Приключения во дворе

Рысс Евгений Самойлович

Часть вторая. Бедствия

 

 

Глава тринадцатая. Бык едет в Феодосию

Вове Быку казалось, что все дурные поступки он совершает потому только, что таким образом мстит за несправедливости, которые совершены по отношению к нему.

Мачеха, казалось ему, своих детей любила, а его нет. Отец не защищал сына. Дома Вове было неуютно и плохо. Поэтому, считал Вова, он имеет право завлекать других ребят в азартные игры и жульничать в этих играх, потому что фокус с горошиной был, конечно, жульническим фокусом, которому Вова обучался упорно и долго. Поэтому, казалось ему, он имеет право тех мальчиков, которые проигрались и, значит, попали под его власть, заставлять продавать билеты в кино и добывать для него, Вовы, деньги этими и всякими другими способами.

Ему и в голову не приходило, что, может быть, он сам настроил мачеху против себя, что если бы он был другим, то и она была бы другая, и что даже если она виновата, то совершенно нелепо считать, что за её вину должен отвечать Миша Лотышев или какой-нибудь другой, такой же беззащитный парнишка.

По отношению к нему, Вове Быку, как он считал, была совершена несправедливость. В ответ на это он, Вова Бык, имел право и должен был совершать несправедливости. Иногда ему было жалко мальчишек с испуганными глазами, просящих об отсрочке уплаты долга, трепещущих, когда он грозил, что пойдёт к родителям и сообщит об их мальчишеских преступлениях. Но Вова мужественно подавлял в себе это чувство жалости. Он вспоминал, как несправедлива к нему была мачеха, и снова обретал душевную силу и право издеваться над теми, кто от него зависел.

Он не знал и не предполагал, сколько горьких слёз пролила мачеха оттого, что не сумела найти общего языка с пасынком.

Вову это не касалось. Раз его обидели, значит, он имел право обижать других.

Всё это было так. Но есть в человеке внутренний голос, который начинает порой говорить, и когда он заговорит, то хоть уши затыкай, а всё равно человек слышит. Кажется, Вова точно знал, что он во всём совершенно прав, а голос иной раз возьмёт да и скажет: «Нет, ты неправ».

Это очень мешало жить Вове. Из-за этого у него были тоскливые вечера, когда он посвистывал, поплёвывал и скорее признался бы начальнику детской комнаты милиции в том, что вовлекает ребят в азартные игры, чем признался бы самому себе в том, отчего ему тоскливо.

Нет, Вова не слушался внутреннего голоса. Вова по справедливости мстил за нанесённые ему обиды. Просто иногда у него бывало плохое настроение. Внутренний голос тут был ни при чём. Так или иначе, но переносить тоску было трудно. Поэтому Вова и решил ехать в Феодосию.

Где, в каком журнале или в какой книге разыскал он фотографии феодосийских домиков с фруктовыми садами, пляжа и неизвестно куда уходящего моря, трудно сказать. Вот, думал Бык, тот город, в котором он, Вова, начнёт жить очень хорошей жизнью, в котором не будут его посещать эти странные, похожие на болезнь припадки тоски.

И не приходило в голову Вове Быку, что, куда бы он ни поехал, внутренний голос поедет за ним и всё будет и будет говорить своё: вот, мол, и море, и пляж, и домики с фруктовыми садами, а всё равно он, Вова Бык, живёт не так, как следует.

И потому, что это ему не приходило в голову. Бык решил срочно ехать в Феодосию.

План был продуман точно: Бык взыскивает с должников все долги и в одно прекрасное утро, когда мачеха собирается снова начать выговаривать пасынку за безделье и грубость, выясняется, что пасынка-то и нет. А пасынок в это время едет в поезде, беседует с другими пассажирами о перспективах на урожай, о проплывающих за окном городах, и уже тёплый ветер юга веет в окно, и совсем уже близко море, которое уходит неизвестно куда. Бык ни разу не видел моря и, хотя по карте точно знал, какие города расположены на морских берегах, всё же всем своим хотя и испорченным, по мальчишеским сердцем чувствовал, что море уходит неизвестно куда.

Прежде всего, однако, повторяю, надо было взыскать долги. Вот Вова я стал их изыскивать. Насчёт Вали он не беспокоился. Он уверял себя, что Валя не посмеет его обмануть, так как он сын преступника. А внутренний голос знал, что просто Валя мальчишка честный, деньги брал на серьёзное дело и, хотя бы ради того, чтобы ещё больше не очернить отца, принесёт деньги минута в минуту. Сложней было с. Лотышевым. Паренёк был слабоват, мог по бесхарактерности закутаться и не отдать долг. На него следовало нажать.

Вечером Миша Лотышев принёс выручку от перепродажи билетов. Денег было рубль восемнадцать копеек. То ли кто-то из покупателей две копейки недодал, то ли Миша их сам потерял. По условию должна была состояться игра. И вдруг Вова сказал:

— Не хочу я больше с тобой играть. Надоело.

Он сказал это, и вид у него был при этом наглый, презрительный, оскорбляющий Мишу Лотышева. Миша Лотышев видел только это и не видел того, что за наглыми словами, которые произносил Вова, вопреки своему внутреннему голосу, виделось только одно: море, пляж и домики с фруктовыми садами, где он, Вова Бык, начнёт новую, ничем не испорченную, хорошую и чистую жизнь. Миша Лотышев не видел пляжа и моря, он слышал только жёсткий голос Вовы Быка и слышал свой собственный дрожащий голос, который произнёс:

— Слушай, Вова, ты знаешь, у меня сейчас денег нет.

Разговор происходил за сараями. Трое мальчишек были при этом, фамилии их не сохранились для истории. Здесь, за сараями, они были известны по кличкам. Один назывался почему-то «Кенарь», другой назывался «Шляпа», третий назывался «Петух».

Никто не помнил, почему и каким образом прилипла к каждому эта кличка. «Кенарь» не умел петь, да никогда и не пробовал, «Шляпа» был мальчик аккуратный и сообразительный, а «Петух» был кротчайшим созданием и ни разу в жизни ни с кем не дрался.

Всех их объединяло только одно: как-то сумел Вова Бык внушить им веру в себя, как-то сумел их подчинить себе и поработить, и если спросить любого из них, что он думает по какому-нибудь поводу, тот прежде всего ответил бы вопросом: а что по этому поводу думает Вова Бык?

Выслушав жалкую Мишину фразу, Вова обозлился.

— А мне какое дело, — сказал он. — Мне деньги нужны!

Маленький черноволосый Миша стоял перед Вовой Быком, который казался ему и высоким, и широкоплечим, и очень сильным, стоял и очень хотел заплакать. Плакать было нельзя. Это Миша отлично понимал и всё-таки сдерживался с трудом.

— Вова, — сказал он, — позволь мне заплатить через неделю, несколько дней. Я достану, честное слово, достану.

— Где тебе, улитка, достать! — сказал Бык. — Я лучше схожу и с твоей старшей поговорю. Мне деньги нужны. А не хочешь, чтобы поговорил, — принеси завтра долг.

Кенарь, Петух и Шляпа согласно кивнули головами, подтверждая законность требований Вовы. Они не вдумывались в смысл происходящего разговора. Они знали только одно: что Вова Бык сказал, то и правильно.

— Хорошо, — сказал Миша. — Завтра я принесу.

— Ну, и валяй отсюда, — сказал Бык. — Без денег мне тебя неприятно видеть.

Кенарь, Петух и Шляпа захихикали, глядя вслед Лотышеву, уходящему через щель между сараями, но Вова Бык так на них посмотрел, что они, поняв, владыка чем-то недоволен, замолчали и сделали вид, будто они вовсе и не хихикали.

А у Вовы Быка было скверное настроение. Что-то опять бормотал внутренний голос, и хотя Вова к нему не прислушивался, всё равно слышал немолчное его бормотание. И даже маячащий впереди пляж и домики с садиками не утешали его сейчас. О чём-то напоминал внутренний голос, хоть Вова и старался его не слушать. Об отце — человеке несчастном и слабом, который будет бегать и спрашивать, где же сын, куда же сын делся. Что-то говорил внутренний голос даже о том, что и мачеха растеряется потому, что одно дело ругаться и ссориться с пасынком и совсем другое дело, когда пасынок убежал и отец лишился сына, и в общем всё-таки выходит, что она, мачеха, виновата.

Но Вова, повторяю, не слушал внутренний голос. Он не удостоил даже взглядом Кенаря, Шляпу и Петуха, сунул руки в карманы и пошёл из своего царства в обыкновенный мир.

Он прошёл через низкую подворотню старого дома и вышел на широкую улицу и шёл по ней, поплёвывая то вправо, то влево, вновь переживая обиды, которые нанесли ему мачеха и отец, и мачехины дети, и сама жизнь. Он шёл и убеждал самого себя, что поступает правильно, а если и делает что плохое, так только восстанавливая справедливость. И ещё говорил он себе, что выжмет последнее из Мишки Лотышева, но получит свои пятнадцать рублей, потому что довольно его, Вову Быка, обижать, и если все на него нападают, так должен же он защищаться.

Он шёл, и поплёвывал то вправо, то влево, и думал о причинённых ему обидах и о море, которое все эти обиды смоет.

Он шёл по тротуару проспекта, мимо деревьев, которые уже разветвились и раскудрявились, хотя их посадили совсем недавно.

Ему было тоскливо.

 

Глава четырнадцатая. Ненужная вещь

После того как Анюта узнала, что брат обманывает её, после тяжёлого объяснения с Мишей между сестрой и братом установились странные отношения. Оба делали вид, как будто ничего не случилось. Ну обманул Миша Анюту, не со зла обманул, а просто по легкомыслию, ну объяснились, поговорили, и всё в порядке. И снова живут, как прежде, дружною жизнью. Брат помогает сестре, ходит в булочную, вместе ездят в больницу к матери. Словом, всё хорошо. Они разговаривали о том, когда выйдет мать из больницы, и скоро ли вернётся отец, и что купить на следующий день к завтраку. Одно только было странно: оба они не смотрели друг другу в глаза.

По вечерам Миша говорил, что пойдёт погулять или зайдёт к товарищу поиграть в шашки, и Анюта без слов отпускала его, потому что не отпустить — значило показать, что она не верит брату, а ей казалось очень важным, чтобы брат убедился в полном её доверии.

— Хорошо, иди, — говорила она и отводила глаза от Миши, чтобы Миша не понял по её глазам, как она боится: вдруг брат её и теперь обманывает.

И Миша не смотрел на сестру. Вдруг она поймёт по его глазам, что он идёт торговать билетами, а потом за сараи к Вове Быку. Вдруг она прочтёт в его глазах непреодолимую тоску, отчаяние, которое мучило его, страх перед расплатой, которая непременно должна была наступить.

Миша делал вид, что он весёлый и спокойный мальчик, занятый своими мальчишескими делами, погружённый в нормальные летние детские развлечения, и что, кроме простых мыслей о том, как интересней и веселее провести вечер и завтрашний день, никаких других мыслей и забот у него нет.

Анюта делала вид, что она совершенно довольна тем, как ведёт себя брат, что она погружена в свои хозяйственные заботы, с нетерпением ждёт выздоровления матери и никаких других мыслей у неё нет я не может быть.

Иногда только, когда Анюта сидела к Мише спиной или шила что-нибудь, низко наклонив голову, Миша, делая вид, что читает книжку, осторожно поднимал глаза, боясь, чтобы Анюта не заметила его взгляда, смотрел на сестру и думал: «Подозревает она или не подозревает? Догадывается она о чём-нибудь или действительно вполне уверена во мне и спокойна? И что будет, когда она всё узнает?»

Но лицо Анюты было совершенно спокойно, и, конечно же, она ни о чём не догадывалась.

И очень скверно было на душе у Миши.

Иногда, когда Миша уже спал, Анюта смотрела на него, и лицо её переставало быть таким спокойным и безмятежным, каким его всегда видел Миша. С тревогой думала она о брате. Действительно ли он ей всё рассказал? Действительно ли нет за ним больше грехов? Иногда страшные картины виделись ей. Может быть, Миша в дурной компании, может быть, он идёт шаг за шагом, от ошибки к ошибке, от проступка к проступку, даже к преступлению.

И скверно было у неё на душе.

Без конца она думала и передумывала: может быть, надо ходить всюду с Мишей, не позволять ему одному гулять или навещать неизвестных ей товарищей. Но тогда он поймёт, что она не верит ни одному его слову, что она считает его лгуном и обманщиком. Дать ему это понять — значило обозлить его, оскорбить, сделать его своим врагом. Ей казалось, что если он почувствует недоверие сестры, если он поймёт, что она контролирует каждый его шаг, это даст ему внутреннее право обманывать её. Это значит, она всегда должна будет рассчитывать только на тщательный надзор, на непрерывный контроль. Она чувствовала, что это опасный путь. Собственная совесть должна была защищать Мишу. Собственная совесть должна была направлять его. А какая уж совесть, когда тебе не доверяют!

С другой стороны, глядя на спящего Мишу, думала она, что он ещё мал, что мальчик он увлекающийся, наивный, что она пустила его в вольное плавание, оставила, в сущности говоря, без присмотра, и, может быть, какие-то скверные мальчики, о которых она и понятия не имеет, воспользовались этим и подбивают его на разные плохие дела, а он по наивности им поддаётся. Вернутся родители и не узнают сына. Был честный, искренний мальчик, а стал лгун, испорченный, дрянной мальчишка.

И во всём виновата она, Анюта. Вот в первый раз в жизни легла на неё ответственность, и она не справилась с ней. Что она скажет матери и отцу?

Думала она, передумывала и не могла решить, как правильнее себя вести, и пока что отводила глаза от брата, так же как брат отводил глаза от неё.

В тот вечер, когда Вова Бык предъявил Мише окончательное требование вернуть деньги, Миша пришёл домой такой несчастный, что, может быть, если бы Анюта его увидела, она догадалась бы, что у брата несчастье.

Миша долго стоял у двери, не решаясь позвонить, боясь увидеть сестру. Он так волновался, что не заметил сунутой в дверь записки. Наконец он позвонил. Ему никто не ответил. Он позвонил ещё раз. Тишина. Тут он наконец увидел записку. Он так был напуган, так ждал со всех сторон новых ударов и несчастий, что вынул записку дрожащими руками. Ему казалось, что там непременно окажется какое-нибудь ужасное известие, какая-нибудь страшная новость. Буквы у него прыгали перед глазами. И он долго не мог разобрать, что в записке написано.

В записке, однако, не было ничего страшного. Анюта просто сообщала, что ей пришлось уйти по делу и что ключ внизу, у Марии Степановны. Пусть он достанет из холодильника ужин и поест, если голоден. Или, если хочет, пусть подождёт её. Она думает, что скоро вернётся.

Миша перевёл дыхание: то, что новых неприятных известий нет, обрадовало его.

Он спустился к Марии Степановне и попросил ключ. Мария Степановна начала уговаривать его зайти поужинать, и он с трудом отбился, уверив её, что поужинал у товарища и совершенно сыт.

В квартире было темно, и Миша был в таком напряжении, что ему казалось — в углах сгущаются враждебные тени, какое-то слышалось ему дыхание загадочного существа, которое подстерегает его, готово на него напасть. Он зажёг свет во всех комнатах. Теперь он радовался, что Анюты нет. Он мог побыть одни и подумать, что же всё-таки делать. Как спастись от страшного долга, от беспощадной руки Быка?

Он стал снова и снова перебирать все возможности. В сущности, возможностей не было никаких. Пойти к папиному сослуживцу Павлу Алексеевичу, придумать что-нибудь и одолжить пятнадцать рублей? Но что придумать? Потом он представил себе, как Павел Алексеевич в ужасе округлит глаза, как он будет охать и ужасаться, и понял, что план этот никуда не годится.

Он ходил по ярко освещённым комнатам и думал, и думал, и ничего придумать не мог. Потом он остановился перед своей книжной полкой. Продать книги? Анюта сразу заметит. Ей можно сказать, что он дал почитать их товарищам. Но надо продать все книги, иначе пятнадцать рублей не наберёшь. А кто же это даёт товарищам почитать сразу всю библиотеку? Нет, и этот план никуда не годился. Если бы было что продать. Может быть, в доме есть что-нибудь совсем ненужное? Вдруг лежит какая-нибудь вещь, за которую охотно дадут в скупочном пункте пятнадцать рублей, а здесь она никому не нужна. Даже, может быть, о ней давно позабыли. Никто и не заметит, что её больше нет. А если и заметят, скажут:

— Наверное, завалилась куда-нибудь.

Миша лихорадочно обводил взглядом стены. В детской ненужные вещи были, но, конечно, за них и пятнадцати копеек не дадут. В столовой ненужных вещей не было. Можно снять картину со стены, но, во-первых, это сразу бросится в глаза, а во-вторых, неизвестно, купит ли кто-нибудь эту картину и за сколько. Миша в живописи разбирался плохо и не мог ответить на этот вопрос.

Он вошёл в кабинет: папины книги. Но, во-первых, Миша знал, что отец, человек добрый, охотно ссужавший деньгами всякого, дрожал над книгами. Уж если хоть одной книжки не будет на полке, когда отец вернётся, он это непременно сразу заметит.

Чернильный прибор стоял на письменном столе. Миша как-то слышал от отца, что прибор этот очень старинный. Отец купил его в комиссионном магазине и много заплатил. Но, во-первых, у Миши не хватило бы сил унести его, а во-вторых, и это сразу же бросится в глаза. Стоял прибор на столе — и нет его. И вдруг Миша вспомнил, что есть одна совершенно ненужная вещь, которой никто никогда не пользуется, которая лежит в ящике, так что её и не видно, такая маленькая вещь, что её легко незаметно сунуть в карман, вещь, которой наверняка никто никогда не хватится.

Миша прислушался: в квартире было тихо. Если бы Анюта пришла, она бы позвонила. У них только один ключ. Второй остался у мамы. Они его так и не забрали из больницы. И всё-таки Мише казалось, что кто-то наблюдает за ним, следит за каждым его движением, может быть, даже угадывает его мысли. У него билось сердце и кровь отхлынула от лица. На цыпочках подошёл он к папиному столу и выдвинул средний ящик. Ящик был заполнен бумагами. Миша сунул руку под бумаги и долго шарил. Портсигара не было. Вдруг он застыл: он ясно услышал звонок. Значит, вернулась Анюта! Он стоял, боясь шевельнуться. Вот сейчас она позвонит ещё раз. Надо придумать, что ей сказать — почему он так долго не открывал? А может быть, ему послышалось? Если она не позвонит второй раз, значит, послышалось.

Он стоял в напряжённой позе, сунув руку под бумаги, лежащие в ящике папиного стола, стоял еле дыша, напряжённо прислушиваясь, — звонка не было. Не может же быть, чтобы столько времени Анюта ждала и не позвонила ещё. Он стоял и ждал, и у него уже начала затекать нога от неестественной и неудобной позы, а звонка не было.

— Трус! — громко сказал сам себе Миша. Звук собственного голоса успокоил его. Он глубже просунул руку под бумаги и наконец нащупал портсигар. Он вытащил его и задвинул ящик. Портсигар был тяжёлый, металлический, жёлтого цвета. Миша посмотрел на него и подумал, что, вероятно, пятнадцать рублей дадут. Красивый портсигар, украшенный резьбой! Миша раскрыл его. До сих пор внутри оставалось ещё чуточку табаку.

В том, что об этом портсигаре никто не вспомнит, Миша был совершенно уверен. Год или два назад однажды после обеда отец достал портсигар, раскрыл его и вынул единственную лежавшую в нём папиросу. Миша помнил отчётливо, с каким странным выжидательным выражением лица смотрела на отца мать.

— Всё в порядке, Клава, сказал отец. — Вот эту папироску выкуриваю и больше никогда ни одной. Анюта и Миша, будьте свидетелями, даю честное слово, что больше не выкурю ни одной папиросы. На, Миша, отнеси портсигар и сунь под бумаги в средний ящик стола. Пусть покоится там навечно.

Тогда Миша сам положил его в ящик. Конечно, портсигар никогда не понадобится. Если уж отец дал честное слово — на это можно положиться.

Миша был ещё слишком мал, чтобы помнить историю этого портсигара. А Пётр Васильевич был человек слишком скромный, чтобы рассказать эту историю детям.

Десять лет тому назад совсем молодой геолог Пётр Васильевич Лотышев, пространствовав по тундре несколько месяцев, едва не погибнув от голода, дважды чуть не утонув, тощий как скелет — припасы кончились, а ружьё утонуло при переправе через реку, — обросший бородой, еле держась на ногах от слабости, добрёл до населённого пункта, снарядил гонца на ближайшую радиостанцию с сообщением точных координатов найденного им богатого месторождения редких металлов, свалился и проспал двое суток. Его разбудили срочно вылетевшие из Москвы геологи. Проверка показала, что размеры месторождения даже больше, чем предполагал Лотышев. Он всегда предпочитал сказать меньше, чем больше. Вот тогда-то министр наградил Лотышева золотым портсигаром. Если бы Миша внимательно посмотрел на обратную сторону портсигара, он бы заметил тонко выгравированную надпись: «П. В. Лотышеву от Министерства геологии».

Но до того было Мише, чтобы внимательно рассматривать портсигар: в этот момент Анюта наконец позвонила.

Миша быстро задвинул ящик, сунул портсигар в карман, погасил в кабинете свет и открыл Анюте дверь.

Он стоял перед Анютой, и прямо бросалось в глаза, что с ним случилось что-то нехорошее. Он был бледен, растерян, взволнован. В любой другой день Анюта бы сразу заметила это. А сегодня она не обратила внимания на странный вид брата.

В любой другой день Миша сразу бы заметил, что у Анюты странный вид. У нее были красные, воспалённые глаза, как будто она плакала. И так же, как Миша избегал её взгляда, так и она старалась на Мишу не смотреть.

Миша был так растерян, что даже не спросил сестру, где она была и почему вернулась так поздно. Анюта была так растерянна, что даже не заметила, что Миша её ни о чём не спросил, и сказала, как будто отвечая на его вопрос:

— А я тут ходила в магазин, встретила одну девочку, мы раньше учились вместе, и погуляла с ней.

Они прошли в комнату, и Анюта, всё отворачивая лицо от Миши, дала ему поужинать, и ушла на кухню, и долго не возвращалась оттуда, и, когда Миша крикнул ей, что он всё съел, ответила, чтобы он ложился спать. Миша не обратил внимания на то, что Анюта не зажгла на кухне свет и сидит в темноте.

Мише это было на руку. Он запихал портсигар под матрац, торопливо лёг и сразу же притворился спящим. У него не было времени подумать о том, что сестра ведёт себя как-то необычно. Слишком волновали его собственные мысли.

Он не знал, что за Анютой приезжала сестра из больницы и срочно вызвала её к врачу. Он не знал, что врач сказал Анюте:

— Матери стало хуже, операция совершенно необходима, и оперировать мать будут послезавтра.

Тогда Анюта сказала, что она поедет в институт. Надо вызвать отца. Но врач объяснил, что больница уже связалась с институтом и дано распоряжение отца вызвать, но что отец с товарищами бродит где-то по бесконечным просторам Чукотки и его пока не могут найти.

 

Глава пятнадцатая. Надо бежать

Всё-таки передача, по-видимому, получалась не такая уж скверная.

Сперва ребята, придя в лагерь, с волнением рассказывали о том, что Маша Плюшкина сама убрала свою постель и необходимо оповестить об этом по радио весь район. Кате приходилось с немалым трудом доказывать, что событие это довольно обыкновенное и широкой рекламы не заслуживает. Постепенно ребята начали понимать, что не стоит очень уж хвалить человека, если он делает то, что и должен делать. Всем, конечно, было жалко, что для передачи остаётся мало материала, но Катя утешала ребят и говорила, что, если поискать как следует, наверное найдётся несколько действительно интересных историй.

И правда, неожиданно выяснилось, что Ксения Школьникова, маленькая девочка десяти лет, год назад зазевалась на улице и чуть не попала под троллейбус. В последнюю секунду на неё бросился Петя Кутьков из третьего корпуса и так её толкнул, что она отлетела на тротуар, ушиблась и, ничего не поняв, собиралась задать Кутькову как следует. Оказалось, однако, что Кутьков её вытолкнул из-под троллейбуса, а самого его задело крылом, порвало куртку и так отшвырнуло, что он потом неделю хромал. Раньше об этом никто не слышал. Кутьков молчал, по-видимому, из скромности, а Ксения боялась, что ей попадёт от родителей за неосторожность. Теперь она неуверенно рассказала эту историю, сильно сомневаясь, что её рассказ пригодится для передачи. Все дружно стали её ругать.

— Петька молчал из скромности! — кончали ей. — Он молодец, так и надо, а ты-то хороша — человек, может, жизнью рисковал ради тебя!

Петя Кутьков только сопел и краснел. Было ясно, что рассказать по радио он ничего не сумеет. Решили, что пусть расскажет Ксения.

Та осознала, как было с её стороны гадко молчать, и дала слово как можно ярче и убедительнее всё рассказать перед микрофоном.

Выяснилось также, как Клава Зубкова вошла как-то в троллейбус, твёрдо зная, что у неё в кармане есть деньги, но оказалось, что деньги высыпались через дырку в кармане. Шарила она, шарила по карманам, и все на неё смотрели с подозрением: вот, мол, хитрая девочка, хочет проехать бесплатно. А Вова Орешков из двадцать третьей квартиры, который отлично её знает и даже несколько раз дёргал за косы, сидел прямо напротив, ухмылялся и молчал, как будто видел её первый раз в жизни. Пришлось бы ей, Клаве, вылезать с позором и идти пешком, если бы не нашёлся хороший человек, который подробно её расспросил, опустил за неё четыре копейки, да ещё и успокоил её.

Поступок Вовы Орешкова решено было предать публичному осуждению.

Накопилось ещё несколько таких случаев, и Катя подумала, что передача, может быть, получится действительно интересная.

В день передачи Катя и несколько ребят пришли пораньше, чтобы проверить, хорошо ли звучат репродукторы и не нарушена ли где-нибудь связь. Катя отчётливо говорила в микрофон: «Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть», а ребята стояли во дворах и слушали.

Репродукторы работали хорошо, и всё было в порядке.

Разумеется, все дворы были своевременно извещены о передаче. Об этом объявляли и утром, и днём, и вечером. В лагерь приходили известия, что многие из взрослых заинтересованы и собираются обязательно слушать. Содержание передачи, кроме названия «Дома и в лагере», держалось в глубочайшей тайне. Со всех ребят была взята страшная клятва, что они прежде времени ничего не разболтают. Поэтому никто, кроме ребят, но знал, кого и за что будут хвалить или ругать. Когда взрослые задавали вопросы, ребята таинственно отмалчивались или намекали, что все услышат много никому не известного и неожиданного. Естественно, что это ещё подогрело всеобщий интерес.

Передача была назначена на двенадцать часов. Те, кто должен был выступать, ходили взволнованные и какие-то по-особенному значительные. Катя категорически запретила читать по бумажке. Никиту Брускова уличили в том, что он всё-таки написал на бумажке текст и пытался вызубрить наизусть.

Никиту выругали, а бумажку отняли и торжественно разорвали на мелкие куски. По лагерю ходил с убитым видом Вова Орешков. Он уже знал, что сегодня будет подвергнут публичному осуждению. Он всё пытался объяснить, что ничего дурного не имел в виду. Он, мол, просто хотел разыграть Анюту, немного её помучить, а то она очень задирается, но жалкие его оправдания никого не убеждали. Каждый, кому он начинал доказывать свою невиновность, под каким-нибудь предлогом от него убегал. Так и ходил он от одного к другому, живое воплощение запоздалого раскаяния, и всё пытался рассказать, как всё било на самом деле, а было, ему казалось, совсем иначе, чем рассказывает противная Клавка, по все убегали от него не дослушав, тем более что даже в его изложении история получалась некрасивая.

В одиннадцать часов в лагерь неожиданно вошла группа взрослых. Впереди шагал директор районного Дома пионеров, весёлый, смешливый человек Иван Андреевич Севастьянов, которого хорошо знали все пионеры района. За ним шли человек пятнадцать. Севастьянов прошёл по лагерю, здороваясь со многими из ребят, многих окликая по имени.

Слух о его приходе немедленно дошёл до Кати, и она побежала ему навстречу.

— Здравствуй, Катя! — закричал Иван Андреевич, увидя пионервожатую. — Принимай незваных гостей.

Оказалось, что обком комсомола проводил трёхдневный семинар областных пионерских работников. Съехались люди из районных центров всей области. Сегодня они последний день в Москве, и сегодня решено показать им городские пионерские лагеря.

— Ты понимаешь, — говорил Иван Андреевич так громко, что слышно было по всему лагерю, — чуть у меня Кировский район всех не отбил. Как будто у них одних есть что показывать. Ну я, конечно, на дыбы — как это так, говорю. Товарищи из области уедут, не посмотрев лагерь Кукушкиной, да это ж позор! А в Кировском районе такой энергичный парень, его тоже голыми руками не возьмёшь. Ссорились мы с ним, ссорились, и вот всё-таки пятнадцать человек отбил. Показывай, Кукушкина. И гордись, теперь тебя вся область будет знать.

В любой другой день Катя, конечно, с удовольствием приняла бы товарищей из области. Но сегодня они пришли удивительно некстати. Времени для передачи оставалось мало, а дел было ещё по горло. Всё-таки она любезно поздоровалась с гостями, извинившись, оставила их на несколько минут, быстро дала указания ребятам, что каждый из них должен сделать, и повела гостей по лагерю.

Она, как всегда, показала достопримечательности, рассказала о волейболистах, о чемпионах настольного тенниса, о лучших спортсменах, о шахматистах, показала портрет Паши Севчука, рассказала о его заслугах и, так как Паша Севчук случайно оказался рядом, познакомила его с гостями.

Но сегодня и Катя рассказывала о лагере как-то вяло и не так интересно, как всегда, потому что все мысли её были заняты предстоящей передачей, и ребята были сегодня совсем не такие, как обычно. Они носились как ошалелые, когда им задавали вопросы, отвечали невпопад, а иногда, к удивлению гостей, начинали подавать Кате с помощью пальцев и гримас какие-то непонятные сигналы и знаки.

Весь лагерь был сегодня занят одним — передачей. Только два человека были совершенно к ней равнодушны, и, как ни странно, именно их двоих передача касалась ближе, чем многих.

Анюта Лотышева ни о чём не могла думать, кроме предстоящей завтра операции. Она бы с радостью отказалась от выступления. Куда уж тут выступать… Маме плохо, операция серьёзная, и папу не могут найти… Ходит он где-то по холодной чукотской земле, и, может быть, с ним тоже случилось несчастье.

Можно было бы с утра поехать в больницу: всё-таки что-то спросишь, узнаешь, поговоришь с кем-нибудь. Но Анюта понимала, что от выступления отказываться нельзя.

В самом деле, уже всюду объявлено, и во всех дворах будут слушать. Да и, кроме того, маме всё равно ничем не поможешь. Надо так надо — выступит. А думать всё равно будет о своём. Выступит — и сразу в больницу.

Миша Лотышев о предстоящей операции ничего не знал, однако и его мало интересовали события, которые предстояли сегодня. Ночью он спал плохо и ему снились страшные сны. Ему казалось, что портсигар под матрацем всё растёт и растёт, разбухает, становится огромным, давит ему на рёбра. Сейчас проснётся Анюта и спросит:

— Что это у тебя под матрацем?

Когда он проснулся, подушка была мокрая. Он, наверное, плакал во сне. А может быть, даже и разговаривал? Может быть, Анюта поняла из его слов, что он сделал? Он в испуге приподнял голову и прислушался: Анюта возилась на кухне. Негромко звякала посуда.

Миша сунул руку под матрац: портсигар лежал на месте, такой же небольшой, плоский, какой был и вчера. Конечно, Анюта его не могла заметить.

Миша вскочил, быстро натянул штаны и рубашку, прислушался, убедился, что Анюта всё ещё на кухне — посуда звякала, вытащил портсигар из-под матраца и сунул его в карман.

Пока он умывался, Анюта накрыла на стол, и они сели завтракать. Разговор не клеился. Оба молчали. Анюта не заметила, как расстроен и взволнован Миша, а Миша не заметил, как взволнованна и расстроена Анюта. Каждый был слишком занят своими мыслями. Анюта думала о том, сообщить ли Мише про операцию. Пожалуй, не стоило заранее его волновать. Завтра утром — операция назначена на десять часов — она разбудит его в половине девятого, спокойно скажет про операцию, как будто ничего страшного нет, и они поедут в больницу.

Миша думал и рассчитывал своё: в лагерь обязательно надо идти, а то ещё обратят внимание, что его нет, и скажут Анюте. К счастью, сегодня Анюта выступает по радио. Вот это время можно использовать. Передача в двенадцать. Наверное, Анюта придёт в лагерь раньше, и обязательно будут они с Катей Кукушкиной совещаться. Тут уж можно удирать.

Анюта будет говорить о том, как она его, Мишу, воспитывает, и, конечно, всем в это время будет не до Миши. А если потом хватится, можно сказать, что он слушал в соседнем дворе — репродукторы ведь расставлены по всему кварталу. Ему было интересно послушать, как звучит в другом дворе голос сестры.

Оставался второй вопрос: как продать портсигар? Он знал, что комиссионные магазины — это такие магазины, в которых и продают и покупают. Комиссионный магазин совсем близко, квартала через два. Дадут ли пятнадцать рублей? Он очень попросит, скажет, что ему обязательно нужно. Пусть, в крайнем случае, дадут даже десять. Он отдаст их Вове, и тогда тот, может быть, согласится подождать остальное.

Он опустил руку под стол и пощупал портсигар в кармане.

«Только бы не выпал, — подумал он. — Может быть, за пазуху лучше? Нет, за пазухой могут заметить».

— Спасибо, — сказал — он и встал из-за стола.

— На здоровье, — ответила Анюта. — Ну, иди в лагерь. Я уберу квартиру и тоже приду.

Держа руку в кармане, чтобы портсигар случайно не выпал, Миша торопливо выскочил из квартиры, сбежал по лестнице и вышел на улицу.

У дверей стоял участковый и беседовал с дворничихой. Миша похолодел. Участковый посмотрел на него равнодушным взглядом, может быть не желая показать Мише, что он за ним следит.

Миша вскинул голову кверху и пошёл, посматривая по сторонам, как будто ему нечего делать и некуда торопиться. Он ясно чувствовал на спине внимательный взгляд участкового. Решив, что всё лучше, чем эта ужасная неизвестность, Миша неожиданно обернулся, чтобы прямо посмотреть участковому в глаза. Участковый стоял к нему спиной и пальцем показывал дворничихе в противоположную сторону. То ли он был ловчей Миши и быстрее сумел повернуться, то ли Мише просто казалось, что он за ним следит, а тот на самом деле на него и внимания не обращал.

Миша свернул за угол, сворачивая, снова глянул на участкового: тот по-прежнему стоял к нему спиной. Миша пошёл дальше и помертвел: три милиционера огромного роста шли прямо ему навстречу.

«Пропал», — подумал Миша и, поняв, что сопротивление бесполезно, что он в окружении и ему не вырваться, обессиленный, прислонился к стене.

Милиционеры прошли мимо, не удостоив его даже взглядом. То ли они действительно были заняты своим разговором, то ли хитрили.

Еле живой добрался Миша до лагеря.

Кажется, все прохожие посматривали на него искоса, и даже немецкая овчарка, которую вёл пожилой человек профессорского вида, вряд ли связанный с милицией, и та вдруг натянула поводок и подозрительно обнюхала Мишу.

В лагере растерянный, испуганный вид Миши Лотышева никого особенно не удивил. Ещё бы! Сегодня о нём будут говорить по радио. Тут каждый бы разволновался. С одной стороны, конечно, лестно, а с другой стороны, страшновато.

Над Мишей подшучивали. Петя Левкоев сообщил ему по секрету, что Анюта закончит своё выступление так: «Добром мне воспитать брата не удалось. Поэтому с завтрашнего дня я, с согласия пионерской организации, решила его пороть каждый день утром и вечером».

Все засмеялись вокруг, и сам Миша улыбнулся кривой, невесёлой улыбкой. Если бы знал остряк Петя Левкоев, как тоскливо было Мише слушать его безобидную шутку!

И страшно было Мише думать о том, как пойдёт он в комиссионный магазин, и хотелось, чтобы эта страшная минута наступила скорее. А время тянулось и тянулось. Его позвали играть в волейбол — он отказался. Шура Лунников предложил ему партию в шашки — он отказался тоже. Он слонялся как тень по лагерю и старался делать вид, что ничем не озабочен, ни о чём серьёзно не думает, а ходит просто так, от нечего делать.

И вот наконец он увидел Анюту. Она вошла в ворота лагеря, и сразу же Катя Кукушкина подозвала её. Миша подошёл к сестре и взял её за руку. Он правильно рассчитал, что Катя Кукушкина не даст Анюте с ним болтать. Ему нужно было только, чтобы Анюта заметила: брат здесь. Анюта его заметила, кивнула ему головой и сразу повернулась к Кате. У Анюты тоже был несчастный, растерянный, испуганный вид, но и это все объяснили просто: естественно, девочка волнуется перед выступлением.

Теперь молено было бежать. Миша не торопясь прошёл до ворот, поглядывая по сторонам, не торопясь вышел за ворота, оглянулся будто случайно, убедился, что никто на него не смотрит, и торопливо зашагал к комиссионному магазину.

Он всё ждал, что опять ему начнут попадаться милиционеры, но милиционеров не было ни одного. У Миши далее мелькнула совершенно нелепая мысль, что милиционеры в целях маскировки переоделись в штатское. Миша подозрительно посмотрел на какого-то молодого человека, нёсшего пачку книг, но тут же понял, что ему чудится совершенная чепуха. Тогда он почти вслух сказал про себя «трус» и немного успокоился.

И вот наконец он вошёл в дверь комиссионного магазина.

Это был большой нарядный магазин. На степах висели картины, с потолка свисали старинные люстры, стояли бронзовые и мраморные статуэтки, хрустальные вазы и бокалы. Миша всё искал портсигары, но портсигаров не было видно. Потом он увидел витрину, под стеклом которой лежали разные металлические пещи. Тут были кольца, маленькие шкатулочки, маленькие стаканчики из металла. А в углу витрины лежал портсигар. Портсигар был совсем не похож на папин, но всё равно, важно было то, что, очевидно, портсигары здесь покупают и продают. Он попытался спросить у продавщицы, не купит ли она портсигар, но продавщица даже не услышала, потому что её всё время спрашивали взрослые люди, толпившиеся у витрины, и она еле успевала им отвечать. Тогда Миша огляделся и увидел старичка, стоявшего у стены, увешанной картинами. Осматривали картины многие, но покупать почему-то никто не покупал, поэтому старичок стоял спокойно и даже позёвывал.

— Скажите, пожалуйста, — спросил Миша, — где тут покупают портсигары?

— Портсигары? — удивился старичок. — А зачем тебе?

— Папа просил меня продать портсигар, — сказал Миша.

Про то, что папа просил, выскочило совершенно неожиданно, даже как будто против Мишиной воли. Он просто подумал, что это придаст солидность разговору и заставит старичка поверить Мише.

— А ну-ка покажи, что у тебя за портсигар, — сказал старичок, глядя на Мишу с усмешкой.

Миша вытащил портсигар из кармана и протянул его старичку. Старичок взял портсигар, поднёс его к самым глазам — он, видно, был близорук, — внимательно осмотрел. Лицо его стало серьёзным.

— Так, — сказал он. — Хороший портсигар. Как твоя фамилия?

Миша помолчал, мучительно выдумывая фамилию, потом покраснел и сказал запинаясь:

— Миша Михайлов.

— Так, так, — кивнул головой старичок. — Ну, пойдём, я тебе покажу, где покупают портсигары.

Держа в одной руке портсигар, старичок протянул Мише другую руку и повёл его к двери, на которой было написано: «Директор».

— А сколько же ты хочешь за портсигар, — говорил старичок на ходу, — Миша… Лотышев, кажется, твоя фамилия?

У Миши подогнулись колени и сердце полетело вниз. Откуда мог старичок знать его фамилию? Значит, действительно за ним следили. Значит, он ещё только задумал своё преступление, а об этом уже узнали и сообщили в комиссионный магазин. Старичок, наверное, специально стоял, поджидая его.

— Н-нет, — сказал Миша, — Михайлов.

— Ах да, Михайлов! Я и забыл.

Он неторопливо вёл Мишу за руку, проталкиваясь между покупателями, как будто совершенно спокойно, но Миша чувствовал, как крепко держит он его за руку, и понимал, что вырваться невозможно.

Старичок открыл дверь, и они пошли в маленький кабинетик, в котором за письменным столом сидел толстый, совершенно лысый человек. Напротив него на диванчике сидел старичок, похожий на того старичка, который привёл Мишу. Только сидящий на диванчике старичок был в очках.

— Иван Степанович, — обратился Мишин старичок к толстяку.

— Одну минуточку, — сказал толстяк и спросил другого старичка: — Так что вы говорите?

— Там есть, например, неплохой Перов, два отличных Поленова, — продолжал говорить другой старичок. — Мне кажется, кое-что может взять Третьяковка. Во всяком случае, показать им следует.

— Очень, очень интересно, — кивнул головой лысый, — Да, так что вы? — обратился он к Мишиному старичку.

— Вот этот молодой человек, — сказал Мишин старичок, — Миша… Лотышев, кажется, твоя фамилия?

— Михайлов, — пролепетал Миша.

— Ах, да, — согласился старичок, — я и позабыл. Так вот, он хочет продать портсигар. — Старичок протянул портсигар лысому.

Лысый осмотрел его с ничего не выражающим лицом и молча передал старичку в очках.

Тот тоже его осмотрел очень внимательно, покачал головой и кинул на Мишу быстрый взгляд.

— Сколько ты за него хочешь? — спросил лысый.

— Пятнадцать рублей, — задыхаясь от ужаса, сказал Миша.

— Его папа просил продать, — ласковым голосом разъяснил старичок.

— А папа не сказал, что делать, если мы сможем дать только десять рублей? Ты оставишь его нам или папа велел дешевле чем на пятнадцать не соглашаться?

— Можно десять, — сказал Миша, еле шевеля совершенно сухими губами.

Все трое переглянулись.

— На минуточку, Андрей Захарович, — сказал старичок в очках Мишиному старичку. — Вы как следует разглядели вещь?

Оба старичка подошли к столу, за которым сидел лысый, и все трое начали разглядывать портсигар, оживлённо перешёптываясь.

— Двести пятьдесят, — сказал старичок в очках, — не меньше двухсот во всяком случае.

Двести пятьдесят! Миша похолодел. Он понял, что совершил страшную, огромную кражу. Неверно, что он подобрал никому не нужную вещь. Он был настоящий, крупный вор, которого должны посадить в тюрьму, осудить, опозорить.

Старички и толстяк, склонившись над столом, все разглядывали портсигар и не могли оторваться. Они так увлеклись, что на минуту забыли про Мишу. Миша обернулся. Дверь была приоткрыта. Старичок не закрыл её за собой, потому что, когда они входили, у него обе руки были заняты. Миша выскользнул в дверь, быстро протолкался между покупателями, выскочил на улицу и помчался во всю прыть. Только Анюта могла его снасти. Только Анюта могла ему посоветовать, что делать. Он, задыхаясь, мчался по тротуару, и ему казалось, что за ним мчатся собаки-ищейки, деревья протягивают ветки, чтобы схватить его, дома готовы рухнуть, чтобы преградить ему дорогу. Свист, вой, крики слышались ему за спиной.

«Только бы добежать до Анюты! — думал он. — Только бы добежать до Анюты!»

 

Глава шестнадцатая. Начинается передача

Пока Катя водила по лагерю областных пионерских работников, стрелка электрических часов неуклонно приближалась к двенадцати. С каждым скачком стрелки в лагере возрастало волнение. Так как Катя была занята, Паша Севчук принял на себя руководство. Всех, кто должен был выступать, ой собрал на скамейке возле радиоузла и с каждым проводил последнюю инструктивную беседу. Он уговаривал говорить просто и советовал представить себе, что перед тобой не микрофон, а просто приятель, которому ты рассказываешь. Выступающие сидели с взволнованными лицами. Рядом с Ксенией Школьниковой сидел Петя Кутьков, очень смущённый тем, что сейчас его будут прославлять по радио. Рядом с Клавой Зубковой сидел Вова Орешков, очень огорчённый тем, что сейчас его по радио будут позорить. Ни Пете Кутькову, ни Вове Орешкову, в сущности, делать здесь было нечего, выступать-то они не должны были. Однако они считали себя непосредственными участниками предстоящих событий и чувствовали, что место их в эту минуту здесь, и только здесь. Вова Орешков всё ещё надеялся, что справедливость восторжествует, и всё ещё пытался доказать, что его не поняли, что он просто хотел подшутить и злого умысла у него не было. Никто его не слушал, и, поняв, что тут правды искать нечего, Орешков грустный отошёл от будки и присоединился к группе пионерских работников, которых Катя водила по лагерю. Поймав молодого парня из Серпухова, неосмотрительно отставшего от группы, он потянул его за рукав и, оттащив в сторону, начал рассказывать, что хотя он и не возражает против того, чтобы Ксеня всё рассказала по радио, но на самом деле он, Вова Орешков, не то имел в виду и хотя для примера, может быть, и нужно огласить всю историю, но на самом деле всё было не так, то есть так, но не совсем так.

— Подожди, подожди, — заинтересовался парень из Серпухова. — Ты кто такой, собственно?

— Я Орешков, — сказал Вова.

Он так ясно представлял себе известность, которой будет окружена его фамилия после передачи, что уже и сейчас, казалось ему, любой человек должен был сказать: а, ты тот самый Орешков, который спокойно смотрел, как Клаву Зубкову собирались выводить из троллейбуса.

Парень из Серпухова понял только то, что будет какая-то радиопередача, и живо этим заинтересовался. Не дослушав Вовиных жалоб на то, что «хотя всё было так, но не совсем так», он попросил объяснения у Кати, и Катя рассказала о передаче.

— Что ж ты молчишь? — громко возмутился Иван Андреевич. — Самое интересное скрыла. Нет, брат, это не выйдет. Ишь ведь какую штуку придумала. Здорово! Тут товарищи кое-что смогут позаимствовать.

Словом, пионерские работники Московской области разместились в беседке, сказали Кате, чтобы она не обращала на них внимания, а занималась делом, и стали ждать передачу. Катя очень обрадовалась. Ей самой было не до гостей, ей хотелось всё ещё раз проверить, убедиться, что всё в порядке.

Когда Катя шла к радиоузлу, перед ней мелькнуло растерянное, несчастное лицо Вали. Она даже не поняла сначала, чем он так взволнован. Потом только она вспомнила, что Анюта будет рассказывать, наверное, как Клавдия Алексеевна попала в больницу, и по всем дворам опять прозвучит история, в которой такую страшную роль играл Валин отец. Она поняла, как боится Валя, что снова будут позорить его отца, боится и не решается попросить, чтобы об отце не говорили.

Анюта тоже сидела на скамейке перед радиоузлом. Катя отправила Севчука в беседку развлекать гостей, и Паша пошёл с удовольствием. Он очень любил, когда приходили гости. Разными способами, внешне всегда оставался, скромным, можно было им дать понять, какая он, Паша Севчук, интересная и значительная личность и как много он сделал для лагеря. Новые люди всегда восхищались Пашей и хвалили его, а это Паша очень любил.

Катя отозвала Анюту и шепнула ей, что не стоит, пожалуй, говорить про Валиного отца. Анюта сперва даже не поняла, в чём дело, а потом оказала, что она и не собиралась о нём говорить.

— А Миша где? — спросила Клава Зубкова.

Ей казалось, что хотя Миша выступать и не должен, но раз о нём будут говорить, значит, ему следует быть здесь. Ведь здесь же и Петя Кутьков, и Вова Орешков. Вова Орешков к этому времени окончательно потерял надежду рассказать кому-нибудь свою печальную повесть и мрачный сидел на краю скамейки.

Катя объяснила, что неважно, где Миша, потому что выступать будет Анюта, но все начали с увлечением искать маленького Лотышева. Может быть, действительно как-то внедрилась всем в сознание мысль, что те, о ком будут говорить, тоже должны сидеть возле радиоузла, а может быть, просто всем хотелось занять чем-то медленно тянувшиеся минуты, оставшиеся до начала передачи.

Итак, вопреки Катиным уговорам весь лагерь бросился искать Мишу. Пробежали по всем дорожкам, заглянули во все углы. Миши не было. Начали вспоминать, кто его видел последним и где, но установить ничего не удалось.

Катя начала объяснять, что, может, он застеснялся, ведь о нём будут говорить, и решил побыть в другом месте, может, захотел, например, послушать передачу во дворе, но в это время раздался крик, подхваченный сразу многими голосами:

— Вот он, вот он, он здесь!

Красный, запыхавшийся, с волосами, слипшимися от пота, в лагерь ворвался Миша.

«Только бы добежать до Анюты, только бы добежать до Анюты», — думал он.

Он боялся, что Анюта уже выступает и с ней нельзя будет поговорить, он боялся, что у самого входа в лагерь его настигнут и поведут в милицию. Он многого боялся но никак не мог предположить того, что произошло на самом деле.

Только он вошёл в лагерь, как со всех сторон к нему кинулись ребята, громко крича: «Вот он, вот он!..»

У Миши упало сердце. Причина могла быть только одна — значит, сюда уже сообщили. Значит, здесь уже знают. Очевидно, случилось самое скверное, что могло быть, — свои же ребята узнали о его преступлении и позоре, свои же ребята схватят его и отведут в милицию.

Он ничего не мог понять. Его окружили и, громко галдя, перебивая друг друга, потащили куда-то. От страха он даже не мог разобрать, что говорят мальчики, куда они ведут его, чего они от него хотят. Он только озирался вокруг, испуганный, растерянный, задыхающийся, словно и в самом деле был преступником, которого наконец после долгой погони поймали.

Но его просто повели к радиоузлу. Здесь на скамейке сидели те, кто должен был выступать, и те, о ком должны были говорить. Он искал Анюту. Наконец он увидел её. Нет, если бы она что-нибудь знала, у неё было бы другое лицо. Он представил себе, как оно было бы искажено от ужаса и, может быть, немного от жалости.

Сейчас оно было нахмуренное, взволнованное, но не такое, каким оно было бы, если бы она знала всё. Он увидел, что улыбается Катя Кукушкина, увидел, что и ребята все улыбаются, и понял, что никто ничего не знает.

Казалось, всё было хорошо, можно было бы успокоиться. Но каждую минуту в ворота лагеря могли войти два старичка из комиссионного магазина и толстый лысый человек. Они могли спросить:

«Где здесь Миша Лотышев?»

Кажется, всё было хорошо, по ужас сжимал Мишино сердце.

Ах, если бы он мог всё рассказать Анюте!..

Но нет, это было невозможно. До передачи оставалось десять минут. Начались последние приготовления. Снова появился Паша Севчук, который повторил указания выступающим. Помещение радиоузла было всего только небольшой будкой, в которой могло поместиться самое большее два человека. Когда узел транслировал пение хора, хор располагался перед дверью будки, которую раскрывали настежь, и все мальчики и девочки, которые не участвовали в выступлении, шептали друг другу: «Тише, тише». Каждое громко сказанное поблизости слово услышали бы по всему кварталу. Поэтому в будке должен был находиться только тот, кто выступает. Предполагалось, что сначала Катя Кукушкина должна сделать короткое вступление. Она же должна объявлять каждого выступавшего. Пока она объявляет, тот, кто уже кончил говорить, должен тихонько выйти из будки, а следующий должен так же тихонько войти и сесть перед микрофоном. Последней должна была выступать Анюта. Объявив её, Катя выйдет из будки. Выключить микрофон, когда кончит своё выступление, Анюта должна сама. На пюпитр перед микрофоном Катя положила свои часы. Каждому давалось на выступление приблизительно пять минут. Рекомендовалось поглядывать на циферблат, чтобы не очень затягивать время.

И вот наконец торжественная минута настала.

— Значит, помни, — сказала Катя Анюте напряжённым шёпотом. — Как только кончишь, повернёшь ручку направо. Не забудь! Направо.

— Не забуду, — сказала Анюта сдавленным шёпотом.

Почему-то все начали говорить шёпотом, хотя микрофон не был включён да и находились все за дверью будки.

— Все помнят, кто после кого? — спросила шёпотом Катя.

Все молча кивнули головой.

Миша и слышал и не слышал, что происходит вокруг. Слова-то он слышал, но смысла не понимал. Он только улыбался растерянной, замученной улыбкой и всё время смотрел на ворота лагеря.

В другое время заметили бы, что он ведёт себя странно, но сейчас никто на него не обращал внимания.

«Скорее бы кончилось, — думал Миша. — Только бы успеть поговорить с Анютой до того, как задержат. Она придумает, что сделать, как спасти меня».

Катя Кукушкина погрозила пальцем и открыла дверь будки. Все, кажется, перестали дышать, хотя микрофон ещё не был включён.

Первой пошла маленькая девочка Зина Рубашкина. Ей предстояло рассказать о том, как у неё был грипп, как она отстала по русскому и по арифметике и как к ней приходили ребята и занимались, так что она догнала класс. Она села перед микрофоном. Катя закрыла дверь и повернула ручку. И вот по всем дворам квартала понёсся спокойный Катин голос. Это только казалось, что он был спокойным. На самом деле Катя очень волновалась.

— В эфире городской пионерский лагерь, — сказала она. — Начинаем передачу «Дома и в лагере». Сейчас ребята расскажут и о хороших и о плохих поступках своих товарищей. Мы с вами свои люди, нам нечего скрывать друг от друга, пусть за хорошее ребят похвалят не только в школе, не только дома, не только в лагере. Пусть все жители нашего квартала знают о хороших поступках наших ребят. Пусть все знают и о плохих поступках. Если кто-нибудь из ребят поступил плохо, мы все осудим его за это. Но мы будем верить, что этот плохой поступок останется единственным и никогда не повторится. Итак, первой расскажет о том, что случилось с ней, Зина Рубашкина, девяти лет.

Послышался тоненький, писклявый голос Зины. Она очень обстоятельно перечисляла имена и фамилии тех ребят, которые помогали ей, когда она была больна. Она говорила минут семь и только в середине вспомнила, что надо всё-таки объяснить, чем именно отличились эти так тщательно ею перечисленные ребята. В это время ожидавшие своей очереди выступать сидели перед будкой чуть живые от страха. Вообще волновался весь лагерь. У каждого из трёх репродукторов, расположенных в пределах лагеря, стояла кучка ребят и внимательно слушала. По ходу рассказа тут же следовали комментарии. Некоторые считали, что Зина тянет, незачем всех перечислять, другие спорили — словом, обсуждение шло оживлённое. А перед самой будкой была совершенная тишина. Из ближайшего репродуктора ясно доносилось каждое слово Зины, и всем казалось, что любой шорох так же отчётливо зазвучит на весь квартал.

— Анюта, — шепнул Миша и потянул Анюту за рукав.

Со всех сторон на него зашипели, у всех от негодования округлились глаза, и все дружно стали грозить пальцами. Миша испугался и замолчал. Он понимал, что говорить с Анютой ему не дадут. Придётся ждать, пока кончится передача. Только бы скорей она кончалась. Только бы до этого не пришли за Мишей. Может быть, придут старички из комиссионного, а может быть, они уже сообщили в милицию и сразу придут милиционеры. Суровые, молчаливые, подойдут они к Мише, и один из них скажет:

«Миша Лотышев, вы арестованы!»

Миша содрогнулся, представив себе это. Маленький, несчастный, он продолжал сидеть, улыбаясь замученной улыбкой.

Зина кончила и на цыпочках вышла. Сразу же за ней вошёл не по возрасту высокий Никита Брусков и тихо притворил дверь. Катя объяснила, что сейчас у микрофона Брусков, и Никита страшным басом поведал миру о том, как они ходили в поход прошлым летом, и как у них одна девочка потерялась, и как вся деревня помогала её искать.

История была действительно интересная, но Никита от смущения её страшно скомкал. В сущности, невозможно было даже понять, кто, собственно, потерялся, кто искал и при чём тут деревня.

Потом он долго молчал и все догадывались, что Катя толкает его в бок, чтобы он продолжал пли как-нибудь закончил. Наконец Никита пробасил: «Вот и всё», — и вышел, обливаясь потом и растерянно усмехаясь.

Потом Клава Зубкова рассказала, как нехорошо поступил Вова Орешков, когда она оказалась в трудном положении.

Вова Орешков слушал с мрачным лицом, и на лице его было написано, что он предвидел, как будут к нему несправедливы. Он несколько раз набирал воздух, чтобы объяснить, что он не имел в виду ничего плохого, но все грозили ему пальцами, и он выпускал воздух, так ничего и не сказав.

Потом очень хорошо рассказала Ксения о том, как её спас Петя Кутьков. Получилось очень живо. И как она сначала сердилась на Петю, думала, он хулиганит, и как она потом жалела, что его так толкнуло и порвало ему куртку. И какой он молодец, что не стал хвастать и молчал об этом, и как она плохо поступила, что молчала.

— Папа и мама, — закончила она неожиданно для всех, — вы, конечно, будете на меня сердиться, что я не смотрю по сторонам, когда хожу по улицам, и, может быть, даже не станете меня одну далеко пускать, но всё равно я считаю, что должна рассказать про Петю Кутькова.

Она помолчала и закончила на очень высокой ноте:

— Пусть таких будет больше!

Всем очень понравилось её выступление, и когда она вышла, все знаками показывали, что очень, мол, хорошо, а она сияла и улыбалась. В это время Катя уже объявила, что сейчас выступит Анюта Лотышева.

Анюта встала и вошла в будку.

— У нас случилось несчастье, — начала она.

Катя Кукушкина вышла на будки. Ей больше нечего было делать. Анюта сама выключит микрофон. Кате хотелось скорее узнать, как понравилась передача областным пионерским работникам.

— У нас случилось несчастье, — неторопливо повторила Анюта.

В это время Павел Алексеевич сидел у себя в институте на совещании. Результат совещания был очень важен, и Павел Алексеевич очень рассердился, когда вошла секретарша и сказала, что его срочно вызывают к телефону. Ворча на то, что всегда звонят в самое неподходящее время, что не дали ему дослушать доклад, он пошёл к себе в кабинет, взял трубку и недовольным голосом сказал «алло».

Однако через минуту у него округлились глаза и лицо стало напряжённым и внимательным. Звонили из министерства. Пётр Васильевич Лотышев наконец нашёлся. Вернее, он со своими товарищами просто вернулся на базу, закончив обследование месторождения. Вертолёт уже доставил его на аэродром. До Хабаровска надо лететь на «ИЛ-14». В Хабаровске туман. Хабаровск не принимает самолёты. «ИЛ-14» вылетит, как только примет Хабаровск. Лотышев просит срочно радировать состояние жены и что с детьми.

Павел Алексеевич продиктовал ответ, он сообщил, что состояние здоровья Клавдии Алексеевны удовлетворительное и с детьми всё благополучно.

Закончив диктовать, он вспомнил о завтрашней операции и глубоко вздохнул.

 

Глава семнадцатая. Квартал слушает Анюту

— У нас случилось несчастье, — третий раз повторила Анюта.

Катя Кукушкина вошла в беседку, где сидели пионерские работники из области, чтобы вместе с ними дослушать конец передачи. Когда Анюта трижды повторила одну и ту же фразу, Катя нахмурилась и даже привстала, приготовившись бежать в будку. Казалось, Анюта запуталась, растерялась и не знает, что говорить. Нахмурился и Иван Андреевич. И у областных пионерских работников стали напряжённые лица. Все сочувствовали сейчас девочке, которая не может собраться с мыслями. Все представили себе, каким мучительно долгим кажется ей её молчание.

Катя уже была готова бежать на помощь, но в это время в репродукторах снова зазвучал голос Анюты.

Анюта и в самом деле сначала растерялась. В будке было тихо, спокойно горела лампа, и ничего пугающего не было, кажется, в микрофоне, но Анюта всё-таки испугалась. Она вдруг поняла, что ей только кажется, будто она наедине с микрофоном, на самом же деле она, шестиклассница Анюта Лотышева, стоит на трибуне, и перед нею как бы большой зал, и в этом зале сидят жители соседних домов, почтенные, взрослые, даже пожилые люди, и ждут, что скажет маленькая Анюта Лотышева.

Это было страшно, и Анюта испугалась. Она знала, что, если даст волю страху, если позволит себе думать о взрослых людях, которые собрались, чтобы слушать её, всё погибло и она не сумеет ничего рассказать. Спасительный совет пришёл ей на память: надо забыть, что ты перед микрофоном, надо представить себе, что перед тобой просто твоя подружка, которой ты рассказываешь про свою жизнь.

И Анюта представила себе эту неведомую подружку, и голос её перестал звучать напряжённо, она заговорила спокойно и неторопливо.

— Наша мама пострадала в автомобильной катастрофе, — сказала Анюта, и уверенный её голос зазвучал во всех репродукторах, в лагере и во дворах, по всему кварталу.

И у ребят, стоявших возле репродукторов, и у жителей соседних домов, рассевшихся на скамеечках, чтобы послушать передачу, и у областных пионерских работников, сидевших в беседке, прояснились лица. Все почувствовали Анютино спокойствие и Анютину уверенность.

— Она лежит в больнице, — продолжала Анюта. — Врачи обещают нам, что скоро она выздоровеет и вернётся домой.

Анюта опять замолчала, но совсем не потому, что растерялась. Страшная мысль о завтрашней операции мелькнула у Анюты. У неё сжалось сердце и остановилось дыхание. Но она сдержала себя и продолжала говорить дальше.

— Папа наш находится в экспедиции, очень далеко, и мама просила, чтобы его не вызывали, потому что он занят большой научной работой, очень важной для нашего государства.

Анютин голос звучал на весь квартал. Анюта рассказывала о том, как чудесно, прямо-таки замечательно живут они с братом. Миша понимает, что ей одной трудно, и всячески старается ей помогать. Утром он бежит в булочную, потом они вместе завтракают, а после завтрака он помогает сестре мыть посуду.

Насчёт посуды была неправда. Посуду Анюта всегда мыла сама. Но ей хотелось сказать как можно больше хорошего о Мишке, о маленьком её брате, за которого она сейчас отвечает.

Потом, рассказывала Анюта, Миша идёт в городской пионерский лагерь и там интересно и весело проводит время. Когда в больнице приёмные дни, Анюта заходит за братом раньше, чем кончает работу лагерь, и они вместе едут в больницу. Они рассказывают маме, как провели каждый день, и мама очень радуется, что Миша себя хорошо ведёт.

Мария Степановна, живущая этажом ниже Лотышевых, настежь раскрыла окно и слушала, облокотившись о подоконник. Репродуктор был совсем близко, и каждое слово было отчётливо слышно. Двух своих семилетних близнецов она тоже заставила стать возле окна и слушать. Когда речь заходила о том, как хорошо ведёт себя Миша, Мария Степановна строго смотрела на них и многозначительно поднимала палец, давая им понять, что они должны внимательно слушать и обязательно намотать на ус.

Анюта продолжала говорить. Теперь она совсем забыла о том, что её слушают десятки почтенных взрослых людей. Даже о воображаемой своей подружке она забыла, она просто рассказывала себе, она убеждала себя, что все действительно так хорошо, как она говорит.

Миша приходит из лагеря весёлый, рассказывала Анюта, он делится с сестрой новостями. После обеда они вместе идут в магазин. Миша занимает очередь к продавцу, пока она платит в кассу, и помогает ей нести покупки домой.

По вечерам он уходит гулять и играть с ребятами. Хотя он не смог уехать этим летом за город, потому что мама больна, всё-таки он почти целый день проводит на воздухе, а воздух у них хороший, почти во всех дворах есть деревья и цветники, а в одном дворе даже бьёт фонтан.

Анюту тоска полоснула по сердцу, когда она вспомнила об этих вечерних гуляниях Миши. Что она знала о них? Один тревожный сигнал уже был, тогда, во время его мнимой болезни. Может быть, зря она успокоилась? Может быть, всё совсем не так хорошо, как она рассказывает? Она прогнала эту мысль. Не могло быть ничего плохого.

Вот прибежал брат вечером после гулянья, весёлый, раскрасневшийся, оживлённый. Сели ужинать, и она никак не может заставить его есть, потому что ему необходимо сейчас же рассказать сестре обо всём, что случилось за день, всем поделиться, обо всём посоветоваться. Может быть, даже и неприятности были какие-нибудь, с кем-нибудь он поссорился или разбил мячом чьё-то стекло, поступил плохо. Всё равно он обо всём рассказывает сестре. Пусть она его отругает — неважно, зато посоветует и поможет.

Уже прошли пять минут, на которые было рассчитано Анютино выступление, а она всё продолжала говорить. Никто не заметил, что время истекло, и никому не показалось, что она говорит слишком долго. Внимательно слушали ребята у репродукторов и областные пионерские работники в беседке. Иван Андреевич чуть улыбался и удовлетворённо кивал головой. Слушали и жители квартала, сидя на скамейках, стоя у репродукторов или высунувшись из окон. Улыбалась, облокотившись на подоконник, Мария Степановна, а стоявший внизу под её окном полковник в отставке, член совета пенсионеров, человек строгий и хмурый, поднял голову и, приложив руки ко рту трубочкой, чтобы не мешать остальным слушать, крикнул Марии Степановне:

— Молодцы ребята, да?

Мария Степановна удовлетворённо кивнула ему головой.

С удовольствием слушал и Паша Севчук. Уж кто-кто, а он хорошо знал, что всё совсем не так, что совсем не всё рассказывает Миша сестре и что вообще Мишина жизнь очень далека от благополучия. И тем не менее лицо у него было растроганное, и он удовлетворённо кивал иногда головой, будто подтверждая правильность и значительность Анютиного рассказа. И нельзя даже сказать, чтобы это было притворство. Нет, ему искрение нравился Анютин рассказ о счастливой и беспечальной жизни Миши. Он привык к мысли о том, что жизнь имеет две стороны — лицевую и оборотную. И каждая из этих сторон в его представлении не мешала другой. Он втравил Мишу в игру, он отдал его Быку в лапы, он всячески помогал запутать его в долги. Это была одна жизнь. И в этой жизни Паша Севчук был расчётлив и беспощаден. А была другая жизнь, был другой Паша, который увлечённо занимался сооружённом радиоузла, который, придя домой, садился за нарядно накрытый стол и весело делился с родителями своими детскими новостями. В этой жизни Пашу трогала забота Анюты о младшем брате и радость её, что удалось уберечь брата от вредных влияний.

Нет, одна жизнь решительно не мешала другой. Так жестокий и злой человек, совершив подлость, причинив зло другим людям, может пойти в театр и растроганно смотреть пьесу, где осуждаются зло и подлость.

Как ни странно, единственный, кто не слышал Анютиного рассказа о том, как она воспитывает Мишу, был сам Миша. То есть он слышал, но не понимал ни одного слова. Мысли его были заняты совсем другим, он стоял у входа в будку, лицом повернувшись к воротам. Он решил, что, если участковый, или просто милиционер, или кто-нибудь из комиссионного магазина покажется в воротах, он спрячется в будку. Пока Анюта не кончит говорить, он ей мешать не будет, нельзя же прерывать выступление, а как только Анюта договорит, он сразу же всё ей расскажет.

Сейчас то, что произошло за последний месяц, казалось ему тяжёлым кошмаром, нагромождением ужасов и невероятных событий. Ему даже не верилось, что всё это могло быть на самом деле. Ох, как бы он хотел, чтобы ничего этого не было. Но всё это было, было, было… и избавиться от этого невозможно. Он знал одно: только сестра может спасти его и помочь ему. Только она, и никто больше. Скорее бы она кончила… Ох, как долго она говорит.

Снова ему в голову пришла страшная мысль: когда Анюта кончит говорить, к ней обязательно сразу же подойдут и Катя Кукушкина и ребята, да ещё эти областные. И вот в это время, когда все окружат его сестру, вдруг войдёт милиционер и спросит:

«Кто здесь Миша Лотышев? Вы? Вы арестованы!»

Не знаю уж, в какой книжке Миша вычитал эту фразу, но она представилась ему необыкновенно отчётливо. Ничего ещё не решив и не продумав, просто чувствуя, что необходимо сейчас быть возле сестры, под её защитой, Миша тихо приоткрыл дверь и проскользнул в будку.

Анюта услышала, что кто-то вошёл, и обернулась, думая, что, может быть, это Паша Севчук или Катя. Она очень удивилась, увидя Мишу. Удивилась и взволновалась. Такое лицо было у Миши, что она почувствовала — случилось страшное. Лампа бросала свет только на пюпитр, Миша виделся в полутьме, но, кажется, по щекам его текли слёзы. Она быстро договорила последнюю фразу:

— Вот так мы и живём с моим братом Мишей, пока доктора в больнице возвращают нашей маме здоровье.

Она протянула руку, чтобы выключить микрофон, как ей показывал Паша Севчук, но в это время Миша кинулся к ней, весь сотрясаясь от рыданий.

— Что с тобой? — спросила Анюта, так и не повернув обратно ручку.

И все репродукторы радиоузла пионерского лагеря громко повторили её вопрос.

— Анюта, — рыдая, сказал Миша, — я украл папин портсигар и продал его, а он, оказывается, очень дорогой, и меня поймали.

И все репродукторы радиоузла пионерского лагеря громко повторили эту фразу, и она была слышна по всему пионерскому лагерю и по всем соседним дворам.

 

Глава восемнадцатая. Разговор по секрету

— Какой портсигар? — с ужасом спросила Анюта.

— Который в ящике у папы лежал, — рыдая, сказал Миша. — Помнишь, когда папа бросил курить, он мне отдал и я отнёс?

— Ой, — сказала Анюта, — так это же подарок от министерства. Он же из чистого золота!

Услыша, что портсигар — подарок министерства и что он из чистого золота, Миша прямо заголосил от ужаса.

— О-о-о! — рыдал он и всхлипывал так, как будто ему было не десять лет, а всего только пять или шесть. Плач его разносился по дворам, по кварталам, по всему пионерскому лагерю. — О-о-о! — рыдал он.

— Да зачем же ты его продал? — спрашивала Анюта.

— Мне деньги были нужны, — отвечал Миша сквозь рыдания. — Пятнадцать рублей.

— Да ведь он же больше стоит! — ужаснулась Анюта.

— Я… я… я думал, он дешёвый… — рыдал Миша, — и никому не нужен. Папа не курит, и я думал, мне хоть рублей десять дадут.

— Ну, успокойся, успокойся, — сказала Анюта. — Не надо плакать. Всё уладится.

И долго из репродукторов, стоявших в пионерском лагере и во дворах, слышались только затихающие всхлипывания Миши.

И всем было понятно, что Анюта обняла брата и, наверное, гладит его по голове и успокаивает.

Когда Катя решила, что Анюта договаривает последние фразы, она встала, решив встретить Анюту у дверей и похвалить за выступление. Тут она и услышала Мишины слова о том, что он украл портсигар. Она застыла растерянная и потрясённая. Она сперва даже не поняла, в чём дело, почему разговор Анюты и Миши передаётся по радио. Да ей это было и неважно. Не в том было дело. Её потрясло, что Миша, которого она видела каждый день, которого так замечательно воспитывала сестра, вдруг оказался совсем не таким, как она думала. Что, значит, все её представления о благополучной семье Лотышевых, о хорошем мальчике, которого так хорошо воспитывает сестра, полетели кувырком.

И все, слушавшие у репродукторов неожиданное продолжение Анютиного рассказа, все были растеряны и ошеломлены. Волейболисты, шашисты и шахматисты, уже собиравшиеся вернуться кто к волейбольной сетке, кто к шахматной доске, стояли в той самой позе, в которой их застала Мишина фраза. Пенсионеры и домохозяйки, переглядывавшиеся во время доклада и благожелательно улыбавшиеся, замерли и сидели не шевелясь, напряжённо глядя на репродуктор. Дворничиха, подметавшая двор Лотышевых, так и застыла с метлой в руке. Не двигаясь, стоял участковый, который до этого старательно что-то внушал дворничихе… В соседнем дворе дворник поливал в это время клумбу. Он так и застыл, держа в руке наконечник шланга, а струя из шланга продолжала бить в одну точку, постепенно вымывая яму в разрыхлённой земле клумбы. И казалось — это не дворник вовсе, а скульптура, украшающая фонтан. Скульптуру поставили, трубу провели, воду пустили, а бассейн и сток для воды забыли устроить.

Если бы прошёл человек по пионерскому лагерю и по дворам, он подумал бы, что видит сцену из сказки «Спящая красавица», в которой по мановению волшебника неподвижно застыло всё. Только мир вокруг был не сказочный, а обыкновенный. Высокие дома, дворы, засаженные деревьями, арка пионерского лагеря с надписью «Добро пожаловать!».

Разговор Анюты и Миши продолжался, и уже выяснилось, что украден был ценный золотой портсигар, подаренный Лотышеву министерством, и что Мише зачем-то нужно было пятнадцать рублей. Но люди все ещё не двигались.

И, конечно, первым опомнился Паша Севчук. Он был удивительно хладнокровный мальчик. И когда из репродуктора понеслись уже не слова Миши, а только затихающие его всхлипывания, Паша Севчук встал и начал пробираться к выходу из беседки, чтобы побежать на радиоузел и выключить микрофон.

— Не надо, — резко сказала ему Катя Кукушкина.

Паша Севчук глазами показал ей на областных пионерских работников: «Зачем же, мол, им слушать? Зачем же, мол, нам сор из избы выносить?»

— Не надо, — коротко и резко повторила Катя. И голос у неё был такой, что Паша только пожал плечами и снова сел.

На самом-то деле у него были свои соображения, он-то лучше всех слушавших понимал, о чём идёт речь. И он великолепно учитывал, что в любую минуту могло быть упомянуто и его, Пашино, имя. А зачем же допускать, чтобы замечательного Пашу Севчука порочили перед всем кварталом?

А Катя Кукушкина представила себе, что, как только Паша войдёт в будку, Анюта и Миша опомнятся и поймут, что их разговор слушал весь квартал. И всем своим существом она чувствовала, что этого допустить нельзя. Пусть лучше все слушают. Умные же люди — поймут. Она напряжённо ждала, что будет дальше. Зачем нужны были Мише пятнадцать рублей? Не может же быть, чтобы он украл просто от легкомыслия? Ни на одну минуту не пришла ей в голову мысль о том, что Миша испорчен, что он просто вор, который случайно попался и пытается прикинуться невинной овечкой.

Катя понимала, даже не понимала, а чувствовала, что случилось что-то необыкновенное, тяжёлое, страшное для десятилетнего мальчика, и два чувства владели ею: мучительная жалость к Мише и горькое сознание своей вины.

— Кому же ты должен пятнадцать рублей? — послышался из репродуктора спокойный, ласковый голос Анюты. — Дурачок, что же ты мне не сказал? Мы одолжили бы, мы ведь на днях получим деньги. Я бы у Марии Степановны попросила.

— Я… я проиграл… — всхлипнул Миша. — Вове Быку… в горошину… он требует долг… и грозится.

— Ну, ты бы мне и сказал, — спокойно уговаривала брата Анюта. — Конечно, нехорошо, что ты проиграл, но что же делать? Зато теперь уж знаешь, чем это кончается. Это что же, ты, когда в лагерь не ходил, проиграл?

— И тогда, — всхлипнул Миша.

— И потом, когда по вечерам уходил? — спросила Анюта.

— Нет, по вечерам я у кино билетами торговал, — стыдливо сказал Миша.

— Зачем? — удивилась Анюта.

— Чтобы расплатиться.

— Значит, ты ему больше был должен? — продолжала ласково спрашивать Анюта.

— Нет… — Миша всхлипнул, — а просто я, что принесу из кино, то и проиграю.

— А зачем же ты опять играл?

— А Бык не соглашался иначе. Или, говорит, отдавай всё, — Миша всхлипнул, — или играй дальше.

— Вот ты бы мне и сказал, — говорила Анюта. — Мы бы ему всё отдали, и не надо было бы тебе билетами торговать и играть дальше.

— А я боялся. — Миша всхлипнул ещё раз, но теперь уже успокоенное и тише.

— Ну, ничего, ничего, — говорила Анюта. — Ты не бойся. Всё хорошо. Мы сейчас отнесём… или нет, ты иди домой, а я отнесу деньги Быку, только забегу к Марии Степановне и отнесу. И забудь про всё это, будто и не было ничего.

— Ой! — выкрикнул вдруг Миша с таким отчаянием, что все слушавшие у репродукторов даже вздрогнули. — Ой, Анюта, а с портсигаром что же? Что я папе скажу? И потом, меня же арестуют! Они там мою фамилию откуда-то знают!

— Ну-ну-ну, — успокаивающе сказала Анюта, — не беспокойся, мы всё уладим. Ты кому его продал?

— А я не продал… — Теперь Миша всхлипывал с новой силой, чувствовалось, что отчаяние снова охватило его. — Я отнёс в комиссионный магазин, думал, мне рублей десять — пятнадцать дадут, а они стали рассматривать, и слышу, говорят, двести пятьдесят стоит! Я испугался и убежал. — И совсем на рыдании он закончил: — И фамилию мою они там откуда-то знают… Я сказал, что я Михайлов, а они всё Лотышев да Лотышев…

— Ничего, ничего, — сказала Анюта, — фамилию они знают, потому что на портсигаре написано. Ты разве не видел?

— Нет, — всхлипнул Миша, — я как сунул его в карман, так и не смотрел на него, боялся.

У Паши Севчука отлегло от сердца. Разговор, видимо, шёл к концу, а его имя не было упомянуто. Можно было надеяться, что он сможет остаться по-прежнему замечательным, показательным, удивительным Севчуком и что на липе по-прежнему будет висеть его портрет.

По-прежнему неподвижно, как в «Спящей красавице», сидели пенсионеры и домохозяйки, не двигаясь стоял участковый, внимательно слушая каждое слово, не двигаясь стояла дворничиха с метлой, и дворник со шлангом стоял не двигаясь, не замечая, что струя вымыла уже довольно большую ямку и повредила несколько цветков.

А из репродуктора нёсся успокаивающий, ровный голос Анюты:

— Ты ни о чём не думай, вытри глаза, чтобы не было видно, что ты плакал. Хочешь, останься в лагере, только не говори никому про эту историю. Ни к чему, понимаешь?

— Понимаю, — успокоенно сказал Миша.

— Или, если хочешь, иди домой, — продолжала Анюта. — Может быть, действительно тебе лучше пойти домой? Возьмёшь книжку, почитаешь… Ты ведь «Всадника без головы» не кончил ещё?

— Не кончил, — сказал, успокоенно всхлипнув, Миша.

— Ну вот, а её скоро надо в библиотеку сдавать. А ну, покажись. Совсем молодцом. Никто и не подумает, что ты плакал. И пойдём, а то нас заждались, наверное.

Минут пять, не больше, продолжался разговор Анюты и Миши, но столько за эти минуты Анюта пережила, что начисто стёрлась из её памяти ручка, которую надо было ей повернуть и которую она не повернула, и даже не пришло ей в голову, что непонятно, почему после конца передачи не вошёл в помещение радиоузла Паша Севчук, не пришла Катя Кукушкина сказать, хорошо ли говорила Анюта, что никто даже не открыл дверь радиоузла. Так многое надо было решить немедленно, сию же минуту, так о многом надо было подумать, что не было места никаким другим мыслям.

Репродукторы замолчали. Катя Кукушкина поняла, что Анюта ещё раз осматривает брата и что через минуту или две они выйдут. Действовать надо было быстро.

— Никто ничего не слышал, — сказала Катя быстрым, резким, командирским голосом. — Ясно?

Все сидевшие в беседке понимающе кивнули головами.

Катя выскочила из беседки и бегом побежала к ребятам, толпившимся у репродукторов. Анюта и Миша могли выйти каждую секунду. Надо было торопиться. Она подбежала к первому репродуктору.

— Никто ничего не слышал. Ясно? — сказала она.

Ребята и девочки смотрели на неё. У всех у них были серьёзные, нахмуренные лица. Они даже не сочли нужным ей ответить, им и без неё было ясно всё.

— И сейчас же бегом по дворам, — сказала Катя, — предупредите знакомых, родителей, пусть они предупредят соседей.

Она не кончила ещё говорить, как уже вся группа ребят, стоявшая у репродуктора, мчалась к воротам. Бежали девочки, занимавшиеся рукоделием и игравшие в настольный теннис или в волейбол. Бежали мальчики — шахматисты, шашисты, волейболисты — и просто мальчики, не увлекавшиеся ни одним, ни другим, ни третьим, бежали вовсю, сколько хватало сил, бежали с серьёзными, нахмуренными лицами, чтобы успеть до прихода Анюты и Миши предупредить родителей и соседей, пенсионеров и домохозяек — всех, кто мог слышать разговор Анюты и Миши.

А Катя уже повторяла эту фразу второй группе ребят, и те тоже молча кинулись к воротам, и Катя только успела крикнуть им вслед:

— Как только предупредите всех, сейчас же обратно! Надо с Быком решить!

И ребята, на ходу кивнув головами, исчезли в воротах.

И Катя в третий раз повторила всем ребятам, стоявшим у третьего репродуктора, и те тоже умчались без слова, понимая, что сейчас не до разговоров.

И наконец открылась дверь радиоузла и вышли Анюта и Миша, и Катя кинулась к ним с весёлым, улыбающимся лицом.

— Молодец! — сказала она. — Здорово говорила! Пойдём к гостям.

Когда Катя привела в беседку Анюту и Мишу, гости окружили сестру и брата и стали наперебой жать им руки и говорить, перебивая друг друга. Анюта слушала всё как в тумане. Она поняла только то, что все хвалят её выступление. Она поулыбалась, сколько положено, раз двадцать повторила слово «спасибо», и наконец они с Мишей ушли.

Так каждый из них был погружён в свои мысли, что они даже не заметили, как пустынен лагерь. Никого из ребят в лагере не было. Только Паша Севчук, всё время оглядываясь, не видят ли его Анюта и Миша, шёл к радиоузлу, чтобы повернуть наконец ручку, которую так и не повернула Анюта.

Катя Кукушкина смотрела Анюте и Мише вслед.

Многое ей надо было продумать и многое надо было сделать сейчас же, как только вернутся ребята. Она продумывала порядок действий и гнала от себя острое чувство шевелившейся где-то тоски.

Ох, во многом, во многом считала она себя виноватой!

 

Глава девятнадцатая. Бой за сараями

Виноватой считала себя и Анюта. Она шла, держа Мишу за руку, и чувствовала, как его рука иногда вздрагивает. Он все ещё всхлипывал, сдерживаясь, стараясь, чтобы сестра не заметила. Шла Анюта и думала: грош ей цена как воспитательнице. Всего только месяц брат на её попечении, и поп что уже получилось.

Она вела Мишу неторопливо, спокойно, потому что знала: не нравоучения, не выговоры нужны ему сейчас, главное, чтобы он успокоился.

Она нарочно старалась говорить про обыденные, простые дела, чтобы Миша вернулся в мир простой и обыкновенный, чтобы он внутренне до конца почувствовал: кошмары кончились.

Миша скинул сандалии, сел с ногами на диван, взял «Всадника без головы» и вдруг почувствовал, что ничего не может быть лучше, чем сидеть с интересной книжкой на диване, переживать бурные приключения, скачки, погони, борьбу и, отрываясь от книжки, видеть спокойную комнату, слышать тикание часов, висящих на стене, и знать, что всё хорошо, всё благополучно и, конечно же, будет ещё лучше.

Анюта ушла, но на лестнице остановилась, подумала и вернулась обратно. Она сказала Мише, чтобы ни на какие звонки он не открывал. Два соображения возникли у неё: во-первых, мог прийти Вова Бык или кто-нибудь из его товарищей; во-вторых, могли прийти из милиции и, не разобравшись, увести Мишу. Она не знала, что её разговор с братом слушал весь квартал, что участковый уже рассказал об этом удивительном случае начальнику оперативного отдела и начальник оперативного отдела сперва рассмеялся, а потом велел участковому ни в коем случае не пугать паренька и обо всех новых поворотах событий немедленно докладывать ему.

Прежде всего — к Марии Степановне одолжить деньги, потом к Быку, потом в комиссионный магазин, а дальше будет видно.

Два лестничных марша надо было пройти до Марии Степановны. И всё-таки на площадке между этими двумя маршами Анюта остановилась. Ой, сколько трудного предстояло ей! Ей же всё-таки было только тринадцать лет. И, припомнив всё, что предстоит сделать, она вдруг почувствовала себя маленькой. И только почувствовала себя маленькой, как расплакалась. Много она на себя взяла.

А помогла ей шутливая фраза отца, которую она слышала много раз с тех самых пор, как себя помнила. Мать говорила: «Она же маленькая», а отец отвечал: «Неверно. Лет ей действительно мало, но она большой человек. Надо ей с детства помнить, что она большой человек. Или она вообще человеком не будет».

Легко сказать — большой человек. Стояла тринадцатилетняя девочка на лестничной площадке и всхлипывала, и вытирала слёзы, и больше всего боялась, что выйдет кто-нибудь из квартиры и увидит, как плачет и трёт кулаками глаза этот большой человек.

А потом она всё-таки взяла себя в руки, подумала, что поплакать время будет и позже, спустилась ещё маршем ниже и позвонила Марии Степановне. Получилось удивительно удачно: оказывается, у Марии Степановны как раз лежали отложенные пятнадцать рублей на какую-то покупку, до которой оставался ещё целый месяц. Мало того, эти пятнадцать рублей лежали как раз в кармане её фартука, так что она тут же дала их Анюте и сказала, чтобы Анюта не беспокоилась: когда отдаст, тогда и хорошо, спешки нет.

Анюта не знала, что уже человек десять прибегали к Марии Степановне, чтобы обсудить интимный разговор, который был передан по радио. Анюта не знала, что в нескольких квартирах лежали приготовленные для неё пятнадцать рублей.

Анюта взяла пятнадцать рублей и отправилась к Вове Быку. Она спросила первого мальчика, который попался ей во дворе, где проводят обычно время Вова Бык и его друзья. Мальчик, Никита Костричкин, немедленно ей объяснил, в каком именно дворе за сараями находится царство Быка. И снова Анюте не пришло в голову, почему Никита Костричкин, хотя ему и было всего семь лет, знал адрес Быка, а знал он его потому только, что все ребята во всех дворах квартала уже двадцать с лишним минут обсуждали последнюю радиопередачу.

И вот Анюта прошла в щель между сараями и оказалась в царстве Вовы Быка. Здесь всё было, как всегда, уныло. Царь, которому надоело царствовать, который мечтал удрать с престола, чтобы пройти по узким феодосийским улицам, послушать шум моря, съесть необыкновенный плод, который называется инжир, царь, раздражённый, сердитый, недовольный тем, что всё ещё не хватает ему на билет до Феодосии, издевался над собственными подданными. Мальчик, по имени Петя Кошкин, который не то проиграл что-то Вове Быку, не то в чём-то перед ним провинился, прыгал на одной ноге. Он прыгнул уже сто раз, устал, у него болела нога и немного кружилась голова, а Вова Бык с наигранным оживлением хлопал в ладоши, считал прыжки и некоторые прыжки засчитывал, а другие, которые ему почему-то не нравились, не засчитывал.

Двести раз предстояло прыгнуть Пете Кошкину, и Петя с тоской думал об оставшихся прыжках, когда в страшный мир за сараями вошла Анюта.

Сразу и безошибочно почувствовала она воздух угнетения, которое царило здесь. Стены сараев прогнили, кирпичи задней глухой стены дома, стоявшего рядом, были источены временем. Какие-то в них появились углубления, неровности, как будто промоины. И если встать в середине этого маленького царства и оглядеться вокруг, только и можно было увидеть гнилые доски да кирпичи, будто источенные червями. Тосклив был этот маленький мир. Не потому только тосклив, что был он тесен, душен и некрасив, но ещё и потому, что всех его обитателей, как бы они ни прикидывались, как бы они ни хвастались и ни заносились, грызла скука. Здесь не было счастливых. По одной или по другой причине здесь были несчастны все. Подданные — потому, что их угнетал царь, царь — потому, что он, достигнув тиранической власти, понял, что счастья эта власть не даёт.

Когда Анюта протиснулась сквозь щель, все остановились. Петя Кошкин застыл на одной ноге, не прыгая, но и не решаясь опустить вторую ногу. Вова Бык, повернув голову, выжидающе смотрел на Анюту. Ещё пять или шесть мальчиков сидели, прислонившись к гнилым доскам сараев, и тоже смотрели. Все знали, что Анюта — сестра Миши Лотышева. Все знали, что Миша должен сегодня принести Быку пятнадцать рублей. Все понимали, что приход Анюты означает наступление неожиданных событий.

Вероятно, несколько только секунд длилась пауза, но всем показалась она очень долгой.

Прервала её Анюта.

— Миша должен тебе пятнадцать рублей, — сказала она Быку. — Так вот, получи. — Она протянула деньги, но Вова смотрел на неё исподлобья и денег не брал.

— А сам он почему не пришёл? — спросил он наконец.

— А ему противно сюда ходить, — сказала спокойно Анюта. — Он сюда больше ходить не будет.

Она сказала это спокойно, хотя именно сейчас почувствовала, что жилки у неё на висках налились кровью и сердце сжалось от ненависти и ярости.

— Я от тебя деньги не буду брать, — сказал Бык. — Ты мне ничего не должна. И какие у меня с Мишей дела, до этого тебе дела нет.

— Никаких у тебя с ним дел быть не может, — спокойно и даже почему-то ласково сказала Анюта. — Скажи спасибо, что деньги тебе отдают.

— Почему это «спасибо»? — удивился Вова Бык. — Я их выиграл, они мои.

— В горошину? — спросила Анюта. — И не совестно тебе говорить? Я что же, не понимаю, что ли, что ты обжулил Мишу?

Десять раз, пока она шла сюда, Анюта повторяла себе одно и то же: только говорить спокойно, только не выходить из себя.

Но жилки на виске начали пульсировать с новой силой, сердце сжималось от ярости. Кровь прилила к лицу. Не было сил оставаться спокойной.

— Ты полегче, — сказал Вова Бык. — За такие слова я знаешь что могу сделать?

— Ничего не можешь, — сказала Анюта. — Я что же, не понимаю, что ты вор и жулик? Мишка-то маленький, его винить нельзя, что он попал сюда. А эти дураки, — она кивнула головой на мальчиков, сидевших, прислонившись спинами к сараям, — они тебя что же, за ум, что ли, слушаются?

— Уважают, значит, — хмуро сказал Бык и посмотрел на подданных.

Подданные отвели глаза.

— А этот, на одной ноге, тоже тебя уважает? От уважения на одной ноге прыгает, да?

Вова хмуро посмотрел на Петю Кошкина.

— Опусти ногу, — раздражённо сказал он, — после допрыгаешь.

— Все знают, что ты глупый, — сказала Анюта, и ей казалось, что она говорит спокойно, но со стороны было видно, что от волнения у неё покраснело лицо, и всем было слышно, как у неё от ненависти дрожит голос. — Глупый, — повторила она, — сколько учителя над тобою ни бьются, а ты и запомнить ничего не можешь. Обыкновенный остолоп, бревно! Уж на что дураки эти мальчишки, что вокруг тебя крутятся, а и то каждый из них в десять раз больше тебя знает и понимает.

— Ну, знаешь, — сказал Вова Бык, лениво встал и вразвалочку подошёл к Анюте, — ты думаешь, ты девчонка, так я тебя измордовать не посмею? Ты мой кулак на всю жизнь запомнишь.

Он плюнул в руку, сжал её в кулак и замахнулся, чтобы ударить Анюту.

— Я тебе не девчонка, — сказала быстро Анюта и изо всей силы ударила его левой рукой по правой щеке, а потом, не переводя дыхания, ударила его правым кулаком — в кулаке были зажаты деньги — по левой щеке. И сразу же снова его ударила и слева и справа.

Так это было неожиданно, так было странно, что у Вовы Быка вдруг покраснели обе щеки, и он, опешив, даже опустил руку, которую занёс было, чтобы ударить Анюту. Так всё это было неожиданно, что подданные захихикали.

Вова кинул на них бешеный взгляд. Он схватил Анюту за кисти обеих рук.

— Ну, — сказал он, — наплачешься ты у меня.

Анюта разжала кулак, и пятнадцать рублей упали на булыжники, которыми был вымощен этот дальний угол двора.

— На́, жулик, — сказала Анюта. — Подбирай деньги, обворовал брата, и ладно. Подумаешь, у такого, как ты, ещё самолюбие!

Вова кинул взгляд на деньги, лежавшие на мостовой. Всё было чисто: лежали десять рублей и пять рублей. И очень это было обидно. Опять судьба была к Вове несправедлива: он видел сказочный город и пробивался в него вопреки всем жизненным обстоятельствам, а из него сделали жулика и стяжателя.

Почему-то Вова забыл в эту минуту, что играл он и вправду нечисто, что Миша попался потому только, что не знал его приёмов и поверил, что игра идёт честная. Это Вова забыл. Он видел сейчас одно: снова к нему несправедлива жизнь. Вот уж совсем близок сказочный город, где растут удивительные плоды инжира и плещется море, которое ведёт неизвестно куда. Вот он уже почти добился своего, ещё бы три дня, и он бы сидел в вагоне и солидно разговаривал бы с пассажирами о видах на урожай и о городах, проплывающих мимо. Как назло, эта девчонка пришла, чтобы отравить ему последние дни.

— На колени станешь, — сказал он резко и стал выворачивать Анютины руки.

— Чего выворачиваешь, — сказала Анюта, тяжело дыша, — думаешь, боюсь? Не боюсь. Что у тебя, стыд есть, совесть? Ничего у тебя нет! Тебе деньги нужны. Наклонишься, подберёшь деньги и будешь доволен. — И вдруг она плюнула Вове в лицо. — Вот тебе, — сказала она. — И не боюсь. Это тебе не обидно. Пятнадцать рублей лежат, и хорошо. А то, что лицо заплёвано, — это подумаешь…

Была секунда, когда Вова мог исколотить Анюту до полусмерти. Была секунда, когда он смотрел на неё глазами, затуманенными яростью, но даже сквозь туман, застилавший ему глаза, он увидел и понял, что избить Анюту, конечно, сможет, но добиться того, чтобы она заплакала и попросила прощения, не сможет. А ему только это и нужно было.

И странная душевная вялость овладела Вовой Быком, и почему-то впервые увидел он, как прогнили доски, на которых выстроены были сараи, как источены временем кирпичи задней стены соседнего дома, какое маленькое, тесное, тоскливое его царство.

— Подумаешь, — сказал он и отпустил Анютины руки. — Надо мне тут разговоры вести! Я получил, что мне положено, и хорошо.

Он наклонился, поднял десятку, неторопливо расправил её, потом поднял пятёрку и тоже расправил, сложил обе бумажки и, не торопясь, сунул в карман.

— Всё, — сказал он. — Расчёт кончен. И убирайся отсюда. Надоела ты нам. У нас тут свои дела.

— Будешь Мишу ещё затаскивать? — спросила Анюта. — Смотри, я ведь и в милицию пойти могу. Там по головке тебя не погладят.

— Ничего я не боюсь, — устало сказал Бык. — Захотел бы, так Мишка твой знаешь как бы вертелся, но только нужен он мне, как пятая нога собаке. Как играть, так он мастак, а как расплачиваться, так шум на весь город. Ну его, купи ему куколку, пусть он в куколку поиграет.

Вове надоел этот разговор, и он надеялся, что разговор уже кончен.

Но разговор только начинался. Сквозь щель между сараями стали протискиваться один за другим ребята из пионерского лагеря. Тут были и мальчики и девочки, и никто из них раньше не был здесь, кроме только Паши Севчука, который протиснулся последним, голова которого маячила где-то сзади, так что нельзя было понять, то ли он здесь, то ли его вовсе и нет.

 

Глава двадцатая. Анюте верят

Анюта была так взволнована, так много ещё было у неё дел и забот, что она не придала значения появлению за сараями ребят из лагеря. Она не знала, что лагерь слушал её разговор с братом. Она только об одном думала — надо было выручать портсигар.

Анюта проскользнула в щель между сараями, выбежала со двора и хоть не побежала по улице — неудобно тринадцатилетней девочке бегать, как маленькой, но зашагала так быстро, что получалось не медленнее, чем если бы она бежала.

Она боялась, что, может быть, портсигар сдали уже в милицию, по надписи милиция без труда обнаружила владельца. Мишу будут вызывать, допрашивать… этого нельзя было допустить.

Она не расспросила Мишу толком, кому он, собственно, отдал портсигар, и, войдя в комиссионный магазин, растерянно огляделась. Она увидела надпись на двери «Директор» и решила: как бы там ни было, а директор, наверное, в курсе дела. Нерешительно она приоткрыла дверь в кабинет и спросила:

— Можно?

Толстый лысый человек сказал:

— Войдите.

— Простите, пожалуйста, — сказала Анюта. — Я к вам насчёт папиного портсигара.

— Так, — сказал директор. — А как твоя фамилия?

— Я Анюта Лотышева.

— А Миша твой брат?

— Да, он мой брат.

— Он что, украл отцовский портсигар?

Анюта прямо похолодела, когда услышала эту фразу: она сейчас только поняла, что никто не знает обстоятельств дела, что в глазах посторонних людей Мишка, несчастный, запутавшийся, рыдавший Мишка, выглядит бесчестным жуликом и вором!

— Понимаете, — задыхаясь от волнения, сказала Анюта, — это всё-таки не так.

— Ну как же не так? — спокойно сказал лысый директор, глядя внимательно на Анюту. — Именно так. Не может же быть, чтобы уважаемый геолог Лотышев послал мальчика продавать золотой портсигар, который стоит двести пятьдесят рублей. Правда ведь, не может быть?

— Правда, — еле слышно сказала Анюта.

— Ну, вот видишь. Значит, твой брат сам взял портсигар и хотел продать его для себя. А это и называется «украл», правда ведь?

— Правда, — еле слышно согласилась Анюта.

— Ну, вот видишь!

Анюта стояла красная, опустив глаза, чувствуя, что Мишины дела плохи, что если она не найдёт в себе достаточно сил, чтобы ясно и убедительно объяснить, почему Миша всё-таки не вор и не жулик, то произойдёт ужасное.

Слабость овладела ею. Усилием воли она взяла себя в руки.

— Понимаете, как получилось, — сказала она, стараясь говорить спокойно, но голос её дрожал, и красные пятна горели на щеках. — Папа у нас бросил курить, и портсигар давно валялся в ящике. О нём никогда и разговора не было. Миша думал — это старая, ненужная вещь, которую бросили. Вот он его и взял. Он потом сам испугался, понимаете?

— Ну что ж, пусть папа зайдёт за портсигаром. Мы ему отдадим.

— Ой, вы знаете, папа сейчас в экспедиции на Чукотке.

Слёзы потекли по её щекам, но она их не замечала. А директор смотрел на неё внимательно, спокойно, и невозможно было понять, что он думает.

И в это время на столе зазвонил телефон.

— Слушаю, — сказал директор в трубку. — Я у телефона. Слушаю вас.

Долго в трубке звучал голос. Слов Анюта не могла разобрать, да они её и не интересовали. Ей-то какое дело было до разговора директора! Она об одном думала: скорее бы он кончил, скорее бы решилась Мишина судьба.

— Всё так, — сказал в трубку директор. — У меня. И уже человек пришёл по этому поводу. Нет, не он, но тоже небольшой. Хорошо, мы сейчас подойдём.

Директор повесил трубку и внимательно посмотрел на Анюту.

— Вот что, Анюта Лотышева, — сказал он, — я тебе отдать портсигар не имею права. Хочешь, пойдём вместе со мной в милицию, и если там разрешат, я портсигар отдам.

— Хорошо, — сказала Анюта, и сердце у неё сжалось. — Я всё объясню. Только, пожалуйста, пожалуйста, пусть Мишу не трогают, хорошо? Он знаете как намучился.

Директор, ничего не отвечая, открыл ящик стола, вынул портсигар — Анюта его узнала, — положил его в карман, вышел из-за стола и протянул руку Анюте.

С ужасом Анюта подумала, что директор боится, как бы она не убежала, что поэтому он хочет вести её за руку. Ну что ж, надо было пережить и это. Только бы в милиции поняли, как всё было на самом деле.

Держась за руку, высокий, полный, лысый человек и худенькая тринадцатилетняя девочка с двумя косичками прошли через магазин и зашагали по тротуару. Анюта шла и отворачивалась от директора, чтобы директор не видел, что слёзы у неё всё текут и текут по щекам и никак не могут остановиться. Оба молчали.

Отделение милиции помещалось в первом этаже высокого нового дома. Иван Степанович и Анюта поднялись на несколько ступенек, прошли по пустынному коридору, выкрашенному голубовато-серой краской, и остановились у двери, на которой висела дощечка с надписью: «Начальник оперативного отдела». Иван Степанович постучал в дверь. «Войдите!» — крикнули из комнаты. Иван Степанович и Анюта вошли.

За письменным столом сидел худощавый, невысокий человек в милицейской форме. На стуле, стоявшем у стены, сидела женщина в синем костюме и белой кофточке. У женщины были чёрные волосы, гладко зачёсанные назад, и лицо казалось бы молодым, если бы не складки у рта.

— Садитесь, — сказал человек, сидевший за столом.

Иван Степанович и Анюта сели.

— Портсигар у вас? — спросил человек за столом.

Иван Степанович молча положил портсигар на стол.

Человек, сидевший за столом, очевидно, начальник оперативного отдела, взял его и внимательно осмотрел.

— Так, — сказал он. — Именной. Почётная награда. И вещь сама по себе дорогая. — Он поднял глаза и посмотрел на Анюту. — Как же ты, Анюта, за Мишей-то недоглядела? — спросил он.

Чего угодно ожидала Анюта, но не этого простого вопроса. Откуда он знает имена её и Миши? Откуда он знает, что она недоглядела за ним?

— Он мальчик честный, — сказала она, — честное слово, честный! — Она смешалась и замолчала.

А начальник оперативного отдела продолжал смотреть на неё и тоже молчал.

— Да, — наконец сказал он, — родятся-то, понимаешь, все честные, а потом раз споткнулся, другой споткнулся и пошёл кувыркаться по жизни, так что уже не остановишь. Ты это понимаешь?

— Понимаю, — шепнула Анюта.

— Как же так, отец в экспедиции, мама в больнице, значит, ты глава семьи?

— Я, — шепнула Анюта.

Теперь она окончательно ничего не понимала: откуда здесь всё известно? А с другой стороны, она подумала, что если они всё так подробно знают, то не могут же не понять, что Миша не виноват, что он только запутался. И от этой мысли ей стало спокойнее.

— Так вот, — строго сказал начальник оперативного отдела. — Значит, с тебя и спрос: будешь смотреть за братом?

Анюта молча кивнула головой. Она уже спокойнее посмотрела на худощавого человека в милицейской форме, разглядела четыре звёздочки на его погонах и в первый раз посмотрела прямо ему в глаза.

— Он сам теперь так мучается, так мучается, товарищ капитан, — сказала она.

Капитан отвёл от неё глаза, посмотрел на женщину, сидевшую в стороне.

— Как, Александра Михайловна, — спросил он, — поверим главе семьи?

— А раньше ты ничего за Мишей не замечала? — спросила Александра Михайловна у Анюты. — Ты не бойся, говори прямо. Мише ничто не угрожает, никто его трогать не будет, а мы тебе можем и посоветовать и помочь.

— Было, — сказала Анюта. — Он в лагере сказал, что болен, а сам каждый день уходил будто в лагерь. Но я думала, что он просто, знаете, гуляет или играет с ребятами, ну поговорила, он обещал…

— Во что его Бык обыграл, в горошину? — спросила Александра Михайловна.

— В горошину, — подтвердила Анюта.

Она уже перестала удивляться тому, что сидящие здесь люди откуда-то всё знают. Ей не хотелось сейчас думать, почему это так. Важно было другое: Мише ничто не угрожало.

— Обыкновенный фокус, — сказала Александра Михайловна. — Бык выигрывает наверняка. Удивительно только, что так много ребят не могут понять, что их обжуливают. Ну, о Быке мы отдельно поговорим, — сказал капитан. — Как-нибудь общими усилиями с Быком мы справимся.

Он повернулся к Анюте и спросил небрежно, как бы для формы, как бы это само собой разумелось:

— У кино билетами торговал?

— Торговал, — кивнула Анюта головой.

— И всё, что наторгует, Быку проигрывал?

Анюта кивнула головой.

— Ну, товарищи, — спросил капитан, — как с портсигаром? Я думаю, надо отдать Анюте, пусть она положит его на место, как будто ничего и не было. Так?

— По-моему, так, — сказала Александра Михайловна.

— Составим акт? — спросил капитан Ивана Степановича.

— Я ведь, собственно, квитанции не выдавал.

— Ну, значит, обойдёмся без канцелярщины. — Капитан протянул портсигар Анюте. — На, и береги его. Почётная награда! Это понимать надо. И Мише растолкуй. Ясно? Александра Михайловна, у вас есть вопросы?

— Вопросов нет, а советы есть, — сказала Александра Михайловна. — Сейчас, конечно, когда у вас такое трудное положение, матери ничего говорить не надо. Миша где сейчас?

— Я его домой отвела, — сказала Анюта уже совершенно спокойно, — посоветовала «Всадника без головы» читать. Я хочу, чтобы он успокоился, а то так разволновался, бедняга, ужас.

— Ну и хорошо. Бери портсигар и иди домой. Скажи брату, что портсигар вернулся. А если Вова Бык попробует ещё раз втягивать в «хорошие» дела Мишу, беги сейчас же ко мне.

— А как вас найти? — спросила Анюта.

— В конце коридора детская комната. Спросишь заведующую Александру Михайловну. И желаю тебе, чтобы завтра у мамы прошла операция благополучно.

Анюта не помнила, как она вышла из милиции. Кажется, она всё-таки догадалась со всеми проститься за руку и всех поблагодарить. Она шла по улице, и у неё кружилась голова от событий, которые она пережила сегодня. Страшная история была закончена. Непонятно, как, откуда в милиции всё знали? Ей не пришлось ничего доказывать, ничего объяснять. Неважно. Важно, что всё кончилось. Она шла быстрым лёгким шагом, с раскрасневшимся, оживлённым лицом. И вдруг снова тоска сжала ей сердце: как она могла забыть хоть на минуту о завтрашней операции! Но она взяла себя в руки. Думать об этом она могла сколько угодно, но при брате она должна быть весёлой и спокойной.

Анюта пошла быстрее. Она вошла во двор. Пенсионеры и домохозяйки сидели на скамеечках. Анюта поздоровалась с темп из них, кого сегодня не видела. Ей показалось, что все смотрят на неё как-то особенно пристально и внимательно. Но она решила, что это только ей кажется. Ведь никто из сидящих не знал ни того, что пережил Миша, ни того, что пережила она.

Она поднялась по лестнице, отперла ключом дверь и вошла в комнату. Миша стоял в передней бледный и смотрел на неё большими, округлившимися глазами. Он, очевидно, всё время стоял здесь и с ужасом ждал: не позвонит ли кто, и ждал с нетерпением, когда же наконец придёт сестра.

— Вот твой портсигар, — весело сказала Анюта. — Директор магазина отдал. Он даже никакого значения не придал. Подумаешь, мало ли ему носят всяких вещей. Пойди положи его папе в стол. И Быку я отдала деньги. Он, конечно, тебя обжулил. С горошиной это просто фокус. Он выигрывает наверняка.

Миша взял портсигар, ушёл к отцу в кабинет и долго не возвращался. Анюта нарочно громко стучала кастрюлями, чтобы Миша думал, что она и внимания не обратила на его отсутствие. На самом деле она напряжённо прислушивалась. Но в кабинете была полная тишина. Потом наконец Миша вышел, и глаза у него были красные и заплаканные.

 

Глава двадцать первая. Долг отдают второй раз

О двух людях думала Катя: о Мише, несчастном, затравленном Мише, и о Вове Быке. Как ей было жалко Мишу! Как она ненавидела Быка, как ей хотелось скорее начать действовать.

Ох, во многом, во многом была она виновата! Бой надо выиграть не только по форме, но и по существу. Пусть Вова составляет ничтожно маленькую частицу среди тех ребят, о которых она, Катя, обязана думать и заботиться. Вова частица маленькая, но обладающая огромной силой притяжения. Просмотришь её, и десятки частиц устремятся к нему.

Катя нервничала: «Почему не возвращаются ребята? Надо же скорее идти к Быку. Может быть, сейчас Анюта беспомощно мечется и не может достать денег. Сегодня четырнадцатое, как раз перед получкой, люди поистратились».

Катя собралась с мыслями. «Что мы будем делать? Мы прежде всего соберём деньги и отдадим Быку. Потом мы с ним будем разговаривать, и разговаривать серьёзно. Так, как имеет право говорить коллектив».

Но вот стали возвращаться ребята. По одному, по двое, по трое, они стремительно вбегали в ворота лагеря и мчались к Кате. Они запыхались, вспотели, но лица у них были серьёзные, сумрачные, деловитые. И каждый совал Кате деньги.

— Папа придёт домой, я ещё достану, — говорил один, передавая Кате рубль.

Другой совал несколько двугривенных и объяснял, что тут рубль сорок, но что если не хватит, он возьмёт ещё у соседей. Самая маленькая девочка в лагере, которую почему-то звали роскошным именем Инесса, принесла шестьдесят копеек, завёрнутые в платок. Иначе эту сумму она бы не донесла, потому что вся эта сумма состояла из отдельных монеток достоинством в одну копейку.

Самый серьёзный и хмурый шахматист, именовавшийся в лагере «Жук», принёс четыре рубля. Он как раз собирался идти покупать шахматы, когда случилась эта история.

Последним прибежал запыхавшийся, с безумными глазами Паша Севчук. Задыхаясь, он рассказал, что дома у него никого нет, что он пытался застать папу на службе, но папа, как назло, уехал куда-то на завод. Кажется, только он не принёс ни одной копейки. По лицу его было видно, как он мучается этим, как ему неприятно и стыдно, но никто его не осуждал. Ну, что же делать, если не повезло и негде взять? Важно, что парень старался, что намерения у него были хорошие.

Деньги, скомканные бумажки, серебряные и медные монетки, разложили на скамейке и стали торопливо пересчитывать. Всего оказалось тридцать восемь рублей. Это было гораздо больше, чем нужно. Решили всё-таки взять с собой все. Может быть, Миша не решился назвать всю сумму долга, а всем хотелось во что бы то ни стало сейчас же отдать деньги Быку.

— Где они собираются? — спросила Катя.

— Во дворе, за сараями, — торопливо ответили ей сразу несколько голосов.

— Пошли, — сказала Катя.

Они пошли. Катя шагала впереди, неся завёрнутые в платок деньги. За ней возбуждённые, с нахмуренными лицами шагали мальчики и девочка.

Шёл в толпе, стараясь не очень на себя обращать внимание, и Паша Севчук. Он считал для себя обязательным присутствовать при объяснении с Быком. То, что Бык его не выдаст, он знал точно. Не такой был у Быка характер. Мог что-нибудь сболтнуть лишнее кто-нибудь из других ребят. Севчук рассчитывал, что если другие ребята увидят, что он, Севчук, здесь, это удержит их от неуместной болтливости.

Процессия прошагала по улице, завернула в низкую подворотню старого дома, прошла через захламлённый двор и начала втягиваться в узкую щель между сараями.

И вдруг из-за сараев навстречу им выскочила Анюта. Наступило лёгкое замешательство. Все боялись, что Анюта спросит их, зачем они идут сюда. Катя Кукушкина даже прижалась спиной к стене в надежде, что Анюта её не заметит. Анюта могла догадаться, что её разговор с братом все слышали. Но Анюта их не заметила или, во всяком случае, не обратила внимания. Не до того ей было.

Она быстро пробежала через двор и скрылась в подворотне. Тогда за сарай прошли остальные ребята и Катя Кукушкина.

За сараями, кроме Быка, оставалось только трое. Вид у всех троих был очень смущённый. Только что Вову Быка при них поколотила девчонка, и Вова Бык ничего не сумел ответить. Лучше было бы им не присутствовать при этом. С девчонкой-то Бык ничего сделать не смог, а с ними сможет и наверное сделает, чтобы они не подумали чего-нибудь лишнего. Собирались уже и они под разными предлогами выбраться из-за сараев и убраться подобру-поздорову, когда вдруг узкий их закоулок заполнился людьми.

Бык сразу понял, что это неспроста и что события принимают угрожающий характер. Надо же ему было связаться с этим Мишкой Лотышевым! Кажется, уж до чего был запуган парень. Вова готов был поручиться, что никому не проболтается, а вот поди ж ты!

Вова быстро соображал, оглядывая лица ребят. Лица были такие, что дело пахло дракой. Вова встал как будто небрежно, прислонился к кирпичной стене соседнего дома. Злоба одолевала его. Мир по-прежнему был к нему несправедлив. Что он, заставлял, что ли, Мишку лезть в игру? Ещё отказывался. А теперь тот нашкодил, а отвечает он, Вова Бык.

Вид у Вовы был независимый. Он молчал. Он считал, что не ему следует начинать разговор. Если к нему у кого дело, пусть тот и обращается.

Катя Кукушкина подошла к Вове и остановилась прямо перед ним.

— Ну? — сказала она.

— А что «ну»? — спросил Вова.

— Ты, значит, ребят, которые помладше, — сказала Катя, кипя от ненависти, — втягиваешь в игры, обыгрываешь, заставляешь билетами у кино торговать, и все на тебя. Так?

— Ничего я не заставляю, — сказал Бык. — Ещё отговариваю. Так ведь сами просятся. «Ну, пожалуйста, Вовочка, сыграй!» А я что? Из любезности одной играю.

— Миша Лотышев проиграл тебе пятнадцать рублей?

— Проиграл, — сказал Бык. — Так не я играть просил, он просил.

Как всегда в тех случаях, когда реальная опасность нависала над Вовой, лицо у него становилось глупым, глаза будто мутнели, рот полуоткрывался, и всем было ясно, что мальчик этот если и по полностью идиот, то уж наполовину — наверное.

Ох, как ненавидела Катя Быка! С каким удовольствием ударила бы она его в эту идиотскую физиономию! Но она сдержалась. Хорошенькое дело — пионервожатая и полезет драться!

— Ну, вот что, — сказала она голосом, дрожавшим от бешенства, — моя вина, проглядела я тебя, Бык! Ничего, ещё не поздно исправить ошибку. Запомни: не будет тебе больше воли, ни одного парня ты больше не собьёшь, понял?

В тех случаях, когда опасность становилась реальной, лицо Быка принимало всегда новое выражение. Вот и сейчас оно всё искривилось, как будто он с трудом сдерживался, чтобы не заплакать.

— А я чем виноват? — начал он хнычущим голосом. — Мишка-то сам просил не говорить никому. Нужен он мне, Мишка ваш! А это честно, да? Сам же просил, чтобы я молчал, а после сам и наябедничал.

Хныча, стараясь разжалобить Катю Кукушкину потому, что он не знал, чем ему грозит это посещение. Вова в то же время внимательно разглядывал всех, кто его окружал: из милиции никого — уже хорошо. Паша Севчук подаёт какие-то знаки глазами, понять знаки невозможно, но хорошо уже то, что Паша здесь. Если бы опасность была серьёзная, Паша бы не появился. У ребят у всех лица злые, неужели всем растрепался Мишка?

— Ну, вот что, — сказала Катя. — Завтра мы с тобой разговаривать будем по-другому, а сейчас вот.

Она развернула платок, в котором лежали бумажные, серебряные и медные деньги, отсчитала дрожащей от ярости рукою пятнадцать рублей и швырнула их прямо в лицо Быку.

— На́, получай наворованное! — сказала она. — Пошли, ребята!

Кажется, что ребята были огорчены таким мирным окончанием разговора. Им, по-видимому, мерещилось, что-то вроде поединка между кем-нибудь из них и Вовой Быком. Каждый, может быть, представлял себя побеждающим Быка в жестоком и кровавом бою я очень ярко воображал, как в конце упорного боя, израненный, потерявший много крови, он одолевает врага под приветственные возгласы товарищей.

К сожалению, ничего подобного не произошло. Сцена была короткая и бескровная. Катя скомандовала «пошли» так строго и резко, что ослушаться её было невозможно. Молча один за другим все стали протискиваться через щель обратно. Никто даже не смотрел на Быка.

Вова Бык не успел понять, что произошло. Он готовился к долгому спору, к попыткам убедить всех в полной своей невиновности, в крайнем случае к просьбам о прощении, к обещаниям, честным словам и клятвам. И вдруг закоулок оказался пуст и не перед кем было оправдываться, не у кого просить прощения, некому обещать.

Как будто никто и не приходил. Трое ребят стояли в сторонке и старались не смотреть на Быка. Те же гнилые доски сараев да источенные временем кирпичи, тот же маленький кусочек неба наверху. То же самое, что всегда.

Впрочем, нет. Ему не почудился приход Кати Кукушкиной. На булыжнике, возле его ног, лежали две скомканные пятёрки, трёхрублёвка и две рублёвые бумажки.

И опять Вова Бык понял, что его несправедливо обидели. Ну, хорошо: обыграл он парня, допустим, вы считаете, что это нехорошо, но ведь не вор же Вова Бык, не жулик. Отдали ему долг, и всё в порядке. Так нет, почему-то его хотят ещё оскорбить! Швырнули пятнадцать рублей, как будто он жулик какой. А Вова чужого не возьмёт, своё ему подай, да, а чужого ни-ни.

Так ему показалось обидно, что Катя швырнула ему в лицо эти рубли и пятёрки, что ярость охватила его. Он торопливо подобрал деньги с земли и кинулся к щели, чтобы догнать Катю и швырнуть ей пятнадцать рублей обратно. Пусть все видят, что Вове Быку чужого не надо.

Он ринулся к щели и налетел на Пашу Севчука.

Паша Севчук, убедившись, что его имя не было произнесено и, стало быть, его репутация не пострадала, незаметно отделился от остальных и, убедившись, что его никто не видит, скользнул обратно за сараи.

— Ты куда? — ласково спросил он Быка.

— Пусти! — сказал Бык. — Я ей в рожу эти деньги швырну!

— Подожди, — сказал Севчук. — Бросить пятнадцать рублей всегда успеешь. Анюта тоже тебе отдала?

— Отдала, — сказал Бык, — но мне чужого не надо!

— Чудак, — сказал Паша Севчук. — Думаешь, Анюта расскажет Кате, что она отдала долг? Нет, не расскажет, — разъяснял этот удивительно сообразительный мальчик. — И Анюте никто не расскажет, что тебе отдали деньги. Это я тебе слово даю. Значит, чистой прибыли пятнадцать рублей. Будем считать — пополам. Можно даже, чтобы не ссориться, поделить так: тебе восемь, мне семь.

Паша взял из руки растерявшегося Быка пятнадцать рублей, взял себе пятёрку и две бумажки по рублю, а остальные вложил Вове обратно.

И тут произошло неожиданное. Это видели трое мальчиков, старавшихся быть как можно более незаметными, мечтавших только о том, чтобы как-нибудь выбраться из-за сараев. Они это видели: Вова Бык занёс руку и один только раз ударил Пашу Севчука. Но этого одного раза оказалось достаточно, чтобы Паша полетел кувырком, чтобы у него пошла кровь из носа и острые камни провели по его лицу две царапины.

Вова Бык стоял, хмуро глядя, как Паша с трудом поднимается на ноги и, боязливо оглядываясь — не ударит ли Бык ещё, торопливо протискивается в щель, всё же унося с собой зажатые в кулаке семь рублей.

Вова Бык не шевельнулся, пока Паша не исчез. Ещё несколько минут он стоял неподвижно. Трое мальчиков замирали от ужаса: сейчас Бык обратит внимание на них. Но Бык не обратил на них внимания. Он молча вышел в щель, прошёл подворотню и остановился на улице. Оказывается, уже почти стемнело. Вдоль улицы зажглись две линии фонарей. Свет горел во многих окнах. Скучно было Вове Быку. Хмурый пошёл он по улице.

В это время Паша Севчук вернулся домой. Мать всплеснула руками, увидя его окровавленное и исцарапанное лицо.

— Что случилось? — строго спросил отец.

— Ерунда, папа, — сказал Паша Севчук. — Не обращай внимания. Тут один хулиган начал девочку бить, ну пришлось, понимаешь, вмешаться. Мне, правда, тоже попало, но зато он еле ноги унёс.

— Так, — сказал папа, — вообще, конечно, драться нехорошо, но, с другой стороны, бывают, конечно, случаи, когда не вмешаться нельзя. В общем, иди умойся и забудь об этом.

И Паша пошёл и умылся.

 

Глава двадцать вторая. Думают, горюют, пишут письма

Вечер не торопясь шёл по городу, зажигал уличные фонари, освещал изнутри окна. Поднялся небольшой ветерок, зашелестели деревья, повеяло свежестью и прохладой.

Прислонившись к стволу старого дерева, росшего на улице, стоял Вова Бык и мрачно смотрел на освещённые окна домов. Окна были красные, зелёные, синие — кто какой выбрал себе абажур. Все они были распахнуты настежь, и за каждым шла своя жизнь. В одно окно было видно — люди сидят за столом, за другим окном горела зелёная лампа и седой бородатый старик, низко наклонившись, что-то писал. Облокотившись на подоконник третьего окна, стояли две девушки и разговаривали. Вова не мог разобрать слов, он только слышал, что разговор идёт спокойный и неторопливый.

Тоска грызла Вову. Уже даже в Феодосию ему не хотелось. Пусть там и пляж, и море, и маленькие домики под большими деревьями. Всё равно ведь и там он тоже будет стоять на улице и смотреть в освещённые окна на чужую жизнь.

Вова злился на мачеху, и на отца, и на судьбу, и на Мишу Лотышева, и на Катю Кукушкину. Все были к нему несправедливы, и сколько он ни старался заглянуть в будущее, в будущем тоже были одни несправедливости и обиды. Тоскливо было Вове Быку.

…Тоскливо было и Кате Кукушкиной. Далеко где-то играла радиола, наверное, где-нибудь во дворе танцевали, недалеко на скамейке расселась целая компания, и кто-нибудь рассказывал что-то очень смешное, потому что время от времени вся компания разражалась громкими взрывами смеха. А Катя сидела одна и тосковала. Она даже не могла понять, почему, собственно, у неё такое плохое настроение. Конечно, нехорошо получилось с Мишей Лотышевым, но всё уже улажено. И ребята все показали себя хорошими товарищами, и деньги отданы Вове Быку, и завтра будет такой же интересный и весёлый день лагеря, как был вчера или неделю назад. А настроение было очень плохое. Что-то надорвалось, что-то рухнуло в душе у Кати Кукушкиной. Всё время жила она в ощущении непрекращающихся успехов, постоянных достижений. Ничто ведь не изменилось. Случилась, в сущности говоря, маленькая неприятность, которая уже ликвидирована, которая через два-три дня будет забыта. Зачем же огорчаться, о чём грустить?

Но снова и снова в ушах её звучал рыдающий голос Миши, несущийся из репродукторов, и всё стоял перед её глазами тесный, маленький мир, гнилые доски сараев, источенные кирпичи, булыжник, идиотское лицо Вовы Быка и ещё трое ребят, для которых, видимо, этот тесный, маленький мир был родным миром. Тогда она была так возбуждена, так рассержена, что не обратила внимания на этих ребят. Теперь она мучительно вспоминала их лица. Кажется, она никого из них не знала. А ведь, наверное, они живут где-то здесь, рядом, и, наверное, они в такой же кабале у Быка, в какой был Миша. И, наверное, их охватывает такое же отчаяние, какое охватило сегодня Мишу. Они не решаются никому об этом сказать. А может быть, им некому сказать? Или они боятся, и неизвестно, на что их толкнут обстоятельства? Хорошо, если только на перепродажу билетов, а если на кражу?.. Ну хорошо, с Мишей получилось так, что его исповедь услышали все. Теперь она за него спокойна. Ему не дадут пропасть. Но ведь это получилось в результате невероятной случайности. Ведь он сам не пришёл ей рассказать о своей беде. Она его видела целыми днями и ни о чём не догадывалась. Он был такой же, как все, — мальчик, культурно и с пользой проводящий свой летний отдых. И почему эти трое там, в мрачном закоулке за сараями, не приходят к ней в лагерь? А может быть, их не трое, а гораздо больше?

И пока она водит гостей по нарядному, весёлому лагерю, где-то там, на задворках, идёт другая, мрачная жизнь, идёт потому, что она, Катя Кукушкина, любит, чтобы её хвалили, чтобы восхищались её работой.

Кровь бросилась ей в лицо от стыда.

Вечер неторопливо шёл по городу. В квартиру Лотышевых доносился в раскрытые окна стук костяшек — это доминошники за столом, поставленным у фонаря, играли свои бесконечные партии, детские голоса ещё слышались во дворе; было уже томно, но ещё рано ложиться спать. Миша сидел на диване, поджав ноги. Он делал вид, что читает «Всадника без головы». Он даже перелистывал иногда страницы, чтобы Анюта поверила, что он действительно читает, но он не видел ни одной строчки. Он снова и снова переживал то, что случилось с ним, царство Быка мелькало перед его глазами, и милиционеры на улице, которые, кажется, следили за ним, и кабинет директора комиссионного магазина. Всё это было позади, и всё это продолжало мучить и волновать. Расскажет ли кому-нибудь об этом Анюта?

Он поднял глаза и посмотрел на сестру.

Анюта сидела за столом и тоже читала книжку. Она тоже переворачивала иногда страницу, чтобы Миша знал — она читает, но строчки сливались в её глазах. Она думала о завтрашней операции и о том, как сказать об этом Мише, и тоже вспоминала мрачный закоулок за сараями.

Она почувствовала, что Миша на неё смотрит, и подняла глаза от книги.

— Может, сходишь во двор погуляешь? — сказала она.

Миша должен был понять, что она в нём совершенно уверена…

— Нет, — сказал Миша, — очень интересная книжка, не хочется.

…Валя сидел за столом и писал письмо отцу. Послезавтра отца должны были увезти в другой город, где ему предстояло отбыть срок наказания. Завтра Валя должен был с матерью идти на свидание в тюрьму. Он знал, что на свидании разволнуется и не сумеет сказать всего, что надо. Он хотел передать письмо прямо в руки отцу. Пусть тот потом спокойно его прочтёт.

«Папа, — писал Валя, — ты только не думай, что мы с мамой сердимся на тебя. Мы каждый вечер говорим о тебе и оба думаем одинаково. Мы думаем, что ты хороший человек и то, что было, — это несчастье. Папа, милый, не убивайся. Мы тебя будем ждать и писать обо всём, что у нас происходит. Мы знаем, что, когда ты вернёшься, ты будешь совсем другим. Мама мне часто рассказывает, какой ты был замечательный человек, пока не начал пить. Ты мне писал, папа, чтобы я не оступался. Я не оступлюсь, ты не бойся. Я даю тебе честное слово. А то, что ты оступился, так это всё можно исправить. Ты приедешь, и мы с тобой будем хорошо жить, и в кино ходить, и в театр. А о нас не беспокойся. Мы с мамой проживём. У мамы на работе люди хорошие и работа, она говорит, не тяжёлая. Мы будем — часто тебе писать, а ты только всё время думай о том, как мы хорошо станем жить, когда ты вернёшься».

Валя положил письмо в конверт и подошёл к окну. Жизнь во дворе замирала. Почти все ребята уже разошлись по домам. Пожилые люди сидели на скамейках, дышали свежим воздухом, тихо переговаривались. Темно было за окном. Но сквозь темноту Валя видел с удивительной отчётливостью то, что он уже много раз себе представлял: проходит время, он, Валя, уже в восьмом классе, он гораздо выше ростом, сильнее, умнее. В будущем году он уже пойдёт работать. И вот они с матерью встречают отца. Отец приезжает неожиданно. Он не хочет, чтобы его встречали. Просто открывается дверь — и отец входит. И отец не такой, каким его помнил Валя в последние годы, а такой, о каком рассказывала мать: добрый, стесняющийся, скромный человек. Отец входит и видят, что Валя с матерью сидят за столом. Валя готовит уроки, мать шьёт что-нибудь или читает. И оба они бросаются к нему.

Каждую подробность будущей встречи Валя представлял себе так отчётливо, как будто он её уже пережил. И как они сидят за столом, и как они расспрашивают отца, а отец расспрашивает их, и как мать, плача от радости, накрывает на стол и спрашивает отца, не сходить ли ей в магазин, но отец отрицательно качает головой. Нет, с этим кончено. Зарок на всю жизнь.

А назавтра Валя прибегает из школы. Матери нет, она ещё на работе, а отец дома, решили, что он дня три отдохнёт, прежде чем начать работать. И вот они вдвоём сын и отец разговаривают как мужчина с мужчиной.

Валя вынул письмо из конверта и дописал внизу: «Это скоро будет, что ты вернёшься. Помни, папа, что это будет скоро!»

…Вечер не торопясь шёл над городом. Замирала жизнь во дворах. Одно за другим гасли в домах окна. Миша уже спал, спал нервно, иногда вздрагивая во сне, иногда бормоча что-то невнятное.

Анюта писала письмо матери. Она знала, что до операции их с Мишей не пустят в больницу. Но ей обещали, что если они придут ровно в десять часов, то матери передадут записку, чтобы она её успела прочесть до того, как начнётся операция.

«Ты, мама, не бойся, — писала Анюта, — я говорила с доктором, и он сказал, что операция неопасная. Зато после операции ты очень скоро будешь здорова. Мы с Мишей ходили в кино, смотрели замечательную картину «Три мушкетёра». Он очень увлекается спортом, и это, по-моему, хорошо. Вообще у нас никаких событий не происходит. Живём дружно, весело, интересно. Крепко тебя целуем».

Анюта кончила письмо, положила его в конверт, потом взяла другой лист бумаги и продолжала писать:

«Мама, милая, пожалуйста, скорее выздоравливай! Если бы ты знала, как мне плохо и страшно! Мне даже посоветоваться не с кем. Сегодня оказалось, что у нас произошло большое несчастье: Миша попал в плохую компанию, стал играть на деньги, проиграл много, торговал билетами у кино, а потом хотел продать папин золотой портсигар. Всё это потому, что я не умею его воспитывать. Я не знаю, как это делать, мама. Мне пришлось сегодня быть в милиции, правда, там люди ничего, хорошие. Они откуда-то обо всём знают. Котом мне пришлось подраться с Быком. Это отвратительный мальчишка. Знаешь, как я боялась! У меня прямо ноги тряслись от страха. Ты прости, мама, что я это тебе пишу. Я понимаю, что я старшая, что я — глава семьи, пока нет тебя и папы, что я за всё отвечаю, но что же мне делать, если я, оказывается, ничего не умею, ничего у меня не получается! Ужасно, мне уже тринадцать лет! Я обязана уже всё делать правильно и разумно, я так и стараюсь, и всё равно ничего не выходит. Вот Миша сейчас спит и во сне переживает всё, что произошло, а мне и жалко его, и злюсь я на него. А ведь на него злиться сейчас нельзя, он даже во сне всё время вздрагивает. И я не знаю, как мне теперь быть? Проверять его всё время? Он обидится, разозлится, со зла может ещё чего-нибудь натворить. Доверять ему? А вдруг он опять с этим страшным Вовой Быком торгует билетами или ещё что-нибудь хуже. Мама, я не знаю, как мне быть. И мне посоветоваться не с кем. Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал о том, что он натворил. Могут со зла или просто по легкомыслию начать его дразнить. А ты знаешь, как ему тогда будет плохо. Ведь он же ещё маленький. Ему только десять лет. Если я в тринадцать лет и то ничего не могу и не умею, так что же с него спрашивать? Ой, мама, выздоравливай поскорее! Это очень, очень нужно».

Анюта даже всплакнула, пока писала письмо, так ей стало себя жалко. Дописав письмо, она перечла его и ещё тихонько всплакнула, потом вытерла слёзы, письмо разорвала на мелкие кусочки и выбросила их в мусоропровод. Потом поставила будильник на семь часов, чтобы не опоздать завтра в больницу, разделась, легла спать, но долго ещё не могла заснуть.

…Вечер не торопясь шёл по городу, постепенно гасил свет в окнах. Катя Кукушкина встала со скамейки и прошла по опустевшему скверу. Она решила, несмотря на поздний час, побеспокоить человека. Ей необходимо было сейчас же, немедленно поговорить с ним и посоветоваться.

 

Глава двадцать третья. Деловой разговор

Был двенадцатый час ночи, когда Катя вышла из сквера и подошла к автомату. Она позвонила своей приятельнице, которая дружила со Сковородниковым, и попросила её сказать Ванин адрес. Оказалось, что Ваня жил довольно далеко, и всё-таки Катя села на троллейбус и отправилась его отыскивать. Она понимала, конечно, что неудобно беспокоить малознакомого человека поздно вечером дома, но очень уж ей нужен был сейчас его внимательный взгляд.

Она позвонила, и за дверью раздались шаркающие шаги. Катя решила, что идёт открывать какая-нибудь старушка, но открыл дверь сам Сковородников. Он был обут в шлёпанцы, и поэтому шаги его напоминали старушечьи. На руках он держал ребёнка месяцев девяти или десяти от роду. Он сначала смутился, увидя Катю, но потом рассмеялся и сказал:

— Заходи, Кукушкина. Ты извини, я сегодня в няньках. У жены выходной. Она к своим старикам поехала.

Ребёнок хватал секретаря то за нос, то за уши, и секретарь мотал головой, пытаясь освободиться от маленьких цепких рук.

Квартира была двухкомнатная, и в первой комнате, куда Сковородников ввёл Катю, очевидно, было что-то вроде кабинета. У двух окон стояли два письменных стола, на одном горела настольная лампа, лежали раскрытые книги и тетрадь.

Сковородников предложил Кате сесть и сел сам. Ребёнок немедленно схватил его одной рукой за нос, а другой ударил прямо в глаз. Сковородников откачнулся, сказал ребёнку строгим голосом «ну, ну» и посадил его так, чтобы тот не мог дотянуться до отцовского лица.

— Понимаешь, незадача какая, — сказал Сковородников Кате, — всегда он засыпает как убитый, а когда я остаюсь с ним, никак не желает спать. Ну ладно, он не помешает. Как дела в лагере? К вам, говорят, со всей Москвы гости ездят?

Глаза у него были серьёзные, даже хмурые, но Кате почудилось, что где-то в них таится усмешка.

— Плохо, — сказала она. — Я, наверное, не гожусь для этой работы.

— Так, — сказал Сковородников, — Почему ты решила?

Катя минуту подумала. За эту минуту ребёнок ухитрился всё-таки дотянуться до отцовского уха и так крепко в него вцепиться, что Сковородников с трудом его оторвал.

— Я просто расскажу сегодняшний день, — сказала наконец Катя. — Ты, я думаю, сам поймёшь.

Она начала неторопливо рассказывать обо всём, что сегодня произошло. Сковородников слушал сначала без особенного интереса, но, когда дело дошло до разговора Анюты и Миши, очень оживился.

— Смотри пожалуйста, — перебил он Катю, — вот ведь какие бывают истории!

Катя рассказала обо всём, что произошло после этого, о мрачном закоулке за сараями, о Вове Быке, о мальчишках, которые тоже были, наверное, подвластны этому злодею Быку. Она говорила нарочито спокойно, потому что боялась: даст себе волю и ещё расплачется.

Может быть, монотонный Катин голос усыпил юного Сковородникова, может быть, просто пришло ему время, но так или иначе в середине Катиного рассказа он вдруг опустил голову на руку отца и блаженно засопел.

Сковородников погрозил Кате пальцем, встал и на цыпочках, шагая осторожно, чтобы не разбудить ребёнка, унёс его в соседнюю комнату. Он уложил его и вернулся также на цыпочках.

— Ну, ну, — сказал он. — Рассказывай дальше. Удивительная история. А ещё говорят — писатели выдумывают.

— Это всё, собственно, — сказала Катя.

— Так, — сказал Сковородников. — И ты, значит, решила, что не годишься в пионервожатые?

— Понимаешь, товарищ Сковородников, — сказала Катя, — конечно, когда рассказываешь, это не так получается, но ты бы слышал этот разговор, а я ведь с Мишей целые дни проводила, и даже в голову мне ничего не пришло. Я не могу тебе объяснить…

— А что с портсигаром? — спросил Сковородников.

— С портсигаром? — растерянно спросила Катя. — А что с портсигаром?

— Ну, как же так? — Сковородников встал и, шаркая туфлями, зашагал по комнате. — В милиции ты была? Парня ведь задержать могут. Ты понимаешь, что это для мальчишки будет! Надо было сразу в милицию. А у тебя одна мысль: я, мол, хорошая или плохая.

— Мы деньги собирали, — растерянно сказала Катя, — потом надо было с Быком рассчитаться.

— Какое отделение милиции? — спросил Сковородников.

Катя сказала. Сковородников набрал номер, объяснил дежурному, в чём дело, долго слушал его ответ, поблагодарил и повесил трубку.

— Хорошо, хоть в милиции толковые люди, портсигар отдали Анюте и дело закрыли.

У Кати стали набухать глаза. Она почувствовала, что сейчас заплачет. Она достала платок и высморкалась, надеясь, что Сковородников не заметит слёз.

— Хнычешь? — вдруг вспылил Сковородников. — Хныкать дело нетрудное. Похныкал и очистился от грехов!

А у Кати стали вздрагивать плечи, она и вправду расплакалась, хотя и понимала, что от грехов её это не очистит. Она слышала, что открылась входная дверь, поняла, что вернулась жена Сковородникова, и старалась удержать слёзы, но не могла, и всё всхлипывала, и вытирала платком глаза и, когда жена вошла в комнату, постаралась улыбнуться, но слёзы текли и текли.

— Извини, Тамара, у нас тут деловой разговор, — сказал Сковородников.

И жена на цыпочках прошла в другую комнату.

Долго молчал Сковородников, и постепенно Катя успокоилась. Ну, что же, в педагоги она не годится. Пойдёт на завод обратно. Не всем же быть педагогами.

А Сковородников ходил и ходил по комнате, как будто забыл про Катю. И когда он заговорил, то казалось, что не к Кате он обращается, а просто разговаривает сам с собой.

— Понимаешь, Кукушкина, — сказал он, — конечно, повесить тебя мало за эту историю! Дело не в удивительном случае, мало ли что случается. Дело в том, что не о детях ты думала. — Он помолчал. — Я тоже хорош! Речь произнёс! Ну речь-то ладно, речь надо было сказать, а то ребята бы огорчились. Да только мне бы задуматься, съездить раз-другой, присмотреться. Подумать бы, что работник ты молодой, опыта у тебя никакого… да что говорить. Задним умом мы все крепки.

— Я хотела, как детям лучше, — сказала Катя. — И радио вот придумала. — У неё опять стояли слёзы в глазах.

— Верно, — сказал Сковородников, — радио ты хорошо придумала. Тебе ведь что было важно? Проверить себя — годишься ли ты в педагоги. Придумала радио — значит, гожусь. В городе говорят про лагерь, гости ездят смотреть — значит, гожусь. Происшествий нет, дети весёлые, в игры играют, а всё это я, педагог, сделала. А на самом деле ничего ты не сделала. Вырастили и воспитали детей родители, вот дети и здоровые и весёлые. Радио ты хорошо придумала, ну, а не было б радио, ребята другим бы чем-нибудь увлекались. Возраст такой. Сад, игры, товарищи, вот и весело, а получается, что Катя Кукушкина — замечательный педагог.

— А что же делать? — спросила Катя.

— О детях думать, — резко сказал Сковородников. — Не о детях вообще, а о каждом ребёнке. Как у него судьба складывается, как он дома живёт, что он переживает. О каждом ребёнке. Потому что совершенно необходимо, чтобы каждый, понимаешь, каждый ребёнок был счастлив. Я если ты хоть один раз забыла об этом, никакой ты не педагог, хотя бы у тебя в лагере райские птицы пели. Если мимо несчастного ребёнка прошла хоть и не из своего, хоть из чужого лагеря, хоть с задворок, — уходи подальше от педагогики, не твоё это дело. А если ночь не спала, думала, как ребёнка счастливей сделать, как ему помочь, как его выручить, — и не сомневайся, обязательно тебе педагогом быть. И чёрт с ними, с гостями! — громко выкрикнул Сковородников. — Дети бы росли хорошо.

В дверях показалась жена Сковородникова.

— Ваня, — сказала она, — кричи, пожалуйста, тише. Сам говоришь, надо, чтобы дети росли хорошо.

— Хорошо, — сказал шёпотом Сковородников. И вдруг громко выкрикнул: — А об этом Быкове ты подумала?

Из соседней комнаты раздался крик разбуженного ребёнка, и жена торопливо побежала к нему.

— Я когда-то с ним говорила, — сказала Кукушкина. — Он обещал обязательно в лагерь прийти. Я даже боялась, что он придёт.

— Конечно, боялась! — зло сказал Сковородников. Гадкий утёнок ворвётся в лагерь! А почему он гадкий утёнок, знаешь?

— Не знаю, — сказала Кукушкина.

— Родители воспитывают детей, а ты за их счёт себе пятёрки ставишь. Вот ты говоришь, за сараями страшное место. Привыкла по асфальтированным проспектам ходить! Ах, извините, к закоулкам мы непривычны.

Ребёнок за дверью просто надрывался от крика. Слышно было, как Тамара его успокаивает, но где ж тут успокоить, когда ребёнок слышал яростный голос отца.

— Ты вот представь себе, Кукушкина, — говорил Сковородников, — что, если б врач решил лечить только лёгких больных. Я, мол, их без труда вылечу, и все будут меня хвалить. А с тяжёлыми и возни много да и неудачи будут. Другие станут меня ругать, да и сам я начну сомневаться, может быть, я плохой врач и лучше мне выбрать другую профессию. Да ведь такого врача гнать надо, а не радоваться тому, что у него всё благополучно.

Сковородников, видно, искренне разволновался и говорил очень громко. И хотя в соседней комнате, надрываясь, кричал ребёнок, Тамара не показывалась в дверях. Вероятно, она знала, что, когда муж начинает говорить таким тоном, его ничем не удержишь.

Но Сковородников сам сдержался. Он помолчал, вынул платок из кармана и вытер вспотевшее лицо.

— Товарищ Сковородников, — сказала Катя, — я во всём с тобой согласна. Мне только надо было раньше об этом подумать. Да ведь сожалеть поздно. Отпусти меня на завод. Может быть, я года через два-три поумнею.

— Чёрта с два я тебя отпущу, — сказал Сковородников. — Ты теперь дорого стоишь, Кукушкина. Ты кое-чему научилась и кое-что поняла. Ты теперь голову положишь, а Вова Бык в лагере у тебя будет. Кстати, ты узнай, что у него за семья, что за дом… Если на него столько ребят работают, то куда он деньги девает? Ты завтра, Катя, заново начнёшь работать и помни, что нет у тебя задачи важнее, чем Вова Бык.

Сковородников замолчал, ещё раз вытер платком лицо и негромко сказал:

— Тамара, можно мне выкурить сигаретку? Я, понимаешь, разволновался.

— Ладно, — ответила из-за двери Тамара, — кури. Слышу, что разволновался.

— Понимаешь, Кукушкина, — доверительно сказал Сковородников, — бросил курить, но выговорил себе право закуривать, когда волнуюсь.

Он достал из ящика сигарету, закурил, и на лице его отразилось блаженство.

— Ты не сердись, Кукушкина, что я на тебя накричал. Ты молодец, что пришла, но и не думай лагерь бросать. Знаешь, пословица есть: «За битого двух небитых дают». Куда же мы тебя, Катя, отпустим? Теперь тебе только и начинать работать по-настоящему.

Когда Катя вышла от Сковородникова, уже светало. Москва была безлюдная, серая. Погасили фонари, по солнце ещё не взошло. Катя пошла пешком. Она шла, и мир всё светлел и светлел, и когда она вышла на набережную, над рекой поднимался туман, и потом неожиданно брызнули первые лучи солнца. Солнца не было видно, оно скрывалось за домами, но лучи его, будто отточенные шпаги, разили туман и сумрак.

Шла Катя и думала: как быть с Быком? Не знала она, как быть. Знала только, что Бык — мальчишка, которому, наверное, плохо живётся, и что если она будет думать о том, как сделать, чтобы ему лучше жилось, а не о том, чтобы гостям нравился её лагерь, то, наверное, сможет она поговорить с Быком.

Она не знала, как не знал и не мог знать Сковородников, что если опасен Бык, то, может быть, вдвое опаснее замечательный, безукоризненный Паша Севчук. Много прошло времени, пока она об этом узнала.

Сейчас она шла по набережной, и солнечные лучи, как шпаги, разили туман и сумрак, над Москвою вставало солнце, и Катя Кукушкина снова поверила в меткость своего взгляда, в точность своей руки, в свою удачу в работе.