Антуанетта

Рис Джин

 

Часть первая

Говорят, когда приходит беда, люди смыкают ряды. Так и поступили представители белого общества на Ямайке, когда там настали для них трудные времена. Только нам среди них места не нашлось. Ямайские дамы не одобряли мою мать, потому как, по выражению Кристофины, она была слишком сама по себе.

Моя мать была второй женой моего отца и слишком, как считали вокруг, для него юной. Хуже того, она была родом с Мартиники. Когда я как-то спросила ее, почему к нам так редко ездят гости, мама ответила, что между Спэниш-Тауном и поместьем Кулибри, где мы жили, очень плохая дорога, а дорожные работы канули в прошлое. Точно так же канули в прошлое мой отец, веселые гости, лошади для верховой езды. И еще исчезло чувство безопасности, то уютное чувство безопасности, которое возникало у меня, когда я ложилась спать.

Как-то раз я услышала мамин разговор с мистером Латреллом, нашим соседом и единственным знакомым.

– Конечно, у них хватает своих проблем, – говорила мама, – они ждут компенсацию, которую англичане посулили белым после принятия Акта о независимости. Только вот ждать им придется очень долго.

Маме было невдомек, что первым устанет ждать мистер Латрелл. Одним тихим вечером он застрелил из ружья свою собаку, вышел к морю и не вернулся. Никто не спешил приехать из Англии, чтобы распорядиться его имуществом, и в первую очередь усадьбой «Отдых Нельсона», но кое-кто из жителей Спэниш-Тауна приезжал посмотреть на нее и посудачить о трагедии.

Дом мистера Латрелла стоял пустой, и ветер хлопал ставнями. Чернокожие поговаривали, что в нем поселилась нечистая сила, и ни за что не соглашались и близко к нему подходить. Так и жили в Кулибри в одиночестве.

Я быстро привыкла к такой жизни, но мама по-прежнему лелеяла надежды. Возможно, они загорались в ней всякий раз, когда она проходила мимо зеркала.

По утрам она по-прежнему совершала верховую прогулку. Ее совершенно не заботило, что скажут черные. Они же собирались в кучки и глазели на нее, отпуская насмешливые реплики, особенно насчет ее поистрепанного костюма для верховой езды. Чернокожие отлично замечают, кто как одет, и знают, у кого водятся деньги, а у кого нет.

Однажды утром я увидела, что наша лошадь лежит под деревом. Я подбежала к ней посмотреть, что случилось. Она была мертва, и ее глазницы почернели от мух. Я убежала, вознамерившись никому не говорить об увиденном. Я думала, что если никому ничего не сказать, то все станет, как прежде. Но вскоре на лошадь натолкнулся старик Годфри. Он сказал, что ее отравили.

– Теперь мы совсем одни, – откликнулась на это мама. – Что же с нами будет?

– Я не мог следить за ней день и ночь, – проворчал Годфри. – Я слишком старый. Против времени не попрешь. Не надо за него хвататься, все равно не удержишь. Для Создателя все одинаковы – и белые, и черные. Все для него равны. Живите себе тихо и мирно и уповайте на него. Праведных он не оставит.

Но маме не хотелось лишь уповать на милость Господню. Она была молода, полна сил и надеялась вернуть то, что исчезло так внезапно.

– Ты слеп, когда не хочешь видеть, – сердито сказала она Годфри. – Ты глух, когда не хочешь слышать. Старый лицемер.

«Он прекрасно знал, что они задумали отравить лошадь», – говорила она о Годфри. «Миром правит Сатана, – говорил Годфри, – но для простых смертных все в этом мире мимолетно».

Мама уговорила городского доктора приехать посмотреть моего младшего брата Пьера. Пьер еле ходил, а говорил так, что его нельзя было понять. Не знаю, что сказал доктор маме и что сказала ему она, но больше он не приезжал. После этого мама сильно изменилась. Она осунулась и сделалась молчаливой, а вскоре перестала выходить из дома.

Наш сад был большой и красивый, словно тот самый Эдем, где росло древо жизни. Но он пришел в упадок, дорожки заросли, и запах мертвых цветов смешивался с ароматом цветов живых. Под гигантскими папоротниками воздух казался зеленым. Орхидеи были такими высокими, что я не могла дотянуться до цветов. Наверное, их и не полагалось трогать. Одна была похожа на змею, другая на осьминога. Длинные коричневые щупальца без листьев свешивались с извилистого стебля. Два раза в год орхидеи зацветали. Осьминог исчезал, а на его месте появлялась шапка белых, фиолетовых, сиреневых цветов, источавших крепкий, сладкий аромат. Я никогда не подходила к ней близко.

Как и наш сад, сама усадьба тоже приходила в упадок. Рабовладение отменили, и чернокожие не понимали, зачем им теперь гнуть спину. Но меня это не огорчало. Я помнила те времена, когда усадьба процветала.

Мама обычно гуляла по glacis, замощенной и крытой террасе, тянувшейся вдоль всего дома. В конце терраса поднималась к зарослям бамбука. Стоя там, мама хорошо видела море. Впрочем, и ее мог видеть любой, кто проходил мимо. Иногда прохожие смотрели молча, иногда смеялись. Отзвуки смеха уже давно затихали, а мама по-прежнему стояла, закрыв глаза и сжав кулаки. Меж черных бровей у нее возникала такая глубокая морщина, что казалось, это след от ножа. Я ненавидела эту морщину и однажды, пытаясь ее разгладить, дотронулась до маминого лба пальцем, но она оттолкнула меня. Оттолкнула спокойно, молча и решительно, так, словно раз и навсегда поняла: от меня ей не будет никакого толка. Она предпочитала сидеть с Пьером или гулять там, где ее никто не мог бы потревожить. Она хотела покоя. «Оставьте меня в покое, – время от времени срывалось с ее губ. – Оставьте меня в покое». Когда я поняла, что она говорит это сама себе, то стала немного бояться ее. Я была уже достаточно большая, чтобы позаботиться о себе сама.

Поэтому большую часть времени я проводила на кухне, которая располагалась в отдельной постройке недалеко от самого дома. Кристофина жила в маленькой комнатушке рядом с кухней.

По вечерам, когда она бывала в настроении, то пела мне песни. Я плохо понимала слова – Кристофина тоже была родом с Мартиники, – но она научила меня песенке со словами «когда дети подрастают, покидают они нас», а также другой – про кедр, который цветет лишь один день в году.

Мелодия была веселой, но слова грустными, и порой ее голос начинал дрожать, когда она произносила «адье». Не в смысле «прощайте», как мы обычно говорили, а в первоначальном значении «к Богу». В этом было больше смысла. Любящий мужчина одинок, любящая девушка покинута, дети не возвращались в отчий дом… уходили неизвестно куда. К Богу?

Песни Кристофины не имели ничего общего с теми, что пели на Ямайке. Да и она сильно отличалась от других женщин.

Кристофина была худой, черты лица – прямые, а кожа – иссиня-черная. Она ходила в черном платье, в ушах сверкали тяжелые золотые серьги, а голова была повязана желтым платком с двумя узелками впереди. Ни одна другая негритянка в наших краях не носила черного платья и так не завязывала платок. Она тихо говорила и тихо смеялась (в те редкие мгновения, когда она смеялась), и хотя умела говорить на хорошем английском и французском, она старалась подражать местным, изъясняясь на их наречии. Местные, впрочем, избегали иметь с ней дело, и она никогда не видела своего сына, который работал в Спэниш-тауне, и у нее была одна-единственная подруга, женщина по имени Майот, которая сама была не с Ямайки.

Девушки с побережья, которые нередко приходили стирать и убирать дом, боялись ее. Именно поэтому, как я потом выяснила, они вообще приходили – ведь она никогда не платила им за работу. Тем не менее они приносили в подарок фрукты и овощи, и с наступлением темноты я слышала на кухне тихие голоса.

Как-то я спросила у мамы о Кристофине: сколько ей лет и всегда ли она жила с нами?

– Кристофина – свадебный подарок твоего отца; один из тех подарков, что он мне тогда преподнес. Он решил, что мне будет приятно иметь служанку с Мартиники. Она приехала на Ямайку совсем молоденькой, но сколько ей тогда было, я не знаю. Не знаю, сколько ей лет и сейчас. Да не все ли равно? Что ты пристаешь ко мне со всеми этими пустяками? Кристофина осталась у меня, потому что ей этого захотелось. Можешь не сомневаться, у нее были на то веские причины. Если бы она поссорилась с нами, мы бы, наверное, погибли. И это было бы лучшим выходом. Как прекрасно умереть и получить покой и забвение! Это куда лучше, чем жить, чувствуя себя брошенной. Мертвые не знают о своей ненужности, беспомощности, оболганности. Кто замолвит за умершего доброе слово?

– Но Годфри тоже остался, – напомнила я. – И Сасс тоже.

– Они остались, – сердито отозвалась мама, – потому что им надо где-то спать и что-то есть. Взять этого Сасса! Когда его мамаша оставила его здесь, а сама ускакала – вот вам и материнская любовь! – он был просто живым скелетом. Теперь же он вырос крепким, здоровым и собирается от нас уйти. Больше мы его не увидим. Годфри – мошенник. Теперь со стариками особенно не церемонятся, и он это прекрасно понимает, а потому и остается с нами. Ничего не делает, но ест за двоих жеребцов! Притворяется глухим, но он просто не хочет ничего слышать. Это же сущий дьявол!

– Почему ты не скажешь ему, чтобы он подыскал себе другое жилище? – как-то спросила я, но мама рассмеялась.

– Никуда он не уйдет. Скорее, он нас выгонит. Нет уж, лучше не будить спящих собак, – мрачно сказала она и добавила: – Я в этом успела убедиться.

«Интересно, а Кристофина уйдет, если ты об этом попросишь?» – подумала я, но промолчала. Мне было страшно задавать этот вопрос.

В тот день стояла невыносимая жара. На маминой верхней губе скопились бусинки пота, а под глазами очертились круги. Я стала обмахивать ее веером, но она отвернулась и сказала, что если я оставлю ее в покое, то она попробует заснуть.

Прежде я под разными предлогами возвращалась, чтобы посмотреть, как она дремлет на синем диване. Раньше я появлялась, когда мама расчесывала волосы, такие длинные и густые, что под ними можно было спрятаться, как под плащом. Спрятаться и почувствовать себя вне опасности.

Но все это было давно, теперь настали иные времена.

Я знала очень немногих – маму, Пьера, Кристофину, Годфри и Сасса, который нас потом бросил. На незнакомых чернокожих я не смела и взглянуть. Они нас ненавидели и называли белыми тараканами. Не будите спящих собак…

Помню, как маленькая девочка-негритянка бежала за мной и громко распевала: «Тараканы, кыш-кыш! Тараканы, брысь, брысь!» Я прибавила шагу, потом побежала, но она не отставала, крича мне в спину: «Белые тараканы, вон отсюда! Никому вы не нужны!»

Итак, в тот день я вышла в сад, села у забора. Он оброс зеленым мхом, мягким, как бархат, и мне захотелось оставаться там всегда. Если пошевелиться, случится что-то плохое, думала я. Когда уже почти стемнело, меня отыскала Кристофина. Ноги не слушались меня, и ей пришлось помогать мне идти. Она промолчала, но на следующее утро на кухне появилась приятельница Кристофины, Майот, со своей дочкой Тиа. Она стала моей подругой, и почти каждое утро я выходила встречать ее к дороге, где та сворачивала к реке. Иногда мы уходили от воды в полдень, иногда оставались еще на несколько часов. Затем Тиа зажигала костер (костры всегда моментально зажигались у нее под руками, острые камни не резали ей ног, и я никогда не видела, чтобы она плакала). Мы варили зеленые бананы в старом чугунке, а потом выкладывали их в миску из тыквы и ели пальцами. После этого Тиа сразу засыпала. Я же никогда не могла уснуть, лежала в какой-то полудреме и глядела на заводь – большую и зеленую от листвы деревьев. Если до этого случался дождь, то вода делалась коричневой, но на солнце сверкала, как большой изумруд. Вода была такая прозрачная, что можно было видеть гальку на дне на мелководье. Камешки были голубые, белые и красные. Очень красиво! Потом мы прощались у поворота дороги, и я возвращалась домой. Мама никогда не спрашивала, где я была и что делала.

Кристофина дала мне несколько новых монеток, которые я держала в кармашке платья. Как-то раз они оттуда выпали, и я положила их рядом на камешек. Они сверкали под солнцем, словно золотые. Тиа уставилась на них своими маленькими черными, глубоко посаженными глазами.

Она предложила поспорить на три таких монетки, что я не смогу сделать сальто под водой, «как хвасталась».

– Конечно, сделаю, – уверила я ее.

– Я никогда не видела. Ты только говоришь.

– Спорим на все мои деньги, что смогу? – сказала я.

Но после первого сальто я сделала еще один неловкий поворот и захлебнулась. Когда я вылезла из воды, Тиа засмеялась и сказала, что у меня вид, как у утопленницы. Потом она взяла монетки.

– Но я же сделала сальто! – крикнула я, когда обрела дар речи, но она покачала головой. Я сделала его кое-как, а кроме того, на эти монетки мало что можно было купить. Тиа не могла понять, почему я на нее так смотрю.

– Ну и оставь их у себя, черномазая обманщица! – крикнула я. Я выбилась из сил, и от воды, которой наглоталась, мне стало нехорошо. – Если захочу, то достану еще столько же!

Тина сказала, что она слышала кое-что другое. Мы, по ее словам, были такие бедняки, что ели одну соленую рыбу. На свежую у нас не хватало денег. В нашем доме крыша так прохудилась, что во время дождя надо бегать и подставлять пустую тыкву. Да, на Ямайке живет много белых, настоящих белых, у которых много золота. Они и знать нас не желают и никогда к нам не ездят. Те, кто раньше назывался белыми, теперь просто белые негры. А черные негры и то лучше, чем белые негры.

Завернувшись в рваное полотенце, я сидела спиной к Тиа, дрожа от холода и не могла согреться на солнце. Потом оглянулась и увидела, что Тиа ушла. После долгих поисков я поняла, что она забрала мое платье. Она не взяла нижнее белье, потому что никогда его не носила. Она взяла мое платье, только что накрахмаленное и отутюженное. Кое-как я надела ее платье и побрела домой под палящим солнцем. Я ненавидела ее. Я чувствовала себя ужасно и хотела обойти дом сзади и тихо пробраться на кухню, но, проходя мимо конюшни, увидела трех незнакомых лошадей. Тут меня заметила мама и окликнула. Она была на террасе в обществе двух молодых дам и джентльмена. Гости! Спотыкаясь, я стала подниматься по ступенькам. Когда-то я мечтала, чтобы к нам приехали гости, но как давно это было.

Мне они показались прекрасными. И их одежда тоже меня поразила. Увидев меня, они рассмеялись – джентльмен громче всех, – и я опрометью побежала в спальню. Я стояла, прислонившись к двери, и сердце бешено колотилось у меня в груди. Я слышала, как они разговаривали, а потом уехали. Наконец я вышла из спальни. Мама сидела на синем диване. Она долго смотрела на меня, а потом сказала, что я вела себя очень странно и мое платье было грязнее обычного.

– Это платье Тиа, – пояснила я.

– Почему ты надела платье Тиа? Тиа? Кто, кстати, она такая?

Кристофина, которая слушала из буфетной, пришла в комнату, и ей было велено выдать мне другое платье.

– А эту тряпку выброси. Сожги ее! Тут они поругались.

Кристофина сказала, что у меня нет чистого платья.

– У нее только два платья. Одно она носит, другое в стирке. Вы хотите, чтобы платье свалилось с неба? Это же безумие!

– Она должна надеть другое платье, – твердо сообщила мама Кристофине, но та стала кричать, что это стыд и срам: я делаю, что хочу, никто за мной не следит и неизвестно, что из меня получится.

Мама подошла к окну и застыла там. Ее прямая узкая спина и тщательно расчесанные волосы словно говорили: «Брошены, брошены!..»

– У нее осталось старое муслиновое платье. Найди его, – велела она Кристофине.

Пока Кристофина мыла мне лицо и завязывала косички новыми ленточками, она рассказывала, что к нам приходили новые владельцы «Отдыха Нельсона». Они представились как Латреллы, но ничего общего с прежним владельцем у них не было. Разве что они – тоже англичане.

– Старый мистер Латрелл плюнул бы им в физиономии, если бы увидел, как они на тебя смотрели. Нет, сегодня к нам в дом пришла беда, помяни мое слово.

Старое муслиновое платье было найдено и подано мне. Когда я стала натягивать его на себя, оно затрещало по швам. Кристофина не обратила на это внимания.

– Рабство теперь отменили! Это же курам на смех! Теперь появился закон. Суды. Они штрафуют, сажают в тюрьму в кандалы, заставляют работать на топчаке, крутить его, пока у человека не отсохнут ноги. Новые хозяева хуже старых. Они куда коварнее, уж это точно.

Весь вечер мама не разговаривала со мной и даже не смотрела в мою сторону. Я подумала, что она меня стыдится. Тиа была права.

Я рано легла спать и тотчас же заснула. Мне приснилось, что я шла по лесу и кто-то невидимый и ненавистный следовал за мной по пятам. Я слышала тяжкие шаги совсем рядом, и хотя кричала и пыталась бежать, не могла сдвинуться с места. Я проснулась в слезах. Одеяло валялось на полу. У кровати стояла мама и смотрела на меня.

– Тебе приснился кошмар?

– Да, плохой сон.

Она вздохнула и снова накрыла меня одеялом.

– Твои крики напугали Пьера. Пойду к нему.

Я лежала и думала. Вот дверь в спальню. Вот знакомая мебель. А в саду древо жизни и зеленая замшелая стена. С одной стороны преграда из гор, с другой – море. Я в безопасности. Мне нечего бояться страшных незнакомцев. Когда я снова засыпала, в комнате Пьера по-прежнему горела свеча. Проснувшись наутро, я вдруг поняла: отныне все изменилось. Раз и навсегда.

Не знаю, откуда у мамы появились деньги на белый и розовый муслин. На целые ярды муслина. Наверное, она продала свое последнее кольцо. Ведь одно у нее еще оставалось: я видела его в шкатулке для драгоценностей – кольцо и медальон с трилистником. С утра в доме только и знали, что шили, а когда я вечером отправилась спать, то шитье продолжалось. Через неделю у мамы появилось новое платье – и у меня тоже. Латреллы одолжили маме лошадь, и нередко она выезжала рано утром, а возвращалась вечером следующего дня, усталая, потому что была на танцах или на пикнике при луне. Мама была веселой и смешливой, какой я никогда ее не видела раньше, а когда она уезжала, дом делался тихим и печальным.

Я тоже уходила из дома и возвращалась только к вечеру. Но теперь я уже не проводила долгие часы у заводи и больше не встречалась с Тиа. Я ходила другой дорогой: мимо заброшенного сахарного завода и водяной мельницы, не работавшей уже многие годы. Я бродила там, где раньше не бывала, там, где не было ни дорог, ни тропинок. Когда осока резала мне руку или ногу, я мрачно говорила себе: «Все равно люди хуже». Мне попадались черные и красные муравьи, я видела высоко над землей гнезда, где жили белые муравьи. Однажды я повстречала змею. Случалось мне попадать под ливень и промокать до нитки. И все равно это было лучше, чем видеть людей.

Лучше, лучше, во сто раз лучше!

Я смотрела на красные и желтые цветы, и мне казалось, что вдруг отворилась дверь и я оказалась в другом мире. Превратилась в другую девочку. Я шла по жаре, на небе не было ни облачка, но мне казалось, что все вокруг чернеет…

Мама вышла замуж за мистера Мейсона из Спэниш-Тауна. На свадьбе я была подружкой невесты. Кристофина завила мне волосы, в руке у меня был букет, и все на мне – даже башмаки – было новое-преновое. Но лицо мое пылало ненавистью, и гости старались не смотреть на меня. Я прекрасно слышала все, что говорили эти вежливые улыбающиеся люди о маме, когда ее не было рядом и им казалось, что и я тоже их не услышу. Но когда они приезжали в Кулибри, я пряталась в кустах и подслушивала их разговоры.

– Подумать только, – говорила одна гостья. – Он еще горько пожалеет! Такой состоятельный человек. Если бы он только пожелал, он мог бы взять в жены любую девушку в Вест-Индии, а может, и в Англии…

– Сущая правда, – вторила ей другая.

– Но он почему-то берет в жены вдову, которая живет в этих развалинах без гроша за душой. Думаете, старого Косвея погубила независимость? Ничего подобного! Имение стало приходить в упадок задолго до этого. Он пил, пил и допился до гробовой доски. А эти его женщины? Эта, например, и не пыталась как-то ему помочь. Напротив, она только поощряла его пьянство. А эти подарки на Рождество всему его помету? Скажете, старинный обычай? Иные обычаи лучше поскорее похоронить и забыть. Новому супругу придется сильно раскошелиться, чтобы в доме снова стало можно жить. Да еще и конюшни, этот жуткий темный каретный сарай. А постройка для слуг? А на туалетном сиденье нежилась змея длиной в шесть футов. Я видела се своими собственными глазами. Испугалась? Не то слово. Я визжала, как не знаю кто. А потом явился тот жуткий старик, которого они держат при усадьбе, и он засмеялся. Ну а дети? Мальчишка – идиот, она никогда не показывает его гостям. А девчонка пойдет по ее дорожке, вы уж мне поверьте.

– Согласна, – отозвалась вторая гостья. – Но Аннета такая хорошенькая и так прелестно танцует, словно цветок хлопчатника на каком-то там ветерке, как поется в песне.

Да, танцевала мама замечательно. Особенно в тот вечер, когда они вернулись с Тринидада после медового месяца и танцевали на glacis без музыки. Когда она танцевала, можно было обходиться без музыки. Они вдруг застыли в танце, и она откинулась назад на его руке так, что ее черные волосы коснулись пола и падали ниже, ниже, а потом взметнулись вверх – и она снова выпрямилась, сверкнув ослепительной улыбкой. Она проделала все так, словно каждый мог исполнить этот номер без труда, – и он поцеловал ее. Поцелуй вышел долгим. Тогда я тоже там была, но они обо мне забыли, и вскоре я уже думала не о них, а том, что сказала тогда та женщина:

«Танцует?! Он приехал в Вест-Индию не танцевать. Он приехал сюда делать деньги, как и все они. Большие усадьбы сейчас сильно упали в цене, и то, что для одного беда, для другого, если он хорошо соображает, – большая удача. Нет, все это для меня большая загадка. Похоже, и впрямь нужно держать в доме служанку с Мартиники».

Она имела в виду Кристофину и, конечно, сказала это с насмешкой, иронически, но вскоре все остальные стали повторять эту фразу – причем на полном серьезе.

Пока в доме шел ремонт, а новобрачные находились на Тринидаде, мы с Пьером переехали в Спэниш-Таун под присмотр тети Коры.

Мистер Мейсон не одобрял тетю Кору, которая прежде владела рабами, да и теперь вопреки Провидению избежала нищеты.

– Почему же она не помогала вам? – спросил он меня.

Я стала объяснять, что ее муж был англичанином и не любил таких, как мы, но мистер Мейсон коротко возразил:

– Ерунда.

– Ничего не ерунда. Они жили в Англии, и он был очень недоволен, когда она нам писала. Он терпеть не мог Вест-Индию. Но недавно он умер, и тетя Кора вернулась сюда. А раньше она ничего не могла для нас сделать. Она ведь не богата.

– Это она так говорит. Лично я ей не верю. Легкомысленная особа! На месте твой матери я бы осудил ее поведение.

Когда я снова вернулась в Кулибри, там мало что изменилось. Правда, в усадьбе царил порядок, был убран мусор, исчезла трава между каменных плит, снова заработала канализация. И все же что-то изменилось до неузнаваемости. Вернулся Сасс, и я ему очень обрадовалась. Кто-то сказал, они за милю чуют деньги. Мистер Мейсон нанял новых слуг, но никто из них мне не понравился, кроме, пожалуй, конюха Мейси. Вскоре я поняла, что же изменилось в Кулибри. Дело было не в ремонте, не в новой мебели и не в новых лицах. Меня удивило, как они отзывались о Кристофине.

Я прекрасно выучила ее комнатку, где висели изображения Святого Семейства и молитва о легкой смерти. Были там яркое лоскутное одеяло и сломанный шкаф с полками для одежды. И еще мама отдала ей кресло-качалку.

Однажды я сидела в этой комнате и ждала Кристофину. Вдруг мне сделалось жутко. Дверь была открыта, на дворе ярко светило солнце, на конюшне кто-то громко насвистывал, но я испытывала страх. Мне вдруг показалось, что в комнате кто-то прячется. Где-нибудь за черным шкафом могла валяться высушенная рука мертвеца – или белые куриные перья. Курице перерезали глотку, и теперь она умирала медленной смертью. В таз капля за каплей падала кровь, и мне казалось, что я слышу эти звуки. Я не сомневалась, что все это обнаружится, стоит только как следует посмотреть по сторонам. Но затем появилась улыбающаяся Кристофина, она мне обрадовалась, и я забыла это жуткое чувство, а возможно, просто внушила себе, что забыла.

Если бы мистер Мейсон узнал о моих страхах, то, наверное, просто рассмеялся бы. Причем гораздо громче, чем тогда, когда мама сообщила ему о своем желании уехать из Кулибри.

Это началось примерно через год после их женитьбы. Они всегда спорили об одном и том же, и я, признаться, редко их слушала. Местные, конечно, нас ненавидели, но уехать насовсем? Нет, это невозможно! В этом я была согласна с моим приемным отцом.

– Для этого нужно иметь какие-то серьезные причины, – говорил он маме, а та отвечала: «Мне здесь надоело», или: «Надо навестить Ричарда» (это был сын мистера Мейсона от первого брака, он учился в школе на Барбадосе, собирался в Англию, и мы виделись очень редко).

– За домом мог бы присмотреть агент, по крайней мере, на первых порах, – как-то сказала мама. – Местные нас ненавидят. Особенно меня.

Тогда-то мистер Мейсон и рассмеялся от всей души.

– Аннета, будь благоразумной, – сказал он. – Ты была женой рабовладельца и дочерью рабовладельца и жила пять лет одна с двумя детьми, пока мы не встретились. Тебе тогда было очень трудно, и все же никто не подумал причинить тебе никакого вреда.

– Откуда ты знаешь, что никто не подумал причинить мне никакого вреда? – осведомилась мама. – Просто тогда мы были бедняками, почти нищими, и все над нами смеялись. Но теперь мы больше не нищенствуем. Ты человек состоятельный. Думаешь, им неизвестно, что у тебя собственность на Тринидаде? И еще кое-что на Антигуа? Они постоянно судачат о нас. Рассказывают небылицы про тебя, распускают ложь обо мне. Они стараются побольше разнюхать о нашей жизни – их интересует даже то, что мы едим на обед.

– Они проявляют любопытство. Это в порядке вещей. Просто ты слишком долго жила одна. Ты внушила себе, что все вокруг тебя не любят, а это не так. Ты склонна впадать в крайности. Помнишь, как ты набросилась на меня, когда я посмел сказать «ниггер»? Бросилась, словно дикая кошка! Ты сказала тогда: «Нельзя называть их ниггерами и даже неграми. Все они чернокожие!»

– Ты не желаешь видеть в них хорошее, доброе начало, – отозвалась мама. – И плохого в них ты тоже не замечаешь.

– Они слишком большие лентяи, чтобы представлять какую-то угрозу, – сказал мистер Мейсон. – Я это успел понять.

– Лентяи они или нет, но жизненной силы в них побольше, чем в тебе. И они могут быть жестокими и опасными по причинам, о которых ты и не догадываешься.

– Нет, не догадываюсь, – отвечал в таких случаях мистер Мейсон, – где уж мне…

Но проходило время, и мама снова заводила речь о том, что хочет уехать. Она говорила настойчиво, сердито…

Когда в тот вечер мы возвращались домой, мистер Мейсон остановил экипаж у лачуг чернокожих.

– Все на танцах, – сказал он. – И стар, и млад. Как пустынно выглядит деревня.

– Если бы были танцы, мы бы слышали барабаны, – возразила я, надеясь, что мы снова двинемся в путь.

Но мистер Мейсон не торопился – он смотрел, как садится солнце. Море меняло краски, и когда наконец мы оставили Бертран-Бей и двинулись к дому, оно обрело кровавый цвет. Еще издалека я увидела очертания нашего дома на высоком фундаменте. Запахло папоротниками, рекой, и я вдруг почувствовала себя в безопасности, подумала, что, наверное, попала в числе праведных. Годфри часто говорил, что мы неправедны, а однажды, напившись, сообщил, что нам молиться без толку, все равно мы обречены на вечное проклятие.

– Какой душный вечер выбрали они для танцев, – заметил мистер Мейсон, а тетя Кора, вышедшая на веранду, удивленно спросила:

– Какие еще танцы? Где?

– Наши чернокожие соседи что-то празднуют, – сказал мистер Мейсон. – Их поселок опустел. Может, у них свадьба?

– Ничего подобного! – буркнула я. – У них свадеб не бывает.

Услышав это, тебя Кора улыбнулась, а мистер Мейсон нахмурился.

Они вошли в дом, а я осталась на веранде. Уперевшись лбом в холодную балку, я уставилась вдаль, думая, что никогда не смогу полюбить этого человека. Мысленно я по-прежнему называла его «мистер Мейсон». «Спокойной ночи, белый папочка», – сказала я как-то вечером, и он не только не рассердился, но даже рассмеялся. До него в каком-то смысле жить было лучше, несмотря на то что он вытащил нас из нищеты. Впрочем, это только подогрело нелюбовь чернокожих. Когда мы бедствовали, чернокожие стали ненавидеть нас куда меньше. Мы были белые, мы никуда не уехали, у нас не было денег, и скоро нас просто не станет. Что же тут ненавидеть?

Теперь прежняя ненависть начала снова разгораться – и с каждым днем все сильнее и сильнее. Моя мама чувствовала это, но никак не могла убедить мистера Мейсона. Мне очень хотелось как-то растолковать ему, что здесь все не так, как представляется со стороны англичанам. Я очень хотела, но не знала, как это сделать.

Было слышно, как они говорили в доме, как рассмеялась тетя Кора. Я была рада, что она жила у нас. Потом бамбук зашелестел, затрещал, хотя ветра не было. Несколько дней подряд стояла сухая безветренная жара. Небо сделалось каким-то бесцветным, а воздух голубым… Так не могло длиться вечно, что-то вот-вот должно было произойти. Веранда была не самым подходящим местом для встречи ночи, говорила Кристофина. Когда я вошла в дом, то услышала, как мама взволнованно говорила:

– Очень хорошо. Раз ты отказываешься даже подумать об этом, то я поеду и возьму с собой Пьера. Надеюсь, ты не будешь возражать против этого?

– Ты совершенно права, Аннета, – сказала тетя Кора, чем сильно меня удивила. Вообще-то она редко подавала голос, когда они спорили.

Мистер Мейсон, похоже, тоже был удивлен, причем не самым приятным образом.

– Ты просто совсем потеряла голову, – сказал он. – И ты не права. Но если ты хочешь немного переменить обстановку, то я возражать не стану, обещаю тебе.

– Ты уже говорил об этом не раз, – не унималась мама. – И не сдержал своих обещаний.

Он вздохнул и сказал:

– Мне здесь очень хорошо. Но мы что-нибудь придумаем. В самое ближайшее время.

– Я больше не намерена оставаться в Кулибри, – заявила мама. – Здесь жить опасно. Всем нам – и в первую очередь Пьеру.

Тетя Кора закивала головой.

Поскольку было уже поздно, я ужинала со взрослыми, а не одна, как обычно. Майра, наша новая служанка, стояла у буфета, ожидая, когда настанет пора менять тарелки. Теперь мы ели английскую пищу – мясо, баранину, запеканки, пудинги.

Мне нравилось, что я ем, как английская девочка, но все равно было жаль расстаться с теми блюдами, что готовила нам раньше Кристофина.

Мой отчим начал говорить о своих планах по ввозу рабочей силы – он их называл «кули» – из Ист-Индии. Когда Майра вышла из комнаты, тетя Кора заметила:

– На вашем месте я бы не стала это обсуждать сейчас. Майра нас слушает.

– Но местные не работают. Они просто не желают работать. Только посмотрите вокруг – просто сердце кровью обливается.

– Сердца и раньше обливались здесь кровью, – спокойно возразила тетя Кора. – Можете в этом сомневаться. Только, пожалуйста, отдавайте себе отчет в том, что делаете.

– Что вы хотите этим сказать?

– Ничего, кроме того, что лучше бы не посвящать в ваши планы эту женщину. Так будет разумней – и милосердней. Лично я ей не доверяю.

– Столько прожить в этих местах и ничего не понимать в здешних жителях! – фыркнул мистер Мейсон. – Просто удивительно. Это же сущие дети. Они не в состоянии обидеть и мухи.

– Дети как раз часто обижают мух, – возразила тетя Кора.

Снова вошла Майра. По обыкновению, вид у нее был скорбный. Она улыбалась, лишь когда говорила об аде, и уверяла меня, что в ад попадут все, кто не принадлежит к ее секте, да и среди сектантов спасутся далеко не все. У Майры были худые руки и крупные кисти и ступни. Она повязывала голову белым платком – никаких цветочков и узоров.

Я перевела взгляд с Майры на мою любимую картину «Дочь мельника». Там была изображена симпатичная английская девушка с каштановыми волосами, голубыми глазами и в свободно ниспадавшем платье. Затем я посмотрела на белую скатерть, вазу с желтыми розами, потом на мистера Мейсона. Он сохранял полную невозмутимость как истинный англичанин. Потом я посмотрела на маму. Она, напротив, не имела ничего общего с английской дамой, но и на белую негритянку тоже похожа не была. Она никогда не была и не будет белой негритянкой, подумала я, понимая однако, что, не встреть мама мистера Мейсона, она вряд ли смогла бы выжить. Внезапно меня охватил прилив благодарности к этому человеку. Можно быть счастливой по-разному, но лучше всего знать, что вокруг тебя царят мир и спокойствие, и ничто тебе не угрожает. Именно так я и почувствовала себя тогда и подумала, что, может быть, спасусь от адского пламени вопреки всем предсказаниям Майры. Кстати, когда я однажды спросила Кристофину, что будет со мной, когда я умру, она ответила: «Хочешь знать слишком много». Я решила поцеловать отчима на ночь. Помню, как-то тетя Кора сказала мне: «Он очень расстраивается, что ты никогда его не целуешь».

«Он не выглядит обиженным», – возразила я, но тетя Кора сказала: «Не суди по внешности. Она бывает весьма обманчива».

Я вошла в комнату Пьера, которая была рядом с моей, последней в доме. Прямо за его окном рос бамбук – так близко, что можно было из комнаты потрогать побеги рукою. Пьер по-прежнему лежал в колыбели и теперь почти все время спал. Он был такой тощенький, что я могла легко поднимать его. Мистер Мейсон обещал отвезти его в Англию. Он говорил, что там его вылечат и он станет, как остальные. «Ну, как тебе это понравится? – думала я, целуя его на сон грядущий. – Хочешь стать, как все остальные?» У спящего Пьера был счастливый, безмятежный вид. «Но Англия – это потом. А пока спи». И вдруг я снова услышала шелест бамбука. Шелест, очень похожий на шепот. Я заставила себя выглянуть из окна. На небе взошла полная луна. Я не увидела никого. Только темные тени.

Я оставила зажженную свечку на стуле возле моей кровати и ждала, что придет Кристофина. Мне очень хотелось увидеть ее, перед тем как заснуть. Но она не пришла. Когда свечка стала догорать, чувство безопасности и безмятежности начало улетучиваться. Мне хотелось, чтобы рядом у кровати лежала большая собака и охраняла мой сон. Мне хотелось не слышать того шепота в бамбуке. Мне хотелось снова стать маленькой, потому что тогда я верила в мою палку. Это была даже не палка, а кусок дерева с двумя гвоздями на концах. Наверное, это был кусок дранки с крыши. Я подобрала его вскоре после того, как убили нашу лошадь. Я собиралась отбиваться ею от врагов. Стоять до конца, если случится худшее. Даже если, как пелось в песне, «самые сильные погибают первыми». Правда, Кристофина вскоре вытащила гвозди, но деревяшку мне оставила, и я очень полюбила этот амулет. Я верила, что, пока он при мне, со мной не может случиться ничего плохого, а вот потерять его – означало навлечь на себя беды. Все это было еще давно, когда я была совсем малышкой и думала, что все вокруг – живое. Не только река или дождь, но и предметы – стулья, чашки, зеркала.

Когда я проснулась, было темно. Но у кровати стояла мама. Она сказала:

– Быстро одевайся и спускайся.

Она была одета, но не причесана: одна коса была распущена.

– Быстро! – повторила она, а потом зашла в комнату Пьера. Я слышала, как она что-то сказала Майре, а та ей ответила. Я лежала еще полусонная и смотрела на зажженную свечку на комоде, потом услышала шум – словно упал стул. Тут я встала и начала одеваться.

Наш дом был расположен как бы на трех уровнях. От комнаты, где жили мы с Пьером, к столовой вело три ступеньки. А еще тремя ступеньками ниже располагалось все остальное. Все, что там находилось, называлось «внизу», а столовая и спальни – «наверху».

Раздвижные двери в столовую были открыты. Я увидела в большой гостиной много народу. Там были мистер Мейсон, мама, Кристофина, Мэнни, Сасс. В углу, на синем диване, сидела тетя Кора, ее прическа была в полном порядке. Мне она показалась очень высокомерной. Но там не было ни Годфри, ни Майры, ни повара, ни остальных.

– Нет причин для беспокойства, – говорил мой отчим, когда я вошла. – Подумаешь, горстка пьяных негров. – Он открыл дверь и вышел на веранду. – В чем дело? – крикнул он. – Что вам надо?

Ответом было нечто похожее на нарастающий звериный рев, только страшнее. Мы услышали, как на веранду полетели камни. Мистер Мейсон вошел бледный, но когда он закрыл и запер на засов дверь, то выжал из себя улыбку.

– Их больше, чем я думал. И они в прескверном настроении. Надеюсь, утром они раскаются в своем поведении. Думаю, что принесут подарки – тамаринд в сиропе и разные сладости.

– Завтра будет поздно, – отозвалась на это тетя Кора. – Поздно для тамаринда в сиропе и прочих сладостей.

Мама не слушала их, думая о своем. Потом она сказала:

– Пьер у себя в комнате. С ним Майра. Я решила, пусть лучше побудет там, подальше от этого страшного шума. Не знаю, может быть… – Она стала судорожно заламывать пальцы. Ее обручальное кольцо соскочило, покатилось по полу и закатилось в угол возле ступенек. Отчим и Мэнни нагнулись, чтобы поднять его, а когда Мэнни выпрямился, то сказал:

– О Боже, они пробрались сзади и подожгли дом. Он показал пальцем на дверь моей спальни, которую я закрыла за собой. Из-под нее пробивался дым.

Я не заметила, как выскользнула из гостиной мама – так быстро она это сделала. Мама распахнула дверь моей комнаты, и оттуда повалил дым. Мэнни бросился за ней, мистер Мейсон тоже отправился следом, только медленней. Тетя Кора обняла меня за плечи, сказала:

– Не бойся. Ничего с тобой не случится. И с нами тоже.

Я закрыла глаза и прижалась к ней. От тети Коры пахло ванилью. Мне надолго запомнился этот запах. А потом я почувствовала, как запахло паленым. Открыв глаза, я увидела маму с Пьером на руках. Ее распущенные волосы загорелись, оттого-то и запахло паленым.

Мне показалось, что Пьер умер. По крайней мере такой был у него вид. Он был бел как мел, безмолвен, и голова его безжизненно свешивалась с маминой руки. Пьер закатил глаза так, что виднелись только белки. Мистер Мейсон тревожно спросил:

– Аннета, что у тебя с руками?

Но мама не удостоила его даже взглядом.

– Его кровать горела, – сказала она тете Коре. – Маленькая спальня вся полыхала, а Майры и след простыл. Она куда-то исчезла.

– Ничего удивительного, – отозвалась тетя Кора. Она положила Пьера на диван, приподняла юбку, сняла нижнюю юбку и стала рвать ее на полосы.

– Майра бросила его одного. Сбежала и оставила его умирать, – прошептала мама, а затем вдруг перешла на крик. Она называла мистера Мейсона глупцом – жестоким и противным глупцом. – Разве я не говорила? – бушевала она. – Разве я не говорила, что этим все кончится? – Голос ее срывался, она охрипла, но продолжала кричать: – Но ты меня не слушал, проклятый лицемер, ты смеялся! Жаль, ты не умер! Пойди к ним, умник, попроси тебя отпустить. Скажи, что ты всегда им доверял.

Я была ошеломлена. События развивались с удивительной быстротой. Мэнни и Сасс притащили, пошатываясь, два больших глиняных кувшина с водой, которые обычно стояли в кладовой. Они вылили воду в спальню. Появилась черная лужа, но вскоре дым преодолел эту преграду. Кристофина, которая убежала в спальню мамы за водой, теперь вернулась и что-то сказала тете Коре. Та объявила:

– Похоже, они подожгли дом и с другой стороны.

Кто-то забрался вон по тому дереву… Теперь дом сгорит дотла, и мы ничего не сможем поделать. Надо выбираться, пока не поздно.

– Боишься? – спросил Мэнни Сасса, на что тот отрицательно покачал головой. – Тогда пошли! – сказал ему Мэнни. – Дорогу! – приказал он, отталкивая мистера Мейсона. Узкая длинная лестница вела из буфетной наружу – к постройкам, к кухне, лачуге для слуг, конюшне: Мэнни хотел пробраться к конюшне.

– Бери ребенка и пошли! – сказала тетя Кора Кристофине.

На веранде тоже было очень жарко. Когда мы вышли на нее, толпа у дома взревела. И сразу же за спиной у нас раздался другой гул. До этого я не видела огня – только дым и искры, но теперь заметила, как к небу взметнулись длинные языки пламени – это загорелся бамбук. Росшие неподалеку гигантские папоротники тоже стали тлеть.

– Быстро! – сказала тетя Кора и, взяв меня за руку, двинулась вперед. За ней шла Кристофина с Пьером на руках. Они спускались по ступеням веранды молча. Но тут я оглянулась, чтобы посмотреть, где мама, и увидела, как мистер Мейсон побагровев от натуги, тащит ее за собой, а она отчаянно упирается. Я слышала, как он сказал:

– Это невозможно. Уже поздно.

– Решила забрать с собой шкатулку с драгоценностями? – спросила его тетя Кора.

– Какую там шкатулку! Гораздо хуже, – отозвался тот. – Ей взбрело в голову взять этого проклятого попугая. Но я этого не допущу.

Мама на это ничего не сказала. Она лишь молча, по-кошачьи, извивалась в его руках и скалила зубы.

Коко был наш зеленый попугай, немного умевший говорить. Он спрашивал по-французски: «Кто там? Кто там?» – и сам же отвечал: «Это Коко! Это Коко!» После того как мистер Мейсон подрезал ему крылья, у него и вовсе испортился характер. Обычно он тихо сидел у мамы на плече, но если кто-то осмеливался к ней приблизиться, он бросался на подошедшего и начинал клевать ему ноги.

– Аннета, – сказала тетя Кора, – над тобой же смеются. Не давай им повода.

Тогда мама перестала упираться, и мистер Мейсон, громко ругаясь, потащил ее за нами.

Чернокожие пока вели себя тихо. Их было так много, что я не видела за ними ни травы, ни деревьев. Все они были с побережья, но я никого не могла узнать. Мне они казались все одинаковыми, это было одно лицо, умноженное многократно. У всех были раскрытые рты, готовые испустить вопль, и сверкающие глаза. Мы уже спустились, когда они вдруг увидели, как Мэнни выезжает из-за угла в экипаже. За ним появился Сасс. Он сидел верхом на одной лошади и держал за уздечку вторую. На второй лошади было дамское седло.

Тут кто-то крикнул:

– Глядите на черного англичанина! Глядите на белых негров!

В ответ поднялся хор голосов:

– Глядите на белых негров. Глядите на проклятых белых негров.

Рядом с головой Мэнни просвистел камень, он выругался, погрозил им кулаком, и они чуть отхлынули назад.

– Давайте, давайте! Скорее ради Бога! – говорил мистер Мейсон. – Садитесь в экипаж, садитесь на лошадей!

Но мы не могли сделать ни шагу, слишком близко были эти люди. Передние смеялись и размахивали палками. У тех, кто стоял дальше, в руках были факелы, отчего стало светло, как днем. Тетя Кора крепко держала меня за руку и шевелила губами, но я не могла расслышать слов из-за шума. Мне было страшно. Я знала, что самыми опасными были те, кто смеялся. Мистер Мейсон перестал ругаться и начал молиться громко и истово. Молитва закончилась словами: «Да защитит нас всемогущий Господь!» И этот загадочный Господь, который не подал никакого знака, когда они чуть было не сожгли Пьера – не было ни грома, ни молнии, – так вот, этот загадочный Господь тотчас же услышал молитву мистера Мейсона, потому что вопли сразу прекратились.

Я открыла глаза. Все показывали руками на Коко, сидевшего на перилах веранды. Перья его были взъерошены, он махал подрезанными крыльями, но не мог взлететь и упал, дико вереща. Он был в огне.

Я громко заплакала.

– Не смотри! – велела мне тетя Кора. – Не надо. Она наклонилась и обняла меня. Я спрятала лицо в ее объятиях, но почувствовала, что эти люди уже не так близко. Я слышала, как кто-то сказал: «Плохая примета», и вспомнила, что убить попугая или даже увидеть, как он гибнет, считается предзнаменованием несчастья. Чернокожие начали быстро и молча расходиться, а те, что остались, расступились и безмолвно смотрели, как мы идем по траве. Никто и не думал больше смеяться.

– Садитесь в экипаж! – командовал мистер Мейсон. – Быстро!

Он двинулся первым, ведя за руку маму, за ними пошла Кристофина с Пьером на руках. Замыкали шествие мы с тетей Корой. Она по-прежнему крепко держала меня за руку. Никто из нас не смел оглянуться.

Мэнни остановил лошадей у поворота мощенной булыжником дороги. Когда мы приблизились, то услышали, как он кричит:

– Ну, кто вы такие? Просто скоты!

Он обращался к группе, состоящей из мужчин и нескольких женщин, окруживших экипаж. Цветной человек держал мачете в одной руке, а в другой поводья. Я не видела ни Сасса, ни двух других лошадей.

– Забирайтесь, – говорил мистер Мейсон. – Не обращайте на него внимания и забирайтесь.

Человек с мачете заявил «нет». Мы отправимся в полицию и там наврем с три короба. Женщина рядом с ним сказала, чтобы он отпустил нас. Мол, все это просто несчастный случай, и тому масса свидетелей. Например, Майра.

– Заткнись! – грубо оборвал ее мужчина. – Если хочешь уничтожить сороконожку, дави ее целиком. Если останется хоть маленький кусочек, она вырастет снова. Кому, по-твоему, поверят в полиции – тебе или белым неграм?

Мистер Мейсон уставился на него. Он не испугался, но был настолько ошеломлен происходящим, что словно лишился дара речи. Мэнни взял было кнут, которым погонял лошадей, но кто-то из негров выхватил кнут у него из рук, переломил кнутовище об колено и зашвырнул в кусты.

– Беги отсюда, черный англичанин, – буркнул он Мэнни. – Проваливай, спрячься в зарослях. Догоняй мальчишку. Так будет лучше.

Тут вперед выступила тетя Кора и сказала:

– Малыш сильно обгорел. Он умрет, если ему не окажут помощь врачи.

– Выходит, и белые, и черные одинаково горят? – злобно осклабился человек с мачете.

– Одинаково, – согласилась тетя Кора. – И здесь, и в аду, в чем ты очень скоро убедишься.

Негр выпустил из рук поводья и подошел к тете Коре вплотную и сказал, что, если она только посмеет навести на него порчу, он швырнет ее в огонь. И еще он обозвал ее старой колдуньей, но она не дрогнула. Она посулила ему вечные муки, если он не уберется, и прибавила:

– И ни капли сангори, чтобы затушить пожар у тебя в глотке.

Он снова обругал ее, но попятился.

– Садитесь! – крикнул нам мистер Мейсон. – Сначала Кристофина с Пьером. – Когда Кристофина забралась в экипаж, мистер Мейсон сказал маме: – Теперь ты. – Но она повернулась и стала смотреть на горящий дом, а когда он дотронулся до ее руки, мама вскрикнула.

Одна из женщин поспешила сказать, что она пришла только посмотреть, что случилось. Другая женщина начала плакать. Человек с ножом резко сказал:

– Ты оплакиваешь ее, только вот стала бы она оплакивать тебя? Подумай хорошенько.

Я тоже повернулась и стала смотреть на дом. Он горел вовсю, небо стало оранжево-желтым, как на закате. Я поняла, что никогда больше не увижу опять Кулибри. От усадьбы не останется ничего: ни золотых и серебряных папоротников, ни орхидей, ни лилий, ни роз, ни кресел-качалок, ни синего дивана, ни жасмина с жимолостью, ни картины «Дочь мельника». Когда все будет кончено, останутся только каменный фундамент и почерневшие стены. Такое всегда остается. Такое нельзя украсть.

Вдруг в отдалении я увидела Тиа и ее мать. Я опрометью кинулась к ним. Тиа воплощала все, что осталось у меня от прежней жизни. Мы ели одну и ту же пищу, спали рядом, вместе купались в реке. Я бежала и думала: я буду жить с Тиа и стану такой, как она. Я не покину Кулибри и останусь тут. Когда я подбежала совсем близко, то увидела в ее руке камень с острыми краями, но не заметила, когда она бросила его в меня. Я не почувствовала и сам удар, только поняла, что по лицу течет что-то мокрое и теплое. Я посмотрела на Тиа – лицо ее сморщилось, и она заплакала. Мы стояли и смотрели друг на дружку. Мое лицо было в крови, ее – в слезах. Мне показалось, что в Тиа я увидела свое собственное отражение. Как в зеркале.

– Когда я встала, то увидела свою косу с красной ленточкой. Она лежала в ящике комода, – сказала я. – Я испугалась, что это змея.

– Тебе пришлось остричь волосы, – сказала тетя Кора. – Ты была в очень плохом состоянии и сильно болела, но теперь ты в безопасности. Как и все мы. Я же говорила, что все будет в порядке. Но все равно тебе не следует вставать с постели. Почему ты ходишь по комнате? А волосы у тебя отрастут и станут еще длиннее и гуще.

– Но темнее, – заметила я.

– Ну и что в этом плохого?

Она уложила меня обратно в кровать, и я с удовольствием улеглась на мягкий матрас и почувствовала приятное прикосновение прохладной простыни, которой тетя Кора меня накрыла.

– Тебе пора принимать арорут, – сказала она и вышла из комнаты. Когда я выпила лекарство, она взяла чашку и какое-то время стояла и смотрела на меня.

– Я встала с постели, потому что хотела узнать, где я.

– И ты поняла? – спросила она с тревогой в голосе.

– Ну да. Но как мы попали в твой дом?

– Латреллы нам очень помогли. Когда Мэнни довез нас до «Отдыха Нельсона», они дали гамак и четырех носильщиков. Конечно, тебя сильно растрясло по дороге. Но они сделали все, что могли. Молодой мистер Латрелл ехал рядом всю дорогу. Правда, это мило с его стороны?

– Да, – сказала я и закрыла глаза. У тети Коры был старый, измученный вид, и волосы ее не были толком причесаны. Мне не хотелось видеть ее в таком состоянии.

– А Пьер умер, да? – спросила я.

– Да, он умер в дороге, бедняжка.

«Он умер раньше», – подумала я, но промолчала.

– Твоя мама за городом. Поехала отдохнуть. Она приходит в себя. Скоро ты снова ее увидишь.

– Я этого не знала, – протянула я. – А почему она уехала?

– Ты болела полтора месяца. И очень сильно. Ты не понимала, что происходит вокруг.

Что толку было говорить ей, что я была в сознании и слышала крики: «Кто это? Кто это? Это Коко!» А потом: «Не трогай меня. Я убью тебя, если ты ко мне прикоснешься! Трус! Лицемер! Я тебя убью!» Крики были такими пронзительными, что я затыкала пальцами уши. Потом засыпала, а когда просыпалась, все вокруг было тихо.

Но тетя Кора по-прежнему стояла у кровати и смотрела на меня.

– У меня голова в бинтах, – пожаловалась я. – Мне так жарко. У меня на лбу не останется отметины?

– Нет, нет, – впервые за это время тетя Кора улыбнулась. – Все будет в порядке. До свадьбы заживет, – сказала она, потом наклонилась и поцеловала меня.

– Тебе ничего не принести? Может, чего-нибудь холодного попить?

– Нет, пить не хочу. Спой мне, пожалуйста. Мне это так нравится!

Тетя Кора начала дрожащим голосом:

Каждый вечер ровно в девять Раздается странный стук…

– Нет, не эту! Эта мне не нравится. Спой «Когда я не была свободной».

Тетя Кора присела на постель и тихо начала петь. Когда она пропела «И в сердце моем печаль», я заснула.

Я собиралась в гости к маме и требовала, чтобы со мной ехала Кристофина, и никто другой. Поскольку я была еще слаба, мне уступили. Я помню странное тупое чувство боли по дороге туда не ожидая больше увидеть маму. Для меня она оставалась частью Кулибри. Поскольку Кулибри не стало, я в глубине души считала, что и мамы тоже не будет никогда. Я в этом не сомневалась. Но когда мы подъехали к аккуратному маленькому домику, где, как мне сказали, теперь жила мама, я выпрыгнула из экипажа и во всю прыть понеслась по лужайке. Дверь на веранду была открыта. Я ворвалась без стука и увидела, что в комнате незнакомые люди. Цветной мужчина, цветная женщина. И еще белая женщина, сидевшая, опустив голову так низко, что я не могла разглядеть ее лица. Но я узнала ее волосы. Одна коса была короче другой. И я узнала платье. Я обняла и поцеловала маму. Она стиснула меня так, что я не могла дышать. Я даже подумала: «Это не она». Но затем: «Это она». Она же посмотрела на дверь, потом на меня, потом опять на дверь. Я не могла заставить себя сказать: «Он умер», и потому только покачала головой, сказав: «Но я тут. Я приехала». Она же сказала «нет», сначала очень тихо, потом повторила это слово несколько раз страшно громко и оттолкнула меня от себя с такой силой, что я отлетела и больно ударилась о перегородку.

Мужчина и женщина держали маму за руки. Подошла Кристофина. Женщина спросила:

– Зачем вы привезли ее? У нас и так сплошные хлопоты, хлопоты, хлопоты!

Обратно к тете Коре мы ехали молча.

Когда меня отправляли в монастырскую школу, я ухватилась за тетю Кору так, как люди держатся за жизнь, если дорожат ею всерьез.

Наконец она стала выказывать признаки нетерпения, и я заставила себя оторваться от нее. Я прошла по коридору, спустилась по ступенькам и оказалась на улице. Я знала, что там меня уже ждут. И действительно, они стояли под большим деревом.

Их было двое, мальчик и девочка. Мальчик был высокий и крепкий, даже слишком высокий и крепкий для своих четырнадцати лет. У него была какая-то серая кожа, вся в веснушках, негритянский рот и маленькие глазки, словно кусочки зеленого стекла. Это были глаза уснувшей рыбы. Но особенно пугали меня его волосы – курчавые, как у негра, но только огненно-рыжего цвета. И брови с ресницами у него тоже были рыжими. Девочка была черной-пречерной и с непокрытой головой. Я стояла на ступеньках темного, чистого, родного дома тети Коры, смотрела на нее, и мне казалось, что я чувствую запах масла, которым она смазала свои заплетенные в косички волосы. Они стояли там так тихо и невинно, что мало кому удалось бы заметить злобные искорки в глазах мальчика.

Я понимала, что они идут следом. А также понимала, что, пока дом тети Коры не скроется из вида, они не сделают ничего такого. Будут только тащиться за мной на расстоянии. Но я также знала: они меня нагонят, когда я начну подниматься на гору. Там, по обе стороны дороги, шли сады, окруженные заборами, и в эти утренние часы вокруг не было ни души.

Когда я одолела половину подъема, они догнали меня и завели разговор.

– Эй, безумная, – окликнула меня девочка. – Ты такая же безумная, как твоя мать. Твоя тетка боится жить с тобой в одном доме. Она отправила тебя к монахиням, чтобы те заперли тебя и не выпускали. А твоя мать ходит без чулок и без башмаков. У нее нет панталон. Она пыталась убить своего мужа и тебя тоже, когда ты навещала ее. У нее глаза, как у зомби. И у тебя тоже глаза, как у зомби. Ну, почему ты на меня не смотришь?

Мальчик сказал:

– Когда-нибудь я тебя подстерегу один на один. Ты только дай срок.

Когда я забралась на верхушку холма, они стали меня пихать. Я чувствовала запах волос девочки.

Узкая длинная улица вела к монастырю и заканчивалась у его стен и деревянных ворот. Чтобы войти, надо было позвонить. Девочка сказала:

– Значит, не хочешь на меня смотреть? Ничего, я тебя сейчас заставлю! – С этими словами она изо всех сил толкнула меня, отчего книги, которые я держала, полетели на землю.

Я нагнулась, чтобы их поднять, и увидела, что на той стороне улицы показался высокий мальчик. Он остановился и посмотрел на нас, затем пустился к нам бегом. Он бежал так быстро, что мне казалось: его длинные ноги вообще не касаются земли. Увидев его, мои мучители повернулись и зашагали прочь. Он недоуменно посмотрел им вслед. Я бы скорее умерла, чем пустилась от них наутек, но теперь, когда их поблизости не оказалось, я побежала, забыв поднять одну из книжек. Мальчик подобрал ее и догнал меня.

– Ты оставила книжку, – сказал он с улыбкой. Я знала, кто он такой. Это был Санди, сын Александра Косвея. Раньше я бы сказала «мой кузен Санди», но нотации мистера Мейсона научили меня стесняться моих черных родственников.

– Спасибо, – пробормотала я.

– Я поговорю с этим типом, – сказал Санди. – Больше он не будет к тебе приставать.

Я увидела, как улепетывает мой рыжеволосый враг, но Санди быстро нагнал его. Девочка же как сквозь землю провалилась. Я не хотела видеть, что произойдет дальше, и исступленно дергала за шнур звонка.

Наконец дверь открылась. На пороге стояла цветная монахиня, и вид у нее был сердитый.

– Ты почему так трезвонишь? – спросила она. – Я и так бежала со всех ног открывать.

После этих слов я услышала, как за мной захлопнулась дверь.

Я не выдержала и разрыдалась. Женщина спросила меня, не заболела ли я, но я не смогла ответить. Она взяла меня за руку, поцокав языком и проговорив что-то весьма неодобрительное, и повела меня через двор. Мы прошли под большим раскидистым деревом и подошли к главному входу, но потом свернули, и она ввела меня в помещение, где было много кастрюль, сковородок и имелся каменный очаг. Там я заметила вторую монахиню. В этот момент снова зазвонил звонок, первая монахиня пошла опять открывать, а вторая подошла ко мне. Потом она принесла тазик с водой и губку, но, пока она вытирала мне лицо, я продолжала плакать. Увидев мою руку, женщина спросила, не упала ли я и не расшиблась ли, но я покачала головой, и она стерла пятно.

– Что с тобой? Почему ты плачешь? Что с тобой произошло?

Но я ничего не могла сказать. Она принесла мне стакан молока. Я попыталась отпить, но поперхнулась.

– О-ля-ля! – только и сказала женщина, пожала плечами и вышла.

Вскоре она вернулась и привела третью монахиню. Та сказала спокойным голосом:

– Ты уже вдоволь наплакалась. Теперь пора остановиться. У тебя есть носовой платок?

Тут я вспомнила, что потеряла его. Новая монахиня вытерла мне глаза большим платком, дала его мне и спросила, как меня зовут.

– Антуанетта, – выдавила я из себя.

– Ах, да, конечно, – откликнулась она. – Я знаю, кто ты: Антуанетта Косвей. А вернее Антуанетта Мейсон. Тебя кто-то испугал?

– Да.

– А теперь погляди на меня, – сказала монахиня. – Меня ты не боишься?

Я посмотрела на нее. У нее были большие мягкие карие глаза. Она была одета во все белое, но у нее не было накрахмаленного фартука, как у остальных. На голове у нее была белая полотняная лента, а над ней какая-то черная прозрачная вуаль, которая падала складками ей на плечи. Щеки у нее были румяные, с ямочками, лицо веселое. Маленькие руки выглядели неуклюжими, распухшими и как-то не вязались с ее обликом. Только потом я узнала, что они изувечены ревматизмом. Она отвела меня в комнату, обставленную стульями с прямыми спинками. В центре стоял полированный стол. После того как мы немножко поговорили, я объяснила ей, почему я плачу, и сказала, что мне не хочется ходить в школу одной.

– С этим надо что-то делать, – отозвалась она. – Я напишу письмо твоей тете. А теперь тебя ждет сестра Сен-Жюстина. Я попросила, чтобы сюда прислали девочку, которая учится здесь уже год. Ее зовут Луиза. Луиза де Плана. Если тебе что-то станет непонятно, она все объяснит.

Мы с Луизой отправились по мощеной дорожке туда, где проводились занятия. По обе стороны дорожки зеленела трава, стояли тенистые деревья, а время от времени попадался цветущий куст. Луиза была хорошенькая, и, когда она улыбнулась мне, я забыла, что совсем недавно была еще несчастной. Луиза сказала мне:

– Мы зовем сестру Сен-Жюстину Святая Простота. Бедняжка такая глупая. Но ты скоро все сама увидишь.

Пока есть время, я должна быстро припомнить душную классную комнату. Горячую сосновую парту, жар от которой пробирает мне руки и ноги. Но за окном я вижу прохладную голубую тень на белой стене. Моя иголка стала липкой и скрипит, входя и выходя из полотна. «Моя иголка ругается», – шепчу я Луизе, которая сидит рядом. Мы вышиваем крестиком шелковые розы на бледном фоне. Цвет роз мы выбираем сами. Мои розы зеленые, синие и фиолетовые. Внизу я напишу свое имя огненно-красным – «Антуанетта Мейсон, урожд. Косвей. Монастырь Голгофы. Спэниш-Таун, Ямайка. 1839».

Мы вышиваем, а сестра Сен-Жюстина читает нам вслух «Жития святых». Она читает о святой Розе, святой Варваре, святой Агнессе. У нас тоже есть своя святая – под алтарем монастырской церкви покоятся святые мощи. Время от времени я задавала себе вопрос: в чем монахини извлекают их оттуда по праздникам? В сундуках, с какими люди путешествуют на кораблях? Так или иначе святая покоится под нашим алтарем. Зовут ее Сен-Инноценция. Нам неизвестно, какую жизнь она прожила, – в книге о ней не упоминается. Но вообще святые, о которых читала Сен-Жюстина, были все как на подбор красивы и богаты. И их любили прекрасные юноши.

«Очаровательная, богато одетая, она улыбнулась и сказала, – бубнит мать Сен-Жюстина. – «Это, Теофил, роза из сада моего супруга, в которого ты не веришь». «Когда же Теофил проснулся, то увидел, что рядом с ним, возле подушки, лежит роза, которая так и не увяла. Она хранится и поныне… (Где? Где?) Теофил обратился в христианство и стал святым великомучеником», – быстро заканчивает Сен-Жюстина и захлопывает книгу. Теперь она говорит о том, что, умывая руки, мы должны хорошенько промывать кожицу у основания ногтей. Опрятность, хорошие манеры и милосердие. Особенно по отношению к сирым и убогим. Слова льются нескончаемым потоком. «Это час ее торжества, – шепчет Элен де Плана. – Так уж она устроена, бедняжка». Та же продолжает:

– Обижая или причиняя вред убогим и враждующим, вы оскорбляете Иисуса, ибо эти люди ему угодны. – Произнеся эту фразу, она как ни в чем не бывало начинает распространяться о прелестях целомудрия. Разбитый хрустальный сосуд уже никогда не восстановить. Потом она переходит на правила хорошего тона и умение вести себя в обществе. Она попала под чары сестер де Плана и постоянно ставит их в пример. Я тоже восхищаюсь ими. Они сидят с полной невозмутимостью, гордо держа головы, пока Сен-Жюстина превозносит совершенство прически Элен, сделанной без помощи зеркала.

– Скажи, пожалуйста, Элен, – спрашиваю я, – как ты делаешь такую прическу? Когда я вырасту, то хочу стать на тебя похожей и причесываться точно так же.

– Все очень просто. Сначала ты зачесываешь волосы вверх, потом немножко вперед – вот так, а потом закрепляешь булавками тут и тут. И главное, не нужно много булавок.

– Да, Элен, но как я ни стараюсь, моя прическа совершенно не похожа на твою.

Затрепетав ресницами, она чуть отворачивается. Она слишком хорошо воспитана, чтобы сказать мне то, что известно всем. В спальне у нас нет зеркала. Однажды я увидела молоденькую монахиню из Ирландии, глядевшую на свою отражение в бочонке с водой. Ей хотелось понять, не исчезли ли у нее ямочки на щеках. Увидев меня, она покраснела, и я подумала, что отныне она станет меня недолюбливать.

Иногда мать Сен-Жюстина хвалила прическу Элен, иногда прекрасную осанку Жермены, иногда белизну зубов Луизы. И мы никогда им не завидовали, а они, в свою очередь, не проявляли тщеславия. Если Элен и Жермена, может быть, порой держались чуточку высокомерно, то Луиза была сама простота. Она была выше этого, словно знала с самого начала, что рождена для иных дел. Карие глаза Элен могли метнуть молнию. Серые глаза Жермены отличались мягкостью, спокойствием, она говорила медленно и в отличие от большинства креолок отличалась ровным характером. Нетрудно вообразить, какая судьба ожидала этих двоих. Но Луиза! Ее тонкая талия, ее худые смуглые ручки, черные кудряшки, пахнувшие ветивером, ее высокий очаровательный голосок, которым она так беззаботно распевала в церкви о смерти… Это было похоже на пение птички. С тобой Луиза, могло случиться все что угодно, и я ничему не удивилась бы…

Была еще одна святая, говорила мать Сен-Жюстина, которая жила позже, но тоже в Италии. А впрочем, может, в Испании. Италия для меня означала белые колонны и зеленые волны. Испания – раскаленные камни и солнце. А Франция – это темноволосая женщина в белом платье, потому что Луиза родилась во Франции пятнадцать лет назад, а моя мама, которую я теперь я, наверное, больше никогда не увижу и за нее остается лишь молиться, хотя она по-прежнему жива, любила одеваться в белое.

О маме никто больше не вспоминал, особенно после того, как Кристофина ушла от нас и стала жить с сыном. Отчима я видела редко. Он явно не любил Ямайку и особенно Спэниш-Таун и месяцами отсутствовал.

Однажды горячим июльским днем тетя Кора сообщила мне, что уезжает в Англию на год. Ее здоровье пошатнулось, и ей нужно было сменить обстановку. Она говорила и продолжала сшивать лоскутное одеяло. Квадратики шелка срастались друг с другом под ее ловкими руками – красные, синие, фиолетовые, зеленые, желтые, создавая какой-то общий сверкающий колорит. Она проводила за этой работой часы напролет, и теперь одеяло было почти готово. Она спросила меня, не будет ли мне тоскливо одной, и я ответила «нет», а в голове у меня вертелось: долгие часы напролет… долгие часы напролет…

Монастырь был моим убежищем. Обителью солнца и смерти. Рано утром стук по дереву служил сигналом нам, девятерым, ночевавшим в длинном дортуаре, что пора вставать. Мы просыпались и видели сестру Марию Августину. Она сидела на деревянном стуле. Спина у нее была прямая, как доска, вид опрятный и невозмутимый. Длинная коричневая комната наполнялась солнечным светом и бегающими тенями от листьев деревьев. Я научилась, как и все остальные, быстро произносить слова молитвы «ныне и в час нашей смерти…» Но как насчет счастья, думала я поначалу, неужели счастья нет? Оно непременно должно быть. Счастье…

Но я быстро забывала о счастье. Мы сбегали вниз и плескались в большой каменной ванне. На нас были длинные серые рубашки до пят. Помню запах мыла, которым мы мыли себя, не снимая рубашек. Это требовало сноровки. Потом мы одевались – очень скромно. Тоже особое искусство. Помню, как мы потом бежали наверх, купаясь уже в солнечных ваннах по пути. Мы вбегали по высоким ступенькам в трапезную. Горячий кофе, булочки, тающее масло. А после еды опять «ныне и в час нашей смерти». И в шесть часов вечера «ныне и в час нашей смерти». Пусть вечный свет сияет над ними. Это про мою маму, думала я, ведь душа ее покинула тело и бродит где-то сама по себе. Потом я вспоминала, как она не любила сильный свет, предпочитая тень и прохладу. Но это совсем другой свет, объясняли мне. Потом мы возвращались, выходили из церкви в меняющемся свете, гораздо более прекрасном, чем этот самый вечный свет. Вскоре я научилась бормотать слова молитвы, не вдумываясь в них, как поступали все остальные. Не думала о меняющемся «сейчас» и дне нашей смерти.

Вокруг все было либо очень ярким, либо очень темным. Стены, роскошные цветы в саду, монашеские рясы – все это было ярким, но покрывала, распятия, которые они носили на поясе, тени деревьев были черными. Я жила в мире, где свет боролся с тьмой, Черное с белым. Рай с Адом. Одна из монахинь знала все об аде, как, впрочем, и все остальные. Но другая знала все о рае и райском блаженстве, и о признаках блаженных, где удивительная красота занимала одно из последних мест, если не последнее. Я очень хотела попасть в рай и однажды долго молилась, чтобы поскорее умереть. Но потом спохватилась, что это грех, высокомерие или отчаяние, не помню точно, помню только, что смертный грех. Тогда я долго молилась, чтобы Господь избавил меня от такого греха, но однажды мне в голову пришла мысль: вокруг так много грехов, почему? И думать об этом – тоже грех. Правда, сестра Мария Августина говорила, что ты не совершаешь греха, если вовремя отгонишь пагубную мысль.

Надо сказать: «Господи, спаси меня, я гибну». Мне это очень понравилось. Хорошо, когда знаешь, что делать. Но все равно после этого я молилась не так много, а затем и вовсе перестала. Я чувствовала себя свободнее, счастливее. Но спокойствия на душе не было.

За это время – восемнадцать месяцев – мой отчим часто приходил меня навещать. Сначала он беседовал с матерью-настоятельницей, затем в приемной появлялась я, уже наряженная, и он отправлялся со мной обедать или к знакомым в гости. При расставании он дарил мне подарки – сладости, медальон, однажды подарил очень красивое платье, которое, разумеется, я не могла носить в монастыре.

Последний его визит был не похож на предыдущие.

Я поняла это, как только увидела его. Мистер Мейсон поцеловал меня, потом внимательно оглядел, держа за плечи вытянутыми руками. Потом он улыбнулся и сказал, что я выше, чем он думал. Я напомнила ему, что мне уже давно семнадцать и я не маленькая девочка. Мистер Мейсон снова улыбнулся.

– А я не забыл принести тебе подарок, – сказал он. Мне стало неловко, и я холодно ответила, что все равно не смогу носить в школе все эти красивые вещи.

– Когда будешь жить со мной, то сможешь носить все, что твоей душе угодно, – сказал мистер Мейсон.

– Где? На Тринидаде?

– Нет, пока здесь. Со мной и с твоей тетей Корой. Наконец-то она возвращается. Говорит, что не переживет еще одной английской зимы. И еще с Ричардом. Нельзя всю жизнь прожить отшельницей.

«Очень даже можно», – подумала я. Мистер Мейсон явно заметил мое смущение и начал шутить, отпуская мне комплименты, и задавать такие смешные вопросы, что вскоре и я стала смеяться. Он интересовался, не хотела бы я жить в Англии и не научилась ли в школе танцевать или монахини слишком строги?

– Вовсе нет, – отвечала я. – Когда сюда приезжал епископ, он как раз упрекнул их за излишнюю снисходительность. Он сказал, что всему виной здешний климат.

– Надеюсь, монахини поставили его на место?

– Мать-настоятельница ему возразила, но другие монахини испугались. Нет, они не строги, но танцам нас не учили.

– Ну что ж, это не беда. Я хочу, чтобы ты была счастлива, но об этом потом.

Выходя из монастыря, он сказал как ни в чем не бывало:

– На зиму я пригласил к нам друзей из Англии. Чтобы тебе не было скучно.

– И они приедут? – с сомнением в голосе спросила я.

– Надеюсь. По крайней мере один из них приедет непременно, – последовал ответ.

Возможно, все было в том, как он улыбнулся, но так или иначе меня снова охватило чувство неловкости, печали, утраты. Но на этот раз я постаралась и виду не подать, что мне не по себе.

В монастыре все стало известно мгновенно. Мои соученицы сгорали от любопытства, но я не отвечала на их расспросы, и впервые веселые лица монахинь вызывали у меня раздражение.

Они-то здесь в безопасности, думала я. Откуда им знать, каково жить там, во внешнем мире.

И я снова увидела тот самый сон.

Снова я покинула свой дом в Кулибри. Сейчас опять ночь, и я снова бреду по лесу. На мне длинное платье и легкие шлепанцы, а потому я бреду с трудом, следую за каким-то человеком, придерживая рукой подол платья. Оно белое, красивое, и я вовсе не хочу, чтобы оно запачкалось. Я иду за незнакомцем, умирая от страха, но не делаю попыток спастись бегством. Если бы кто-то предложил мне свою помощь в этом, я бы наотрез отказалась. Будь что будет. Вот мы подходим к лесу, входим в него. Вокруг большие раскидистые деревья. Ветра нет. «Пришли?» – спрашиваю я. Он оборачивается, смотрит на меня с ненавистью, и когда я вижу его почерневшее лицо, то начинаю плакать. Он криво улыбается и говорит: «Нет, еще не здесь». Я иду за ним и плачу. Я больше не пытаюсь спасти платье, оно волочится по траве, мое прекрасное платье… Вдруг мы оказываемся уже не в лесу, а в саду, окруженном каменной стеной. Деревья там растут совсем другие, чем в лесу. Я не знаю, как они называются. Какие-то ступеньки ведут наверх. Я не могу разглядеть ни стену, ни ступеньки, но чувствую, что они имеются. «Это случится, когда я поднимусь по этим ступенькам – думаю я. – Там, наверху». Я наступаю на подол платья, падаю, не могу подняться. Рукой я дотрагиваюсь до дерева, вцепляюсь в него. «Наверх, наверх!» – вертится у меня в голове. Но я не хочу подниматься наверх, дерево начинает раскачиваться, извиваться так, словно хочет сбросить мою руку, но я по-прежнему держусь за него. Проходят секунды, и каждая из них – вечность. «Туда, туда», – сказал незнакомый голос, и дерево вдруг перестало качаться.

Сестра Мария Августина выводит меня из дортуара. Она спрашивает, не заболела ли я, говорит, что нельзя мешать спать остальным. Я по-прежнему дрожу, но мне становится интересно, не отведет ли она меня за таинственные занавеси, туда, где спит сама? Но нет. Она сажает меня на стул, исчезает и вскоре возвращается с чашкой горячего шоколада.

– Мне приснилось, что я попала в ад, – говорю я ей.

– Тебе приснился дурной сон. Выбрось его из головы и никогда больше не вспоминай, – говорит сестра Мария Августина и начинает тереть мои холодные руки, чтобы немножко их согреть.

Она, как всегда, выглядит собранной и опрятной, и мне хочется спросить: проснулась ли она до рассвета или не ложилась спать совсем?

– Пей свой шоколад.

Я пью шоколад и вспоминаю, что после маминых похорон мы вернулись домой и пили шоколад и ели пирожки. Тогда было почти так же рано, как сейчас. Она умерла в прошлом году, никто не рассказывал мне, как это произошло, а я не задавала вопросов. Кроме мистера Мейсона, Кристофины и меня, на похоронах не было никого. Кристофина горько плакала, а во мне не было слез. Я молилась, но слова слетали с моих уст, лишенные какого бы то ни было значения.

Теперь воспоминания о маме смешиваются с воспоминаниями об этом сне.

Я вспоминаю, как она выезжала в залатанном костюме для верховой езды на одолженной лошади и любила помахать мне рукой на повороте мощеной дороги там, в Кулибри, и снова глаза мои наполняются слезами. «Почему, – шепчу я, – ну почему происходят такие страшные вещи?».

– Не думай об этой тайне, – отвечает сестра Мария Августина. – Мы не знаем, почему дьяволу дано порой торжествовать. Во всяком случае, пока не знаем…

Мария Августина улыбалась реже остальных. Теперь же на лице ее нет и тени улыбки. Глаза ее смотрят печально. Она говорит тихо, словно сама себе:

– А теперь ступай обратно в кровать, ложись и думай о чем-нибудь спокойном, простом. Попробуй заснуть. Потом я подам сигнал – скоро настанет утро.

 

Часть вторая

Итак, все позади – наступление и отступление, сомнения и колебания. Все это отошло в прошлое – к лучшему или к худшему, трудно сказать. Сейчас мы стояли под большим манговым деревом и прятались от дождя. Я, моя жена Антуанетта, а также маленькая служанка-полукровка, которую звали Амелия. Под соседним деревом находились наш багаж, накрытый парусиной, двое носильщиков, а также мальчик, державший свежих лошадей, которые должны были доставить нас в горы на высоту двух тысяч футов, в дом, где нам предстояло провести наш медовый месяц.

Утром Амелия сказала мне:

– Надеюсь, сэр, вы проведете счастливый медовый месяц в вашем очаровательном доме!

– Я видел, что она надо мной смеется. Прелестное маленькое создание, но лукава; хитра, злонравна, как очень многие в этих местах.

– Это ливень, – сказала Антуанетта, – а стало быть, скоро он перестанет.

Я посмотрел на уныло поникшие кокосовые пальмы, на рыбацкие лодки, вытащенные на покрытый галькой берег, на неровный ряд белых хижин и спросил, как называется деревня.

– Резня.

– Кого же здесь зарезали? Невольников?

– Нет, нет, – в ее голосе послышалось даже какое-то возмущение. – Вовсе не невольников. Но что-то такое случилось, причем так давно, что об этом мало кто сейчас уже помнит.

Дождь усилился, крупные капли стучали по листьям, словно градины, а море тихо подкрадывалось и столь же тихо отползало.

Итак, деревня называется Резня. Не самый край света, но лишь последний пункт в нашем нескончаемом путешествии с Ямайки. Начало нашего медового месяца. Ничего, при солнце все будет выглядеть прекрасно.

Было решено, что мы покинем Ямайку сразу же после брачной церемонии и проведем несколько недель на одном из Наветренных островов, в имении, ранее принадлежавшем матери Антуанетты. Я согласился на это, как соглашался ранее и на все остальное.

Окна хижин были закрыты, а двери, напротив, открыты. Вокруг царили безмолвие и пустота. Затем откуда ни возьмись появились трое маленьких мальчиков и стали глазеть на нас. На самом младшем из них не было надето ничего, кроме религиозного медальона и широкополой рыбацкой шляпы. Когда я улыбнулся ему, малыш расплакался. Из одной хижины его позвала женщина, и он бросился на ее зов, по-прежнему громко плача.

Остальные двое медленно ретировались, время от времени оглядываясь.

Словно повинуясь какому-то сигналу, из дверей одной хижины появилась одна женщина, другая – из другой, из третьей – третья.

– По-моему, это Каро, – сказала Антуанетта. – Конечно, она. Каролина! – крикнула она, помахав рукой, и женщина тоже помахала ей. Это была старуха в цветастом платье и полосатом платке, а в ушах у нее были золотые сережки.

– Ты промокнешь насквозь, Антуанетта, – сказал я.

– Нет, дождь уже кончается. – Она приподняла подол своего платья для верховой езды и побежала через улицу. Я посмотрел ей вслед критическим взглядом. На голове у нее была шляпа-треуголка, которая ей очень шла. По крайней мере она скрывала ее огромные глаза, которые порой вселяли в того, кто на нее смотрел, немалое беспокойство. Мне казалось, она никогда не моргает. Огромные, странные, темные грустные глаза. Антуанетта – креолка английского происхождения, но глаза у нее не английские и не европейские. Но когда это я стал замечать такие подробности в своей молодой жене Антуанетте? Наверное, сразу после того, как мы оставили Спэниш-Таун. Но, может, я замечал это и раньше и просто отказывался признаться в этом?

Нет, у меня тогда было мало времени вообще что-либо замечать вокруг. Я женился через месяц после того, как прибыл на Ямайку и три недели из этого срока провалялся в постели, сраженный приступом лихорадки.

Обе женщины стояли в дверях хижины и, отчаянно жестикулируя, разговаривали. Они говорили не по-английски, а на том искаженном французском диалекте патуа, который в ходу на этом острове. Я почувствовал, как за шиворот мне стекают капли дождя, отчего только усилилась моя меланхолия.

Я подумал о письме, которое собирался написать и послать в Англию еще несколько недель назад. «Дорогой отец…»

– Каролина спрашивает, не желаешь ли ты укрыться от дождя в ее доме?

Это говорила Антуанетта. Судя по интонациям, она надеялась, что я отвечу отказом, и потому мне не составило труда поступить именно таким образом.

– Но ты же промокнешь…

– Ничего страшного, – отозвался я и дружелюбно улыбнулся Каролине.

– Каролина очень огорчится, – сказала моя жена, перешла через улицу и скрылась в темном доме.

Амелия сидела, повернувшись к нам спиной. Теперь она обернулась. На ее лице появилось выражение такого ликующего злорадства, изобразилось такое понимание происходящего во мне и такая интимность, что мне стало стыдно, и я отвернулся.

«У меня только-только прошла лихорадка, – внушал я себе. – Я еще толком не поправился».

Дождь стал стихать, и я подошел к носильщикам. Первый из них был родом не из этих мест.

– Жуткая глушь, никакой культуры, – сказал он. – И зачем вы сюда приехали? – Потом он сообщил, что его зовут Бычок и ему двадцать семь лет. У него были прекрасная фигура и глупое самодовольное лицо. Того, кто был постарше, звали Эмиль, и он жил в этой деревне.

– Спросите, сколько ему лет, – сказал мне Бычок. Когда я задал этот вопрос, Эмиль отозвался с вопросительными же интонациями:

– Четырнадцать? Да, да, хозяин, мне и есть четырнадцать лет.

– Этого не может быть, – отозвался я, глядя на его редкую бородку, в которой виднелась седина.

– Ну, может, пятьдесят шесть, – тревожно ответил Эмиль. Ему явно хотелось угодить.

Бычок громко расхохотался.

– Он не знает, сколько ему лет. Он об этом никогда не думал. Я же говорю вам, сэр, здешние люди страшно некультурные.

– Моя мать знала, – забормотал Эмиль. – Но она умерла.

Затем он вытащил откуда-то синюю тряпку, которую сложил в подушечку и положил себе на голову.

К этому времени большинство местных женщин покинули свои хижины. Они смотрели на нас пристально, но никто и не подумал улыбнуться. Мрачные обитатели мрачного острова. Кое-кто из мужчин потянулся к своим лодкам. Эмиль что-то крикнул им, и двое из них направились в его сторону. Он что-то пропел басом. Они ответили тем же, затем подняли тяжелую плетеную корзинку и водрузили ему на голову, на подстилку. Он проверил одной рукой, как держится груз, и двинулся босиком по острым камням – самый веселый из всего свадебного кортежа. Пока нагружали Бычка, он хвастливо косился по сторонам и тоже что-то стал петь себе под нос по-английски.

Мальчик подвел лошадей к большому камню, и тут из хижины вышла Антуанетта. Выглянуло солнце, сразу стало жарко, от зелени повалил пар. Амелия сняла башмаки, связала их шнурками вместе и перекинула себе через шею. Установив на голове свою маленькую корзинку, она двинулась, покачиваясь с той же грацией, что и носильщики. Мы с Антуанеттой сели на лошадей, двинулись шагом, и вскоре деревня исчезла из вида. Громко прокукарекал петух, и мне вспомнилась ночь, которую мы провели накануне в городе. Антуанетта так устала, что пошла в свою комнату. Я лежал и все никак не мог заснуть, слушая, как всю ночь напролет кричали петухи. Я встал с утра пораньше и увидел, что к кухне идут женщины с подносами на головах, покрытыми белым. Они принесли продавать кто горячий хлеб, кто пирожки, кто сладости. Еще одна женщина с улицы кричала: «Bon sirop, bon sirop». Вдруг на душе у меня сделалось необычайно спокойно.

Дорога поднималась в гору. С одной стороны высилась стена из зелени, с другой крутой откос, а внизу ущелье. Мы остановились и стали смотреть на холмы, горы и сине-зеленое море. Дул приятный ветерок, но я понял, почему носильщик назвал эти места дикими. Они были не просто дикими, а грозными. Казалось, эти горы сомкнутся и раздавят тебя.

– Какая удивительная зелень, – только и мог сказать я, а затем, вспомнив, как Эмиль разговаривал с рыбаками и потом пел, спросил Антуанетту, куда делись наши носильщики.

– Они пошли коротким путем и прибудут в Гранбуа гораздо раньше нас.

Я ехал следом за Антуанеттой и устало размышлял: «Тут все чрезмерное. Слишком много зелени, слишком много синевы, слишком много фиолетового. Цветы слишком красные, горы слишком высокие, холмы слишком близко от дороги. И эта женщина рядом – совершенно мне чужая». Меня раздражало заискивающее выражение ее лица. Я не покупал ее, это она меня купила, или по крайней мере так ей кажется. Я гляжу на грубую лошадиную гриву… Дорогой отец. Тридцать тысяч фунтов были выплачены мне без каких-либо условий и оговорок. И никаких упоминаний о ней – с этим потом надо будет разобраться. Теперь у меня есть скромный, но достаток. Я не опозорю ни тебя, ни моего брата, твоего любимого сына. От меня не будет ни писем с жалобами, ни попрошайничества. Словом, никаких махинаций младшего сына. Я продал свою душу – или ты ее продал, но в конце концов разве это такая уж плохая сделка?

Девушку называют красивой, она и в самом деле красива, но все же…

Тем временем лошади трусили по очень скверной дороге. Сделалось прохладней. Какая-то птица засвистела что-то очень грустное. «Что это за птица?» – спросил я Антуанетту, но она была далеко и не услышала вопроса. Птица снова засвистела. Обитательница гор. Пронзительная прелестная мелодия.

Антуанетта остановилась и крикнула мне:

– Надень сюртук!

Я послушался и понял, что мне в промокшей от пота рубашке уже не приятно-прохладно, а просто холодно.

Мы снова пустились в путь и ехали в молчании под косыми лучами солнца. По-прежнему с одной стороны была стена зелени, с другой обрыв. Море теперь стало темно-синего цвета.

Мы подъехали к речушке.

– За ней начинается Гранбуа, – сказала Антуанетта и улыбнулась мне. Я впервые видел, как она улыбалась просто так, естественно. А может быть, мне впервые стало просто и непринужденно в ее обществе. Из скалы торчала бамбуковая трубка. Вода, выливавшаяся из нее, была серебристо-голубого цвета. Антуанетта слезла с лошади, сорвала большой лист, сделала из него что-то вроде чашки и стала пить. Затем она сорвала второй лист, сделала из него еще одну чашку и протянула мне.

– Попробуй, это горный источник.

Улыбаясь, глядя на меня снизу вверх, она походила на англичанку, и, чтобы доставить ей удовольствие, я сделал глоток. Вода была холодная, чистая и невероятно вкусная, какого-то удивительного цвета на фоне зеленого листа.

– Теперь будет спуск, потом подъем, и мы на месте, – сказала Антуанетта. Когда она заговорила в следующий раз, то я услышал:

– Ты заметил, что тут красная земля?

– В Англии такая земля тоже встречается, – отозвался я.

– Ах, Англия, Англия, Англия! – насмешливо откликнулась Антуанетта, и гулкое эхо зазвучало, словно предупреждение, которому я не удосужился внять.

Вскоре пошла дорога, мощенная булыжником, и мы остановились у каменных ступенек. Антуанетта слезла с лошади и поднялась по ступенькам. Там была плохо выкошенная, поросшая жесткой травой лужайка, а за лужайкой – довольно убогий белый домик.

– Ну вот мы и в Гранбуа, – сказала Антуанетта.

Я ничего не ответил и посмотрел на горы – фиолетовые на фоне голубого неба.

Дом на деревянных сваях казался маленьким на фоне обступающего его с тыла леса, и он словно тянулся к морю вдалеке. Вид у него был скорее нелепый, чем уродливый, а также довольно грустный, словно он понимал, что его дни сочтены. У ступенек, что вели на веранду, стояло несколько негров. Антуанетта пустилась бежать по лужайке, а я, последовав за нею, столкнулся с мальчиком, двигавшимся мне навстречу. Он закатил глаза, встревоженно посмотрел на меня и двинулся дальше к лошадям, не подумав извиниться.

– Быстрее! Быстрее! – услышал я мужской голос. – И смотри по сторонам.

Всего их было четверо. Женщина, девушка и высокий, державшийся с достоинством мужчина стояли вместе. Антуанетта обнимала еще одну женщину.

– Тебя чуть не сбил с ног Бертран, – пояснила она. – А это Рози и Хильда. А это Батист.

Слуги робко улыбались, когда она называла их имена.

– А это Кристофина, которая когда-то давно меня нянчила.

Батист сказал, что сегодня счастливый день и мы привезли с собой хорошую погоду. Он хорошо говорил по-английски, но во время его приветственной речи Хильда вдруг начала хихикать. Это была девочка лет двенадцати – четырнадцати в белом платье без рукавов, которое доходило ей до колен. Платье было чистеньким, ни пятнышка, но волосы, хотя были смазаны маслом и заплетены во множество косичек, придавали ей вид дикарки. Она хихикнула еще громче, а когда Батист посмотрел на нее нахмурившись, она прикрыла рот рукой и скрылась в доме. Я слышал топот ее босых ног по полу веранды.

– Doudou, che cocotte, – сказала старая женщина Антуанетте.

Я посмотрел на нее, но она не обратила на меня внимания. Она была чернее, чем все остальные, и одежда ее и даже головной платок были скромной расцветки. Она внимательно посмотрела на меня. Как мне показалось, неодобрительно. Мы стояли и глядели друг на друга. Прошло никак не меньше минуты. Я первым отвел взгляд, а она улыбнулась, легонько подтолкнула вперед Антуанетту и удалилась за дом. Другие слуги к этому времени тоже успели разойтись.

Я стоял на веранде и вдыхал ароматный воздух. Я различал запах гвоздики, пахло корицей, розами, апельсиновым цветом. Воздух опьянял своей неповторимой свежестью. Казалось, я не вдыхал никогда ничего слаще.

Когда Антуанетта сказала: «Пойдем, я покажу тебе дом», я двинулся за ней с большой неохотой: сама по себе усадьба выглядела запущенной, неухоженной. Она ввела меня в большую некрашеную комнату. В ней я увидел маленькую потрепанную софу, а в центре – маленький столик красного дерева. Кроме того, там имелись стулья с прямыми спинками и старый дубовый буфет с медными ножками, напоминавшими львиные когти.

Взяв меня за руку, Антуанетта подвела меня к буфету, на котором стояли два бокала с пуншем, и, протянув мне один, воскликнула:

– Выпьем за наше счастье!

– За наше счастье! – отозвался я.

Следующая комната была больше, но в ней стояло меньше мебели. В ней имелось две двери – первая вела на веранду, вторая, приоткрытая, в комнату поменьше. В комнате стояла большая кровать, возле нее круглый стол, два стула и удивительный туалетный столик с мраморной крышкой и большим зеркалом. На кровати лежали два венка из красного жасмина.

– Я должен надеть один из них? – осведомился я. – И когда именно? – С этими словами я короновал себя жасминным венком и, посмотрев в зеркало, скорчил гримасу. – Как ты считаешь, он очень идет моему красивому лицу?

– Ты в нем похож на короля. На императора.

– Боже упаси, – сказал я, снял венок и бросил его на пол. Подходя к окну, я наступил на него. Комната тотчас же наполнилась запахом раздавленных цветков жасмина. В зеркале я увидел выражение лица Антуанетты: она обмахивалась веером – голубым с красной каймой. Я почувствовал, как мой лоб покрылся испариной и сел. Антуанетта присела рядом со мной на корточки и стала вытирать мне лицо своим носовым платком.

– Тебе здесь не нравится? – спросила она. – Но это место принадлежит мне, и все тут хорошо к нам относятся. Когда-то я имела привычку спать с деревяшкой, чтобы в случае чего было чем отбиться от врагов. Вот как я тогда боялась…

– Боялась чего? Антуанетта покачала головой.

– Ничего по отдельности – и всего на свете. Кто-то постучал в дверь, Антуанетта сказала:

– Это Кристофина.

– Старуха, которая тебя когда-то нянчила? А ее ты не боишься?

– Нет, с какой стати?

– Если бы она была повыше, – сказал я, – одной из тех рослых разодетых женщин, я бы, пожалуй, сильно опасался ее.

Антуанетта рассмеялась и, показав на дверь в маленькую комнату, сказала:

– Это твоя комната.

Я вошел и тихо прикрыл за собой дверь.

По сравнению с пустыми помещениями этого дома комната казалась сильно заставленной. Там был ковер – единственный в доме, шкаф из какого-то очень красивого дерева, неизвестной мне породы. У открытого окна стоял небольшой письменный стол, а на нем бумага, перья, чернила. «Убежище», – подумал я и услышал мужской голос:

– Это была комната мистера Мейсона, но он редко бывал в этих местах. Ему тут не нравилось.

Я поднял голову и увидел Батиста, стоявшего в дверях, что вели на веранду. Через руку у него было перекинуто одеяло.

– Здесь очень уютно, – сказал я, а он положил одеяло на кровать.

– По ночам здесь бывает холодно, – сказал он и ушел. Мне вдруг стало тревожно. Я подозрительно огляделся. Дверь в комнату Антуанетты запиралась на засов. Это была последняя комната в доме. С веранды можно было спуститься по ступенькам на еще одну неухоженную лужайку. У спуска росло апельсиновое дерево. Я вернулся назад к себе в комнату и выглянул из окна. Я увидел глинистую дорогу, местами раскисшую и в лужах, вдоль которой тянулись две линии деревьев. За дорогой в зелени виднелись различные постройки. Одна из них явно была кухней. У нее не было трубы, и дым валил из окна. Я сел на узкую, мягкую кровать и стал прислушиваться. В доме ни звука. Такое впечатление, словно я тут совершенно один. Только слышно было, как журчит речка. Над столом висели грубо сколоченные книжные полки. Я стал разглядывать книги: поэмы Байрона, романы Вальтера Скотта, потом «Признания курильщика опиума», еще какие-то потрепанные коричневые томики. На последней полке стоял фолиант, на корешке которого мне удалось прочитать: «Жизнь и творчество…» Все остальное было съедено временем.

«Дорогой отец.

Мы приехали сюда, проведя несколько неуютных дней на Ямайке. Это маленькое поместье на Наветренных островах – часть фамильного достояния, и Антуанетта очень любит его. Ей хотелось попасть сюда как можно скорее. Все идет хорошо – в полном соответствии с твоими планами и пожеланиями. Я имел дело с Ричардом Мейсоном. Как тебе, наверное, известно, его отец скончался вскоре после того, как я отправился в Вест-Индию. Ричард очень гостеприимный и дружелюбный человек. По-моему, он весьма ко мне привязался и всецело мне доверяет. Места вокруг очень красивые, но после болезни я еще не в состоянии полностью оценить все это великолепие. Через несколько дней я напишу еще».

Перечитав письмо, я добавил постскриптум:

«Мне кажется, я слишком долго держал тебя в неведении относительно моих дел, потому что сообщение о моей женитьбе – это, конечно, слишком мало. Но когда я прибыл в Спэниш-Таун, приступ лихорадки уложил меня в постель на две недели. Ничего серьезного, но я чувствовал себя довольно скверно. Я остановился у Фрейзеров – это друзья Мейсонов. Мистер Фрейзер – судья в отставке, и он усиленно потчевал меня историями о судебных делах. В таких обстоятельствах я не мог думать и писать достаточно связно. В этом прохладном и отдаленном уголке, который называется Гранбуа – что-то вроде «Большой лес», я чувствую себя заметно лучше и надеюсь, что мое следующее письмо будет более обстоятельным и содержательным».

Прохладный, отдаленный уголок. Интересно, как они отсюда посылают письма? Я сложил исписанный мною листок и сунул его в ящик письменного стола.

Что же касается моих сумбурных впечатлений, то они так и не будут занесены на бумагу. В моем сознании есть пустоты, которые вряд ли можно заполнить.

Все вокруг было очень странным и очень ярким, но для меня это не значило ровным счетом ничего. В том числе и она, девушка, на которой я должен был жениться. Когда мы наконец встретились, я поклонился, улыбнулся, поцеловал ей руку, станцевал с ней. Я играл роль, которую должен был сыграть. Она не имела ко мне никакого отношения. Все мои поступки были тщательно продуманы заранее, и иногда я задавался вопросом: а вдруг это заметно со стороны? Я прислушивался к своему собственному голосу и восхищался им: я говорил спокойно, корректно, но совершенно без эмоций. Все это так. Но тем не менее я сыграл свою роль безупречно. Если мне и случалось видеть выражение удивления или любопытства, то разве что на черном лице – вовсе не на белом.

Я плохо помнил саму брачную церемонию. Мраморные доски на стенах, увековечившие добродетели последнего поколения плантаторов. Все они были великодушными, щедрыми. Все они были рабовладельцами. Все ныне покоятся с миром. Когда мы вышли из церкви, я взял свою жену за руку. Ее ладонь была холодна как лед, несмотря на то что солнце палило немилосердно.

Затем я помню, как сидел за столом в переполненной комнате. Веера и опахала из пальмовых листьев. Ватага слуг. Головные платки женщин – в красную и желтую полоску. Темные лица мужчин. Крепкий пунш, тонкий букет шампанского. Помню, что молодая супруга была вся в белом, но вот как она выглядела, этого память не сохранила. В соседней комнате – женщины в черном. Кузина Джулия, кузина Ада, тетя Лина. Полные и худые, мне они казались все на одно лицо. Золотые сережки в специально проколотых для этого ушах. На запястьях позвякивают серебряные браслеты. Я сказал кому-то:

– Сегодня вечером мы покидаем Спэниш-Таун. Антуанетте не нравится Ямайка.

Моя собеседница немного помолчала и ответила:

– Ну конечно, Антуанетте не нравится Спэниш-Таун. Ее матери он тоже не нравился. – Сказала и уставилась на меня своими глазищами. Интересно, неужели они к старости делаются меньше? Превращаются в бусинки, загораются любопытством? Мне почудилось, что на всех их лицах одно и то же выражение. Но что это? Любопытство? Жалость? Насмешка? Но с какой стати им жалеть меня? Я ведь так неплохо проявил себя.

Утром перед свадебной церемонией в мою комнату в доме Фрейзеров ворвался Ричард Мейсон. Я как раз допивал свою первую чашку кофе.

– Она не согласна на все это! – крикнул он с порога.

– Не согласна на что? – осведомился я.

– Не выйдет за вас замуж.

– Почему же?

– Она не говорит.

– Но у нее должны иметься какие-то причины.

– Она не сообщила их мне. Я спорил с этой глупышкой битый час.

Мы уставились друг на друга. После небольшой паузы Ричард сказал:

– Все уже готово: высланы приглашения, куплены подарки. Что я скажу вашему отцу? – Казалось, еще немного, и Ричард расплачется.

– Нет так нет, – отозвался я. – Нельзя же ее тащить силком к алтарю. Позвольте мне одеться. А потом я выслушаю все, что она имеет мне сказать.

Ричард послушно вышел из комнаты, а я стал одеваться, размышляя что, если она и впрямь откажется, я попаду в дурацкое положение. Мне не улыбалась перспектива возвращения на родину в роли незадачливого жениха, которого отвергла эта креолка. По крайней мере я должен узнать, в чем дело.

Антуанетта сидела в кресле-качалке, склонив голову. Волосы, заплетенные в две косы, падали ей на плечи. Еще не подойдя к ней, я спросил:

– В чем дело? Что я такого натворил, Антуанетта?

Она промолчала.

– Вы не хотите выйти за меня замуж?

– Нет, – тихо отвечала она.

– Но почему?

– Я боюсь последствий.

– Но разве вы не помните: вчера я сказал вам, что, когда вы станете моей женой, вам больше нечего и незачем станет опасаться.

– Да, – сказала она. – Помню. И еще я помню, что сразу после этого в комнату вошел Ричард, а вы рассмеялись. Мне не понравился ваш смех.

– Я смеялся над самим собой, Антуанетта.

Она посмотрела на меня. Я обнял ее и поцеловал.

– Вы ничего обо мне не знаете, – сказала она. – Ровным счетом ничего.

– Я буду вам доверять, если вы, в свою очередь, станете доверять мне. Чем плохая сделка? Вы очень огорчите меня, если прогоните, так и не объяснив, что я сделал такого, чем заслужил ваше неудовольствие. Я уеду с тяжелым сердцем.

– Не надо грустить, – сказала она и коснулась рукой моего лица. Я ответил страстным поцелуем, обещая ей счастье, покой, безопасное существование. Но когда я спросил: «Могу ли я сообщить бедному Ричарду, что это было недоразумение, а то он тоже грустит», она только кивнула, но вслух ничего не сказала.

Размышляя обо всем этом, вспоминая о сердитом лице Ричарда, о ее словах: «Вы готовы обеспечить мне покой?» – я, похоже, заснул.

Я проснулся оттого, что из соседней комнаты доносились смех и журчание воды, которую куда-то выливали. Я стал прислушиваться, по-прежнему находясь в полудреме.

Антуанетта сказала:

– Не надо больше душить мне волосы. Ему это не нравится.

Другой голос удивленно отозвался:

– Мужчина и не любит духи? Это что-то новое. За окном уже стемнело.

Столовая была ярко освещена. Свечи стояли на столе, на буфете, канделябр с тремя свечами помещался на старом морском сундуке. Обе двери на веранду были распахнуты, но ветра не было. Свечи горели ровно, пламя не колыхалось. Антуанетта сидела на диване, и я с удивлением подумал, что до этого не понимал, до чего же она красива. Ее волосы были зачесаны назад и падали на плечи и спину до талии. В них отражались золотые и красные блики. Я похвалил ее платье, она очень обрадовалась и сказала, что его сшили в Сан-Пьере, на Мартинике. Этот фасон называется «а-ля Жозефина».

– Ты говоришь о Сан-Пьере так, как будто это Париж, – с улыбкой отозвался я.

– Это и есть Париж – для Вест-Индии.

На столе лежали какие-то стелющиеся розовые цветы. Я спросил, как они называются, и название приятным эхом откликнулось у меня в голове: «Коралита, Коралита». Блюда, хоть и обильно приправленные всякими пряностями, оказались легче и вкуснее всего того, чем меня угощали на Ямайке. Пили мы шампанское. Великое множество мотыльков и жучков летело на свет свечей, а потом с опаленными крылышками бедняжки падали на скатерть. Амелия время от времени сметала их веничком, но это не помогало: на смену им летели и падали новые.

– Правда ли, – спросила меня Антуанетта, – что Англия похожа на какой-то сон? Одна из моих подруг вышла замуж за англичанина и написала мне об этом в письме. Она говорит, что Лондон порой кажется ей холодным, странным сном, и ей хочется проснуться, но ничего не получается.

– Видишь ли, – недовольно откликнулся я, – точно так же ваш прекрасный остров кажется сном мне – он такой странный, ненастоящий.

– Но разве реки, горы, море могут быть ненастоящими? – удивилась Антуанетта.

– Ну а разве миллионы людей, их города, их дома могут быть ненастоящими?

– Это как раз вполне может быть, – сказала Антуанетта. – Большой город скорее похож на странный сон.

«Нет, как раз этот остров похож на сон, и ничего настоящего в нем нет», – подумалось мне.

На длинной веранде стояли парусиновые кресла, гамаки, а также деревянный стол с телескопом на треножнике. Амелия вынесла туда свечки со стеклянными абажурчиками, но черная ночь тотчас же поглотила их слабый свет. Сильно пахло цветами – они росли у реки, сообщила мне Антуанетта, и раскрывались по ночам. В комнатах было потише, а вот на веранде стоял оглушительный стрекот.

– Сверчки, – пояснила Антуанетта, – они заглушают своим стрекотанием и цикад и лягушек.

Я облокотился на перила веранды и увидел вокруг множество светлячков, о чем не преминул сказать.

– Ах, да, светлячки – это на Ямайке, здесь их называют огненными красотками.

Бабочка, такая большая, что я сперва принял ее за птицу, полетела прямо на свечку, затушила ее и упала на стол.

– Какая большая! – воскликнул я.

– Она сильно обожглась?

– Скорее она оглушена.

Я положил красивое создание на платок и перенес на перила. Некоторое время бабочка лежала неподвижно, и в слабом свете свечей я разглядывал ее великолепную окраску, затейливые узоры на крылышках. Я легонько потряс платок, и бабочка улетела восвояси.

– Надеюсь, с этой шалуньей ничего не случится, – весело проговорил я.

– Она прилетит обратно, если не потушить свечи. Лучше так и поступим, потому что все равно светло от звезд.

Действительно, звезды светили так ярко, что на земле лежали тени от веранды и деревянных столбов.

– А теперь пошли погуляем, – сказала Антуанетта, – и я расскажу одну историю.

Мы прошли по веранде к лесенке, что вела вниз, к лужайке.

– Раньше мы приезжали сюда, чтобы избежать жары в июне, июле и августе, – говорила Антуанетта. – Я бывала здесь трижды с тетей Корой, но сейчас она болеет. Так вот, это случилось после того, как… Антуанетта приложила ладонь ко лбу.

– Если это грустная история, то не стоит рассказывать ее сегодня.

– Она не грустная, – отозвалась Антуанетта, – просто случаются вещи, которые потом всегда остаются с тобой, даже если ты на какое-то время про них забываешь. Это случилось в той маленькой комнате.

Я посмотрел туда, куда показывала Антуанетта, но в темноте смог различить только черные очертания кровати и пару стульев.

– Той ночью, как сейчас помню, стояла страшная духота. Окно было закрыто, но я попросила Кристофину открыть его, потому что по ночам бывает ветер с гор. С острова, так сказать, не с моря. Было так душно, что ночная рубашка просто липла к телу, но все-таки я заснула. А потом вдруг проснулась и увидела, что на подоконнике сидят две крысы, огромные, словно кошки, и таращатся на меня.

– Неудивительно, что ты испугалась, – заметил я.

– Но я как раз совершенно не испугалась. Это и было самое странное. Я смотрела на них, а они сидели неподвижно. В зеркале напротив я видела себя в белой ночной рубашке с оборками у ворота. Я смотрю на крыс, а те на меня.

– Так, и что же случилось дальше?

– Я повернулась на другой бок, накрылась простыней и тотчас же уснула.

– И это вся история?

– Нет, вскоре я опять проснулась, как и тогда, до этого. Крыс уже не было, но я вдруг испугалась. Я быстро выбралась из кровати, вышла на веранду и легла в гамак. Вот в этот. – Антуанетта показала на гамак, прикрепленный веревками к столбам. – В ту ночь было полнолуние, и я долго сидела и смотрела. На небе не было ни облачка, и луна сияла вовсю. Когда я рассказала Кристофине об этом наутро, она очень рассердилась и сказала, что в полнолуние нельзя спать при лунном свете.

– А ты ей рассказала про крыс?

– Нет, до сих пор я никому про них не говорила, но все равно не могу о них забыть.

Я хотел сказать что-то ободряющее, но цветы у реки благоухали слишком сильно, и я почувствовал, как у меня кружится голова.

– Ты тоже думаешь, что я напрасно спала так долго при луне? – осведомилась Антуанетта.

Она сложила губы в улыбку, но глаза у нее были такие грустные и отсутствующие, что я обнял ее и, баюкая, как ребенка, стал напевать. Это была старая-престарая песня, которую, мне казалось, я уже успел забыть.

Сияет луна в ночных небесах, И Робин [4] резвится в притихших лесах. Когда же луна перестанет сиять, Робину настанет пора умирать…

И Антуанетта пропела последнюю строчку:

Робину настанет пора умирать…

Теперь в доме никого не было, и в комнате, которая еще недавно была так ярко освещена, горело лишь две свечи. В комнате Антуанетты тоже было темно. Лишь у кровати горела свеча с колпаком, а другая на туалетном столике. На круглом столике стояла бутылка вина. Было уже совсем поздно, когда я налил два бокала и предложил Антуанетте выпить за наше счастье, за нашу любовь и день без конца, который начнется завтра. Я был тогда молод. Мои юные годы оказались недолгими.

Утром я проснулся в каком-то желто-зеленом свете. У меня возникло неловкое чувство, что за мной кто-то наблюдает. Антуанетта, похоже, проснулась гораздо раньше. Волосы ее были заплетены в косы, и она надела свежую рубашку. Я повернулся к ней и заключил в объятия. Я собирался было снова расплести ей косы, но тут в дверь тихо, застенчиво постучали.

– Я уже дважды отсылала Кристофину, – сказала на это Антуанетта. – Вообще-то здесь все встают рано. Утро тут – лучшее время… Можно! – крикнула она, и в комнату вошла Кристофина с подносом, на котором стоял наш кофе. Она была одета по-праздничному и выглядела внушительно. Шлейф ее цветастого платья волочился по полу, издавая шуршащие звуки, а желтый шелковый тюрбан был повязан весьма затейливо.

Длинные тяжелые золотые серьги оттягивали книзу мочки ее ушей. Она улыбнулась, пожелала нам доброго утра и поставила на стол поднос с кофе, пирожками из маниоки и повидлом из гуавы. Я выбрался из постели и пошел в свою комнату одеться. Там я выглянул из окна: небо, как мне показалось, было гораздо бледнее, чем следовало бы, но пока я его разглядывал, мне показалось, что оно успело потемнеть. К полудню, я знал, оно станет золотистого, а позже и вовсе медного цвета. Сейчас была приятная свежесть и воздух сам казался голубым. Наконец я оторвался от созерцания неба и пейзажа и вернулся в спальню, где по-прежнему царил полумрак. Антуанетта полулежала на подушках, прикрыв глаза. Когда я вошел, она открыла их и улыбнулась мне. Над ней склонилась черная женщина, которая, увидев меня, сказала:

– Попробуйте этой бычьей крови, хозяин.

Кофе, который она подала мне, был действительно превосходным. Пальцы рук у нее были длинные и изящные.

– Это вам не лошадиная моча, которую пьют английские мадамы, – сказала она. – Пьют, пьют, пьют эту желтую мочу и чешут, чешут, чешут свои языки. – Она пошла к двери, шурша платьем, а потом обернулась: – Я пришлю девочку убрать то, во что вы превратили красный жасмин. А то набегут тараканы. Старайтесь не наступать на цветки, молодой хозяин, – добавила она и выскользнула за дверь.

– Кофе она варит прекрасный, но язык у нее чудовищный, и, кроме того, она почему-то не поднимает шлейф платья. Если так разгуливать по дому и по двору, оно же жутко запачкается.

– Когда они ходят, не поднимая шлейф, это означает, что они тебя уважают. И еще они так ходят по праздникам и к церковной службе.

– А сегодня разве праздник?

– Она хочет, чтобы сегодня был праздник.

– Так или иначе, это не очень опрятный обычай.

– Ну что ты! Ты просто не знаешь здешние нравы. Они не боятся запачкать платье и дают этим понять, что оно у них не единственное. Неужели тебе не нравится Кристофина?

– Она, несомненно, весьма достойная особа. Но я не могу сказать, что в восторге от того, как она выражается.

– Это ни о чем не говорит, – возразила Антуанетта.

– И у нее вид ленивицы. Она слоняется по дому без дела.

– И снова ты ошибаешься. Это со стороны она кажется медлительной. Но она не делает лишних движений, не суетится и в конце концов делает все очень быстро.

Я выпил еще одну чашку бычьей крови. «Бычья кровь, – вертелось у меня в голове. – Бычок…»

– Как сюда попал этот туалетный столик? – спросил я Антуанетту.

– Право, не знаю. Сколько я себя помню, он всегда был тут. Многое из мебели было украдено, но туалетный столик как стоял, так и стоит.

На подносе стояли две коричневые чашечки, и в каждой было по розе. Одна совершенно распустилась. Когда я дотронулся до нее пальцем, лепестки посыпались.

– Rose elle a vecu, – сказал я и рассмеялся. – Неужели в стихотворении говорится правда? Неужели все прекрасное в этой жизни обречено?

– Нет, конечно, это не так.

Антуанетта взяла свой маленький веер со столика и снова откинулась на подушки, прикрыв глаза.

– Пожалуй, я вообще не стану вставать, – сказала она рассмеявшись.

– Как это так – вообще?

– А вот так. Встану, когда захочу. Я страшно ленива. Как и Кристофина. И часто провожу в постели целый день. – Антуанетта стала обмахиваться веером. – Река рядом. Иди, пока вода не нагрелась. Батист тебе покажет заводь. Собственно, у нас их две: одну мы называем «шампанская», потому что там есть водопад – маленький, но все равно в жару очень приятно постоять под ним. А ниже – «мускатная» – она коричневая, и возле нее растет мускатный орех. В neq можно даже поплавать. Но будь осторожен, клади одежду на камни, а когда снова станешь одеваться, проверь, нет ли там кого: самое неприятное – это красные муравьи. Они маленькие, но если ты внимательно посмотришь, то увидишь. Береги себя, – сказала она и помахала мне ручкой.

Как-то утром, вскоре после нашего прибытия, высокие деревья за моим окном покрылись маленькими бледными цветочками, слишком нежными, чтобы выдержать порывы ветра; На следующий день они все опали и жесткая трава оказалась устлана белым ковром – снег с легким приятным запахом. Затем их развеяло ветром.

Хорошая погода продержалась гораздо дольше. Было ясно всю первую неделю, потом вторую, третью… Никаких перемен к ненастью не предвиделось. Я окончательно выздоровел от лихорадки, да и все мои тревожные предчувствия как-то постепенно оставили меня.

С утра пораньше я шел к заводи и проводил там долгие часы. Мне не хотелось уходить от реки, от тенистых деревьев, от цветов, раскрывавшихся по вечерам. Днем они прятали свои головки под толстыми листьями, скрываясь от палящего солнца.

Это и впрямь было удивительное место – дикая, никем не тронутая природа, в которой таилось странное, тревожное очарование. Природа умела хранить свои тайны. Я снова и снова ловил себя на мысли: все, что вокруг, – это видимость, а мне хочется уловить то, что в ней скрывается, потайную сущность.

К середине дня, когда вода нагревалась, приходила выкупаться Антуанетта. Она любила бросать камешки в большой валун посреди заводи.

– Я видела его! – воскликнула она однажды. – Оказывается, он не умер, не перебрался в другую реку. Он по-прежнему живет тут. Говорят, эти крабы не опасные. По крайней мере я так слышала. Но мне все равно не хотелось бы…

– Мне тоже, – отозвался я. – Мерзкие, отвратительные существа…

Антуанетта плохо разбиралась в окружающей действительности. Однажды я спросил ее, ядовиты ли змеи, которых мы время от времени видели. Подумав, она ответила так:

– Эти нет. Медянки, правда, ядовиты, но они здесь не водятся. Впрочем, кто знает? Никто… – Помолчав, она добавила: – Нет, наши змеи не ядовитые.

Но насчет гигантского краба у нее не было никаких сомнений. Я смотрел на нее и не мог поверить, что это то самое эфемерное существо, на котором я женился. Подвернув до колен голубую рубашку, она бойко расхаживала по воде и смеялась. Потом вдруг Антуанетта перестала смеяться, издала воинственный клич и бросила большой камень – бросила ловко, грациозно, как мальчишка, и гигантские острые клешни краба вдруг исчезли со дна. Краб поспешил в укрытие.

– Он не станет на тебя нападать, только не подходи к его камню. Он там живет. Это какая-то особая порода, очень древняя, очень крупная. Уж не знаю, как это называется по-английски.

На обратном пути домой я спросил, кто научил ее так метко бросать камни. Она ответила.

– Санди. Ты его не знаешь.

Вечерами мы смотрели, как солнце уходит за крышу строения, которое я называл летним домиком, а она ajoupa. Мы любовались небом и далеким морем, которое, казалось, было объято пламенем различных оттенков. Но вскоре я уставал от этого буйства красок и ждал, когда начнут раскрываться цветы у реки – они делали это с наступлением темноты, а темнело в этих краях очень быстро. Здешняя ночь и эта темнота не имели ничего общего с тем, что было в Англии. Звезды сверкали ослепительно, луна казалась незнакомкой, но все же то была ночь, не день.

– Хозяин усадьбы «Утешение» – отшельник, – сказала Антуанетта. – Он, по слухам, не только никого не принимает, но и вообще постоянно молчит.

– Сосед-отшельник? Что может быть лучше! – отозвался я.

– На этом острове четыре отшельника, – продолжала Антуанетта. – По крайней мере четыре настоящих отшельника. Прочие же уезжают, когда начинается сезон дождей. Или просто мертвецки пьют все это время. Тогда-то и происходят печальные вещи…

– Это, значит, и впрямь очень уединенное место? – спросил я.

– Очень. Тебе здесь нравится?

– Ну конечно.

– Я люблю Гранбуа сильнее всего на свете. Как человека. Даже больше, чем человека.

– Но ты ведь толком не знаешь, что такое большой мир, – поддразнивал я ее. – Ты же нигде не была, верно?

– Верно. Только тут и на Ямайке. Кулибри, Спэниш-Таун, вот и все. Я не знаю, что собой представляют другие острова. Значит, в других местах все красивее?

– Там все по-другому, – отвечал я. А как в самом деле можно было всерьез ответить?

Антуанетта сказала, что в течение долгих лет они понятия не имели о том, что происходит с Гранбуа.

– Когда сюда приехал мистер Мейсон, – говорила она (Антуанетта всегда называла своего отчима мистером Мейсоном), – оказалось, что на усадьбу наступал лес. Управляющий пил, дом рушился, мебель разокрали. Затем он нашел Батиста. Он работал дворецким в Сен-Киттсе, но поскольку родился на этом острове, то согласился вернуться. Он прекрасный управляющий, – говорила мне Антуанетта, и я послушно соглашался, оставляя при себе свою точку зрения на Батиста, Кристофину и всех остальных. «Батист говорит… Кристофина хочет…» – фыркал я про себя.

Она доверяла им, а я нет. Но я не мог сказать ей об этом. По крайней мере сейчас.

Впрочем, мы мало видели прислугу. Кухня и, стало быть, кипучая жизнь, с ней связанная, проходили в стороне. Она раздавала деньги направо и налево, не считая, не помня, кому и сколько она дала. То и дело появлялись и исчезали какие-то незнакомые люди – впрочем, исчезали, плотно закусив и угостившись ромом, – сестры, кузины и кузены, тетки и дядья, – но если Антуанетта не задавала по их поводу никаких вопросов, то мне тем более оставалось помалкивать.

В доме убирали и подметали рано утром, обычно, когда я еще спал. Хильда вносила поднос с кофе – и там всегда были две розы. Иногда она одаряла нас милой детской улыбкой, но иногда громко и бесцеремонно хихикала, с грохотом ставила поднос и удалялась.

– Глупая девчонка! – говорил я.

– Нет, она просто стесняется. Здешние девочки все такие застенчивые.

После завтрака в полдень наступало затишье до вечера, когда еда подавалась гораздо позднее, чем принято в Англии. Я не сомневался, что все это капризы Кристофины. Затем нас оставляли в покое. Иногда взгляд украдкой или насмешливое выражение лица выводили меня из равновесия, но я сдерживался. «Рано, – говорил я себе. – Еще не время».

Ночью я нередко просыпался от шума дождя. Это мог быть легкий быстрый ливень, пляшущий дождик или глухой, более настойчивый, нарастающий звук, но всегда это казалось мне музыкой, которую я до этого никогда не слышал.

Затем я долго смотрел на ее лицо в бликах пламени свечи и думал, почему, когда она спит, у нее такой грустный вид, проклинал лихорадку, которая сделала меня таким слабым, нерешительным, слепым. Я вспоминал, как она пыталась мне отказать («Нет, нет, простите, но я вовсе не хочу выходить за вас замуж»). Уступила ли она увещеваниям, а может, даже и угрозам этого самого Ричарда – с него станется! – или моим полусерьезным уговорам и обещаниям? Так или иначе, она уступила, но холодно, неохотно, пытаясь защититься молчанием, непроницаемым выражением лица. Все это не Бог весь какое оружие, и ей оно плохо помогло и не долго прослужило. Если я оставил осторожность, она позабыла молчание и холод.

Я бужу ее и слушаю ее шепот, она рассказывает мне вещи, в которых не решается признаться днем.

– Пока я не встретила тебя, я не хотела жить. Мне всегда казалось, что будет лучше, если я умру. И чем скорее, тем лучше.

– Ты кому-нибудь об этом говорила?

– Кому? Меня никто бы не стал слушать. О, ты не знаешь, что такое Кулибри.

– Но потом, после Кулибри?

– Потом уже было поздно.

Днем она вела себя как самая обыкновенная молодая женщина: вертелась перед зеркалом, спрашивала, нравятся ли мне эти духи, учила меня каким-то своим песням, которые не давали ей покоя.

– Нет, нет, не так, – говорила она. – Вот как надо…

Потом вдруг без видимых причин она делалась молчаливой или сердитой и говорила только с Кристофиной на патуа.

– Почему ты все время целуешь и обнимаешь Кристофину? – как-то спросил я.

– А почему бы и нет?

– Я бы не стал с ними целоваться и обниматься. Я просто не мог бы заставить себя сделать это.

Тут она расхохоталась и хохотала долго, так и не объяснив мне, в чем, собственно, дело.

Но когда наступали вечер, ночь, она менялась. Она говорила каким-то другим голосом. Говорила о смерти. Может, она хотела рассказать мне тайну этого дома? Сказать, что иного пути отсюда нет? Она, наверное, знает… Кому как не ей знать об этом…

– Зачем ты вселил в меня желание жить? Зачем ты так со мной поступил?

– Потому что мне этого хотелось. Разве это недостаточная причина?

– Нет, конечно, этого достаточно. Только в один прекрасный день ты вдруг утратишь это желание, и что мне тогда делать? А вдруг однажды ты отберешь у меня это счастье, когда я зазеваюсь?..

– Зачем? Чтобы потерять свое собственное счастье? Но это же просто глупо!

– Я не привыкла быть счастливой, – призналась Антуанетта. – Я боюсь…

– Не надо бояться. И даже если тебе вдруг делается страшно, не говори об этом никому.

– Я пытаюсь. Но у меня плохо получается. Старанием делу не помочь.

– Чем же тогда можно помочь? – спрашивал я, но не получал ответа. Не получил я его и в тот раз. Но однажды ночью она прошептала:

– Если бы умереть сейчас! Когда я так счастлива. Тебе даже не придется меня убивать. Просто скажи: «Умри!» – и я умру. А ты смотри, как я буду умирать. Ты мне не веришь? Ну так скажи: «Умри!» – и посмотри, что из этого получится.

– Умри же!

Я много раз наблюдал, как она умирает. Но только в том смысле, который вкладывал в это слово я, не она. На солнце и в тени, при луне и при свече. В долгие послеполуденные часы, когда никого, кроме нас, в доме не было. Мы были одни, не считая солнца, но мы его к себе не пускали. Умирать так умирать. Вскоре она не меньше моего получала удовольствие от этих умираний.

– Здесь я могу делать все, что мне хочется, – говорила она. Я так не думал, но соглашался с ней. Именно так и следовало вести себя в этом уединенном месте. Делать все, что душе угодно.

Когда мы покидали пределы усадьбы, то редко кого-либо встречали. Но если даже нам и попадались какие-то люди, они здоровались и проходили своей дорогой.

Мне стали нравиться обитатели этих гор: спокойные, сдержанные, молчаливые, лишенные любопытства – так мне по крайней мере тогда казалось, хоть их быстрые взгляды позволяли им узнать все, что их интересовало.

И только по ночам я вдруг начинал испытывать чувство опасности и делал все, чтобы его заглушить.

– С тобой ничего не случится, – говорил я, касаясь рукой лица Антуанетты. Ей это нравилось слышать. Но иногда, касаясь ее щеки, я обнаруживал слезы. Слезы – это пустяки. Слова – это и вовсе ничто. Но что же касается счастья, которое я приносил ей, это было гораздо хуже, чем ничего. Я не любил ее. Я жаждал ее, но это была не любовь. Я не испытывал к ней никакой нежности. Она была для меня совершенно чужим человеком, который думал и чувствовал вовсе не так, как я сам.

Однажды днем, увидев платье, которое она бросила на пол, я преисполнился неистовым желанием. Когда мои силы иссякли, я отвернулся от нее и уснул, так и не сказав ни слова, ни разу не приласкав ее. Я проснулся оттого, что она целовала меня. Осыпала легкими нежными поцелуями.

– Уже поздно, – сказала она с улыбкой. – Разреши, я тебя укрою чем-нибудь. Ветер с гор бывает очень холодным.

– А ты не замерзнешь сама?

– Я сейчас оденусь. Я надену сегодня то платье, которое тебе так нравится.

– Да, да, надень его.

На полу валялась одежда – и ее, и моя. Она преспокойно прошла по ней к шкафу, где висели ее туалеты.

– Пожалуй, я закажу себе еще одно такое же, – весело прощебетала Антуанетта. – Тебе будет приятно?

– Конечно.

Если она и была ребенком, то не глупым, но очень упрямым. Она часто расспрашивала меня об Англии, внимательно выслушивала ответы на свои вопросы, но я не сомневался, что мои слова не производили на нее особого впечатления. В ее сознании все уже сложилось окончательно и бесповоротно. Романтическая повесть, случайная, не запавшая в память реплика, набросок, картина, песня, мелодия вальса, – и образ принимал окончательную форму. Она твердо знала, что такое Англия и что такое Европа, не побывав ни там, ни там. Мои слова не могли переубедить ее – и вообще ничто на свете не было на это способно. Действительность могла сбивать ее с толку, пугать, причинять боль, но для нее это была в таком случае не действительность. Она объясняла это тем, что случилась ошибка, невезение, она неверно выбрала дорогу. Ее представления о мире не менялись.

Мои слова не оказывали на нее ровно никакого воздействия.

Умри же. Засни…

Это все, что я могу тебе дать… Уж не знаю, приходило ли ей когда-нибудь в голову, как близка была она от смерти. В ее, не моем, понимании этого слова. В таком месте, как Гранбуа, играть со смертью было опасно. В темноте. Желание. Ненависть. Жизнь и Смерть могли оказаться рядом. Совсем рядом.

– Тебе ничто не угрожает, – говорил я Антуанетте, а себе внушал: «Закрой глаза. Дай себе отдых».

Я лежал и слушал шум дождя, эту убаюкивающую музыку. Казалось, она будет играть вечно. Дождь, дождь, дождь… Убаюкай меня поскорей.

Но утром мало что напоминало об этих ночных дождях. И если одни цветы оказывались помяты и раздавлены, другие пахли еще слаще, воздух снова удивлял голубизной, искрящейся свежестью. Только глинистая тропинка под моим окном совсем раскисала. Маленькие лужицы сверкали на жарком солнце. Краснозем высыхает медленно.

– Вам его доставили сегодня рано утром, хозяин, – говорила Амелия. – Хильда, давай его сюда.

Хильда подала мне увесистый конверт, на котором каллиграфическим почерком был написан адрес. В углу была приписка: «Срочно».

«Наверно, кто-то из наших соседей-отшельников, – подумал я. – И наверное, письмо для Антуанетты». Но увидев, что возле ступенек веранды стоит Батист, я не стал открывать конверт, а сунул его в карман и забыл о его существовании.

Этим утром я вышел из дома позднее обычного. Но когда я наконец оделся и вышел, то долго сидел у водопада, прикрыв глаза, испытывая дремоту, умиротворение. Сунув руку в карман за часами, я вдруг натолкнулся на конверт, вынул его и распечатал письмо.

«Дорогой сэр!

Я долго думал, прежде чем взяться за перо, но все же правда, как мне кажется, нужнее, чем утешительный обман. Вот что я считаю своим долгом сообщить вам.

Вам, конечно, говорили, что ваша жена родом из семейства Косвеев, а мистер Мейсон ее отчим. Но вы, наверное, не знаете, что за люди были эти самые Косвеи! Злобные, противные рабовладельцы из поколения в поколение. На Ямайке их все терпеть не могут! И на этом прекрасном острове, где, я надеюсь, вы приятно и с пользой проведете немало времени, их тоже не больно жалуют. Но, разумеется, вам не следует огорчаться из-за этого. Впрочем, их злобность не самое худшее. В этом семействе живет безумие – и передается по наследству. Старый Косвей умер, предварительно сойдя с ума, как в свое время и его отец.

Вы, естественно, зададитесь вопросами – во-первых, какие у меня могут быть на этот счет доказательства, и во-вторых, почему я, собственно, сую нос в ваши дела. Отвечаю. Я брат вашей жены. Сводный брат – у нас один отец, но разные матери. Наш папаша был бессовестный человек, и из всех его побочных отпрысков я самый нищий и самый несчастный.

Моя мать умерла, когда я был еще совсем маленьким. Меня воспитывала крестная. Старик давал на меня кое-какие деньги, хотя вовсе не любил меня. Нет, старый дьявол не питал ко мне теплых чувств. Когда я подрос, то понял это и часто думал: «Ничего, ничего. Погодите, мой час еще настанет». Можете навести справки у людей постарше, сэр, кое-кто прекрасно помнит его безобразия.

Когда умерла его первая супруга, старик быстро женился на другой. На молоденькой девице с острова Мартиника. Но ему уже было не до этого. С утра до ночи он был пьян. Пьян, как не знаю кто. И он допился до белой горячки. Умер в бреду, ругательски ругаясь и богохульствуя.

А потом наступило славное Освобождение! А с ним начались неприятности кое у кого из сильных и богатых. Никто не захотел ишачить на женщину с двумя детьми, и ее поместье Кулибри быстро пришло в упадок, как это случается тут повсюду, когда люди перестают работать до седьмого пота. У нее не было ни денег, ни друзей, потому как французы и англичане в этих местах ладят не лучше, чем кошка с собакой. Так повелось издавна. Убивай, стреляй, делай что хочешь…

С ней жили только женщина Кристофина с Мартиники и старик по имени Годфри, который был слишком глуп, чтобы понимать, что творится вокруг. Такая вот компания. Ну а та молодая женщина, миссис Косвей, была слишком испорчена и никчемна, чтобы как-то исправить положение дел. Она не в состоянии была рукой пошевелить, чтобы как-то себе помочь, и в общем скоро из нее полезло то безумие, которое живет во всех этих белых креолах и креолках. Короче, она замкнулась в своем поместье, ни с кем не виделась и не разговаривала. Если не верите, спросите у людей. А ее дочка Антуанетта, как только начала ходить, вообще пряталась, если видела кого-то чужого.

Мы все думали, что еще немного, и эта женщина сгинет в бездне – finis batt'e, как говорят у нас, что по-английски означает «конец сражению». Но нет, она еще раз выходит замуж. За богатого англичанина мистера Мейсона. Тут я мог бы много чего порассказать, но уж лучше промолчу. Говорят, он любил ее так, что, пожелай она мир на тарелочке, она бы его получила. Но все без толку!

Она становится все безумнее и безумнее, и в конце концов приходится держать ее под замком, потому как она пыталась убить собственного мужа. Впрочем, не из одного лишь безумия, но и по вредности характера.

Вот вам, сэр, мамаша вашей супруги. Вот вам ее папаша. Я уехал с Ямайки и не знаю, что стало с этой безумной женщиной. Одни говорят, что она умерла, другие это отрицают. Но мистер Мейсон очень привязался к этой самой Антуанетте и, когда умер, оставил ей по завещанию половину своих денег. Ну а я живу то здесь, то там, надеясь, что где-нибудь что-нибудь да перепадет. Потом вот оказалось, что возле Резни продается дом – очень дешево. И я его взял и купил. Новости доходят и до здешней глуши, и в один прекрасный день я узнал, что мистер Мейсон умер, а его семья решила выдать Антуанетту за молодого англичанина, который ничего про нее толком не знает. Тут я понял, что мой святой долг предупредить этого ничего не ведающего джентльмена: у нее плохая кровь – и по отцу, и по матери. Но они белые, а я цветной. Они богатые, а я бедный. Пока я думаю, что к чему, они все обставляют в два счета, благо вы еще толком не оправились от лихорадки и не можете ничего толком порасспросить. Верно это или нет, вы можете судить сами.

Затем вы появляетесь на этом острове, и мне становится понятно, какое бремя возложил на мои плечи Господь. И все же я колеблюсь, говорить правду или не стоит.

Говорят, вы молоды, красивы и добры к окружающим. Но еще я слышал, что ваша жена молода и хороша собой, как и ее мать, и что она вас просто околдовала. Она прямо-таки вошла вам в плоть и кровь. Она с вами ночью и днем. Но вы, достопочтенный джентльмен, знаете, что для настоящего брака этого мало. Это все недолговечно. Старый Мейсон тоже был околдован ее матерью, но глядите, что из этого вышло! Сэр, надеюсь, я предупредил вас вовремя, чтобы вы решали, что к чему.

Сэр, пожалуйста, не сочтите, что я все это сочинил. Зачем мне это нужно? Когда я уехал с Ямайки, то умел немного читать, писать и знал еще правила арифметики. Один добрый человек на Барбадосе стал учить меня. Он давал мне книги и велел читать Библию каждый день, и я узнал много всякой премудрости без труда. Он удивлялся, какой я способный. И все равно я человек невежественный. Но я не придумывал в этой истории ничего. Тут все святая истина.

Я сижу у окна, и мимо меня пролетают разные слова. С Божьей помощью я ловлю некоторые из них.

На это письмо я потратил неделю времени. Я не спал ночами, все думал, как лучше выразиться. Но теперь надо заканчивать и избавиться от бремени.

Вы мне по-прежнему не верите? Тогда задайте этому дьяволу Ричарду Мейсону три вопроса, и пусть он обязательно на них ответит.

Первое: правда ли, что мать вашей жены заперли на замок, потому как она была сумасшедшая? Уж не знаю, жива она сейчас или нет.

Второе. Верно ли, что брат вашей жены был идиот с рождения и Господь смилостивился над ним и забрал его к себе?

Третье: пойдет ли ваша супруга по той же дорожке, что и ее мамаша?

Ричард Мейсон, конечно, большой хитрец и сразу начнет плести вам разные истории – а попросту врать – о том, что происходило в Кулибри. Но вы его не очень-то слушайте, а сразу спрашивайте: да или нет?

Если он станет отмалчиваться, расспросите других людей: многие видят, как с вами обошлась эта семейка, и очень вам сочувствуют.

Прошу вас, сэр, навестите меня. Я смогу рассказать вам кое-что еще. Но у меня сохнет рука, болит голова и разрывается сердце оттого, что я доставляю вам такое огорчение. Деньги – вещь хорошая, но это дорогая цена за безумную женщину на супружеском ложе. Безумную, а может, и еще чего похуже!

Я заканчиваю письмо одной просьбой. Поскорее навестите меня.

Ваш покорный слуга

Дэниэл Косвей.

Спросите Амелию. Она знает, где я живу, и знает меня. Она ведь здешняя».

Я аккуратно сложил письмо и положил во внутренний карман. Я не удивился. Скорее даже я ждал чего-то подобного. Какое-то время я сидел и слушал, как шумит река. Наконец я поднялся. Солнце уже припекало изо всех сил. Я почувствовал, как ноги у меня сделались деревянными. Я никак не мог заставить себя осмыслить все это. Когда я проходил мимо орхидеи, усыпанной золотисто-коричневыми продолговатыми цветами, один цветок коснулся моей щеки. Я вспомнил, как однажды сорвал одну такую орхидею для Антуанетты. «Ты сама, как орхидея», – сказал я ей тогда. Сейчас я тоже сорвал цветок, бросил его на землю и раздавил каблуком. Тут я наконец пришел в себя, прислонился к дереву и произнес вслух:

– Что за жара сегодня! Просто невыносимо! Когда я увидел издалека дом, то пошел бесшумно.

Вокруг не было ни души. Дверь кухни была открыта. Усадьба словно вымерла. Я поднялся по ступенькам, прошел по веранде и, услышав голоса, остановился у двери в комнату Антуанетты. В зеркале я видел Антуанетту в кровати и Амелию, которая подметала пол.

– Быстро заканчивай, – говорила Антуанетта, – и пойди скажи Кристофине, что я хочу ее видеть.

Амелия положила обе руки на палку от метлы и сказала:

– Кристофина уходит.

– Уходит? – переспросила Антуанетта.

– Да, уходит, – подтвердила Амелия. – Кристофине не нравится этот прелестный медовый месяц. – Обернувшись, она увидела меня и продолжала: – Ваш муж за дверью. У него такой вид, будто он увидел зомби. Видать, и ему не нравится этот очаровательный медовый месяц.

Антуанетта выпрыгнула из кровати и залепила ей пощечину.

– Ты ударила меня, белая тараканша! – крикнула Амелия. – Сейчас ты получишь сдачи!

И она ударила Антуанетту.

Антуанетта ухватила ее за волосы. Амелия, оскалив зубы, попыталась укусить руку хозяйки.

– Антуанетта, я тебя умоляю, – сказал я с порога. Антуанетта обернулась. Она страшно побледнела.

Амелия уткнула лицо в ладони, притворяясь, что плачет. Но я видел, что она внимательно следит за нами сквозь пальцы.

– Уйди, девочка, – сказал я ей.

– Ты называешь ее девочкой, – вскипела Антуанетта, – хотя она постарше дьявола! И куда более злобная!

– Пришли сюда Кристофину, – велел я Амелии.

– Да, хозяин, слушаюсь, хозяин, – тихо отвечала Амелия, потупив глазки. Но как только она вышла из комнаты, то сразу же принялась распевать:

Белая тараканша выскочила замуж.

Белая тараканша выскочила замуж.

Белая тараканша жениха купила.

Белая тараканша жениха купила.

Антуанетта сделала несколько шагов в сторону двери. Она пошатывалась, я попытался помочь ей, но она оттолкнула меня и села на кровать. Затем взяла простыню и потянула. Когда материя не поддалась, она издала какой-то шипящий звук. Затем взяла с круглого столика ножницы и разрезала простыню пополам, а затем стала нарезать каждую из половинок на полосы.

Шум разрезаемой материи помешал мне услышать, как вошла Кристофина, но Антуанетта сразу ее заметила.

– Ты что, уходишь? – спросила она Кристофину.

– Да, – отозвалась та.

– А что будет со мной?

– Встань и оденься, прежде всего. Чтобы жить в этом жутком мире, женщине нужна большая отвага.

Сама она сегодня надела простое хлопчатобумажное платье и сняла свои золотые серьги.

– Я и так натерпелась на своем веку достаточно, – продолжала Кристофина. – Теперь я имею право отдохнуть. У меня есть дом, который я получила от твоей матери, есть огород и есть сын, который может его обрабатывать. Он, конечно, лентяй, но я все-таки заставляю его кое-что делать. Да и молодому хозяину я не больно-то нравлюсь, а он, признаться, мне. Если я останусь, то от этого в доме начнутся ненужные раздоры.

– Если тебе здесь плохо, тогда, конечно, отправляйся восвояси, – сказала Антуанетта.

В комнату вошла Амелия с двумя кувшинами воды. Она искоса поглядела на меня и улыбнулась. Кристофина заметила это и мягко сказала:

– Амелия! Если ты еще раз так улыбнешься, то я тебе задам по первое число. Ты меня слышишь? Отвечай!

– Слышу, Кристофина, – отозвалась Амелия. Вид у нее сделался испуганный.

– И еще у тебя после этого так заболит живот, как никогда еще не болел. Ты потом будешь лежать в лежку. А может, и вовсе не встанешь. Ты слышишь, что я тебе говорю?

– Да, Кристофина, – отозвалась Амелия и тихо выскользнула из комнаты.

– Нелепое, бессмысленное существо, презрительно фыркнула Кристофина. – Ползает, как сороконожка или гусеница.

Она поцеловала Антуанетту в щеку, потом посмотрела на меня, пробормотала что-то на патуа и вышла.

– Ты слышал, что пела эта девчонка? – осведомилась Антуанетта.

– Я не всегда понимаю, что они там поют и говорят, – сказал я, подумав, что вообще плохо соображаю, что творится вокруг.

– Она пела песню о белой тараканше. То есть обо мне. Так они называют всех нас – тараканами, хотя мы поселились здесь еще до того, как их собственные родичи продали их в рабство. Ну а англичанки называют нас белыми ниггерами. Там что я порой не могу взять в толк, кто я такая, откуда я, где моя родина и вообще зачем появилась на этом свете. А теперь, пожалуйста, уходи. Кристофина права. Мне надо одеться.

Спустя полчаса я снова постучал в дверь комнаты Антуанетты. Ответа не последовало, и я попросил Батиста принести мне что-нибудь поесть. Он сидел под апельсиновым деревом возле веранды.

Еду он подал мне с таким скорбным выражением, что я удивился, до чего же уязвимы эти люди. Сколько же мне было лет, когда я научился скрывать свои чувства? Очень мало. В шестилетнем, а может, в пятилетнем возрасте я умел уже неплохо владеть собой.

Мне объяснили, что это необходимо, и я быстро с этим согласился и никогда не ставил под сомнение справедливость такого отношения к жизни. Если эти горы так действуют на меня, если из-за них так меняются выражение лица Батиста и глаза Антуанетты, то они – нечто ошибочное, мелодраматическое, ненастоящее. Как говорила Антуанетта про Англию? Ненастоящая, похожая на сон…

Ромовый пунш, который принес мне Батист, оказался слишком крепок, и «когда я поел, мне захотелось спать, почему бы и нет?» подумал я. Сейчас как раз самое время поспать. В эти часы засыпает все: собаки, куры, петухи. Даже река замедляет свой бег.

Я проснулся, вспомнил об Антуанетте, открыл дверь в ее комнату, но увидел, что и она спит. Она лежала неподвижно, повернувшись ко мне спиной. Я выглянул из окна. Вокруг стояла полная, мертвая тишина. Я был бы рад услышать лай собаки, звук пилы, но нет. Тишина. Неподвижность. Жара. Было без пяти минут три.

Я вышел из дома и направился по той самой тропинке, что была видна из моего окна. Похоже, ночью прошел очень сильный ливень, поскольку красная глина превратилась в грязь. Я миновал небольшую плантацию кофейных деревьев, потом странные кусты гуавы. Я шел и вспоминал отцовское лицо с тонкими губами, круглые, самодовольные глаза брата. Они-то знали. И этот глупец Ричард тоже знал. И эта девица с непроницаемой улыбкой. Они все знали.

Я ускорил шаг, потом остановился, потому что изменилось освещение. Теперь свет был какой-то зеленый. Я оказался в лесу. Тут уж невозможно ошибиться – в здешних лесах есть нечто зловещее. Тропинка сильно заросла, но все же по ней еще можно было идти. Я двинулся дальше, не глядя на высокие деревья справа и слева от меня. Однажды я чуть не споткнулся об упавший ствол, по которому ползали белые муравьи. Как же все-таки узнать правду, думал я, но ничего придумать не мог. Никто не мог сказать мне правду. Ни отец, ни Ричард Мейсон и уж, конечно, ни та, на которой я женился. Я вдруг остановился. Я был убежден, что за мной кто-то следит, и потому оглянулся через плечо. Ничего, кроме деревьев и зеленого света. Тропинка все еще угадывалась среди деревьев, и я двинулся дальше, теперь уже глядя по сторонам и назад. Потому-то вскоре я наткнулся на камень и чуть было не полетел на землю. Как оказалось, я споткнулся не о случайный валун, но о булыжник, которым когда-то мостили дорогу. Значит, через этот лес вела мощеная дорога? Вскоре я вышел на большую поляну. Там я увидел руины – некогда тут стоял каменный дом. Вокруг останков дома я увидел деревья небывалой высоты. У одной из разрушившихся стен росло дикое апельсиновое дерево с темными листьями и усыпанное плодами. Красиво, подумал я. Красиво и спокойно. Так безмятежно, что здесь глупо о чем-то размышлять, строить планы. Мысли как-то выветрились из головы. Под апельсиновым деревом я заметил маленькие охапки цветов, перевязанные стеблями травы.

Не знаю, сколько времени прошло, пока я находился на этой поляне, но внезапно я почувствовал, что становится прохладнее. Изменилось освещение, удлинились тени. Пора возвращаться, пока не стемнело, подумал я. Затем я увидел маленькую девочку. На голове у нее была большая корзинка. Наши взгляды встретились, и, к моему изумлению, она взвизгнула, подняла вверх руки и пустилась бежать. Корзинка упала на землю. Я крикнул ей вслед, но она еще раз взвизгнула и припустилась быстрее. Она бежала и испускала испуганные вопли. Затем она скрылась из вида. Я подумал, что, наверное, до тропинки несколько минут хода, но я шел и шел, и ползучие побеги цепляли меня за ноги, а деревья смыкались над моей головой. Я решил вернуться на поляну и снова попытать счастья, но результат оказался тот же самый. Начало смеркаться.

Я не стал утешать себя тем, что находился, в сущности, не так уж далеко от дома. Вокруг сгущались потемки, и меня окружали эти враждебные деревья. Я не знал дороги и боялся, и потому, когда услышал за спиной шаги и оклик, даже не ответил. Шаги стали приближаться. Меня снова окликнули, на сей раз уже с близкого расстояния. Тогда я решил все-таки отозваться. Это был Батист. Поначалу я его не узнал. Он был в холщовых синих брюках, закатанных выше колен, и перепоясан широким поясом с узором. В руке у него был широкий острый нож, сверкнувший в остатках света дня. Увидев меня, он и не подумал улыбнуться.

– Мы искали вас. Давно, – сказал он.

– Я заблудился.

Он что-то проворчал в ответ, а потом двинулся вперед, быстрым ловким движением обрубая очередную ветку или лиану, мешавшую проходу.

– Здесь раньше была дорога, – сказал я. – Куда же она вела?

– Нет дороги, – сказал он.

– Но я сам ее видел. Она даже была вымощена, как это делали французы на островах, когда прокладывали дороги.

– Нет дороги, – повторил Батист.

– А кто жил в том каменном доме?

– Говорят, священник. Отец Лильевр. Он жил там давно-давно.

– Я видел девочку, – продолжал я. – Она шла мимо и очень испугалась, когда увидела меня? В этих местах есть что-нибудь особенное?

Батист пожал плечами.

– Может, тут, по их понятиям, обитают духи, зомби? – продолжал я допрос.

– Ничего не знаю, все глупости, – стоял на своем Батист.

– Но все-таки здесь раньше была дорога?

– Нет дороги, – упрямо повторил он.

Уже совсем стемнело, когда мы опять вышли на глинистую тропинку. Батист замедлил шаг, обернулся и улыбнулся мне. Мне показалось, что он снова надел маску услужливости поверх выражения свирепой укоризны, которое бросилось мне в глаза.

– Ты не любишь бывать в лесу в темноте? – спросил я.

Батист не ответил, но вместо этого показал на огонек в доме и сказал:

– Мисс Антуанетта боялась, что с вами случится беда. Я уже давно вас ищу.

Когда мы дошли до дома, я почувствовал сильную усталость.

– У вас такой вид, словно вы заболели лихорадкой, – сказал Батист.

– Она уже у меня была, – буркнул я.

– Лихорадка бывает по многу раз.

На веранде было пусто, а в доме тихо. Мы стояли на тропинке, смотрели на дом, потом Батист сказал:

– Пришлю к вам девочку, хозяин.

Хильда принесла мне миску супа и фруктов. Я попытался открыть дверь в комнату Антуанетты, но она была заперта на засов и в ней было темно. Хильда нервно хихикнула.

Я сказал, что не голоден, и попросил ее принести мне графин с ромом и стакан. Я сделал глоток, потом вернулся к книге, которую недавно взял читать: «Сверкающая корона островов».

– «Зомби – это мертвец, который кажется живым, или живой человек, который вдруг кажется мертвецом. Зомби также – дух места, обычно злой дух, но его можно умилостивить жертвоприношениями и дарами цветов и фруктов. – Я вспомнил букетики цветов у развалин дома священника. Затем стал читать дальше: – Их голос – вой ветра, их гнев – шторм на море. Так, по крайней мере мне рассказывали, но я заметил, что негры, как правило, отказываются обсуждать магию черную, в которую верят. Эта магия на Гаити называется водуизмом, на других островах – обеа, в Латинской Америке как-то еще. Если вы проявляете настойчивость, то негры начинают рассказывать вам сущие небылицы. Белые же, хотя и сами верят в эту магию, склонны во всеуслышание отрицать это, называя водуизм и все прочее чистой ерундой. Внезапные кончины обычно приписываются действию таинственного яда, который не оставляет никаких следов и известен только неграм. Ситуация еще больше осложняется…»

Я не подняла головы, хотя увидела его лицо в окне. Я ехала, стараясь ни о чем не думать, и оказалась у скал, которые называются здесь Мун-Мор, то есть Мертвые. При их виде Престон вдруг стал артачиться. Говорят, лошади всегда так себя ведут, завидев эти скалы. Стало сильно припекать, и я порядком устала, когда наконец оказалась у тропинки, которая вела к домику Кристофины, состоявшему из двух комнат. Его крыша была не из тростника, а из дранки. Кристофина сидела на ящике под манговым деревом и курила белую глиняную трубку. Услышав шаги, она крикнула:

– Это ты, Антуанетта? Почему так рано?

– Я хотела видеть тебя, – сказала я.

Она помогла мне разнуздать Престона и отвела его к ручью, который бежал совсем рядом. Престон пил так, словно умирал от жажды. Затем он помотал головой и фыркнул, отчего из ноздрей у него брызнула вода. Мы оставили его пастись на лужайке, а сами вернулись к манговому дереву. Кристофина села на один ящик, а другой пододвинула мне, но я присела на корточки рядом с ней и коснулась рукой тонкого серебряного браслета, который она всегда носила.

– От тебя пахнет все так же, – заметила я.

– Ты проделала такой путь, чтобы сказать мне это? – удивилась Кристофина. Ее платья всегда пахли чистой материей, выстиранной, накрахмаленной и отутюженной. Сколько раз там, в Кулибри, я наблюдала, как она стоит в реке по колено в воде, подоткнув юбку, и стирает свои платья и рубашки, а затем колотит ими по камням. Иногда рядом с ней трудились и другие женщины и тоже колотили мокрыми, скрученными в жгут платьями по камням. Веселый, живой шум. Потом они расстилали свежевыстиранные вещи на траве сушиться на солнышке, устало вытирали лбы и начинали весело переговариваться и смеяться. Мне так нравился этот запах, но он его не любил…

Я глядела на темно-синее небо, видневшееся между зеленых манговых листьев, и думала: «Вот мой дом, вот где мне хотелось бы жить». Потом я подумала: «Какое высокое красивое дерево. Но не слишком ли оно высокое – приносит ли оно плоды?» Потом мне захотелось оказаться одной в своей кровати с мягкой периной и тонкими простынями, и лежать, лежать, слушать… Наконец я сказала:

– Кристофина, он не любит меня. Мне кажется, что он даже меня ненавидит. Теперь он всегда спит у себя, и все слуги об этом знают. Стоит мне рассердиться, он перестает со мной говорить, и глаза его делаются полны презрения. Иногда он не говорит со мной часами, и я больше так не могу. Что мне делать? Вначале он был совсем не такой…

Перед домом росли кусты гибискуса с розовыми и алыми цветами. Кристофина снова закурила трубку и. ничего не ответила.

– Скажи хоть что-нибудь, – попросила я. Она выпустила клуб дыма и сказала:

– Ты задаешь мне тяжелый вопрос, и я могу дать тебе тяжелый ответ. Собирайся и уезжай.

– Куда мне ехать? В какое-то незнакомое место, где я никогда больше не увижу его? Нет, не хочу. А то не только слуги, но вообще все начнут надо мной смеяться.

– Если ты уедешь, то смеяться будут не над тобой, а над ним.

– Нет, все равно не хочу.

– Зачем же тогда ты спрашиваешь моего совета, если на мой совет говоришь сразу «нет»? Зачем же тогда ты приехала сюда? Я говорю тебе правду, а ты отвечаешь: нет, это не так.

– Но разве у меня не может быть какого-нибудь другого выход?

Кристофина угрюмо посмотрела на меня и сказала:

– Если мужчина тебя не любит, чем больше ты будешь его любить, тем больше он будет тебя ненавидеть. Так уж устроены все мужчины. Если ты их любишь, они обращаются с тобой хуже некуда, если ты их не любишь, они сходят по тебе с ума. Я слышала о тебе и твоем муже, – добавила она.

– Но как я могу его бросить? Он как-никак мой муж!

Кристофина плюнула через плечо и сказала:

– Женщины все дуры, какой бы у них ни был цвет кожи. У меня было трое детей – и у каждого другой отец. У них разные отцы – у меня нет мужа. И слава Богу. Я держу при себе свои денежки и не отдаю их какому-нибудь негодяю!

– Но когда и куда мне уезжать?

– Господи Боже мой! Белая девушка, а глупее всех остальных! Мужчина плохо с тобой обращается? Собирайся и уходи. Он еще бросится за тобой вдогонку – будет просить прощения.

– Он не бросится за мной вдогонку. И пойми, я больше не богата. У меня нет своих денег. Все, что у меня было, теперь принадлежит ему.

– Это еще что за новости? – удивленно спросила меня Кристофина.

– Таков английский закон.

– Закон! – фыркнула она. – Это не закон, а фокусы мальчишки Мейсона. Это его дело рук. Он хуже, чем дьявол, и рано или поздно будет гореть в аду. Ладно, слушай меня. Вот что надо сделать. Скажи мужу, что ты плохо себя чувствуешь и хочешь съездить на Мартинику к родственникам. Пусть даст тебе немного из твоих же денег. Он не такой уж скупой, он даст. Уедешь и не возвращайся. Проси еще денег. Он снова тебе пришлет. В конце концов ему надоест жить одному, он поедет узнать, как ты там живешь без него. А когда увидит, что ты толстая и веселая, то захочет, чтобы непременно вернулась к нему. Все мужчины такие. Не оставайся больше в этом старом доме. Уезжай из него поскорее, мой совет.

– Думаешь, я должна его бросить?

– Ты спрашиваешь, я отвечаю.

– Да, – сказала я. – Пожалуй, ты права. Только зачем же ехать на Мартинику? Путешествовать так путешествовать. Я хочу посмотреть Англию. Я даже знаю, где взять денег. А у него я брать не стану. Если уж уезжать, так подальше.

Слишком долго я страдала, размышляла я про себя. Так жить нельзя. Страдания могут просто погубить. Нет, когда я стану жить в Англии, я превращусь в совершенно иную женщину – и жизнь моя изменится. Англия – розовое пятно в географическом атласе, но на следующей странице теснятся тяжелые слова. Экспорт: уголь, шерсть, железо. Потом импорт, потом «Основные черты жителей». Имена и названия. Эссекс. Челмсфорд-на-Челмере. Йоркширские и линкольнширские нагорья. Нагорья? Что это такое? И чем отличаются от гор? Больше или меньше наших? Прохладное короткое лето, свежая зелень, сочная листва. Поля пшеницы – похожи на наши плантации сахарного тростника, только золотистого цвета и пониже. Потом лето кончается, листья облетают, падает снег. Белые перышки. Или мелкие клочки бумаги. Говорят, мороз чертит узоры на окнах. Кажется, я знаю больше, чем думала. Я знаю этот дом, где мне будет холодно и неуютно, знаю кровать с красным балдахином, я спала в ней уже не раз, но давно. Как давно? В этой кровати я досмотрю до конца свой сон. Но мой сон не имел никакого отношения к Англии, и не надо думать о холоде. Лучше вспомнить блеск канделябров, люстр. Вспомнить лебедей, розы и снег, снег…

– Англия? – спрашивает меня Кристофина. – Думаешь, есть такое место на земле?

– Зачем ты спрашиваешь? Ты прекрасно знаешь, что Англия существует.

– Откуда мне знать? Я там никогда не была.

– Значит, ты не веришь, что есть страна, которая называется Англия?

Кристофина заморгала и быстро ответила:

– Я не говорила, что не верю. Я говорила, что не знаю. Я знаю только то, что вижу собственными глазами, а Англию никогда не видела. И еще я хочу спросить: действительно ли это место такое, каким его описывают? Одни говорят одно, другие – другое. Я слышала, там люди замерзают до смерти. И англичане такие все хитрые, что в два счета тебя облапошат и денежки отберут. Только что кошелек был в кармане и – бац! – нету. Ну, скажи на милость, зачем тебе ехать в эту холодную жульническую страну? Если она вообще существует!

Я смотрела на Кристофину и думала: «Ну, откуда ей знать, как мне лучше поступить? Что понимает эта невежественная, старая, упрямая негритянка, которая даже не знает, есть Англия или нет». Кристофина же выколотила трубку и посмотрела на меня ровным взглядом.

– Кристофина, – сказала я. – Возможно, я поступлю так, как ты мне советуешь. Но только не сейчас. – Ну а теперь, подумала я, надо сказать ей то, ради чего я приехала. – Ты ведь поняла, что мне надо, как только меня увидела. А сейчас ты и подавно знаешь, в чем дело. Скажи, я права? – голос мой стал высоким и звонким.

– Успокойся, – сказала Кристофина. – Если мужчина не любит, я не могу заставить его полюбить.

– Можешь, я знаю. Можешь. Потому-то я к тебе и приехала. Ты можешь заставить человека и полюбить, и возненавидеть. И даже умереть…

Кристофина запрокинула голову и громко засмеялась. Но она вообще никогда не смеется громко – и чего она тут нашла смешного?

– Значит, ты веришь во все эти истории про обеа? Это все глупости и ерунда. И кроме того, это не для веке. Когда туда суют нос веке, приходит беда.

– Ты должна мне помочь, – твердила я. – Ты должна…

– Замолчи. Вот-вот ко мне приедет мой сын Джо-Джо. Если он увидит твои слезы, то расскажет всем вокруг.

– Я успокоюсь. Я не буду плакать. Но, Кристофина! Если бы он, мой муж… пришел ко мне ночью хотя бы раз, я бы сделала так, что он снова меня полюбит.

– Нет, нет.

– Да, Кристофина…

– Ты говоришь чушь. Даже если я сделаю так, что он придет в твою постель, я не смогу заставить его любить тебя. Он только еще сильнее возненавидит тебя.

– Нет… не возненавидит. По крайней мере не возненавидит сильнее, чем сейчас. Я слышу, как по ночам он ходит взад-вперед по веранде… Взад-вперед. Проходит мимо моей двери и говорит: «Спокойной ночи, Берта». Теперь он никогда не зовет меня Антуанеттой. Он узнал, что так звали мою мать. «Надеюсь, ты хорошо уснешь, Берта». Ужас! Но без него я сплю так плохо. И все время вижу какие-то сны…

– Нет, я не хочу встревать…

Тогда я стукнула кулаком по камню и заставила себя говорить спокойнее.

– Нет, не надо обманывать себя надеждой уехать – на Мартинику, в Англию или куда-то еще. Он никогда не даст мне денег и страшно рассердится, если я их попрошу. Если я брошу его, то возникнет скандал, а он ненавидит скандалы. Даже если мне удастся уехать – хотя я понятия не имею, как это сделать, – он все равно заставит меня вернуться. И Ричард тоже окажется на его стороне. Как и все остальные. Нет, уехать с этого острова невозможно. Нельзя уехать от этого человека. Какие доводы я смогу привести, чтобы они прозвучали убедительно?

Кристофина опустила голову, и я увидела, что она сильно постарела. «Боже мой, – подумала я, – не старей, пожалуйста, Кристофина. Ты одна у меня на всем белом свете, не бросай меня, не поддавайся старости!»

– Твой муж действительно любит деньги, – сказала Кристофина. – Это ясно как Божий день. Деньгам радуются многие, но для этого человека они застилают белый свет. Кроме них, он не видит ничего.

– Помоги же мне!

– Послушай, doudou che'. Очень многие говорят плохо о твоей матери и о тебе. Я это знаю. Мне известно, кто и что говорит. Этот человек не такой уж плохой, хоть и очень любит деньги. Но он слышит много всякой всячины и не знает, чему верить, чему нет. Потому он держится особняком. Я не доверяю тем, кто тебя окружает. Ни здесь, ни на Ямайке.

– Даже тете Коре?

– Твоя тетя совсем одряхлела. Она уже повернулась лицом к стене.

– Откуда ты знаешь? – удивленно спросила я. И в самом деле тетя Кора потеряла интерес к жизни.

Как-то раз я проходила мимо ее комнаты и услышала, как она спорит с Ричардом. Они говорили о моем замужестве.

– Это ужасно, – говорила тетя Кора. – Просто позор. Ты отдал все, чем владеет дитя, совершенно чужому человеку. Твой отец никогда бы этого не одобрил. Ее права должны быть защищены юридически. Можно составить контракт. Это даже нужно сделать. Отец твой этого хотел.

– Не надо забывать, что мы имеем дело с достойным человеком, с джентльменом, а не мошенником, – возразил Ричард. – Как тебе прекрасно известно, я не могу ставить условия. И с какой стати мне требовать контракта, если я ему доверяю? Я готов доверить ему свою собственную жизнь, – продолжал он с чувством.

– Пока что ты доверил ему не свою, а ее жизнь, – напомнила тетя Кора.

Тогда он велел ей ради Всевышнего замолчать, обозвал ее старой дурой и вышел, хлопнув дверью. Он так рассердился, что не заметил меня в коридоре. Когда я вошла к ней в комнату, она сидела в кровати и бормотала:

– Этот молодой человек – болван или им прикидывается. Не нравится мне этот достойный джентльмен, ох, не нравится! Надутый. Весь какой-то деревянный. И по-моему, глуп как пробка – по крайней мере во всем, что не имеет отношения к его интересам.

Тетя Кора была сильно взбудоражена этим разговором и никак не могла унять дрожь. Я дала ей флакон с нюхательной солью, что стоял у нее на туалетном столике. Она поднесла флакончик к носу, но затем рука ее безжизненно опустилась, словно у нее не было сил держать флакон. Затем она отвернулась от окна, от неба, зеркала, миленьких безделушек на туалетном столике. Красный с позолотой флакончик полетел на пол. Тетя Кора повернулась лицом к стене.

– Господь покинул нас, – сказала она и. закрыла глаза. Она больше не сказала ни слова, и мне показалось, что она заснула. Она слишком плохо себя чувствовала, чтобы присутствовать на моей свадьбе, и я зашла к ней попрощаться перед отъездом. Я была взволнована, счастлива – ведь начинался мой медовый месяц. Тетя Кора поцеловала меня и вручила мне шелковый мешочек.

– Там мои кольца. Два из них очень ценные. Ни за что не показывай их ему. Спрячь хорошенько. Ты мне это обещаешь?

Я пообещала, но, когда открыла мешочек, одно из этих колец оказалось обыкновенным золотым, а что касается второго, то кто у меня его здесь купит, неизвестно.

– Твоя тетушка стара и больна, – говорила между тем Кристофина, – а этот самый Мейсон – ничтожество. Найди в себе силы сражаться в одиночку. Поговори с твоим мужем спокойно, рассудительно, расскажи, что случилось тогда в Кулибри и почему после этого твоя мать заболела. Не кричи, не закатывай глаза. И не плачь. Слезами его не проймешь. Говори спокойно, пытайся заставить его понять, что к чему.

– Я пыталась, – отозвалась я, – но только он мне не верит. Теперь уже слишком поздно объяснять. – Правда, подумалось мне, всегда опаздывает. – Если ты выполнишь мою просьбу, то я, конечно, попробую поговорить с ним еще раз. Ох, Кристофина, как мне страшно! Сама даже не знаю, почему. Мне страшно все время. Пожалуйста, помоги мне!

Кристофина пробормотала себе под нос фразу, которую я не смогла разобрать, ушла в дом и вскоре вернулась с чашкой кофе. Потом взяла палочку и стала чертить острым концом на земле под манговым деревом какие-то знаки – линии и круги, потом стерла нарисованное ногой.

– Если ты поговоришь с ним, я тебе помогу.

– Сейчас?

– Да, – ответила Кристофина. – Смотри мне прямо в глаза.

Когда я встала с камня, у меня кружилась голова. Кристофина ушла в дом, но вскоре вернулась с чашкой кофе.

– Там добрая толика рома, – сказала она. – У тебя лицо, как у покойницы, и красные глаза. Успокойся. Вон идет мой сын Джо-Джо. Если он увидит тебя такой, то расскажет всем-всем. Это не парень, а дырявая корзина.

Допив кофе, я вдруг рассмеялась.

– Господи, я печалилась из-за пустяков! – воскликнула я.

Джо-Джо шел с корзинкой на голове, легко переставляя свои сильные коричневые ноги. Увидев меня, он удивился и заинтересовался, но вежливо осведомился на патуа, хорошо ли я себя чувствую и в добром ли здравии хозяин.

– Да, Джо-Джо. Спасибо, мы оба в порядке.

Кристофина помогла ему снять корзинку, потом вынесла бутылку белого рома и налила половину стаканчика. Он быстро осушил его, после чего Кристофина, как это принято у здешних жителей, налила ему воды, и он запил ром.

Кристофина сказала сыну по-английски:

– Хозяйка уже уезжает. Ее конь пасется у ручья. Приготовь его.

Я прошла за Кристофиной в дом. В первой комнате были стол, две лавки и два сломанных стула. Спальня была темной и просторной. Я увидела там лоскутное одеяло, пальмовый лист и молитву о легкой смерти, но, заметив в углу горку куриных перьев, больше не стала оглядываться.

– Уже испугалась? – спросила меня Кристофина. Увидев выражение ее лица, я вынула из кармана кошелек и бросила на кровать.

– Денег мне не нужно. Я занимаюсь этой чушью не из-за денег, а просто потому, что ты меня об этом попросила.

– Разве это чушь? – прошептала я, на что Кристофина рассмеялась, только не так громко, как в первый раз.

– Если веке говорит, что это чушь, значит, так оно и есть, – отозвалась Кристофина. – Веке умен, как дьявол. Умнее, чем Господь. Ну, слушай меня, и я расскажу тебе, что ты должна сделать.

Когда мы снова вышли из дома, Джо-Джо стоял у камня и держал под уздцы Престона. Я встала на камень, потом села в седло.

– До свидания, Кристофина, до свидания, Джо-Джо!

– До свидания, хозяйка.

– Ты приедешь навестить меня, Кристофина?

– Да, обязательно.

Немного отъехав, я обернулась. Кристофина стояла на дороге и что-то говорила Джо-Джо, а тот слушал с выражением любопытства на лице. Где-то рядом прокукарекал петух, и я подумала: «Это знак предательства, только кто кого предал?» Она не хотела этого делать, но я заставила ее с помощью своих противных денег. Что мы знаем про предателей, откуда нам понять, почему Иуда предал Иисуса? Я помню то утро все до мельчайших подробностей. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу темно-синее небо, манговые листья, розовые и красные цветы гибискуса, желтый головной платок Кристофины, завязанный так, как это делают женщины на Мартинике, – с узелками впереди. Все это застыло, как рисунок на витраже. Двигались только облака на небе. То, что дала мне Кристофина, предварительно завернув в зеленый лист, приятно холодило мне кожу.

– Хозяйка поехала с визитом, – сообщил мне Батист, когда принес утренний кофе. – Вернется вечером или завтра. Она решила ехать внезапно.

Днем Амелия принесла мне второе письмо.

«Почему вы мне не ответили? – читал я. – Вы мне не верите? Тогда спросите кого-то еще. Об этом знают все в Спэниш-Тауне. Почему, по-вашему, они привезли вас сюда? Неужели вы хотите, чтобы я сам явился к вам в дом и при всех обо всем рассказал? Или вы приедете ко мне или я сам…»

Тут я прервал чтение. В комнату вошла Хильда, и я спросил ее, где Амелия.

– Здесь, хозяин.

– Скажи ей, что я хочу с ней поговорить.

– Да, хозяин.

Хильда прикрыла рот ладошкой, чтобы удержаться от привычного хихиканья, но ее глаза – такие темные, что невозможно отличить зрачки от радужки, – были тревожны и печальны.

Я сидел на веранде, спиной к морю, и мне показалось, что так было всегда. Я не мог представить себе другой погоды, другого неба. Очертания гор были знакомы мне, как и два коричневых кувшина на столе, в которых стояли белые, сладко пахнущие цветы. Я знал, что на Амелии будет все то же белое платье. Она была бело-коричневая, с кудряшками, наполовину прикрытыми красным головным платком, с босыми ногами. Мне казалось, что вокруг всегда будут эти горы, это небо, эти цветы и эта девочка, и в глубине души у меня теплилась надежда, что, возможно, все это кошмарный сон.

Амелия прислонилась к столбу веранды с равнодушной грацией, всем своим видом выражая необходимую почтительность, и ждала, что я еще скажу.

– Письмо было передано тебе в руки? – спросил я.

– Нет, хозяин, мне его дала Хильда.

– А тот, кто его написал, твой знакомый?

– Нет, – сказала Амелия.

– Но он тебя знает? По крайней мере в письме он это утверждает.

– Да, я знаю Дэниэла.

– Отлично. Тогда передай ему, что его письма только раздражают меня и что в его интересах перестать их писать. Если он принесет еще одно письмо, верни его ему. Тебе все понятно?

– Да, хозяин, понятно.

По-прежнему стоя прислонившись к столбу, она улыбнулась, и я понял, что сейчас эта улыбка перерастет в смех. Чтобы помешать этому, я снова заговорил:

– Зачем он пишет мне?

Как ни в чем не бывало, Амелия спросила невинным тоном:

– Разве он не объяснил? Написал два письма и так ничего не объяснил? Если вы не знаете, то я и подавно.

– Но его-то ты знаешь? Его фамилия Косвей?

– Одни люди говорят «да», другие люди говорят «нет». Но сам он так себя называет.

Помолчав, она добавила, что Дэниэл – человек не простой. Все время читает Библию и живет, как живут белые. Я попытался понять, что она имеет в виду, и Амелия пояснила, что у него дом точь-в-точь, как у белых, где одна комната только для того, чтобы там сидеть. Еще она сказала, что на стене этой комнаты висят два портрета. Его отец и мать.

– Они белые?

– Нет, цветные.

– Но он утверждал в первом письме, что его отец – белый.

На это Амелия только пожала плечами.

– Все это случилось слишком давно, я не помню. – В ее голосе зазвучали презрительные нотки. – Я передам ему ваши слова, хозяин, – пообещала она, а потом добавила: – А почему бы вам не навестить его? Так будет лучше. Дэниэл – плохой человек, и если заявится сюда, то ничего хорошего из этого не выйдет. Одни только неприятности. Говорят, однажды он был проповедником на Барбадосе. Он и говорит как проповедник. И еще на Ямайке у него живет брат. Мистер Александр. Очень состоятельный человек. У него три винных магазина и две мануфактурные лавки. – Она бросила на меня взгляд, острый как нож. – Я слышала даже, что люди говорили: когда-нибудь его сын Санди и мисс Антуанетта поженятся, но все это, конечно, ерунда. Мисс Антуанетта – белая, и у нее много денег. Она ни за что не вышла бы за цветного, даже если он и не выглядит, как цветной. Спросите сами мисс Антуанетту, она скажет…

Как и Хильда, она прикрыла рот ладонью, словно не имея сил сдержать хихиканье, и удалилась. Но затем обернулась и тихо сказала:

– Мне вас жаль.

– Что ты сказала?

– Ничего, хозяин.

Красная скатерть с бахромой на большом деревянном столе, казалось, только прибавляла комнате духоты. Единственное окно было закрыто.

– Я поставил вам стул поближе к двери, – говорил Дэниэл. – Потому как из-под нее дует ветерок.

Но никакого ветерка не было и в помине. Дом стоял низко, почти на уровне моря.

– Когда я увидел, что это вы, я выпил рому, а потом запил водой, чтобы немножко охладиться, но вода меня не охладила, она превратилась в слезы и вырвалась из меня вместе с рыданиями. Почему вы не ответили на мое первое письмо? – Он продолжал говорить, уставясь на текст в рамке на белой грязной стене: «Мне отмщение, и аз воздам». – Ты слишком медлишь, Господи, – сказал он, обращаясь к тексту. – Я хочу немного поторопить тебя. – Затем он вытер рукавом свое худое желтое лицо и высморкался в угол скатерти.

Они зовут меня Дэниэлом, – сообщил он, – но мое настоящее имя Исав. Все время я получал пинки и оскорбления от этого дьявола, моего отца. Мой отец – старый Косвей, и в его честь в церкви Спэниш-Тауна вывешена на всеобщее обозрение мраморная доска. На ней герб, девиз по латыни и надпись черными буквами. В жизни не читал такой чудовищной неправды. Надеюсь, что на шею ему повесят жернов, который увлечет его в преисподнюю. «Набожный, – пишут они. – Любимый всеми». И ни слова о людях, которых он покупал и продавал, как скотину! «Милосердный к слабым». Какое уж тут милосердие! У этого человека не сердце, а камень. Ну да, когда ему надоедала какая-то женщина, а это случалось быстро, как, например, с моей матерью, он отпускал ее на свободу, давал хижину и клочок земли – кто-то называл это «садом»! Но он делал это не из милосердия, а из дьявольской гордыни! Я в жизни не встречал человека более высокомерного и надменного. У него был такой вид, словно ему принадлежал весь мир. Он будто бы говорил: «Плевать мне на все!» Но ничего… Эта доска и сейчас стоит у меня перед глазами, потому что я часто бывал там и смотрел на нее. Я выучил наизусть всю ту ложь, какую они там написали, и ведь никто не встал и не спросил: почему вы допускаете неправду в храме? Я говорю вам это, чтобы вы знали, какие люди вас окружают. Сердце помнит свои обиды, но удержать их постоянно под замком очень тяжело. Помню отчетливо, как будто это случилось вчера. День, когда он взял и проклял меня. Мне было тогда шестнадцать лет, и я был несчастен. Я вышел из дома спозаранку и пошел в Кулибри. На дорогу у меня ушло пять-шесть часов. Принять меня он принял. Но встретил холодно и сообщил, что я вечно тяну из него деньги. Конечно, время от времени я просил у него деньги – например, на ботинки, чтобы не ходить босиком, как негр. Я ведь не негр. Он смотрел на меня как на полное ничтожество, и тут я не выдержал. «У меня тоже есть права!» – сказал я ему, но он только расхохотался. Отсмеявшись, он сказал: «Эй ты, как там тебя зовут? Всех вас не упомнишь». В то утро, в ярком свете он казался особенно старым. «Вы сами назвали меня Дэниэлом, – сказал я. – Я свободный человек, а не невольник, не то что моя мать».

«Твоя мать была редкой лгуньей, – сказал он, – но Господь успокоил ее душу, и хватит об этом. Заруби у себя на носу: я не дурак. Если в тебе есть хоть капля моей крови, частичка моей плоти, я съем собственную шляпу». Тут моя кровь закипела и я крикнул: «Ну так ешь ее поскорей! В вашем распоряжении времени в обрез – даже на то, чтобы поцеловать вашу новую женушку!» Он побагровел, а потом посерел. «Боже правый!» – воскликнул он, попытался встать, но опять рухнул на стул. На столе стояла большая серебряная чернильница, и он схватил ее и с проклятиями бросил в меня. Я успел увернуться, и она угодила в дверь. Мне хотелось рассмеяться ему в лицо, но пора было уносить ноги. Я ушел. Потом он прислал деньги. Никакой записки не было – только деньги. В то утро я видел его в последний раз.

Дэниэл тяжело вздохнул, снова вытер лицо рукавом и предложил мне рому. Я поблагодарил и отказался, а он налил себе полстакана и одним глотком осушил его.

– Все это было давно, – сказал он.

– Зачем ты хотел меня видеть, Дэниэл? Последняя порция рома, кажется, произвела на него отрезвляющее воздействие. Он посмотрел на меня и заговорил гораздо спокойнее.

– Я проявлял настойчивость, потому как не мог утаить всего этого. Вы спрашиваете, правда ли в письме. Вы меня явно недолюбливаете, я это вижу, но вы чувствуете, что я не солгал. Да, надо знать, с кем говоришь. Очень многие охотно судачат у вас за спиной, но в глаза не скажут ничего – либо боятся, либо просто не желают связываться. Например, судья много чего мог бы рассказать, но его супруга в дружеских отношениях с семьей Мейсонов и потому сразу заставит его замолчать, даже если он захочет поделиться кое-какими секретами. Или вот мой сводный брат Александр. Он такой же цветной, как и я, только ему повезло куда больше. Он вам наврет с три короба. Да. Александр теперь человек зажиточный, но будет помалкивать. Он богат и потому двулик. Он ни за что не скажет ни слова против белых. И еще эта женщина из вашего же дома, Кристофина. Она хуже всех. Ей пришлось уехать с Ямайки, потому как ее сажали за решетку. Вам это известно?

– А почему она попала в тюрьму? Что такого она натворила?

Дэниэл отвел взгляд.

– Говорю вам, я уехал из Спэниш-Тауна. Точно не знаю, что там вышло. Но что-то очень плохое. Она – обеа, и они ее уличили в колдовстве. Многие верят в колдовство. Я не верю, но все равно: Кристофина – страшная женщина и лжет даже хуже вашей жены. Ваша жена говорит сладким голосом – и страшно лжет.

Черные с позолотой часы на полке пробили четыре.

Нужно было уходить. Мне хотелось оказаться подальше от этого желтолицего человека и его отвратительной комнаты. Но я застыл на месте и сидел, глядя на него.

– Вам нравятся мои часы, да? – осведомился Дэниэл. – Я много работал, чтобы их приобрести. Решил побаловать себя. Мне не нужно баловать капризных женщин. Купи мне это, купи мне то – это же просто дьяволы во плоти. Александр, например, как ни старался, не смог уберечься от одного из таких демонов. В конце концов он женился на светловолосой девушке из почтенной фамилии. Его сын Санди почти как белый, только он куда красивее, чем любой из белых. Его принимают во многих белых домах. Ваша супруга давно знает Санди. Спросите ее, она вам расскажет. Только, наверное, расскажет не все. – Он рассмеялся и продолжал. – Нет, нет, далеко не все. Я видел их, когда им казалось, что никто их не видит. Вы уходите, да? – он метнулся к двери.

– Нет, – продолжал он, погодите, я вам расскажу еще кое-что. Вы не заставите меня молчать! Она начала с Санди. Они сильно одурачили вас с этой девицей. Она смотрит вам прямо в глаза, говорит милым голоском, но врет напропалую. Лжет и не краснеет. Говорят, такой же была ее мамаша. Но дочка будет похуже! А она ведь еще почти девочка. Вы, наверное, оглохли, если не слышали, как все вокруг покатывались со смеху, когда вы на ней женились. Не тратьте на меня свой гнев, сэр. Я не пытаюсь вас обвести вокруг пальца. Наоборот. Я хочу открыть ваши глаза на истинное положение дел. Высокий, красивый англичанин вроде вас не захочет марать руки о мелкую желтую крысу вроде меня, верно? И кроме того, я-то прекрасно понимаю, что у вас на уме. Вы-то мне верите, но хотите, чтобы все было по-тихому – как это любят англичане. Пусть так. Согласен. Но за мое послушное молчание вы мне кое-что будете должны. Что такое для вас пятьсот фунтов? Пустяк. А для меня – целая жизнь.

Отвращение подступало к горлу, словно тошнота. Отвращение и ярость.

– Ладно! – крикнул он, отступая от двери. – Уходите. На здоровье. Убирайтесь! Теперь мой черед сказать эти слова. Только учтите: если я не получу денег, вы увидите, на что я способен!

Я вышел, а он злобно крикнул мне вслед:

– И передайте привет вашей супруге – моей сестричке! Вы не первый, кто целовал ее прелестное личико! Прелестное личико, мягкая кожа, приятный цвет, – не желтый, как у меня. Но все равно она моя сестричка…

Когда дом Дэниэла скрылся из вида, я остановился на дороге. После темной комнатки дневной свет ослеплял. В мире этом царили жара и мухи. Черно-белая коза на привязи тупо смотрела на меня, и какое-то время я также таращился в ее раскосые желто-зеленые глаза. Потом я подошел к дереву, отвязал свою лошадь и как можно скорее убрался подальше от этого места.

Телескоп был отодвинут в сторону, уступив место графину с ромом и двум стаканам на потемневшем серебряном подносике. Некоторое время я сидел, слушал бесконечные ночные звуки и шорохи, глядел на рой мотыльков вокруг свечи, затем налил рому и выпил. Почти сразу же ночные звуки сделались какими-то отдаленными, почти приятными.

– Бога ради, выслушай меня, – сказала Антуанетта. Она уже один раз произносила эту фразу, но тогда я ничего не ответил, а теперь вот сказал:

– Ну разумеется. Иначе я был бы тем самым скотом, каким ты меня, безусловно, считаешь…

– Почему ты меня так ненавидишь? – спросила Антуанетта.

– Ничего подобного. Во мне нет ненависти. Просто я огорчен, расстроен. – Но я сказал неправду. Никакого расстройства, смятения не было и в помине. Я был спокоен. Я давно не чувствовал себя таким спокойным, таким уверенным в себе.

На Антуанетте было то самое белое платье, которым я когда-то восхищался, но теперь я обратил внимание, что оно ей великовато и сидит неряшливо, соскользнув с одного плеча. Она взялась правой рукой за левое запястье – привычка, которая меня порядком раздражала.

– В таком случае почему же ты ко мне никогда не подходишь? – спросила она. – Почему никогда меня не поцелуешь, не заговоришь со мной? Почему ты считаешь, что я могу это выдержать? За что ты так обращаешься со мной? У тебя есть на то какие-то особые причины?

– Да. У меня есть на то причины, – сказал я и тихо добавил: – О Боже!

– Ты всегда призываешь на помощь Господа, – заметила Антуанетта. – Ты веришь в Бога?

– Разумеется, верю. Я верю в силу и мудрость моего Создателя.

Ее брови поднялись, а уголки рта, напротив, опустились, придавая лицу насмешливое выражение. Какое-то мгновение она очень походила на Амелию. Кто знает, подумал я, а вдруг они родственницы? В этих проклятых местах такое вполне возможно.

– А ты, – в свою очередь поинтересовался я, – ты веришь в Бога?

Тут я увидел, что ее бьет озноб, и припомнил, что у нее была шелковая шаль. Я встал, чувствуя удивительную легкость в голове и тяжесть во всем теле, вошел в комнату, увидел там на стуле шаль, а на буфете новые свечи и вынес их на веранду. Я зажег две свечи и набросил шаль на плечи Антуанетты.

– Но почему бы тебе не рассказать обо всем завтра, при свете дня? – спросил я.

– Ты не имеешь права! – яростно воскликнула она. – Ты не имеешь права задавать мне вопросы о моей матери и отказываться выслушивать ответы.

– Ну, разумеется, мы можем обсудить все сейчас. Разумеется, я выслушаю тебя, – сказал я спокойно, но не мог избавиться от ощущения чего-то враждебного мне, чуждого и опасного. – Просто я чувствую себя здесь неуютно, – признался я Антуанетте. – Мне кажется, что это место – мой враг и находится на твоей стороне.

– Ошибаешься, – возразила Антуанетта. – Это место ни на моей стороне, ни на твоей. Оно вообще к нам безразлично. Возможно, потому-то ты так его и боишься. Я поняла это давным-давно, еще в детстве. Я любила его, потому что прежде ведь мне больше нечего было любить, но оно столь же равнодушно к людям, как и Всевышний, о котором ты так часто вспоминаешь.

– Можем поговорить здесь или в другом месте, – отозвался я. – Как тебе будет угодно.

Графин с ромом опустел, я встал, прошел в столовую и взял новую бутылку рома. Антуанетта ничего не ела и отказалась от вина, но теперь она пригубила стакан с ромом и затем поставила его обратно.

– Итак, ты хочешь знать о моей маме, – начала Антуанетта.

– А ты веришь в то, что о нас говорят? – прервал я ее.

– Это не имеет никакого значения, – спокойно отвечала она, – верим мы или нет, потому что от нас ничего не зависит. Мы похожи вот на них, – она смахнула мертвого мотылька со стола. – Но помнишь, я задала тебе вопрос. Ты можешь на него ответить?

Я снова отпил рома, и в голове у меня сделалось гораздо яснее.

– Я отвечу, но я и сам хотел у тебя кое-что спросить. Жива ли твоя мать?

– Нет, она умерла.

– Когда?

– Недавно.

– Тогда почему ты сказала мне, что она умерла, когда ты была совсем маленькой?

– Потому что так мне велели отвечать. А кроме того, это правда. Она и впрямь умерла, когда я была еще маленькой. Есть две смерти – настоящая и та, о которой объявляют окружающим.

– По крайней мере две, – поправил я Антуанетту. – Для тех, кому повезло. – Помолчав, я продолжил: – Я получил письмо от человека, который называет себя Дэниэлом Косвеем.

– Он не имеет права на эту фамилию, – быстро отозвалась Антуанетта. – Если уж на то пошло, он Дэниэл Бойд. Он ненавидит всех белых, а меня особенно, и постоянно распространяет о нас лживые слухи. Он убежден, что ты поверишь именно ему и не станешь выслушивать другую сторону.

– А существует другая сторона? – поинтересовался я.

– Другая сторона существует всегда.

– После второго письма, по тону угрожающего, я счел за благо навестить его.

– Значит, ты был у него? Я знаю, что он тебе сказал. Он сообщил, что моя мать была сумасшедшей, что она была распутной, что мой младший брат родился слабоумным идиотом и, наконец, что я тоже сумасшедшая. Правильно?

– Да, именно это он мне и сообщил – и я хотел бы знать, что из этого соответствует действительности, – сказал я, по-прежнему сохраняя хладнокровие.

Одна из свечей ярко вспыхнула, и я увидел под глазами у Антуанетты черные впадины. Лицо ее было исхудалым, рот горестным.

– Не будем больше об этом, – сказал я. – Уже поздно. Лучше отдохни.

– Нет, мы должны выяснить все, – голос ее зазвенел.

– Только если ты обещаешь проявлять благоразумие, – возразил я.

Нет, сейчас не место и не время, думал я. Только не на этой темной длинной веранде, где догорали свечи, а вокруг была темная ночь.

– Не сегодня, – сказал я, – как-нибудь в другой раз.

– Может случиться так, что я не смогу рассказать тебе обо всем в другое время и в другом месте, – сказала Антуанетта с интонациями, очень похожими на негритянские – нараспев и с вызовом. – Сейчас самое время. Или ты боишься? Что ж, я тебе расскажу. Не ложь, а чистую правду. – После этого она впала в молчание, которое длилось так долго, что я не выдержал и сказал:

– Я знаю, что после смерти твоего отца она очень переживала и была страшно одинокой.

– И страшно бедной, – отозвалась Антуанетта. – Не забывай о жуткой нищете, в которой она жила. Целых пять лет. Легко произнести два слова «пять лет», но трудно прожить. Да, еще она была одинока. Она была так одинока, что стала сторониться людей. Такое бывает. Я тоже сторонилась людей, но мне было легче, потому что я с детства была одна. А маме это казалось странным, пугающим. И она была так хороша собой. Я думала раньше, что всякий раз, когда она смотрелась в зеркало, она загоралась надеждой и воображала разные вещи. Я тоже их воображала. Но воображай не воображай, а однажды все вокруг рушится и ты понимаешь, что осталась одна-одинешенька. Мы были одни в самом красивом месте на земле. Трудно вообразить место красивее, чем Кулибри. До моря было рукой подать, но мы никогда не слышали моря. Только реку. Но море – никогда. Дом был старинный, и когда-то к нему вела аллея из королевских пальм, но одни пальмы упали сами, другие были срублены, а остальные выглядели какими-то брошенными. Брошенные деревья. А потом они отравили мамину лошадь, и мама больше не могла выезжать кататься верхом. Она работала в саду, даже когда солнце поднималось высоко, и ей говорили: «Хозяйка, вы бы шли в дом».

– Кто это «они»?

С нами жила Кристофина, а еще старый конюх и мальчик по имени… Как же его звали? Ах да! Ах да, – рассмеялась она, – его звали Дизастрос. Его крестная мать решила, что это очень красиво звучит, но священник сказал: «Я не могу окрестить дитя таким именем, придумайте что-нибудь другое». Тогда он стал Дизастрос Томас, а мы звали его Сасс. Кристофина покупала провизию у жителей соседней деревушки, ей удалось уговорить местных девушек приходить помогать – убирать дом, подметать, стирать одежду. Если бы не Кристофина, говорила мама, мы бы просто умерли. Многие умирали в те дни, и белые, и черные. В основном, конечно, старики, но теперь о тех временах предпочитают помалкивать. О них постарались забыть всю правду, уцелела только ложь. Ложь всегда выживает, она растет, ширится…

– А ты? – спросил я. – Как ты тогда жила?

– Я никогда не грустила по утрам, – отвечала Антуанетта. – Каждый день был для меня новым событием. Помню вкус молока и хлеба, помню тиканье старых дедушкиных часов. Помню, как мне впервые повязали косы веревочкой, потому что не было денег купить ленты. В нашем саду цвели все цветы мира, а когда мне хотелось пить, я слизывала капли с листьев жасмина после ливня. Как жаль, что я не могу тебе все это показать. Они уничтожили все, и это теперь осталось только тут, – Антуанетта постучала себя по голове. – Самым прекрасным была винтовая лесенка, которая вела с веранды вниз. Перила были из узорного железа.

– Кованого железа, – произнес я.

– Да, а на конце снизу поручни загибались, словно вопросительные знаки. Я клала руку, и перила были теплыми, и у меня на душе делалось легко и спокойно.

– Но ты говорила, что тебе всегда было хорошо?

– Нет, я говорила, что мне всегда было хорошо утром, днем – когда как, а вечером – жутковато. Казалось, дом наводняли призраки.

Затем в один прекрасный день мама вдруг увидела, что я расту как белая негритянка, ей стало стыдно меня, и с того дня все стало меняться. Да, это все из-за меня… Из-за меня она стала строить планы, как переделать нашу жизнь, начала лихорадочно над этим трудиться. Затем к нам снова стали приезжать люди, и хотя я по-прежнему их ненавидела, боялась их холодных, дразнящих взглядов, я научилась это скрывать.

– Нет, – сказал я.

– Что «нет»?

– Ты так и не научилась этому.

– Я пыталась, – отозвалась Антуанетта. Не очень удачно, подумалось мне.

– А потом однажды ночью они уничтожили все. – Антуанетта откинулась в кресле. Она сильно побледнела. Я налил ей рому, но она оттолкнула стакан так резко, что ром пролился ей на платье. – Теперь там нет ничего. Все растоптано. Это было священное место. Посвященное солнцу! – Слушая ее, я гадал, что в ее рассказе правда, а что придумано, искажено. Конечно, немало усадеб было сожжено в те дни. По всему острову можно было видеть руины.

Словно угадав мои мысли, она спокойно продолжила:

– Но я рассказывала о маме. Потом я заболела лихорадкой. Я лежала в доме тети Коры в Спэниш-Тауне. Как-то я услышала крики, потом громкий смех. Наутро тетя Кора сказала мне, что мама тяжело заболела и уехала за город. Это меня не удивило. Для меня она была частью Кулибри, и раз Кулибри ушло из моей жизни навсегда, было только естественно, что и мама тоже последует за ним. Я долго болела. У меня была забинтована голова: в меня бросили камнем. Тетя Кора сказала, что голова «до свадьбы заживет» и все будет в порядке. Но мне все-таки кажется, что она так и не зажила – ни до свадьбы, ни потом. Этот камень испортил все…

– Антуанетта, – сказал я, – ничего подобного. Все плохое ушло, просто тебе надо отогнать грустные воспоминания. Не думай о грустном, и все будет в порядке. Обещаю тебе.

Но сердце у меня было тяжелое, как свинец.

– Пьер умер, – продолжала она, словно не услышав меня, – а мама возненавидела мистера Мейсона. Она не позволяла ему ни приближаться, ни дотрагиваться до нее. Она говорила, что убьет его, и, по-моему, пыталась это сделать. Тогда он купил ей дом и нанял двух цветных – мужчину и женщину, чтобы они за ней присматривали. Некоторое время он очень грустил, но потом стал часто уезжать с Ямайки, много времени проводил на Тринидаде. Думаю, он в общем-то забыл ее.

– И ты тоже забыла? – не удержался я.

– Я не из тех, кто забывает, – сказала Антуанетта, – но она не хотела меня видеть. Когда я приехала ее навестить, она оттолкнула меня и подняла крик. Мне сказали, что из-за меня ей сделалось хуже. О ней постоянно судачили, ее просто не оставляли в покое, о ней говорили – и замолкали, как только появлялась я. Однажды я решила отправиться к ней одна. Когда я подошла к дому, то услышала, как она плачет. Я решила, что убью любого, кто посмел обидеть мою маму. Я слезла с лошади, быстро побежала, поднялась на веранду и оттуда заглянула в ее комнату. Помню, какое на ней было платье – вечернее, с глубоким вырезом. Она была в этом вечернем платье и босиком. Там же был толстый чернокожий со стаканом рома в руке. Он сказал ей: «Выпейте, и все забудется». Она быстро выпила ром, он налил ей еще, она взяла стакан, засмеялась и бросила стакан через плечо. Он разбился вдребезги. «Убери осколки, – сказал мужчина женщине, – а то она порежет ноги».

«Вот было бы хорошо, – отозвалась женщина, – после этого, глядишь, она бы успокоилась». Но все-таки она принесла совок и веник и стала собирать осколки. Я все это видела собственными глазами. Мама же не смотрела на них. Она ходила по комнате и говорила: «Какой приятный сюрприз, мистер Латрелл. Годфри, прими лошадь мистера Латрелла». Затем, похоже, она утомилась и села в кресло-качалку. Потом я увидела, как мужчина подошел, приподнял ее и поцеловал. Его губы впились в ее, и она как-то вся обмякла в его объятиях, а он засмеялся. Женщина тоже засмеялась. Когда я увидела это, то убежала. Я вернулась вся в слезах. Меня ждала Кристофина. Увидев меня, она спросила: «Ну, зачем тебя туда понесло?», на что я сказала: «Замолчи, черная чертовка из преисподней». Кристофина только и ответила: «Ай-ай-ай!»

Потом наступила длинная пауза, и Антуанетта сказала, будто бы сама себе:

– Я рассказала то, что хотела. Я попыталась объяснить тебе все. Но это ничего не меняет.

И она рассмеялась.

– Не надо так смеяться, Берта.

– Зачем ты меня так называешь? Я никакая не Берта.

– Мне просто очень нравится это имя. В моем представлении ты Берта.

– Это все глупости, – сказала Антуанетта.

– Сегодня утром ты уезжала. Куда?

– Навещала Кристофину, – отозвалась Антуанетта. – Я готова рассказать тебе все, что тебя интересует, но кратко, в нескольких словах, потому что слова ничего толком не значат.

– Зачем ты к ней ездила?

– Просила кое-что для меня сделать.

– И она сделала?

– Да.

Снова наступило долгое молчание.

– Ты хотела с ней посоветоваться, так?

Антуанетта не ответила.

– Что же она тебе сказала?

– Она сказала, что мне следует уехать. Мне необходимо тебя оставить.

– Она это сказала? – удивленно переспросил я.

– Да, она это сказала.

– Я хотел бы поступить в интересах нас обоих, – сказал я. – То, что ты мне рассказала, так странно, так не сочетается с тем, что я ожидал услышать. Возможно, Кристофина права. Тебе это не кажется? Кто знает, если на какое-то время ты уедешь отсюда – или, наоборот, я, как ты сочтешь разумным, – это принесет нам наибольшую пользу? – Затем я предложил резко: – Берта, ты спишь? Ты не заболела? Почему ты не отвечаешь? – Я встал, подошел к ней и взял в свои руки ее холодные ладони. – Мы что-то засиделись. Сейчас уже совсем поздно. Пора расходиться.

– Иди сам, – сказала она. – А я останусь в темноте, где мне самое место.

– Что за глупости! – воскликнул я, обнял ее, чтобы помочь подняться, поцеловал, но она отпрянула.

– Твои губы холоднее моих рук, – сказала она. Я попытался рассмеяться, но получилось это плохо. В спальне я затворил ставни.

– Спи, – сказал я. – Поговорим обо всем завтра.

– Да, конечно, – согласилась она. – А ты не зайдешь, не скажешь мне спокойной ночи?

– Разумеется, зайду, дорогая Берта.

– Сегодня я никакая не Берта…

– Именно сегодня, именно в эту ночь ты для меня и есть Берта.

– Как скажешь, – отозвалась она.

Когда я зашел к ней в комнату, то заметил, что пол усыпан белым порошком. Тут я впервые задал ей вопрос насчет порошка. Я спросил, что это такое. Она ответила: чтобы отпугнуть тараканов.

– Разве ты не обратил внимание, что в доме нет ни тараканов, ни сороконожек? – спросила она. – Если бы ты знал, какие это мерзкие создания! – Антуанетта зажгла все свечи, и комната наполнилась всевозможными тенями. Шесть свечей горело на туалетном столике и три на столике возле ее кровати. Освещение изменило ее до неузнаваемости. Я никогда не видел ее такой веселой, такой прекрасной. Она налила вино в два бокала и один протянула мне, но, клянусь, еще до того, как я отпил вина, мне захотелось уткнуться в ее волосы, как я раньше делал. Я сказал:

– Мы позволили призракам испортить нам настроение. Но зачем нам печалиться?

– Кристофина знает много о призраках, – ответила Антуанетта, – только она называет их иначе.

Ей не следовало делать со мной того, что она сделала. Готов поклясться, что она зря так поступила. Я помню, как она протянула мне бокал и улыбнулась. Помню также, как я сказал совершенно не своим голосом, что в комнате слишком светло. Помню еще, как я затушил свечи на столике у кровати. И это все, что сохранилось у меня в памяти о той ночи. Больше я не помню ничего.

Я проснулся в темноте. Мне снилось, что я заживо погребен. Я проснулся, но меня не отпускало ощущение, что я задыхаюсь. Что-то мешало мне дышать, и я отбросил это со рта – волосы, с тяжелым терпким запахом. Но дышать по-прежнему было трудно. Я закрыл глаза и некоторое время лежал неподвижно. Когда я снова открыл их, то увидел полусгоревшие свечи и вспомнил, где нахожусь. Дверь на веранду была открыта, и дул такой холодный ветер, что я понял: сейчас раннее утро, до рассвета. Мне было холодно, страшно холодно, я чувствовал себя отвратительно, у меня все болело. Я выбрался из кровати, не глядя на нее, шатаясь прошел в мою комнату, посмотрел на себя в зеркало и в ужасе отшатнулся. Я думал, что меня сейчас вырвет. Но рвоты не было, были только болезненные спазмы.

Я подумал, что меня отравили. Но эта мысль билась в мозгу тупо, так ребенок пытается сложить буквы в слово, которое не в состоянии прочитать, а прочитав – понять. Я не мог стоять, слишком уж у меня кружилась голова, а потому я рухнул на кровать, глядя на одеяло, которое было странного желтоватого цвета. Посмотрев на него, я наконец смог встать и подойти к окну. Наконец меня стошнило. Казалось, это длилось несколько часов. Я выпрямлялся, прислонялся к стене, вытирал лицо, потом снова начинались спазмы и тошнота со рвотой. Когда все кончилось, я упал на кровать и не мог от слабости пошевелиться.

Мне хотелось только одного: лежать и не вставать, но все-таки я заставил себя подняться. Это стоило мне неимоверных усилий. Я испытывал слабость и головокружение, но тошнота и боли оставили меня. Я надел халат, умыл лицо и открыл дверь в ее комнату.

В холодном утреннем свете я видел грустные контуры ее рта, складку между густых бровей – такую глубокую, словно ее прочертил нож. Под моим взглядом Антуанетта зашевелилась и выбросила из-под одеяла руку. Да, холодно размышлял я, все очень красиво, тонкое запястье, приятно округлое предплечье, полный локоток, изгиб плеча… Все на месте, все безупречно. Я глядел на нее с ненавистью, и вдруг лицо ее разгладилось и мне показалось, что по нему пробежала тень улыбки. Что это: игра света? Наверное. Что же еще?

Она может проснуться в любой момент, напомнил я себе. Надо торопиться. На полу валялась ее разорванная рубашка. Я аккуратно накрыл ее простыней, словно покойницу. Один из бокалов был пуст – она выпила свое вино до дна. В моем, стоявшем на туалетном столике, еще оставалось вино. Я окунул в него палец, лизнул. Горько. Не глядя на нее, я со стаканом в руках вышел на веранду. Там я встретил Хильду с метлой в руке. Я прижал палец к губам, она посмотрела на меня широко открытыми глазами, затем тоже прижала палец к губам.

Я быстро оделся, вышел из дома и побежал.

Плохо помню, что я делал в тот день, куда бежал, как падал, где лежал в изнеможении и плакал. Но наконец я оказал у того самого полуразрушенного дома под одичавшим апельсиновым деревом. Уткнув лицо в ладони, я заснул, а когда проснулся, было уже поздно, дул холодный ветер. Когда я встал, то быстро отыскал тропинку и пошел назад. Я научился обходить ползучие лианы и ни разу не споткнулся. Я прошел прямо к себе в комнату, и если мне встретился кто-то по пути, я их не заметил, и если они обращались ко мне с какими-то словами, я их не слышал.

На столе стоял кувшин с водой, стакан и какие-то коричневые пирожки с рыбой. Я выпил почти всю воду – меня страшно мучила жажда, – но до еды не дотронулся. Я сидел на кровати, ждал Амелию и знал, что именно она скажет: «Как мне вас жалко!»

Она появилась, бесшумно ступая босыми ногами.

– Сейчас я принесу вам чего-нибудь поесть, – сказала она.

Она принесла холодного цыпленка, хлеб, фрукты и бутылку вина. Я молча выпил один стакан, потом другой. Амелия нарезала хлеб, цыпленка, села рядом и стала кормить меня, как маленького. Ее рука, поддерживавшая мою голову, была теплой, но, когда я дотронулся до нее снаружи, она оказалась холодной. Я посмотрел на ее хорошенькое, ничего не выражавшее личико, выпрямился и оттолкнул тарелку. Тогда-то она и сказала:

– Как мне вас жалко!

– Я уже это слышал, Амелия. Неужели это единственная песня, какую ты знаешь?

В ее глазах сверкнули веселые искорки, но когда я рассмеялся, она пугливо зажала мне рот своей ладошкой. Я усадил ее рядом с собой, и мы оба рассмеялись. Именно это мне и запомнилось в той встрече. Амелия была такая естественная, такая веселая, что часть этой веселости передалась мне и я не чувствовал потом угрызений совести. И мне было совершенно все равно, что происходило за той тонкой перегородкой, которая разделяла наши с Антуанеттой комнаты.

Утром, разумеется, я испытывал иные чувства.

Новые осложнения. Это просто невозможно… И ее кожа оказалась темнее, а губы толще, чем мне раньше казалось. Она спала крепко и тихо, но когда открыла глаза, в них не было удивления. В них было веселье. Едва сдерживаемый смех. Я почувствовал какое-то спокойствие, умиротворение, но не радость, как она. Нет, радости не было. Как не было и желания касаться ее. Она это поняла, потому что быстро стала одеваться.

– Очень изящное платье, – похвалил я ее наряд, и она тотчас же стала показывать мне, какими разными способами можно его носить. Она расхаживала, то волоча шлейф по полу, то приподнимая так, что виднелась кружевная нижняя юбка, то задирая выше колена.

Я сказал ей, что покидаю остров, но перед отъездом хотел бы сделать ей подарок. Подарок был не маленький, но она приняла его, не сказав спасибо, не улыбнувшись. Когда я спросил, чем она собирается заниматься, Амелия ответила:

– Я давно знаю, что мне нужно, и знаю, что мне здесь этого не получить ни за какие коврижки.

– Ты такая хорошенькая, что можешь легко получить все, что захочешь.

– Да, – просто отозвалась Амелия, – но не здесь.

Она хотела поехать к сестре, которая была портнихой на Демераре. Но в Демераре она жить не собиралась. По ее словам, ее тянуло в Рио. Там много богатых людей.

– Ну и когда ты начнешь свое путешествие?

– Очень скоро.

Она сказала, что сядет на лодку в Резне и попросит рыбаков, чтобы они отвезли ее в порт.

Я рассмеялся и решил ее немного подразнить. Я сказал, что она убегает от старухи Кристофины.

Она ответила без тени улыбки:

– Я никому не желаю зла, но здесь не останусь. Я спросил ее, как она доберется до Резни.

– Обойдусь без лошади или мула, – отвечала Амелия. – У меня сильные ноги. Дойду как-нибудь.

Когда она уже уходила, я не смог сдержаться и спросил со смесью ликования и надежды:

– Ну что, Амелия, тебе по-прежнему меня жалко?

– Да, – ответила она. – Жалко. Но мне также жалко и ее.

Они тихо прикрыла дверь. Я лежал и прислушивался, пока не услышал то, что хотел услышать: цокот копыт. Моя жена покинула дом.

Я перевернулся на другой бок и заснул. Разбудил меня Батист, который принес кофе. Его лицо было мрачным.

– Кухарка уходит, – сообщил он.

– Почему?

Он пожал плечами и развел руками.

Я встал, выглянул из окна и увидел, как она выходит из кухни: крепкая рослая женщина. Она не говорила по-английски или по крайней мере делала вид, что не говорит и не понимает. Я забыл об этом, когда сказал Батисту:

– Я должен поговорить с ней. А что это за узел у нее на голове?

– Ее тюфяк, – сказал Батист. – Потом она вернется и заберет остальное. Нет смысла с ней говорить. Она не будет больше работать в этом доме.

Я усмехнулся и спросил:

– Ты тоже уходишь?

– Я остаюсь. Я управляющий.

Я обратил внимание, что он не говорил ни «сэр», ни «хозяин».

– А эта девочка, Хильда?

– Она сделает так, как скажу я. Она останется.

– Отлично, – отозвался я. – Тогда почему ты такой мрачный? Твоя хозяйка скоро вернется.

Он пожал плечами и что-то пробормотал себе под нос на патуа, а потому я не смог понять, скорбит ли он по поводу моего поведения или расстраивается из-за того, что ему теперь придется выполнять больше работы.

Я велел ему повесить один из гамаков под кедрами, где и провел остаток дня.

Батист приносил мне еду, но не улыбался и говорил, только когда я его о чем-то спрашивал. Жена не возвращалась. И тем не менее я не чувствовал себя брошенным и одиноким. Меня вполне устраивали солнце, сон и холодная река. На третий день я написал осторожное письмо мистеру Фрейзеру.

Я написал, что размышляю над его книгой о духах и призраках, и вспомнил рассказанную им историю. Знает ли он, где сейчас живет та женщина, писал я. Не на Ямайке ли она?

Письмо отправилось с почтой, что бывала два раза в неделю, и, судя по всему, Фрейзер ответил сразу же, потому что еще несколько дней спустя я получил его письмо.

«Я часто думал о вашей жене и вас. И не раз собирался написать вам. Я вовсе не забыл тот случай. Женщину звали то ли Жозефина, то ли Кристофина Дюбуа. Она работала в доме Косвеев. После того как она вышла из тюрьмы, она как в воду канула, хотя все хорошо знали, что старый мистер Мейсон ей покровительствовал. Я слышал, что она купила или получила в подарок домик и клочок земли неподалеку от Гранбуа. Она по-своему очень неглупая особа и неплохо может выражать свои мысли, но мне никогда не нравились ее повадки и я всегда считал ее весьма опасной персоной. Моя жена настаивала, чтобы ее отправили обратно на Мартинику, и была недовольна, что я упомянул о ней в книге даже в такой косвенной манере. Мне доподлинно известно, что она не вернулась на Мартинику, а потому я отписал Хиллу, белому инспектору полиции в вашем городе. Если она живет поблизости от вас и снова примется за старое, дайте ему знать. Он пришлет парочку полицейских, и на сей раз она так легко не отделается. Я уж за этим прослежу…»

Ну что ж, Жозефина или Кристофина, думал я. Дай срок, Фина, дай срок…

Наступил час после заката, который я называл голубым. В такие моменты ветер обычно прекращается, а освещение делается удивительно красивым. Очертания гор приобретают удивительную четкость, и на светлом фоне неба прекрасно видны каждая веточка, каждый листик. Я сидел в гамаке и любовался чудным видом, когда приехала Антуанетта. Она прошла мимо, не удостоив меня взглядом, хлопнула дверью своей комнаты и неистово зазвонила в колокольчик. Батист пронесся бегом по веранде. Я выбрался из гамака и пошел в гостиную. Батист открыл буфет и вынул бутылку рома. Затем он отлил из нее ром в графин, который поставил на поднос вместе с одним стаканом.

– Это для кого? – спросил я, но он не ответил. – Нет дороги? – сказал я и засмеялся.

– Ничего не хочу знать об этом, – отозвался он.

– Батист! – громко позвала его Антуанетта. Он сделал шаг в сторону ее комнаты.

– Мисс Антуанетта…

– Батист, ты где? – взывала Антуанетта. – Почему ты не идешь?

– Иду, иду, – отозвался Батист, но, когда он протянул руку за бутылкой, я взял ее, давая понять, что он ее не получит.

Хильда выбежала из комнаты. Мы с Батистом смотрели друг на друга. Его большие выпуклые глаза выражали полную растерянность, придавая ему весьма комический вид.

– Батист! – взвизгнула Антуанетта из своей комнаты. – Кристофина! Фина! Фина!

– Que Komesse! – воскликнул Батист. – Надо вызвать Кристофину!

Он выбежал не менее стремительно, чем Хильда.

Дверь в комнату Антуанетты отворилась. Когда я увидел ее, то поразился так, что лишился дара речи. Ее волосы были непричесанны, и длинные пряди лезли в глаза, красные, воспаленные. Лицо тоже покраснело и казалось распухшим. Антуанетта была босиком. Когда же она заговорила, голос прозвучал тихо, еле слышно.

– Я звонила, потому что меня мучит жажда. Разве звонок никто не слышал?

Прежде чем я мог помешать, она ринулась в сторону и схватила бутылку.

– Не надо больше пить, – сказал я.

– Какое ты имеешь право говорить мне, что надо делать, а чего нельзя? Кристофина! – снова крикнула она, но голос ее сорвался.

– Кристофина – плохая женщина, и ты это знаешь не хуже, чем я. Она долго здесь не задержится.

– Она здесь долго не задержится, – передразнила меня Антуанетта. – Равно как и ты. Как и ты! Мне казалось, что тебе нравятся чернокожие, но и это оказалось ложью, как и все остальное. Тебе больше нравятся светло-коричневые девицы, верно? Ты ругал плантаторов, придумывал о них разные истории, но сам поступал точно так же. Ты просто отсылаешь девиц быстрее, без денег или почти без денег, вот и вся разница.

– Рабовладение не имеет ничего общего к нашим симпатиям или антипатиям, – отозвался я, пытаясь говорить спокойно. – Это вопрос справедливости.

– Справедливость! – фыркнула Антуанетта. – Я слышала это слово. Оно страшно холодное. Я произносила его вслух, – продолжала она все тем же еле слышным голосом. – Я писала его на бумаге. Но все равно оно казалось мне холодным и лживым. Справедливости не существует. – Она отпила рома и продолжала: – Например, моя мама, о которой вы все так любите судачить, – она знала, что такое справедливость? Она сидела в качалке и говорила о сдохших лошадях и умерших конюхах, а черный дьявол целовал ее печальные уста – как ты мои!

В комнате сделалось невыносимо душно.

– Я открою окно, – сказал я, – надо немного проветрить.

– Ты впустишь сюда ночь, луну и запах тех цветов, которые тебе так не нравятся.

Когда я обернулся от окна, она снова пила.

– Берта! – с упреком произнес я.

– Я не Берта, и ты это прекрасно знаешь, но постоянно называешь меня этим именем, словно хочешь превратить меня тем самым в кого-то другого. Это ведь тоже колдовство!

По ее щекам текли слезы.

– Если бы мой отец, мой настоящий отец был жив, он бы с тобой разделался. Но его нет в живых… Ты знаешь, что ты со мной сделал? Дело не в девчонке. Вовсе нет. Но я любила это место, а теперь из-за тебя ненавижу. Раньше я думала: даже если потеряю в жизни все остальное, у меня будет этот дом, эта усадьба. Но ты все испортил. Я бывала и раньше несчастлива, но это все пустяки по сравнению с тем, что произошло сейчас. Я ненавижу это место так же сильно, как и тебя, и прежде, чем меня не станет, я покажу тебе, как я тебя ненавижу.

Затем, к моему удивлению, Антуанетта вдруг перестала плакать и спросила совершенно спокойно:

– Неужели она красивее, чем я? Неужели ты меня совсем не любишь?

– Нет, не люблю, – сказал я и вспомнил, как Амелия спрашивала меня: «Правда, мои волосы красивее, чем у нее?» – Сейчас не люблю, – сказал я.

На это она только расхохоталась, как безумная.

– Ну вот, сразу ясно, кто ты такой – камень! Но так мне и надо. Ведь я не поверила тете Коре, а она мне говорила: не выходи за него! Даже если бы он был набит брильянтами. И она мне говорила еще много чего. Про Англию… Про то, как дедушка поднимал стакан над графином и вспоминал всех своих ушедших навсегда друзей, которых ему не суждено увидеть, и слезы текли у него по щекам. Нет, это не имеет никакого отношения к Англии, о которой я знаю.

И она запела:

Рука над водой, нога над водой.

Пошли Бог Чарли покой…

Она пропела это хриплым голосом и снова поднесла к губам бутылку.

– Не надо, – сказал я, теряя прежнее спокойствие, схватил одной рукой ее запястье, а бутылку другой, но когда она вцепилась мне в руку зубами, я уронил бутылку. Комнату наводнил запах рома. Теперь меня стала разбирать злость, и она это увидела. Она схватила другую бутылку, отбила донышко об стену и стояла, сжимая в руках зазубренное орудие. В ее глазах появилось убийственное выражение.

– Только дотронься до меня. И ты сразу поймешь, так ли я труслива, как ты.

Затем она стала поносить меня, мои глаза, губы и все прочие части тела. Мне казалось, что я вижу дурной сон: большая пустая комната, освещаемая неровным пламенем свечей, растрепанная, с воспаленными глазами незнакомка – моя жена! – осыпает меня оскорблениями. Именно в этот кошмарный миг я услышал спокойный голос Кристофины.

– Замолчи и перестань плакать! Его слезами не проймешь. Я тебе уже говорила это. От слез никакого толка нет.

Антуанетта рухнула на софу и снова зарыдала. Кристофина взглянула на меня, и в ее маленьких глазках появилась печаль.

– Зачем вы это сделали? Почему вы не отправились с той никчемной девицей куда-нибудь в другое место? Она любит деньги так же горячо, как и вы. Вот почему вы сошлись. Свой своего узнает издалека.

Больше я не мог сносить происходящее и потому вышел на веранду и там сел.

Рука моя кровоточила и болела, я обмотал рану платком, но все равно не мог избавиться от ощущения, что вокруг все настроено против меня. Телескоп словно отпрянул от меня, говоря: «не касайся меня!». Деревья превратились в неприятелей, и их тени угрожающе двигались по веранде. Зеленая угроза. Я почувствовал ее сразу же, как только оказался в этих местах. Мне нечем было утешиться.

Я прислушался. Кристофина что-то тихо втолковывала Антуанетте. Та плакала. Затем закрылась дверь. Они вошли в спальню. Кто-то пел «Ма belle Kadit». А может, это была песня об одном дне и тысячелетии? Но что бы вокруг ни пели и ни говорили, это было направлено против меня. Я должен был защититься. Я тихо прошел по темной веранде и увидел, что Антуанетта лежит у себя на кровати. Неподвижно, как кукла. Да и когда она угрожала мне бутылкой, в ее движениях было что-то от марионетки. Я услышал какие-то слова на патуа, и кончик-узелок платка превратился в тень на стене, напоминавшую палец. Прислушиваясь, я вдруг начал ощущать сонливость. Мне стало холодно.

Я вернулся в большую освещенную свечами комнату, где по-прежнему крепко пахло ромом. Несмотря на это, я открыл комод и вынул еще одну бутылку. Когда вошла Кристофина, я как раз думал, не выпить ли последнюю на сегодня хорошую порцию рома и не лечь ли спать, предварительно крепко заперев дверь.

– Надеюсь, вы довольны, – сказала она. – Очень даже довольны. Только не надо говорить мне неправду. Я прекрасно знаю, что вы делали с той девицей. Не хуже вашего знаю. А может, и лучше. И не думайте, что вы меня можете напугать.

– Значит, она прибежала к вам и сказала, что я дурно с ней обращаюсь? Как это я сразу не догадался!

– Она ничего мне не сказала, – возразила Кристофина. – Ни единого слова. Старая история. Гордости нет ни у кого, только у вас! Дудки! У нее гордости больше вашего, и она не сказала мне ни слова. Но я увидела ее у своей двери с таким лицом, что сразу поняла: стряслась беда. Я поняла, что нельзя даром терять времени. Надо было что-то делать.

– Понимаю, понимаю. Но что же ты такое сделала, отчего она пришла в свое нынешнее состояние?

– Что я сделала? Слушайте, не надо выводить меня из себя. Я и так уже вне себя. Я сказала ей: doudou, если с тобой случилась беда, ты правильно сделала, что приехала ко мне. И я ее поцеловала. Тогда-то она и заплакала – не до того. Слишком долго она держала все в себе. Потому-то я дала ей выплакаться. Пусть поплачет, все легче будет. Когда она наплакалась, я дала ей чашку молока. Хорошо, что оно у меня было. Она не могла ни есть, ни говорить. Тогда я сказала: ложись, doudou, на кровать и поспи. А обо мне не беспокойся, я могу поспать и на полу. Она бы, конечно, сама по себе не заснула, но я сделала так, что к ней пришел сон. Вот что я такого сделала. А что сделали вы – это особый разговор, и за это вы еще заплатите. Когда они доводят себя до такого, сначала им надо дать выплакаться, а потом отоспаться. И не говорите мне, что тут нужен доктор. Я знаю больше любого доктора… Потом я раздела Антуанетту, чтобы она могла спокойно поспать, и увидела, что вы с ней грубо обходитесь. – Тут она весело расхохоталась и продолжила: – Но это все ерунда. Сущие пустяки. Вот когда в углу стоит мачете – длинный сверкающий нож, тут уж может произойти такое – не посмеешься… – Кристофина немного помолчала и затем снова заговорила: – Как-то ночью мне пришлось держать нос, чтобы он не отвалился. Не мой, а другой женщины. Муж ударил ее по лицу мачете. Я стала держать нос, а мальчика послала за доктором. Тот примчался, хоть и крепко спал: пришлось его будить. Но он проснулся, оделся и примчался. Он сразу же взялся пришивать нос. Когда нос был пришит, он сказал: «Кристофина, у тебя есть мужество». Вот так. А муж к тому времени пришел в себя и сидел и плакал навзрыд. «Доктор, – говорил он, – я нечаянно, я не хотел». – «Понимаю, Рупер, – отвечал доктор. – Только больше так не поступай. Держи мачете в другой комнате». Тут я и говорю: «В другой комнате они спят, доктор. Если держать мачете там, они изрубят друг друга на куски». Доктор сильно смеялся. Хороший был доктор. Нос пришил, и хотя лицо не стало таким, каким было прежде, нос остался, где ему положено быть. А человека с мачете звали Рупертом. Тут многих так зовут. Есть Принц Руперт. А другой Руперт торгует песнями в городе, у моста. Когда я приехала сюда с Ямайки, то тоже жила в городе. Красивое имя Руперт. Откуда оно взялось – наверное, со старых времен… А доктор тот был из прежних. Очень хороший доктор. Понимал, что к чему. Не чета нынешним. Они чуть что кричат: «Полиция!» Я не люблю ни этих докторов, ни полицию…

– Могу себе представить, – улыбнулся я. – Но ты так и не сказала, что сделала с моей женой, когда она посетила тебя.

– Женой! Это же курам на смех! Не знаю всех ваших проделок, но кое-что мне известно. Все говорят: вы женились на ней из-за ее денег и забрали себе все до последнего гроша. А теперь вы задумали ее извести, потому как завидуете ей. Она лучше вас, в ее жилах кровь поблагородней. Она не трясется над деньгами – для нее это ерунда. Я про вас все поняла, как только первый раз взглянула. Вы молоды, но сердце ваше очерствело. Вы одурачили девочку. Она подумала, что для вас она все – и солнце, и луна.

Может быть и так, думал я. Очень может быть. Но лучше промолчать. Тогда они обе от меня отстанут и я смогу наконец выспаться. Это будет глубокий сон и далеко отсюда.

– А потом, – продолжала Кристофина своим строгим судейским голосом, – вы внушали ей, что любите ее, и она опьянела от этого хуже, чем от рома. Она не могла жить без вас и вашей этой любви. Теперь уже вы для нее стали солнцем. Она видит только вас. А вы хотите ее извести. Хотите восторжествовать над ней.

Хочу, но не так, как ты это представляешь, подумал я.

– Но она еще держится. Пока что держится. Увы.

– И тогда вы прикинулись, что поверили тому, что наплел тот чертов ублюдок…

Да, поверил тому, что наплел этот чертов ублюдок.

Теперь все, что она говорила, эхом отдавалось в моей голове.

– … с тем, чтобы она оставила вас в покое.

Оставила в покое.

– Так и не объяснив ей, в чем дело.

В чем дело.

– Любовь, значит, умерла?

Любовь… умерла…

– Но тут-то и вышла на сцену ты, – холодно сказал я. – Ты хотела отравить меня.

– Отравить? Еще чего не хватало. Вы что, спятили? Она просто пришла ко мне и попросила сделать так, чтобы вы снова полюбили ее. Но я сразу сказала: нет, в такие дела я не вмешиваюсь. Это же просто глупость…

Глупость, глупость…

– Но даже если это и не глупость, это слишком трудно.

Слишком трудно. Слишком трудно.

– Но она все плакала и просила.

Плакала и просила.

– И я дала ей кое-что такое для любви.

Кое-что для любви.

– Но вы ее не любите. Вам бы ее извести. И это только помогло вам в ваших замыслах.

Извести, извести…

– Она еще призналась, что вы стали называть ее какими-то другими именами. Марионетта… Вроде бы так?

Да, называл.

– Это значит «кукла»? Это потому, что она много молчала? Вы хотели довести ее до слез и заставить говорить?

Довести до слез.

– Но у вас ничего не вышло, так? Тогда вы придумали кое-что другое. Притащили к себе ту никчемную девицу и забавлялись с ней и смеялись и разговаривали в соседней комнате, чтобы она все это слышала.

Верно. Это произошло не случайно. Я нарочно так сделал.

Я лежала и не могла заснуть, когда они оба уже уснули. А потом, как только рассвело, я встала, оделась, оседлала Престона, и вот я здесь. Кристофина! Фина, Фина, помоги мне!

– Но ты пока так и не рассказала мне, что сделала с моей… с Антуанеттой.

– Почему не рассказала? Я дала ей выспаться.

– Она спала все то время?

– Нет, конечно. Я потом разбудила ее, велела посидеть на солнышке, искупаться в реке. Даже несмотря на то, что она валилась с ног от сна. Я сделала хороший суп. Я нарвала фруктов с моих деревьев. Дала ей молока. Когда она отказывалась есть и пить, я говорила: «Съешь это ради меня, doudou». Она ела, пила, потом опять спала.

– А зачем ты это делала?

Наступило долгое молчание. Потом Кристофина сказала:

– От сна ей лучше. Пусть спит, а я за нее потружусь. Я хотела, чтобы она поправилась.

– Но она не только не поправилась, а напротив – ей стало гораздо хуже. Лечение оказалось неудачным.

– Нет, удачным, – сердито возразила Кристофина. – Только я испугалась, что она слишком уж много спит. Она не такая, как вы, но и не такая, как мы. Бывает, по утрам она не может открыть глаза, а если и откроет, то все равно спит с открытыми глазами. Я не хочу давать ей больше то, что давала. – Помолчав, она снова заговорила: – И тогда я стала давать ей рома. Я знала, что это не повредит. Совсем немного рома. Но она выпила и стала говорить, что должна вернуться. Как я ни старалась, мне не удалось ее успокоить. Она сказала, что если я не поеду с ней, то она уйдет одна. Но она просила не оставлять ее одну. И я хорошо слышала, как вы сказали, что не любите ее. Холодно, спокойно сказали – и все хорошее, что я для нее сделала, пошло прахом.

– Хорошее, что ты для нее сделала? Господи, мне надоело слушать эту чушь! Ты напоила ее плохим ромом, и теперь она превратилась в какую-то развалину. Я ее даже не узнал. Зачем ты это сделала, я не знаю – возможно, из ненависти ко мне. Ну а поскольку ты утверждаешь, что кое-что слышала, наверное, ты слышала все, в том числе и то, как она меня обзывала. Твоя веке умеет ругаться.

– Нет. Это все пустяки. Вы так расстроили ее, что она уже сама не понимала, что говорит. Ее отец, старый мистер Косвей, мог ругаться всю ночь напролет. Она кое-чему выучилась у него. А однажды, когда она была совсем маленькой, она убежала из дома к рыбакам и морякам в бухте. Это такой народ! – Кристофина возвела очи горе. – Когда она вернулась, то постоянно подражала их речам. Она не соображала, что такое говорит.

– На сей раз она, по-моему, прекрасно понимала, что означают слова, которые употребляла. Но ты права, Кристофина, это все пустяки. Ерунда. У нас нет мачете, а стало быть, нельзя пустить его в ход. Полагаю, ты позаботилась, чтобы мачете убрали подальше, даже несмотря на то, что Антуанетта была совершенно пьяна.

– Вы такой молодой, но какой жестокий!

– Это я уже слышал.

– Я ей говорила. Я ее предупреждала и говорила: этот человек и не подумает помочь тебе, если увидит, что тебе худо. Только лучшие из лучших могут помочь – и худшие тоже – иногда.

– Но ты-то уверена, что я из худших?

– Нет, – равнодушно отозвалась Кристофина. – По-моему, вы не из лучших и не из худших. Просто вы… – она пожала плечами, – пальцем о палец не ударите, чтобы помочь ей.

Почти все свечи уже догорели. Кристофина и не подумала зажечь новые.

Я тоже. Мы сидели в полумраке. Мне, конечно, следовало прекратить этот нелепый разговор, но вместо этого я сидел и как завороженный слушал мрачный голос Кристофины, доносившийся из потемок.

– Я хорошо ее знаю, – говорила Кристофина. – Она скорее умрет, чем попросит еще раз любви. Но я прошу вас. Она любит вас. Она сходит по вас с ума. Дайте срок – вы еще ее снова полюбите. Хотя бы немного. Как вы способны любить – чуть-чуть.

Я покачал головой и сидел так, машинально покачивая ею.

– Этот желтый ублюдок нагло врет. Он не имеет никакого отношения к Косвеям. Его мать была беспутной особой, она пыталась одурачить старика, но того провести было непросто. «Какая разница, – говорил со смехом. – Одним больше, одним меньше». Он ошибался. Чем больше делаешь для этих людей, тем сильнее они тебя ненавидят. Этот Дэниэл просто разрывается от ненависти. Если бы я знала, что вы хотите отправиться на этот остров, я бы вас удержала. Но вы так быстро женились, так быстро уехали с Ямайки. Я не успела.

– Она сказала, что он не солгал. Стало быть, солгала она?

– Просто вы обидели ее, вот она и решила ответить вам тем же.

– Но как насчет того, что ее мать была сумасшедшей? Это что, ложь?

Кристофина немного помолчала, потом заговорила. На этот раз в ее голосе уже не было прежнего хладнокровия.

– Ее довели до этого. Когда умер ее сын, она была сама не своя. Они увезли ее и заперли на замок. Ей внушали, что она сошла с ума, с ней обращались как с сумасшедшей. Ни одного доброго слова, ни одного близкого человека рядом. Муж ее уехал, оставил ее одну-одинешеньку. Меня к ней не пускали. Я настаивала, но без толку. Антуанетту тоже не пускали. В конце концов она сдалась – сумасшедшая или нет, но она махнула рукой на все. На всю жизнь. Тот человек, что присматривал за ней, овладевал ею, когда хотел, а цветная женщина рассказывала об этом всему свету. Они довели ее до могилы – этот человек и все остальные. Нет, в этом мире нет Бога.

– Только твои духи, – не преминул вставить я.

– Только мои духи, – ровным голосом отозвалась Кристофина. – В вашей Библии, между прочим, сказано, что Господь – это дух. Вот так-то. Мне было так жаль ее мать, что просто нет слов. И я не хочу, чтобы такое произошло и с ней. Вы называли ее куклой? Она вас не удовлетворяла? Попробуйте сначала – может, теперь все будет по-другому. Если вы бросите ее сейчас, то они растерзают ее в клочья. Так они поступили с ее матерью.

– Я не брошу ее, – устало произнес я. – Я сделаю для нее все, что будет в моих силах.

– Вы будете любить ее, как прежде?

Поцелуйте за меня мою сестрицу, вашу жену. Любите ее, как любил я. Как я могу обещать такое? Я промолчал.

– Это она может не удовлетвориться. Она креолка, и в ней живет солнце. Но признайтесь, все дело в том, что не она приехала на вашу родину, которую называют Англией, не она пришла в ваш красивый дом и попросила вашей руки. Это вы поехали на край свет, к ней, вы просили ее руки. И она вышла за вас, она любила вас. Она отдала вам все, что имела. А теперь вы говорите, что больше не любите ее, и она страдает. Что вы хотите сделать с ее денежками, а? – Кристофина говорила по-прежнему ровным голосом, но слово «денежки» она произнесла с каким-то шипением. Теперь я понял, в чем было дело. Усталость и сонливость как ветром сдуло, я вышел из транса и обратился весь во внимание, готовый отстаивать свои интересы.

Кристофина хотела понять, согласен ли я вернуть половину денег из наследства Антуанетты и уехать из Вест-Индии, если я больше не хочу с ней жить.

Я осведомился насчет суммы, которую она имела в виду, но Кристофина уклонилась от ответа.

– Это вы уж разбирайтесь с разными там адвокатами.

– Хорошо, а что станет делать Антуанетта?

На это Кристофина пообещала присмотреть за ней – и за ее денежками, разумеется.

– Вы обе останетесь жить здесь? – спросил я, надеясь, что мой голос звучит так же ровно, как и у Кристофины.

– Нет.

Оказалось, что они поедут сначала на Мартинику, а потом и куда-нибудь еще.

– Хочу посмотреть мир перед смертью, – сказала Кристофина, а потом добавила ехидно, возможно, чтобы поддеть меня, сохранявшего полное спокойствие: – Она выйдет замуж снова, забудет вас и будет жить-поживать в свое удовольствие.

Меня захлестнула волна ярости и ревности. Нет, она меня не забудет. Я рассмеялся.

– Вы смеетесь? Вы смеетесь надо мной?

– Ну, конечно, я смеюсь над тобой. Ты нелепая старуха. Я больше не желаю обсуждать с тобой мои личные дела, а также дела твоей хозяйки. Я выслушал все, что ты мне хотела сообщить, и я тебе не верю ни на грош. Теперь попрощайся с Антуанеттой и ступай. В том, что случилось, виновата ты и только ты. А потому не возвращайся сюда.

Она выпрямилась, подняла голову, положила руки на бедра.

– Кто вы такой, чтобы выгонять меня отсюда? Этот дом принадлежал матери мисс Антуанетты, а теперь он принадлежит Антуанетте. Кто вы такой, чтобы выгонять меня из него?

– Можешь мне поверить: теперь дом принадлежит мне. Не уйдете добром, я пришлю людей, чтобы тебя выставили силой.

– Думаете, здешние мужчины осмелятся коснуться меня? Они не такие глупцы, чтобы давать волю рукам.

– Тогда я позову полицию. Предупреждаю тебя. Даже в этом Богом забытом месте существуют закон и полиция.

– Тут нет полиции, – возразила Кристофина. – И кандальной команды тоже нет. Как нет топчака и темницы. Это свободная страна, и я свободная женщина.

– Кристофина, – сказал я. – Ты долго жила на Ямайке и, конечно, помнишь мистера Фрейзера, судью из Спэниш-Тауна. Я написал ему о тебе. Хочешь знать, что он ответил? – Кристофина уставилась на меня, и я прочитал конец письма судьи: – «Я отписал Хиллу, белому инспектору полиции в вашем городе. Если она живет поблизости от вас и снова примется за старое, дайте ему знать. Он пришлет парочку полицейских, и на сей раз она уже так легко не отделается. Я уж за этим прослежу». Ты дала своей хозяйке яд, который та положила мне в вино, верно?

– Я уже вам говорила – это ерунда.

– Ничего, мы все выясним. Я сохранил остатки вина.

– Я ведь ей говорила, – сказала на это Кристофина. – Я предупреждала, что из этого ничего хорошего не выйдет. Только неприятности… Значит, меня вы прогоните, заберете себе все ее деньги, а что будет с ней?

– Не знаю, с какой стати я должен посвящать тебя в мои планы. Но я собираюсь поехать на Ямайку, в Спэниш-Таун, и там посоветоваться с врачами и ее братом. Я сделаю так, как они скажут. Антуанетта явно не здорова.

– Брат называется! – фыркнула Кристофина и плюнула. – Ричард Мейсон никакой ей не брат! Меня вам не одурачить! Вам нужны ее деньги, а на нее наплевать. Вы хотите объявить ее сумасшедшей. Я-то прекрасно вас понимаю. Доктора скажут то, что вы им велите. И Ричард Мейсон тоже – с превеликим удовольствием. С ней произойдет то же самое, что и с ее матерью! Неужели вы готовы на такое из-за денег? Но значит, вы хуже, чем сам Сатана.

На это я ответил, чуть не срываясь на крик:

– Думаешь, я хотел всего этого? Я бы отдал жизнь, чтобы всего этого не было. Чтобы глаза мои никогда не видели этих мест.

– Вот наконец вы сказали правду! – рассмеялась Кристофина. – Выбираем из того, что даем. Даем и выбираем. Встреваем, сами не знаем во что. – Она начала бормотать что-то себе под нос, причем не на патуа – к этому наречию я уже успел привыкнуть.

Она такая же безумная, как и вторая, подумал я и отвернулся к окну.

Под гвоздичным деревом собралась прислуга. Батист, мальчик-конюх и Хильда.

Кристофина была права. Они не собирались вмешиваться в происходящее.

Я снова посмотрел на Кристофину. Лицо ее было словно маска, и глаза смотрели бесстрашно. Она была по натуре боец, воин. В этом ей никак нельзя было отказать. Сам того не желая, я пробормотал:

– Ты не хочешь попрощаться с Антуанеттой?

– Я дала ей кое-что, чтобы она уснула. Пусть спит. Не хочу будить, не хочу возвращать к неприятностям. Это лучше сделать вам.

– Можешь написать ей, – сказал я.

– Читать и писать я не умею, – последовал ответ. – Зато во всем остальном разбираюсь.

Кристофина ушла, не оглянувшись.

Желание спать покинуло меня. Я прохаживался взад-вперед по комнате, чувствуя, как кровь играет в кончиках пальцев, как поднимается по рукам, как учащенно забилось сердце. Расхаживая, я стал диктовать сам себе письмо, которое собирался написать. «Я знаю, что вы задумали это, чтобы от меня избавиться. Вы меня никогда не любили. Равно как и мой брат. Ваш замысел удался, потому что я слишком молод, глуп, доверчив. Но главное: я слишком молод. Потому вам и удалось так со мной обойтись». Но теперь я уже не так юн, размышлял я и вдруг остановился и выпил рома. Да, здешний ром мягок, как материнское молоко или отцовское благословение.

Я представлял, какое сделается у него лицо, если я напишу это письмо, а он его прочтет. Я писал:

«Дорогой отец!

Мы уезжаем с этого острова на Ямайку в самое ближайшее время. Непредвиденные обстоятельства – по крайней мере непредвиденные мной – заставили меня решиться на этот шаг. Я полагаю, что вы поняли или сможете без труда угадать, что именно произошло. И я также уверен, что вы понимаете: чем меньше вы станете рассказывать кому-либо о моих делах, в первую очередь о моей женитьбе, тем лучше. И для вас, и для меня. Надеюсь, в ближайшее время я снова дам о себе знать».

Затем я написал в адвокатскую контору в Спэниш-Тауне, с которой вел дела. Я сообщил о своем желании снять дом неподалеку от Спэниш-Тауна, но достаточно большой, чтобы в нем было две отдельные системы комнат. Также я попросил их нанять прислугу, которой я готов достаточно щедро платить, – по крайней мере если они будут держать язык за зубами, подумал я. Написал же я несколько иначе – если смогу рассчитывать на их деликатность. Мы с женой надеемся прибыть на Ямайку примерно через неделю, и хотелось бы, чтобы все было готово к тому времени.

Пока я писал письмо, за окном постоянно кукарекал петух. Я схватил первую попавшуюся книгу и запустил в него, но он отошел в сторону на несколько шагов и вновь принялся за свое.

На пороге вырос Батист, глядя на безмолвную комнату Антуанетты.

– У тебя много этого знаменитого рома? – спросил я.

– Много.

– Ему правда сто лет?

Он равнодушно кивнул. Сто лет, тысяча лет – какая разница для Всемогущего Господа и Батиста тоже.

– Что это так раскричался петух?

– Он чувствует, что изменится погода.

Батист по-прежнему не спускал глаз со спальни, и я крикнул ему: – Спит!

Он покачал головой и ушел.

Он, кажется, позволил себе нахмуриться, размышлял я, но сам тоже нахмурился, когда перечитывал письмо, предназначенное моим доверенным. Сколько бы я ни платил слугам на Ямайке, мне не купить их молчания. Обо мне будут сплетничать, складывая песни. Впрочем, они сочиняют песни обо всем на свете. Например, чего стоит песенка о жене губернатора. Куда я ни подамся, обо мне всюду будут сплетничать. Я выпил рома и стал рисовать домик, окруженный деревьями. Дом вышел довольно большой. На третьем этаже я изобразил комнаты, а в одной из них нарисовал стоящую женщину. Изображение вышло по-детски неуклюжим. Кружочек вместо головы, второй, побольше, – туловище. Треугольник – юбка. Косые линии – руки и ноги. Но дом получился настоящим английским особняком.

И деревья английские. Интересно, суждено ли мне снова увидеть английские деревья?

Олеандры… Горы в тумане. Сегодня прохладно, облачно, но тихо. Очень похоже на английское лето. Но это место чудесно в любую погоду. Сколько мне ни доведется странствовать, я вряд ли увижу место чудесней.

Скоро начнется период ураганов, подумал я, заметив, что деревья глубже пустили корни, словно готовясь встретить непогоду. Бесполезно. Если грянет ураган, им все равно несдобровать. Королевские пальмы, правда, выдержат. По крайней мере некоторые. Так говорила мне она. Лишенные ветвей, высокие, словно коричневые колонны, они по-прежнему гордо высятся – недаром их называют королевскими. А вот бамбук ведет себя иначе: он выбирает путь полегче. Побеги пригибаются к земле и лежат там, поскрипывая, постанывая, прося пощады. Ураган с презрением проносится мимо, не обращая внимания на пресмыкающиеся заросли. Пусть живут. Ветер устремляется дальше с воем, гулом.

Но это все будет через несколько месяцев. Сейчас же типичное английское лето – тихое, серое, прохладное. Но я вспоминаю о своей мести, и на ум приходят ураганы. Сказанные слова и совершенные поступки проносятся в моей памяти. Жалость… Жалость – нагой младенец верхом на урагане…

Это я прочитал давно, когда был юн. Теперь я ненавижу поэзию и поэтов. И музыку тоже, хотя когда-то я ее любил. Пой свои песни, Руперт, я не буду тебя слушать, хотя, говорят, у тебя приятный голос.

Жалость? Неужели никто не пожалеет меня? Привязан на всю жизнь к безумной. Лживая сумасшедшая, пошедшая по стопам матери.

– Она так вас любит, так любит… Она вас жаждет. Любите ее хотя бы чуть-чуть. Так, как вы способны любить – чуть-чуть…

То-то усмехнулся бы Сатана! Неужели я не понимаю, что она жаждет кого угодно. Кроме меня.

Она распустит свои длинные черные волосы, станет смеяться и кокетничать, и говорить комплименты. Безумная. Ей все равно, кого любить. Она будет плакать, стонать и отдаваться так, как не отдалась бы ни одна нормальная женщина. А потом она застынет, сделается тихая, как этот летний день. Сумасшедшая, которая всегда знает, который час.

Пьянство и игры. Игры, по поводу которых даже самая чернь смеется и издевается надо мной. А я должен об этом узнавать изо дня в день. Нет, спасибо, я сыт по горло.

«Она так вас любит, так вас любит».

Нет, она не любит никого. Я не мог заставить себя коснуться ее. А если и мог, то как ураган, который касается дерева и ломает его. Говорите, я уже сломал это дерево? Ничего подобного. Это просто была жестокая любовная игра. Но теперь я этим займусь.

Она больше не будет улыбаться солнцу. И больше не будет вертеться перед зеркалом, черт бы его побрал. На ее лице не будет этого безмятежного, довольного выражения.

Тщеславное, глупое создание! Рожденное для любви? Да, но любовника у нее не будет. Мне она не нужна, а никто другой рядом не появится.

Дерево словно пробирает дрожь. Оно запасается силой и затихает. Затихает в ожидании.

Теперь дует прохладный ветерок. Даже холодный.

Она говорила, что любит это место. Она увидит его в последний раз. Я замечу на ее лице слезинку. Выражение тоски, а не этот пустой ненавидящий взгляд. Я прислушиваюсь. Может, она скажет «прощай»? Adieu. Слово прозвучит так же, как старинные песни, которые она пела. В них всегда есть adieu. Если она скажет adieu и заплачет, я заключу в объятия бедную безумицу. Она безумна, но она моя, моя… Что мне до Господа и Сатаны, что мне до самой Судьбы… Если бы только она улыбнулась, если бы только заплакала – ради меня.

И день выдался облачный, тихий, может, он поможет? Раз уж скрылось палящее солнце…

Солнца нет. Нет солнца. Погода переменилась.

Батист ждал нас, и лошади были готовы. Мальчик стоял у гвоздичного дерева, а рядом корзина, которую он должен был нести. Эти корзинки легки, и в них не попадает вода. Я решил захватить в одной их них кое-какие наши вещи – в основном одежду. Все остальное отправят через день-другой. В Резне нас ожидал экипаж. Я обо всем позаботился, все устроил…

Она уже была там, тщательно одевшись для путешествия. Но лицо ее по-прежнему было пустым, непроницаемым. На лице ни слезинки. Что ж, подождем. Интересно, а она вообще что-нибудь помнит, что-нибудь чувствует? Эта синяя туча, эта тень – Мартиника. Так, а знает ли она названия гор? Помнит ли истории об испанцах? Из давних времен. Помнит ли, как однажды сказала: «Смотри, изумрудный закат. Это к счастью». И в самом деле, на какое-то время закатное небо сделалось зеленым. Это было странно видеть. Но не менее странно было слышать, что такой закат приносит счастье…

В конце концов я был готов к ее полному безразличию и понимал, что мои мечты и останутся мечтами. Но когда я не был готов испытать ту грусть, что посетила меня, когда я кинул взгляд на старый белый дом.

Более, чем когда-либо, показалось мне, рвался он подальше от черного, похожего на змея леса, еще громче, еще отчаянней взывая: «Спасите от разрушения, спасите от смерти, от муравьев!» Но что ты делаешь, глупец, здесь, у самого леса? Неужели ты не понимаешь, что это опасное место? Неужели ты не знаешь, что лес рано или поздно берет верх? Если ты этого не понимаешь, то скоро поймешь, и я ничем не смогу тебе помочь.

Батист сильно переменился. На нем была широкополая соломенная шляпа, похожая на те, что носят рыбаки, только тулья у нее была не высокая и заостренная, а плоская. Его широкий кожаный пояс был начищен, равно как и рукоятка ножа в ножнах, а синие брюки и рубашка – безукоризненно чисты. Такая шляпа не пропускала влаги. Батист был готов к встрече с дождем, и встреча эта, похоже, уже не за горами.

Я сказал, что хотел бы попрощаться с Хильдой, той девочкой, что так часто хихикала, но Батист ответил на своем аккуратном английском, что Хильды нет: она ушла вчера.

Говорил он вроде бы вежливо, но я не мог не уловить в его интонациях неприязнь и даже презрение. То самое презрение, что послышалось мне тогда в словах той чертовки, когда она сказала: «Отведайте моей бычьей крови». В смысле выпей, может, это сделает тебя мужчиной. Может быть. Впрочем, мне было решительно все равно, что они там думают обо мне. Но сейчас я забыл об этой женщине. Сейчас я вдруг, к собственному удивлению, подумал, что все казавшееся мне истинным на самом деле оказалось ложью. Истинны только сны и магия. Все остальное ложь. В этом заключается весь секрет.

Но этот секрет утрачен, а те, кто знает о нем, не в состоянии его рассказать.

Нет, он не утрачен. Я обнаружил его в потайном месте и сохраню его, не потеряю. И ее сохраню тоже.

Я посмотрел на нее. Она смотрела на море вдалеке и воплощала собой Молчание.

Пой, Антуанетта. Теперь я тебя услышу.

Ветер сказал: это было, было.

Море твердит: это быть должно.

Солнце кивает: так будет, будет…

А дождь…

Послушай это. Наш дождь знает все тайны. И слезы?

Он знает все, все…

Да, я буду слушать дождь. Буду слушать горную птицу. Как сжимается сердце от трелей этой отшельницы – чистая, чудная, волшебная, грустная песня. Хочется слушать, затаив дыхание. Но нет, она замолчала. Так что же я хотел сказать Антуанетте?

– Не горюй! Не думай о прощании. Нет никакого «прощай». Мы снова увидим восход и заход солнца. Возможно, и изумрудный закат увидим. Зеленое зарево, что приносит счастье. А ты смейся и болтай, как прежде, – расскажи мне о сражении у Всех Святых или празднике у Мари Салант, который превратился в сражение. Или о пиратах, о том, как развлекались они между своими вояжами, каждый из которых мог оказаться для них последним, роковым. Солнце и сангари. Гремучая смесь. А потом землетрясение. Да, старики рассказывали, что Господь очень рассердился на тех людей и решил наказать их за содеянное. Он пробудился ото сна, дохнул – их и след простыл. Он снова погрузился в сон. Но эти люди оставили сокровища. Золото и кое-что еще. Иногда эти клады находят, но только счастливчики не хвастают своей удачей, потому что по закону им полагается всего одна треть. Они же хотят получить все и потому помалкивают. Иногда находят драгоценные камни, иногда ювелирные украшения, иногда что-то еще. Словом, постоянно что-то находится и тайком продается какому-нибудь осторожному покупателю, который взвешивает, измеряет предложенное, потом задает вопросы, на которые не получает внятного ответа, и наконец выдает деньги. Все знают, что золотые монеты и драгоценные камни постоянно продаются и покупаются в Спэниш-Тауне – и на этом острове тоже. Откуда ни возьмись появляются вдруг сокровища. И лучше не говорить о них вслух. Лучше помалкивать.

Да, лучше помалкивать. Я не скажу никому, что толком не слушал твои истории. Я ждал, когда наступит ночь, темнота, когда раскроются луноцветы.

Погасим луну, Сметем звезды на землю. И будем любить в темноте, в темноте…

Как разудалые пираты, давай постараемся получить побольше от жизни – и хорошего, и плохого. Возьмем не треть, а все. Все, все… Не будем оставлять на потом ничего.

Я скажу – я знаю, что скажу: «Я совершил ужасную ошибку. Прости меня».

Я сказал это и увидел, как в ее глазах загорелась ненависть. Я почувствовал, как во мне стала подниматься ответная злоба. Снова все изменилось, снова головокружительное, тошнотворное возвращение назад, к ненависти. Они купили меня. Они купили меня твоими мерзкими деньгами. А ты помогла им это сделать. Ты обманула меня, ты меня предала, и будь у тебя такая возможность, ты бы решилась и на нечто ужасное. Эта девушка смотрит вам в глаза и говорит сладкие речи, но она врет, врет! Такой же была и ее мать. Но, говорят, дочь еще хуже…

Если я обречен на ад, пусть будет так. Хватит с меня фальшивого рая. Хватит проклятого волшебства. Ты ненавидишь меня, а я ненавижу тебя. Посмотрим, у кого это получается лучше. Но сперва я уничтожу твою ненависть. Я сделаю это сейчас. Моя ненависть холодней, сильнее, а твоя тебя не согреет. Ты остаешься ни с чем.

Я сделал то, что хотел. Ненависть постепенно угасла в ее взоре. Это я затушил ее. Но вместе с ненавистью потухла и красота. Она превратилась в призрак. Призрак при свете дня. Серого облачного дня. В ней не осталось ничего. Только полная безнадежность. Скажи: «умри» – и я умру. Скажи: «умри» – и ты увидишь, как я стану умирать».

Она подняла глаза. Прекрасные и пустые. Безумные глаза. Безумная девушка. Не знаю, что я сказал и сделал бы… Возможно, все что угодно. Но тут мальчик, стоявший под гвоздичным деревом, прислонился к нему лбом и заплакал в голос. Громко и душераздирающе. Я с удовольствием удавил бы его своими собственными руками. Но вместо этого я сдержал злость, подошел к Батисту и холодно осведомился:

– Что с ним? Почему он плачет?

Батист не ответил. Его и без того мрачное лицо еще больше помрачнело, и это стало его единственным откликом на мой вопрос.

Но Антуанетта подошла к ним вслед за мной и ответила. Я с трудом узнал ее голос. Ни теплоты, ни мелодичности. Мертвый, странно равнодушный.

– Когда мы только приехали сюда, он спросил меня, не возьмешь ли ты его с собой, когда мы соберемся обратно, – пояснила Антуанетта. – Он не хочет никаких денег. Ему надо только одно – быть с тобой. Потому что, – тут она запнулась и провела языком по пересохшим губам, – потому что он очень полюбил тебя. И я сказала, что ты возьмешь его с собой. А теперь Батист сообщил ему, что он остается. Вот он и плачет.

– Разумеется, я не возьму его, – сердито отвечал я. Господи, какой-то полудикарь смеет надеяться… как и… как и…

– Он говорит по-английски, – все так же безучастно произнесла Антуанетта. – Он очень старался научиться.

– Может, он и старался, но я все равно его не понимаю, – возразил я и, поглядев на ее неподвижное белое лицо, еще больше рассердился: – Какое право ты имеешь давать обещания? И вообще говорить от моего имени?

– Никакого. Я была не права. Я тебя не поняла, ничего не знаю о тебе и не должна говорить от твоего имени.

Пора было трогаться в путь. Я попрощался с Батистом, и он неохотно, холодно, но пробормотал что-то, кажется, пожелания счастливого пути. Я уверен, что он надеялся больше никогда меня не увидеть.

Антуанетта села в седло, Батист подошел к ней. Она протянула ему руку, он взял ее в свои ладони и что-то стал серьезно втолковывать ей. Я не слышал его слов, но подумал, что, возможно, хоть сейчас она расплачется. Ничего подобного. Снова появилась кукольная улыбка и осталась на ее лице, словно прибитая гвоздями. Даже если бы она расплакалась, как Магдалина, это уже ничего не изменило бы. Я почувствовал себя опустошенным. Все бурные, противоречивые чувства вдруг угасли, оставив меня обессилевшим, утомленным и трезво глядящим на мир.

Мне надоели эти люди. Мне обрыдли их смех и слезы, их лесть и зависть, их тщеславие и лживость. Я ненавидел это место.

Я ненавидел горы, холмы, реки, дожди. Я ненавидел закаты, какого бы они ни были цвета, и ненавидел красоту этого острова, его волшебство, его тайну, которую мне все равно никогда не узнать. Я ненавидел равнодушие и жестокость, бывшие частью его красоты. Но особенно я ненавидел ее. Потому что в ней были те самые волшебство и очарование. Она возбудила во мне жажду, которую я вряд ли смогу когда-либо впредь утолить. Теперь всю жизнь я буду жаждать обрести то, что потерял еще до того, как нашел.

Итак мы двинулись в путь, и вскоре это потайное место осталось позади, скрылось из вида. Вскоре она присоединится к тем, кто знает тайну, но не намерен выдать ее. Или просто не может. Или пытаются, но терпят неудачу, потому что знают слишком мало. Их легко распознать даже в толпе. Белые лица, оцепенелые взгляды, бесцельные движения, пронзительный смех. Их можно узнать по тому, как они ходят, говорят, пытаются убить себя или вас, если вы, увидя их, услышав их смех, рассмеетесь. Да, за ними нужен глаз да глаз, ибо наступает время, когда они готовы убить – а потом исчезнуть. Но другие ждут, чтобы занять их место. Ждут в длинной-длинной очереди. Антуанетта – из таких людей. Но я готов подождать того часа, когда она превратится в воспоминание, которое хочется поскорее отогнать от себя. В легенду, которой становятся почти все воспоминания. В ложь.

Когда мы проехали поворот, я вспомнил о Батисте. Интересно, есть ли у него еще какое-то имя? Я так и не спросил его об этом. А потом я подумал, что вскоре продам эту усадьбу – за столько, сколько за нее попросят. Раньше я думал оставить ее Антуанетте. Но теперь это лишилось смысла.

Этот глупый мальчишка шел следом за нами, держа на голове корзинку. Он то и дело вытирал слезы тыльной стороной ладони. Кто бы мог подумать, что мальчик может так горько плакать. Ведь не случилось ничего такого. Ровным счетом ничего.

 

Часть третья

«Когда его отец и брат умерли, он был на Ямайке, – говорила Грейс Пул. – Он получил все их состояние, но и до этого он уже был богатым человеком. Есть люди, которым всегда улыбается фортуна. Потом пошли разные толки насчет женщины, которую он привез с Ямайки. На следующий же день миссис Эфф вызвала меня и стала говорить насчет сплетен. Но я сказала, что без этого не обойтись. Слуги судачат о том, что видят, и их не остановить. Кроме того, сказала я, меня не устраивает положение дел, мадам. Когда я откликнулась на ваше объявление, вы сказали, что женщина, за которой я буду присматривать, не молодая. Я спросила, не старуха ли она, и вы ответили нет. Когда я увидела ее, то даже не знала, что и подумать. Она сидит и дрожит. Она такая исхудалая. «Ну а если она умрет прямо на руках у меня, кто станет отвечать?» – спрашиваю я. «Погоди, Грейс. – сказала она и показала мне письмо. – Прежде чем решать, узнай, что говорит хозяин дома по этому поводу». «…Если миссис Пул вас устраивает, почему не удвоить, не утроить ей жалованье?» – после чего миссис Эфф сложила письмо и убрала его, но я успела увидеть слова на следующей странице: «Только больше не докучайте мне этим». На конверте была заграничная марка. «Я не служу дьяволу даже за деньги», – сказала я. На что миссис Эфф возразила: «Если вы считаете, что, работая на этого джентльмена, вы служите дьяволу, то вы совершаете самую крупную ошибку за всю жизнь. Я знала его мальчиком. И знала юношей. Он был скромен, щедр, не робкого десятка. Но годы пребывания в Вест-Индии изменили его до неузнаваемости. В волосах у него появилась седина, а во взгляде печаль. Пусть меня не просят жалеть тех, кто приложил к этому руку. Я и так сказала более чем достаточно. Я не готова утроить ваше жалованье, Грейс, однако удвоить его могу, но чтобы больше не было никаких пересудов и сплетен. Если они не прекратятся, я тотчас же вас уволю. Вряд ли мне составит труда подыскать вам замену. Вы уверены, что вы меня поняли?» Я сказала, что поняла.

Затем все слуги были уволены, и она наняла кухарку, служанку и тебя, Ли. Уволить-то их было нетрудно, но как помешать сплетням? Лично я считаю, что об этом знает все наше графство. Чего я только не слышала – ничего похожего на правду. Но я не противоречу. Еще чего не хватало? В конце концов дом этот большой, уютный, это крепкая крыша над головой, защита от внешнего мира, ведь что ни говори, а он мрачен и жесток, особенно по отношению к женщине. Наверное, потому-то я и осталась».

Толстые стены, думала она. От главных ворот к дому ведет длинная аллея с высокими деревьями. В доме ярко горят камины, комнаты отделаны белым и алым. Но самое приятное в нем – это толстые стены, которые оберегают тебя от всего того, против чего ты сражалась, пока хватало сил. Наверное, потому-то мы здесь и остаемся – я, Ли, миссис Эфф. Потому-то мы тут и живем – кроме, конечно, той молодой женщины, которая блуждает в кромешной тьме. Одно могу сказать: она не пала духом и все еще способна на неистовство. Когда в ее глазах появляется то самое выражение, я не осмеливаюсь повернуться к ней спиной. Я-то знаю, что это за блеск в глазах.

…Я просыпаюсь в этой комнате и лежу, сотрясаясь от озноба. Мне страшно холодно. Я жду. Наконец приходит Грейс Пул, женщина, которая присматривает за мной, и начинает разжигать камин – кладет уголь, щепки, бумагу. Потом опускается на колени и начинает раздувать огонь мехами. Бумага чернеет и съеживается, палочки потрескивают, куски угля тлеют и рдеют. Затем вспыхивают язычки пламени. Очень красиво. Я вылезаю из постели, смотрю на огонь и пытаюсь понять, почему я здесь оказалась. По какой причине? Ведь должна же быть какая-то причина. Что мне надо сделать? Когда я только здесь оказалась, то решила, что, наверное, это на день, два, от силы на неделю. Я решила, что, когда увижу его, то буду мудра, как змея, и кротка, как голубка. И скажу: «Я добровольно отдаю тебе все, что у меня есть, и больше не потревожу тебя ничем, только отпусти меня на все четыре стороны». Но он так и не появился.

Эта самая Грейс спит в моей комнате. Иногда я вижу, как по ночам она сидит за столом и считает деньги. Она берет в руку золотую монету, и на лице ее зажигается улыбка. Затем она складывает деньги в холщовый мешочек, затягивающийся шнурком. Потом вешает его себе на шею так, что его не видно под платьем. Поначалу, прежде чем сделать это, она смотрела на меня, но я всегда делала вид, что сплю, и вскоре она перестала обращать на меня внимание. Она отпивает из бутылки и ложится спать, а иногда просто кладет руки на стол, опускает на них голову и засыпает. Я же лежу с открытыми глазами и смотрю, как угасает камин. Когда она засыпает и начинает храпеть, я встаю, подхожу к столу и отпиваю из ее бутылки. Первый раз мне захотелось выплюнуть эту бесцветную жидкость, но я заставила себя проглотить ее. Когда я снова забралась в кровать, мне уже было не так холодно, и я стала вспоминать прошлое. Я смогла думать.

В комнате одно окно. Оно расположено так высоко, что из него невозможно выглянуть. У моей кровати были створки, но их сняли. Кроме кровати, в комнате нет почти никакой обстановки. Ее кровать, черный шкаф, стол посредине и два черных стула, на спинках которых вырезаны какие-то цветы и фрукты. У них нет подлокотников, а спинки очень высокие. Туалетная комната совсем крошечная, соседняя с ней комната вся увешана гобеленами. Глядя на один из гобеленов, я вдруг узнала мою мать – в вечернем платье и босиком. Она смотрела мимо меня, как это обычно делала. Разумеется, я не рассказала об этом Грейс. Вообще ее напрасно назвали Грейс: то, как тебя называют, значит многое. Когда он перестал звать меня Антуанеттой, я увидела, как Антуанетта исчезла в окне, с ее духами, красивыми платьями и зеркалом.

В комнате нет зеркала, и я теперь не знаю, как выгляжу. Помню, как я расчесывала волосы и смотрела в зеркало, а на меня из него смотрели мои глаза. Женщина, глядевшая на меня, была очень похожа на меня, и все же это была не я. Когда-то давно, в детстве, страдая от одиночества, я пыталась поцеловать свое отражение в зеркале. Но стекло разделяло нас – холодное, твердое, затуманенное моим дыханием. Теперь они унесли все, и зеркало тоже. Что же я делаю в этом доме и кто я такая?

Дверь комнаты с гобеленами заперта на ключ. Из нее, я знаю, можно выйти в коридор. Там стоит Грейс и говорит с другой женщиной по имени Ли. Я прислушиваюсь, но не могу разобрать слова.

Мне остается слушать шепот, который преследовал меня всю жизнь, но это не то, не то…

Ночью, когда Грейс, хлебнув раз-другой из своей бутылки, засыпает, ключи достать нетрудно. Я знаю, где она их хранит. Я отпираю дверь и выхожу в их мир. Как я и думала, он сделан из картона. Я видела его раньше – этот картонный мир, где все коричневое, темно-красное или темно-желтое, где нет ничего яркого. Я иду по коридору и пытаюсь понять, что скрывается за этим картоном. Мне внушают, что я в Англии, но я им не верю. Мы ехали в Англию, но заблудились в пути. Когда и как это случилось? Точно не знаю. Возможно, это произошло в тот вечер, когда я разговорилась в каюте с молодым человеком, который принес мне ужин, а потом явился он и застал нас вдвоем. Я обняла юношу и попросила помочь мне, но он сказал: «Я не знаю, что делать, сэр». А я начала швырять тарелки и стаканы в окно каюты. Я надеялась, что оно разобьется и в каюту хлынет море. Потом появились женщина и еще один мужчина, постарше. Они занялись уборкой. Мужчина подбирал с пола осколки и не смотрел на меня. Потом появился еще один мужчина и сказал: «Выпейте это, вы заснете». Я выпила и сказала: «Какой странный вкус», – а он ответил: «Вы правы. Очень странный». Я уснула, а когда проснулась, то за окном было уже совсем другое море. Серое, холодное. Пока я спала, корабль, наверное, сбился с пути и мы приплыли не туда. Картонный дом, в котором я теперь живу, – это не Англия…

Как-то утром я проснулась оттого, что у меня ныло все тело. Причем не от холода. Дело было в чем-то другом. Мои запястья покраснели и распухли. Грейс подала голос:

– Небось скажете, что не помните ничего из того, что случилось прошлой ночью.

– Когда была прошлая ночь?

– Вчера.

– Не помню никакого вчера.

– Вчера вас навещал джентльмен.

– Кто именно?

Я знала, что в доме были чужие люди. Когда, взяв ключи, я отперла дверь и вышла в коридор, то услышала их голоса и смех, а также увидела, что этажом ниже горит свет.

Повернув за угол, я увидела девушку в белом платье. Она шла из своей спальни и что-то напевала. Я прижалась к стене, потому что не хотела, чтобы она видела меня, но она остановилась и стала озираться. Она ничего не увидела, только тени, я уж постаралась. Но она побежала к лестнице. Она встретила вторую девушку, и та спросила: «Ты видела привидение?» «Нет, я ничего не видела, но мне что-то почудилось». «Это и было привидение», – сказала вторая, и они вместе стали спускаться вниз.

– Кто же из них навещал меня? – спросила я Грейс. Значит, он ко мне не пришел. Даже если бы я спала, то все равно почувствовала бы, что он вошел в комнату. Нет, он пока что не пришел. Тем временем Грейс сказала:

– Я обещала, что вы будете вести себя тихо и мирно, но вы не сдержали слова. Больше я никогда не пойду вам навстречу. К вам приходил ваш брат.

– У меня нет брата.

– Он сказал, что он ваш брат.

Я стала мучительно рыться в воспоминаниях.

– Его имя случайно не Ричард?

– Он не говорил мне, как его зовут.

– Я знаю его, – признала я и встала с кровати. – Оно тут, оно тут, только я прятала его от ваших вездесущих глаз, как и все остальное. Но где оно? Под периной? В башмаке? На шкафу? В кармане моего красного платья? Где, где это письмо? Оно короткое, потому что, насколько я помню, Ричард терпеть не мог длинных писем. «Дорогой Ричард, пожалуйста, забери меня отсюда. Я умираю здесь от холода и тьмы».

– Без толку бегать и искать письмо, – сказала миссис Пул. – Все равно он ушел и не вернется. Во всяком случае, я бы на его месте ни за что не вернулась.

– Я не помню, что случилось, – призналась я. – Ничего не помню.

– Когда он вошел, то не узнал вас, – напомнила миссис Пул.

– Зажгите огонь, – попросила я. – А то мне страшно холодно.

– Этот джентльмен, – продолжала она, – приехал неожиданно и тотчас же потребовал увидеться с вами. И как же вы его за это отблагодарили? Вы бросились на него с ножом, а когда он вырвал нож, то вцепились зубами ему в руку. Больше вы его не увидите. Но где вы раздобыли нож? Я сказала им, что вы стащили его у меня, но на самом деле меня так легко не проведешь. Я-то знаю таких, как вы. Меня не обвести вокруг пальца. Похоже, вы купили его в тот день, когда я выводила вас погулять. Я тогда сказала миссис Эфф, что вам нужно немного побыть на свежем воздухе.

– Когда мы были в Англии, – произнесла я.

– Что за глупость. Мы и сейчас в Англии.

– Не верю, – возразила я. – И никогда не поверю! В тот день мы отправились в Англию. Помню высокую траву, светло-зеленую воду, в которую смотрелись высокие деревья. Это и есть Англия, думала я. Живи я здесь, я бы быстро поправилась, и наконец стихли бы эти странные звуки в моей голове. Я попросила побыть здесь еще немного, и миссис Пул села под дерево и задремала. Мимо ехала повозка, запряженная лошадью. В ней была женщина. Она и продала мне нож. Я отдала ей за него медальон, который носила на шее.

– Значит, вы не помните, что набросились с ножом на того джентльмена? – продолжала Грейс Пул. – Я сказала, что вы обещали хорошо себя вести. «Мне надо с ней поговорить», – сказал он мне тогда. В общем, я его предупредила, но он настоял на своем. Я тогда была в комнате, но не слышала, что он говорил, и запомнила только обрывок фразы: «Я не могу официально вмешиваться в ваши с мужем отношения». Не успел он произнести слово «официально», как вы бросились на него с ножом, а когда он стал выкручивать вам руку, вы укусили его. Неужели вы ничего не помните?

Теперь я вспомнила, что он и правда не узнал меня. Он посмотрел сначала на меня, потом направо, потом налево, словно пытаясь найти то, что было ему нужно. Затем он еще раз поглядел на меня и заговорил со мной так, словно я для него была совершенно чужая. А что прикажете делать, когда с тобой так разговаривают? Почему вы надо мной смеетесь…

– Зачем вы спрятали мое красное платье? В нем он меня узнал бы.

– Никто не прятал ваше платье, – возразила она. – Оно висит в шкафу. – Посмотрев на меня, Грейс добавила: – Бедняжка, вы, видать, не понимаете, сколько времени тут пробыли…

– Напротив, – возразила я. – Только я-то и знаю это. Сотни дней, сотни ночей… Все они появлялись и уходили, и я не могла их удержать. Но это не важно. Для меня имеет значение не время, а то, что можно удержать в руках, как мое красное платье. Где оно?

Грейс Пул кивнула в сторону шкафа, и уголки рта чуть опустились вниз. Не успела я повернуть ключ в шкафу и отворить дверцу, как увидела его: оно полыхала, как пожар, как закат. Как огненные цветы.

– Если тебя похоронят под огненным деревом, твоя душа устремится ввысь, когда оно зацветет, – сказала я. – Об этом можно только мечтать.

Грейс Пул покачала головой, но не двинулась с места, не коснулась меня.

Я почувствовала слабый запах, исходивший от платья. Потом он усилился. Пахло красным жасмином, корицей, пылью, а также цветком лайма. Пахло солнцем и дождем.

На мне было платье именно такого цвета, когда в последний раз меня навестил Санди…

– Итак, настало время прощаться?

– Настало время прощаться.

– Но я не могу оставить тебя так, – сказал он. – Тебе плохо.

– Ты попросту тратишь время, – сказала я. – А у нас его так мало.

Санди часто приходил навестить меня, когда того человека не было и я выезжала на прогулку в коляске. Слуги, конечно, знали об этом, но помалкивали.

Теперь у нас совсем не было времени, и мы стояли в той дурацкой комнате и целовались. Стены были украшены веерами. Мы и раньше часто целовались, но совсем по-другому. Сейчас были поцелуи жизни и смерти, но понять это можно только потом, когда пройдет время. Белый пароход дал три гудка: первый грустный, второй обычный, третий прощальный.

Я сняла красное платье с вешалки и приложила его к себе.

– Неужели в нем я выгляжу беспутной, порочной? – спросила я Грейс.

Это сказал мне тот человек. Он узнал, что в доме бывал Санди, что мы с ним встречались. Уж не знаю, кто ему донес. «Беспутная дочь беспутной матери!» – бросил он мне тогда в лицо.

– Уберите платье и поешьте, – сказала мне Грейс. – Вот ваш серый халат. Ума не приложу, почему они не подберут вам что-нибудь получше. Они ведь люди состоятельные.

Но я держала красное платье в руках и думала: а не сделали ли они самое страшное, на что были только способны? Не подменили ли они это платье? Но если это не мое платье, то почему у него такой старый, знакомый запах?

– Не надо так стоять, вы же вся дрожите, – сказала Грейс с непривычной участливостью.

Я разжала пальцы. Платье упало на пол, а я стояла и смотрела то на платье, то на очаг, то снова на платье.

Потом я накинула серый халат и сказала Грейс, что не хочу есть. Кормить насильно она меня не стала, хотя иногда это делала.

– Это даже хорошо, что вы не помните вчерашний вечер, – заметила она. – Джентльмен упал без чувств, и начался жуткий переполох. Все вокруг было в крови, а мне попало за то, что я не уследила за вами и позволила вам на него напасть. Через несколько дней приедет сам хозяин, но не надейтесь, что я стану вам помогать. Вы зашли слишком далеко, и вам уже никак не поможешь.

– Если бы на мне было мое красное платье, – сказала я, – Ричард сразу узнал бы меня.

– Красное платье, – повторила Грейс и рассмеялась.

Я посмотрела на платье, валявшееся на полу. Мне показалось, что комната объята огнем. Платье было красивое, и, глядя на него, я вспомнила, что должна сделать. Я сделаю это очень скоро. Главное, опять не забыть об этом…

…В третий раз мне приснился тот сон. Теперь я знаю, что эта лестница ведет наверх, в комнату, где я лежу и смотрю по ночам, как спит та женщина. Спит за столом, уронив голову на руки. Мне снилось, что я снова дождалась, когда она начнет храпеть, встала, забрала ключи и, отперев дверь, вышла со свечой в руках. На этот раз все оказалось проще, чем раньше, и я не шла, а летела.

Все те люди, которые недавно были в доме, куда-то исчезли. Двери спален были закрыты, но мне казалось, что кто-то идет за мной по пятам. Кто-то преследовал меня и смеялся. Время от времени я смотрела по сторонам – налево и направо, но не смела оглянуться назад. Я боялась, что увижу призрак женщины, обитавшей, по слухам, в этом доме. Я стала спускаться по лестнице и на сей раз зашла дальше обычного. В одной из комнат я услышала речь и медленно и бесшумно я миновала ее.

Теперь я была в холле, где горела лампа. Хорошо помню лампу, лестницу и вуаль на моем лице. Они считают, что я ничего не помню, но это не так. Справа я увидела дверь, открыла ее и вошла в комнату. Она оказалась очень просторной с алым ковром и алыми шторами. Все остальное было белое. Я села на кушетку и стала разглядывать комнату. Она показалась мне печальной, холодной, пустой, словно церковь без алтаря. Мне захотелось получше разглядеть обстановку, и я стала зажигать свечи, которых там было очень много. Я зажигала их одну за другой от той свечи, что принесла с собой, но никак не могла дотянуться до люстры. Я снова стала искать алтарь, потому что обилие свечей и красного в комнате сделало ее в моих глазах еще более похожей на церковь. Затем я услышала тиканье часов. Часы были из золота. Золото – идол, которому они все поклоняются.

Внезапно мне стало страшно и неуютно, хотя кушетка, на которой я сидела, была такой мягкой, что я буквально утонула в ней. Затем меня стало клонить в сон и я услышала шаги. Тут я подумала: что они скажут и сделают, если обнаружат меня здесь? Взявшись левой рукой за запястье правой, я сидела и выжидала. Но ничего больше не услышала. Тут вдруг меня охватила страшная усталость. Мне захотелось уйти, но моя свеча догорела, и я взяла одну из свечей, стоявших в комнате. Вдруг я оказалась в комнате тети Коры. В окно светило солнце, за окном виднелось дерево, и на полу была тень от его листьев. И еще я увидела восковые свечи. Они мне не понравились и я стала сбивать их одну за другой. Большинство из них погасло, но от пламени одной загорелись тонкие шторы за плотными алыми. Увидев, как весело бежит пламя, я рассмеялась, но не стала больше смотреть и вышла в холл с длинной свечкой в руке. И вот тогда-то я увидела это привидение. Женщину с распущенными волосами. Она находилась в золоченой раме, но я сразу ее узнала. Я уронила свечу, которая подожгла край скатерти, и пламя быстро взметнулось вверх. Я побежала – а может, полетела или поплыла, зовя на помощь Кристофину. Когда я оглянулась, то увидела, что помощь подоспела. За моей спиной возникла огненная стена, оберегавшая меня. Но в то же время от нее исходил страшный жар, и находиться рядом с ней было опасно. Чтобы ее пламя не опалило меня, я побежала.

Я увидела стол, а на нем свечи. Схватив одну, я начала подниматься по первой попавшейся лестнице. Поднявшись на второй этаж, я бросила свечку, но не стала смотреть, что будет дальше, а поднялась на третий этаж, и побежала по коридору. Я миновала комнату, в которую меня приводили вчера или позавчера, а может, и еще раньше. Я успела неплохо изучить этот дом, и многое в нем было хорошо мне знакомо. Я понимала, где можно спастись от огня и криков, которые уже начали раздаваться внизу и оказалась на зубчатом парапете дома, почувствовав приятную прохладу. Крики доносились еле-еле. Я тихо сидела там – наверное, довольно долго. Потом посмотрела на небо. Оно было все алое, и на нем я вдруг увидела всю мою прошлую жизнь. Я увидела дедушкины часы и лоскутное одеяло тети Коры из кусочков шелка всех мыслимых цветов и оттенков. Орхидеи, жасмин и дерево жизни, объятое огнем. Я увидела красный ковер и люстру, увидела заросли бамбука, а также гигантские папоротники и бархатистый мох на стене сада. Я увидела кукольный дом, книжки и картину «Дочь мельника». Попугая Коко, который при появлении незнакомца спрашивал: «Кто там?» Потом я увидела человека, который меня так ненавидел. Он кричал: «Берта! Берта!» Налетел порыв ветра, и мои волосы разлетелись, словно крылья. Если я прыгну, подумала я, эти крылья подхватят меня, и я полечу… Я посмотрела вниз – и увидела заводь в Кулибри и девочку Тиа. Она махала мне рукой, подзывая к себе, но заметив, что я мешкаю, рассмеялась. Потом я снова услышала ненавистный голос: «Берта! Берта!» Все это мелькнуло передо мной в какую-то долю секунды. А небо было такое алое. Кто-то крикнул, и я подумала: «Почему я кричала?» Я позвала: «Тиа», прыгнула – и проснулась.

За столом по-прежнему сидела Грейс Пул, но она услышала крик и вскочила:

– Это что такое?

Затем подошла и посмотрела на меня. Я лежала с закрытыми глазами и ровно дышала. Она отошла от меня и отправилась не к столу, а к своей кровати. Я долго ждала, когда она захрапит, потом встала, взяла ключи и отперла дверь. Теперь наконец я поняла, зачем меня сюда привезли и что я должна сделать. Откуда-то потянуло сквозняком, потому что пламя свечки заколебалось, и я решила, что она вот-вот погаснет. Но я прикрыла пламя рукой, и свечка снова стала гореть ровно, освещая мой путь в темноте…

Ссылки

[1] Напиток из вина или пива с мускатным орехом.

[2] Хороший сироп (фр.).

[3] Детка, дорогая (патуа).

[4] Робин – в британском фольклоре – шаловливый дух лесов.

[5] Роза умерла (фр.).

[6] В переводе с английского – «ужасный».