Мучительная усталость свалила нас. Сон был тяжелый. Мы храпели и бормотали во сне, метались, в полубреду открывали глаза и, ничего не увидя, закрывали их снова. У Силкина голова опускалась и сами закрывались глаза. Он встал, начал напевать, помахал руками, чтоб разогнать сон. Он очень завидовал ребятам. Хоть и тяжело, с храпом и бормотанием, а все-таки они спали.

Силкин отвернулся, чтоб не завидовать, и стал смотреть на тропу. Поэтому он не видел, как Тикачев встал и подошел к нему.

- Слушай, Сила… - сказал Тикачев.

Силкин резко повернулся и вскинул наган, но, увидя Тикачева, вздохнул с облегчением.

- Ты чего не спишь, Леша? - спросил он.

- Не спится, - сказал Тикачев. - Надо с тобой поговорить.

Силкин знал, почему Тикачеву не спится, но не хотел начинать разговор. Несколько минут они оба молчали. Потом Тикачев сказал:

- Понимаешь, с точки зрения военной, Ваня, конечно, прав. Нас четверо вооруженных, а их тридцать.

Силкин молчал. Помолчал несколько минут и Тикачев, а потом продолжал, будто раздумывая:

- С другой стороны, если так рассуждать, никакая война не возможна. Подсчитали, сколько солдату одного, сколько у другого, и тот, у кого меньше, считается побежденным. Правда ведь?

Силкин не ответил. Тикачев продолжал рассуждать.

- Надо себе представить, - сказал наконец он, - как этот офицерик из них кровь пьет! Ведь шесть лет они тут. Не может же быть, чтоб не доходили до них слухи о том, что трудящиеся освободились.

- Не крути голову! - резко сказал Силкин. - Говори прямо: что предлагаешь?

- Сила, - сказал Тикачев проникновенно, - мы придем к ним, как к своим, и они в нас своих почувствуют. Мы скажем: ребята, во всем мире пролетариат сбрасывает цепи, всюду трудящиеся одолевают, а вы что?

- С ними надо понятнее говорить, - сказал Силкин. - Ты пойми, они малоразвитые, им лучше конкретными примерами.

- Хорошо, - беспрекословно согласился Тикачев. - Можно примерами.

- И про семьи надо, - упрямо сказал Силкин.

- Правильно, - согласился Тикачев, - и про семьи скажем.

- Что, мол, семьи ждут вас, дети без вас растут, жены чахнут, - увлекаясь, заговорил Силкин. - Надо примениться к их уровню. Мы, понимаешь, с тобой комсомольцы, передовые люди, а им многое непонятно.

- Правильно, - сказал Тикачев. - Пошли.

Он был согласен на все. Ему было важно начать действовать. Так ясно он представлял себе, как горячим словом поднимет этих пролетариев земли, превращенных в солдат, что подробности для него не играли роли. Но Силкин остановился и настороженно на него посмотрел.

- Как это - пошли! - сказал он хмуро. - Я на часах.

- Ты же не заснешь и не убежишь с поста, - убежденно заговорил Тикачев. - Наоборот, ты берешь на себя самое опасное, самое трудное. Тут ведь как получилось: Патетюрин рассуждает по-солдатски, а надо не по-солдатски, а по-комсомольски, по-партийному рассуждать. И Харбов не понял этого: упустил классовое существо вопроса.

- Разбудить бы надо кого… - неуверенно проговорил Силкин.

- Ну кого ты разбудишь? Разбуди, а он начнет говорить, что надо сообщить Патетюрину. А Патетюрин упрется на своем уставе: мол, я командир. Он понимает воинский устав надклассово. В этом его ошибка.

«Надклассовое понимание устава» подействовало на Силкина. Довод показался ему убедительным.

- А наган брать? - с сомнением спросил он.

- Не надо. Мы должны прийти без оружия. Только, понимаешь, с горячим словом.

Силкин задумался. Его грызли сомнения. Рассуждения Тикачева казались справедливыми, но, посмотрев назад, он увидел семь человек, замученных трудной дорогой, спящих крепким, тяжелым сном и совершенно беззащитных. Это решило дело.

- Нет, - сказал он, - не пойду.

- Сила, - заволновался Тикачев, - как же так?

- Не пойду, - повторил Силкин, - и все.

Оба помолчали. Тикачев смотрел на Силкина, а Силкин уставился в землю, и лицо у него было упрямое.

- А если я один пойду? - сказал Тикачев.

- Не знаю, - усомнился Силкин.

- Ты пойми, - загорелся Тикачев, почувствовав возможность договориться, - все будет в порядке! Ты на часах, ребята в безопасности, а я в это время веду пропаганду.

- Ты небось подумаешь, что я испугался, - сказал Силкин.

- Вот тебе слово, что не подумаю! Я ж все понимаю. Ты на посту, а оттого, что я ушел, никому никакого вреда нет.

- Ладно, - решил Силкин, - иди! Только ты их там поконкретней, понимаешь?

- Будь уверен, - кинул Тикачев, уже шагая по тропе.

Тикачев шел быстро, не особенно соблюдая осторожность. Про себя он все еще продолжал спор с Харбовым и Патетюриным и все больше утверждался в собственной правоте. Сомнений быть не могло. То, что он хотел объяснить этим несчастным, обманутым солдатам, которых нагло эксплуатировал какой-то царский офицер, было так понятно и просто, что они не могли сразу же не перейти на сторону Тикачева.

Тем не менее сомнения были. Не то чтобы даже сомнения, просто некий червячок копошился в глубине души. Но Тикачев не давал ему воли и сам себе повторял замечательные, пламенные слова, которые он скажет бородачам.

Была ночь, и о том, что лагерь близко, Тикачева не предупредил ни стук топора, ни запах дыма. Просто лес поредел, появился кустарник, мелколесье. Тикачев увидел впереди поляну и крадучись вышел на лесную опушку.

Охрана лагеря была поставлена плохо. Считалось, видно, что в этой глуши никто не может напасть. Часовых на ночь не выставляли. Двое дежурных сидели на полянке возле костра в самых ленивых и беспечных позах и вели неторопливую беседу. Винтовки они прислонили к чурбану, на котором обычно кололи дрова.

Тикачев задержался у последнего куста. Вот сейчас выйдет он на поляну, увидят эти двое постороннего человека, и тогда уж возврата не будет. Нет ли ошибки в рассуждениях? Нет, ошибки не было. Было страшно, но Тикачев понимал, что страх нужно преодолеть, потому что на самом деле опасности нет и все рассчитано точно. Он даже немного гордился тем, что действует не под влиянием чувств, а по самому холодному и строгому расчету. Повторив это себе еще раз, Тикачев, как пловец от берега, оттолкнулся от кустов на опушке и быстрым шагом пошел к костру.

Бородачи вскочили. Появление незнакомого человека было до такой степени непривычно, что они растерялись и даже не схватили винтовки. Да и человек был безоружен - это они сразу заметили. Бородачи стояли, глядя на Тикачева, и лица у них были очень удивленные.

- Здравствуйте, товарищи, - сказал Тикачев. - Я принес вам привет от Коммунистического союза молодежи, который воюет за счастье трудящихся, за счастье рабочих и беднейших крестьян.

Бородачи обалдели от потока непонятных слов, но, видя, что человек один и опасности нет, стояли неподвижно и смотрели на него.

- Отведите меня туда, где спят ваши товарищи, - сказал Тикачев.

Одному из бородачей было двадцать шесть лет. Если бы обрить ему бороду, под ней оказалось бы совсем молодое лицо. Из этих двадцати шести лет восемнадцать он прожил в глухой деревеньке Архангельской губернии, два года провел в белой армии и шесть лет в глухом лесу, никак не связанном с внешним миром. Круг его представлений был гораздо более ограниченным, чем мог это представить себе Тикачев. Второму было лет уже пятьдесят. За те сорок с лишним годов, которые он прожил до своего заключения в этот лесной лагерь, он кое-что повидал и знал, что в жизни бывает разное.

- Чего это он, дядя Петя? - спросил молодой.

- Не робей, Кузьма, - ответил дядя Петя. - Сколь я понимаю, с ребятами хочет поговорить.

- Я добегу, скажу господину полковнику, - простодушно предложил Кузьма.

- Поспеешь, - решил дядя Петя, - Сведем человека в казарму. Бери винтовки.

Он пошел вперед, не глядя на Тикачева, к большему из двух жилых домов, стоявших на поляне. Тикачев пошел за ним, а сзади, неся в руках две винтовки, шел Кузьма, пяля на Тикачева круглые, как пятаки, глаза.

Большой дом назывался казармой, маленький - штабом. В казарме перегородки были снесены. Вдоль одной стены стояли козлы с винтовками, вдоль другой в два этажа были построены нары. Двумя рядами торчали вдоль нар босые ноги. Несмотря на то что в окнах не было даже осколка стекла, дух в комнате был тяжелый.

- Ребята, вставай! - сказал дядя Петя. - Человек хочет поговорить.

Солдаты ровно дышали, храпели, посапывали. Дядя Петя прошел вдоль нар, быстро и легко ударяя по голым ступням. Прием этот, очевидно, применялся часто, и техника была хорошо разработана.

Над нарами показались встрепанные головы. Выставилось двадцать пять лохматых бород. Солдаты усаживались по краям нар, молчали и в упор смотрели на Тикачева. Леше стало страшновато: больно загадочно было выражение их глаз. Но он заставил себя успокоиться. Все было точно рассчитано, ошибки здесь быть не могло.

- Товарищи солдаты, - сказал Тикачев, - я хочу с вами поговорить о вашей жизни, горькой, тяжелой жизни, и о том, как вам сделать, чтоб жить хорошо. Знаете ли вы, что сейчас вся земля у помещиков и богатеев отнята и передана крестьянству? Теперь каждый крестьянин наделен землей и может жить независимо. Знаете ли вы, что фабрики и заводы отняты у капиталистов и переданы трудящимся?

«Проще, проще, - мелькало в мозгу у Тикачева, - с примерами».

- Вы тут сидите, - продолжал он, - а землю, которая вам полагается, другим отдают. Вот, скажем, дядя Петя. Ему полагается земля, как и каждому другому крестьянину. Стали распределять землю, а дяди Пети нет. Значит, ее другому отдали. А если теперь дядя Петя придет и скажет: «Я здесь, я тоже пахать, боронить могу, мне тоже есть надо, давайте мою землю», - ему тоже землю выделят, как и другим. Так же и каждый из вас…

Тикачев говорил, стараясь, чтобы слова его звучали как можно проще, спокойнее, обыденнее, а сам поглядывал на двадцать семь лиц, заросших бородами. Двадцать семь пар глаз смотрели на Тикачева, и выражения их нельзя было угадать. Даже любопытства не было в них. Смотрели и смотрели. «Живые ли?» - подумал Тикачев, и снова в душе его зашевелился было страх, но он сумел опять его подавить.

Он продолжал рассказывать о том, что происходит в стране. Сам он с такой остротой чувствовал красоту и величие происходящего, что увлекся и говорил уже не столько для этих странных бородачей, сколько для самого себя. К сожалению, Тикачев не представлял себе всей глубины пропасти, разделявшей его и солдат, взятых назад семь или восемь лет из глухих деревень и ввергнутых в эту лесную глушь, в эту звериную дремучую жизнь. Здесь была разница не столько культурная - ее можно было бы преодолеть, - сколько историческая. Тикачев был человеком другого века, другой исторической эры. За прошедшие шесть лет был проделан такой огромный скачок, столько неуловимых изменений произошло в человеческой психологии, что у Тикачева с двадцатью семью солдатами почти не было общих воспоминаний, общих мыслей и даже общих слов. Леша не раз читал и слышал про отсталость русского крестьянства, про идиотизм деревенской жизни, но представить себе реально психологию отсталого русского крестьянина дореволюционной России все-таки не мог. Эти же двадцать семь солдат за последние шесть лет не только не шагнули вперед в своем развитии, но, наоборот, одичали и отупели.

Тикачев рассказывал, что каждый крестьянин может теперь получить образование, стать инженером или ученым. Он говорил, смотрел в лица солдат и внутренне холодел.

Как ни старался он приноравливаться к уровню слушателей, многие из произносимых им слов были просто непонятны. Они их не знали или забыли. Если самые слова и были понятны, то, уж во всяком случае, не улавливался смысл словосочетаний. Тикачев с ужасом заметил, что один бородач громко что-то сказал другому (слов Леша не разобрал), а другой в ответ ему громко выругался. Они, очевидно, не считали нужным соблюдать тишину. Страшная мысль пришла Тикачеву в голову - мысль о том, что все замечательные слова, которые он говорит, удивительные новости, которые он сообщает, - все это падает в пустоту, не вызывая ни волнения, ни даже интереса.

- Товарищи, - почти выкрикнул Тикачев, уже чувствуя, что отчаяние и безнадежность сжимают ему сердце, - вы должны восстать на своих эксплуататоров! Советская власть с радостью примет вас, вы должны влиться в ряды трудящегося крестьянства и зажить новой, счастливой жизнью!

Он кончил. Он мог бы говорить еще сколько угодно, если б чувствовал, что его слушают - пусть враждебно, пусть не соглашаясь, пусть собираясь спорить. Он замолчал потому, что ничего не выражали двадцать семь пар глаз.

- Представить надо, - сказал круглолицый мужичок с гладкой розовой кожей, со сладкими голубыми глазами. - Я сбегаю, а вы поглядите.

Тикачев сначала не понял, что значит представить. Вообразить, что ли? Что он хочет вообразить?

Круглолицый подошел к двери и, перед тем как выйти, добавил очень деловито:

- Вязать не надо, я быстренько.

Все стало ясно. «Представить» - это значило представить по начальству, выдать офицеру. Нет, это не могло быть так! Тикачев, очевидно, понял неверно. Конечно же, простые мысли, которые он высказал, запали в душу этим малоземельным крестьянам. «Наверное, среди них и батраков много», - подумал Тикачев.

- Стой, Степан! - сказал дядя Петя. - Послушаем, что человек говорит.

Откуда-то из глубины нар вылез здоровенный мужчина. Он вытащил из-под тряпья костлявые, бугорчатые, босые ноги и опустил их на пол. Борода росла кустиками, клочковатые волосы торчали надо лбом. Глаза у него были навыкате, бешеные, яростные глаза.

- Сядь! - крикнул он Степану. - Сядь, кому говорю! Вот божье созданье - одно знает: представить. Может, человек дело говорит.

- Я - как вы, - сказал Степан. Под розовой кожей на виске у него забилась жилка. - Я против общества не иду. Кого хочешь спроси, все знают.

Здоровенный мужчина не обращал больше на него внимания. Он таращил угрюмые, бешеные свои глаза на Тикачева.

- Ты из России? - спросил он.

Тикачев опешил:

- То есть как - из России? Из России, конечно. Да и здесь ведь Россия.

- Царя вправду убили?

- Эко вспомнил! Это уже лет восемь назад…

- Так… - Мужчина смотрел на Тикачева недоверчиво. - А если долги на хозяйстве, тогда как?

- Старые долги не признаются, - сказал Тикачев. - Раз человек от нищеты в долг влез - значит, он отвечать не может.

- А земли сколько дают? - пискливым голосом выкрикнул кто-то из угла. - Может, такую дают, которая не родит? Тоже еще поглядеть надо… У меня вот была земля, а что с нее? Песок да камень.

Тикачев посмотрел на говорившего. Он был мал ростом и худощав, но, видно, настойчив и дотошен. На нем был тулуп из овчины, такой изорванный, будто из отдельных, плохо скрепленных кусков. Под тулупом виднелось костлявое, голое тело. Живот впал. При дыхании под кожей двигались ребра.

- Ну сам-то подумай! - рассудительно сказал Тикачев. - Раньше хорошую землю богатый брал. А теперь бедному в первую очередь. Бедному хорошую землю раздадут, а песок да камни - богатею.

К удивлению Тикачева, эта фраза была воспринята, как шутка: все рассмеялись. Больно неожиданной и нелепой показалась им мысль, что бедному дадут хорошее, а богатому - плохое. Тикачев растерянно оглядел всех. Он не понимал, почему они смеются. Для него это было естественно и обыкновенно.

Все-таки смех резко изменил настроение. Мужики расселись на краю нар, и ничего загадочного не было теперь в выражении их глаз. Обыкновенный интерес, желание поговорить, разузнать побольше. У Тикачева отлегло от сердца. Но вдруг он встретился взглядом с тем мужиком, у которого глаза были навыкате. Глаза не мигая смотрели на Тикачева. Страшные, яростные глаза.

- Обманываешь? - спросил он и даже задохнулся. - Мужик что, мужика всякий обманывает. Гляди, если обманываешь! Дотянусь!

И он вытянул руку, худую, костлявую, с выпирающими суставами, такую длинную, что, казалось, и верно: она куда хочешь дотянется, истощенная, ненавидящая рука.

- Да стой ты, Ефим! - пропищал маленький. - Чего человека пугаешь? Его расспросить надо - пусть объяснит.

Несерьезно звучал пискливый его голос, но мужики прислушивались. Человек был, видно, авторитетный. Он вышел вперед и остановился перед Тикачевым.

- Ты вот скажи: мы злодеи или не злодеи? - спросил он. - Мы вот шесть лет тут сидим, людей не видим, обносились видишь как, жизни не знаем, а почему? Говорят, мы злодеи. Ежели на люди выйдем - нас, как злодеев, к стенке. А какие мы злодейства наделали? Ну стреляли, куда велят, - война ведь, приказ. Да и когда это было! Может, уже прощение вышло. Может, наказание какое дадут - ну, выпорют, что ли, - так мне не жаль: на, пори! - Он скинул тулуп и повернулся голой спиной. - Пори, - кричал он пискливо, - пори, да жить отпусти!

- Доиграетесь, ребята, - сказал Степан. - Лучше бы представить куда следует.

- Убью! - рявкнул на него Ефим.

И тот замолчал и принял равнодушный, полный собственного достоинства вид. Только жилочка билась на виске, а так, казалось, он спокоен. Его дело предложить, а не хотите - ваше дело.

Писклявый надел опять на себя тулуп и сказал гораздо спокойнее:

- Наш офицер говорит, что вы больно расстреливать горазды. Чуть что - и к стенке. Может, правда, а может, врет. Ты говоришь, что нам помилование будет и землю дадут. Может, правда, а может, врешь. Этот Степан говорит, что без офицера мы пропадем. Может, и так, а может, иначе. Все говорят мужику, всякий свое говорит. Кто правду сказал, кто соврал - как разберешься! Бог-то на небе и знаку оттуда не подает.

Он стоял перед Тикачевым, тощий, маленький мужичонка, в изодранном тулупе из плохо выделанных шкур, точно он вышел из каменного века. И вокруг него сидели такие же одичалые люди. И сейчас Тикачеву уже не казалось загадочным выражение их глаз. Не было в глазах никакой загадки. Просто растерянные, запуганные, измученные люди, обманутые тысячу раз, хотели и боялись поверить. И отчаяние охватило Лешку. Что же сказать им, чтобы они поверили? Как передать им то, что он знает?

- Слушайте… - сказал Лешка, - слушайте, да ведь это же что получается… Да ведь вас же нарочно запугивают, как же не понимаете вы-то сами! Ведь в солдатах пол-России служило - что же, всех расстрелять, да? Ну ладно, скажем, вру я, обманывать вас пришел. Скажем, на каторгу вас пошлют, да ведь разве ж на каторге не лучше? Там хоть на людей посмотришь. Чего вы боитесь? Вам любая каторга раем покажется. Ну, скажем, меня новая власть послала. Так что ж, если б расстреливать вас хотели, я бы пришел к вам один, без оружия? Что же, пулеметов у правительства нет, пушек нет? Да ведь сами же вы себе жизнь губите. Как же можно так, а?

Он чуть не плакал от острой, непереносимой жалости к этим людям. Они на него смотрели внимательно и серьезно. А Лешка не думал уже о том, уговорит он или не уговорит этих людей, докажет он свою правоту друзьям или не докажет. Только одно жило сейчас в нем - желание помочь. И он знал, что они это чувствуют. Знал точно, хотя они молчали и не двигались и только серьезно, сосредоточенно смотрели на него.

И вдруг что-то изменилось. Будто другие глаза были перед Лешкой. Еще до того, как кто-нибудь двинулся, Тикачев уже знал, что в избе появился новый человек. Лешка обернулся. Худой черный монах с бородкой клинышком стоял в дверях и внимательно смотрел на него. Сидящие на нарах попрыгали на пол и стали вдоль нар. Монах оглядел Лешку с ног до головы.

- Интересно, - сказал он.

Лешка почувствовал, что вошел хозяин. Все, о чем они тут говорили, - это так, для отвода души, а сейчас снова вступила неумолимая служба, послушание, ставшее инстинктом, что-то куда более сильное, чем все те чувства, которые Лешка в них возбудил.

И от ненависти у Лешки дыхание сперло. Как он ненавидел уверенную власть этого непонятного ему человека, о котором он знал только одно: страшным обманом губит он жизнь этим несчастным, запуганным оборванцам. За спиной монаха он увидел Степана, розовощекого, благостного Степана, на лице у которого было самодовольное выражение человека, исполнившего свой долг. Видно, пока Тикачев говорил, Степан выбежал или как-то подал знак этому монаху, хозяину здешних мест.

- Интересно, - еще раз повторил монах.

Броситься на монаха, попытаться ударить его? Схватят. Руку поднять не дадут. Обличить, высказать в лицо всю правду, переспорить? Слова не дадут сказать. Он уже понимал, что дело проиграно, но пусть, по крайней мере, не думают солдаты, что Тикачев испугался.

- Что это вы за балахон носите? - спросил он, стараясь говорить небрежно и снисходительно. - Хоть бы штаны надели.

Это была мальчишеская дерзость. Никто из солдат не улыбнулся, а монах просто пропустил мимо ушей. И все-таки это был лучший выход. Если б его победили в драке или в споре, он был бы жалок. А сейчас он все-таки показал, что пролетарий Лешка хозяин страны, а не этот дурак в балахоне. Пусть хотя бы только самому себе, но показал.

- Лошадей водил поить? - спросил монах Ефима.

И Ефим, тараща на монаха свои выкаченные глаза, в которых уже не было ни бешенства, ни ярости, а была только покорность и почтительность, ответил:

- Водил.

- Ну, молодец. - Монах повернулся и пошел к двери. Выходя, он как будто вспомнил об упущенной мелочи. - Этого орла, - сказал он, указав на Лешу, - заприте в сарай и поглядывайте. Сбежит - головы поснимаю!

Он вышел, даже не посмотрев, выполняется ли его приказание. Он знал, что оно будет выполнено.

- Эх, дурашки, дурашки! - ласково сказал розовощекий Степан. - Сами же намутите, а я вас потом выручай… Давай, Ефим, отведем… Пошли, господин.

Лешка огляделся. Солдаты молчали. Потом ширококостный, круглолицый мужик зевнул, перекрестил рот и спросил:

- Побудка скоро ли?

- Еще поспишь, - ответил дядя Петя.

Круглолицый продвинулся в глубь нар, улегся, еще раз зевнул, перекрестил рот и пробормотал:

- О господи благослови!

Степан и Ефим стали по бокам Тикачева. Втроем они молча зашагали к сараю.