены из сплошного льда. Тот же фокус, что и лед в опилках. Вот так стоят стены, а с двух сторон — опилки, и молоко не скисает. Ведь тебе для этого надо или для чего?

Он знает усадьбу Эрккиля. Эрккиля, в сущности, один из немногих школьных приятелей, с которыми он водился после школьных лет.

— Не стану скатывать с русских, — повторяет Эрккиля.

Смешно.

— Да ведь принцип-то хорош. Разве не стоит попробовать?

— Ну и пускай.

Напрасно он сказал, что система русская. Забыл. Надо было сказать — американская, и Эрккиля тут же загорелся бы. Он деятельный человек, но болен элементарной большевикофобией. Наряду с сердечными болезнями, это самый распространенный недуг старых господ.

Подали обед. К праздничному столу были заказаны картофель по-французски и жареное мясо, но почти все предпочли другие блюда. Из тех, кто ел заказанные яства, один только составитель меню и был доволен: он никогда не ест дома картофель по-французски. Остальные уже лет сорок едят то, что приготовила им жена или кухарка. Сегодняшний обед кажется им непривычным на вкус.

Слушая брюзгливые выражения неудовольствия, Хейкки Окса подумал, что вся их компания похожа на древнюю нецивилизованную нацию: их слишком много, и они уже не поспевают за прогрессом. Только советник по усадебному праву умел поесть. Сначала он заказал бутылку красного вина и три сырых яйца. Всякий раз, как он глотком красного вина вгонял в глотку яйцо, звон ножей и вилок прекращался, и все устремляли взгляды на него. Потом он заказал сырой рубленый бифштекс под майонезом, к нему гренки и двойную порцию водки.

Официант принес ему бифштекс.

— Я советник усадебного права Карлонен, позовите сюда метрдотеля! — загрохотал он на официанта.

Все умолкли.

Когда пришел метрдотель, грохот продолжался:

— Я заказывал рубленый бифштекс, и если я требую рубленый бифштекс a la tartari, то это должен быть бифштекс величиной и толщиной с тарелку. И гренки подаются отдельно. Поняли?

— Прошу прощения, — склонился метрдотель и ушел.

Через минуту официант принес ком сырого красного мяса величиной с тарелку.

Карлонен бросил на это одобрительный взгляд, ткнул носом в бифштекс, понюхал, поднял голову, всадил нож и вилку и принялся грузить мясо в рот.

Стакан был почти полон, он долил его до самых краев, молча проглотил кусок бифштекса и поднял стакан:

— Рюмочку, господа, по-маннергеймовски.

Даже не взглянув на остальных, он опустошил стакан, наполнил его снова и продолжал есть.

Вся компания взирала на это молча.

Картофель по-французски стыл, маленькие сухие бифштексы были забыты, и все смотрели, как ест Карлонен. Он ел молча, чмокал, время от времени рыгал и медленным важным движением тыльной стороны руки стирал кровь из уголков рта. Он понимал, что на него смотрят, и догадывался, что школьные товарищи интуитивно чуют в нем некое исключение из обыденности, способность возвысить себя и вырваться из тесных рамок финской чиновной жизни. Он чувствовал себя единственным великим человеком в этой компании. Правда, только в еде, но и то хорошо: в чем бы ни было, главное, что хоть в чем-то. Из их компании не вышло ни одной выдающейся личности. Только он один.

Он великий едок и всегда таким был, хотя товарищи до сих пор и не замечали этого. «Кто преуспел в малом...» Теперь настало его время.

Он поднял стакан:

— Рюмочку, господа, — сказал он и выпил. Только перед немногими стояли рюмки, он заметил это сразу.

— Официант!

Не глядя на других, официант направился прямо к советнику усадебного права. Он тоже понимал, что это главное лицо.

— К мясу полагается красное вино. Когда я заказываю бифштекс a la tartari, это означает также, что красное вино должно находиться у меня под рукой все время, пока я не съем бифштекс. Потом его можно убрать. А на десерт я возьму зеленый салат и бутылку томатного сока. В томатный сок бросите кусочек льда и вольете десять грамм водки. Запомните, чтобы салат был не на тарелочке, а в салатнице... да-да, в салатнице, и не забудьте оливковое масло, каперсы и репчатый лук. Когда официант принес на стол большую салатницу, советник усадебного права склонил над ней нос.

— Не годится. Очистите еще три луковицы, отожмите их сюда и принесите.

Официант сделал, как ему велели.

Советник усадебного права принялся за дело. Комнату наполнил запах лука. Остальные, не в силах оторваться от созерцания великого человека, вяло глотали собственные блюда, прихлебывая красное или белое вино. Их охватили ужас и восхищение. Потом пришла обида: один человек оккупировал всю комнату и все торжество.

Только лицо пастора сохраняло полнейшее безразличие, он спокойно ковырял в зубах.

Когда советник усадебного права расправился с салатом, он громыхнул официанту про кофе с коньяком.

Аптекарю положено было после обеда произнести речь, но он забыл о ней, засмотревшись на советника. Теперь он спохватился, встал и постучал по стакану:

— Дорогие господа, старые друзья! Десять лет прошло с тех пор, как мы в последний раз сидели вместе в этом ресторане. За эти десять лет многое успело произойти, очень многое. Прежде всего, шестерых уже нет с нами. Предлагаю почтить минутой молчания их память.

Они встали, тупо глядя перед собой.

Потом аптекарь продолжал:

— Я уверен, что на душе у нас светлее, чем было десять лет назад. Наше торжество совпало тогда с печальными событиями. Мы сидели и пировали здесь в то время, когда самые доблестные сыны родины обвинялись в том, что они защищали свою страну и сделали все, что могли, больше, чем могли, больше того, что могут люди и герои. Мы ели, набивая желудки бифштексами, наслаждались благоуханием, кхм... да, мы пировали и вспоминали прошедшие счастливые дни... Но теперь тяжелые годы миновали. Военные репарации оплачены. Векселя выкуплены. Правда, дорогой ценой, о которой свидетельствуют сотни могил героев по всей Финляндии, но все-таки выкуплены. Тогда на душе у нас было тяжело, а теперь легко. Наша страна потеряла в войне большие, невозместимые территории, но переселенцы устроились на новых местах и начали новую жизнь. И хотя наша родина стала еще меньше, она по-прежнему свободна, она продолжает свое национальное бытие как передовой страж западной цивилизации здесь, на суровом севере. Мы счастливы жить свободно в свободной стране, под свободным небом. Твердая вера в то, что господь, направляющий народы, был с нами в наших испытаниях и заботился о нашем народе, вливает в нас новые силы. Нам были ниспосланы испытания, но мы не были покинуты. Мы вынесли все. Дорогой ценой мы получили свою свободу. Сыновья, зятья или родственники многих здесь присутствующих спят под белыми крестами, принеся великую жертву и видя теперь сны освобождения. Братья, да здравствует их вечная слава, vivat honor aeternus eorum, да здравствует...

— ...ует ...ует ...ует.

Советник усадебного права заказал новую порцию коньяку и велел влить в него пять граммов пунша.

— Это обеспечивает хороший сон и бодрое пробуждение. Я уже почти тридцать лет пью каждый вечер смесь пунша с коньяком, и вот вам результат, — говорит он и хлопает себя по животу. Он тощий, костлявый человек, на животе— ничего лишнего.

— Итак, господа, рюмочку, — произнес он и выпил смесь.

Если бы я столько выпил, я бы совсем опьянел, а Антэро хоть бы что, — подумал Хейкки Окса.

Потом он почувствовал запах лука.

— Растительная пища и чистое кукурузное масло — вот секрет моей бодрости. Я совсем не ем мяса и животных жиров, — рассказывал кому-то лесничий.

— Люди становятся раздражительными, если едят мясо; это даже по мухам видно, когда они...

— Я опять экспериментировал с грибами, результаты почти хорошие, — пропищал начальник губернской канцелярии лесничему.

— Хорошая осанка, безусловно, влияет на здоровье человека, — говорил камергер. — Я это заметил. Мой портной одно время совсем скрючился и собрался было помирать. Я его спрашиваю: «Что тебя мучит?..» — «Ну, никаких желаний!..» Я говорю: «Расправь плечи, прими бодрую осанку...» И портной ожил, появились желания...

Эрккиля подмигнул Хейкки Оксе, усмехнулся и объявил:

— Черт с ним, наплевать на осанку. Желания приходят тогда, когда мужчина пьет, курит и сохраняет брачные отношения.

— И не теряет аппетита..

Это советник по усадебному праву.

— Но всего важнее состояние духа. Меня, во всяком случае, именно это всегда поддерживало — идеалы и стремления, — вступил было полковник, но Эрккиля его перебил:

— Поддерживало? В чем?.. Духовные идеалы, тоже скажешь. Если я говорю, что ничего не требуется, кроме вина, сигар и женщин, то, значит, так оно и есть. Я отвечаю за свои слова, а твои духовные идеалы и стремления — знаем мы их. Ты тоже раньше кричал: «Германия!», «Германия!», потом — «Ни дюйма!», потом — «Даешь великую Финляндию!», «Свободу финским племенам!» и, наконец, — «Сосуществование!» да «Холодная война!». Вот они — ваши идеалы. Бегаете за кем попало и всегда получаете по морде. Боже милостивый, мне никогда ни до чего не было дела. Когда вы орали, что народы «Калевалы» живут в рабстве, я думал: «Пусть живут». Я сажал лес в те времена, когда ты в Ухтуа гремел своими высокими идеалами и хороводился с тамошними шлюхами. И когда вы хором мычали вслед за газетами, что, мол, «ни дюйма», боже праведный, я и тогда сажал лес, расширял стадо и думал про себя: «Пусть берут хоть два, только бы не у меня». А потом, когда из-за вашего безмозглого мычанья мы потеряли кусок страны, я думал: «Пусть возьмут немного плохой земли для этих чертей переселенцев, лишь бы лес не трогали». Я отдал им болото, увеличил стадо и продолжал сажать лес. А теперь вы орете: «Холодная война!,», «Холодная война!» и не знаете, где бы вам побушевать. А я вот построю холодильник для молока от семидесяти коров. Та...ак. Что у вас осталось в кармане от всего этого крика и беганья за чужими хвостами? Высокие идеалы. Где они? Покажите их. Я вовек ни в грош не ставил ваши высокие идеалы, но приходите, черт побери, поглядите на мои сосны, я покажу вам сосновые стволы, длинные, прямые, толстые. И даже если вы будете ходить целый век, все равно не найдете конца сосновым стволам. Они на берегах озер и на равнинах. На перешейках между озерами они поднимаются, как гривы исполинских животных, если смотришь на них глазами своей души... Ну ладно... Я не имел в виду ничего плохого, выпьем, я не злопамятен... Ну, полковник, подыми-ка бокал, чокнемся.

Хотя до закрытия оставалось еще больше часа, советник по усадебному праву поднялся и стал прощаться. Он собрался уходить: привык ложиться после хорошей трапезы. С этого начались прощанья. Один ссылался на печень, другой на сердце, третий на временное жилье — у каждого нашлась какая-нибудь причина. Хейкки Оксе показалось, что все они спешат избавиться друг от друга. Компания пожилых господ, из которых большинство не доживет до следующего юбилея через десять лет, а остальные превратятся в старых дедов-пенсионеров.

Видно, никто не хотел оставаться последним. Даже ректор — организатор встречи — заспешил вместе с другими. Словно боялись старого поверья: кто в субботу последним замешкается в бане, с того черт сдерет кожу и повесит ее на жердь.

Он попрощался с ними в вестибюле и вернулся в зал. Эрккиля беседовал с директором банка и доктором. Они, видно, не собирались уходить. Эрккиля держал за пояс официанта и делал заказ.

— Иди к нам.

— Я думал, вы уже ушли.

— Хэ. Мы пошли помочиться, чтобы не провожать этих страдающих смертным приговором стариков, — подмигнул доктор.

— Садись к столу.

Он не сел. Он попрощался, пожелал всем доброго здоровья, напомнил Эрккиля про холодильник, сказал «до свиданья через десять лет» и ушел.