На следующий день, в четверг, незадолго до захода солнца Исагани направился по тенистому бульвару Марии-Христины к Набережной, где Паулита еще утром назначила ему свидание. Юноша не сомневался, что речь пойдет о вчерашнем вечере; он решил требовать объяснений и, зная гордый, неуступчивый нрав Паулиты, готовился к разрыву. На этот случай он захватил с собой записки Паулиты — все, что она ему прислала за время их знакомства, два клочка, на которых было второпях нацарапано по нескольку слов, с помарками и грамматическими ошибками, что не мешало влюбленному юноше благоговейно хранить их, как если бы они были: написаны самой Сафо или музой Полигимнией.
Итак, он был готов пожертвовать любовью ради чести и хотя полагал, что страдает во имя долга, глубокая меланхолия владела его душой. Он вспоминал те блаженные дни и еще более блаженные вечера, когда он и Паулита шептали друг другу у обвитой цветами балконной решетки сладостный любовный вздор, который для него был полон значения и смысла и казался ему достойным самого возвышенного ума. С тоской думал он о прогулках в лунные вечера, о посещениях ярмарки, о встречах после утренней мессы в рождественский сочельник, о том, как он подавал ей святую воду, а она нежным взглядом благодарила его, и оба трепетали, когда соприкасались их пальцы. Громкие вздохи вырывались из его груди, словно там лопались елочные хлопушки, в уме проносились стихи, изречения поэтов о женском непостоянстве. Он проклинал тех, кто выдумал театры, французскую оперетту, и обещал себе при первом удобном случае отомстить Пелаэсу. Все вокруг представлялось ему в самых унылых, самых мрачных красках: пустынный, безмолвный залив казался еще более пустынным из-за разбросанных там и сям одиноких пароходов, стоявших на якоре; в угасавшем солнце не было ни поэзии, ни очарования; сегодняшний закат не украшали ярко расцвеченные облака, какие пылали на небе в те счастливые вечера. В памятнике Анде, жалком, аляповатом творении дурного вкуса, он не находил ни стиля, ни величия и сравнивал его с куском мармелада или тортом. Гулявшие по Набережной мужчины с самодовольными лицами казались ему чванливыми глупцами; ребятишки, которые швыряли в воду плоские камешки или выискивали в песке моллюсков и рачков, чтобы убивать их просто так, для потехи, — злыми озорниками. Словом, все, даже пресловутый, бесконечно строившийся порт, которому он посвятил не одну оду, — все раздражало его, казалось бессмысленной ребяческой игрой.
— Ах, этот порт, этот манильский порт! Точь-в-точь незаконное дитя, над которым мать, еще не родив его, плачет от унижения и стыда! Дай бог, чтобы после стольких слез не появился на свет какой-нибудь мерзкий уродец!
Рассеянно поклонился Исагани двум иезуитам, своим бывшим учителям, едва глянул на американца, катившего на тандеме, к великой зависти манильских щеголей в шарабанах. У памятника Анде он увидел Бен-Саиба, беседовавшего с кем-то о Симоуне: ювелир, говорил журналист, внезапно заболел и никого не принимает, даже адъютантов генерала.
— Еще бы! — горько усмехнулся Исагани. — Об этом богаче все тревожатся! А когда солдаты возвращаются из военных экспедиций раненые и больные, их даже никто не навестит.
И он начал размышлять об этих экспедициях, об участи солдат и о борьбе жителей островов против ига чужестранцев. Что ж, одна смерть стоит другой! Солдаты, исполняя долг, умирают как герои, но разве не герои те, кто гибнет, защищая свои очаги.
«Как удивительна судьба иных народов! — говорил он себе. — Из-за того, что мореплаватель причалит именно к их берегу, они утрачивают свободу, оказываются в подчинении, в рабстве не только у этого мореплавателя и его потомков, но и у всех его соотечественников, и не на одно поколение, а навсегда! Какое странное понятие о справедливости! После этого, пожалуй, признаешь за человеком право уничтожать всякого незваного пришельца, как самое опасное чудовище, извергнутое морской пучиной!»
А ведь эти островитяне, думал он, против которых ведет войну Испания, виновны лишь тем, что слабы. Причаливали мореплаватели и к другим краям, но, убедившись, что народы там сильны, даже и не пытались притязать на господство. Пускай эти островитяне слабы, невежественны, все равно их борьба вызывала в нем восхищение. Имена их вождей, которых газеты называли не иначе как трусами и предателями, были для него овеяны славой. Да, эти люди погибали славной смертью у стен своих игрушечных укреплений, еще более славной, чем смерть троянцев: ведь они не похищали на Филиппинах Прекрасной Елены. Пылкое воображение поэта рисовало ему юношей-островитян, которые были героями в глазах своих невест, и он, отчаявшийся влюбленный, завидовал им: они могли хотя бы умереть как герои. И он восклицал:
— Ах, и я бы хотел так умереть, отдать жизнь за свое отечество, защищая его от вторжения чужестранцев. Бездыханный, я бы лежал на прибрежном утесе, как верный страж, и имя мое прославилось бы на Филиппинах!
Он вспомнил недавний конфликт с немцами и пожалел, что все уладилось. Он с радостью пошел бы на смерть под испано-филиппинским стягом, но не покорился бы иноземцу.
Ведь несмотря ни на что, думал он, нас с Испанией объединяют прочные узы — история, религия, язык…
Да, язык, язык! Он саркастически усмехнулся: нынче вечером состоится банкет в панситерии — поминки по Академии испанского языка.
«Увы, — вздохнул он, — если либералы в Испании похожи на наших, то вскоре приверженцев матери-родины можно будет перечесть по пальцам!»
Сумерки сгущались, и на душе у Исагани тоже становилось все мрачнее — он уже не надеялся увидеть Паулиту. Гуляющие расходились с Набережной и шли на улицу Лунета, откуда прохладный вечерний ветерок доносил обрывки мелодий. Матросы на военном корабле, стоявшем в устье реки на якоре, убирали на ночь снасти; легко, как пауки, они сновали по канатам вверх и вниз. На судах один за другим загорались огоньки, будто глаза живых существ; от песчаной полосы берега, где, как говорят поэт:
подымался легкий туман и, пронизанный лучами полной луны, повисал таинственной полупрозрачной пеленой…
Но вот вдали послышался шум, Исагани обернулся, сердце его отчаянно забилось. К берегу подъезжал экипаж, запряженный парой белых лошадей, которых он узнал бы среди сотен тысяч других. В экипаже сидели Паулита, донья Викторина и подруга Паулиты, та, что была с ней накануне в театре.
От волнения юноша не мог двинуться с места, но Паулита, не дожидаясь его, с легкостью сильфиды соскочила на землю и одарила Исагани нежной, примирительной улыбкой. Исагани тоже улыбнулся, и вмиг все черные мысли, терзавшие его, рассеялись, как дым. Снова просветлело небо, радостно зашумел ветерок, расцвели цветы в придорожной траве. К несчастью, тут была донья Викторина, она бесцеремонно завладела юношей и принялась выспрашивать у него о доне Тибурсио. Ведь Исагани обещал ей разыскать сбежавшего супруга с помощью знакомых студентов.
— Пока еще никому из них не удалось что-либо узнать, — отвечал Исагани, и это была сущая правда: кто мог догадаться, что дон Тибурсио скрывается как раз в доме его дядюшки, почтенного отца Флорентино!
— Если найдете его, то передайте, — негодовала донья Викторина, — что я призову гражданскую гвардию. Живым или мертвым, а мне его доставят… Не ждать же мне десять лет, чтобы выйти замуж!
Исагани с испугом уставился на нее: донья Викторина задумала второй раз выйти замуж? Кто же этот несчастный?
— Как вам нравится Хуанито Пелаэс? — неожиданно спросила она.
— Хуанито?..
Исагани не сразу нашелся, что ответить. Его так и подмывало выложить ей все дурное, что он знал о Пелаэсе, но природное благородство взяло верх, и он отозвался о Хуанито вполне дружелюбно именно потому, что тот был его соперником. Донья Викторина, сияя от удовольствия, принялась расхваливать этого необыкновенного юношу и уже собиралась поверить Исагани тайну своего сердца, но тут подбежала подруга Паулиты и сообщила, что Паулита уронила свой веер на камни у берега. Было ли это сделано с умыслом или случайно, мы не знаем, но под этим предлогом Исагани смог покинуть старуху и уединиться с Паулитой. Впрочем, разнежившаяся донья Викторина уже смотрела сквозь пальцы на ухаживания Исагани, надеясь, что он поможет ей заполучить Хуанито.
Паулита, поблагодарив юношу за веер, сделала ловкий ход: прикинулась обиженной, недовольной и лукаво намекнула, что удивлена, видя его здесь в то время, когда все пошли на Лунету, даже французские актрисы…
— Вы назначили мне свидание. Как же я мог не прийти?
— Однако вчера вечером вы даже не заметили меня в театре. Я все время наблюдала за вами, а вы не сводили глаз с этих девиц cochers…
Роли переменились: Исагани собирался требовать объяснений, а теперь надо было самому оправдываться, и, когда Паулита наконец его простила, он счел себя счастливейшим из смертных. Ему еще пришлось благодарить девушку за то, что она явилась в театр: это тетушка ее заставила, и решилась она пойти только затем, чтобы увидеть его, Исагани. А Хуанито Пелаэса она терпеть не может!
— В него тетушка ведь влюблена! — звонко рассмеялась Паулита.
Оба развеселились, как дети, представив себе Хуанито супругом доньи Викторины, — ну, чем не пара? Мешало только одно: дон Тибурсио-то был еще жив. И Исагани открыл возлюбленной тайну его убежища, взяв с нее обещание никому об этом не рассказывать. Паулита охотно пообещала, но про себя решила, что подруге скажет обязательно.
Вспомнив о доне Тибурсио, Исагани завел речь о своем родном селении, которое приютилось среди лесов и рощ на берегу океана, неумолчно шумящего у высоких скал.
Когда Исагани заговорил об этом глухом уголке, глаза его засверкали радостью, на щеках проступил румянец, голос зазвенел от волнения; пылкая фантазия поэта подсказывала ему самые нежные, самые страстные слова — то было настоящее любовное признание.
— Ах! — вырвалось у него. — Там, среди моих гор, я чувствую себя свободным, свободным, как ветер, как солнечный свет, который неудержимо разливается по вселенной! Я променял бы все города, все дворцы на этот уголок Филиппин; лишь там, вдали от людей, можно познать истинную свободу! Там, наедине с природой, с ее тайнами и бесконечностью, наедине с лесом и морем, я мыслю, говорю и действую, как свободный человек, сбросивший с себя иго тирании!
Такая любовь к родному краю была для Паулиты внове — она привыкла слышать о своем отечестве только дурное, а нередко и сама участвовала в подобных разговорах.
Надув губки, девушка дала понять, что ревнует.
Но Исагани тотчас ее успокоил.
— О да, — сказал он, — я любил свой край больше всего на свете, но лишь до тех пор, пока не узнал тебя! Моей отрадой было бродить в лесной чаще, засыпать в тени деревьев, взбираться на вершины утесов и смотреть оттуда на бескрайние просторы океана, на его синие волны, которые доносили до меня отзвуки песен с берегов вольной Америки… Пока я не узнал тебя, океан заменял мне весь мир, он был моей утехой, моей любовью, моей мечтой! Как я любил в солнечные дни всматриваться в его воды, мирно дремавшие у моих ног, и проникать взором в его глубины, где в прозрачной синеве темнеют заросли кораллов и прячутся морские чудища, огромные змеи, которые, как сказывают крестьяне, приползают из лесов и, поселившись в море, достигают исполинских размеров… А вечерами, когда, по народному поверью, из вод выплывают сирены, я старался разглядеть их в набегавших чередой волнах; однажды мне даже почудилось, что я вижу, как они резвятся среди пены, предаваясь своим волшебным играм; я слышал их песни, дивные песни свободы, слышал серебристые звуки их арф. Часами мог я следить за причудливо изменчивыми облаками, любоваться деревом, одиноко растущим среди равнины, какой-нибудь скалой, и сам не понимал, что меня влечет к ним, не умел выразить чувства, которыми полнилась грудь. Дядюшка меня журил, он боялся, как бы я не впал в меланхолию, и поговаривал о том, что надо показать меня врачу. Но вот я встретил тебя, полюбил, и, когда этим летом приехал домой на каникулы, я почувствовал, что мне чего-то недостает: лес был мрачен, печально текла река в чаще, уныло шумел океан, пустынно и тоскливо было вокруг… Ах, если бы ты хоть один денек провела там со мной, прошлась по моим тропинкам, окунула хоть кончик пальца в бурлящий поток, взглянула на океан, посидела бы на утесе и нежной своей песней огласила воздух, ах, тогда бы мой лес стал райским садом, в журчании реки зазвучали дивные мелодии, темная листва озарилась лучами солнца, капли росы обратились в алмазы, а брызги морской пены — в жемчуга!
Но Паулита слыхала, что путь к селению Исагани лежит через горы, а там ужас сколько змей. При одной мысли о них ее кинуло в дрожь! Эта балованная, изнеженная девушка сказала, что она согласна туда поехать, но не иначе как в карете или по железной дороге.
Но радость Исагани теперь уже ничто не могло омрачить, ему повсюду виделись розы без шипов, и он поспешил ее утешить:
— Погоди, скоро все наши острова покроются стальной сетью и, как сказал поэт:
Тогда красивейшие уголки нашего архипелага будут доступны всем.
— Но когда ж это будет?.. Когда я состарюсь?..
— Полно! Ты не представляешь себе, сколько можно сделать за несколько лет, — возразил Исагани, — сколько энергии и энтузиазма пробуждается в стране после вековой спячки… Испания нам помогает, наша молодежь в Мадриде трудится дни и ночи, готовясь отдать на благо родине все свои знания и силы. Лучшие люди Испании поддерживают нас, разумные политики уже поняли, что у Испании и у нас общие интересы и будущее: там признали нашу правоту — и отныне все предвещает Филиппинам светлые дни. Не беда, что сегодня мы, студенты, потерпели небольшое поражение, все равно наше дело побеждает повсюду, с нами все филиппинцы! Предательский удар, который нам нанесли, — это последняя судорога издыхающего зверя! Завтра мы станем свободными гражданами Филиппин, славное будущее уготовано нашему краю, ибо оно в верных руках. О да! Будущее принадлежит нам, я вижу его зарю, вижу, как начинает бурлить жизнь в этих краях, так долго спавших беспробудным сном… Я вижу, вдоль железных дорог возникают города с великолепными зданиями, строятся заводы. Я слышу гудки пароходов, шум поездов, грохотанье машин… В небеса поднимается дым от их мощного дыхания, пахнет машинным маслом — этим потом неутомимых чудовищ, что трудятся для нас… Взгляни на этот в муках рождающийся порт, на реку, где торговля словно замерла навсегда, — они заполнятся мачтами и станут схожи с зимним лесом в Европе… Ты скажешь, пыль и гарь осквернят воздух, прибрежные камни скроются под ящиками и бочками. Не беда! Быстрые поезда умчат нас в глубь страны, там мы будем дышать свежим воздухом, наслаждаться видами других берегов, искать прохлады в горных долинах. Наши военные корабли будут охранять побережье, испанец и филиппинец, соревнуясь в отваге, отразят любое нашествие иноземцев, защитят ваши очаги, дабы вы жили в мире и радости, окруженные любовью и поклонением. Освободившийся от гнета народ, забыв о невзгодах и унижениях, будет трудиться с охотой, ибо труд перестанет быть позорной, тягостной повинностью раба. Тогда испанец откажется от своих нелепых деспотических притязаний, сердце его смягчится; с открытым взором и ободренной душой мы подадим друг другу руки, и на этих островах, под сенью мудрых, справедливых законов, начнут развиваться торговля, промышленность, сельское хозяйство, науки, как в процветающей Англии…
Паулита недоверчиво улыбалась и качала головой.
— Мечты, мечты! — вздохнула она. — А я вот слыхала, что у нас много врагов… И тетушка Торина говорит, что в нашей стране всегда будут рабы.
— Тетушка твоя просто глупа, она не мыслит себе жизни без рабов. Да, у нас есть враги, борьба неминуема, но мы победим. Пусть старый режим из обломков своей твердыни воздвигнет баррикады — с песнью свободы на устах мы их одолеем, вдохновленные блеском ваших глаз, вашими рукоплесканиями. Впрочем, не тревожься, борьба будет мирная. А вы должны поощрять нас к наукам, поддерживать в нас высокие стремления, вселять стойкость и отвагу, суля в награду свою любовь…
Паулита загадочно улыбалась, в раздумье глядя на реку и похлопывая себя веером по щечкам.
— А если вас ждет неудача? — рассеянно спросила она.
От этих слов сердце юноши сжалось, он пристально посмотрел в глаза любимой и нежно взял ее руку.
— Если нас ждет неудача… — медленно произнес он и на миг умолк, потом решительно сказал: — Слушай, Паулита, ты знаешь, как я тебя люблю, как преклоняюсь пред тобой. Когда ты глядишь на меня, когда я замечаю в твоих глазах искорку нежности, я чувствую себя другим человеком… И если нас постигнет неудача, я все равно буду мечтать о тебе, мечтать об ином блеске в твоих глазах — я почту за счастье умереть, чтобы в них засияла гордость, чтобы на могиле моей ты могла сказать всему миру: «Мой возлюбленный отдал жизнь за свободу родины!»
— Пора домой, девочка, не то простудишься! — раздался визгливый голос доньи Викторины, вернувший их к действительности. Надо было ехать домой, дамы любезно пригласили Исагани сесть в экипаж, юноша не заставил себя упрашивать. Экипаж принадлежал Паулите, поэтому ее подруга и донья Викторина заняли места сзади, предоставив переднее сиденье влюбленным.
Он ехал с ней в одном экипаже, сидел рядом, вдыхал аромат ее духов, касался ее шелкового платья, глядел на нее, погруженную в задумчивость, озаренную сиянием луны, которая и самым будничным предметам сообщает идеальную красоту. Исагани и не мечтал о таком счастье!
Какими жалкими казались ему пешеходы, которые одиноко спешили домой и робко сторонились, чтобы пропустить быстро мчавшийся экипаж! Во все время пути вдоль берега по бульвару Сабана, по мосту Испании юноша не видел ничего, кроме нежного профиля с изящно зачесанными волосами, гибкой шейки, утопавшей в прозрачной пинье. Бриллиант на мочке крошечного уха Паулиты мерцал, как звезда в серебристых облаках. Будто издалека, Исагани слышал, что его спрашивают о доне Тибурсио де Эспаданья, говорят о Хуанито Пелаэсе, но слова спутниц доносились до него как отзвуки дальних колоколов, как неясные голоса, которые слышишь сквозь сон.
Когда экипаж въехал на площадь Санта-Крус, дамам пришлось напомнить Исагани, что он уже у своего дома.