Наконец долгожданный день настал.
Симоун с утра не выходил из дому, он приводил в порядок свое оружие и драгоценности. Легендарные его сокровища уже были упакованы в стальной сундучок, покрытый матерчатым чехлом. Осталось лишь несколько футляров с браслетами и шпильками — вероятно, предназначенными для подарков. Ювелир готовился к отъезду с генерал-губернатором, который ни за что не хотел оставаться правителем Филиппин еще на один срок. Сплетники намекали, что Симоун уезжает просто потому, что боится мести обездоленных и ограбленных им людей, — покровитель-то будет далеко! — тем паче, что новый губернатор, которого вскорости ожидали, слыл человеком справедливым и возможно, да-да, вполне возможно, он заставит ювелира возвратить все, что тот здесь нажил. Суеверные же индейцы просто считали Симоуна дьяволом, который повсюду следует за своей жертвой. Пессимисты, лукаво подмигивая, говорили:
— Саранча поле объела, на другое полетела!
Лишь немногие, очень немногие, молча усмехались.
Под вечер Симоун отдал слуге распоряжение — если явится молодой человек по имени Басилио, проводить немедленно. Затем он заперся в своем кабинете и погрузился в глубокое раздумье. После болезни лицо его стало еще более суровым и угрюмым, резче обозначилась вертикальная складка между бровями, он начал сутулиться, прежняя горделивая осанка исчезла. Поглощенный своими мыслями, он не услышал, как постучали в дверь. Стук повторился, Симоун вздрогнул.
— Войдите! — сказал он.
Это был Басилио, но quantum mulatus! Если Симоун сильно изменился за эти два месяца, то Басилио стал неузнаваем: щеки у него ввалились, одежда была в беспорядке, волосы растрепаны. Глаза уже не светились, как прежде, мягкой грустью, а сверкали мрачным огнем. Он походил на покойника, вернувшегося с того света: в чертах его лица застыл ужас, точно его овеяло ледяное дыхание вечности. Даже Симоун был потрясен, и сердце его сжалось от сострадания.
Не здороваясь, Басилио медленно прошел в комнату.
— Сеньор Симоун, — сказал он голосом, от которого ювелиру стало не по себе, — я был дурным сыном и дурным братом: я забыл о муках матери, о злодейском убийстве брата, и бог покарал меня! Ныне мной владеет только одно желание — отплатить злом за зло, преступлением за преступление, насилием за насилие!
Симоун молча слушал.
— Четыре месяца назад, — продолжал Басилио, — вы поверили мне свои планы; я отказался принять в них участие и поступил неразумно — вы были правы. Три с половиной месяца назад вы готовились поднять восстание, я снова отказался помочь вам, и восстание сорвалось. В награду меня заточили в тюрьму, освобождением я обязан лишь вашему заступничеству. Да, вы были во всем правы. И вот я пришел сказать вам: дайте мне оружие, я встану в ваши ряды, как сотни других страдальцев. И пусть вспыхнет восстание!
При этих словах лицо Симоуна просветлело, глаза загорелись торжеством.
— Я прав, да-да, я прав! — воскликнул он с радостью, словно нашел наконец то, что давно и безуспешно искал. — Закон, справедливость на моей стороне, ибо мое дело — дело всех гонимых… Благодарю вас, друг мой, благодарю! Своим приходом вы развеяли все мои сомнения.
Симоун встал. Как и четыре месяца назад, когда в роще предков он излагал Басилио свои планы, лицо его дышало энергией, неукротимой волей — так после пасмурного дня небо озаряется пламенем заката.
— Да, — продолжал он, — восстание не удалось, многие меня покинули, видя, что я, убитый горем, в решающий миг заколебался: в сердце моем тогда угасли еще не все чувства, я еще любил!.. Ныне во мне умерло все, я уже не страшусь возмутить священный для меня сон покойников! Прочь колебания! Даже вы, примерный юноша, вы, незлобивый, как голубь, поняли, что необходимо бороться, вы явились ко мне и призываете меня действовать. О, если бы глаза ваши раскрылись немного раньше! Вдвоем мы могли бы осуществить самые грандиозные замыслы! Я наверху, в высших кругах, сеял бы смерть среди злата и благовоний, превращал бы погрязших в пороке властителей в диких зверей, растлевал и запугивал добродетельных, а вы бы действовали среди народа, среди молодежи, поднимая их к жизни из моря крови и слез! Тогда дело наше было бы не жестоким, не кровавым, но милосердным и совершенным, как произведение искусства, и я убежден, что труды наши увенчались бы успехом! Но никто из людей образованных не пожелал мне помочь; в просвещенных слоях я видел лишь страх и малодушие; в кругах богачей — эгоизм, у молодежи — наивность, и лишь в горах, в местах ссылки, среди отверженных, я нашел нужных мне людей! Но не будем унывать! Пусть не в наших силах изваять идеальную статую, безупречную во всех деталях, мы обтесаем глыбу вчерне, а остальное довершат потомки!
И, схватив за руку Басилио, который слушал, не вполне его понимая, ювелир повел юношу в лабораторию, где он производил опыты и где хранились химические вещества.
На столе стоял большой ящик, обтянутый темной шагреневой кожей, напоминавший ящики для серебряной посуды, которую дарят друг другу богачи и монархи. Симоун открыл его; в нем на красном атласе лежала необычной формы лампа. Резервуар представлял собой плод граната, величиной с человеческую голову; на нем был как бы надрез, в котором виднелись зерна — крупные сердолики. Оболочка из оксидированного золота вызывала восхищение искусством мастера, сумевшего великолепно воспроизвести шероховатую кожуру плода.
Симоун осторожно вынул лампу и отвинтил головку с фитилем; внутри находился прочный стальной шар вместимостью около литра. Басилио вопросительно взглянул на ювелира: он ничего не понимал.
Ни слова не говоря, Симоун еще с большими предосторожностями достал из шкафа флакон и показал юноше надпись на этикетке.
— «Нитроглицерин», — прочитал Басилио и, попятившись, инстинктивно отдернул руки. — Нитроглицерин! Взрывчатое вещество огромной силы!
Он сразу все понял, волосы у него стали дыбом.
— Да, нитроглицерин! — медленно повторил ювелир, с холодной улыбкой любуясь стеклянным флаконом. — Но это нечто большее, чем нитроглицерин! Это сгусток слез, ненависти, несправедливостей и унижений! Это последний довод слабых, сила против силы, насилие против насилия… Минуту назад я еще колебался, но пришли вы, Басилио, и убедили меня. Нынче вечером погибнут самые опасные из тиранов, эти трусливые негодяи, которые прячутся за спиной бога и правительства! Их злодеяния до сих пор не наказаны, ибо никто здесь не властен предать их в руки правосудия. Но нынче вечером Манилу потрясет взрыв, и омерзительный идол, чье разложение я ускорил, разлетится вдребезги!
Басилио стоял ни жив ни мертв: губы его беззвучно шевелились, язык словно окаменел, в горле пересохло. Он впервые видел эту разрушительную жидкость, хоть немало слышал о ней, — и чудилось ему, добыта она в мрачных подземельях озлобленными людьми, вступившими в борьбу с обществом. Вот она перед ним, прозрачная, чуть желтоватая, капля за каплей переливается в сосуд, скрытый в роскошном гранате. Симоун казался ему злым духом из сказок «Тысячи и одной ночи», появившимся из морской пучины; он растет на глазах, превращается в исполина, голова его упирается в небо, стены домов рушатся, не вмещая его, одним движением плеч он сотрясает город. Гранат стал огромным, как земной шар, и надрез на нем в сатанинской усмешке извергал пламя. Впервые в жизни Басилио поддался страху, от его хладнокровной решимости не осталось и следа.
Между тем Симоун тщательно завинтил диковинный прибор, вставил в лампу стеклянную трубку, запал и надел сверху изящный абажур. Затем он отошел от стола, чтобы со стороны глянуть на свою работу. Он склонял голову то влево, то вправо, как бы наслаждаясь великолепным произведением искусства.
Заметив вопрошающий, испуганный взгляд Басилио, ювелир сказал:
— Нынче вечером состоится бал. Эту лампу мы поместим в беседке, где будет накрыт стол для самых почетных гостей, — она сооружена по моему приказу. Лампа будет светить так ярко, что других не потребуется, но через двадцать минут свет ее станет меркнуть. И как только кто-нибудь попытается подкрутить фитиль, капсула с гремучей ртутью вспыхнет, бомба взорвется и разнесет всю беседку — я спрятал на крыше и под полом пачки пороха. Не уцелеет ни один человек…
Наступило краткое молчание. Симоун рассматривал лампу, Басилио чуть дыша следил за ним.
— Стало быть, моя помощь не нужна? — спросил наконец юноша.
— У вас будет свое дело, — задумчиво возразил Симоун. — Адская машина взорвется в девять часов, грохот взрыва будет слышен в окрестностях города, в горах, в пещерах. Восстание, в котором должны были принять участие артиллеристы, сорвалось: не нашлось хороших командиров, не было единодушия в действиях. Теперь это не повторится. Когда грянет взрыв, гонимые, угнетенные, обездоленные — все, кто ненавидит этот режим, поднимутся с оружием в руках и в Санта-Меса соединятся с кабесангом Талесом. Оттуда они двинутся на Манилу. Выступит также и армия: я убедил командование, что мятеж будет поднят только для вида, по воле генерала, который под этим предлогом хочет остаться. Солдаты выйдут из казарм, готовые стрелять в первого, кого я укажу. В городе начнется паника, народ перед лицом неминуемой опасности будет драться не на жизнь, а на смерть, но он неорганизован, безоружен — и вот вы и еще несколько человек поведете толпу к складам китайца Кироги, где хранится принадлежащая мне партия ружей. Кабесанг Талес встретится со мной, мы овладеем городом, а вы тем временем захватите в предместьях мосты, закрепитесь там и будете готовы прийти к нам на помощь. Но помните, вы должны беспощадно убивать на месте не только врагов революции, но всех мужчин, которые откажутся взять в руки оружие и идти с вами!
— Всех? — еле слышно переспросил Басилио.
— Да, всех! — повторил Симоун, голос его звучал зловеще. — Индейцев, метисов, китайцев, испанцев — всех, кто в этот час выкажет трусость, малодушие… Необходимо обновить расу! Отец-трус может породить только детей-рабов; нет смысла разрушать, если придется строить из негодного материала! Как? Вы содрогаетесь? Вы трепещете, вам страшно сеять смерть? Но что такое смерть? Что означает гибель каких-нибудь двадцати тысяч жалких горемык? Станет на двадцать тысяч несчастных меньше, зато миллионы будут навсегда избавлены от горя! Даже самый нерешительный правитель, не колеблясь, издает законы, которые сулят нищету, медленную агонию многим тысячам подданных, людям трудолюбивым, живущим в достатке, возможно, даже счастливым, и он делает это лишь для того, чтобы потешить себя, свое пустое тщеславие! А вы, вы содрогаетесь из-за того, что в одну ночь будет навеки покончено со страданиями многих тысяч рабов, из-за того, что погибнет пораженная гангреной часть народа, освобождая дорогу для нового поколения, юного, сильного, деятельного! Что такое смерть? Либо небытие, либо сон! Но неужели этот сон грозит нам кошмарами более страшными, чем те что мы видим наяву, чем муки целого народа, обреченного на гибель? Надо уничтожить все негодное, надо убить дракона, чтобы новый народ, омывшись в его крови, стал могуч и неуязвим! Разве не это велит непреложный закон природы, закон борьбы за существование, в которой слабые гибнут, чтобы вид не выродился и эволюция не пошла вспять? Итак, прочь сомнения! Да свершится вечный закон природы, а мы поможем ему! Почва родит обильней, когда ее удобряют кровью; троны стоят прочней, когда зиждутся на преступлениях и трупах! Гоните же все колебания, все сомнения! Разве смерть так страшна? Это всего лишь мгновенное ощущение, смутное, а быть может, и приятное, как переход от бодрствования ко сну… Что мы уничтожим? Зло, страдание, чахлую траву, на месте которой вырастут сильные, здоровые побеги! И это вы назовете уничтожением? Нет, это — созидание, творчество, развитие, обновление…
Высказанные со страстной убежденностью, эти кровавые софизмы ошеломили юношу. Его ум, ослабленный трехмесячным заточением и ослепленный жаждой мести, был не в силах разоблачить их нравственную несостоятельность. Басилио, конечно, мог бы возразить, что даже самый дурной и трусливый человек — это нечто большее, чем растение, ибо наделен душой и разумом, и, как бы ни был он испорчен и развращен, для него всегда есть возможность исправиться; что никто не имеет права распоряжаться жизнью других людей, какая бы высокая цель им ни руководила, и право на жизнь столь же неотъемлемо от личности, как право на свободу и на солнечный свет; что правительство, карая преступника за грехи и преступления, на которые само же его толкает своей нерадивостью или тупостью, злоупотребляет властью. Так вправе ли человек — пусть великий, пусть доведенный до ожесточения, карать несчастный народ за грехи его правительств и предков? Нет, только богу дано такое право, только бог может уничтожать жизнь, потому что он творец жизни. Только бог, в чьей власти возмездие, вечность и грядущее в оправдание его дел, только бог, но не человек, нет! Вместо всех этих доводов Басилио нашел лишь одно, довольно беспомощное возражение:
— А что скажут люди во всем мире, когда узнают о такой резне?
— О, человечество будет рукоплескать, ибо оно всегда оправдывает более сильного, более жестокого! — зловеще усмехнулся Симоун. — Европа восхищалась, когда западные нации истребили в Америке миллионы индейцев, и отнюдь не для того, чтобы населить эти земли народами более нравственными или миролюбивыми. Вспомните Соединенные Штаты с их пресловутой свободой для сильного, законом Линча, политическими махинациями или всю Южную Америку с ее драчливыми республиками, кровопролитными революциями, гражданскими войнами, мятежами — точь-в-точь повторяющую историю своей матери-Испании! Европа восхищалась, когда сильная Португалия захватила Молуккские острова; она восхищается теперь, когда Англия уничтожает туземцев на островах Тихого океана, чтобы расчистить место для своих поселенцев. О, Европа будет рукоплескать, так уж заведено в конце любой драмы, любой трагедии: чернь не любит вникать в суть, она смотрит на результаты! Увенчается преступление успехом — оно вызовет восторг и преклонение, куда большие, чем подвиг добродетели, свершенный втайне, без шума.
— Вы правы, — согласился юноша. — Какое мне в конце концов дело до чьих-то похвал или осуждений, если люди эти равнодушны к страданиям угнетенных, бедняков, беззащитных женщин? Почему я должен считаться с обществом, которое не посчиталось со мной?
— Наконец-то я слышу слова, достойные мужчины! — сказал, торжествуя, искуситель.
И, взяв из ящика револьвер, Симоун протянул его юноше:
— В десять часов ждите меня у церкви святого Себастьяна, я дам последние распоряжения. Да, помните, к девяти часам вы должны быть как можно дальше от улицы Анлоаге!
Басилио осмотрел револьвер, зарядил его и спрятал на внутренний карман куртки. Бросив короткое «до свидания!», он вышел.