Петр и Петр

Рысс Евгений

Часть первая

ПРЕСТУПЛЕНИЕ,СЛЕДСТВИЕ, ЗАЩИТА

 

 

Глава первая

Четыре братика

Был такой разговор или его не было? Во всяком случае, ни я, ни Юра его не помним. Один Сергей говорит, что разговор был. И очень тревожный. И будто бы даже какие-то подозрения у нас возникали. Не знаю. Мы с Юрой этого не помним. Во всяком случае, Петра мы не видели девять лет. Это уж совершенно точно.

И это, между прочим, было прямое нарушение договоренности. Условлено было всем четверым обязательно встречаться один раз в году, где б мы ни оказались, хоть в тысячах километрах друг от друга. Каждый год 7 сентября мы встречаемся — и все! Правда, когда мы условились об этом, нам всего-то было по пятнадцати лет. Приблизительно по пятнадцати. Никто из нас не знает точно своего возраста. Нас, всех четверых, подобрали в прифронтовых разоренных районах солдаты разных воинских частей в сорок втором году. На глаз нам было года по два, по три. Может быть, немного больше или меньше. Наверное, были мы очень истощенные и худые. Фронт, как известно, не лучшее место для малолетних детей. Мы-то сами ничего не помним о том, кто нас подобрал, где и при каких обстоятельствах. Знаем это только по рассказам. Так или иначе, достоверно известно, что попали мы сперва в Дом младенца, хотя были уже, строго говоря, не в младенческом возрасте. Во время войны с такими вещами не считались: где можно ребенка накормить, где есть кому с ним возиться, туда и отдавали его хоть временно, хоть ненадолго.

Конечно, никто из нас не помнит своих родителей. Правда, Юра говорит, что он будто бы помнит. Не думаю. Скорее всего, какая-нибудь нянечка рассказывала ему про маму, вот он и думает, что помнит. Достоверно начинали мы помнить себя лет в пять или даже в шесть. В это время в нашей жизни уже существовал Афанасий Семенович.

Он был директором детского дома, в котором мы выросли. Директор он замечательный. Это все знают. Но для нас он был не только директором. Благодаря ему никто из воспитанников детского дома, а нас как-никак было больше ста человек, не почувствовал по-настоящему, что у него нет родителей. Тогда, в первые годы после войны, много было изломанных человеческих судеб, и как Афанасий Семенович бился, чтобы судьбы эти не легли тенью на нас, подраставших в те годы. Во всяком случае, мы, четверо, многим ему обязаны. Хотя и строгим бывал он ужасно. Иной раз так на кого-нибудь рявкнет, что весь дом затихает. Но зато каждый вечер, как бы он ни устал, как бы ни измотался, обязательно пройдет по спальням и каждому, ну буквально каждому, скажет два-три слова, погладит по голове, одеяло поправит.

Нас он называл «братиками». Мы четверо прибыли в детский дом вместе. Он сразу нас так и назвал. На самом деле мы, конечно, братьями не были, нас и подобрали-то всех в разных местах, при разных обстоятельствах.

Уж не знаю, бывают ли такими дружными настоящие братья, какими были мы. Мы и учились в одном классе, и уроки вместе готовили, и гуляли вместе, и секреты были у нас общие, и планы мы строили сообща — словом, росли удивительно дружно.

В один день получили мы аттестаты, и все вместе поехали в С. Афанасий Семенович посоветовал нам поступать в вузы. Он нас почему-то считал способными, хотя в школе мы учились не очень уж хорошо. Как ни странно, но трое из нас действительно прошли по конкурсу. Юра держал в индустриальный институт и попал, Сережа — в университет на биофак, а я — на журналистский. Только Петьке не повезло. Он тоже держал в индустриальный, но не прошел. Одного очка не хватило. Конечно, мы были очень огорчены. Уговаривали его позаниматься год и держать еще раз, но Петька не захотел. То ли характер у него слабым оказался, то ли обидно было ему, что мы трое прошли, а он один почему-то вдруг не прошел.

Сейчас, конечно, поздно и не к чему в этом разбираться, хотя во всяком экзамене случай играет большую роль, и очень может быть, что просто нам троим повезло, а Петьке не повезло. Но недаром Афанасий Семенович всегда говорил, что надо суметь переупрямить случай.

Впрочем, не нам судить. Если тебе повезло, легко осуждать неудачника. Так или иначе, а тогда мы трое оказались друзьями больше на словах, чем на деле. Ахали, ужасались, сочувствовали. А думал каждый больше о том, что он, мол, уже студент, чем о том, что у Петьки вышла осечка.

В оправдание могу сказать только одно: в то время мы все трое были, по-моему, немного сумасшедшие. Мы и переутомились: это не шутка — готовиться к конкурсу Мы и переволновались: пройдем или не пройдем? Да, наконец, честно сказать, мы и ошалели от радости, когда оказалось, что прошли. Так или иначе, как мы ни волновались за Петьку, как ни горевали за него, а все-таки у каждого в душе плясал радостный чертик, плясал и пел: «А я-то прошел, я-то прошел!»

Петька, наверное, этих чертиков наших слышал, и от этого ему, наверное, было еще обиднее. Во всяком случае, он нам сказал, будто какой-то парень очень его в Энск зовет. Там, мол, на заводе у этого парня отец работает, и он, мол, Петьку охотно устроит на завод и с общежитием поможет, а временно, пока с общежитием устроится, парень предлагает у него пожить.

Если кому-нибудь рассказать подробно, как мы с ним простились, получится, что нас не в чем упрекнуть. Хоть с деньгами у нас было плохо, все-таки, сложившись, купили мы ему на память замечательную зажигалку. Ее продавал один парень с биологического. Отец этого парня в свое время привез зажигалку с войны. Я таких зажигалок больше за всю жизнь не видел. Там был изображен человек, который направлял на кого-то револьвер. Если зажигалку положить, оказывалось, что лицо человека закрыто черной маской. Возьмешь зажигалку в руки, и опять лицо как лицо, никакой маски нет. Черт его знает, как это было устроено. Наверное, нехитрая штука, но интересно.

Так вот, когда парень с биологического прошел по конкурсу, отец ему и подарил эту зажигалку. Отец жил в другом городе и прислал ее по почте. Подарок был замечательный, но беда в том, что парень к этому времени так прожился, что ему было не до зажигалок с фокусами. Просить у отца денег он не хотел: отец зарабатывал немного. Вот он и решил зажигалку продать. Просил за нее десять рублей. Как мы эти десять рублей наскребли, до сих пор понять не могу. Однако все-таки наскребли. Кое-что пришлось продать из барахла. Двух рублей не хватило. Отдали парню позже.

В общем, эту самую зажигалку мы подарили Петьке на вокзале в торжественной обстановке, произнеся соответствующие речи. Настроение у всех было хорошее, все смеялись, желали друг другу удачи — словом, как будто бы все было в порядке.

Я теперь думаю, что, наверное, мы все трое вели себя по-свински, хотя и говорили все нужные слова, хотя как будто и делали все как настоящие друзья. Все-таки каждый из нас был очень уж занят личными своими делами. Может быть, Петя почувствовал, что мы как бы немного формально проговариваем всё полагающееся, что мы как бы даже торопимся скорее проговорить всё до конца и заняться тем, что нас действительно интересует: новой для каждого из нас студенческой жизнью, новыми друзьями — словом, новой своей судьбой. Знаю, что довольно неприглядно это выглядело. Единственно, что могу сказать: много мы все трое казнили себя за это. Да чего уж казниться, когда этот этап жизни прошел и не вернется.

Так или иначе, Петька уехал в Энск. Потом написал, что поступил на завод и живет в общежитии. Потом написал, что получил комнату в новом доме. 7 сентября написал, что приехать не сможет потому, что отпуск ему дают только в октябре, а нас всех горячо поздравляет.

О 7 сентября должен рассказать особо.

Дело в том, что день рождения каждого из нас был никому не известен. Имена и фамилии тоже были придуманы в Доме младенца, о котором я уже говорил. Имена нам дали обыкновенные. Сергея, Юрия и Петра я уже называл, остается добавить, что меня назвали Евгением. Фамилии тоже у нас были обычные: Петька носил фамилию Груздев, Сергей — Ковалев, а Юрий — Андреев. Мне досталась фамилия Быков, которая тоже не хуже других. Чтобы дать нам отчества, записали условными отцами, что ли, тех солдат, которые нас принесли сдавать. Мы с Сережей стали Михайловичи, Петр — Семенович, а Юрий — Сергеевич.

Я все отхожу от дня рождения. День рождения у нас получился так: в детский дом к Афанасию Семеновичу нас всех передали 7 сентября. Вот это и решено было считать нашим днем рождения. В то время мы не очень разбирались в датах и месяцах, да и что такое день рождения, не очень-то понимали. Просто знали, что «нас празднуют». Это нам очень нравилось.

Когда мы уходили из детского дома, был у нас большой разговор с Афанасием Семеновичем. Он тогда и посоветовал нам, где бы мы ни находились, день рождения всегда проводить вместе. Ну, так вот, Петька не смог приехать, но прислал большое письмо. Впрочем, об этом я уже говорил. Мы, трое, очень ушли в наши студенческие дела. События в жизни каждого словно нагоняли одно другое. Во-первых, конечно, занятия. Вуз — это совсем не то что школа. Через несколько лет мы поняли, что и работа совсем не то что вуз.

Жизнь у каждого из нас складывалась довольно удачно. На третьем курсе Сергей сделал одну работу, о которой было даже сообщение в университетской многотиражке. У Юры в индустриальном тоже дела шли хорошо. Я к окончанию института напечатал в «Уральце» три материала и был приглашен туда на постоянную работу. Начал я бывать и в областном издательстве, и на собраниях областного отделения Союза писателей. На обсуждении даже похвалили один мой рассказ. В общем, все шло нормально. И каждый год 7 сентября мы трое собирались. И каждый год 7 сентября получали мы от Петьки большое письмо. Сам он все-таки ни разу не приехал. Не везло ему с приездами. То не давали именно в сентябре отпуск, то отпуск давали, но он не мог им воспользоваться, потому что предстояли выборы в райсовет, а он был выдвинут в депутаты. Во всяком случае, писал он, на заводе он не последний человек: портрет его висит на Доске почета и он член завкома. А потом он женился на работнице того же завода, где сам работал, получил комнату и приехать не мог потому, что свадьбу праздновал. Потом, наконец, он ждал ребенка и не мог оставить жену. По письмам выходило, что жизнь у Петьки складывается хорошо. Но 7 сентября не собирались мы каждый год все четверо. Собирались только втроем. Собственно говоря, потом уже вчетвером, потому что Юра тоже женился. Жена его была врачом, и он познакомился с ней в заводской поликлинике. Следует сказать, что мы в это время уже окончили вузы. Юра был инженером на Тяжмаше, Сергей остался при кафедре в университете и понемногу сдавал кандидатский минимум, я был литсотрудником «Уральца», и в плане областного издательства на будущий год стояла моя небольшая книжка, листов на восемь. Это, конечно, не очень много, но и Москва не один день строилась.

На наших сборищах 7 сентября о Петьке всегда говорили. Посылали, конечно, ему телеграмму, и если первый тост провозглашали за дружбу, то второй обязательно за «братика» Петю, тем более что его письма обычно давали повод и для тоста. Один год провозглашали тост за Петьку — депутата райсовета, другой — за Петьку, отца семейства, третий — еще за что-нибудь. Знаменательных событий в его жизни, судя по письмам, вполне хватало.

И все-таки условие о том, чтобы встречать каждый год 7 сентября вместе,— условие, торжественно заключенное в нашей юности при участии Афанасия Семеновича, было нарушено. В шестьдесят шестом году, когда произошли те события, о которых я расскажу дальше, нам было приблизительно по 27 лет. Это можно считать зрелым возрастом. Сколько замечательных планов задумываются мальчишками — планов, которые кажутся тверже стали и которые не выполняются взрослыми людьми или выполняются не полностью. Это происходит не потому, что жизнь обманывает. Реальность оказывается часто не хуже, чем мечталось в юности, но просто другой, более трудной и сложной.

И когда во время традиционных наших встреч мы вспоминали о Пете, то всегда утешали друг друга тем, что, хотя формально наш юношеский договор и не выполнен потому, что Петька никак не может выбраться и приехать, все-таки все мы остались друзьями. А смысл договора был именно в том, что мы будем, даже если жизнь нас и раскидает, дружить. И в этом главном смысле, утешали мы сами себя, все в порядке. Хоть у Петьки и была неудача с институтом, но зато теперь он человек, которого ценят и уважают,— это ясно из его писем. И он по-прежнему наш друг, хоть мы и не виделись уже девять лет.

А то, что был какой-то разговор, и даже будто бы очень тревожный,— это только один Сергей помнит. Он говорит, что у него даже возникали какие-то подозрения. Не знаю, может быть, у Сергея и возникали. С нами он ими, во всяком случае, не делился. Если бы делился, мы с Юрой, конечно бы, это запомнили.

 

Глава вторая

Едем, едем!

В 1966 году 7 сентября приходилось на среду. Можно было перенести празднование на воскресенье, но насчет этого у нас были очень строгие правила. Седьмого — значит, седьмого. Впрочем, уже с воскресенья мы начали понемногу всё закупать. Купили две бутылки шампанского. Юрка притащил какое-то вино, которое, по его словам, виноделы обычно выпивают сами и только немножко посылают в Министерство иностранных дел, чтобы угощать иностранных послов. Может, оно и так. Мне, как читатель увидит, так и не удалось его попробовать. Но позже я почему-то обнаружил, что это вино продается во всех больших гастрономах. Я уж Юрке об этом не говорю. Он ужасно расстроится. Очень он самолюбивый.

Переписка с Петькой перед 7 сентября была очень оживленной. Мы ему заранее написали, что ни за что не простим, если он опять не приедет. Он ответил, что приедет непременно. Сколько же можно! Без малого девять лет не видались! Есть о чем поговорить! Словом, будет обязательно.

Мы, конечно, очень обрадовались. Решили устроить пир на весь мир. Петька сообщал, что у него еще за май осталось два дня отгульных, потому что он в Майские дни работал. И в цеху он уже договорился. Так что ничего случиться не может. Я поговорил у себя в редакции; там не возражали, если я за свой счет возьму недельку или даже две. У меня в загоне лежало два материала, так что все равно новый давать пока не имело смысла. Я рассудил так: походим с Петькой по городу, Юрка с Сергеем днем заняты, а мы с ним спокойненько поговорим, всё обсудим. Потом, может быть, я с ним в Энск поеду, познакомлюсь с его женой, посмотрю ребеночка. Парню как-никак уже второй год. Я посоветовался с Ниной, Юриной женой, и та прочитала мне целую лекцию, что в таком раннем возрасте детям можно дарить только стерильные игрушки из пластмассы. Нина чудесная женщина, и Юре с ней, конечно, очень повезло, но играть детям стерильными игрушками — это, по-моему, скукота. Так что я, по секрету от нее, купил двух плюшевых обезьян и одного медведя. Это был прямо всем медведям медведь. Стерильности в нем не было никакой, но морда была веселая и добродушная. Купил я их в понедельник, когда хозяйственные хлопоты были в полном разгаре. Нинка позвонила мне из поликлиники и радостно сообщила, что один больной раздобыл ей два килограмма свежей кеты и килограмм соленой. Я ей сообщил, что купил необычайно стерильные игрушки, но показать ей их не смогу, потому что для большей стерильности их упаковали в микробонепроницаемую пластмассу.

— В какую? — закричала Нинка.

Я удивился:

— Как, ты не знаешь? Это изобрел сын Флеминга. Пенициллин помнишь? Так вот его родной сын. Он очень разносторонний человек, специалист по пластмассам и в то же время микробиолог. У нас в «Уральце» был целый подвал о нем. Неужели ты не читала? Мы получаем много писем. Между прочим, инвалидная артель «Геркулес» налаживает производство. Представь себе, что ты решила выйти замуж за хорошего человека, но подозреваешь, что жених болен туберкулезом. Ты наносишь на губы вместо губной помады тоненький слой микробонепроницаемой пластмассы и можешь сколько хочешь целоваться с подозрительным женихом.

Тут она сообразила, что я ее разыгрываю, выругала меня дураком и повесила трубку. А через пять минут позвонил Юра.

— Женька,— сказал он мрачно,— от Пети пришло письмо: он не может приехать. Я что-то ничего не понял, какая-то травма у него, будто бы производственная. Ему придется недельку полежать, хотя травма и несерьезная. В общем, давай дозвонись Сергею, мне тут говорить не очень удобно, и приходите ко мне часам к пяти. Пообедаем и всё обсудим.

В пять часов мы собрались у Юры. Надо честно сказать, расстроены мы были ужасно. В самом деле, что же это такое! Девять лет не можем повидать друга!

Юра прочел вслух письмо. Читал он отчетливо, неторопливо, вдумываясь в каждое слово. По совести говоря, вдумываться особенно не во что было. Какой-то на производстве произошел несчастный случай, Петьке повредило ногу. Ему придется недели две полежать. Лежит он дома, так что ему не скучно. Кстати, сообщает свой новый адрес. Они с Тоней обменяли комнату. Адрес такой: Яма, Трехрядная улица, дом 6, первый этаж, квартира 1. Яма — это новый микрорайон. Название пока осталось старое, но скоро район переименуют. Комната у них теперь больше и лучше. В их бывшую квартиру въехали родители прежнего соседа. Те поменялись, потому что хотят жить вместе с сыном.

«Обидно, но делать нечего. Не забывайте. Пишите. Ваш друг Петр Груздев».

Мы помолчали. Потом заговорил Сергей. Он раскипятился и произнес против Петьки целую обвинительную речь: мол-де, так не поступают друзья, можно год, два, даже три, а девять — это уже неприлично! Словом, Цицерон Каталину так не громил, как Сергей Петьку. На защиту друга кинулся Юрий. Он кричал, что дружба имеет свои обязанности и что если даже Петька свинья и на нас за что-то обижен, то и в этом случае мы обязаны быть умнее его хотя бы потому, что нас трое и мы можем посоветоваться друг с другом. А Петька один, и ему советоваться не с кем.

— Один? — заорал Сергей.— А жена? Настоящий друг, как он нам писал.

— А сын и наследник? — негромко подсказал я.

Сергей так увлекся пафосом обвинения, что повторил: «Да, а сын и наследник?», позабыв, что наследнику идет пока только второй год.

Тут мы все рассмеялись, и разговор принял более мирный характер. Нина убрала осколки разбитой тарелки,— я забыл сказать, что Сергей в обличительном пафосе расколотил тарелку и даже не извинился перед хозяйкой. Итак, Нина поставила перед Сергеем другую тарелку, еще не расколоченную, и сказала:

— Эх, братики, братики, доживете вы с моей медицинской помощью до ста двадцати лет и все равно останетесь мальчишками. В науке это называется инфантилизм и считается болезнью неизлечимой.

Произнеся эту сентенцию, Нина пошла на кухню за вторым.

— Ну ладно,— сказал Сергей,— допустим, я перехлестнул, но то, что мы девять лет не виделись, факт?

Мы С Юркой угрюмо молчали.

— Допустим,— сказал я,— мы тогда вели себя как скоты.— Мне не надо было объяснять, какое время я имею в виду. Много раз уже было говорено, что, увлекшись собственными успехами, мы тогда, девять назад, не поняли, как худо было Петьке, и не были ему настоящими друзьями.— Ладно, мы виноваты. Но ведь обида-то у Петьки прошла, это по письмам видно. Не может седьмого сентября приехать — приехал бы в другое время. Неужели за девять лет нельзя было выкроить несколько дней? Ну хорошо, скажем, он на нас когда-то обиделся. Так ведь это же не чужой человек, это же наш Петька. Зарабатывает он, наверное, хорошо, лекальщик — высокая квалификация. Многие лекальщики «Волги» себе понакупали. Ну, а если даже нет денег? Да ведь он слово скажи — что ж, мы денег ему не достанем? Не верю я в то, что он за девять лет не мог выбраться. Значит, не хотел. Значит, видно, мы идиоты и не поняли до сих пор, как глубоко мы его обидели…

В это время Нина внесла кастрюлю с тушеным мясом и поставила на стол. Она слышала мою последнюю фразу.

— Правильно, Женя,— сказала она и начала раскладывать мясо по тарелкам.

Мы стали молча есть. Черт его в самом деле разберет! Неужели мы так обидели Петьку, что он этого девять лет не может забыть? В конце концов, теперь уже мы можем обижаться.

— Я считаю, что надо написать большое, обстоятельное письмо,— сказал Юра,— и Афанасию Семеновичу написать, пусть он ему тоже напишет. Если мы в чем виноваты, просим простить. Не расходиться же из-за этого. Вся юность, все детство вместе, и вдруг всё насмарку. Так тоже не делается.

— Письма прочитываются и забываются,— тихо сказала Нина.

Мы не поняли, к чему она это говорит. Подождали, но она молчала.

— Знаешь, Сергей,— сказал я, чтобы перебить разговор,— пришло письмо в редакцию. Пишут, что последняя книга вашего Алексеева мало того что списана с трех, не помню чьих, книг, но он и списать-то толком не смог. Те, у кого он списывал, спорят между собой, а он все их выводы вместе свалил.

Я знал, что на эту тему Сергея всегда можно было завести.

— Жулик он,— буркнул Сергей.— Иной раз даже обидно, что угрозыск наукой не занимается.

— Между прочим,— сказала Нина, разливая чай,— завтра вечером поезд идет в Энск. В середине дня послезавтра были бы на месте.

— Ты что же, хочешь, чтобы мы к нему поехали? — удивленно спросил Юра.— Трое к одному?

— А что, обидно?

Нина передала нам чашки, поставила чашку себе и села.

Мы все четверо стали пить. Вдруг Юра поднял чашку и, наверное, собирался с силой ударить ею об стол. Нина спасла чашку в последнюю минуту и отставила в сторону. Юра, по-моему, этого даже не заметил. Он стукнул об стол кулаком и расхохотался.

— Ребята,— сказал он,— а ведь Нина-то молодец, а? Поехали в самом деле, чего там. Как ты, Женька?

— Я взял отпуск,— сдержанно ответил я.

— А ты, Сергей?

— Я могу сейчас позвонить шефу. В крайнем случае, заеду к нему утром. Он будет орать, но отпустит.

— Я поговорю завтра на заводе,— сказал Юра.— Договориться-то я смогу, но вот успею ли за вещами…

— Что за вещи? -удивилась Нина.— Не можешь на два-три дня с портфелем поехать? А в чемодан я вам уложу и вино, и кету, и все закуски. А то ведь у него может ничего и не быть, а тут вы приедете, как три Деда Мороза.

— Здорово, здорово! — Юрка хлопал себя по коленям, даже раскачивался от восторга.— А? Здорово мы придумали!

Я уж много раз замечал: Нина что-нибудь вложит в Юрину голову, а он и радуется, что ловко придумал.

Он все больше и больше приходил в восторг. Он хлопал по плечам меня и Сергея, обращался к Нине за поддержкой, как будто мы, три мужика, здорово выдумали, а ее женское дело похвалить нас и порадоваться.

Сережка позвонил своему шефу домой, и тот, правда поворчав, исчезнуть на три дня позволил. Потом звонили в справочное, и все складывалось удивительно хорошо. Оказалось, что, выехав из Энска в воскресенье, мы в понедельник успеваем к началу работы. Все мы развеселились ужасно, кто-то вспомнил, что Петька живет на первом этаже, и мы даже придумали совершенно идиотскую шутку: заглянуть просто в окно и удивить хозяев. Мы радовались этой идее, пока Нина нам не объяснила, что получится неудобно, если, скажем, Петина жена испугается и умрет от разрыва сердца, а мы ввалимся, хохоча, с закусками и напитками.

Немного успокоившись, мы решили, что получается в самом деле все удивительно хорошо. Если были какие недоразумения, мы их тут же и разъясним прямо с глазу на глаз. Этот дурацкий девятилетний перерыв канет в прошлое. Снова будем дружить, как дружили всю жизнь. Юрка стал фантазировать, что мы заберем Петра к нам в С, что Петр обменяет комнату, заочно кончит институт и защитит диссертацию.

Словом, к тому времени, как Нина нас с Сергеем выгнала, Академия наук подумывала, что без Петра науке трудновато и надо его поскорее выбирать в академики.

Мы с Сергеем долго ходили по улицам: сперва я его проводил, потом он меня, потом мы наконец расстались и заснули оба в прекраснейшем настроении.

И на следующий день все получалось легко и быстро. Отпустили Юру сразу же — оказалось, что у него какая-то переработка была. Деньги были у всех троих: получка была недавно. Даже такси по вызову пришло необычайно быстро. Такси, собственно, понадобилось для чемодана с едой и закусками: у нас с Сергеем были просто портфели. Положив вещи в купе, мы ходили по перрону страшно возбужденные и веселые и обсуждали, как мы приедем, и как мы войдем в квартиру, и что мы скажем, и как удивится Петька.

Нина кончала в поликлинике поздно, но все-таки успела на вокзал. Она принесла совершенно стерилизованные игрушки для Петькиного сына. По-моему, эти игрушки делаются специально для врачей, потому что нормального ребенка вряд ли они смогут развлечь. У них хоть одно оказалось достоинство — они влезли в Сережин портфель.

Послушав наши фантастические планы о встрече с Петром, Нина вдруг нахмурилась и сказала:

— Слушайте, мальчики, может, лучше все-таки дать мне сейчас телеграмму Петру? А то ведь действительно вы людей напугать можете.

Мы стали кричать, уже стоя на площадке, чтобы ни в коем случае телеграмму она не давала, что она все испортит, и Юра поклялся даже ее убить, если она нас предаст.

Потом поезд тронулся, мы вошли в вагон и продолжали выдумывать всякие смешные положения, которые могут произойти от нашего неожиданного приезда. А потом Сережа спросил:

— Юра, а Нина не может в самом деле дать телеграмму?

— Да ну, что ты,— сказал Юра,— с ума сошел? Она же пошутила.

Больше мы об этом не говорили. Но Нина все-таки прямо с вокзала послала Петьке подробную телеграмму о том, что мы едем к нему праздновать нашу годовщину и чтобы он нас ждал.

Она объясняла это потом так: мы, мол, были такие самодовольные, что ей захотелось нас разыграть. Она представляла себе, что мы приедем, рассчитывая застать Петьку врасплох, а Петька встретит нас за накрытым столом и скажет: «Садитесь, ребята, я вас давно уже жду».

 

Глава третья

Дурные приметы

Погода с утра была очень хорошая, но, пока мы встали и умылись, пошел дождь. В поезде не поймешь, ветер нанес тучи или плохая погода была здесь все время и просто поезд въехал в дождливую полосу. Народу в вагоне было немного, и в нашем купе мы оказались одни. Мы выпили чаю с бутербродами и стали придумывать, как войдем, да что скажем, и как Петька удивится, и как мы с ним расцелуемся, а потом начнем его ругать, а потом будем смотреть на сына и показывать сыну игрушки. Юра особенно напирал на то, что нельзя мальчику сразу давать много игрушек, потому что тогда он перестанет удивляться и радоваться. А это нехорошо.

— Надо по одной,— объяснял Юра.— Сначала, скажем, медведя, а об остальных — ни гугу. Потом, когда он с медведем наиграется, можно обезьян показать. А что-нибудь обязательно надо оставить напоследок и дать ему только тогда, когда мы с ним будем прощаться.

— Напоследок надо дать ему стерильные,— сказал я.— Он разберется, когда мы уже уедем и некого будет бить.

— Нет,— сказал Юра,— ты напрасно смеешься. Все-таки Нина права: гигиену нужно соблюдать.

Юрка удивительный человек: он и умница и специалист хороший, но вот с чувством юмора у него слабовато. Я как-то долго смотрел на него, когда он читал «Трое в одной лодке, не считая собаки». Вам покажется невероятным, но, честное слово, это так: он читал внимательно, вдумчиво, с большим интересом, но ни разу не улыбнулся. Лицо у него было такое, будто Джером К. Джером написал серьезный труд в помощь начинающим туристам.

Часа через два разговоры затихли. Все уже было обсуждено, все варианты разобраны до конца, и мне пришло в голову, что, когда продумываешь слишком подробно будущее, случается непременно что-нибудь такое, чего совсем и не ждал.

Мы стали смотреть в окно. Дождь продолжал идти, ровный, моросящий дождь, и тучи были сизые, мрачные, безнадежно гладкие. Нигде не было ни одного просвета, ни одного голубого пятна, как будто просто здесь небо было не голубое, а темного, сизого цвета.

Мы ехали на северо-запад, и природа уже изменилась — стала суровее и бедней. Леса проплывали за окном какие-то жидкие, и лиственных пород почти не попадалось — все хвоя да хвоя. Гор не было, только холмы, и все чаще и чаще на этих холмах попадались гранитные обнажения. Мокрый от дождя гранит выглядел мрачно. Иногда среди ровного поля торчала скала. Будто шел богатырь совершать подвиги, освобождать прекрасных девушек, заточенных в гранитных замках, а злой колдун проговорил какие-то заклинания и превратил богатыря в нелепую, неизвестно для чего торчащую скалу. Здесь были бедные земли. Их пахали, на них выращивали урожай, но главные богатства этих мест скрывались под землей. Природа будто нарочно прикинулась бесплодной, чтобы обмануть человека и скрыть от него неисчерпаемые сокровища недр.

Часа через четыре по вагону прошел человек в белом халате, громко крича, что у него есть бутерброды с колбасою и сыром и сдобные булочки. Сергей оживился и вопросительно посмотрел на нас.

— Давайте, ребята, по бутербродику,— сказал он.

— Нет, нет,— решительно запротестовал Юра,— вы помните, что нам сегодня предстоит пир. Что же это такое — приедем сытые! Это Петьке даже обидно будет. Приехали в гости — и не едят. Ничего, поголодаешь. Ты и так что-то стал полнеть. Мы даже с Ниной как-то говорили об этом.

Сергей, кажется, собирался спорить, но промолчал и только тяжело вздохнул. Он действительно любил поесть, но то, что он толстел,— это неправда. Он много работал, и часто обед у него совмещался с ужином. Впрочем, поговорить о еде он очень любил.

Мы опять долго молчали и смотрели в окно. Потом по вагону прошел другой человек в белом халате; он тоже кричал и нес на подносе стаканы с горячим какао. Потом с ужасными криками пронесли горячий борщ. При слове «борщ» Сергея даже передернуло. Потом прошел какой-то герольд в белом халате, возвестивший на весь вагон, что в вагоне-ресторане горячие обеды. Сергей порывался что-то сказать, но Юра смотрел на него таким суровым, неодобряющим взглядом, что он так ни слова и не сказал.

— Ничего страшного, ребята,— сказал Юра, почувствовав, что мы готовы к бунту.— Приедем и, пока Петькина жена будет варить кету, займемся закусками. Сами накроем на стол. В восемь рук это быстро. Хозяину приятно, когда гости голодные. А то что это такое — Петька с женой будут есть, а мы смотреть на них?

Мы смирились и снова долго молчали. Вагон покачивался и постукивал на стыках рельсов, и мимо проносились бедные земли, холмы, поросшие тощим лесом, сиротливая, мокрая под дождем природа. Каждый час или полтора начинали мелькать перед нами заводские трубы и корпуса. Потом перед окном проносился город. Потом появлялись станция, и мокрый перрон, и электрические часы, и все это постепенно плыло и останавливалось перед окном. Проходили люди, живущие в этом городе, который сейчас уплывет назад и который, может быть, ты никогда больше не увидишь. Здесь тоже работает завод, и строятся новые цехи, и обсуждаются вопросы новой экономической системы, и выходит газета, и твой коллега написал статью, о которой в городе много говорят, и люди получают квартиры, покупают мебель, радуются, что окна во двор и не слышны машины, или огорчаются, что дом построен по старому проекту и одна комната проходная.

Я думал об этом, а потом задремал. Юра, кажется, задремал тоже. А Сергей не спал. Он разбудил нас и сказал, что мы подъезжаем.

Дождь продолжал идти, мелкий осенний дождь. Мы надели плащи. Юрка вытащил из кармана блокнот и еще раз перечел Петькин адрес.

— «Яма,— отчетливо проговорил он, чтобы мы все запомнили,— Трехрядная улица, дом шесть, квартира один».

Мы взяли вещи, три портфеля и чемодан, и вышли на площадку. Проводница уже стояла у раскрытой двери.

Город, в котором жил Петька, был не мал и не велик. Он существовал с каких-то очень далеких времен. Сюда когда-то ссылали за политику. Знаменитый писатель написал в свое время нашумевшие очерки о страшных условиях труда и жизни крестьян и ремесленников в городе и губернии. В начале нашего века тут были крестьянские волнения. В это же время здесь построили, по тогдашним понятиям, изрядный завод. В первую пятилетку построили большой современный завод. Старый заводик тоже был превращен в новый. И старый город почти целиком был снесен. И выстроен новый город. Я об этом только читал. Здесь я не был ни разу. Наш «Уралец» — областная газета, и езжу я в командировки только в пределах нашей области.

И вот подплыл большой каменный вокзал, видно, недавно построенный вместо старого, деревянного, который не снесли, а только сняли с него вывеску. Там теперь были какие-то служебные помещения. И два эти вокзала, старый и новый, такие не похожие друг на друга, рассказывали про историю города кратким и выразительным языком архитектуры.

Мы вышли на перрон — кроме нас, никто, кажется, не сошел на этой станции — и пошли туда, куда указывала стрелка с надписью: «Выход в город».

И тут нам перебежала дорогу черная кошка. Мы все трое сделали вид, что не заметили ее. На самом деле я-то ее заметил прекрасно и увидел, как вздрогнул Юра, а Сергей даже хотел чертыхнуться, но удержался и равнодушно стал смотреть в сторону.

На привокзальной площади стояло одно такси. Мы бросились к нему. Юрка открыл дверь. Шофер, увидя чемодан, вышел из машины, чтобы открыть багажник.

— Вам куда? — спросил он.

— Яма,— сказал торжественно Сергей,— Трехрядная улица, дом шесть.

Шофер засвистел протяжно, с какими-то выразительными модуляциями.

— Э-э,— сказал он, кончив наконец свистеть,— нет, товарищи, туда не везу.

— Почему?

— Туда и в хороший-то день не проедешь, а уж сейчас там утонуть можно.

— Что, строится район? — спросил Сергей.

— И строится и вообще…— неопределенно сказал шофер.

Тогда вмешался я. За время моих командировок мне приходилось уговаривать шоферов и на более сложные дела. Я, улыбаясь — улыбаться в этих случаях очень важно,— стал его убеждать, что, наверное, не так уж страшен черт и машина у него в прекрасном состоянии, видно, что за ней хорошо ухаживают. Я даже рассказал, что мы приехали к нашему другу на один день, а чемодан тяжелый и нам не донести. А если и донесем, так нам уже будет не до праздника. Словом, наговорил и наулыбался столько, что шофер стал сомневаться.

Он был все-таки славный парень, этот шофер, и, посомневавшись с минуту, осмотрев и нас и чемодан, молча открыл багажник.

— Ладно,— сказал он,— до дома не довезу, а до Ямы довезу. Там вам останется немного пройти.

Мы погрузились в машину, и как раз в эту минуту, когда машина тронулась, прямо под самыми колесами дорогу перебежала вторая черная кошка. Это была худющая, злющая кошка, и она мало того что перебежала дорогу, еще и сверкнула на нас белесыми злыми глазами.

— Черт! — выругался наконец Сергей.

На этот раз бессмысленно было скрывать друг от друга: мы все трое великолепно ее заметили. Хотя мы были, казалось бы, люди совершенно не суеверные, все-таки у нас защемило сердце.

Машина миновала квартала два старых деревянных домиков и выехала на широкий современный проспект.

Рядом с шофером сидел Сергей. Он и начал с ним разговор.

— Скажите,— спросил он,— неужели в новом районе нельзя было изменить название? Ну что это За название — Яма! Да и Трехрядная! На трехрядной гармонике сейчас никто уже и не играет.

Шофер пробурчал что-то невнятное. Мы свернули с проспекта и ехали теперь по улице, состоящей из совершенно одинаковых четырехэтажных домов. Километра два, наверное, мелькали мимо нас эти дома, а потом мы снова свернули и увидели огромный стеклянный магазин и четыре двенадцатиэтажных корпуса из сборного железобетона. Дальше шли дома тоже четырехэтажные, но облицованные керамическим кирпичом. Все это, видно, было построено в самые последние годы. Потом по обеим сторонам замелькали недостроенные дома. Краны стояли возле каждого из них, точно долговязые журавли, и длинными клювами поднимали панели или корыта с цементом, а по обеим сторонам асфальтированной дороги была грязь, желтая, непроходимая грязь, и огромные лужи, рябые от дождика, который все еще продолжал идти.

И вдруг машина остановилась.

— Вот,— сказал шофер,— ваша Яма. Дальше не проехать. Да тут недалеко. Вы быстро дойдете.

Мы вылезли из машины и огляделись.

Да, Яма называлась Ямою не случайно. Здесь земля круто уходила вниз. От шоссе шла в эту самую Яму очень разбитая, ничем не мощенная дорога, по которой, наверное, могли проехать только мощные грузовики. Ни одного нового, ни одного каменного дома не было в этой яме. Там нельзя было разобрать даже улиц. Там теснились маленькие деревянные домики с полусгнившими крышами из темной щепы, окруженные крошечными садиками. Там в разные стороны клонились заборы, тоже гнилые и темные от сырости. Людей там не было видно. То ли они прятались по домам, то ли их уже переселили в те новые дома, мимо которых мы только что проезжали, чтобы освободить площадку для новых кварталов наступающего сверху города.

— Это что же, старый район? — растерянно спросил Юра.

Шофер был, видно, патриотом родного города. Открывая багажник, он стыдливо пробормотал, что это, мол, так, старье, и что их, мол, всех скоро снесут, и что тут уже много людей переселились и остались самые пустяки.

Он вытащил чемодан и передал его Юре. Сергей рассчитался. Шофер, не глядя, сунул рубль в карман и торопливо сел на свое место. Он стеснялся за эту Яму, как будто его, шофера, уличили в чем-то не очень, конечно, преступном, но все-таки нехорошем.

Нам тоже было почему-то неловко. Шофер ведь не знал, что мы представляли себе новый квартал, пусть хоть из одинаковых четырехэтажных домов, веселый двор с играющими детьми, Петю, приходящего с работы походкой усталого, но довольного жизнью человека… Конечно, могло это быть и здесь, в этой Яме, да когда-то, наверное, и было. Жили здесь люди десятками лет, и трудами их славился на всю Россию завод, но как-то сейчас, в 1966 году, не вязалась эта самая Яма со счастливой жизнью, с уважаемым и почтенным трудом.

Шофер развернул машину и уехал, даже не взглянув на нас. Мы стали, скользя, спускаться по глинистой дороге. Я ждал, что откуда-нибудь выскочит нам под ноги третья черная кошка. Казалось бы, для голодных и злых черных кошек тут самое подходящее место. Но нет. Здесь кошек не было. За пыльными, давно не мытыми окнами не было видно даже человеческих лиц. Да и окна были все наглухо закрыты. А ведь здесь лето короткое, и, пока тепло, люди, наверное, стараются почаще открывать окна. Мы спустились и пошли между двумя рядами деревянных домиков, покосившихся, давно не ремонтированных и не крашенных. Зачем же красить и ремонтировать, если все это не сегодня завтра снесут и всех жителей переселят в новые районы, в новые дома?

Яма доживала свой век. Это чувствовалось по особой, безжизненной тишине. Какое-то мертвое царство. Здесь люди могли доживать, дотягивать, но жить люди здесь не могли.

— Что он писал о своем доме? — спросил Юра.— Кажется, он писал, что живет в новом доме?

Мы с Сергеем молчали. Ни к чему было выяснять, что он писал и почему он писал. Всё мы должны были узнать сейчас совершенно точно.

Главное, не у кого было спросить, где Трехрядная улица. Тут вообще почти не было дощечек или фонарей с названиями улиц, с номерами домов. Один фонарь все-таки нам попался: он был старый и надпись на нем почти стерлась, но по оставшимся буквам можно было понять, что это во всяком случае не Трехрядная улица. Что-то там было написано в конце, как будто «Святская» или «Свитская», а начало совсем стерлось.

Ни одного человека на улице! Мы шли, растерянно поглядывая по сторонам, скользя по мокрой грязи. Мы молчали. Очень уж не хотелось разговаривать.

И вдруг из какого-то переулка, который и переулком-то трудно назвать, вышла навстречу нам женщина в темном платке на голове, несущая переброшенное через плечо коромысло с двумя пустыми ведрами.

«Третья плохая примета»,— подумал я.

— Скажите,— спросил женщину Сергей (по короткой паузе понял я, что и он заметил эту плохую примету),— где тут Трехрядная улица, дом номер шесть?

Женщина остановилась и внимательно осмотрела каждого из нас с ног до головы. Видно, ее очень удивило наше появление.

— А вам кого нужно?— спросила она.

— Петра Груздева,— сказал Сергей, отчетливо произнося имя и фамилию.

— Петьку? — спросила женщина.— Так он у Анохиных на квартире стоит. Вон третий дом. Видите, лавочка у калитки?

— Спасибо,-сказал Сергей, и мы зашагали к лавочке.

Я шел и думал, что вот мы, три совершенно современных, несуеверных человека, стали вдруг замечать дурные приметы. Значит, мы ждали их. Значит, от чего-то было тревожно у нас на душе. Значит, все время мы знали: что-то неблагополучно. Знали и скрывали друг от друга. Не только друг от друга, но даже и от самих себя.

Мы открыли калитку возле полусгнившей деревянной лавочки, поднялись на крыльцо и, не найдя звонка, постучали в дверь к нашему другу Петьке.

 

Глава четвертая

Старик и старуха. Письмо

Дверь нам открыла злющая старуха. То, что она злющая, видно было сразу. Такие у нее были злые глаза, такая была вся повадка, что сразу угадывались две мысли, руководившие ею. Первая мысль: «В дом не впущу». Вторая мысль: «Болтать с вами не буду».

— Нам Петра Семеновича,— сказал Юра.

— Дома нет,— резко отрубила старуха и стала было закрывать дверь, но Юра просунул ногу и твердо упер ее в пол так, что не было никаких сомнений: дверь не закрыть.

— То есть как это нет дома? — Он нахмурился, и вид у него был самый решительный. Хоть юмора у него, как я уже говорил, маловато, но зато если он решит что-нибудь, так поперек не становись — своего добьется.

— А его жена? — спросил Сергей.

Старуха улыбнулась. Это всегда получается нехорошо, когда улыбаются злые люди. В слове «улыбка» есть что-то располагающее, радующее. Наверное, надо бы для улыбок злых людей придумать какое-нибудь другое слово. Что-нибудь с буквами «3» и «Я». Буквами, звучащими в словах: злыдня, змея, язва. Мы привыкли, что старухи обыкновенно худые, но это была толстая старуха. Лицо у нее было как у проворовавшегося завмага. Странно выглядели на этом толстом лице морщины. И хоть голова у нее и была покрыта, все же, судя по тому, какое жалкое количество волос выбивалось из-под черного шерстяного платка, следовало предположить, что она ко всему еще и лысая или почти лысая. Вообще, глядя на нее, хотелось сказать: бог шельму метит.

Итак, старуха улыбнулась.

— Жена? — сказала она.— Откуда у него жена? Нет у него никакой жены.

Юра растерялся, и старуха немедленно этим воспользовалась. Она энергично двинула коленом, выперла Юрину ногу и захлопнула дверь. За дверью загремели засовы.

Мы стояли на крыльце совершенно ошеломленные.

— Надо врываться в дом,— деловито сказал Юра. Не надо думать, что он шутил. Юрка у нас такой: надо будет — дом штурмом возьмет. Стоит ему поверить, что это действительно необходимо, и уж тогда только держись.

Я обернулся, решив, что лучше все-таки посовещаться с Сережей. Он стоял позади всех, на нижней ступеньке — на крыльце ему не хватило места. И вдруг я увидел, что Сергей смотрит в сторону, строит какие-то непонятные гримасы и загадочно жестикулирует.

Все было так странно в этой удивительной Яме, что я нисколько не удивился. Тут всякое могло произойти. Если бы были на свете злые сказки, все стало бы ясно. Мы знали бы, что попали в царство этих сказок, что здесь происходят только страшные события, колдуны здесь живут только злые и ни одна сказка не кончается благополучно. Я подумал, что старуха похожа на Бабу Ягу. Она была худая, потому, вероятно, что мальчик, которого она заперла в клетку и откармливала, сумел убежать. Этой Бабе Яге повезло больше. Она мальчика как следует откормила, съела и нагуляла жир.

Я проследил, к кому обращены странные жесты и гримасы Сергея. В них был определенный смысл. На беззвучном языке велась какая-то загадочная беседа. Свои бессловесные реплики Сергей обращал к окну дома, в котором почему-то не было Петьки и в котором жила эта ведьма. Окно было грязное, давно не мытое и, наверное, никогда не отворялось. Во всяком случае, несмотря на сентябрь, между рамами лежала горбом пыльная белая бумага и на ней стояли очень грязные стаканчики с солью. Сквозь мутное стекло я разглядел чье-то лицо, старческое и бородатое. Оно тоже гримасничало в ответ на Сережины гримасы, и старческие руки проделывали в ответ на Сережины жесты какие-то свои выразительные движения. Я не понял, что означал этот колдовской язык, и заметил только, что руками старик все время махал в определенную сторону, туда, откуда мы пришли. Сергей, очевидно, понимал в этом удивительном языке больше меня.

— Пойдемте ребята,— негромко сказал он,— делать нечего.

— Как это — нечего! — возмутился Юра.— Нас к Петьке не пускают! Видал? Надо за милицией идти. Может, Петьку убили. Тут место такое, что все возможно. И старуха, по-моему, подозрительная.

— Юра,— сказал Сергей спокойно,— пойдем, я тебе потом объясню.

Есть у Сергея особенный тон, совершенно спокойный. И все же, когда он говорит этим тоном, с ним не только невозможно, но даже и не хочется спорить. Меня не надо было убеждать: я понимал, что Сергей получил какую-то информацию, которой хочет с нами поделиться. Как-то странно было даже подумать на этой старой, грязной, убогой, молчаливо ожидающей сноса и преображения улице о вполне современном слове «информация». Юрка тоже понял, что Сергей что-то разведал. Не споря, поднял он чемодан, и мы зашагали обратно, скользя по грязи.

Когда мы дошли до угла, Сергей, шедший впереди, уверенно свернул в переулок. Этот переулок был также безлюден, и в доме, возле которого мы остановились, окна даже были заколочены досками. Отсюда, наверное, жильцов уже переселили.

Рядом с калиткой этого дома тоже стояла прогнившая деревянная лавочка. Сергей указал на нее Юре и сказал:

— Поставь чемодан.

Мы составили на лавочку и свои портфели. Они были довольно тяжелые.

Юра молча смотрел на Сергея. Обстоятельства требовали разъяснения.

— Там старик у нее,— тихо сказал Сергей,— он мне какие-то знаки делал. Думаю, что я правильно понял. Он хотел, чтобы мы зашли за угол и подождали. Он хочет нам что-то сказать.

Мы промолчали. Когда я сейчас вспоминаю, как мы стояли в пустынном переулочке и ждали какого-то неизвестного старика, который неизвестно что хочет нам сообщить, мне кажется странным одно: в глубине души мы не были удивлены всей, казалось бы, непонятной историей. Не то чтобы мы ждали, что попадем именно в этот доживающий в полном молчании последние месяцы район и встретим именно эту зловещую старуху и этого таинственного старика. Нет, все было для нас неожиданно. Но, наверное, в глубине души давно уже каждый из нас не очень-то верил Петькиным письмам. Наверное, каждый из нас понимал, что какие-то слишком уж благополучные приходят от Петра вести. Не могут же в самом деле девять лет складываться обстоятельства так, что ни разу не удалось ему приехать повидать своих ближайших друзей. И еще, подумал я, слишком легко верили мы радостным Петькиным новостям. Верили потому, что каждый из нас был выше головы занят своими делами, своей работой, своими удачами и неудачами. Нам очень хотелось верить, что о Петьке думать и волноваться нечего, что у него все благополучно и, стало быть, он в нас не нуждается. В сущности говоря, мы второй раз в жизни предали нашего друга. В первый раз тогда, девять лет назад, когда мы прошли по конкурсу, а он не прошел, и мы так легко успокоились тем, что какой-то приятель зовет его в какой-то город и обещает устроить в какое-то общежитие. А второе наше предательство было предательство долгое. Оно продолжалось если не девять, то, уж наверное, восемь лет. Восемь лет, в течение которых нас вполне устраивало, что от Петьки приходят счастливые вести и, стало быть, от нас троих не требуется никаких хлопот. Второе предательство было, пожалуй, еще хуже, чем первое. Ему не было оправданий.

Мы уже, наверное, минут десять ждали, когда в чахлом садике, окружавшем дом с забитыми окнами, возле которого мы стояли, появился наконец наш старик.

Этот старик не ел откормленного мальчика и поэтому был худ как и положено сказочному старику. Он был в старых, разбитых валенках, на которых были надеты какие-то резиновые сооружения. У них есть специальное название, но я его позабыл. Они были красные, склеенные из автомобильной камеры, наверное, каким-нибудь кустарем-одиночкой. На старике были бумажные потертые штаны и очень старая, очень потертая военная гимнастерка без пояса. Думаю, что приблизительно так был одет, кроме, конечно, гимнастерки, тот старик, который однажды поймал рыболовным неводом золотую рыбку — свое счастье и которому погубила это счастье глупая и злая его старуха. Тощая бороденка болталась у него под подбородком, как будто ее приклеил плохой театральный гример. А на голове, лихо избочась, сидела совершенно вытертая меховая шапка.

Старик появился из глубины двора. Наверное, он предпочитал не идти по улице. Боялся, что старуха его выследит. Он, наверное, пробирался какими-то задами, пролезал через какие-то щели в заборах. Это можно было угадать по тому, как он задыхался, по тому, как тек по его лицу пот.

Остановившись в глубине двора, он начал кивать головой и манить нас к себе. Сергей решительно открыл калитку и вошел во двор. Мы с Юрой зашагали за ним. Старик все отступал, будто заманивая нас, и, только когда мы все четверо зашли за дом, он остановился и позволил к себе подойти.

— Петька вас ждал,— сказал он.— Телеграмму ему принесли, что вы едете, он и заполошился. Туда кидается, сюда кидается. А после письмо вам написал. Старухе сказал, чтобы вам передала, и немного перед вами куда-то пошел. А старуха письмо прочитала — что поняла, а что и не поняла. Оно с загадкой. Бабка у меня хорошо грамотная, а прочесть только половину смогла. Половина не по-людски написана. Она подумала: может, донос какой или что. Словом, заявление. Порвать-то побоялась, думала, может, придет Петя, спросит, а запхала его за зеркало. Она думала, что я сплю, да только я подсмотрел. Думаю, может, придут, за письмо на четвертиночку дадут. А то что ж она без меня решает… Дом-то на мое имя. Я хозяин. А она все себе, все себе. Вот я, пока она с вами кудахтала, письмо взял, вам сигнал подал и огородами — сюда. Она уж небось доискалась. Мне теперь по шеям будет накладено. Но я смотрю — люди представительные. Дадут, думаю, на четвертиночку, и черт с ней, пускай потом дерется. Я когда пьяный, так мне не больно.

— Письмо,— хмуро сказал Юра и протянул руку.

— А вы требуйте, требуйте у нее,— продолжал старик, не обращая на Юру внимания.— Не имеет она права вас не пустить. У него по пятнадцатое уплачено, а нынче только седьмое. Значит, он комнате хозяин. А он велел вас пустить. Он с пятнадцатого не платил, а вчера вечером у него Клятоd был. Они чего-то долго шептались. Он, видать, у Клятова деньги взял и старухе при мне двадцать рублей отдал. Значит, до пятнадцатого уплачено. Старуха побежала — пол-литра взяла. А мне одну только стопочку нацедила, и то не доверху. Все сама, подлая, выдула. А мне неполную стопочку… А дом-то на мое имя.

— Письмо,— сказал Юра, и лицо у него было такое, что спорить с ним не имело смысла.

Мы, его друзья, уже точно знали, что, когда у него такое лицо, с ним не поспоришь. Тут его надо отвлечь или развеселить, а то хлопот не оберешься. Знала это, между прочим, и Нина. Она была женщина волевая, и Юрка ее обычно слушался, но когда у него становилось такое лицо, то слушалась уже она. Она, смеясь, рассказывала, что все не знала, выходить за него замуж или не выходить, а потом он лицо сделал, она испугалась и вышла.

Я решил, глядя на Юрку, что деду сейчас придется плохо. Но старик то ли не соображал, то ли был человек бесстрашный.

— Мне бы на четвертиночку…— сказал он, как будто не ставя условие, а так, как говорили когда-то лакеи: «С вас на чаек». Однако он не сделал никакого движения, которое показывало бы, что он собирается достать письмо. Так что на самом деле это все-таки было условие.

Юрка стал наливаться кровью, но в это время Сергей протянул старику два рубля. Я даже не заметил, куда они исчезли, с такой быстротой старик схватил их и куда-то спрятал. Будто двух рублей никогда и не было. Старик сразу потерял к нам всякий интерес. Мысли его были теперь где-то в магазине возле прилавка с водкой. Он на минуту, кажется, забыл, что мы существуем, и повернулся, собираясь бежать в этот замечательный, так редко встречающийся в его жизни магазин.

— Письмо,— сказал в третий раз Юра, и я испугался, что он убьет старика.

Старик опомнился. Он снял с головы шапку, вытащил из-под подкладки сильно замаслившееся, написанное чернильным карандашом письмо.

Юра взял его, и старик исчез. Просто так: был и нет его. Наверное, уполз в какую-нибудь дыру в заборе, через которую открывался кратчайший путь к тому замечательному магазину.

Мы вышли в переулок, уселись на лавочку и стали читать письмо.

Сейчас, когда я пишу эту повесть, письмо лежит передо мной, и я переписываю его от слова до слова.

«Дорогие братики!» — так начиналось это письмо, и слово «братики» сразу ввело нас в атмосферу детского дома и заставило вспомнить Афанасия Семеновича и нашу детскую жизнь, в которой много было хорошего, в которой у нас были секретные разговоры, и общие планы, и общие мысли, и общие надежды. И Петька, теперь опустившийся,— мы уже знали, что он опустившийся человек,— увиделся нам верным нашим другом, и как-то сразу понял я, да нет, наверное, мы все трое поняли, что если он и опустился, если жизнь его и не удалась, то есть в этом, конечно, и его вина, но еще больше вина наша, нас, «братиков», дважды его предавших.

Юра, прочитав обращение, помолчал и пожевал губами. У меня в горле тоже стоял ком.

— «Дорогие братики,— снова начал читать Юра,— я всегда знал, что когда-нибудь мне придется вам все рассказать. Я только думал, что это будет гораздо позже, да надеялся, что, может быть, этого и совсем не будет, что прежде меня раздавит машина или кто-нибудь треснет бутылкой по голове. Так или иначе, вы едете ко мне, и я предпочитаю написать письмо, чем посмотреть вам в глаза. Думаю, что больше вас никогда не увижу. Не потому, конечно, что мне не хочется. Я бы с радостью отдал весь остаток своей никчемной, дурацкой жизни за то, чтобы хоть разок посидеть нам всем, вчетвером, поговорить, как мы говаривали прежде.

В общем, я сам во всем виноват. Валить мне не на кого, да я этого и не хочу. Вкратце вот что произошло: когда я, единственный из четверых, не прошел по конкурсу, мне было, честно говоря, очень обидно. Я решил, что не буду надоедать вам своими переживаниями. Ссылаться на то, что на экзаменах играет роль случай,— значит, обманывать себя и вас. Я вам, конечно, наврал про своего приятеля, который меня зовет в Энск и обещает там работу и общежитие. Я просто взял карту и покатил горошину. Горошина остановилась на Энске, я туда и поехал. Я снял комнату у теперешних моих хозяев, а через две недели уже работал на заводе, получил общежитие и переехал. Опять у меня были равные с другими условия. Я опять участвовал в конкурсе. Только в том конкурсе, который я проходил в институте, из десяти человек выбывало девять и проходил один. Теперешний конкурс был много легче. Здесь из многих людей выбывал только один. И все-таки этим одним выбывшим опять ухитрился стать я. Вероятно, дело в том, что я человек ничтожный. Точно зубная боль, мучила меня мысль, что вы ушли далеко вперед, а я остался на месте. Знаю все, что вы бы сказали мне: тысячи людей в моем положении живут хорошо и хорошо работают, кончают заочный институт или техникум или просто получают высокую квалификацию и живут жизнью, заслуживающей уважения. Поэтому я и говорю, что я человек ничтожный. Зависть или уязвленное самолюбие, называйте как хотите, не давали мне покоя. Впрочем, может быть, и этому я придаю слишком большое значение. Всякий забулдыга ищет себе оправдание, и некоторые придумывают очень хитрые. Считайте, что просто я слабоволен и только поэтому стал тем, что я есть сейчас.

Создавалось вранье мое понемногу. Сначала мне не хотелось быть хуже вас, и я написал, что не могу приехать потому, что не дают отпуска или почему-то еще — я уже не помню, что я выдумал в первый раз. На самом деле просто я за год ничего особенного не достиг и решил, что увижу вас тогда, когда будет чем перед вами похвастать.

Вероятно, с такою мыслью нельзя начинать жизнь. Мне хотелось достичь как можно большего не потому, что я любил свою работу и увлекался своим делом, а только потому, что хотел оказаться не хуже вас.

Не буду излагать свою жизнь во всех подробностях: я чувствую, как приближается ваш поезд, а мне надо кончить письмо, да и других дел много. Скажу коротко: все я вам наврал. И портрет мой никогда не висел на почетной доске, и в райсовет меня не выбирали, и свадьбу мою не праздновали. Каждый год я придумывал причины, по которым не могу приехать на седьмое сентября, но и причины эти как-то невольно оказывались хвастливыми. Получая от вас ответ, я каждый раз удивлялся, что вы, братики, не чувствуете, как я вру…»

Тут Юрка остановился и всхлипнул. Честное слово, сейчас, когда все это уже далеко, я сам удивляюсь, как мы все трое не разревелись. Пусть бы он лучше прямо написал, что мы равнодушные люди, эгоисты и себялюбцы. Мы бы хоть могли оправдываться. А тут и оправдываться было не перед кем. Он нас ни в чем не обвинял.

Юрка достал носовой платок и высморкался. Мы все трое немного пришли в себя. Потом Юрка продолжал читать.

— «…Единственное, братики, что я вам не наврал,— это то, что мне дали комнату и что я женился. Женился я на очень хорошей, просто замечательной девушке Тоне Ивановой, ныне Груздевой. Нам дали комнату по Советской улице, дом двадцать, квартира сорок четыре. Дали комнату, наверное, потому, что на заводе добрые люди. Честно говоря, я комнаты не заработал. Тоня знала, что я много пью, но не знала почему. Про уязвленное мое самолюбие я рассказываю вам первым. Думаю, что мое пьянство только усилило ее любовь ко мне. Она из тех женщин, которым обязательно надо кого-нибудь спасать. Если бы я был писателем, я бы написал о таких женщинах особенную книжку. У нас действительно родился сын, как я вам и писал. Когда я еще раз пишу вам об этом и называю ее адрес, я делаю, наверное, еще одну подлость. Я ведь знаю вас, братики. Вы будете считать себя опекунами Тони и моего маленького сына, а я не уверен не только в том, смогу ли я им когда-нибудь помогать, но даже увижу ли я их когда-нибудь. Пока бухгалтерия по моему заявлению выплачивала Тоне часть моей зарплаты, все было еще ничего. Но год назад меня выгнали с завода за постоянные прогулы, и вот уже год, как я Тоне ничего не даю. Правда, она работает, а Володька в яслях. Я от них ушел больше года назад. Ушел просто, чтоб их не срамить. Что это за муж, который каждый вечер приходит чуть не на четвереньках да еще устраивает скандалы. Две потери у меня были в жизни: вы, мои братики, и жена с сыном. Хорошо хоть, что телеграмма ваша пришла как раз в тот момент, когда я решился потерять третье: остатки совести. Благодаря этой телеграмме я вовремя опомнился…»

Дальше шло что-то совершенно непонятное, какой-то набор букв: «еy етировог мавеязох и еноn отч, я зечси адгесван. илсе ыв етедуб у янем яндогес моречев, адгок тедирп ок енм кеволеч, уме ежот ен етировог!»

— Ничего не понимаю,— сказал Юра. Сергей взял письмо и всмотрелся.

— Зеркальное письмо,— объяснил он.— Надо каждое слово читать с конца. «Не говорите хозяевам и Тоне, что я исчез навсегда. Если вы будете у меня сегодня вечером, когда придет ко мне человек, ему тоже не говорите! Переночуйте у меня. Желаю вам всего лучшего, дорогие братики. Желаю на этот раз всей душой. Зависть или уязвленное самолюбие прошли у меня, и, надеюсь, навсегда. Знаю, что сам во всем виноват. Слишком много я натворил дел.

Бывший братик Петя».

Сергей сложил письмо и спрятал в карман. Мы все трое долго молчали.

 

Глава пятая

Невеселая выпивка

— Так,— сказал наконец Юра,— ох и дураки же мы!

— Мерзавцы,— сказал Сергей. Мы опять помолчали.

— Куда он мог убежать? — подумал я вслух.

— Опять, наверное, пустил горошину,— сказал Сергей.

Я этого не думал: вряд ли у него дома была карта, да и горошину тоже надо найти, а он ведь торопился. Он чувствовал, как идет наш поезд. Какие же мы были самодовольные, благополучные, преуспевающие, как сказал старик, «представительные» дураки. Мне сейчас стыдно было вспоминать наши сборы. Кеты, видите ли, достали, какое-то вино для иностранных послов, игрушки, гигиенические и негигиенические. А ехали к человеку, который в отчаянии, которому нужно было только сказать: «Давай, Петька, вместе подумаем, как быть». И сейчас мне показалось, что нами руководило совсем не желание навестить друга, а просто желание похвастаться перед ним, что вот, мол-де, мы какие едим деликатесы, какие пьем посольские вина. Я, наверное, был не прав. Если и было у нас желание похвастать, то ведь мы думали, что есть чем похвастать и Петьке. Мы готовились восторгаться его успехами, радоваться тому, как он счастливо живет, какая у него хорошая жена и необыкновенный мальчишка. Впрочем, мы же чувствовали… Да, наверное, чувствовали, но сами в этом себе не признавались. Так все-таки как же было? Знали мы или не знали, что у Петьки плохи дела? Почему семь, или шесть, или пять лет назад не собрались мы к нему поехать! Хоть не все трое, хоть один кто-нибудь. Не обязательно 7 сентября, хоть в любой другой день! Да, мы подозревали правду и не хотели подозревать, догадывались и прогоняли эти догадки. Почему? Потому, вероятно, что не хотели хлопот! Потому, что знали: если признаемся сами себе, что не верим в Петькино благополучие, значит, надо бросать дела, работу, налаженную жизнь и мчаться ему на помощь! А может быть, просто не хотели верить, что наш Петька может оказаться никчемным человеком. Что может у него быть жизнь неудавшаяся не по каким-то случайным причинам — по собственной его вине. Может быть, это от хорошего, а не от плохого? Наверное, было и то, и другое, и третье. И неважно, что одно противоречит другому. Человек противоречив.

Не знаю, о том ли думали мои друзья, но они тоже молчали, и первым молчание прервал Сережа.

— Вот что, товарищи,— сказал он,— выяснять, мерзавцы мы или не мерзавцы, будем потом. Сейчас надо решить, что делать. Прежде всего, где Петьку искать. Я думаю, надо вернуться к старухе. Может быть, она хоть что-нибудь знает.

Юра смотрел то на меня, то на Сережу. Он, очевидно, ждал, что мы все продумаем и скажем, что делать. А уж он тогда развернется.

— Петька просит старухе не говорить, что он уехал,— напомнил я.

— Мы и не скажем.— Сергей встал и начал прохаживаться перед нами. Тут можно было говорить громко, не боясь, что кто-нибудь подслушает.— Для старухи мы просто ждем его, вот и все. В его комнате и переночуем.

— Больно уж люди мерзкие,— сказал Юра.

— Потерпишь,— кинул ему Сергей.— Какой-то человек придет к Пете вечером. Тоже может что-нибудь сказать. Потом к Тоне зайдем…

— А к Тоне когда же? — спросил я. Сергей посмотрел на часы.

— Сейчас три часа. Тоня придет с работы, наверное, часов в пять. Кончит работу в четыре и за мальчонкой в ясли зайдет. Значит, и мы к ней заявимся в это время. Теперь первое, что надо сделать,— это прорваться в Петькину комнату. Письмо получили за четвертинку, старухе придется, наверное, дать пол-литра. Кто-нибудь из вас собирается пить водку? — Он даже не ждал нашего ответа.— Вот и отдадим ей «Столичную». И чемодан легче будет, и старуха во хмелю разболтается. В пять часов пойдем к Тоне, а к семи вернемся и будем ждать этого человека. Потом надо разыскать Клятова.

— Какого Клятова? — удивился Юра.

— У которого он вчера деньги одолжил. Кстати, интересно: он одалживал деньги после получения телеграммы или до? Нет, вчера вечером. Конечно, до.

— Эх, Нинка, Нинка,— пробормотал Юра,— я думал, она шутит.

— Да,— согласился Сергей,— конечно, проще было бы, если бы мы застали его. Ну да ладно. Девять лет мы себя избавляли от всяких хлопот. Теперь придется похлопотать. Сколько у тебя денег, Юра?

— У меня рублей семьдесят, но можно Нине телеграфировать. У нас на книжке рублей триста. В крайнем случае, она рублей двести еще одолжит.

— А у тебя, Женя?

— Я взял все, что было. У меня триста с чем-то.

— У меня меньше,— сказал Сергей,— у меня сто. Ну, в общей сложности у нас около восьмисот, да, в крайнем случае, еще двести Нина может занять. Значит, на тысячу мы рассчитывать можем. Теперь как со временем?

— У меня две недели,— сказал я.

— Я дам телеграмму,— сказал Юра.— Думаю, что две недели мне тоже дадут.

— Мне придется позвонить шефу,— сказал Сергей.— Но я объясню ему, что случай серьезный, и на две недели он тоже меня отпустит. Что ж! Две недели и тысяча рублей. Этого хватит.

— А ты что,— удивился Юра,— предлагаешь ехать за Петькой?

— А ты что,— передразнил его Сергей,— предлагаешь ехать домой и в свободное время огорчаться, что у Петьки все так неудачно сложилось?

Юра покраснел. Он совсем не такой человек, чтобы отказаться ехать, просто неожиданные мысли всегда кажутся ему странными. Ему надо хоть немного времени, чтобы освоиться с новой мыслью и привыкнуть к ней.

Сергей решительно взялся за ручку чемодана.

— Значит, первая наша задача,— сказал он,— въехать к старухе. Дайте мне говорить и не спорьте. Понятно?

Мы пошли к дому Бабы Яги.

Сергей поставил чемодан на крыльцо, спокойно подошел к окну и постучал в мутное стекло. У него был такой вид, будто возвращается он к себе домой и никакие сомнения, что его не пустят, не могут ему даже и в голову прийти.

Старуха показалась в окне. Кажется, она была очень сердита. Но Сергей не стал с ней объясняться, а кивнул головой на дверь и поднялся на крыльцо.

То ли старухе было интересно, что мы можем еще сказать, то ли собиралась она отчитать нас как следует, чтобы мы больше не совались, во всяком случае, дверь открылась. Сергей сразу просунул в нее чемодан.

— Вас как по имени-отчеству, мамаша? — спросил он так спокойно, как будто мы сняли у нее комнату и заплатили вперед.

— Александра Федосеевна,— растерявшись, сказала старуха.

Сергей с чемоданом был уже в сенях. За ним вошли и мы с Юрой. Сени были просторные и очень захламленные. Тут стоял, прислоненный к стене, пружинный матрац, наверное крупнейшее средоточие местных клопов, и какие-то сломанные стулья, и стекла самого различного размера, так что нельзя было понять, в какие окна их собирались вставить. Ну конечно, была коллекция стеклянных банок из-под консервов, и какие-то лопаты, и какой-то холщовый мешок, набитый чем-то непонятным. Углы этого «чего-то» торчали самым беспорядочным образом, так что нельзя было даже предположить, что в мешке находится.

Именно здесь, на этой несколько захламленной и полутемной площадке, старуха, кажется, собиралась дать бой, чтобы предотвратить наше вторжение в комнату. Но Сергей не дал ей времени приготовиться к бою.

— Консервный нож у вас есть? — деловито спросил он.— И четыре стакана?

Старуха опять растерялась и, выпустив с шумом воздух, который она набрала, чтобы начать ругаться, ответила в вопросительной форме, оставляя, таким образом, за собой некоторую свободу действия:

— Ну, есть, а что?

— А у нас пол-литра есть,— сказал также деловито Сергей,— и банка с кильками. Если б открыть ее, вот бы и закуска была. Может, вы бы за хлебом сходили? А то мы не знаем, где тут булочная.

— Хлеб есть,— сказала старуха, и мы таким образом вступили с ней в некоторые паевые отношения насчет выпивки и закуски.

— Ну, давайте ваш нож,— сказал Сергей таким тоном, будто ему до смерти не терпится выпить.— Водка у нас, между прочим, «Столичная».— Это было замечено скромно, но все-таки так, что старуха должна была оценить, какими деликатесами собираемся мы ее угощать.

Как ни странно, но на старуху это подействовало. Она, правда, проворчала что-то, но не стала спорить, когда Сергей взялся за ручку двери, и даже отодвинулась в сторону, чтобы дверь можно было отворить.

Мы вошли в кухню. Здесь была обыкновенная плита, пристроенная к русской печке, и можно было наверняка сказать, что ни плита, ни печка давно не топились. Хозяева, наверное, ели хлеб с колбасой, а может быть, питались и одной водкой. Много ли, в сущности говоря, человеку нужно?

Хозяйка признала свое поражение полностью. Она торопливо прошла в другую дверь и, правда, не пригласила нас следовать за собой, но оглянулась с таким выражением лица, что это можно было принять хоть и не за любезное, но все-таки за приглашение.

Впрочем, она, кажется, собиралась быть даже любезной. Во всяком случае, войдя вместе с нами в Петькину комнату, она сказала: «Располагайтесь» — и сделала такое движение, как будто хотела выйти и оставить нас одних. Но Сергей закричал ей:

— Александра Федосеевна, давайте нож, хлеб, и сразу сядем!

Тут старуха, увидя, что пока обмана нет, улыбнулась какой-то другой, не своей улыбкой, тоже противной, но все-таки не такой злой.

В комнате Петьки стояли кровать с железной сеткой и плоским тюфячком, застланная темным полушерстяным одеялом, квадратный стол, покрытый клеенкой, на котором он, вероятно, писал полученное нами письмо, несколько гнутых венских стульев и диван, который, по замыслу, должен был, вероятно, иметь спинку, но почему-то ее не имел.

Над столом свисал патрон с очень пыльной лампочкой без всякого абажура. Больше в комнате ничего не было. Окна заклеивали, наверное, даже не прошлой зимой, а несколько лет назад-так пожелтели полоски газетной бумаги.

Пока я осматривал комнату, Сергей открыл чемодан, вытащил бутылку водки, банку килек и знаменитое вино, которым угощают иностранных послов. Очень быстро открыл он обе бутылки. У него были причины торопиться, потому что старуха уже входила, неся четыре граненых стакана, в каждый из которых было всунуто по одному ее пальцу, и тарелку с черным засохшим хлебом.

Юра открыл кильки ножом, который старуха вытащила из кармана. Мы сели за стол, запыхавшись от спешки. Как будто все мы бежали наперегонки к бутылке с водкой, но прибежали одновременно, и водку теперь придется делить на четверых.

Юра налил старухе полстакана и спросил:

— Вы как, Александра Федосеевна, любите?

— Да мне все равно,— ответила Александра Федосеевна и приставила толстый палец к стакану немного выше уровня водки.

Сергей налил еще — палец тоже поднялся. Как будто шло соревнование между этим толстым, очень грязным пальцем и струей водки. Как только водка догоняла палец, он поднимался. Закончилось это соревнование на самом верху стакана, когда в нем больше и капля не поместилась бы.

— Мы, Александра Федосеевна, будем пить вино,— сказал Сергей.— Во-первых, мы в поезде хорошо тяпнули, а во-вторых, нам сегодня в пять часов надо у главного инженера быть. Вот вечером вернемся и тогда уже выпьем.

Старуху не интересовало, к какому главному инженеру мы идем и почему вернемся. Вероятно выпив поллитра, она с утра мечтала опохмелиться. Хотя у нее оставалось семнадцать рублей от Петиных двадцати, может быть, она считала нужным распределить их так, чтобы целую неделю выпивать или же просто решила додержаться до вечера. Словом, какие-то были у нее свои хитрые планы, и, очевидно, судьба послала нас в очень трудную для нее минуту.

Подняв стакан, как ни странно рука у нее не дрожала, она, от торопливости ничего не произнеся, торжественно и серьезно влила его себе внутрь. Сережа начал было говорить какой-то тост, но, поняв, что это совершенно лишнее, поднял стакан с вином. Мы с Юрой тоже подняли свои стаканы. Если бы это был просто грязный стакан, я бы, наверное, выпил вино, тем более что Сергей налил каждому очень немного, но, так как я видел в этом стакане толстый старухин палец, я не решился пить. Увидя, что старуха целиком занята сложными своими переживаниями, связанными с проглоченным стаканом водки, я опустил стакан, даже не коснувшись его губами.

Старуха между тем кончила переживать. Тогда она опустила два пальца в банку с кильками, схватила кильку за хвост, вытащила и опустила ее головой вперед всю, целиком, себе в рот. Юра фыркнул, но, вспомнив вовремя, что смеяться над пожилым человеком нехорошо, сделал вид, что чихнул, и даже достал для правдоподобия носовой платок.

— Ну-с, Федосеевна,— сказал Сережа, переходя на интимный тон,— так как, вы дружите с нашим Петром?

— Когда деньги платит, так дружим,— сказала Федосеевна и хихикнула. Ей это казалось, очевидно, смешным.

Сергей взял бутылку и, не дожидаясь старухиных указаний, налил ей опять полный стакан.

Удивительная это все-таки была выпивка. Мы сидели четверо за столом и перед всеми стояли налитые стаканы. Со стороны посмотреть — собралась дружная компания и ведет за рюмкой неторопливый разговор. А на самом деле все было не так. Мы трое не прикасались к стаканам. Пила одна старуха. И я никогда не видел, чтобы так пил человек.

Второй стакан она тоже опрокинула, и даже по горлу незаметно было, что она глотала. Снова толстые ее пальцы поймали кильку за хвост, и килька нырнула ей в горло головой вперед. Я хотел было сказать Сергею, что, пожалуй, старухе хватит, а то от нее ничего не добьешься, но куда там! Я даже рот не успел раскрыть, как старуха, на этот раз сама, вылила остатки водки в стакан и, не задерживаясь ни на секунду, перелила их себе в рот.

После этого нам оставалось только ждать, что произойдет дальше.

Процесс опьянения шел быстро. Одна стадия, не задерживаясь, переходила в следующую. Сначала старуха покраснела, и что-то похожее на веселье мелькнуло у нее в глазах. Но тут же, минуту спустя, веселье исчезло. На глазах у нее выступили слезы, и что-то она сказала непонятное, но, наверное, грустное, потому что вид у нее был такой, будто горевала она о безвозвратно ушедшей молодости. Но и период тоски прошел так же быстро, не успев как следует осуществиться. Старухе захотелось петь. Наступила музыкальная стадия опьянения. Она спела половину музыкальной фразы, кажется, даже вторую ее половину, и настала стадия разговоров, та, которую мы, собственно говоря, ждали. Старуха погрозила нам пальцем, как будто разгадала какие-то хитрые наши замыслы, улыбнулась, как будто нашу хитрость видит насквозь, и сразу об этом забыла. Она подперла толстым кулаком толстое грязное лицо и задумалась.

— Скажите, Александра Федосеевна,— спросил Сергей, решив, что настало время для разговора,— Петька никуда ехать не собирался? Вы не слышали?

Старуха посмотрела на меня. Это получилось случайно — она могла бы посмотреть в окно, или на Юру, или на диван. Встретившись с ней глазами, я понял, что она уже была где-то в другом мире, в четвертом или пятом измерении. Никаких средств общения с ней не существовало. Мы ее видели, а она и не видела и не слышала нас. Какие-то в ней происходили биологические процессы. Может быть, мелькали даже и мысли в голове, но отдельные, разорванные, ничем не связанные между собой. Чему-то она опять будто бы улыбнулась, потом опять не то всхлипнула, не то икнула, потом положила голову на стол, что-то пробормотала и заснула.

— Концерт окончен,— сказал мрачно Сергей.— Пошли к Тоне.

В это время вернулся из магазина старик. Мы узнали об этом по грохоту в сенях, по обрывку песни и по короткому, но энергичному взрыву ругани. Старик, видно, вернулся в боевом настроении и, как опытный тактик, предпочитал переходить в наступление первым. Впрочем, не зная, что в Петиной комнате сидим мы, он прошел, не заглянув к нам, в другую комнату, в которой, очевидно, жили хозяева. Сергей, держа в одной руке чемодан, в другой портфель, стоял у двери, прислушиваясь.

— Ушла, проклятая! — закричал старик, не обнаружив в своей комнате жены.— Ну погоди, придешь, я тебе покажу, на чье имя дом!

Потом была тишина. Потом уже невнятнее старик пробормотал что-то о том, что он, если захочет, вообще не пустит ее, и на этом запас его энергии кончился.

— Теперь будет спать,— спокойно сказал Сергей, открыл дверь и вышел.

На улице было по-прежнему тихо и безлюдно. Только в самом конце улицы стоял грузовик, которого раньше не было. Над кабинкой водителя возвышался шкаф и край матраца. Два человека вынесли из дверей и понесли к машине стол. Последние жители уезжали из Ямы. Я подумал о том, куда переедут старик со старухой. Конечно, им дадут комнату в новом доме. Конечно, и в новых домах попадаются алкоголики, тупые и злобные люди, и все-таки в моем представлении не могли старики Анохины существовать нигде, кроме как в этом прогнившем доме, кроме как на этой мертвой улице, в этом умирающем мире. Для них были естественны липкая грязь на дороге, и покосившиеся заборы, и какие-то мелкие секретики, вся эта жизнь, которая уже не вяжется с людьми, живущими в новых квартирах с современной ванной и отдельной кухней, не вяжется с обыкновенным сегодняшним бытом. Я оглянулся на дом, который мы оставляли. Он стоял молчаливый, притаившийся, с пыльными стеклами, покосившимся крыльцом, плотно прикрытый входной дверью. Я не знал про старика и старуху ничего, кроме того, что они противные люди и пьяницы, но мне казалось, что дом скрывает какие-то преступления, тайные сговоры, темные дела.

 

Глава шестая

Жена и сын

Тоня Груздева жила в четырехэтажном стандартном доме на первом этаже. Мы позвонили, и она сама открыла нам дверь. Это была маленького роста, худенькая женщина с большими испуганными глазами. Я не точно сказал. Когда она увидела трех незнакомых мужчин с чемоданом и портфелями, она, конечно, испугалась. Но потом, когда мы ей объяснили, кто мы и что мы, и оказалось, что она о нас слышала и по Петиным рассказам нас знает, когда она улыбнулась и пригласила нас зайти, глаза у нее все еще были расширены и казались испуганными. Я потом уже понял, что глаза у нее расширяются не от испуга, а просто от волнения, от всякого сильного чувства. Наверное, от радости тоже, хотя радостной мне пришлось увидеть се не скоро. Она, как я понимаю, была человеком сильных и скрытых чувств, очень, наверное, глубоко и серьезно переживала то, что многих людей даже не затронуло бы. Вот уж действительно свела ее судьба с Петей, с его пьянством и буйными возвращениями домой!

В комнате стояли никелированная кровать, стол, накрытый клеенкой, шкаф, наверное еще родительский, потому что уже лет пятнадцать таких шкафов не делают, и детский манежик, в котором мельтешился необыкновенно жизнерадостный парень с румяным и толстощеким лицом. Увидя нас, он начал подпрыгивать и издавать непонятные звуки. Этот способ выражения чувств, вероятно, единственно возможен в его возрасте. Мы не без основания решили, что он нас приветствует, столпились все трое возле манежика и начали развлекать молодца. Надо сказать, что, поскольку мы все трое пока бездетные и о педагогике имеем самые общие представления, особенного разнообразия в наших приемах не наблюдалось. Мы все трое вытянули вперед правые руки, выпрямили на каждой руке по два пальца (указательный и средний) и начали тыкать несчастного младенца этими пальцами в самые разные места. При этом мы все трое на разные тона тянули букву «у-у-у-у». Мы все помнили, что называется это «делать козу». Ничего другого никто из нас предложить ребенку не мог. Нормальный ребенок заревел бы благим матом, но Володька с его неисправимой жизнерадостностью не подкачал. Он только еще больше развеселился от этих устрашающих жестов и начал просто заливаться хохотом. Проделав этот ритуал, мы бросились к чемодану и к портфелям и завалили бедного ребенка такой грудой игрушек, что он понял: дело становится нешуточным. Тогда он сел на пол и начал их разбирать. Как ни странно, его внимание привлекли стерильные игрушки. Он начал совать их в рот, считая нужным попробовать на вкус эти яркие штуки непонятного вида. Мне осталось утешаться тем, что две моих обезьяны и замечательный медведь станут предметом Володькиной хотя и более поздней, но зато долговечной привязанности. Мы уже ушли от Тони, когда Юра вспомнил, что игрушки надо было давать по одной.

Таким образом, мы разделались с Володей. Мальчонка был так поглощен игрушками, что больше ни на что не обращал никакого внимания и, по-моему, даже не заметил нас потом, когда мы пытались с ним попрощаться.

После этого мы вытащили из чемодана все наши деликатесы и оставшиеся от запасов спиртного две бутылки шампанского.

Тут наконец осуществилось то, что такими яркими красками расписывал в поезде Юра. Тоня побежала на кухню варить кету, а мы трое стали накрывать на стол и раскладывать по тарелкам закуски. Юра оказался прав: довольно скоро все, кроме варившейся на кухне рыбы, было готово, и мы расселись вокруг стола. Тоня была спокойная, радушная женщина. Мы видели ее в первый раз, а чувствовали себя так, будто знаем ее давным-давно. И ей, видно, казалось совершенно естественным, что мы распоряжаемся в ее комнате, как у себя дома. Она сразу стала членом нашей компании. Так же, между прочим, как стала сразу совершенно своей и Нинка. Я подумал было, что вот, мол, двоим из братиков повезло с женами. Хотел было высказать свою мысль, но вовремя вспомнил, что не стоит говорить такое жене Петьки, пьяницы, бросившего ее с ребенком. Никак я не мог привыкнуть до конца к этой мысли. Все мне казалось, что это какое-то наваждение, какая-то морока, напущенная домовым из доживающего последние дни гнилого, клоповного дома в Яме.

Но вот выпит первый бокал шампанского, то есть, собственно, не бокал, а граненый стакан, и начинается разговор.

Тоня, конечно же, ничего не знала о Петькиных письмах. Горько улыбается она, когда Сергей рассказывает придуманную Петькину биографию, которая в этих письмах излагалась. Мы рассказываем о письмах без осуждения, стараясь быть спокойными. Рассказываем с той интонацией, с какой врач излагает симптомы болезни профессору-консультанту.

Потом мы рассказываем подробности нашего визита к Петьке, рассказываем про старика и старуху, говорим, как это все было для нас неожиданно, а Тоня слушает, подперев кулачком голову, и молчит, и только глаза у нее расширены от внимания, от напряженных мыслей, которые вызывает в ней наш рассказ.

Потом Сергей достает Петино письмо и протягивает ей.

Она читает это письмо, и глаза у нее расширяются еще больше. Она, наверное, не согласна с Петей, она ведет с ним про себя не слышный нам разговор.

Потом она вспоминает, что надо посмотреть рыбу, и уходит на кухню. Что-то долго смотрит она эту рыбу, и я почему-то представляю себе, что она стоит у плиты и не видит рыбы, а шевелит губами, продолжая вести свой взволнованный спор с Петром. Может быть, из расширенных ее глаз одна за другой медленно скатываются слезы.

Потом она возвращается. Рыба еще не готова. У Тони покраснели глаза. Слишком горяч был, наверное, пар из кастрюли.

Она садится и молчит. Молчим и мы. Что будешь говорить!

И тут взрывается Сергей. Он начинает объяснять, что виноваты мы, потому что по душевной лености предпочитали верить этим письмам, в то время как давно надо было приехать. Как всегда, у Сергея все звучит немного преувеличенно. Конечно, мы оказались ленивыми друзьями и могли бы гораздо раньше понять, что происходят с Петром нехорошие вещи. Но у Сергея получается так, что мы одни во всем виноваты, а сам Петя просто ангел, которого плохие друзья довели до ручки.

Тоня слушает, подперев голову кулачком, и глаза у нее большие-большие. Испуганные, как я думал сначала, напряженно-внимательные, как я понимаю теперь.

И когда Сергей замолкает, Тоня, выждав и убедившись, что больше ему говорить нечего, думает еще минутку и отрицательно мотает головой.

— Нет,— говорит она, не обращаясь к нам, а как будто думая вслух, и уверенно подтверждает: — Нет! Не в том дело, что вы не приезжали, да и не в том, что вы поступили в институт, а он не поступил. И старуха со стариком ни при чем. Что же, что они пьяницы, неужто ж Петя таким лягушкам подчиняться может!

Я сперва не понимаю, почему она говорит «лягушкам», но потом думаю, что старуха в самом деле похожа на старую, раздувшуюся лягушку. Может быть, скорее на жабу.

— Нет,— окончательно решает Тоня,— и не в них дело. Петя ведь человек добрый и работник хороший. Седьмой разряд у нас даром не дают. Он только очень слабый. Я почему говорю — добрый: ведь он от меня ушел потому, что ему меня было жалко. Он, знаете, все собирался новую жизнь начать. Уйдет куда-нибудь, ну хоть в эту Яму, к Анохиным, возьмет себя в руки, опять на работу поступит, а тогда уж игрушек купит Володьке — он ведь очень Володьку любит,— мне отрез или там, например, духи и придет. И все будут говорить: чудо произошло с человеком. Он хочет все сразу. Он понемногу не может.

Я слушаю Тоню и понимаю, что обо всем этом было думано-передумано не один день да и не одну ночь. Наверное, и с Петькой было об этом говорено-переговорено. И Петька с этим, наверное, соглашался. Теперь, когда я видел Тоню, я понимаю, что не случайно он женился на ней. Не та была Тоня женщина, на которой можно случайно жениться. И худенькая была она, и росточка небольшого, а сила убежденности была в ней огромная. Не с чужих слов она думала. Таких, как она, попробуй в чем-нибудь убедить. Такая должна все сама передумать, сама все понять и решить. Зато уж если решила, ее не собьешь.

— Мы первое время с ним хорошо жили,— снова заговорила Тоня.— И пить он не пил. Ну, иногда принесет к обеду четвертиночку. И когда Володька родился, он приехал за нами праздничный такой, нарядный. Потом месяца не прошло, я его к обеду ждала, а он только утром пришел. Расцарапанный, в синяках, пиджак где-то сняли, часы, пропуск на завод пропал. Ну, я понимала, что ему плохо. Я ругать-то его не стала. Поел он, чаю выпил, лег спать. Я в консультацию пошла. Надо было Володьку показать. Прихожу, а его уж нет. И письмо лежит. Пишет, что я очень уж хороша, что он со мной жить не может потому, что он очень плохой, но что он твердо решил: он исправится и тогда ко мне придет. Ну, а где ему одному исправиться… Через год его и с завода уволили. Я почему узнала: мне бухгалтерия деньги перестала переводить. Он там заявление оставил, чтоб половину зарплаты мне.— Тоня невесело усмехнулась.— Что ж, мне деньги его нужны, что ли? Я Володьку и сама прокормлю.

— Не понимаю,— сказал Сергей,— может быть, у него наследственный алкоголизм, что ли? Мы ведь родителей своих не знаем.

— Да ну,— Тоня махнула рукой,— какой тут наследственный! Просто дружки хороши. А он человек слабый. Тут есть один такой, Клятов. Он из заключения вернулся, с Петей в одном цехе работал. Потом будто бы Клятов этот что-то с завода вынести хотел, я точно не знаю. Его уволили. Говорят, где-то работает. Врет, думаю. Но деньги у него есть. Одевается чисто. Боюсь, на плохие дела пошел. Вот он Пете деньги дает и пьет с ним. Не знаю, не знаю… Очень он плохой человек! И что Петя нашел в нем — не понимаю. И зачем Петя Клятову нужен, тоже понять не могу.

— Он и вчера ему деньги дал,— сказал Юра.

— Да? — У Тони снова расширились от удивления или от испуга глаза.— Как-то все сразу. И деньги Клятов дал, и Петя куда-то уехал.— Тоня подумала. Опустив глаза, она передвинула стакан, в котором уже перестало шипеть выдохшееся шампанское, переложила зачем-то вилку и нож и нерешительно сказала: — А я ведь так и думала, что Петя куда-то бежит… то есть уезжает.

В это время Володька решил наконец поделиться с присутствующими впечатлениями о новых игрушках. Он с удивительной энергией замельтешил в своем манежике, замахал руками и заболтал на своем тарабарском языке что-то, по-видимому, одобрительное: не то «да-да-да», не то «ба-ба-ба». Во всяком случае, понимать это следовало так: что игрушки ему понравились и возбудили в нем целый рой интереснейших мыслей. Тоня вскочила и кинулась к нему. Убедившись, что ничего страшного не произошло, она вытерла ему на всякий случай нос, потом вспомнила о рыбе, охнула и стремительно умчалась на кухню.

Через минуту она вернулась, держа кухонным полотенцем кастрюлю со знаменитой кетой, разложила ее по тарелкам, и хоть лицо у нее и сохранило по-прежнему горестное выражение, она все-таки улыбнулась и попросила нас есть.

Хотелось бы сказать, что у нас от всех треволнений пропал аппетит, но врать не буду. Мы набросились на рыбу, как голодные звери. Одна Тоня ничего не ела и по-прежнему с горестной своей улыбкой, думая о чем-то своем, передвигала стакан с шампанским, перекладывала вилку и ножик и, наверное, сама не замечала, что делает. Просто руки у нее привыкли двигаться. И думать привыкла она, непременно что-то руками делая.

Сергей совсем потерял совесть. Он съел всю рыбу, которую ему положили, посмотрел на Тоню, увидел, что она занята своими мыслями, смущенно кашлянул, полез в кастрюлю, положил себе еще здоровенный кусок и торопливо съел его, надеясь, кажется, что никто этого не заметит.

Тоня, наверное, действительно не заметила. Но теперь, когда Сергей насытился, ему стало неловко за свинское свое поведение. Он кашлянул еще раз и, делая вид, что все время размышлял о предмете нашего разговора, спросил у Тони:

— А почему вы думали, что Петя уезжает?

— Я, знаете,— проговорила Тоня медленно, как будто смущаясь,— когда Володьку утром отношу в садик, так мы с ним проходим мимо пустыря. Там, говорят, будут магазин строить. Петя там часто стоял, прятался, на Володю хотел посмотреть. Но только нам не показывался. Там бетонные панели наложены, так вот он за ними прятался и смотрел. Я-то много раз замечала, но все делала вид, что не вижу. Он, думаю, стыдиться будет и убежит. Пусть хоть посмотрит на сына.

— Ну, а сегодня? — спросил я.

— Вот и сегодня тоже,— сказала Тоня,— только мне показалось, что ему хотелось к нам подойти. Он два раза совсем почти высунулся. Да, видно, вспомнит все и опять спрячется. Я даже нарочно постояла, будто газету читаю. А показать, что я его вижу, опять побоялась. Думаю, убежит.

Снова вспомнили мы все трое Петьку такого, как мы его знали, живого и веселого человека. Да что там веселого, просто обыкновенного человека, такого же, как каждый из нас или каждый из наших сослуживцев. Не знаю, как Юра и Сергей, а я не мог себе представить нашего Петьку, который прячется за бетонными панелями, чтобы посмотреть хоть издали на родного сына, и больше всего боится, чтоб его не увидела жена, которую он любит. Пусть прошло девять лет, но не может же человек перемениться совсем, ведь ему всего только лет двадцать семь или двадцать восемь. Надо же ухитриться так себе жизнь испортить!

— Тоня,— резко сказал Сергей,— как вы думаете, куда он мог бежать?

— Не знаю,— ответила Тоня,— он ведь нервничал очень, это же по письму видно. И времени подумать не было. Разве он мог рассуждать! Нет, не знаю.— Она опять подумала.— Был у него» правда, один приятель,— продолжала она,— Костя Коробейников. С Петей вместе работал, и они подружились. Он тоже в детском доме вырос, тоже в войну родных потерял. Костя все писал куда-то, и ему милиция нашла родных. Он от них письмо получил. Отец в колхозе работает в Новгородской области. Он к родным и уехал. Петя ему писать хотел. Не знаю, написал или нет.

— А район? — спросил Юра.

— Не помню,— сказала Тоня,— не то на «В», не то на «К». Он уже года два как уехал, так я позабыла.

— Тоня,— сказал Сергей,— постарайтесь вспомнить и не обижайтесь на нас: мы сейчас уйдем. Нам еще надо на телеграф — дать телеграммы. Потом к Пете какой-то человек должен зайти, помните, он в письме пишет? Может, Анохины проспятся, что-нибудь скажут. Если хоть маленький хвостик будет, мы разыщем его. Не может быть, чтоб никто не знал, куда он поехал. Как бы далеко это ни было, мы поедем за ним.

Тоня еще ниже наклонила голову. Она сомневалась. Не в том, наверное, что мы поедем за Петей, а в том, что Петя вернется к ней. Мы простились с Володькой, которого после долгих уговоров удалось заставить махнуть нам небрежно рукой, после чего он с новой энергией продолжил беседовать с какой-то гигиенической игрушкой на тарабарском своем языке. Мы простились с Тоней на лестничной площадке, пообещав завтра зайти или позвонить на завод и сообщить ей, что нам удалось узнать.

Мы не предполагали, что завтра встретимся с ней в совершенно неожиданном месте и в совершенно неожиданных обстоятельствах.

 

Глава седьмая

Клятов. Начинается долгая ночь

И вот мы опять, скользя по глинистой мокрой дороге, спускаемся в Яму. Чемодан мы оставили у Тони. У каждого в руке только портфель, и все-таки идти очень трудно. По-прежнему моросит дождь. Он сеет и сеет мелкими каплями и еле слышно шумит. Это не тот успокаивающий шум дождя, несущего плодородие полям, сверкающую чистоту улицам, особенную свежесть воздуху. Этот дождь только шепчет, будто уныло и бесконечно жалуется. Монотонно и медленно падают капли с деревьев и крыш. И кажется, это сама Яма в последние свои дни отводит душу и скучно рассказывает, какую плохую, тоскливую жизнь довелось ей прожить.

Еще нет восьми. Темнеет. И как же под этим мелким дождем мертво выглядит Яма! Хоть бы собака какая залаяла, хоть бы кошка пробежала под дождем, спеша спрятаться под крышу, хоть бы женщина с пустыми ведрами попалась навстречу…

Никого. Ни человека, ни зверя. Только доски и бревна намокают и гниют, только падают на мокрую глину капли с деревьев, карнизов и крыш.

Мы уже побывали на телеграфе. Юра ухитрился дозвониться Нине. В отделении связи было слышно все, что говорится в телефонной кабине, и Юра, не желая вводить присутствующих в курс наших дел, объяснялся настолько иносказательно, что, по-видимому, у всех создалось впечатление, что мы трое запьянствовали, пропили все деньги и просим выслать нам еще. К счастью, Нина хорошо знала Юру и слушала не смысл его слов, довольно бестолковый смысл, а его взволнованный тон. Он без конца повторял одно и то же. «Тут очень плохо, очень, очень плохо!» — кричал он. Потом переводил дыхание и начинал снова: «Очень, очень, очень плохо! Он спился! Семен, Павел, Иван, Леонид, Семен, Яков. Он убежал. Уран, Борис, Евгений, Женя, Александр, Леонид».

Главное все-таки Нина поняла: во-первых, что Юра страшно взволнован и, во-вторых, что нужно телеграфом выслать триста рублей. Она сказала, что сейчас же побежит в сберкассу, которая до восьми, и, наверное, успеет сегодня же перевести. Как мы утром убедились, эта несложная операция ей удалась. Голову прозакладываю, что после этого она всю ночь не спала и старалась разгадать таинственное значение Юриных иносказаний.

После конца этого путаного телефонного разговора Юра и Сергей послали длиннющие телеграммы к себе на работу и в них намекали на какие-то страшные несчастья, по случаю которых и просили предоставить им недельный отпуск. Проделав все эти телефонно-телеграфные операции, мы покинули асфальт и ступили на неверную, скользкую глину Ямы.

Неужели все жители уже выехали отсюда? Хоть бы из одной трубы шел дым, хоть бы на одном крылечке сидели люди! Только капли капают на мокрую глину, и сквозь монотонный звук этих капель особенно отчетливо слышна тишина.

Молчим и мы. Как будто тут, в этом заколдованном, мертвом царстве, нельзя говорить. Только иногда кто-нибудь из нас, поскользнувшись или ступив в лужу, шепотом чертыхается. Невеликое дело — чертыхнуться, но, когда чертыхаешься шепотом, даже обыкновенные эти слова становятся значительными и странными.

Но вот мы уже на Трехрядной улице, и уже видна полусгнившая лавочка перед домом, полусгнившее, покосившееся крыльцо.

Я, да, наверное, и каждый из нас, думал о том, как мы проникнем в Истину комнату. Чего угодно можно было ожидать от стариков Анохиных. Они могли уйти, заперев наглухо дом, и пьянствовать где-нибудь в другом месте, они могли передраться и убить друг друга, предоставив милиции возможность заподозрить в этом двойном убийстве нас. Они могли, наконец, забаррикадировать дверь и категорически отказаться нас впустить.

На этот последний случай у меня в портфеле лежала специально купленная бутылка водки. Предполагалось, что мы покажем се старухе в окно и таким образом заслужим доверие.

Мы поднялись на крыльцо и постучали. За дверью было тихо. Мы постучали в окно. Ни звука. Мы колотили в дверь кулаками, а потом уже каблуками, стучали и в одно окно, и в другое, кричали, что у нас есть водка и что Петя заплатил за комнату и приказал нас впустить, напоминали старику, что дом на его имя и он имеет право нам открыть, даже если старуха противится. Дом молчал. Тогда Юра отдал мне свой портфель, с мрачным лицом взялся за ручку двери, напрягся и дернул ее изо всех сил. Мы все чуть не попадали с крыльца в грязь — с такой несоразмерной с Юриным напряжением легкостью дверь открылась. Она просто была не заперта. Мы вошли в захламленные сени и решили, что главным препятствием будет следующая дверь, из сеней на кухню. Но эта дверь тоже была открыта. Как будто старики за время нашего отсутствия покинули дом, оставив в нем только вещи, не имеющие никакой цены, которые не стоило брать с собою. Когда мы из кухни вошли в коридор, стал слышен какой-то неясный шум. Шум этот в довольно точном ритме нарастал, потом вдруг затихал, потом начинался снова и опять нарастал.

Мы прислушались. Шум исходил не из Петиной комнаты, а из другой, хозяйской, в которой мы еще не были. Сергей решительно открыл дверь в эту комнату. Только тогда мне стало ясно происхождение непонятного шума. Лежа в разных углах комнаты — старуха на кровати, старик на узеньком диванчике,— храпели супруги Анохины. Это был богатырский храп. Особенно удивительные фиоритуры выделывала старуха. Проделав определенный цикл с нарастаниями и спадами, она под конец почему-то присвистывала. Вероятнее всего, для того, чтобы отделить один цикл от следующего. Старик вел втору. Он храпел грубей и однообразней. Он не признавал особых тонкостей, но зато по мощности, пожалуй, старуху превосходил.

— Объяснение придется отложить,— сказал Сергей.— Пошли к Петьке.

Мы вошли в Петькину комнату. Здесь было все так, как мы оставили, кроме только того, что стаканы с вином были пусты. Допито было и вино, оставшееся в бутылке. Очевидно, после нашего ухода старуха на некоторое время пришла в себя и подкрепилась знаменитым напитком, предназначенным, как мы уже знаем, для иностранных послов.

Мы составили портфели на пол, уселись рядком на Петькину кровать, положили ноги на стулья и спинами уперлись в стенку. Мы здорово устали за этот день. Не столько физически устали, не так уж много мы ходили, сколько от волнений и неприятных известий. Целый день были мы в напряжении. Сейчас мы сидели расслабившись. Не хотелось говорить, хотя тем для разговора вполне хватало. Слышно было, как монотонно, в несовпадающем ритме падали капли с дерева и с крыш, одни чаще, другие реже, одни звонче, другие глуше. И храп стариков Анохиных то нарастал до высоких нот, то стихал. Потом раздавался старухин разбойный посвист, и все начиналось заново. Как будто работала разболтанная старая машина, в которой уже износилась каждая деталь, которая свистит, охает и кряхтит, но еще работает в каком-то хоть и замедленном, а все-таки ритме.

Я задремал, что-то вспомнил во сне и, вздрогнув, проснулся, услышал, что посапывает Юра и ровно дышит Сергей. Я снова начал задремывать. Я чувствовал, что засыпаю, и не хотел противиться сну и все-таки открывал глаза, потому что сидеть было неудобно и по-настоящему заснуть я никак не мог. Монотонно стихал и нарастал храп, монотонно капали капли. Я был на границе между бодрствованием и сном. Иногда я отчетливо понимал, где я сейчас нахожусь. Иногда виделись мне какие-то картины, будто из другого мира. За что-то меня отчитывал наш редактор, а я доказывал, что совершенно не виноват. Потом почему-то ворчал мой сосед по квартире, поглаживал усы и говорил, что нам надо, сложившись, произвести ремонт мест общего пользования. В этих местах общего пользования капала из кранов вода. И сквозь все эти путаные представления проступала комната, в которой мы сидим, мутные от пыли стекла окон, монотонный шум капель и такой же монотонный храп стариков. И вдруг появился какой-то еще «звук, прерывистый и негромкий. С трудом я открыл глаза и увидел, что в пыльное стекло окна тихо постукивает палец. Чья-то рука была видна в окне. Я вздрогнул и проснулся окончательно. К туманному стеклу прижалось чье-то лицо, чьи-то глаза всматривались в комнату и, наверное, за мутным стеклом не могли ничего разглядеть. Я открыл, совсем открыл глаза и ничего за окном не увидел. Но это не могло быть сном. Я тронул за руку Юру и Сергея. Они проснулись: Сергей сразу, а Юра что-то пробормотал, но потом тоже открыл глаза.

— Кто-то стучал в окно,— прошептал я,— и заглядывал в комнату.

Мы сидели молча, прислушиваясь. В старом доме всегда, если вслушаться, живут какие-то шумы: потрескивают половицы, возятся мыши. Мало ли что слышится в старом доме…

Но нет, что-то новое слышали мы, какие-то тихие, совсем тихие звуки. Что-то поскрипывало, потрескивало. Как будто дверь отворилась? Но нет, слишком тихо. Как будто бы шаги? Но нет, шаги человека тяжелее и громче. И все-таки шорохи приближались. Мы как завороженные смотрели на дверь. И вот медленно-медленно она начала отворяться. Мы этого ждали. Как ни тих, еле различим был шорох в коридоре, все-таки он уже был совсем близко. Мы это скорее чувствовали, чем слышали. Теперь мы видели, как медленно-медленно дверь движется. Она приотворилась немного, ровно настолько, чтоб можно было просунуть голову. И голова просунулась. И осмотрела комнату. Может быть, человек, который стоял за дверью, нас не увидел? Может быть, он подумал, что мы спим? Мы были совершенно неподвижны. Нет, нас, вероятно, выдали наши глаза, широко открытые, внимательно смотрящие на него. Тогда он спокойно открыл дверь и вошел. Не глядя, уверенно протянул руку к выключателю. Под потолком загорелась тусклая, пыльная лампочка.

— Здравствуйте,— сказал человек.— А Петуха что же, дома нет?

Электрический свет будто расколдовал нас. Все стало ясно. Ничего, оказывается, необыкновенного не происходило. Просто храпели старики, просто с крыш падали капли. Просто пришел к Пете приятель, стукнул сперва в окно, а когда никто на стук не отозвался, вошел в комнату и зажег свет.

Это был невысокий парень в синем плаще и кепочке набекрень. Черты лица у него были мелкие, носик остренький, небольшой, губы тонкие, светлые маленькие глаза. И все-таки, не знаю почему, чувствовалось, что человек он сильный и, коли придется подраться, долго раздумывать не будет. Хотя руки у него и были маленькие, с короткими пальцами, но очень легко было себе представить эти руки сжатыми в кулаки, беспощадно бьющими человека, наносящими стремительные удары в лицо, в нос, в глаза.

— А вам какого Петуха? — спокойно спросил Сергей.— Один вон храпит в той комнате.

— Нет,— усмехнулся маленький человек,— мне моего дружка Петю. Мы с ним сегодня на танцы пойти условились. Скоро уж клуб закроют, потанцевать не успеем.

Мы с Юрой молчали. Следовало этому парню врать. Мы не могли ему сказать, что Петя уехал неизвестно куда и, может быть, совсем уехал. Врать лучше одному. Наверное, Сергей уже придумал, что говорить, во всяком случае, вид у него был уверенный и спокойный.

— Да вот мы тоже его поджидаем,— сказал он.— Приехали из С повидаться, да не застали. Придет, наверное. Куда он денется.

— Так…— сказал парень.— А вы что же, дружки его?

— Вместе в детском доме были,— равнодушно ответил Сергей.

— А-а-а,— протянул парень, внимательно оглядывая нас,— слыхал, слыхал, что есть у него в С друзья.

Сергей не проявлял никакого интереса к разговору, он даже зевнул лениво и сонно. А парень, наоборот, был заинтересован.

— А он ждал, что вы придете, или вы так, неожиданно, нежданно-негаданно?

— Взяли да и приехали,— сказал Сергей.

— Надолго?— спросил парень.

— Как дела задержат, дня на два, может, на три.

— Так…— Парень кивнул головой.— Ну, поджидайте своего дружка, а если придет, скажите, что я был.

— А вас как, извините, зовут?— спросил я.

— Паша меня зовут. Да он знает. Мы с ним условились.

— А фамилия? — настаивал я.— Чтобы не ошибиться.

— Фамилия? — пожал плечами парень.— Зачем вам фамилия? А впрочем, секрета тут нет. Гавриков, Паша Гавриков. Когда Петя придет, вы ему передайте. Скажите, что я до двенадцати буду ждать, где условились. На танцах.

Парень кивнул, очень, впрочем, небрежно, и вышел. Теперь мы отчетливо слышали его шаги по коридору и скрип двери, которую он открыл. А потом слышали, как резко хлопнула дверь из сеней на улицу.

Сергей вскочил, быстро добежал до выключателя, погасил свет и бросился к окну. Я тоже подошел к окну. Парень шел по улице, скользя по липкой грязи. Он посмотрел на окна Петиной комнаты. Нас он сквозь пыльное стекло, наверное, не видел. Мы стояли немного в стороне, не хотели показывать, что он нас интересует. Впрочем, то, что в комнате погасили свет, это-то ему было прекрасно видно. Значит, мог он и предполагать, что погасили мы свет, чтобы понаблюдать за ним. Он шел уверенно, не оборачиваясь. Руки он засунул в карманы и, кажется, насвистывал. А может быть, нам казалось. Через стекла было плохо слышно.

Во всяком случае, вид у него был равнодушный и независимый. Как будто бы он хотел показать, что ничего важного: зашел, мол, к приятелю, думал пойти с ним потанцевать, да не застал; ну, пойду и один на танцы.

— Что-то мне кажется, что его фамилия не Гавриков, а Клятов,— сказал Сергей,— и не на танцы собирались они с Петей идти.

 

Глава восьмая

Долгая ночь кончается неожиданно

Когда Гавриков, или Клятов, исчез, мы долго еще стояли у окна и смотрели на мертвую улицу. Дождь наконец перестал, но с крыш и деревьев продолжало капать. Где-то под половицами скреблась мышь. Старый дом был полон звуков. Что-то шуршало за обоями, тараканы или еще какая-нибудь нечисть. Иногда трещали доски. Дом гнил, рассыхался, растрескивался. Да, конечно, именно в таких старых домах зародилась легенда о домовых, злых или добрых, которые хозяйничают тогда, когда все в доме спит.

— Давайте, ребята, поспим немного,— пробормотал Юра сонным голосом.

Мы сели на кровать. Спать мне хотелось ужасно, прямо глаза слипались. Но, как только я начинал засыпать, кто-то словно толкал меня. Я открывал глаза и не сразу понимал, где я и что это за ужасная комната. Вспомнив все, я снова начинал засыпать. И снова будто кто-то меня будил. Я поднимал голову и озирался. Все было по-прежнему. Ничего, кажется, не случилось. Это тревога не оставляла меня в покое, это тревога не давала мне спать и будила меня. Тревожная явь мешалась с тревожными снами. Я видел во сне, как маленький кулак Гаврикова стремительно бил кого-то в лицо. По избитому лицу текла кровь. Слышалось мне во сне, что кто-то рыдал надрывно и горько. И снова метался я и приходил в себя и снова видел ту же комнату и слышал: храпят Анохины, скребется мышь, тараканы шуршат за обоями.

Один раз, проснувшись, я почувствовал: что-то изменилось. Я испуганно огляделся. Кто-то возился в углу, сидя на корточках. У меня заколотилось сердце. Не сразу я сообразил, что Сергея нет на кровати.

Было почти совсем темно. Только тусклый лунный свет, с трудом пробившись сквозь облака, еле проникал в комнату через пыльные стекла.

— Сережа,— шепотом позвал я.

— Тише,— также шепотом ответил человек, сидевший в углу на корточках.

Он выпрямился, и только теперь я разглядел, что это действительно был Сергей.

— Ты что? — шепотом спросил я.

— Иди сюда,— также шепотом сказал он.

Не знаю, почему мы оба говорили шепотом. Стариков разбудить было невозможно, а больше никто не мог нас услышать. Просто в той атмосфере, которой дышал этот дом, обоими нами владело ощущение, что надо таиться. Будто всякое слово, сказанное громко, могло быть услышано, могло вызвать к действию какие-то страшные, неведомые нам силы.

Я вскочил и подошел к Сергею. Сергей держал в руке скомканный листик бумаги. Он расправил его и вгляделся, стараясь прочесть написанные карандашом неразборчивые буквы.

— Понимаешь,— объяснил он шепотом,— я все соображаю, куда все-таки Петька мог уехать? Я подумал, может, сохранилась какая-нибудь запись? Осмотрел комнату, смотрю, в углу мусор. Под веником нашел бумажку. Тут что-то написано. У тебя спички есть?

Так же, как нельзя объяснить, почему мы говорили шепотом, непонятно и то, почему мы не зажгли электричество. Видно, здорово были у нас напряжены нервы. Видно, владело нами желание быть настороже, избежать какой-то нам самим непонятной угрозы.

Я зажег спичку. Сблизив головы, мы наклонились над бумажкой. Две буквы «К» были написаны наверху и подчеркнуты. Потом было написано «Новг» и стояла точка. Потом было написано подряд три буквы — «ВЛД», и потом, отдельно, через тире,— «р-н». Потом было написано «Едрово», и отдельно внизу: адрес Кости.

— Как Тоня его назвала? — спросил Сергей.

— Костя Коробейников,— сказал я,— КК, а Новг.— это, конечно, Новгородская область, это тоже она говорила.

— А Едрово? — спросил Сергей.

— По-моему, Радищев ехал через Едрово.

— Какой Радищев?

— Тот самый. «Путешествие из Петербурга в Москву».

— Тогда, может быть, ВЛД — Валдай?

— Может быть. Это, кажется, где-то близко.

Мы шептались, склонив друг к другу головы. Юра сладко посапывал во сне. Я вдруг подумал, что мы, точно малые дети, поддаемся влиянию старого дома, пустынной Ямы, по которой через год или два пролягут асфальтированные улицы и встанут рядами высокие современные дома. Чепуха какая-то!

— Почему мы говорим шепотом? — громко сказал я. Сергей ничего не ответил. Отвечать и не надо было.

Я и сам почувствовал, что спорь не спорь, а нормальный, громкий человеческий голос здесь звучит неестественно, нарушает тишину, свойственную этому пустынному, мертвому месту. Здесь было естественно говорить шепотом или, во всяком случае, приглушенно.

Очевидно, Сергей тоже чувствовал это. Он подумал и сказал по-прежнему шепотом:

— Надо, вероятно, лететь до Москвы. Может быть, оттуда есть прямой поезд до Новгорода.

— А может быть, лететь лучше до Ленинграда? — сказал я, снова вернувшись к шепоту.— Новгород — это где-то близко от Ленинграда.

Сергей вынул из кармана записную книжку и аккуратно вложил в нее кусочек бумаги с этим полушифрованным адресом.

— Давай вздремнем,— сказал я.— Надо хоть немного поспать.

Пока мы шептались, Юра, так и не проснувшись, спокойно раскинулся на кровати. Мы пытались его растолкать, чтобы объяснить ему, что на этой кровати должны спать трое, а не один, но разбудить его нам не удалось. Сережа взял его за ноги, а я за плечи, и мы, не особенно деликатничая, усадили его. Он никак на это не реагировал. Только пробормотал что-то, что, очевидно, относилось не к нам, а к каким-то людям, с которыми в это самое время он во сне вел какие-то разговоры. Минуты не прошло, и, примирившись с насилием, он продолжал спокойно посапывать.

— Здоров спать,— сказал Сергей, и мы с ним уселись па освободившиеся места.

И снова потянулась ночь. Снова я то задремывал, то просыпался и каждый раз, просыпаясь, видел, что становится светлее. Ночь перевалила за середину. Облака разошлись, и от этого быстрей светало. Я подумал, что если бы Яма была еще жива, наверное, сейчас начали бы перекликаться петухи. Но по-прежнему было тихо. Видно, ни одного петуха здесь уже не осталось. Все реже и реже падали капли. День обещал быть солнечным. Анохины поутихли. Старик, видно, повернулся на другой бок, и его не было слышно. Старуха еще посвистывала, но тоже будто потише. Вместе с полутьмой летней северной ночи рассеивалось то чувство тревоги и тайной опасности, которое заставляло нас с Сережей шептаться. Перестала скрестись мышь. Перестали шуршать за обоями тараканы. Я находился в старом доме, который скоро снесут, в районе, по которому скоро будут проложены новые улицы, который осветят высокие фонари с лампами дневного света. Ничего таинственного не было ни в районе, ни в доме. Ничего мрачного не предвещало потрескивание и покряхтывание дома, притихший храп стариков Анохиных. Плохо было, конечно, с Петром. Ну что ж, неужели мы трое, не приведем его в порядок?! Я стал думать о том, как мы его разыщем, объясним ему, что нечего от нас прятаться. Как привезем мы его в С, получит он комнату, ну, не сразу, хоть через год, через полтора, вызовет Тоню с Володькой, и тогда уже все вместе отпразднуем общий наш день рождения.

Так все это представлялось мне ясно, таким все это казалось мне благополучным, радостным и спокойным, что я наконец окончательно и крепко заснул.

И все-таки неспокойно я спал. Снились мне быстро сменявшие друг друга сны. Опухший, опустившийся Петька стоял, прижавшись к бетонным панелям, сложенным на пустыре. Володька прыгал в своем манежике. По мертвым улицам Ямы бегала черная кошка. Кто-то тряс меня за плечо. Много еще было разного, чего я и не помню. Но что бы я ни видел, какие бы разные, не связанные между собой представления ни менялись в этом бесконечно мелькающем сне, все пронизывала, через все проникала горькая, почти физически ощущаемая мною тоска.

И снова кто-то тряс меня за плечо. И почему-то я не хотел просыпаться. Я цеплялся за эти быстро сменявшиеся видения потому, что все надеялся увидеть что-то радостное, что непременно, я это хорошо знал, должно было мне представиться. И тогда, я это тоже знал, меня отпустит тоска и все станет хорошо.

Но меня неумолимо трясли за плечо. И, цепляясь за сон, я все-таки вынужден был с ним расстаться. Я открыл глаза и увидел, ничего еще не понимая, комнату, тускло освещенную солнцем, с трудом пробивавшимся через пыльное стекло, Сережу и Юру, стоявших с ничего не выражавшими лицами, и милиционера, наклонившегося надо мной. Это он, милиционер, настойчиво будил меня.

Я удивленно смотрел, не понимая, откуда и зачем он появился и какое он занимает место в быстро меняющемся потоке сновидений.

— Проснитесь, проснитесь, гражданин,— говорил милиционер.

И только услыша его голос, я понял: сновидения кончились, я уже в другом, реальном мире.

Я не знал, что произошло, но чувство тоски, преследовавшее меня во сне, с новой силой на меня навалилось.

— Ваши документы, гражданин,— сказал милиционер, который тряс меня за плечо.

Я достал бумажник. Вынул паспорт и военный билет, потом вытащил корреспондентское удостоверение и все это протянул милиционеру. Он не торопясь открыл паспорт, прочел первую страницу. Потом полистал, наверное, искал прописку, и все, что написано в штампе прописки, тоже прочел, с начала и до конца. Потом он так же внимательно просмотрел военный билет, потом прочел корреспондентское удостоверение и, ни к кому не обращаясь, сказал, что оно действительно по первое сентября. Я почувствовал себя виноватым, хотя великолепно знал, что здесь я не в газетной командировке и что продлить удостоверение мне ничего не стоит, да и редакция на любой запрос ответит, что действительно я штатный сотрудник газеты «Уралец». Но все же я чувствовал себя виноватым.

Да, это было бы несущественно в обычное время, но сейчас, в присутствии милиционера, эта ерунда приобретала важный смысл. Хотя милиционер не сделал из этого никаких выводов, а просто отметил для себя этот факт, мне стало перед ним неловко. Почему-то хотелось, чтобы все документы были в абсолютном порядке. Хотелось щегольнуть строгим соблюдением законов и правил. Чувство мое было схоже с чувством человека, переходящего перекресток под внимательным взглядом постового. Такой прохожий обычно не просто переходит улицу, а переходит ее, можно сказать, показательно. Он смотрит сначала налево, потом, как написано на плакатах, направо и идет совершенно прямо, ни на шаг не отступая от впаянных в асфальт бляшек, всем видом своим показывая, что он точно выполняет установления и может считаться не просто пешеходом, но пешеходом в некотором смысле образцовым.

Впрочем, милиционер, повторяю, не придал значения тому, что удостоверение просрочено, и молча вернул мне документы.

Кроме Сергея и Юры, кроме того милиционера, который тряс меня за плечо, есть еще в комнате второй милиционер, стоящий у двери, и человек в синем костюме, который почему-то держит в руках мой портфель.

— Покажите, что в вашем портфеле,— говорит этот человек.

То ли застежки почему-то заело, то ли у меня дрожат руки, но я никак не могу его открыть. Я понимаю, что это ужасно. Могут подумать, что я нарочно. Что я спекулянт или грабитель, что портфель набит бриллиантами.

Я волнуюсь. Все сильнее дрожат руки, и вдруг… он наконец открылся. Я достаю трусы, рубашку, электробритву, блокнот, который по привычке я взял с собой. Человек в синем костюме перелистывает блокнот и тщательно осматривает с двух сторон каждый листок. Я не тороплю его. Теперь в портфеле осталась только проклятая бутылка водки, приготовленная, чтобы соблазнять старуху, если она нас не пустит в дом.

Сгорая от стыда, я вытаскиваю эту бутылку, но человек в синем костюме не обращает, кажется, на нее внимания. Он возвращает мне все обратно. Я складываю имущество; оно как будто разбухло и не влезает. Я впихиваю его кое-как. Теперь портфель не хочет закрываться, но моя собранность и воля побеждают его упрямство. Застежки щелкают, и я успокаиваюсь.

Во всем происходящем, в сущности говоря, нет ничего страшного. Естественно, что Яма, из которой выселены почти все жители, может служить местом, где скрываются темные люди. Да и у стариков Анохиных — я только теперь расслышал, что храп в их комнате прекратился,— вряд ли безупречная репутация. Стало быть, совершенно естественно, что милиция держит всю Яму, и в частности этот дом, под наблюдением. Я начал понимать, что дело не так просто, только тогда, когда человек в синем костюме сказал ничего не выражавшим голосом:

— Мы, товарищи, сейчас с вами проедем в городское управление милиции. Наши работники хотят с вами побеседовать.

Право же, ни в чем не был я виноват. Право же, отлично я понимал, что ничего плохого с нами тремя произойти не может. И все-таки мне стало неприятно и захотелось оправдываться. Не в чем-нибудь определенном, потому что вины за собой я никакой не знал, а вообще оправдываться. Доказывать, что я точно соблюдаю законы и заслуживаю полного доверия. Тут же мне стало смешно. Я подумал, что похож на того хорошего мальчика в классе, который держит руки на парте, на виду, для того чтобы учитель не подумал, что это он пустил в товарища шарик из бумаги, который на самом деле пустил другой, гадкий, мальчик.

Я глупо и жизнерадостно улыбнулся и, страшно смутившись, пробормотал что-то вроде того, что и мы с этими товарищами с удовольствием побеседуем. Человек в синем пиджаке посмотрел на меня с удивлением, но ничего не сказал и только рукой указал на дверь.

Взяв свои портфели, мы все трое гуськом вышли из комнаты. В коридоре стоял еще один милиционер, и я подумал: что-то слишком много народу для обычной проверки документов. В сенях был тоже милиционер. А когда мы вышли на крыльцо, то увидели, что перед домом стоит закрытая милицейская машина, известная во всех городах страны под выразительным названием «раковая шейка».

Оставшиеся еще в Яме жители собрались возле этой машины. Тут была женщина, которая попалась нам навстречу с пустыми ведрами, и какой-то старик, весьма благообразный, смотревший на нас с осуждением, предполагая, по-видимому, что мы являемся крупной межобластной шайкой мошенников, пойманной наконец милицией, и портфели носим только для того, чтобы внушать честным людям доверие.

Еще человек пять стояли вокруг. Я их не разглядел. Я и в самом деле чувствовал себя мошенником и старался не встречаться с осуждающими взглядами честных советских людей. Мы погрузились в «раковую шейку». Тут уже сидели, очевидно разбуженные раньше нас, старики Анохины. Старик не обратил на нас никакого внимания, а старуха улыбнулась ласковой, сладкой улыбкой, стараясь, видно, показать, что мы старые знакомые и прекрасно друг друга знаем. С нами сел и милиционер, который молчал всю дорогу. Мы все тоже молчали. Я не знаю, полагается ли разговаривать между собой подозрсваемым людям, но так как мы, очевидно, были подозреваемыми, то на всякий случай молчали, чтобы как-нибудь не нарушить правила.

 

Глава девятая

Разговоры в милиции

Мы въезжаем во двор серого кирпичного дома. Я в первый раз в жизни чувствую себя преступником. Не могу сказать, что это приятное чувство. Я, конечно, знаю, что не крал и не убивал, но почему-то мне вспоминаются все судебные ошибки, о которых я слышал. Действительно, застали нас в каком-то темном месте. Я стараюсь взглянуть на обстоятельства дела глазами следователя и сам себе представляюсь субъектом очень подозрительным. Ну и что же, рассуждаю я, что меня никогда еще не привлекали к суду. Все преступники когда-нибудь совершали преступление в первый раз. Я, правда, начал довольно поздно. Может быть, у меня замедленное развитие, и поэтому я вступил на путь преступности позже, чем большинство. Я гоню от себя эти мысли. Я издеваюсь сам над собой. Я убеждаю себя, что, конечно, внимательный и чуткий следователь — а судя по литературе, они все внимательные и чуткие — без труда разберется в деле, отделит овец от козлищ и меня, невинную овцу, торжественно отправит домой, пожелав успеха в труде и личной жизни.

И все-таки настроение у меня преотвратительное. И веду я себя почему-то именно так, как ведут себя самые что ни на есть опытные преступники.

То я чувствую, что у меня вид оскорбленной невинности, и понимаю, что как раз такой вид принимают при задержании настоящие грабители и убийцы. То появляется у меня на лице улыбка, которой мог улыбнуться честный газетчик, задержанный по ошибке и знающий, что ему ничего не стоит доказать свою невиновность. Я тут же соображаю, что у этого газетчика была бы именно такая улыбка, даже если бы он только что зарезал целую семью. Лицо мое как-то инстинктивно, независимо, кажется, от моего сознания, принимает самые разнообразные выражения, а мое сознание сразу бракует их как явно подозрительные. Поэтому, если посмотреть со стороны, лицо мое непрерывно меняется, как будто у меня очень сложный нервный тик. Я понимаю, что этот «ряд волшебных изменений» очень подозрителен, но ничего не могу с собой сделать.

Так, непрерывно изменяясь, я и вхожу в кабинет следователя. Сергея и Юру уводят куда-то в другое место — мне не видно куда. Я знаю по литературе, что следователь должен мне сейчас предложить папиросу, и торопливо соображаю, что будет менее подозрительно: если я закурю или если поблагодарю и откажусь. Но следователь почему-то не предлагает папиросы, что очень странно, потому что противоречит накопленному за многие годы опыту советской детективной литературы.

Стариков Анохиных отделили от нас еще в коридоре и увели в какой-то другой кабинет. Это меня обрадовало. Очевидно, подумал я, уже разобрались, что мы не такие подонки, как они, и замешались в эту историю случайно. Потом я с ужасом вспоминаю про бутылку водки и стремительно лечу в бездну отчаяния. Ясно, что в глазах следователя я выгляжу алкоголиком, приготовившим наутро опохмелку. Где алкоголизм, там и преступление, с горечью думаю я.

За письменным столом сидит человек в милицейской форме с лейтенантскими погонами. Он опять проверяет мои документы, расспрашивает меня, как я и мои друзья оказались у Анохиных, давно ли мы знаем Петю, почему мы к нему приехали и почему, не застав его, все-таки у него остались?

Он слушает меня и заполняет протокол допроса.

То, что каждое мое слово записывается, заставляет предполагать, что дело серьезное. Мне не положено спрашивать лейтенанта — это я понимаю, но меня мучает мысль, что же такое произошло. Я перебираю в голове всякие возможности: поножовщину, хулиганство, даже убийство в драке, и все-таки то, что нам сообщают потом, когда допрос уже кончен, оказывается страшней моих самых страшных предположений.

Я рассказываю и о детском доме, и об Афанасии Семеновиче, и об экзаменах, и о девяти годах, и о 7 сентября. Я рассказываю о Петином письме и о том, как старуха нам его не передала, а старик продал за четвертинку. Письмо интересует лейтенанта милиции. Оно у меня, и я охотно его показываю. Лейтенант милиции нажимает на кнопку звонка, входит рядовой милиционер и уносит Петино письмо. Я начинаю волноваться и говорю, что это письмо нашего друга и мы хотим его сохранить. Лейтенант успокаивает меня и говорит, что нам письмо отдадут.

Потом лейтенант спрашивает:

— Скажите, а что, по-вашему, Груздев имеет в виду, когда пишет, что телеграмма пришла как раз в тот момент, когда он решился потерять остатки совести?

Я смотрю на лейтенанта и моргаю глазами. Честно сказать, меня этот вопрос ошарашивает.

— Не знаю,— говорю я,— мы на это не обратили внимания.

Мысли у меня в голове начинают вертеться с невероятной быстротой. «Остатки совести»,— думаю я. Может быть, действительно имеется в виду преступление. А может быть, все гораздо проще и речь идет о какой-нибудь ерунде. Например, он собирался попросить у Тони денег, зная, что не отдаст.

Я долго молчу. Лейтенант меня не торопит.

— Но ведь он пишет,— наконец говорю я,— что опомнился благодаря телеграмме.

— Да,— соглашается лейтенант,— но все-таки как же он собирался потерять остатки совести?

И опять я молчу. Я просто не могу понять, почему мы не придали значения этой фразе? Может быть, потому, что были слишком оглушены всем содержанием письма? Может быть, потому, что знали Петю и не могли подозревать его в преступлении? Все-таки опуститься и пьянствовать — это одно, а стать преступником — это совсем другое. Но почему я, собственно, думаю, что Петька стал преступником? Какие у меня основания? Может быть, за домом Анохиных следили по совершенно другим причинам. Старуха, может быть, сбывала краденое или спекулировала. А Петька просто уехал в Клягино, к Афанасию Семеновичу.

Наконец, я говорю решительно, что ничего не могу предположить насчет этой фразы и что смысл ее мне неясен.

Лейтенант молча записывает мое показание, потом достает пачку фотографий и раскладывает их по столу.

— Посмотрите, пожалуйста, эти фотографии,— говорит он.

Я склоняюсь над столом. На всех фотографиях молодые парни. Лица очень разные. Один с какими-то дурацкими баками необычайной формы. У другого тонкие усики на верхней губе.

.— Знакомого вам человека здесь нет? — спрашивает лейтенант.

Одно лицо мне кажется знакомым. Это парень с тонкими губами, с остреньким носиком, с маленькими светлыми глазами.

Я показываю на эту фотографию.

— Вот Гавриков,— говорю я,— он вчера вечером приходил.

— Гавриков? — спрашивает лейтенант.

— Может быть, Клятов,— говорю я.

— А почему вы думаете, что он Гавриков или что он Клятов?

Я рассказываю о вчерашнем визите этого парня, о том, как он назвал себя Гавриковым и как мы подумали, что, может быть, на самом деле он Клятов, потому что старик Анохин сказал нам, что днем раньше Петя занял у какого-то Клятова деньги и заплатил за комнату.

— Сколько денег взял Груздев у Клятова, не знаете?-спрашивает лейтенант.

Я знаю только, что за комнату Петя отдал двадцать рублей. А сколько вообще взял, понятия не имею.

И тут я произношу убедительную речь в защиту Пети. Я начинаю спокойно. Я говорю, что, может быть, Петя связался с очень плохими людьми. Нам вчера этот Гавриков, или Клятов, очень не понравился. Может быть, среди его приятелей были и уголовники. Но я, да и мы все трое, знаем Петю с детства и готовы за него поручиться. Пусть он человек слабый. Может быть, он стал пьяницей, но преступником он стать не мог. Дальше я ссылаюсь на Петино письмо. Разве такое письмо преступник мог бы написать? Чепуха! Человек мучается оттого, что опустился. Стесняется показаться своим друзьям. Значит, он не только не потерял совести, а, наоборот, совесть его мучает все время. Наконец, он, правда, пишет, что решился потерять остатки совести, по тут же пишет, что вовремя опомнился.

— А куда он мог уехать? — спрашивает лейтенант милиции.

И по тону его должно быть ясно, что это совершенно неважно и спрашивает он об этом просто так, потому что к слову пришлось.

И сразу я понимаю: это, наоборот, очень важно. Поэтому нас и привезли сюда. Поэтому с нами и разговаривают и тратят на нас время, которого, видимо, сейчас немного у этого лейтенанта и у его товарищей.

— Мы сами все время об этом думаем,— говорю я.— Нам обязательно нужно его найти. Мы вчера позвонили в С, чтоб нам дали отпуск и выслали деньги. Мы хотим поехать к нему. Понимаете, ему нужно вернуть веру в себя. А то что же это такое: человек раскис, считает, что все для него потеряно…

— И куда же вы думаете ехать к нему? — спрашивает совсем равнодушно лейтенант милиции.— Раз вы взяли отпуск и деньги выписали, значит, вы знаете куда?

— В Клягино, к Афанасию Семеновичу,— говорю я,— по-моему, больше ему ехать некуда.

Лейтенант долго пишет. Я прошу разрешения закурить. Разрешение получаю и курю с таким видом, будто меня совсем не занимает, что пишет лейтенант.

Наконец лейтенант, дописав протокол до конца, дает мне прочесть его.

Я читаю внимательно. Да, все точно так, как я говорил, но в то же время не совсем так. Факты точны, а что-то ушло и пропало. Я понимаю, что не в силах никакой протокол передать мою уверенность в том, что не мог Петька совершить преступление. Если и была пьяная драка, то, конечно, надо его наказать, но наказать, помня, что он человек хороший, что он только споткнулся и обязательно станет на ноги.

Но факты изложены точно. Спорить не о чем. Я подписываю протокол в тех местах, которые указывает лейтенант, и думаю, что, поскольку допрос, по-видимому, окончен, я имею право спросить, что совершил Петька, в чем, собственно, его обвиняют.

Но лейтенант встает и говорит:

— Пойдемте со мной.

Мы идем по коридору, и я вижу, что из комнаты в конце коридора выходит другой лейтенант и с ним Юра, у которого недоступно строгий вид и очень серьезные, даже испуганные глаза. Мы проходим друг мимо друга, делая вид, что друг друга в первый раз видим. Почему мы считаем нужным скрывать наши отношения, я не знаю. Вероятно, исходя из предположения, что здесь, в милиции, существуют какие-то особенные правила поведения. Так как эти правила вам неизвестны, то лучше не делать ничего сверх того, что наверняка позволено.

Итак, мы расходимся с каменными лицами, и я даже не решаюсь оглянуться и посмотреть, куда пошел Юра со своим лейтенантом. Впрочем, я и не успел бы это, наверное, сделать. Мой лейтенант открывает дверь той самой комнаты, из которой только что вышел Юра, и просит меня зайти. Я захожу. Лейтенант тоже заходит и закрывает дверь.

В комнате письменный стол, сидит еще один лейтенант, но не за письменным столом, а на стуле у стенки. На двух других стульях рядом с ним сидят мужчина в штатском и женщина… Про женщину как-то неудобно сказать «в штатском». Какая-то женщина в обыкновенном черном пальто.

Мой лейтенант садится за стол. Я сажусь с другой стороны стола, не понимая, что тут будет происходить. Лейтенант опять достает бланки допроса и начинает снова спрашивать мое имя, отчество, фамилию, год рождения, место работы…

— Вы же меня спрашивали об этом! — говорю я, возмущенный этим проявлением, с моей точки зрения, бюрократизма.

Лейтенант объясняет, что следует все это повторить для понятых. Я соображаю, что мужчина и женщина, сидящие в стороне,— это и есть понятые, и начинаю добросовестно отвечать на вопросы.

Итак, я повторяю снова свои анкетные данные. Закончив записывать их, лейтенант достает из ящика стола и показывает мне зажигалку.

— Скажите,— спрашивает лейтенант,— вам эта зажигалка знакома?

Изображенный на зажигалке человек целится в кого-то из пистолета. Лейтенант то поднимает ее вертикально, то опускает в горизонтальное положение. Лицо человека то закрывает черная маска, то маска исчезает.

— Это Петькина зажигалка! — радостно говорю я.

— Петра Груздева? — переспрашивает лейтенант.

— Да, да, да,— подтверждаю я и рассказываю, как мы подарили эту зажигалку Петьке девять лет назад, когда провожали его сюда, в этот город, когда, казалось, все складывается прекрасно и всем предстоит счастливая судьба, и ничего страшного будущее не сулит, а сулит только счастье, только успехи, только вечную дружбу…

Казалось бы, сейчас радоваться нечему. По крайней мере, одного из нас судьба обманула. Но эта зажигалка возвращает меня в прошлое, и мне снова кажется, что мы еще только открываем чистую книгу жизни, не испорченную горестными и стыдными записями.

Потом я замолкаю. Я вспоминаю о том, что у нашего друга Петьки стыдных и горестных записей очень много, что, вероятно, плохие дела натворил он, если меня так подробно допрашивают, если быстро бежит по бумаге перо лейтенанта, записывая каждый мой ответ.

Потом я читаю протокол и расписываюсь на каждой странице, потом читает протокол женщина и тоже расписывается. Наконец, последним расписывается мужчина, и на этом дело кончается. Мы с лейтенантом выходим. Навстречу нам идет по коридору Сережа с тем лейтенантом, с которым недавно шел Юра. Мы с Сережей тоже делаем вид, что первый раз в жизни встретились друг с другом. Мой лейтенант подводит меня к скамейке, на которой сидит Юра, просит подождать и уходит в дверь напротив.

Мы с Юрой сидим и даже не смотрим друг на друга, чтобы не нарушить какие-нибудь правила. Потом я решаю, что раз нас посадили рядом и оставили одних, значит, имели в виду возможность, что мы поговорим друг с другом.

— О чем тебя спрашивали? — начинаю я разговор, но Юра смотрит на меня зверскими глазами, и я понимаю, что он считает мой вопрос серьезным нарушением закона.

Я замолкаю. Мне очень хочется курить, но не у кого спросить, можно ли курить в коридоре.

В это время открывается дверь, и в коридор выходит Тоня. У нее очень испуганные глаза. Она смотрит на нас и, кажется, не узнает. Мы оба встаем. Только тогда она вспоминает, кто мы такие, торопливо подходит к нам и, не здороваясь, говорит приглушенно и быстро:

— Не верьте, ничему не верьте! Этого быть не может. Я ручаюсь, что этого не было!

Мы стоим растерянные, не зная, чему мы не должны верить.

Тоня быстро идет дальше по коридору, не попрощавшись с нами, ничего нам не объяснив. Я смотрю ей вслед и вижу, что она сутулится, что она как-то неровно идет. У меня мелькает мысль: не упала бы она. Но она скрывается за поворотом коридора.

Наконец в другом конце коридора появляется Сергей с бывшим Юриным лейтенантом. Теперь уже, очевидно, это лейтенант Сережин. Они доходят до нашей скамейки, и Юрин-Сережин лейтенант говорит:

— Вас хочет видеть начальник, пройдемте к нему. Начальник сидит, оказывается, в том самом кабинете, из которого вышла Тоня.

Это майор милиции. Мы быстро поднимаемся по лестнице званий! Он просит нас сесть. Долго смотрит на нас и говорит:

— Я хочу ввести вас в курс дела: ночью сегодня ограблена квартира инженера Никитушкина. Это очень уважаемый в городе человек. Он здесь проработал больше тридцати лет. Теперь он на пенсии. Его жена пыталась позвать на помощь. Они живут в отдельном домике за городом. Грабители убили ее. Инженер Никитушкин в тяжелом состоянии в больнице. В одном из грабителей он опознал Клятова. Того самого, который вчера приходил к Груздеву. Лица второго грабителя он не разглядел. Есть серьезные основания предполагать, что вторым был ваш друг Груздев Петр Семенович. Тем более, что на месте преступления найдена зажигалка, которую вы опознали, подтвердив, что она принадлежит Петру Груздеву. Добавлю, что скрылись оба: и Клятов, и второй, может быть Груздев.

Мы сидим ошеломленные. Все можно было предполагать. Но предположить, что Петька убийца,— совершенно невозможно. Не знаю, как Юра и Сергей, но я даже ни о чем не думаю. У меня в голове пляшет дикий хоровод мыслей. Майор, нагнувшись к нам, говорит очень серьезно и значительно:

— Вы ничего не можете добавить к вашим показаниям?

Я смотрю на Сергея. Сергей, помолчав, пожимает плечами. Юра, кажется, совершенно растерялся. Пожимаю плечами и я.

После этого нам отдают Петино письмо — его, очевидно, сфотографировали — и отпускают нас.

Мы выходим на улицу, долго не понимая, куда и зачем идем. Наконец Сергей останавливается и говорит:

— Пойдемте на реку Может быть, там есть спокойное место. Надо поговорить.

 

Гпава десятая

Разговор на холме

Речка в городе узенькая и мелкая. Все-таки по берегам устроены набережные.

Мы шагали молча. Набережная кончилась, пошли поросшие травой откосы. Мы взобрались на вершину невысокого холма. Здесь стояла скамейка. Ее, вероятно, поставили специально, чтобы люди отсюда любовались рекою и городом. Вид и в самом деле довольно красивый. Я, впрочем, в тот день его не рассмотрел как следует.

Мы сели и долго молчали.

Начал разговор Юра.

— Не могу себе представить Петьку, который убивает беззащитную, старую женщину,— тоскливо сказал он.

Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но он молчал. Он неподвижными глазами смотрел на речку, медленно текущую меж поросшими травой берегами, и, наверное, не видел ни речки, ни берегов. Наверное, он представлял себе эту старую женщину и отвратительные сцены, которые происходили прошлой ночью в домике за городом, где проработавшие всю жизнь старики собирались пожить на покое последние годы.

— Нет, не могу,— сказал он наконец. Его даже всего передернуло.

Я чувствовал себя безумно усталым. Вряд ли усталость эта была от беспокойного сна. Сколько раз приходилось мне не спать ночь напролет и в университете, и на работе в последние годы. Вымоешься утром холодной водой, и как рукой снимет усталость. А сейчас не хотелось ни разговаривать, ни даже думать. Я чувствовал себя совершенно неспособным принимать ответственные решения, обсуждать их, отстаивать свою точку зрения. Я хотел просто, чтобы ничего не произошло. Чтобы не было этого убийства и этих отвратительных Анохиных, чтобы в Яме уже были выстроены новые дома. Пусть бы не приходила Нине в голову дурацкая мысль ехать нам к Петьке праздновать день рождения…

Позже, когда я вспоминал свое состояние, мне было стыдно за мои тогдашние мысли. Я тогда все за себя огорчался. Что вот приходится мне участвовать в этой отвратительной и страшной истории. Что вот, мол, как было бы хорошо, если бы все это случилось в мое отсутствие и я никогда ничего об этом бы не узнал. Между тем очень скоро мне пришлось вспомнить, что речь идет не обо мне, а о Петьке, что нам троим многое надо решить. Мне напомнил об этом Сергей.

— А ты как думаешь?-спросил он меня.

Я только пожал плечами в ответ. Мне хотелось вообще ничего не думать

— Итак, дорогие братики,— сказал Сергей,— поскольку нас из милиции отпустили, мы сейчас срочно едем на вокзал, берем билеты на первый поезд в С, и пусть Петька выпутывается из этой истории как хочет. Так, что ли?

— Не понимаю тебя,— сказал Юра,— что же мы еще можем сделать?

— Ух, тюлени,— у Сергея от негодования даже голос стал сиплым,— где вас воспитывали!

— Не понимаю тебя,— повторил Юра,— ты считаешь своим другом человека, пошедшего на грабеж и убившего старую, беспомощную женщину?

— Нет,— резко сказал Сергей,— я считаю своим другом человека, которого подозревают в убийстве. Человека, против которого много серьезнейших улик. Если бы я работал в милиции, я бы, может быть, тоже был убежден, что он убил. Но я провел с ним все детство и юность и знаю, что он невиновен. И никакими уликами меня не убедишь.

— С другой стороны,— сказал Юра тихо, как бы раздумывая,— если человек опустился и все время находится в алкогольном бреду, откуда мы знаем, что он может наделать?

Сергей долго молчал. Потом встал и несколько раз прошелся по вершине холма. Я думал о том, как странно, что меня как будто и не волнует этот разговор. Как будто мне и неважно, убил Петька или не убил. Единственное, что мне важно,— чтобы меня оставили в покое. Какие-то дурацкие мысли лезли мне в голову! Например, можно ли лечь на траву полежать или это запрещено? Хорошо бы купить мягкий билет, думал я, и до самого С проваляться, укрывшись с головой одеялом. И еще я удивлялся тому, что Юра, обычно вспыльчивый, легко возбудимый, горячий человек, сейчас почему-то необыкновенно спокоен, а Сергей, человек спокойный, уравновешенный, весь кипит от волнения. Я, впрочем, думал и об этом совсем равнодушно, как если бы это были посторонние люди. Вероятно, мозг мой, перегруженный волнениями, требовал отдыха. Я думал еще, что надо сделать над собой усилие для того, чтобы снова стать активным, действующим лицом в этой драме, которую необходимо довести до благополучного конца. Думал и гнал от себя эти мысли. Я просто не был способен на какие бы то ни было усилия.

— Подумайте сами,— негромко заговорил Сергей, продолжая ходить взад-вперед мимо скамейки,— вчера вечером Клятов приходил к Петру. Они, очевидно, заранее условились, потому что Петр пишет в письме, что вечером к нему придет человек, и просит этому человеку не сообщать, что он, Петр, уехал совсем. Никто другой не приходил. Значит, речь шла о Клятове. Вероятно, Клятов убедил Петра идти на грабеж. Вероятно, он его запутал в долгах, запугал, убедил, скажем, в том, что никого из хозяев не будет дома. Я ведь не оправдываю Петьку, я понимаю, что он опустился, что он связался с подонками — словом, что он «наделал дел», как сам пишет. Но в то, что Петька пошел на убийство,— не верю! Получилось иначе. Пришла Нинкина телеграмма, Петя решил бежать. Не только от нас, а и от Клятова, который, наверное, держал его в руках так крепко, что Петьке было не выпутаться. И вообще от всякого бреда, который вокруг него. Клятов пришел, увидел, что Петьки нет, нашел другого соучастника и пошел на грабеж.

— Почему же ты это не сказал в милиции? — спросил Юра.

— Потому что милиция все это знает и сумеет, наверное, без меня разобраться. Она только одного не знает, что знаю я. Но как раз этого я объяснить не могу. Я знаю Петьку, а майор Петьку не знает. Я знаю, что Петька может оказаться в руках Клятова, но я знаю еще и то, что на убийство Петька не пойдет.

— Не понимаю,— сказал Юра,— что же мы можем для Петьки сделать? Ты сам говоришь, что объяснить майору, какой человек Петька, мы не можем.

— Во-первых, мы можем верить Петьке. Во-вторых, мы можем разыскать его и спросить, как было дело. Если виноват — пусть отвечает. Но пусть он мне сам скажет, что виноват. Пока я в это не верю. А если он не виноват, подумаем с ним вместе, как разбить обвинение.— Сергей помолчал и добавил: — Не верит же Тоня в его вину. Наверное, она про убийство нам говорила там, в милиции.

Юра осваивал новую идею. Ему всегда нужно было для этого время. Зато уж усвоив, он твердо за нее держался. С меня тоже начало сходить оцепенение, которое несколько минут назад казалось мне непреодолимым.

— Я предлагаю следующее…— Сергей сел на скамейку между Юрой и мной. (Юра смотрел на Сергея с напряженным вниманием, ожидая, очевидно, откровений.)— Я предлагаю следующее,— повторил Сергей,— мы все трое едем искать Петьку.

— Где искать Петьку?-спросил Юра.

— Прежде всего у Афанасия. Ручаюсь, что, когда Петька понял, что надо спасаться от нас, от Клятова, от самого себя, он подумал про Афанасия. Первым же поездом едем в Клягино. Если Петька там, поговорим с ним. Пусть он мне скажет, что он не убийца. Я поверю ему. Вы поймите — он делает самое глупое, что только можно: скрывается.

— Почему же он скрывается, если он не убивал и не грабил? — Юра по-прежнему внимательно смотрел на Сергея, искренне стараясь его понять.

Хотя я и знал, что Юре всегда нужно все подробно и толково объяснить, меня все-таки начинали раздражать его вопросы. Меня порадовало даже то, что я раздражился. Временный паралич воли — не знаю, как иначе назвать то, что со мной происходило,— видимо, кончался. Вместо дурацких мечтаний о мягком вагоне и полном бездействии я начал соображать, действительно ли Клягино единственное место, где может оказаться Петр. С интересом я слушал доводы Сергея, который, видимо, твердо был убежден, что ехать надо именно в Клягино.

— Куда он мог поехать? — говорил Сергей.— Только к Афанасию Семеновичу. Каждый из нас в таком случае поехал бы к Афанасию.

— Ну хорошо,— медленно проговорил Юра,— а если у него за эти годы появились друзья, которых не знаем ни мы, ни Тоня? Если кто-нибудь из этих друзей уехал, скажем, на Дальний Восток и как раз недавно прислал письмо, что там есть работа и дают общежитие Тогда что?

— Что же ты предлагаешь? — спросил Сергей, сдерживая раздражение.— Ты же должен понять: если Петька не участвовал в ограблении — а я убежден в этом,— то, во всяком случае, улики сложились против него серьезные. Он, как нарочно, делает все, чтобы подозрения подтвердились. Согласись сам, с точки зрения работников розыска, совершенно логична точка зрения: если человек невиновен, он скрываться не будет. Петька скрылся в тот самый день, когда был ограблен Никитушкин. Подозрительно? Безусловно. Мы должны его убедить в том, что единственный выход явиться в милицию и сказать: «Я только сейчас узнал, что в Энске ограблен инженер Никитушкин. Мои друзья сообщили мне, что меня считают соучастником ограбления. Я ни в чем не виноват: уехал я из Энска в этот самый день совершенно случайно и, как только услышал, что меня подозревают, пришел к вам. Я не виноват но хочу, насколько смогу, помочь следствию». Пусть будет хоть тысяча улик против Петра, но если следствие сейчас даже убеждено, что он виноват, когда он явится сам, убеждение будет поколеблено.

— А если Петьки в Клягине нет? — спросил Юра.

— Сели Петьки в Клягине нет,— сказал я,— так мы, по крайней мере, поговорим с Афанасием Семеновичем, расскажем ему все, посоветуемся с ним. Надеяться найти Петьку мы можем только в Клягине, больше адресов у нас нет.

Юра молчал. Очень тоскливое было у него лицо. Он никак не мог примириться с тем, что Петьку подозревают в ограблении и убийстве. Ему, по-моему, казалось, что, в сущности, все очень просто. Надо только объяснить следователям, что мы Петьку хорошо знаем, что он, конечно же, никак не может быть преступником. Юра в глубине души был убежден, что доказать Петькину невиновность так же просто, как доказать, что солнце встает на востоке и садится на западе.

— Что же ты предлагаешь? — снова раздраженно спросил Сергей.

Юра его как будто не слышал. Он достал папиросу, чиркнул спичкой, затянулся, выпустил дым. Потом посмотрел на речку, грустно вздохнул и сказал:

— Надо ехать.

— Пошли,— сказал Сергей.

Мы начали неторопливо спускаться с холма.

— Сейчас пойдем на почтамт,— негромко говорил Сережа.— Во-первых, получим деньги и ответы на телеграммы. Во-вторых, надо позвонить Нине. Ты, Юра, скажи ей, что мы решили, раз уж вырвались с работы, поехать на несколько дней к Афанасию. Говори просто и весело. Понимаешь? Незачем кричать на весь почтамт, что Петьку подозревают в убийстве.

Деньги и ответы на телеграммы уже пришли. С Ниной соединили довольно быстро. Пока Юра кричал в трубку: «Алло, алло, ты меня слышишь?» — я из автомата позвонил в железнодорожную справочную. Оказалось, что нужный нам поезд отправляется только в двенадцать часов ночи. Когда я вышел из автомата, то услышал бодрый Юрин голос, разносившийся на весь почтамт.

— Решили поехать в Клягино,— кричал он,— погулять, проветриться, понимаешь? Павел, Роман, Ольга, Виктор, Евгений, Тимофей, Роман, Иван, еще Тимофей, мягкий знак, Семен, Яков.— Тон у Юры был не свойственный ему, развеселый и лихой. Как будто жизнерадостный забулдыга предупреждал жену, что задержится с товарищами в ресторане и чтобы она его не ждала.

Вероятно, посетители почтамта, слушавшие этот разговор, решили, что Клягино — новомодный курорт, где жизнь идет разгульно и беззаботно.

Что подумала Нина, мне страшно предположить. Сопоставляя с прошлым нашим разговором, она, вероятно, поняла, что до сих пор очень мало знала своего мужа и что на самом деле человек, которому она отдала свою молодость, страшнейший запивоха. Не представляю себе, как иначе могла объяснить странный Юрин звонок женщина, не знающая подлинных обстоятельств дела.

 

Глава одиннадцатая

Приехали к Афанасию

У меня никогда не было дома в том смысле, в каком понимают дом люди с биографией, сложившейся благополучно. Я говорил уже, что не знаю своих родителей, никогда не знал домашних вечеров, которые с таким наслаждением описывали почти все люди, вспоминавшие свое благополучное детство. Мне доводилось видывать в окнах первых этажей ребят, склонившихся над тетрадкой или увлеченно читающих книжку; мать, зашивавшую разорванную рубашку; отца, углубившегося в журнал или газету.

В моей жизни такого не было. Мне это удавалось только увидеть иногда, в чужом окне, стоя на темной улице. Я говорю о себе, имея, разумеется, в виду каждого из четырех братиков.

Вероятно, мы многое упустили в детстве. Вероятно, лучше расти в семье с ласковыми родителями, с братьями или сестрами, с добродушной бабушкой. Я говорю «вероятно», потому что не могу сравнивать. Жизнь в семье известна мне по литературе, по некоторым случайным наблюдениям, по случайным рассказам, слышанным мною от товарищей. И все-таки наше детство тоже прошло не плохо.

Детский дом, директором которого был Афанасий Семенович, находился, по чести говоря, в очень неприятном месте. Когда я бывал в Клягине уже взрослым, я всегда удивлялся, почему для детского дома выбрали именно это село. Оно находится в восьми километрах от районного центра и станции железной дороги. Здесь есть несколько больших двухэтажных каменных домов и много полукаменных (первый этаж кирпичный, второй — бревенчатый). В этих домах жили когда-то торговцы, владельцы двух небольших ткацких фабрик, скупщики льна — словом, всякие купцы второй и третьей гильдии. Когда я стараюсь представить себе, чем жило наше Клягино до революции, я всегда вспоминаю «В овраге» Чехова. Наверное, здесь была такая же дикая, беспросветная жизнь. Так же обманывали и обвешивали, так же, затаившись в своих домах, как медведи в берлогах, копили деньгу и обманывали друг друга купцы, фабриканты, домовладельцы, так же какие-нибудь Хрымины-младшие катались по праздникам в санях или в колясках. Может быть, впрочем, хотя бы в некоторых из этих домов и был какой-нибудь, по тогдашним понятиям, уют: горели керосиновые лампы, топились печи, пеклись пироги. В наше время эти дома, каждый из которых, худо ли, хорошо ли, приспособлен для одной семьи, перенаселены, большие комнаты переделаны на клетушки, не похожие друг на друга люди живут тесно и от этого друг друга не любят, часто ссорятся из-за пустяков, враждуют и жалуются друг на друга. Это в больших домах. Там помещаются общежития ткацких фабрик или работников больницы, школы, сельсовета, колхоза. Гораздо лучше жить тем, у кого маленькие домики с садиком. К сожалению, этих маленьких домиков не очень много. Вероятно, здесь существовали какие-то умершие теперь виды торговли, потому что зачем-то селились же здесь купцы, зачем-то отстраивали себе двухэтажные хоромы.

Клягино удивительно неуютное село. И все-таки именно в Клягине обосновали детский дом, в котором выросли мы четверо и в котором директорствовал Афанасий Семенович. Вероятно, именно большие каменные дома прельстили его в Клягине. Наш детский дом занимал целых два таких здания. В одном помещался спальный корпус, в другом — учебный корпус и столовая. Восьмилетняя школа была неподалеку, а старшеклассников возили в районный центр на автобусе. Совсем недалеко за селом начинался лес, большие пруды, в которых разводили карпов, и славная речка, в которой можно было купаться, и даже плавать, и даже нырять с разбегу.

Нет, места кругом были хорошие, жаловаться грех.

На нашей памяти благоустроились и запятые нашим детским домом корпуса. Афанасий Семенович был человек бешеной энергии. Под всякими предлогами он по кусочку оттяпывал землю то у фабрики, то у кинотеатра, и в конце концов у нас образовался очень большой двор, в котором было место для игры в городки, и баскетбольная площадка, и еще много свободного места, где можно было бегать и играть в разные игры. Футбольное поле, правда, во дворе не помещалось, но Афанасий Семенович добился, что под самым селом построили стадион. Он принадлежал сельсовету, но мы приняли большое участие в его постройке и три дня в неделю безраздельно на нем хозяйничали.

Последним достижением была пристройка к учебному корпусу. В первом этаже помещалась большая светлая столовая, а во втором — великолепный спортивный зал и кинобудка, так что в случае нужды в зале можно было показывать кино. Ужас скольких хлопот стоила эта пристройка, скольких споров и ссор со строителями, скольких жалоб в рай- и облисполкоме, в рай- и обкоме партии!

Сдали эту гигантскую стройку как раз в тот год, когда мы поступили в вуз. На следующее лето мы трое при; ехали к Афанасию Семеновичу отдохнуть. Он с таким вкусом, с таким наслаждением водил нас по новой столовой и спортзалу, что, честное слово, нам даже стало обидно, что не придется обедать в этой столовой и заниматься гимнастикой в этом зале.

Поезд наш пришел в город, в восьми километрах от которого находилось село Клягино, в девять часов вечера. Последний автобус уже ушел, и мы, не раздумывая, зашагали пешком по такой знакомой, совершенно пустой в вечернее время дороге. По обеим сторонам шел лес, чудесный лес нашего детства. Афанасий Семенович был довольно строгий директор, но режим в детском доме был либеральный. В свободное время можно было уходить гулять по лесу, и если ты опаздывал к ужину, стоило забежать на кухню, чтобы получить у нашей поварихи тети Кати или у дежурной полный ужин, даже еще с прибавкой.

Мы шли по темной дороге. Нам не хотелось разговаривать. Мы вспоминали. Может быть, наш дом, где мы выросли, был хуже семейных домов с ласковой матерью и веселым отцом, но все-таки это был наш дом, в котором прошло наше детство, и детство это было для каждого из нас хорошим временем, полным радостей и забот, надежд и мечтаний. Не знаю, вероятно, детство в семье еще лучше, но и наше тоже было хорошим.

Часа через полтора показались огни Клягина. Теперь главную улицу села осветили фонарями, и перед фабриками стояли фонари, и перед кинотеатром тоже стоял фонарь, и промтоварный магазин, недавно выстроенный, освещался изнутри всю ночь.

Была уже половина одиннадцатого, когда мы вошли в село. В спальном корпусе погасли огни, и только в нижнем этаже тускло светилось окно. Тут лампочке полагалось гореть до рассвета. Потом мы прошли мимо детдомовского гаража, потом мимо общежития фабрики и наконец вошли в широко распахнутые ворота детского дома. Ворота никогда не запирались. Думаю, что в этом был умысел нашего Афанасия, как издавна звали его за спиной воспитанники. Он понимал, Афанасий, что, если ворота заперты, непременно хочется убежать.

На втором этаже, как всегда, светилось окно. Афанасий Семенович сидел у себя в кабинете. Весь день он был в хлопотах, в беготне, в том неумолчном шуме, который неизбежно производят сто тридцать детей, собравшихся вместе. И, только вернувшись из спального корпуса, пожелав спокойной ночи отдельно каждому из ста тридцати ребят, Афанасий шел к себе в кабинет и сидел допоздна в опустевшем, затихшем доме, наслаждаясь тишиной и покоем. Здесь он писал письма, решал шахматные задачи, продумывал вопросы, требовавшие решения.

Мы довольно долго стучались в дверь. Очевидно, дежурная по кухне крепко заснула. Наконец послышались шаги Афанасия. Его шаги не спутаешь ни с чьими другими. Он чуть прихрамывает. Раны войны зажили, но одна нога все-таки не в порядке. Он, не торопясь, открыл дверь, совсем не удивился, увидя нас, даже не поздоровался с нами и только сказал:

— Я ждал вас раньше.

Он повернулся и пошел по лестнице вверх. Мы заперли дверь и пошли за ним.

И вот мы сидим в кабинете: Афанасий Семенович за своим письменным столом, мы трое — на диване.

— Ну, что скажете? — говорит Афанасий Семенович.

Мы не знали не только что сказать, а что и подумать. Здесь Петр или не здесь? Если не здесь, почему Афанасий Семенович нас ждал? Если Петр приехал, почему Афанасий Семенович молчит?

Мы переглянулись, и первым собрался с духом Сергей.

— Петя здесь, Афанасий Семенович? — спрашивает он.

Странно. Мы, три человека с высшим образованием, с некоторым, можно сказать, жизненным опытом, сидим на том же самом диване, на котором сиживали много лет назад, с тем же чувством, какое бывало, когда нашалишь и позовут «пред светлые очи» и с трепетом ждешь разноса. Афанасий Семенович молчит и смотрит на нас. Он очень серьезен, даже хмур. А обычно, когда приезжают его бывшие воспитанники, он весел и оживлен. Мы молчим.

— С чем вы приехали? — спрашивает вдруг Афанасий Семенович.

Мы опять растерянно переглядываемся. Никто из нас ничего не понял.

— То есть как? — робко спрашивает Сергей.

— С чем вы приехали? — повторяет Афанасий Семенович.— Вы приехали ругать Петра, поминать ему его грехи? Да или нет?

— Нет,— говорю я.

— А зачем? — спрашивает Афанасий. (Мы молчим.)— Говорить ему, что он хороший? Что он ни в чем не виноват и что жизнь его до этого довела?

— Нет,— говорит Юра.

— Так зачем вы приехали? — почти кричит Афанасий Семенович.— Хвастаться перед собой, что вы хорошие друзья? Что вы не покинули товарища в беде? На девять лет покинули, а тут вдруг всполошились! Ах, как неудобно получается: наш друг спился, жену с ребенком бросил, босяком стал, еще нас, не дай бог, в чем-нибудь обвинят.

— Афанасий Семенович,— бормочет растерянно Юра,— мы ж ничего не знали…

Афанасий Семенович даже задохнулся. С ним это бывало, когда он впадал в крайнюю степень ярости. В этих случаях даже отчаянные хулиганы скисали. В этих случаях Афанасий мог и стулом запустить. Мог и графином с водой шмякнуть об пол. Он, по-моему, и сейчас начал судорожно искать руками что-нибудь, что можно сломать или разбить. Потом удержался, правда, но ему это недешево стоило.

— Вы сюда приехали врать мне? — крикнул он.— Дураками прикидываться? Сказки будете мне рассказывать, что всему верили? Умные люди, с высшим образованием, такими вдруг дурачками стали, прямо блаженненькие какие-то. Петька, слабый человек, растерялся, сказочки вам про себя пишет, а вы, изволите видеть, верите? Девять лет не видите друга под разными отговорками и всем отговоркам верите?… Да что же, я у себя в доме вас полными идиотами вырастил?

Все, как бывало когда-то. Произошло ЧП. Подрались с ребятами на улице, нахватали двоек в школе и скрыли — и вот сидим пред грозными очами, и провалиться сквозь землю хочется.

Хорошо, если бы так же, как бывало когда-то. Можно извиниться перед ребятами, которых побили на улице. Можно упросить учителя и исправить двойку. Все можно было тогда исправить, в детское наше время. А как исправишь сейчас? Что, если погиб Петр и никакими силами не соберешь нашего друга из обломков. И в тысячу раз страшнее, чем в детстве, сидеть сейчас под яростным взглядом Афанасия.

— Грех можно простить,— продолжает Афанасий. Он говорит неожиданно тихо, хотя и не менее яростно.— Преступление можно простить. Каждую вину можно простить. Равнодушия нельзя простить. Чистенько сделано, ничего не скажешь! Не придерешься. Что Петр писал? Что у него дела идут превосходно, что он уважаемый человек, портрет висит на заводе, депутат райсовета, чуть не Герой Труда. Браво, Петя, молодец! Небось и письма храните. Если будет когда-нибудь такое собрание, на котором спросят, как же вы друга кинули, у вас аккуратненько все пришпилено: пожалуйста, можем предъявить. Нас обманывали, нам наш друг голову морочил. Он виноват. А мы чистенькие, нас обвинять не в чем. Да совесть-то есть у вас? Она-то ведь знает, что друг ваш девять лет в письмах кричал «спасите», если эти письма читать как следует. Или не говорила совесть? Или думали так: поедем, деньги на поездку истратим, подарок какой-нибудь привезем, вино какое-нибудь дорогое, деликатесы. Вот билетами да деликатесами от совести и откупимся. Тут уж совесть и сама скажет: хорошие товарищи, замечательные товарищи!…

Афанасий Семенович теперь стоял за столом, и, как бывало в прежние, детские годы, встали и мы все трое. Ужасно было то, что Афанасий был прав даже в мелочах: и вино дорогое купили, и деликатесы достали, и Петькины письма хранили. Не для собрания, правда. Знали, что не может быть такого собрания. Ну, а для чего же? Все-таки для чего? Неужели для того, чтобы, если совесть зашевелится, ей предъявить: вот, пожалуйста, оправдательные документы в порядке.

Юра и Сергей были совершенно белые, просто ни кровинки в лице. Вероятно, такой же белый был и я.

— Ну,— спросил Афанасий Семенович,— что скажете, «порядочные люди»?

Он смотрел на нас в упор и ждал ответа. Надо было отвечать. Но у меня язык прилип к гортани, как прилипал когда-то в детские годы. Я посмотрел на Юру — у него дрожали губы. У Сергея на лице ничего не отражалось. Он был, кажется, такой же, как всегда, только бледный, но, когда он заговорил, я по голосу понял, что он так же взволнован, как и мы. Голос у него срывался, был какой-то неестественно хриплый.

— Знать не знали,— сказал он почему-то очень медленно,— а подозревать — подозревали и скрывали подозрения друг от друга и от себя, так что…

Он долго молчал, и я не понимал, почему он молчит и что он хотел сказать этим загадочным «так что». А потом я заметил, что у него дрогнуло лицо, и понял вдруг, что он изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать.

Ох, как тихо было в кабинете! И какая насыщенная была эта тишина!

Сергей все-таки удержался и не заплакал, хотя слезинка выползла у него из угла глаза.

— Так что,— повторил он,— вы правы.

Афанасий Семенович еще помолчал минуту и потом сказал:

— Пойдемте. Петр у меня дома. Он боялся, что вы приедете, и просил меня скрыть его от вас. Я ему обещал и обману его. Поведу вас к нему. Если спасете Петра, значит, все-таки в вас что-то человеческое осталось, а не спасете — значит, вы рвань и подонки.

Чуть заметно волоча ногу, он вышел из кабинета. Мы трое пошли за ним.

 

Глава двенадцатая

Встреча с Петькой

Дом, в котором жил Афанасий Семенович и еще несколько сотрудников детского дома, находился в самом конце нашего большого участка. Одна его стена, глухая, без окон, выходила на другую улицу. Вход был со двора. Афанасий Семенович был человек одинокий, занимал однокомнатную квартиру с довольно просторной кухней и даже ванной. В комнате стоял письменный стол, большая тахта и узкий, но длинный диван, на котором стелилась постель в том случае, когда кто-нибудь приезжал в гости. Это роскошное здание было построено, когда мы еще учились в школе и, стало быть, были воспитанниками детского дома. До этого Афанасий Семенович жил в своем служебном кабинете. Вероятно, с той поры у него и осталась привычка сидеть в этом кабинете допоздна. Я, в сущности говоря, не знаю, когда он бывал в своей квартире. Свободных дней у него, по-моему, никогда не было. Вероятно, дома он только ночевал.

Все мы, его воспитанники последних десяти или одиннадцати лет, знали эту квартиру великолепно не потому, чтобы кто-нибудь пытался туда залезть, хотя ничего не могло быть проще. Любая копейка свободно открывала дверной замок. Если копейки не было, можно было по огромной липе, росшей у самого дома, влезть на чердак и через дощатый люк, который легко поднимался, спуститься в ванную комнату. Какой идиот проделал люк именно в ванной, не знаю. Мой жизненный опыт, впрочем, подсказывает, что многие поступки строителей нормальный человек понять не способен.

Так вот, повторяю, никто из воспитанников никогда не пытался залезть в квартиру, хотя среди нас были юноши с богатой не по возрасту биографией. Афанасия Семеновича любили все. Если бы кто-нибудь осмелился что-нибудь у него украсть, думаю, что воспитанники сами применили бы санкции, более, пожалуй, суровые, чем те, которые в этих случаях применяет закон.

Но Афанасий Семенович был человек рассеянный. В этой рассеянности была известная система. Он всегда забывал дома именно то, что как раз в этот день было ему совершенно необходимо. В этом случае он ловил первого попавшегося воспитанника, долго искал ключ от квартиры, который висел у него на кольце в числе очень многих ключей, и, найдя, говорил:

— Сбегай, миленький, ко мне. У меня там в нижнем правом ящике стола лежит черная тетрадь, а в ней сложенный вчетверо лист бумаги; ты увидишь, там написано наверху: «Акт». Принеси мне его, голубчик, пожалуйста…

Ключ иногда он искал долго, но если кто-нибудь из ребят говорил: «Да вы не волнуйтесь, я и без ключа открою», он делал вид, будто не слышит. Ему, наверное, неприятно было сознание, что он живет в квартире, в которую каждый может войти.

Он очень мало изменился за те годы, что мы не виделись. Когда мы подошли к дому, он вынул свое знаменитое кольцо, велел Юре посветить и, пока Юра чиркал спичку за спичкой, долго искал ключ. Наконец ключ был найден, дверь отперта, и мы вошли в квартиру. Комната была ярко освещена. На узком диване, на котором обычно спали гости, на этот раз спал Петька. Он подогнул колени так высоко, что они находились совсем близко от подбородка, а под голову подложил согнутую руку. Странно, но он всегда так спал. Одно время из-за этой манеры за ним даже укрепилось прозвище «Калачик». Я совершенно забыл об этом прозвище и вспомнил только сейчас, глядя на безмятежную сонную Петькину физиономию. Что-то такое трогательное, детское было в этой его, позабытой мною, позе, что мне стало страшно. Неужели этот самый Петька Калачик, посапывающий сейчас так же безмятежно и ровно, как посапывал когда-то в нашей спальне,— неужели он и есть спившийся босяк, бросивший жену и ребенка, выгнанный с позором с работы, задумавший с Клятовым грабеж и убийство? Может быть, эти же или подобные мысли пришли нам всем. С минуту или больше мы стояли над Петькой, и никто не решался его разбудить. Наконец Афанасий Семенович откашлялся и потряс его за плечо. Петька открыл глаза. Он увидел нас, стоящих вокруг, и вскочил. В глазах его мелькнул ужас. Как будто не мы, друзья, а преследователи настигли его, спящего. Как будто это он грабил с Клятовым двух стариков. Как будто это он, ни минуты не поколебавшись, убил несчастную старушку, испуганную и растерянную.

Петька сел на диване. Сна у него не было ни в одном глазу. Он с упреком посмотрел на Афанасия Семеновича.

— Я же просил вас…— сказал он с укором.

— «Просил, просил»…— проворчал Афанасий Семенович.— Голову на плечах надо иметь. Друзья же приехали. Может, чего помогут, чего посоветуют.

Петька молча протянул руку Сергею, потом мне, потом Юре. Мы все поздоровались с ним тоже молча.

— Рассаживайтесь,— сказал Афанасий Семенович,— заседание совета по спасению утопающего объявляю открытым.

Он сел на стул, на других стульях расселись мы. Никто не решался начать разговор. Все молчали.

— Ну, что говорить…— опустив глаза в пол, сказал наконец Петька.— Вы письмо мое получили?

Мы промолчали, только Сергей чуть заметно кивнул головой.

— Вот самое страшное и позади,— продолжал Петя.— Честно сказать, я все эти годы очень боялся минуты, когда вы всё узнаете. Я понимал, что узнаете вы непременно. Не может того быть, чтобы не узнали. Я представлял себе всегда самое скверное. Вот, думаю, затесался я спьяну в драку, задержали меня, и кто-нибудь вам об этом сообщил. Добились вы свидания… Приходите в тюрьму… Хорошо хоть, до этого не дошло.

У Юры были очень испуганные глаза. К счастью, Петр на него не смотрел. К счастью, он и на меня не смотрел. Я за свое лицо никак не мог поручиться.

Ничего нельзя было понять. Дернуло же Петьку как раз сейчас заговорить о тюрьме и радоваться тому, что тюрьма его миновала. Случайно это или не случайно? Ведь он-то, наверное, лучше нас знает, о чем уславливался с Клятовым. Ведь не делаются такие дела без подготовки. Вероятно, следили за этим несчастным инженером, где-то разузнавали, есть ли у него дома деньги, и сколько, и где он хранит их, в каком шкафу и на какой полке, и не сдал ли в сберкассу. Чему же радуется Петька? Что, собственно, хорошо? Что, собственно, он имеет в виду, говоря, что до этого не дошло? Я искоса посмотрел на Афанасия. Он сидел внимательный, но спокойный. Даже какая-то удовлетворенность выражалась у него на лице. В самом деле: запутался его воспитанник, опустился. Но вот друзья хоть поздно, но спохватились, вот и он уже все узнал. Теперь он не даст этому воспитаннику покоя, не позволит ему барахтаться на дне, заставит его взять себя в руки…

Вероятно, я понял бы удовлетворенный вид Афанасия, успокоенный тон Петьки, если бы… Если бы не светлая ночь в Яме, не храп пьяных стариков, если бы не вопрос майора милиции: как мы думаем, куда мог исчезнуть Груздев?…

Всякое прошлое можно забыть, но только тогда, когда оно мертво, когда оно не тянет свои длинные руки в настоящее, в будущее, во всю дальнейшую жизнь…

— Ну ладно, ребята,— сказал Петька,— я виноват перед вами. Наврал вам действительно с три короба, совестно даже вспомнить. Честно говоря, я все время боялся, как бы не спутать. От письма до письма как-никак целый год проходил. Можно бы и забыть, что писал прошлый раз. Особенно при моем-то образе жизни. Вот представьте себе: этот год я написал, что не могу приехать, потому что квартиру получаю, а следующий год опять пишу: мол, не приеду, получаю квартиру. И адрес тот же, что в прошлом году. Представляете? Вот это да! Одну и ту же квартиру два раза получил. Вы бы сразу обо всем и догадались.

Петька засмеялся счастливым смехом. Да, я сказал точно: именно счастливым. У него, видно, отлегло от души. Столько лет мучился он этой неправдой, которую нагромождал год от года, столько лет боялся, что когда-нибудь неправда откроется. И вот наконец эта тяжесть спала с него. Все было уже открыто. Вся правда сказана. Как будто дорога пошла вверх. Как будто дно пропасти было пройдено. Начинался подъем.

Ох, если бы все уже было открыто!

Кажется, мы улыбнулись. Я, впрочем, не помню. Петьке, во всяком случае, показалось, что мы оценили его шутку и, хоть не смеемся громко, в душе поняли, как это было бы смешно, если бы он два раза получил одну и ту же квартиру.

А скорей всего, впрочем, он и смеялся не оттого, что ему было смешно, а оттого только, что рухнула наконец бесконечная ложь, путаница, которую сам он нагромоздил и которую не решался разрушить.

Ох, если бы и вправду рухнула эта ложь!

Мы все трое молчали.

— Вы, ребята, у Тони были? — спросил Петька, отводя глаза в сторону. Ему было неловко и тяжело говорить о Тоне.

Сергей кивнул головой.

— Я знал,— усмехнулся Петька,— что вы к ней пойдете. Я адрес нарочно вам написал. Прямо-то просить мне было неудобно, ну и я, так сказать, намеком. Они, думаю, ведь какие товарищи. Замечательные! Редко кому таких судьба посылает.

Он смутился, смутился до того, что весь покраснел. Ему показалось, что это фальшивые слова и фальшивая интонация. Точно у нищего: «Добрый господин, не оставьте вашей милостью…» Так и здесь: «Вы же хорошие друзья, вы меня не оставите».

— Тоня — женщина замечательная,— серьезно и убежденно сказал Петя.— Перед вами я виноват, а перед ней в сто раз больше.— Он улыбнулся немного смущенно.— А Володьку видели? Вот богатырь парень! Я уж к Тоне не ходил — стыдно было, а перед тем, как бежать из Ямы, за бетонными плитами спрятался. Там у нас бетонные плиты сложены, строить что-то собираются, а Тоне в ясли мимо ходить. Она прошла, меня не видала, а Володька будто даже и улыбнулся. Ну, правда, может, мне просто показалось. Я все-таки издалека смотрел.

Он помолчал, как будто вспоминая, как он выглядывал из-за этих бетонных плит, боясь, чтобы случайно его не увидели.

— Нет, с этим кончено,— продолжал он с очень серьезным лицом,— с этим совсем кончено, навсегда. Тоня простит меня, я знаю, что простит, и станем жить, как люди.— Он еще помолчал.— Я ведь, знаете, отчасти и не ходил к Тоне потому, что знал, что простит и даже словом не помянет. Даже просить ее не придется. Простит, и все. Это даже представить себе невозможно. Ведь такой оказываешься негодяй, когда представишь себе это, что слов нет. И еще, знаете, почему не шел? Это уж совсем стыдно, но я скажу. Мы с вами сказки читали маленькими. Хорошо-то я их не помню, а одно запомнил. Да и вы, наверное, тоже. Вот, мол, существует чудовище, страхолюда такая, а принцесса его полюбила. И вдруг чудо. И является он к ней прекрасным принцем. И музыка играет, и все радуются. Может, я путаю, но что-то в этом роде в сказках было. Вот и мне хотелось из страхолюды в прекрасного принца превратиться и к ней прийти.— Он улыбнулся.— В сказках-то это просто! Никак меня не устраивало, чтобы не прекрасным принцем, а просто, скажем, нормальным человеком стать. И, скажем, не сразу, а постепенно. Никак это не устраивало. Обязательно хотелось чуда. Без чуда я был несогласен. Вдруг, понимаете, яркий свет — и страхолюда превратился в красавца, и музыка играет, и все радуются… На самом-то деле я просто выбраться из болота не мог. Мне, понимаете ли, казалось, что уж только за то, что я согласен хорошим стать, мне положено чудесное превращение. Вот ночью не спишь — мечтаешь. А утром все на часы смотришь: когда же водку начнут продавать; мелочи наскребешь на четвертинку и ждешь. И знаешь ведь, что чудес не бывает и что нужно не о чуде мечтать, а на эту мелочь кефира или кофе напиться и пойти к начальнику цеха попросить, чтобы на работу обратно принял, да, может, еще и второй раз попросить, и третий и не обижаться, когда отказывает. И впроголодь жить до зарплаты. И собутыльникам твердо сказать: я больше вам не товарищ. И работать, напряженно работать, каждый день восемь часов двенадцать минут. И часть получки Тоне послать. И в выходные дни, когда свободен, быть одному, потому что к Тоне-то надо вернуться, уже когда утвердишься. А пока не утвердишься — никак невозможно. И все это долго надо делать, не неделю, не две… Гораздо проще вместо этого представить себе яркий свет и музыку, и ты появляешься молодой и красивый в нарядном кафтане… Вот, братики, какое дело. И еще я вам одну вещь расскажу, только о ней попрошу вас никому не говорить. И стыдно мне за нее очень, да, по чести сказать, и неприятности у меня из-за нее могут быть…

Мы молчали. Я окончательно перестал что-нибудь понимать. То есть я понимал, что Петька собирается рассказать про историю с Клятовым. Но какими же странными словами он предварял свой рассказ! Согласитесь сами, что слово «стыдно» не полностью выражает то, что должен испытывать человек после грабежа и убийства. И слово «неприятности» вряд ли подходит к долгим годам заключения. Это было первое мое чувство, когда Петька сказал, что он должен нам сообщить еще одну вещь. А потом я спохватился: ну да, он же не грабил и не убивал. Мы в это верим. По крайней мере, условились в это верить.

Я посмотрел на Сергея. Я надеялся, что он мне подаст знак: не волнуйся, я все беру на себя, я сам все скажу. Но он смотрел на меня растерянно и, кажется, надеялся, что я возьму на себя этот ужасный разговор. И на Юру я посмотрел. Бывают же чудеса, может же он хоть один раз проявить себя как человек твердый, решительный, на которого вполне можно положиться. Но у него были такие испуганные глаза, что мне и смотреть расхотелось. Итак, мы все трое молчали. Молчал и Афанасий Семенович. Молчал и Петька, собираясь с силами, чтоб рассказать нам страшную правду.

Если бы он только знал, насколько настоящая правда страшнее той, которую он решил нам по секрету сообщить.

— Так вот,— начал наконец Петр,— вы Клятова видели? (Мы кивнули.) Значит, он приходил.— Петька рассмеялся. Да нет, не рассмеялся, усмехнулся еле заметно.— Я ему деньги должен, придется отдавать. Двести рублей я у него взял. Я просил пятьдесят, чтоб с хозяйкой расплатиться и на жизнь себе оставить, но он уговорил взять двести. Завтра, говорит, у нас денег много будет, разочтемся с тобой без труда. А пока на, держи. Может, жене пошлешь, или выпить захочется, или чего из одежды купишь.

Петр опять замолчал. Молчали и мы.

— Двести рублей я ему отдам. Не сразу, конечно, ну хоть по двадцать рублей в месяц. Если, скажем, я сначала буду рублей восемьдесят зарабатывать. Двадцать — Тоне, двадцать — ему. Прожить можно. Пропивал-то я, бывало, и больше. А теперь пить не буду. Мне рублей сорок останется, я и проживу. А потом я больше зарабатывать стану. У меня ж квалификация неплохая.

Петька опять замолчал. Я, да, наверное, и все мы, понимали, что он никак не решается нам рассказать про договоренность свою с Клятовым, про то, что хотя на минуту, хотя только в мыслях согласился он перейти грань между просто опустившимся человеком и преступником. Насколько же более страшные вещи должны были мы ему рассказать.

И тут я заколебался. В конце концов, девять лет мы не видели Петьку и ничего не знали о нем. Много, очень много может за девять лет произойти с человеком. А что, если Петька хитрее, чем кажется? Что, если, получив Нинкину телеграмму, он придумал всю эту историю с раскаянием, со стыдом, с бегством для того только, чтобы, пока мы спим в его комнате, спокойно пойти на грабеж? Что, если по дороге он подстерег Клятова и дал ему инструкцию, как себя с нами вести, что нам говорить, а сам, посмеиваясь, поджидал его за углом? Может быть, для него и насвистывал Клятов? Я помню, что когда он шел по улице, то насвистывал. Может быть, это был сигнал Петьке, что, мол, выходи, все в порядке? Может быть, встретились они там, где мы уже не могли их видеть, и улыбнулись друг другу. Мол-де, этим ребятам, которые так некстати приехали, голову совсем заморочили, так что они теперь покажут в милиции то, что нам надо. Меры безопасности приняты, можно отправляться. И, успокоенные, пошли грабить.

Но если так, почему же Петька приехал к Афанасию Семеновичу? Ведь именно здесь-то наверняка его и будет искать милиция.

Что ж! Может быть, Клятову есть где спрятаться, у него есть фальшивые документы, а Петьке негде, и документы для него не приготовлены. Когда пришла телеграмма от Нины, моментально созрел план разыграть раскаяние, стыд за прошлую ложь, бегство от друзей и все остальное. Может быть, для этого он и сидел за бетонными панелями, делая вид, что прячется. И ведь прятался-то хитро, так, что Тоня его заметила. Он понимал, что Тоня расскажет про то, как он, скрываясь, смотрел на сына потому хотя бы, что это, кажется ей, подтверждает ее убеждение в том, что хоть Петька и опустившийся человек, но уж, во всяком случае, не грабитель и не убийца.

Все эти мысли промелькнули у меня очень быстро. Это на бумаге кажется, что они были долгие. Но, думая все, о чем я рассказал, я чувствовал, что это плохие мысли, не товарищеские, не честные мысли, и мне было Стыдно за них, так стыдно, что я даже покраснел.

Покраснеть-то покраснел, а все-таки где-то во мне будто сидел какой-то чертик и все повторял, что, конечно, Петьку я знаю хорошо,— а вдруг убил он? Убил, а теперь думает: если задержит милиция, скажу, мол, следователю на допросе, что действительно собирался, мол, на грабеж с Клятовым, но опомнился вовремя, одумался. Может быть, и полагается за этот замысел какое-нибудь наказание, но уж, наверное, не очень тяжелое.

Гнал я, гнал этого чертика, а он все твердил свое. Правда, еле слышно, потому что, как только можно было, я заглушал его голос, а все же твердил и твердил.

— Так вот,— сказал наконец Петька,— Клятов этот разведал, что один инженер, большой человек в прошлом, получавший и зарплату большую и разные премии, а теперь ушедший на пенсию, решил сыну, который живет в Москве, подарить «Волгу», и будто бы сегодня, скажем, он снял со сберкнижки большие деньги, а послезавтра должен их в магазин нести. И если, мол, завтра зайдем мы с Клятовым к старикам, а живут они за городом в отдельном домике, и немножко их попугаем, то можем эти деньги легко забрать. А повезет — и еще чего прихватим, может, ценности есть какие: золото, бриллианты, женские украшения. Ну, я и согласился.

Петька опять помолчал. А чертик мой, который гадости мне нашептывал, разошелся вовсю: может быть, конечно, и так, говорил он, а может быть, и очень ловко придумано. Вроде во всем признается, ничего не скрывает и в то же время ни в чем не виноват.

И как я ни приказывал этому чертику замолчать, все же стало казаться мне, что не искренне говорит Петька, что разыгрывает страшную душевную драму, и неискренне разыгрывает, театрально.

— Клятов за мной вечером должен был зайти,— сказал Петька,— а тут телеграмма пришла от Юриной жены, что едут братики. И такое меня охватило чувство, что даже и сказать не могу; может быть, если бы вы не приехали, я бы уже был бандитом, грабителем.

И тут наступило такое долгое молчание, что даже сейчас, когда я вспоминаю о нем, мне становится страшно.

Мы все слышали это молчание. Один только Петька его не слышал. Счастливая улыбка была у него на лице. Улыбка, которая казалась просто глупой,— так она сейчас была не к месту. Петр встал и начал прохаживаться по комнате и все улыбался, глупо, по-детски, и мы смотрели на него совершенно растерянные и не знали, что делать. Наконец, идиотски счастливым тоном Петька заговорил.

— Теперь все позади,— сказал он и улыбнулся и все мерил комнату шагами: пять шагов в одну сторону, поворот, пять шагов в другую,— теперь я даже рад, что так все получилось, что чуть-чуть не стал преступником. Мне нужен был удар палкой по голове, чтобы оглянуться и понять, до какого ужаса я дошел. Вот судьба меня и трахнула палкой: смотри, голубчик, куда докатился. Теперь уж нельзя думать, что обойдется. Теперь уж нельзя, если схватит отчаяние, выпить стакан водки и возмечтать, что все ошибка, а на самом деле я хороший. Придет добрый дядя, погладит по голове и скажет: ты, Петя, замечательный человек. Ни в чем ты не виноват.

Петя все продолжал ходить и улыбался странной улыбкой, а мы сидели не шевелясь, глядя на него с ужасом. Он не замечал ужаса в наших глазах потому только, что весь переполнен был особенным своим настроением. Весь переполнен был и горестным чувством, что все так было ужасно, и радостным чувством, что все прошло и самое страшное не случилось.

— Нет, виноват, виноват,— заговорил снова Петя,— до такого низа дошел, что дальше уж некуда. И все-таки остановился. Это я вам должен быть благодарен. Это вы меня, братики, спасли. Хоть и не знали, что со мной происходит, а спасли. Я как телеграмму от Юриной жены получил, так меня будто ледяной водой облили. Что ж, думаю, такое, как же я им в глаза посмотрю? Бежать, бежать… И убежал. Не от вас, а от преступления убежал.— И снова он молчал, улыбался странной своей улыбкой, прохаживался по комнате: пять шагов в одну сторону, поворот, пять шагов обратно, опять поворот.

И снова мы смотрели с ужасом на него, а он нашего ужаса не чувствовал и не угадывал.

— Теперь все изменится,— говорил Петька,— я в себе теперь столько силы чувствую, вы себе даже представить не можете. С пьянством покончено навсегда, это я точно знаю. Оказывается, это даже не трудно. Твердо себе приказал, и все. Мне теперь даже странно, почему я раньше таким слабым был. Когда встряхнуло меня по-настоящему, я будто опомнился. И чувствую, что тяга к вину и вся грязь, в которой жил, и Анохины, и вся эта Яма — только наваждение. Как захотел — напрягся и скинул. И нет его. Теперь, конечно, много еще дел. И Тоню надо вернуть, и сына, и на работе доказать, что ты другой человек… Но это все ничего, потому что это уже не вниз идти, а вверх… Хорошо, Володька еще маленький. Он вырастет и знать ничего не будет. Отец как отец, уважаемый человек, высокой квалификации. А может, я и кончу хоть не вуз, хоть техникум для начала. А потом… Ну ладно, рано пока думать об этом. А когда Володька совсем вырастет, я ему все расскажу. Пусть знает, как отец в пропасть катился, но удержался на самом краю…

Юра со всей силой ударил кулаком по столу и вскочил.

— Да замолчи ты наконец, черт тебя побери! — заорал он.

Он был вне себя. Его прямо трясло. Петька остановился и растерянно смотрел на него, не понимая, что он сказал такого, чем вызвал Юрину ярость. Честно говоря, я был благодарен Юре: кто-то должен был оборвать этот непереносимый, немыслимый монолог.

— А что такое, ребята? — спросил Петька. Очень растерянное и жалкое было у него лицо.

Юра молчал. Он на свой истерический выкрик истратил, видно, все силы. Несправедливо было надеяться, что он возьмет на себя всю тяжесть предстоящего разговора.

И опять молчание длилось.

И наконец, не потому, что я решил взять разговор на себя, а потому только, что во что бы то ни стало хотел прервать нестерпимое это молчание, я заговорил.

— Знаешь, Петя,— сказал я,— а этого инженера с женой ограбили все-таки и даже жену убили.

Петя смотрел на меня и, кажется, с трудом понимал, о чем я говорю.

— Что ж, Клятов один пошел? — спросил он каким-то чужим голосом.— Он говорил, что одному не управиться.

— Нет,— сказал Сергей, он, видно, тоже собирался с силами,— грабили двое, и милиция считает, что второй — это ты!

 

Глава тринадцатая

Добровольная явка

Мне кажется, что Петька не сразу понял смысл того, что мы ему сообщили. Он смотрел на нас с удивлением и что-то соображал про себя. Может быть, он старался себе доказать, что не могло получиться так, как мы говорили. Не мог Клятов обойтись без Петьки, не мог в один вечер найти ему замену. Про убийство он, наверное, даже не думал, он пропустил его мимо ушей. Уж слишком это было невероятно.

Впрочем, думаю, что в первые минуты чувства владели им сильнее, чем мысли. Даже не чувства вообще, а одно определенное чувство. Вероятно, оно походило на то, что чувствует человек, сбросивший с усталых плеч тяжелый груз, вздохнувший, распрямивший плечи и вдруг почувствовавший, что груз не только по-прежнему лежит на плечах, но стал еще тяжелее, еще больше пригибает к земле.

Прошлое, от которого он, казалось ему, избавился или начал избавляться, снова владело им больше, чем когда-нибудь.

Так думал я, пока все мы молчали и глядели на Петьку, а Петька постепенно только осознавал всю бездонную глубину той пропасти, на краю которой он стоял.

— Как же это, ребята? — сказал вдруг Петька растерянно и обвел всех глазами, как будто ждал, что кто-нибудь рассмеется и скажет: «Да нет, Петя, это мы пошутили».

Мы трое сидели хмурые и невольно отводили глаза. Но самым хмурым был Афанасий Семенович. Я, да и все Мы, почему-то не сообразили, что для него ведь тоже это была новость. Ошарашивающая, оглушающая новость.

Петька закрыл лицо руками. Такое горе выражалось в его фигуре, в его опущенной голове, даже в руках, которые закрывали лицо, что проклятый чертик примолк, понимая, вероятно, что сейчас минута, не подходящая для того, чтобы нашептывать подозрения.

— Петя,— сказал Сергей очень мягко,— если ты говоришь, что не участвовал в преступлении, так чего ты боишься? Тебя, может быть, арестуют на время следствия, но теперь же знаешь какие научные методы, всякие анализы, исследования… Раз ты не грабил, значит, нашел Клятов кого-то другого. Уверяю тебя, что его поймают.

С точки зрения логики Сергей был совершенно прав, и все-таки для Петьки это было довольно слабым утешением. Наука-то наука, но ведь и наука ошибается. И когда от нее зависит твоя судьба, то, честно говоря, начинаешь испытывать некоторые сомнения в безусловной точности этой самой науки. Поэтому, вероятно, лицо Пети не выражало спокойствия и уверенности, когда он наконец отнял от лица руки. Если говорить честно, лицо его выражало прежде всего страх.

Я это говорю совсем не в осуждение. На месте Петьки я бы тоже очень испугался. Да еще надо понять, что нервы его были истрепаны постоянным пьянством, что, вероятно, и мозг его был не совсем нормален. Ну, словом, любопытные пусть прочтут любую брошюру о вреде алкоголя. Не сразу же восстанавливается то, что алкоголем разрушено. А постоянное чувство униженности! А окружение чудовищных стариков с Трехрядной улицы! Да, наконец, сама Яма — мрачное и страшное место… Короче говоря, тут и нормальный человек испугался бы, а Петька, конечно же, в то время был не совсем нормальный.

— А вы точно знаете? — спросил Петька.

Сергей не торопясь, очень обстоятельно рассказал, как мы ночевали в Петькиной комнате, как утром нас забрала милиция, как в этой милиции нас допрашивали и как нам стало ясно, что подозревают именно его, Петра Груздева. В частности, и потому, что в доме Никитушкиных нашли зажигалку, которую мы признали принадлежащей ему. Сергей рассказывал очень спокойно. Я думаю, что он хотел внушить Петру это спокойствие, заставить его понять, что именно сейчас, в этих очень трудных, даже опасных обстоятельствах, надо быть спокойным и рассудительным.

Петька слушал молча, очень внимательно, иногда кивая головой, как будто подтверждая, что так он себе все и представляет.

Наконец Сергей кончил свой рассказ, и опять наступило молчание. Чтобы не возвращаться к этому, сразу скажу, что весь дальнейший разговор перемежался долгими паузами. Молчал Петька, продумывая наши советы, молчали мы, чтобы не мешать ему думать. А иногда мы все молчали, потому что искали самый разумный и самый честный выход, искали, и сомневались, и не могли решиться. Словом, пауз в этом нашем разговоре было, пожалуй, больше, чем слов.

— Да,— сказал наконец Петька,— когда человеку не везет, так уж не везет.

И тут вдруг взорвался Афанасий Семенович.

— «Не везет, не везет»! — закричал он.— Пил бы меньше, так и везло бы. С женой повезло, с сыном повезло, с друзьями повезло! С чем тебе не повезло, дурень ты?

Он был очень горячий человек, наш Афанасий. Что-что, а покричать он любил. Мальчишками мы всегда знали, что если он орет, так не для того, чтобы произвести впечатление или внушить какую-то свою педагогическую мысль, а оттого только, что не орать не может, оттого что волнуется, даже не волнуется, а страдает именно за того, на кого он кричит. Может быть, поэтому на всех нас так действовал его крик. Может быть, искренность его ярости и делала его хорошим педагогом.

— Конечно, конечно,— сказал Петька,— знаю, что сам виноват. Только я ведь не грабил и не убивал.

— Да?— закричал Афанасий Семенович.— А ты не знал, что Клятов мерзавец? Ты не знал, что он на все способен? Дружишь с бандитами, а потом удивляешься, что тебя подозревают…

Афанасий встал и начал ходить по комнате. Иногда очень сердитым голосом он произносил: «не везет», «с кем знаешься» и еще «дьявол», «черт» и другие непедагогические слова.

— Хорошо,— сказал Петька,— согласен, сам виноват. Да ведь прошлого-то не вернешь.

— Прошлого никогда не вернешь! — рявкнул Афанасий.— Ты не о прошлом, ты о будущем думай.

— Что ж будущее…— Петька пожал плечами.— Конечно, улики против меня, это я понимаю, не маленький. И милиция права, что меня ищет. Придется скрываться. Как теперь докажешь, что не виноват? Какой суд поверит? Рублей сто у меня еще есть, уеду куда подальше, авось не найдут.

Теперь наступила самая длинная пауза за весь разговор. Афанасий Семенович, по-моему, просто задохнулся от ярости. Он открывал и закрывал рот, вдыхал и выдыхал воздух и, видно, не мог даже слов найти, чтоб выразить свое негодование.

Мы с Сергеем и Юрой молчали. Случилось именно то, чего каждый из нас боялся. Именно бегство топило Петра окончательно. В самом деле, с какой стати будет скрываться человек, который ни в чем не виноват? С другой стороны, действительно бывают судебные ошибки. Представляете себе, каково человеку невинному отбывать наказание за грабеж и убийство…

В эту минуту чертик, с которым я все время внутренне спорил, молчал. Не мог бы Петька вести себя так естественно, если бы он был виноват. Мне даже стыдно стало за мои сомнения. Я окончательно поверил в Петькину невиновность.

— Слушай, Петя,— сказал наконец Сергей. (Я понимал, что ему нелегко было собраться с духом.) — Ты хочешь сделать страшную, непоправимую глупость. С той минуты, как ты убежишь, ты станешь преступником. Это ты должен совершенно ясно понять. Вероятно, тебя поймают, и тогда уже ты доказать свою невиновность не сможешь никак. Если даже случится такая невероятная удача, что тебе удастся удрать, скрываться тебе придется всю жизнь. Всю жизнь каждый случайный взгляд будет казаться тебе подозрительным. Каждый стук в дверь будет тебя пугать. У тебя не будет ни одного спокойного дня и ни одной спокойной ночи. Я уж не говорю о том, что Вовку ты никогда не увидишь. Тоню ты никогда не увидишь. Сейчас она тебя любит. Пройдет несколько лет, она забудет тебя, выйдет замуж, и у Володьки будет другой отец. Ты сейчас решаешь на всю жизнь. Я понимаю: добровольно явиться страшно. Больше того, я тебе прямо скажу: бывает, что следователи ошибаются, бывает, что судьи ошибаются. Может быть, они ошибутся и в твоем деле. Тогда ты будешь невинно осужден и тебе придется сидеть в тюрьме или в колонии много лет. Но как бы этих лет ни было много, им будет конец. Если ты сейчас скроешься, то твоему вечному страху конца не будет. Ты будешь присужден к наказанию, которого наш закон не знает: к пожизненному наказанию. Это первое. И второе: мы тебе найдем адвоката, мы пойдем к прокурору и к председателю суда, дойдем до председателя Верховного суда и Генерального прокурора. Мы будем тебя защищать всеми силами, потому что мы твердо знаем, что ты не виноват. Вот и все. А теперь решай.

Занятие наукой, по-видимому, дисциплинирует мозг. Я бы, например, никогда не сумел так ясно и отчетливо все объяснить, как Сергей. Даже Афанасий Семенович перестал пыхтеть и негодовать. Нам всем осталось одно — ждать, что скажет Петр. Мы и ждали.

Петр молчал и думал. Вероятно, то, что с ним происходило, нельзя назвать словом «думал». Как я себе представляю, это была скорее борьба чувств. Какие-то чувства — инстинктивные — побуждали его бежать, какие-то другие чувства, более подчиненные разуму, пытались заставить его собраться с силами и идти в милицию, к прокурору — словом, куда-то, куда полагается являться подозреваемому.

Удивительно быстро менялось у него выражение лица. Колебания и решимость сменяли друг друга. Наконец, очень жалкая, очень беспомощная улыбка появилась у него на лице.

— Знаете, товарищи,— сказал он извиняющимся тоном,— вы, наверное, правы, но я не могу решиться. Такая уж у меня задалась судьба! Я попробую убежать. Убегу — хорошо. Поймают — ну что ж.

И тут вдруг Юра всхлипнул. У него было очень несчастное лицо. Это было уж черт знает что такое! Как раз сейчас, когда мы должны внушить Петру мужество для действительно трудного шага, когда мы должны заразить его волей и решимостью,— начинать хныкать точно младенец… Хорошенькое дело получится, если все мы начнем всхлипывать. Вместо делового разговора пойдет сентиментальная сцена в стиле раннего Гёте или раннего Карамзина. Мысль эта очень меня обозлила. Иначе, честно сказать, я мог бы и сам заплакать.

— Петя,— сказал Афанасий Семенович,— ты, конечно, сам должен решить, но пойми: это же проба воли. До сих пор вся твоя жизнь строилась на безволии. Смотри, до чего она тебя довела. Теперь нужно один раз решиться. Неужели у тебя и на это не хватит силы? Я не умею говорить громких фраз, но подумай: я, человек, вырастивший тебя, твои братики, выросшие с тобой,— мы твердо знаем, что ты не виноват. Если ты сам явишься в милицию, то, если даже тебя арестуют, ты всегда будешь знать, что мы четверо и Тоня пятая верим тебе и за тебя боремся. Если ты убежишь, ты убежишь не только от суда, но и от нас пятерых. Больше на земле не будет ни одного человека, который бы верил тебе и тебя любил. Может быть, сейчас это кажется тебе не таким уж важным, но вспомни, Петя, до чего ты дошел, когда был одинок. Скрыться почти невозможно, раньше или позже тебя поймают, и тогда оснований считать тебя виновным будет в тысячу раз больше. Но Сережа правильно говорил: если даже тебя не поймают, для тебя закрыто все лучшее в жизни — дружба, любовь, откровенность. Всю жизнь скрываться. Всю жизнь дрожать. Ни с кем никогда не поговорить по душам. Петр, подумай про все это. Мы для тебя стараемся, о тебе заботимся. Будь мужчиной, Петр!

— А куда нужно идти? — спросил сдавленным голосом Петя.

— Это нужно подумать,— сказал Афанасий.— Я ведь тоже работник милиции. Не штатный, правда.

Он вдруг перешел на шутливый тон. Думаю, что это было правильно. Ему хотелось разрядить страшно напряженную атмосферу разговора. Ему хотелось снять приглушенные голоса и долгие паузы.

Афанасий вытащил из кармана милицейский свисток.

— Вот видишь, мне даже свисток дали, чтоб свистеть на случай, если драка или хулиганство какое.

Он поднес свисток к губам. Хорошо хоть, не свистнул. Страшно неуместно прозвучал бы в нашем разговоре милицейский свисток. Он весело улыбнулся и похлопал Петра по плечу.

— Эх, Петя,— сказал он,— чего не бывает в жизни! Бывает и так, что кажется, жизнь кончена, выхода нет. А потом соберешься с силами, наберешься духу, и ничего. Оказывается, можно жить.

Странно, мы все, и Петр в первую очередь, понимали, что весь этот нарочито бодрый, даже шутливый тон Афанасий Семенович напустил на себя для того, чтобы внушить Петьке не то чтобы бодрость — о какой уж бодрости можно тут говорить! — а просто заставить его собраться, принудить к усилию воли, которое только и могло сейчас Петьку спасти.

И все-таки, хоть и очевидно напускная, эта бодрая шутливая интонация подействовала на всех нас, и на Петьку в первую очередь. Уже невозможно было больше всхлипывать, драматически переживать, накручивать ужасы. Все стало гораздо проще. Петька попал в трудное положение, надо разумно обсудить, что можно сделать. Так как очевидно, что бежать совершенно бессмысленно, значит, надо прийти и сказать: «Вы меня ищете? Мне об этом сказали. Вот я и пришел. Вы считаете, что я преступник, а я знаю, что нет. Вы будете доказывать свое, я — свое».

— Между прочим,— сказал спокойным и деловым тоном Афанасий,— у меня был такой воспитанник, Степа Гаврилов. Кажется, при вас он был еще маленький. Он позже поступил, когда расформировали сто шестьдесят третий детдом. Он теперь в Энске живет. Юридический факультет кончил. В коллегии работает. Адвокат. Сам-то он, пожалуй, для такого дела молод, но хоть посоветует. Я к нему поеду.

— А куда все-таки идти, Афанасий Семенович? — повторил Петя.

Афанасий Семенович задумался.

— Я полагаю так,— сказал он,— сейчас мы поспим. Придется вповалку спать. У меня есть два тюфяка — уляжемся. Завтра с утра поедем в райцентр. У нас тут в Клягине всего-то и есть один постовой да участковый. К ним, пожалуй, даже как-то несолидно являться. Ну, а в райцентре по всей форме отделение милиции. Вот мы туда приедем, и как хочешь, Петя: можем все вместе с тобой, можешь ты один…

— Лучше я один,— сказал извиняющимся голосом Петя.

— Пожалуйста,— согласился Афанасий Семенович,— мы в сквере посидим, оттуда до милиции квартала два. Будем издали за тебя болеть. А потом через полчаса или час я зайду к начальнику отделения. Мы с ним хорошо знакомы. Узнаю, когда тебя отправят, насчет передач и все такое. Потом на денек заеду в детдом и сразу в Энск искать тебе защитника. Решено?

— Решено,— сказал Петя почти что весело. Во всяком случае, твердо.

— А теперь,— сказал Афанасий Семенович,— марш за тюфяками. Они в сенях. Выпьем чаю — и спать.

Началась суета. Мы побежали в сени. Оказалось, что в сенях перегорела лампочка. Мы этого не заметили, когда входили в дом. Прошли сени быстро, незачем было свет зажигать. А вот почему Афанасий Семенович не вкрутил новую, понять невозможно. Он сам сказал, что собирается уже месяца три заняться лампочкой, да все забывает. Значит, наверное, перегорела она с полгода тому назад.

Впрочем, мы нашли тюфяки и без лампочки, хотя в сенях много было всякого навалено.

Афанасий Семенович за это время поставил чайник на электрическую плитку и отправил нас в ванную мыть руки. Мы болтали ни о чем. Каждый из нас старался создать, хотя бы у самого себя, ощущение, что деловой разговор кончился, мы собираемся спать, будем сейчас чай пить и болтать о чем придется.

Болтал и я, как и другие, и старался не думать о том, что завтра Петька пойдет с повинной в милицию. И все-таки иногда вспоминал об этом, и каждый раз, когда вспоминал, у меня замирало сердце от страха.

Вероятно, в десять раз сильней замирало от страха сердце у Петьки, когда он думал о завтрашнем дне. Но он держался молодцом, не показывал виду и болтал, как и все, о разных пустяках.

Искали мыло. Нашли. Уступали друг другу место у умывальника. Еще раз удивились чудачеству строителей, пробивших люк на чердак именно в ванной комнате. Во-первых, зимой, наверное, холодом несет с чердака, во-вторых, лестница в ванной мешает. Потом передавали друг другу полотенце. Потом Сергей напомнил какую-то историю из нашего детдомовского прошлого, и все довольно убедительно смеялись и вспоминали разные подробности. Вообще все старались вести себя так, будто просто съехались бывшие воспитанники, теперь уже взрослые, солидные люди: время растрогаться, вспоминая детство, и посмеяться над детскими волнениями.

Пока так болтали, ни о чем, закипел чайник, принесли чашки из шкафа, вытерли их, наконец уселись.

Все-все было фальшиво — и смех, и воспоминания, и болтовня. И все это понимали. Но что можно было делать? Все-таки это был лучший выход из положения, Даже не лучший. Единственный!

Резали хлеб. Резали сыр. Резали колбасу. Шутили. Смеялись. На самом деле, я думаю, все, и особенно Петька, мечтали о том, чтобы скорей наступило завтра, чтобы кончилось это неискреннее веселье, фальшивая бодрость, невеселая игра в веселых друзей, встретившихся после долгой разлуки.

Афанасий Семенович разлил чай, и я, грешный, подумал, что хоть бы лечь спать поскорее. Если сразу и не засну, решил я, то уж непременно сделаю вид, что сплю. А потом вспомнил, что предстоит еще утро, и еще одно чаепитие, и сборы, и ожидание автобуса, и езда, и расставание в сквере.

Как Петька ни смеялся на скверные шутки, которые в меру наших сил мы отпускали по очереди, как ни старался он сделать вид, что занят только текущими, так сказать, делами, я чувствовал так же, как, наверное, и все, что ни на секунду не отпускает его мысль о завтрашнем.

А чертик, которого я так старался подавить, теперь, повторяю, сам замолк. Мнимый преступник решил явиться на честный суд. Как же сомневаться в его невиновности?

И мне было до боли жалко Петьку, который так идиотски, так бессмысленно губил свою жизнь.

Наконец чай был налит, сахар положен, бутерброды приготовлены, и в это время зазвонил дверной звонок.

 

Глава четырнадцатая

Исчезновение

Для меня звонок этот был совершенно неожиданным. Судя по тому, как долго все мы сидели не двигаясь, как долго никто из нас не мог сказать ни слова, мы все прямо опешили. В самом деле, углубившись в Петькины переживания, в решение принципиального вопроса о том,, надо ему самому являться в милицию или следует удирать во все лопатки, мы забыли, что уже работает мощная машина розыска, что стучат телеграфные аппараты, звонят телефоны, в поездах, машинах и самолетах едут люди, чтобы найти, настигнуть, задержать мерзавцев, ограбивших дачку старого инженера под городом Энском.

Все, и я в том числе, делали вид, что в звонке этом нет ничего особенного. Может быть, по какому-нибудь срочному делу пришел дежурный воспитатель из спального корпуса. Может быть, кто-нибудь из бывших воспитанников приехал в такой поздний час и, не найдя Афанасия Семеновича в кабинете, решил побеспокоить его на квартире.

Ерунда! Все работники детского дома, если срочно нужен был Афанасий Семенович, стучали в окно. Это знали и педагоги, и воспитанники, и бывшие воспитанники. Я не знаю вообще, зачем был поставлен дверной звонок в квартире у Афанасия. Насколько я помню, никто и никогда этим звонком не пользовался.

— Тетя Катя, наверное,— сказал как-то очень уж равнодушно Афанасий Семенович,— а может быть, дежурный. Открой, Юра, пожалуйста, только спички возьми: в прихожей свет не горит.

Юра встал и, перед тем как пойти, потянулся и зевнул. Он хотел этим показать, что ничуть не волнуется. Все нормально: пришел кто-то по неожиданному делу, Афанасий Семенович даст нужные указания, и человек уйдет.

Я не знаю, зачем мы делали вид, что ничуть не обеспокоены. Мы знали все, что произошла катастрофа, что за Петькой приехали из розыска, что наш великолепный план, наш честный и мудрый план рухнул. Петька не успеет прийти сам в милицию, не обезоружит этим своих обвинителей. Его задержат как последнего бандита, пытающегося скрыться от следствия.

Впрочем, думал я, мы все четверо покажем на следствии, что он уже решил добровольно явиться, что утром мы должны были ехать, что он только от нас узнал об ограблении и поэтому не мог явиться раньше. Не могут же не поверить нам четверым. Афанасий — человек безупречной репутации, да и мы трое никогда не судились и даже не обвинялись ни в чем.

Поверить-то поверят, а все-таки это уже не то. Одно дело, если человек мог удрать, но не захотел и явился сам. И совсем другое дело, если человек после ограбления уехал из города и задержан в чужой квартире. Пусть друзья его сколько угодно уверяют, что как раз на следующий день он собирался пойти в милицию. Нет, как ни говорите, это совсем не то.

Все эти мысли промелькнули у меня за те короткие секунды, пока Юра потягивался, чтоб показать, что он совершенно спокоен, а все мы сидели с подчеркнуто равнодушными лицами и показывали друг другу, как мы не волнуемся и как уверены, что звонят по какому-нибудь пустяковому делу.

Юра не торопясь прошел через комнату и уже открывал дверь в переднюю, когда раздался второй звонок. Афанасий не выдержал, встал и пошел за Юрой. Он не успел еще дойти до двери, как вскочил Петя. Мы все волновались. Представляю себе, как же волновался он.

Вместе с Афанасием, во всяком случае почти одновременно с ним, он вышел из комнаты и закрыл за собою дверь. Мы остались вдвоем с Сергеем.

Потом Юра доказывал, что мы просидели вдвоем самое большее три минуты. Может быть, по часам получается и так. В то время мне казалось, что прошло гораздо больше. Я почему-то смотрел в потолок. Мы с Сергеем продолжали делать вид, что совершенно спокойны. Не знаю, куда он смотрел, во всяком случае, не на меня. Мы старались не встречаться взглядами. Мы, мол, ничуть не волнуемся, ничего не случилось особенного: просто пришли по делу, заставили нас прервать воспоминания о былых временах. Сейчас дело уладится, и мы будем вспоминать дальше.

Мы великолепно понимали, что это пришли за Петькой. Мы не разбирали слова, но разговор из прихожей доносился до нас довольно явственно. Было совершенно понятно, что разговор тревожный. Взволнованно звучал голос Афанасия. Пришедших было несколько человек. Я слышал разные голоса. Как потом выяснилось, Афанасий еще в прихожей начал объяснять, что Петька как раз завтра утром собирался явиться в милицию сам. Раньше он не мог потому просто, что даже не знал об ограблении, убежден был, что Клятов если не отменил, то, уж наверное, отложил налет. Я себе представляю, что, когда приходят человека арестовывать, неубедительно звучат уверения, что как раз завтра утром он собирался явиться сам.

Все эти объяснения продолжались очень недолго. Главный из тех, что пришли за Петькой, прервал, правда очень мягко, Афанасия Семеновича и сказал, что он с удовольствием выслушает это потом, а сейчас просит провести к Петру Груздеву.

Афанасий Семенович опомнился и пошел вперед, показывая дорогу. Даже в эти минуты, слыша приближающиеся шаги, слыша растерянный голос Афанасия Семеновича, мы с Сергеем продолжали делать вид, что не понимаем, кто звонил, и не придаем этому значения. Мы оба упорно цеплялись за дурацкую надежду, что все обойдется. Ночь проспим на тюфяках, утром чаю попьем, сядем в автобус, поедем в райцентр…

То, что недавно еще так пугало меня, казалось мне таким непереносимо трудным и тягостным, сейчас, когда произошла — конечно, произошла! — катастрофа, казалось мне просто чудесной прогулкой, которую, к сожалению, почему-то отменили.

Не очень долго пришлось нам с Сергеем валять друг перед другом дурака. Шаги приближались быстро. От входной двери до комнаты всего-то и было шага четыре. Афанасий Семенович распахнул дверь в комнату и сказал голосом, который старался сделать спокойным:

— Это за тобой, Петя.

Мы с Сергеем встали. В дверь вошел Афанасий, потом невысокий, коренастый человек в сером костюме, потом лейтенант милиции, потом еще один человек, в трикотажной рубашке под коричневым пиджаком. За ними за всеми торчала голова Юры на вытянутой шее. Он встал на цыпочки, чтобы увидеть Петьку, и казался страшно высоким.

Мы с Сергеем растерянно посмотрели друг на друга.— Петя вышел, Афанасий Семенович,— сказал я,— он же там, с вами в прихожей.

— Как — в прихожей?

Афанасий быстро вышел из комнаты, лейтенант милиции повернулся и пошел за ним. Двое в штатском подошли один ко мне, другой к Сергею, и оба сказали совершенно одновременно, как будто хором:

— Разрешите ваши документы, гражданин?

Чтоб не нарушать ход событий, расскажу сейчас же то, что мне стало известно позже от Юры, который побежал за Афанасием.

Афанасий, рассказывал Юра, выбежал из комнаты совершенно растерянный. Он понимал, что Петька делает самое глупое, что только можно придумать в эту минуту,— пытается скрыться. Он рассчитывал, что беда будет небольшая, если Петька окажется все-таки здесь, в квартире. Тогда попытку скрыться можно объяснить растерянностью, испугом, паникой — словом, худо ли, хорошо ли, можно объяснить. Афанасий помчался на кухню. В кухне стояли только газовая плита, баллон с газом и кухонный столик. Петьки там не было. Афанасий заглянул в ванную. Он страшно нервничал. Юра рассказывает, что он повторял все время тихо, почти неслышно: «Петя, Петя…»

В ванной, конечно, Пети тоже не оказалось. Афанасий кинулся в кладовку. В кладовке было навалено всякого барахла целая куча, но вещи все были мелкие, и с первого взгляда стало ясно, что человек тут спрятаться никак не мог.

Надо заметить, что лейтенант милиции всюду следовал за Афанасием Семеновичем и так же внимательно, как он, или даже еще внимательней осматривал кухню, ванную и кладовую. То, что в прихожей Пети тоже нет, стало ясно с первого взгляда. Лампочка, правда, тут не горела, но лейтенант зажег фонарик и в полминуты обшарил лучом все стены и углы.

Убедившись, что Петя каким-то таинственным образом исчез из квартиры, Афанасий выскочил во двор. Темень стояла непроглядная. Дом был оцеплен, но милиционеры притаились за домом и за деревьями. Афанасий их не увидел.

— Петя! — крикнул он очень громко.

Он был вне себя, наш Афанасий, как всегда, когда несчастье настигало его воспитанника. Были люди, говорившие потом, что он хотел помочь Петьке убежать. Надо совершенно не знать Афанасия, чтобы подумать такое. Он умный человек и, конечно, лучше всех нас понимал, что бегство для Петьки катастрофа. Во что бы то ни стало надо было его задержать, если не в доме, то хотя бы около дома. Надо было заставить его вернуться, сейчас же, немедленно вернуться. И еще он понимал, что Петька сбежал сдуру, от идиотской паники, что голос Афанасия может заставить его прийти в себя, одуматься, понять, какую он делает глупость.

— Петя! — крикнул Афанасий еще раз, еще громче.

Он прислушался. Во дворе была тишина. Тогда Афанасии Семенович, сам не зная зачем, выхватил из кармана свой милицейский свисток и засвистел во всю силу.

Представьте себе село Клягино. Глубокую ночь. Представьте себе тишину, царящую в селе. Как же далеко разнесся этот резкий, неожиданный свист! Где бы ни был Петька, он должен был его слышать.

Одно только не пришло в голову Афанасию. Милицейский свисток был не у него одного. Милицейский свисток мог только еще больше напугать Петра. Откуда же мог Петр знать, что таким необычным способом его директор, его Афанасий, в сущности говоря, его приемный отец, просит его, умоляет его вернуться.

Афанасий Семенович долго бы еще свистел, надеясь, что из темноты вдруг появится одумавшийся, пришедший в себя Петька, но в это время лейтенант милиции положил ему руку на плечо.

— Зачем вы свистите? — негромко сказал он.— Перестаньте свистеть сейчас же.

— Вы поймите,— взволнованно начал объяснять Афанасий Семенович,— он же убежит, скроется, у него же деньги есть. Он может уехать далеко. И ведь все сдуру. Он же собирался завтра явиться. Мы условились все ехать с ним. А явиться он один хотел. Мы собирались подождать в сквере. Знаете сквер имени Карла Либкнехта?

Из темноты появился бегущий милиционер. Он выбежал из калитки в той самой глухой стене, к которой примыкал дом. Калитка эта всегда была открыта настежь.

Милиционер очень торопился.

— Вы звали, товарищ лейтенант? — спросил он.

— Зачем вы ушли с поста? — резко сказал лейтенант.— Кто вам позволил уйти с поста? Сейчас же назад!

— Я думал,— растерянно сказал милиционер,— вы свистели.

— Сейчас же назад! — негромко скомандовал лейтенант.

Милиционер повернулся и сразу исчез в темноте.

Дом, повторяю, был окружен с трех сторон: там, куда выходили окна, стояло по милиционеру, четвертый милиционер стоял на улице, вдоль которой тянулась глухая стена. Трудно было себе представить, что можно бежать через эту глухую стену, но на всякий случай и там поставили милиционера.

— Идемте в дом,— сказал довольно резко лейтенант Афанасию Семеновичу.

Все трое — Юра все время стоял рядом с Афанасием — вошли в дверь. Лейтенант тщательно закрыл ее и проверил, защелкнулся ли замок.

Юра говорит, что ему казалось, будто лейтенант очень сердит. Почему он сердит и на кого сердится, Юра тогда не понимал.

Честно говоря, вся эта ночь вспоминается мне как-то урывками, и я не уверен, что всегда правильно передаю последовательность событий. Помню довольно неприятный разговор, который вел с нами со всеми человек в трикотажной рубашке под коричневым пиджаком. Он никак не мог понять, каким же образом все-таки исчез Петька, и, по-моему, не верил нам, когда мы говорили, что тоже не можем этого понять.

Точно не помню, но, вероятно, этот разговор происходил до осмотра квартиры. Во время осмотра выяснилась очень любопытная вещь. Довольно быстро обойдя кухню, переднюю, кладовую, работники милиции надолго задержались в ванной. Их заинтересовал люк, ведущий на чердак. В самом деле, это, по-видимому, был, кроме наружной двери, которая исключалась, единственный путь, которым Петька мог уйти. Они внимательно осмотрели ступеньки лестницы, подняли люк и все трое залезли на чердак. Они ходили по чердаку. Мы отчетливо слышали их шаги. И даже разговор доносился до нас. Только слов мы не могли разобрать. Потом, кажется, они вылезли на крышу.

Мы четверо стояли в это время в передней у двери в ванную и молчали. Уж очень мы были подавлены всем происшедшим. Чертик, которого я с таким трудом подавил, теперь, конечно, разболтался вовсю. Сомнения снова овладели мною. В самом деле, откуда я, в сущности, знал, что Петька собирался явиться в милицию. Правда, он поддался нашим уговорам, но, может быть, потому только, что понимал: от нас не отвяжешься. Кто его знает, в конце концов, что он собирался делать дальше. Приехали бы мы в райцентр, трогательно расцеловались бы с ним и уселись в сквере имени Карла Либкнехта ждать, пока Петька пойдет за два квартала в отделение милиции. А Петька, не дойдя до отделения, свернул бы в переулок, и поминай как звали.

Честно говоря, мне и тогда было стыдно думать так плохо о старом друге. Чертик хоть и нашептывал скверные мысли, но я ему воли не давал: «Петька старый друг, которого я знаю с детства,— возражал я чертику.— Не может быть, чтоб он нас обманывал».

Чертик спокойно отвечал, что в этом доводе больше эмоций, чем логики, и что, с другой стороны, когда за Петькой пришли, он все-таки убежал.

Конечно, в ответ я мог объяснить Петькин побег паникой, растерянностью, нервами, которые не выдержали, и всякими другими, тоже, к сожалению, чисто эмоциональными мотивами.

Чертик умолкал, но в самом его молчании угадывалось сомнение.

Снова мы слышали шаги на потолке: видимо, товарищи из милиции слезли с крыши и шли к люку. В самом деле, скоро они все трое спустились по лестнице. Двое штатских торопливо вышли из квартиры, даже не простившись и хлопнув дверью. Лейтенант милиции остался с нами один.

— Придется, товарищи, подождать,— сказал он и, пропустив нас вперед, вошел в комнату.

Мы все расселись на стульях и на диване. Наступило долгое молчание. Оно прерывалось только тяжелыми вздохами Афанасия Семеновича. Наш директор все не мог прийти в себя и примириться с тем, что произошло. Он вздыхал и иногда бормотал слова и даже короткие фразы, смысл которых разобрать было невозможно.

— Как же он мог удрать? — сказал он вдруг громко и отчетливо и повернулся к лейтенанту.— Александр Степанович, как же он мог удрать?

Я страшно удивился, что Афанасий Семенович знает имя-отчество лейтенанта и говорит с ним, как с хорошим знакомым. Но лейтенант, видимо, считал это совершенно естественным и ответил хоть и укоризненно, но дружелюбно:

— Свистеть не надо было, Афанасий Семенович.

— А при чем тут свист? — удивился Юра. Лейтенант помолчал, видно, подумал, не выдает ли он тайну следствия, но потом решил, что не выдает, и заговорил неторопливо и как-то покровительственно. Так, как взрослые объясняют детям, почему, например, когда чайник кипит, то крышка подпрыгивает.

— Ему одна дорога была — на чердак. Пока вы дверь открывали, он в ванную, по лестнице и в люк. Тут бы ему все равно крышка, и надо ж было вам засвистеть…

— А при чем тут свист? — опять спросил Юра.

— Дом-то оцеплен,— сказал лейтенант, как будто объясняя вещи, понятные всем, кроме нас, несмышленышей.— С каждой стороны по работнику милиции, а сзади, где глухая стена, Поздеев стоял на улице, наш клягинский милиционер. Хоть туда ни одного окна и ни одной двери не выходит, мы все же предусмотрели, поставили человека. А когда вы засвистели, Поздеев, значит, решил, что его зовут, что тут тревога, и прибежал. Я так думаю, что гражданин Груздев в это время с крыши на улицу и спрыгнул. Это, конечно, предположение, но других вариантов, по-моему, нет. Вариант один, Афанасий Семенович.

Участковому — я уже понял, что это здешний, клягинский, участковый,— кажется, очень нравилось слово «вариант». Подумав немного, он добавил:

— Вполне возможный вариант, единственно возможней вариант. Не надо было свистеть, Афанасий Семенович.

Ужасная получилась ерунда. Мало того, что Петька бежал, хотя не хотел бежать,— так, по крайней мере, мы условились думать,— мало, говорю, того, что он бежал, еще получается, что и бежать ему помог Афанасий Семенович. Тот самый, который так уговаривал, что единственный и самый разумный выход самому явиться в милицию.

Из-за окон доносились до нас невнятные звуки. Как будто машина ехала, люди перекликались, раздавались короткие свистки, видимо, подавались какие-то сигналы. Чувствовалось, что большая облава идет на Петьку.

Я сидел и думал, что, в сущности говоря, сам не знаю, чего я хочу. Конечно, я хочу, чтобы Петька оправдался и доказал, что он не убивал и не грабил. Но, во-первых, можно ли это доказать? Если можно, то, конечно, своим бегством он себе здорово навредил. А если нельзя? Если он действительно преступник и ему предстоит долгое многолетнее заключение? Я подумал, чего бы я желал в этом случае Петьке: удрать или быть пойманным? Я вспомнил его мальчишкой, с которым мы дружили, юношей, с которым одновременно держали экзамены, по отношению к которому мы оказались плохими товарищами. И все-таки, все-таки, решил я, если он убил, если он грабил, пусть сидит в тюрьме. Не хочу я ему добра. Не заслужил он добра.

Меня так разволновали все эти мысли, что я встал и начал ходить по комнате. По тому, как напрягся Александр Степанович, по тому, как он все время следил за мною, я понял, что выходить из комнаты никому из нас не следует. Что мы хоть не арестованы, даже не задержаны, но все-таки находимся под некоторым подозрением.

Афанасий Семенович, который все думал о своем, вздохнул и сказал, не обращаясь ни к кому, а как бы просто думая вслух:

— Его ведь не задержишь сейчас. Темно. Час, не меньше, еще до света.

— Задержат,— сказал участковый.— Большая сила поднята. Уже из района, наверное, приехали нам в помощь. На вокзал сообщено и на автобусную станцию. Ему никуда не деться.

Прошел час, и два, и три. Было уже совсем светло, когда вернулись те двое штатских, которые приходили с участковым. У них был очень усталый вид. Видно, здорово досталось им этой ночью. Они не сказали, задержан Петька или нет. Но по тому, какие они задавали вопросы, как они снова и снова спрашивали о всех местах, куда может Петька податься, мы поняли, что, вопреки прогнозам участкового, вопреки всем привлеченным к облаве — не знаю, как иначе это назвать,— Петька каким-то совершенно непонятным образом все-таки скрылся.

Расспросив нас обо всем, что мы знали или могли знать, они наконец ушли. Мы так устали к этому времени, что даже чай не пили, а сразу повалились на тюфяки и заснули. Проснулись мы уже около часа дня. Афанасий Семенович пошел нас провожать до автобуса. Еще до сих пор чувствовалась тревога в селе. Несколько милиционеров попались нам навстречу, хотя в Клягине отродясь не бывало больше одного милиционера. Дружинники с красными повязками прогуливались по улицам с таким видом, как будто прогуливаются они для собственного удовольствия, наслаждаясь ясным, прохладным, осенним деньком.

Вероятно, охота на Петьку продолжалась. Его готовы были схватить в каждом селе, в каждом городе, на каждой железнодорожной станции, на каждой автобусной стоянке. Вероятно, и лес был прочесан, и берега реки осмотрены. Кажется, не оставалось места, где мог бы спрятаться человек.

Шло время. Мы давно уже вернулись к себе в С и, часто встречаясь в свободные вечера, гадали, где Петька, куда он мог скрыться. Логика говорила, что скрыться ему некуда, и все-таки прошел месяц, и два, настала зима, выпал снег, и, сколько мы ни писали Тоне, ответ от нее приходил один: Петьку по-прежнему ищут и не могут найти.

 

Глава пятнадцатая

Удивительные удачи

Следующие главы написаны мною, Евгением Быковым, по рассказам Петра Груздева. Вероятно, было бы лучше, если бы Петр их написал сам. К сожалению, должен сказать, что писать он совершенно не способен. Он отличный рассказчик, но попробуйте попросить его изложить на бумаге только что увлеченно и ярко рассказанную им историю и вы получите нечто вроде докладной, поданной домовым техником в правление ЖЭКа о том, что над квартирой № 17 протекает крыша и для починки таковой требуется два листа железа.

Кроме того, он не любил рассказывать историю своего бегства. Вероятно, было в этой истории что-то непереносимо тяжелое для него. Часто, уже разговорившись, он вдруг замолкал, ссылался на усталость, или «неохоту», или неожиданно возникшие дела. Тогда уж никакими силами не удавалось вытянуть из него ни слова.

Мне удалось восстановить историю того, как Петр бежал и как скрывался, из отдельных отрывков, сообщенных им в разное время, в разной обстановке, по разным поводам.

Когда я изложил все эти отрывки связно, во временной последовательности, в том виде, в каком вы их сейчас прочтете, и дал ему для проверки, он сказал, что все точно, и даже удивился, откуда я все это знаю.

Итак, получив Петину санкцию, включаю в свой рассказ следующие пять глав.

История Петькиного исчезновения начинается с той минуты, как он неожиданно для самого себя встал и пошел вслед за Афанасием Семеновичем.

Петька в эту минуту даже не думал о бегстве, хотя все ему было ясно.

Он понимал, что звонят люди, пришедшие за ним. Он понимал, что не получится красивая сцена, которая была задумана. Он, подозреваемый в преступлении, не подойдет спокойно к дежурному по отделению милиции и не скажет: «Я пришел, чтобы доказать свою невиновность».

Нет, его задержат так, как задерживают обыкновенного грабителя, и ему придется доказывать не только то, что он не грабил, но и то, что он не пытался скрыться.

Это было, конечно, очень неудачно. И все-таки это была еще совсем не причина для того, чтобы пытаться сейчас откровенно и трусливо бежать. Во-первых, бежать невозможно. Во-вторых, пока еще можно доказывать, что он и не пытался скрыться и даже не знал о грабеже. Если он сейчас попытается убежать, никакой разницы между ним и любым бандитом уже не будет.

Словом, он и не думал о побеге.

После того как братики мыли руки и делали вид, что весело болтают на случайные темы, свет в ванной не был погашен. И вот, еще не понимая, что он собирается сделать, под влиянием скорее инстинкта, чем разума, Петька повернул выключатель, и свет в ванной погас. В это время Юра и Афанасий стояли лицом к входной двери и, значит, спиной к Петру. Все происходило в немногие секунды. Афанасий Семенович, подойдя к двери, спросил, кто там, чего он, кстати говоря, обыкновенно не делал, и из-за двери мужской голос ответил ему:

— Афанасий Семенович, вам телеграмма.

В каких-то детективных романах когда-то читал Петька, что если приходят кого-нибудь арестовывать, то на вопрос, кто там, отвечают деловым, безразличным тоном, что принесли телеграмму.

Действительно ли это обычный прием или просто выдумка романистов, он не знал. Так или иначе, этот знакомый по детективным романам ответ пробудил в Петьке, так сказать, заячий инстинкт. Он не думал и не рассуждал — на размышления не было времени. Он тихо вошел в темную ванную и закрыл за собою дверь. На это потребовалось две-три секунды. До него доносились голоса незнакомых ему людей и голос Афанасия, который говорил, что Петька здесь и что они утром собирались все вместе ехать в районное отделение милиции.

Что говорил Афанасий, Петька в точности не разобрал, но общий смысл из отрывочных, ясно прозвучавших слов до него дошел. Впрочем, сознание его и сейчас работало довольно плохо. Он не продумывал и не оценивал свои поступки. Заячий инстинкт заставил его быстро подняться по лестнице, бесшумно открыть люк и, вылезши на чердак, бесшумно его опустить. Это заняло тоже несколько секунд. Вероятно, он уже был на чердаке, когда Афанасий Семенович открыл дверь в комнату и сказал: «Это за тобой, Петя».

Стараясь двигаться бесшумно, Петя подошел к маленькому окошку в крыше, выходившему на ту сторону, где была глухая стена и куда не выходило ни одно окно и ни одна дверь дома. Почему Петька пошел именно в ту сторону? Вероятно, ему страшно было проходить над потолком комнаты. Как ни осторожно он двигался, шаги могли быть в комнате слышны. Он, впрочем, не думал об этом. Он вообще ни о чем не думал. Он старался только двигаться как можно бесшумней. Окошечко в крыше было маленькое, и все-таки человек, особенно такой худощавый, как Петька, мог в него пролезть. Глаза его немного привыкли к темноте, и он разглядел, что под окошечком стоит довольно большой ящик. Не знаю уж, кто, когда и зачем его поставил — может быть, маляры, красившие крышу,— но Петька потрогал его руками и, убедившись, что он достаточно крепок, подумал: «Везет».

Он встал на ящик и наполовину высунулся в окошко, стараясь пригибаться к крыше, чтоб не быть очень заметным. Он прислушался. Как будто внизу, на улице, никого не было. И все-таки ему было тревожно. Он не слышал милиционера, стоявшего возле дома, но какие-то звуки, слишком тихие, чтобы дойти до сознания, им как-то, кожей, что ли, воспринимались. Очень осторожно он выполз на крышу. Крыша была новая, крепкая, железные листы не прогибались. Петр дополз до края и чуть-чуть высунул голову над карнизом. Внизу было тихо, но Петька не верил тишине. Он лежал не двигаясь и ждал, чтобы глаза привыкли к мраку. Постепенно он стал различать, что метрах в двух или трех от того места, где высовывалась над карнизом его голова, темнота сгущается. Могло быть, конечно, что эта сгущенная темнота просто воз с сеном или телеграфный столб. Даже размеры сгущения темноты нельзя было определить. А мог это быть и человек, подстерегающий беглеца. То, что, когда приходят арестовывать грабителя, дом окружают, Петька понимал великолепно. Он лежал притаившись и слушал. И вот в мертвой тишине он явственно расслышал вздох. Человек, стоявший внизу,— теперь уже ясно было, что это человек,— видно, тоже долго прислушивался и наконец перевел дыхание.

«Не везет»,— подумал Петька, и страшная тоска охватила его.

Если бы не такой ужасно стыдной была возня, которая ему предстояла, он бы просто, наверное, окликнул милиционера и спрыгнул вниз, чтобы милиционер его задержал. Но больно уж совестно было.

Петьке казалось, что от момента, когда он закрыл за собой дверь в ванную, прошло уже очень много времени. На самом деле, наверное, прошло не больше двух или трех минут, когда раздался милицейский свисток. Тоскливого зова Афанасия: «Петя, Петя!» — Петька не слышал, а вот свисток прозвучал в ночной тишине необыкновенно громко. Петьке показалось, что свистят во много свистков. Вероятно, на самом деле он слышал, как Афанасий засвистел второй раз. Страх умножил количество свистков. Петьке казалось, что, несмотря на темноту, преследователи видят его, что они окружили его, что они сейчас, сию минуту, его схватят. Он весь съежился и физически чувствовал, что его хватают за плечи. Действительно, милиционер, стоявший внизу, вдруг зашевелился. Теперь было ясно видно, что это человек. Он двинулся, может быть, за тем, чтобы схватить Петьку. Но нет, он побежал, быстро и ничуть не скрываясь, вдоль стены.

«Везет,— подумал Петька,— удивительно как везет». Он встал на корточки, уверенный, что милиционер сейчас куда-нибудь завернет и скроется, иначе зачем ему было бежать?…

Милиционер действительно скрылся в калитку. Улица была пуста. Не раздумывая ни секунды, чувствуя, что сейчас нужно быть смелым и решительным, потому что пошла полоса удивительных удач, Петька спрыгнул с крыши на улицу и побежал вдоль стены в другую сторону, не в ту, конечно, куда побежал милиционер.

Детский дом был расположен на окраине Клягина. Минуты не прошло, как Петька, обогнув последний дом, оказался на самом краю села. Он шел вдоль домов, в тени, потому что, если бы вышел в поле, его могли бы разглядеть на фоне хоть и темного, но все-таки звездного неба. Места здешние он знал великолепно. Он помнил каждый кустик и каждое дерево. Он помнил, что если пройти еще метров сто до амбара, который будет по левую руку, и свернуть за амбар, то окажешься за холмом, совсем вроде низеньким, а на самом деле скрывающим человека даже самого высокого роста. Опыт мальчишеских игр вспомнился ему с удивительной ясностью. Бывал он в этих играх разведчиком, приходилось ему и скрываться от разведчиков. Он спокойно свернул за амбар, выпрямился и быстро зашагал. Он шагал по ночной дороге, веселый и бодрый, как шагал когда-то мальчишкой, воспитанником детского дома. По контрасту с недавним отчаянием казалось ему сейчас, что вся жизнь у него впереди, что ничего еще не испорчено, что казнить себя не за что, бояться нечего, что он хозяин своей судьбы и, конечно, сделает ее прекрасной, удивительной, великолепной судьбой.

«Везет,— повторял он про себя,— удивительно везет, необыкновенно везет!»

Ему казалось, что благоволящая к нему судьба заставила вдруг убежать милиционера, для того чтобы он мог спокойно спрыгнуть с крыши и скрыться. Ему казалось, что, показав ему один раз свое благоволение, судьба обязательно будет благоволить ему и дальше.

Короче говоря, он был в превосходном настроении.

Дорога пошла вниз, к речке; он перешел речку по дощатому мостику и зашагал дальше, по дороге к совхозу.

На что он, собственно говоря, рассчитывал? Куда он шел и где надеялся скрыться? Вероятней всего, слишком был он измучен вечной угнетенностью, вечным сознанием того, что опускается, что идет ко дну, что нет сил вырваться из трясины, что виноват перед сыном, перед Тоней, перед своими братиками. Вероятней всего, нуждаясь в отдыхе, мозг его ухватился за первую же удачу или за то, что на первый взгляд могло показаться удачей, и отдыхал в этом бессмысленном, в этом дурацком ликовании.

Иногда до него доносились издали милицейские свистки и крики. Разумом он понимал, что это свистят и перекликаются его преследователи, но ничуть не волновался и даже не ускорял шаг. Слишком уверен он был в том, что сегодня кривая вывезет, и поэтому ничто его не пугало и не огорчало. Так он шел часа два, и небо стало уже светлеть. Впереди виднелись здания совхоза. Не думая ни о чем, не боясь встретить сторожа или дежурного, у которых он обязательно вызвал бы подозрения, Петька подошел к совхозным складам в самом отличном состоянии духа.

Надо сказать, что в эту ночь и в последующие многие дни и ночи ему действительно необыкновенно везло, если, конечно, это можно назвать везением. Немного не доходя до низкого длинного склада, он увидел большой грузовик с прицепом, стоящий чуть в стороне от дороги. Он уже прошел было мимо грузовика, не обратив на него внимания, когда вдруг услышал, что дверца кабины отворяется. Он остановился и посмотрел назад. Сонная, взлохмаченная голова высовывалась из-за дверцы кабины.

— Слушай, браток, сколько времени, не знаешь? Хотя у Петьки давным-давно уже не было часов, он, не задержавшись ни на секунду, сделал вид, что посмотрел на часы, и уверенно сказал:

— Двадцать минут четвертого.

— У-у-у,— протянула голова,— пора, значит, ехать. Смотри, как темно. Поздно у вас светает.

Дверца кабины открылась, и шофер легко спрыгнул на землю.

Петька подошел к нему.

— Совхозная машина? — спросил он шофера. Шофер в это время потягивался, размахивал руками, сгибал и разгибал ноги, чтобы размяться после сна в неудобной кабине. Он ответил не сразу:

— Какая совхозная — издалека еду. Я тут ночевать пристроился, потому что зверей боюсь. Черт его знает, в лесу остановишься, уснешь, а ночью в кабину медведь заглянет или волк, а то лось рогатый. Лось, конечно, зверюга добродушная, а все равно страшно. Закурить есть у тебя?

У Петьки была еще почти нетронутая пачка «Памира». Они взяли по сигарете и закурили. Петька стал спрашивать, откуда и куда ведет машину шофер. Оказалось, что он работает на лесопункте в соседней области, километрах в трехстах отсюда, а едет из города, до которого тоже километров триста в другую сторону. Так что маршрут у него километров шестьсот, а в оба конца тысячу двести. С лесопункта в город он вез строевой лес, а из города везет оборудование для мастерской. У них на лесопункте и машины, и тракторы, и электромоторы работают, а ремонтировать негде. Мелочь какая испортится — за сто километров гони машину. Это куда годится? Директор закупил оборудование для ремонтной мастерской и послал привезти его. А потом говорит, что шестьсот километров пустую машину гонять нечего, велел дать прицеп и нагрузить машину хлыстами. Хлысты, как выяснилось из разговора,— это длинные спиленные стволы строевого леса. По мнению шофера, тут была какая-то комбинация, вроде того что лесопункт дает заводу машину хлыстов, а завод лесопункту оборудование для мастерской. Шофер, конечно, спорить не стал, его дело маленькое. Но если это будет повторяться, то он помолчит, помолчит и на собрании выступит. Конечно, мастерская нужна, без нее прямо зарез, но и лес разбазаривать тоже не годится.

— А слесаря у вас есть в мастерской?-спросил Петька.

Шофер помрачнел. Вероятно, это была всем надоевшая, всех замучившая тема.

— Плохо,— сказал шофер.— Раз, два и обчелся. И квалификация низкая. Одно слово, что слесаря. Директор целый дом держит, не заселяет, на четыре комнаты. Думает, может, комнатами завлечет людей. Но пока что никто не въезжает. Охотников нет. Глушь у нас большая. Не едут к нам.

«Везет, удивительно везет»,— подумал Петька, потом помолчал, будто раздумывая, и сказал как бы с сомпе-н нем:

— Поехать к вам разве?

Шофер удивленно посмотрел на Петьку.

— А ты что, слесарь?

— Седьмого разряда,— небрежно сказал Петр.

— И документы в порядке? — спросил шофер. Петька небрежно кивнул головой, как будто это само собой разумеется и иначе быть не может.

Шофер затянулся сигаретой, бросил ее и затоптал ногой. Он не хотел, чтоб у Петьки создалось впечатление, будто его любой ценой хотят заманить на лесопункт. Но Петька отлично почувствовал, что шофер заволновался. Видно, очень на лесопункте нужны были слесаря.

Так оба ходили вокруг да около минут пятнадцать; наконец шофер прямо спросил, что заставляет слесаря высокой квалификации переезжать из города в глухой лес. Петька в ответ рассказал наскоро придуманную свою историю. В общих чертах история была такая: работал он будто бы в Энске на заводе, получил будто бы комнату и жил с женой. Потом начал с женой ссориться, а она будто бы увлеклась инженером. Он с горя стал выпивать и в конце концов решил уехать из Энска. Работу он-де, конечно, может легко получить, но комнату сразу нигде не дают, а он человек нервный, измученный семейной драмой и на общежитие не согласен. Ему комната нужна. Как он появился в совхозе среди ночи, он тоже объяснил: его бессонница мучает. Его пустили переночевать в конторе, а он среди ночи проснулся — и сна ни в одном глазу. Лежал, лежал и вышел погулять. Лесопункт ему больше нравится, чем совхоз. Тут все-таки и железная дорога недалеко, и село большое рядом, а он придает большое значение влиянию природы в смысле ликвидации последствий семейной трагедии.

Эта последняя фраза своей витиеватостью и некоторой даже загадочностью произвела на шофера большое впечатление. Во всяком случае, он перестал сомневаться в том, что у Петра достаточные основания стремиться на лесопункт.

Петька показал ему свои документы. Документы были в полном порядке. Из трудовой книжки было ясно, что даже уволился он с завода по собственному желанию. На заводе к Петьке неплохо относились и хоть вынуждены были уволить, но жизнь ему портить не хотели. Яма, страшные старики Анохины, Клятов, сговор об ограблении — все это не было отражено в документах, и шоферу Петька об этом не сообщил.

Короче говоря, еще окончательно не рассвело, как они, уже усевшись рядом в кабине и дружно беседуя, ехали за триста километров, на неведомый Петьке лесопункт.

Удивительно, но Петька совсем не считал, что он обманывает шофера. Умом он понимал, что врет, но сильнее ума было убеждение, что он окончательно и навсегда поменял свою судьбу, не только сегодняшнюю и завтрашнюю, но и прошлую. Потом, вспоминая свой побег, Петька сам удивлялся, как он тогда не понимал, что прошлое изменить невозможно. Он твердо решил начать новую жизнь, как бы скинул с себя грязные лохмотья и надел новый чистый костюм. Только что, несколько часов назад, ушел он из Клягина, где его искали оперативные работники, чтоб арестовать. И несмотря на это, пусть хоть на короткий период, он забыл, что ограбление состоялось, что у следственных работников есть все основания подозревать его в соучастии. И уж совсем накрепко он забыл, что, в сущности говоря, он и есть соучастник, потому что не пошел же и не сообщил, что Клятов собирается грабить старого инженера.

Он начинал новую жизнь. Это было здорово. Это была очень хорошая и чистая жизнь. В ней не было места пьяным скандалам, уголовщине, негодяям-друзьям, вроде Клятова, брошенному ребенку и брошенной жене, всем кошмарам, которые он пережил. Все это было позади.

Будет время, когда Петька с ужасом и стыдом вспомнит каждый из позорно прожитых своих дней. Будет время, когда он оглянется назад и перечтет все до одной печальные строки. Этого не избежать. Это неотвратимо. Это обязательно будет. Но сейчас светает, и он со славным товарищем шофером сидит рядом в кабине грузовика. Стекла опущены, лесной ветерок свеж и приятен, навстречу летят деревья, деревья, деревья… Солнце встает над лесом, и хоть на время кошмары ушли. Здесь нет места кошмарам.

«Везет, везет,— повторял он про себя в каком-то упоении,— удивительно везет, необыкновенно везет!»

Они с шофером даже пели какие-то песни. Вообще все было до странности хорошо. Часов в девять они позавтракали в селе. Им дали в столовой по яичнице и по чашке кофе с молоком. Потом они выехали на отличное шоссе, и Петру совсем не было страшно, когда проезжали мимо постов безопасности движения. Даже когда у железнодорожного переезда их остановил милиционер и что-то внушал шоферу, который, кажется, допустил какое-то нарушение, Петр шутил с милиционером и не помнил, что люди в такой же форме где-то в Клягине ищут его. Не помнил, что, наверное, о нем сообщили на все вокзалы, во все аэропорты. Какое ему было до этого дело?… Они ехали по шоссе, по сторонам стоял лес, впереди была новая жизнь. То, что происходило раньше, происходило с кем-то другим. Этот сегодняшний Петр к тому не имел никакого отношения. Не мог же в самом деле веселый, жизнерадостный, добрый человек готовить какое-то преступление, бояться ареста, прыгать с крыши, убегать от кого-то, таиться. Вокруг были доброжелательные люди, которые удивительно хорошо к шоферу и Пете относились. Они накормили их чудесным обедом в столовой какого-то районного городка и пожелали счастливого пути, и Петька с шофером, сытые, веселые, добрые, отправились дальше.

К лесопункту они подъехали вечером. Последние километров пятьдесят пришлось ехать по проселочной дороге. Машину иногда здорово встряхивало, но это только веселило шофера и пассажира. Они подружились к этому времени окончательно. Шофера звали Алексей Федорович, проще говоря — Леша. Он был, кроме всего, еще и охотник и обещал взять Петю с собой на охоту. Он был холостой, но переписывался с одной девушкой и дал Пете понять, что это серьезно, что у них общие интересы и что девушка исключительно его понимает. Словом, разговор был самый хороший.

Лес становился гуще, выше, и наконец уже в сумерки показался лесопункт. Некоторые окна светились. В поселке вечерами работал движок, и в домах горело электричество. Промелькнули дома, очень хорошие дома, недавно поставленные. Бревна и тес не успели еще потемнеть. Проехали контору, клуб, наконец остановились у гаража.

Только сейчас Петька почувствовал, что очень хочет спать. Леша сказал, что уже поздно идти к директору, а у него в комнате есть свободная койка. Он предлагал попить чаю, но Петька отказался.

Дом, где жил шофер, был совсем рядом. Петр разделся, лег и укрылся одеялом. Ему было удивительно хорошо. Он бы и раздеваться не стал, так ему спать хотелось. Прямо лег бы поверх одеяла, как часто делал раньше. Но в жизни, которую он начал заново, это не полагалось. Вот по какому поводу, единственный раз за этот день, вспомнил Петька прошлую свою жизнь. Вспомнил и сразу забыл. Она как будто к нему, к сегодняшнему Петру, никакого отношения не имела.

 

Гпава шестнадцатая

Всё удачи, удачи, без конца удачи

Когда Петька вспоминал о своей жизни на лесопункте, у него становилось необыкновенно легко на душе. Как будто он хорошую сказку вспомнил. Как будто все еще радовался тем чудесам, которые с ним происходили. Самое удивительное, что никаких чудес с ним, в сущности говоря, и не произошло. Был обыкновенный лесопункт, насколько можно понять, даже не из самых лучших, и люди там были, как всегда бывает, хорошие и плохие. И хороших людей, как тоже бывает всегда, было больше.

Вероятно, люди, окружавшие Петра, и обстоятельства его жизни на лесопункте любому другому показались бы самыми обычными, ничуть не удивительными.

Как будто девять лет Петр прожил в аду и, когда его отпустили на землю, очень обрадовался тому, что здесь никого не жарят на сковородках и у прохожих нет рогов и копыт.

Итак, на следующий день утром Леша напоил Петьку чаем и повел в контору. Директор лесопункта внимательно просмотрел Петькину трудовую книжку, порасспросил его о прошлом и предложил поступить на месячный испытательный срок. Насколько я понимаю, слесаря были действительно нужны позарез, но Петька вызывал некоторые сомнения. В самом деле, слесарь высокой квалификации вдруг сам приезжает в глухой лесопункт и изъявляет желание остаться на постоянную работу. Это выглядело несколько странно.

Петька, впрочем, охотно согласился. Обиделся за него Леша. Петька про Лешину обиду всегда вспоминал с какой-то умиленной благодарностью. Его очень растрогало то, что чужой человек, с которым и знакомы-то были они чуть больше суток, так близко к сердцу принимал Петины интересы.

Особенно волнующим казалось Петру то, что Леша целый месяц сердился на директора. Все говорил, что бюрократизм, мол, черствое отношение, что от этого производство страдает. Он даже на собрании выступил.

На собрании Леша произнес громовую речь о том, что недостаток слесарей создает трудности, а когда он, Леша, нашел и привез слесаря седьмого разряда, так директор создал тому условия, которые, как Леша сказал, «морально не стимулируют».

Так как тем не менее слесарь, которого морально не стимулировали, сидел здесь же на собрании и все знали, что он работает хорошо и недовольства не выражает, Лешина речь, по-видимому, не произвела должного впечатления. Директор в заключительном слове на нее ничего не ответил, и Леша остался со своей обидой непонятым.

Комнату Пете дали сразу. Ему казалось, что комната замечательная, а на самом деле была она самая обыкновенная. С кроватью, матрацем и подушкой. Постельное белье ему тоже дали, сказав, что потом вычтут из зарплаты, но он заплатил наличными сразу за три смены. Ему было очень важно показать другим и, главное, пожалуй, себе, что он не босяк какой-нибудь и может платить наличными. В комнате, кроме кровати, была тумбочка, стол и две табуретки. Петя выпросил у строителей краски и все выкрасил белым цветом. Дня через три приехала передвижная лавка. Петя купил ситца и соорудил занавески. Дом был закончен только прошлой весной, дерево пахло смолой, а после того как Петька вымыл пол — он и это делал с большим удовольствием,— в комнате еще стало пахнуть влажным деревом. Пете навсегда запомнился этот запах.

Очень нравилась Петру мастерская. Она помещалась в бревенчатом срубе. В ней была большая кирпичная печка, в которой днем, когда движок не работал, на щепках можно было вскипятить чайник или разогреть кашу. Потом, когда похолодало, ее топили как следует. Так что в мастерской было всегда тепло. Дрова на лесопункте отпускались по потребности.

Инструмент в мастерской был хороший, новый, тот самый, который Леша вез на своей машине. Кроме Петьки, там были два слесаря, оба совсем молодые, оба невысокой квалификации. Петьке приходилось их много учить, что он охотно и делал.

Рабочие дни его проходили однообразно. Именно это доставляло ему огромную радость. Перед работой он заходил в столовую, завтракал и шел в мастерскую, инструменты были разложены аккуратнейшим образом. Петр обстоятельно продумал, почему их следовало разложить именно так, а не иначе. Иногда приходилось делать серьезный ремонт или починку. Потом, в долгие тюремные ночи, он любил вспоминать, как охотно он и его товарищи выполняли задания, как их хвалили, особенно один тракторист, которому они быстро и хорошо починили трактор, как довольны были на кухне в столовой, когда они им запаяли котел.

Оказалось, что он очень соскучился по работе и теперь наслаждался самым ее процессом. Ему доставляло огромное удовольствие сдать заказ и посмотреть на довольное лицо заказчика. Даже просто склониться над тисками и спиливать напильником лишний металл, вдыхая запах этого металла и машинного масла, было удивительно приятно. И просто наслаждением оказалось строго осмотреть работу товарища и сдержанно ее похвалить.

Сейчас, когда Петька выбрался из тумана, в котором жил последние годы, он как ребенок радовался тому, что, оказывается, в руках у него профессия, что он может сделать то, что другой сделать не сумеет, что он нужный человек и к нему относятся с уважением.

Как ни странно, его совсем не тянуло к выпивке. Видно, уж очень сильна была полученная им травма. Когда в поселок приезжала автолавка, многие запасались бутылкой, чтоб распить ее с приятелем вечерком или в воскресный день за обедом. Петр смотрел на них с удивлением. Ему противно было представить себе, что люди глотают этот прозрачный яд. У него от отвращения сжималось горло.

Самое удивительное то, что он ничуть себе не удивлялся. Все было нормально: в прошлом перенесена тяжелая болезнь. Сейчас он совершенно здоров, и странно вспоминать, какие чудовищные видения, какие странные желания мучили его в бреду.

Однажды его похвалил сам директор. Это случилось, когда он починил бензопилу, которую решили уже отправлять на завод, думая, что на месте ее починить нельзя. Ему пришлось задержаться из-за этой пилы допоздна, а директор увидел, что в мастерской горит свет, и зашел. Петька как раз кончил ремонт и проверял мотор. Директор наговорил ему много очень приятного.

Страшно подумать, сколько должно было слететь наслоений, сколько отпасть всякой дряни, чтобы из-под маски босяка и пропойцы проступил умелый мастер, человек, которого уважают и который сам себя уважает и знает себе цену. Даже писать приятно про воскресшего человека. Как же радостно было тому, кто сам воскрес!

Никакие скверные мысли не тревожили в это время Петра. То ли гнал он их от себя? Да нет, чем сильнее гонишь скверные мысли, тем упорнее они возвращаются. Это был какой-то заскок, какое-то выпадение памяти. Вероятно, если бы Петька сам спросил себя, был в его жизни этот кошмар или не был, кошмар бы вернулся снова. Но ему интересно и хорошо жилось и не приходили в голову никакие черные мысли. Ему было хорошо, он их не звал.

Впрочем, все-таки изредка они приходили. Однажды ночью Петька проснулся в холодном поту от ужаса. Он вспомнил во сне одно слово, которому прежде не придал почему-то значения. Не расслышал его внутренним слухом, когда оно было произнесено. Он вспомнил то, что ему рассказали: Клятов не только ограбил инженера, причем вдвоем с кем-то, кого он успел подыскать вместо Петьки, но то ли сам Клятов, то ли этот таинственный человек, заменивший Петьку, убил жену инженера, старую женщину.

Петька даже сел на кровати от внезапно охватившего его чувства ужаса. В доме было совсем тихо. Только монотонно верещал сверчок. Хотя дом был еще совсем новый, сверчок уже поселился где-то за печкой. Петьку очень радовало, что живет в комнате такой незаметный, спокойный друг. Но сейчас даже сонное верещание показалось тревожным, о чем-то предупреждающим. Петька вскочил, босиком подошел к окну и откинул занавеску. Осенний дождь шел на улице. Осенний ветер гнал облака, гнул кроны деревьев. Листья, еще не успевшие упасть, шумели так взволнованно, как будто узнали очень важную новость и торопились кому-то ее передать, кого-то срочно о чем-то предупредить.

Петька знал, что предупреждают его, и даже знал, о чем предупреждают. Он только не хотел себе признаваться, что знает. Он старался думать о том, что кончилось лето, наступает осень, скоро снег пойдет, холода начнутся; о том, что надо как-нибудь съездить в район пальто купить, а то ему ведь и надеть нечего.

Он думал, и мысли, кажется, были спокойные, обыкновенные мысли. И все-таки снова изнутри подымался голос заячьего инстинкта. Петька чувствовал потребность куда-то бежать, от кого-то спасаться, скрыться так, чтоб его никто не увидел.

Холодно было стоять па полу босиком. Хоть печка и была натоплена, но с пола дуло. Холодно было стоять в одном белье у окна: окно еще не было заклеено. Но Петька боялся одеться, как будто если оденется, то неизвестно, может быть, заячий инстинкт заберет силу и он, вопреки своему желанию, вопреки разуму, побежит, не раздумывая, не рассуждая, неизвестно куда. Он оставит этот лесопункт, с которым уже сжился и где ему хорошо, эту комнату, в которой ему тепло и спокойно, эту мастерскую, в которой его ценят и относятся к нему с уважением, этих людей, к которым он привык и которых любит…

Петьке захотелось курить. Надо было пройти всего только два шага до пиджака, висевшего на гвозде, и взять в кармане сигареты, но Петька боялся отойти от окна. Ему казалось, что, как только он отойдет, кто-то, находящийся там, на улице, заглянет снаружи в комнату и увидит Петьку. Кто там сторожит за окном и почему так страшно, что он Петьку увидит, об этом думать нельзя было ни в коем случае. Иначе потеряешь самообладание.

Огромного напряжения воли потребовала от Петьки несложная операция — достать из пиджака сигареты и закурить. Спичка прыгала у него в руке, когда он поднес ее к сигарете.

Когда он отошел от окна, занавеска, которую он придерживал рукой, естественно, опустилась, и это немного его успокоило. Теперь этот кто-то, находящийся там, на улице, если бы и заглянул в окно, все равно ничего не увидел бы. Свет в комнате не горел, а без света, сквозь ситец, ничего не разглядишь.

До самого утра Петя просидел на табуретке около печки. Он был босой и в нижнем белье. Он то грел у печки ноги, то прижимался к печке спиной, чтоб не дрожать от холода. Осенний ветер завывал на улице. Шумели последние листья на деревьях, те, которые ветер не успел сорвать. Петька старался представить себе сына — толстенького и веселого; Тонины глаза — широко раскрытые, напряженно думающие. Петька старался вспомнить и представить себе какие-то смешные истории из детдомовской жизни, все то, что было действительно или казалось теперь веселым и радостным. Все хорошее, что только было в прошлом.

Он ни на секунду больше не заснул в эту ночь, но в конце концов все-таки успокоился.

Успокоился хотя бы настолько, чтобы одеться, подойти к умывальнику умыться и часа за два до начала рабочего дня пойти в мастерскую.

Ключ от мастерской хранился теперь у него. Он не только уже окончательно был зачислен в штат, но и назначен заведующим. Пост, конечно, не слишком большой, но все-таки свидетельствовал о том, что ему доверяют. Да хоть и небольшая, а все-таки прибавка к зарплате. У него уже были деньги, чтобы послать Тоне. Но беда в том, что он боялся отправить перевод. По переводу могут узнать, где он. Ну, об этом он и думать не хотел. Одним словом, отправить перевод он не решался.

В мастерской он взялся за работу, которую не успел кончить вчера, и работа его совсем успокоила. Он ее кончил как раз к тому времени, как открылась столовая. Он пошел позавтракал и встретил в столовой Лешу. Леша сказал, что его посылают в район за продуктами и что Петр мог бы отпроситься, поехать с ним и купить пальто.

— Со дня на день снег пойдет,— сказал Леша.— Что же, ты в пиджачишке одном будешь ходить?

Петька зашел к директору, и тот его охотно отпустил. Они поехали с Лешей в район. В универмаге оказалось недорогое, но теплое пальто, и как раз Петькин размер.

— Повезло вам,— сказал продавец, отдавая Пете пальто,— это хороший фасон, они редко у нас бывают.

«Повезло, повезло,— повторял про себя Петька,— удачи, удачи, все время удачи».

Они получили на складе продукты, пообедали в ресторане, в котором кормили хуже, чем в их столовой на лесопункте, и поехали домой.

Только они выехали из города, как в воздухе заплясали белые мухи.

Прошлую ночь недаром так завывал ветер, недаром так шумели деревья. Они знали, они предупреждали, что кончилась осень и началась жестокая зима.

— Везет тебе,— сказал Леша,— как раз вовремя пальто купил.

«Удачи, удачи, все время удачи»,— еще раз подумал Петька, и хоть не полностью, хоть отчасти, но удалось ему все-таки создать в себе то счастливое, победное настроение, которое овладело им когда-то, в ту страшную ночь. Петька не уточнял, в какую страшную ночь. Он не хотел об этом думать.

Пока ехали, снег покрыл дорогу, деревья в лесу, крыши домов. Поселок выглядел теперь веселым, белым и радостным. Петька пошел в мастерскую, и все его поздравляли с покупкой и говорили, что пальто очень хорошее, такое редко достанешь, и что Петру Семеновичу повезло.

И он повторял про себя: «Повезло, повезло» — и убеждал себя, что он удачник, что ему везет и будет везти. Только в самой глубине души он знал, что в прошлый раз, в ту ночь, когда он убежал от милиции, не надо было себя убеждать, что ему везет. Удачи сами приходили одна за другой.

Для себя Петька особенно не уточнял, в какую это было «ту» ночь. Он знал, какая это была «та» ночь, и нечего было об этом думать.

Он задержался в мастерской допоздна, чтобы его поездка не отразилась на работе. Все уже ушли, а он еще работал. Печка хорошо грела, было тепло, за окном все шел, шел, шел снег. И от этого тепло было особенно приятно.

Он опаздывал в столовую — она уже должна была закрыться. Но ему не хотелось уходить, пока работа не кончена. Уже совсем стемнело, когда в мастерскую зашел верный друг Леша. Он понял, что Петр не успеет поужинать, и принес хлеба и колбасы. Они на электрической плитке вскипятили чайник. Чай и сахар всегда лежали у Петьки в ящике. Попили чаю.

Когда они вышли из мастерской, снег перестал идти. Заворачивал морозец. Снег уже начинал скрипеть под ногами. От его белизны на улице было гораздо светлей, чем обычно. Простились у Лешиного дома. Петька пришел к себе, снял пальто, затопил печку. Сидел, смотрел на огонь, пока печка не прогорела. Потом печку закрыл, разделся и, перед тем как лечь в постель, подошел к окну.

За окном лежала заснеженная улица. Снег пушистыми шапками покрывал крыши домов. Снег лежал на ветках деревьев, на тех самых ветках, которые вчера так тревожно о чем-то его предупреждали. Сегодня они были неподвижны, спокойны, красивы. Петя лег и укрылся с головой. Ему тоже было сегодня спокойно. Сверчок верещал во сне, и было очень приятно, что в комнате живет такой незаметный, спокойный друг. Петька с наслаждением вытянулся и сразу заснул.

 

Глава семнадцатая

Разные настроения

И утром тоже все было прекрасно. День выдался солнечный, ясный, безветренный, с небольшим морозцем. Трудно было представить себе, что еще вчера улица была мокрой и грязной, а деревья неспокойными и тревожными. Петька как раз кончал одеваться, когда в окно стукнул Леша, верный друг. Петька торопливо надел пальто, кепку и выскочил на крыльцо.

Он видел еще из окна, что погода хорошая, а все-таки, когда вышел на воздух, все вокруг было как подарок. Такой свежий воздух, такой солнечный свет, такой белый снег, такое ясное небо, что Петя постоял минуту, жмурясь и наслаждаясь днем. Он бы, конечно, слепил снежок и запустил в Лешу, который смотрел на него улыбаясь и понимая его состояние, но было неудобно. По улице ходят люди, и вдруг заведующий мастерской играет в снежки, точно школьник. Петя принял серьезный вид и спустился с крыльца. Пошли в столовую, обмениваясь короткими замечаниями о том, что погода хорошая и что Петр сегодня закончит ремонтировать мотор; о том, что Леша получил письмо от девушки и та просто удивительно до чего его понимает…

У всех в поселке было приподнятое настроение. Клава, молоденькая официантка, принесла им по гуляшу и по кофе, сказала, что обещали к вечеру привезти пиво и что погода замечательная. И повариха Марья Андреевна высунулась в раздаточное окно и тоже сообщила, что погода очень хорошая. И даже Леша подтвердил, что погода — первый сорт. И Петя согласился, что просто на редкость погодка.

Под всеми этими разговорами о погоде подразумевалось нечто большее. Имелось в виду, что у всех отличное настроение, что дела идут превосходно и, если по правде сказать, жить очень хорошо.

Когда Петя вошел в мастерскую, два его помощника, молодые парни, поздравили его с хорошей зимой, и все трое стали возиться с мотором, который они обещали завтра отремонтировать, а между собой договорились, что кончат сегодня. Это был обычай, который уже установился в мастерской: принимая заказ, срок брали с запасом и потом сдавали работу раньше, чем обещали. И заказчики бывали довольны, и в мастерской царило хорошее настроение.

Увлекшись мотором, не заметили, как время пришло обедать. Пообедали быстро, и у Пети еще оставалось время до конца перерыва. Он пошел прогуляться. Еще, кроме погоды, его радовало новое пальто. Оно очень ловко обвиселось на фигуре и было как раз впору, даже удивительно как впору. Правду говоря, дело было не в том, что пальто оказалось таким уж необыкновенно хорошим. Просто Петя давным-давно не имел обновок. Он уже позабыл, какое это бывает приятное чувство, когда на плечах у тебя новая вещь, хорошо сделанная, красивая и удобная. Не то чтобы он, конечно, хвастался новым пальто, но все-таки было приятно, когда люди, шедшие навстречу, поздоровавшись, на секунду задерживали на нем взгляд, и Петя понимал, что им нравится пальто, что они одобряют его покупку.

Некоторые даже спрашивали, не новое ли пальто, Петя небрежно объяснял, что вчера поехал с Лешей в город посмотреть, не подвернется ли что хорошенькое в магазине, и вот как раз подвернулось.

Петька не говорил да, кажется, и сам уже не помнил о том, что до вчерашнего дня у него вообще пальто не было, и неизвестно, что бы он делал сегодня в мороз, если бы Леша случайно его не уговорил съездить в город.

Возле конторы он встретил секретаршу директора. Это была немолодая женщина, вдова бывшего директора, умершего лет пять назад. Весь лесопункт знал, что у нее скверные отношения с теперешним начальством. Она никак не могла привыкнуть к мысли, что не ее муж здесь главный. Ей казалось, что теперешний директор делает все не так, что если бы ее муж не умер, то лесопункт был бы Самым первым в стране. Болея за судьбу лесопункта, она считала своим долгом давать директору указания и частные, по каждому отдельному случаю, и общие, так сказать методические: как надо руководить вообще, как надо разговаривать с людьми, и массу других, таких же необходимых.

По чести сказать, директор часто испытывал острую потребность уволить Лию Матвеевну, так сказать по непригодности или по собственному желанию. По крайней мере, мечтал он иногда сказать ей пару слов на своем мужском языке. Но он был человек добрый, помнил, что она совершенно одинока, что единственный ее интерес заключается в этой ее воображаемой руководящей роли, и поэтому молча выслушивал навязчивые советы, а когда становилось невтерпеж, ругался про себя, сохраняя на лице выражение заинтересованного внимания. Между прочим, директором он был неплохим, хотя и не выполнял советов Лии Матвеевны.

Так вот, Лию Матвеевну и встретил Петя возле конторы.

Они поздоровались, обменялись впечатлениями о погоде, а потом Лия Матвеевна сказала:

— У вас есть дети, Петр Семенович? Неожиданный этот вопрос ошеломил Петю. В анкете он указал, что детей у него нет. Он предпочитал, чтоб у него удерживали налог за бездетность. Справку-то о сыне достать ему было неоткуда. Беда была в том, однако, что он не помнил, как сказал Леше: есть у него дети или нет. Жителей на лесопункте немного, тем для разговоров и того меньше. Врать не следовало ни в коем случае. То есть врать можно было, но всем одинаково. А то в случайном разговоре могло выясниться, что человек болтает языком всем по-разному, и к человеку этому, конечно, начали бы относиться настороженно.

Чтобы иметь время подумать, Петя ответил вопросом:

— А что такое, Лия Матвеевна?

— Сегодня звонили из райотдела милиции,— ответила Лия Матвеевна,— спрашивали, кто из мужчин появился у нас новый за последние полгода. Ну, я сказала про вас — больше-то у нас новых никого нет — и потом подумала: почему они только мужчинами интересуются? Не алиментное ли дело?

Петька засмеялся, чтобы показать, что ничуть не заинтересован, ничего не ответил и, махнув рукой, пошел дальше.

Голова у него ужасно кружилась. Круги плыли перед глазами. Больших усилий стоило идти по прямой. Если бы он дал себе волю, он бы шатался как пьяный.

«Не везет, не везет,— повторял он про себя.— Неужели и здесь настигли?… Куда же скрыться?… Куда же скрыться?… Надо скорей решать…»

У него так колотилось сердце, что казалось, он сейчас упадет и не сможет подняться. Он повернулся и медленно пошел обратно в сторону мастерской, в сторону дома, в котором жил. Перерыв еще не кончился, и много народа ходило по улице. Молодые парни начали швыряться снежками и влепили — нечаянно, конечно,— снежок в спину Петьке. Петька понимал, что его ударил снежок, но чувствовал, будто его сзади схватили за шиворот. Он минуту постоял неподвижно. Ему казалось, что его не пускает дальше держащая за шиворот рука. Потом он все-таки опомнился и пошел. Вид у него был такой, что на него оборачивались. Он даже не заметил, как дошел до мастерской. Увидя ее совсем близко, он подумал, что не только не сможет сейчас работать, но не сможет даже разговаривать со своими двумя ребятами. А ребята из окна мастерской разглядели, что у Петьки безумный вид, выскочили на улицу и подошли к нему.

— Что с вами, Петр Семенович? — спросил один из них.

— Я полежу немного. Вы работайте,— сказал Петька и постарался улыбнуться. Он сам почувствовал, что улыбка у него кривая, искусственная, не похожая на улыбку.

Ребята все-таки довели его до крыльца и хотели даже войти с ним в комнату, но он повторил:

— Вы идите, ребята, работайте, я полежу немного и приду.

Они его раздражали, эти доброжелательные, славные парни, которые так хорошо, так заботливо к нему относились. Он бы, кажется, начал драться, если бы они не остановились на крыльце и не оставили его в покое. Они, испуганно на него глядя, дождались, пока он вошел в дом, а потом все-таки ушли. По крайней мере, выглянув в окно, он не увидел их возле дома. Тогда он, не снимая пальто, сел на кровать и положил голову на руки. Ему надо было подумать. Ему просто необходимо было подумать. А мысли кружились у него в голове как сумасшедшие, и ни на одной он не мог задержаться.

«Надо успокоиться, надо успокоиться»,— повторил он несколько раз и будто загипнотизировал сам себя. В голове у него прояснилось.

Ох, лучше б не прояснялось у него в голове! Что за дурак он был все это время! Какой черт подшутил над ним, заставил его поверить, что здесь он в безопасности, что здесь его не настигнут?… Он стал вспоминать, как это получилось. Надо же! Вдруг ему почему-то показалось, что прошлой жизни как будто не было, что здесь он начал другую жизнь и поэтому за прошлое не должен отвечать.

«Нет, брат, ответишь,— с непонятным злорадством говорил он сам себе,— по прежней жизни за все рассчитайся до копеечки. А потом новую начинай».

За что рассчитываться-то, в сущности? За убийство? За грабеж? Но он не убивал и не грабил. Как докажешь?… Ведь даже братики сомневались. Они не позволяли себе сомневаться — и все-таки сомневались. Он это отлично чувствовал в том разговоре у Афанасия Семеновича. В сущности, правильно, если его засудят. Да, не убивал и не грабил. Но собирался. Если бы не пришла телеграмма, что братики едут, пошел и ограбил бы.

«Может быть, и убил бы?» — спросил он сам себя. «И убил бы,— ответил он сам себе,— если б, конечно, сложились обстоятельства. От растерянности, от того, что в таком деле нельзя сворачивать на половине пути… Виноват, виноват! — беззвучно кричал он сам себе и бил себя кулаками по вискам.— Нечего было дружить с бандитом, и брать у него деньги, и становиться в зависимость от него!»

«Но ведь все-таки не грабил, не убивал…» — повторял внутри какой-то очень слабый голос. «Случайно,— отвечал он сам себе,— и твоей заслуги тут ни на грош… Что полагается за это? — продолжал он думать.— Пятнадцать лет, наверное. Или расстрел…» Почему-то ни годы тюрьмы, ни расстрел его не пугали. Если, скажем, пятнадцать лет тюрьмы… Что ж тут такого! Заслужил, и обижаться не на что. У него путались мысли. То он вспоминал, что все-таки не грабил и не убивал, то забывал об этом. Не тюрьма его пугала и не расстрел. Ему страшно было встречаться с людьми. С Лией Матвеевной. С директором лесопункта. С двумя парнями из мастерской. С Лешкой!… Когда он вспомнил о Лешке, у него даже голова закружилась. Лешка будет смотреть на него как на грабителя и убийцу. Лешка, который так просто ему поверил, который принес в мастерскую хлеб и колбасу, чтобы ему, Петьке, не пришлось лечь спать голодным.

«Надо бежать, бежать,— решительно сказал он себе.— Пусть хоть в лесу поймают».

Он встал и начал торопливо застегивать пальто и вдруг подумал: «От чего, собственно, бежать? А если ищут кого-то другого? Например, Сидорова. Позвонили, узнали: нет Сидорова на лесопункте. Есть Груздев. Ну и бог с ним, с Груздевым. Он нам не нужен».

Так уговаривал он себя, а на самом деле не сомневался, что ищут именно его. Просто ему хотелось себя уверить, что еще можно на что-то надеяться. Он старался, так сказать, поддаться надежде. Он старался сам себе доказать, что оснований для волнений, в сущности говоря, нет никаких или очень мало. Что-то плохо у него это получалось. Кое-как он хоть внешне успокоился.

«Дурак! Из-за ерунды разволновался. А волноваться оснований пока нет. Ведь не сказали же, что ищут именно Груздева…»

Он все надеялся, что удастся и на этот раз, как бывало прежде, себя загипнотизировать и снова впасть в это прекрасное, бездумное состояние, когда кажется, что с прошлой жизнью расчеты кончены, а новая жизнь идет просто великолепно.

Нет, не удавалось. Прошлая жизнь висела над ним, и никаким, совершенно никаким образом невозможно было от нее избавиться.

Все-таки хоть выглядел-то Петька сейчас как будто почти нормально. Он заглянул на всякий случай в осколок зеркала, который лежал на тумбочке. Как будто бы ничего. Он причесался.

Глядя в зеркало, причесываясь, поправляя на себе пальто, он думал о том, что, во всяком случае, у него еще есть время все решить. Сегодня он отремонтирует мотор. Завтра попросит его уволить, сошлется на болезнь, на какое-нибудь письмо, которое будто бы получил. И послезавтра с попутной машиной спокойно удерет.

Правда, внутри слабый голос все продолжал повторять одно и то же слово, как будто заскочившая пластинка, которая без конца повторяет одну музыкальную фразу.

«Бежать, бежать,— повторял голос,— скорее, скорее бежать».

Петька старался к нему не прислушиваться. В конце концов, есть же время подумать. Только сегодня звонили. Пока соберутся, пока достанут машину, пока приедут… Тоже ведь лесопункт не ближний свет…

Петька причесался и еще раз внимательно посмотрел на себя в осколок зеркала. Лицо у него было, может быть, и не совсем такое, как обычно, но можно было сказать, если спросят, что сердце пошаливает или болит печень.

Наконец Петька решился. Он распрямил плечи, чтобы принять как можно более бодрый вид, и вышел из дома. Он посмотрел вдоль по улице в ту и другую сторону. Возле конторы стоял грузовик. Не их грузовик. Не из их гаража. Свои грузовики Петя знал наперечет. Это был грузовик чужой, приехавший, конечно, за ним. В этом-то ни на одну секунду не возникло у Пети сомнений.

И не думал он ни секунды. Да и что уж тут было думать. Им снова руководил заячий инстинкт.

Он повернулся и пошел в другую сторону, уходя от грузовика, стараясь идти поближе к домам, рассчитывая, что здесь он менее заметен. Он поднял воротник пальто, потому что никогда еще не ходил по лесопункту с поднятым воротником, и надеялся, что издали его если и заметят, то не узнают.

 

Глава восемнадцатая

Петя прячет голову в снег

За первым же домом он повернул налево. Впереди был узкий проход между домами. В домах этих жили семейные. Об этом и не зная можно было догадаться по бросающейся в глаза обжитости участков. Здесь теснились курятники, клетки для кроликов, а в одном углу была сделана загородка, где нагуливала жирок свинья, имевшая уже и сейчас весьма преуспевающий вид.

Петя так торопился, что задевал то забор, то заднюю стенку клетки для кроликов, а когда вышла на крыльцо хозяйка с помойным ведром, то чуть было не попал под выплеснутые помои.

— Куда это вы, Петр Семенович? — услышал он голос хозяйки, но даже оглядываться не стал. Не до нее ему было. Он торопился в лес. Ему почему-то казалось, что в лесу можно укрыться, спрятаться, исчезнуть навсегда, пропасть с глаз людских.

Да, больше всего его пугали глаза людские.

Лес начинался сразу же за домами. Поселок, повторяю, был небольшой, всего только одна улица, два ряда домов по ее сторонам.

И вот, продравшись между загородкой для свиньи и клеткой для кроликов, он оказался в лесу. Здесь идти стало очень трудно. Снег был неглубок, но все-таки прикрывал какие-то ямы, провалы, маленькие пеньки. Петька то проваливался в яму, то спотыкался о пенек. Он не мог понять, давно ли он идет по лесу, далеко ли отошел от поселка. Он обернулся. Поселок был еще совсем близко, метрах в пятидесяти. Петька, однако, забыл о поселке и думать. Он похолодел от ужаса по другой причине: от самых его ног тянулся отчетливый ряд глубоко вдавленных следов. Необычайно ясно они были видны в этот солнечный день на сверкающем снегу, расчерченном светлыми тенями деревьев.

Как собака на цепи! Цепь может быть и длинная, но все равно от нее не уйдешь. А если кто захочет поймать, возьмет за тот конец и выберет, не торопясь, цепь всю до конца, а на конце ты болтаешься, беспомощный и несчастный.

«Не терять голову, не терять голову,— повторял он про себя.— Спокойно подумать».

Он стоял, глядя на поселок, и соображал: «Если идти по улице, шоссе будет направо, и идет оно в ту сторону. Ага, значит, мне надо идти налево».

Поселок как бы застыл под первым снегом, под ярким зимним солнцем. Ничто не двигалось. Даже свинья неподвижно стояла в своей загородке. Она, видно, съела все, что ей было дано, и решила, что, поскольку новой выдачи ждать пока рано, двигаться без толку ни к чему. Петра удивило, что женщина, которая выплескивала помои, тоже стояла неподвижно, держа в руках пустое ведро и глядя на него. Почему-то ему не показалось опасным, что она как будто наблюдает за ним и, значит, увидит, куда он пойдет. Он побрел по снегу, то проваливаясь по колено, то спотыкаясь. Ему казалось, что главное — оторваться от этой цепочки следов, которая держит его, как цепь держит собаку.

Он торопился. Как можно скорей надо было выйти на шоссе. Шоссе укатано. На шоссе следов не увидишь. На шоссе не будешь проваливаться и спотыкаться. Он торопился.

Надеялся ли он на что-нибудь? Нет, конечно, пи на что не надеялся. В душе-то он понимал великолепно, что уйти никуда не уйдет, что через полчаса, через час его схватят, и верти тогда головой сколько хочешь, все равно всюду вокруг будут людские глаза.

«Людские глаза! — повторял он про себя.— Человечьи глаза, глаза человечьи! Глаза людские!…»

Он занимался бессмысленным повторением слов, чтобы хоть на секунду отвлечься от страшных мыслей. Страшные мысли обступали его. Страшные мысли гнались за ним. Он от них старался освободиться хоть ненадолго, но они, как нарочно, лезли в голову. Никак не удавалось от них избавиться. Он боялся не тех людей, которых еще не видел и не хотел себе даже представлять, не тех, которые приехали за ним на этом чужом грузовике не их лесопункта, не из их гаража.

Все-таки бессмысленное повторение слов, ни на секунду не останавливающаяся карусель бестолковых мыслей как-то отвлекли его. Он и не заметил, как вышел на шоссе. Проваливаясь глубоко в снег, он перебрался через канаву.

Да, шоссе было укатано. Видно, немало прошло по нему машин с тех пор, как перестал падать снег. По шоссе было легко шагать. Петька ускорил шаг.

Он шагал, по-прежнему повторяя бессмысленные слова, стараясь, чтоб, не задерживаясь, крутилась в мозгу бестолковая карусель мыслей, боясь подумать о том единственном, о чем следовало бы подумать.

Он испугался, увидя, что навстречу ему идет человек, но тут же успокоил себя: человек идет не с той стороны, с которой опасно, да и человек-то один, без машины.

Он так был занят этими успокоительными мыслями, что не заметил, когда разминулся с этим человеком, что тот поклонился и даже сказал какую-то фразу. Уже пройдя после встречи метров сто, он вспомнил, что человек этот бригадир, который его хорошо знает, и что сказал он, кажется, «здравствуйте, Петр Семенович».

Он думал о том, что обращение по имени-отчеству относится к тому приснившемуся ему отрезку жизни, когда он был заведующим мастерской, уважаемым человеком, Петром Семеновичем. Как странно, что поклон и уважительное отношение донеслись из этого сна, который он уже перестал видеть, в реальный мир, где он бредет без всякой надежды, бродяжка и забулдыга, подозрительный человек — Петух!

Он и на этой мысли не задержался. Разные мысли водили в его голове хоровод. Протанцевала и исчезла вместе с другими и эта мысль.

Ни на секунду он не подумал, что и женщина с помойным ведром, и бригадир, встретившийся на дороге,— всё это люди, которые видели его и, значит, расскажут, куда он пошел и где его надо искать. Даже мысли такой у него не было. Он только потом все это вспомнил. Времени вспоминать потом-то было у него сколько угодно.

Итак, Петька шел по шоссе. Совершенно особенная тишина стоит всегда в снежном лесу. Может быть, и каркнули где-то вороны, может, и прошел, чуть шурша, ветерок по деревьям — Петька не слышал этого. Ему нужна была тишина — он тишину и слушал.

Он даже не сразу понял, что какой-то негромкий монотонный звук проступает сквозь тишину. Потом уже он сообразил, что это шумит машина. Шоссе шло в гору, и колеса скользили по укатанному снегу. Мотор работал с трудом, гудя то громче, то тише. Когда Петька сообразил, что за звук доносится сзади, он побежал. Ноги его скользили и разъезжались на гладком снегу. Он бежал, как бегут в кошмаре. Бегут, зная, что не убежать, что сейчас настигнут, и все-таки бегут.

Мотор все гудел то более высоким, то более низким тоном. Как будто ворчал про себя — то сердито и недовольно, то утешаясь и веселея.

А Петька бежал, задыхаясь, скользя, теряя сознание. Какое же перекошенное от ужаса у него было в это время лицо! Как же странно он выглядел в этом величественном, спокойном, безмолвном лесу, если б был кто-нибудь, кто мог его видеть. Он потерял шапку и не заметил этого. Он не заметил потом и того, что ему вернули эту шапку и что он надел ее на себя. Кажется, он упал. У него на теле оказались потом синяки, но и этого он тоже не помнил.

А сзади все гудел и гудел мотор, то на высоких, то на более низких нотах, как будто ворчал и сердился, что должен догонять какого-то бродяжку, который прикинулся на время человеком и, представьте себе, всех сумел обмануть.

Петьке приходила в голову мысль, что надо свернуть с шоссе, спрятаться за деревьями и пропустить машину мимо себя. Он даже представил себе, как будет хорошо, когда неумолчный рев мотора будет не приближаться к нему, а удаляться. Все дальше и дальше удаляться, пока не затихнет совсем. Тогда наступит та полная тишина, о которой больше всего мечтал Петька.

К сожалению, не было времени оглянуться и посмотреть, далеко ли машина. Но когда шоссе свернуло в сторону, он подумал о том, что теперь, даже если машина близко, он сколько-то времени, хоть несколько секунд, будет невидим. Это его почему-то обрадовало. Непонятно почему. Ни на секунду за время этого страшного бегства он не думал о спасении — у него даже не мелькнула надежда. Даже тень надежды у него не мелькнула.

Дышать стало непереносимо трудно. Несмотря на морозец, он был весь в поту. У него стучало в висках и дыхание со свистом вырывалось из легких. Он больше не мог бежать. И остановиться он не мог. Больше всего он боялся показаться людским глазам. Почему-то он не представлял себе людей с руками, ногами, туловищем, головой. Он представлял себе только людские глаза. Эти глаза смотрели на него с ужасом, с отвращением, с унизительным сочувствием, с брезгливым удивлением. Каждая пара глаз — с другим выражением.

Петька остановился. Он не в силах был больше бежать. Шатаясь, он подошел к канаве, скатился в нее и с трудом выбрался по другому склону. Он, кажется, сел в снег, но заставил себя подняться. Он пошел, шатаясь как пьяный. Голова у него кружилась, грудь поднималась и опускалась, дыхание свистело.

Он шел, понимая, что за ним остаются отчетливые, отпечатанные на снегу, следы. Понимая, что, сколько бы он ни шел, всюду останутся эти указатели его пути. Когда появятся глаза, которые его преследуют, указатели громко закричат: он там, спешите, он недалеко ушел!

И все-таки Петька шагал, хотя все тело его содрогалось, как котел с бурно кипящей водой, и пестрые пятна вертелись перед глазами. Он с трудом различал дорогу. Не дорогу, собственно, а промежутки между деревьями, в которые можно было пройти.

Потом он увидел кустарник. Обособленные островки кустарника. Петька позже не помнил, какие это были кусты. «Малина, может быть»,— предполагает он. Прямые прутья, голые, без листьев и без колючек. Почему-то ясно было, что ему следует дойти до этого кустарника. Не для того, чтоб спастись. Нет, надежды по-прежнему не было никакой. Он не думал даже о надежде. Он брел волоча ноги и, кажется, заметил, что теперь не четкие, отпечатанные следы остаются позади, а какие-то полосы, проложенные в снегу волочащимися ногами. А может быть, не заметил, а только подумал об этом. И все-таки, когда он дошел до кустарника, он на секунду испытал облегчение, что путь кончен. Не то чтобы этот путь куда-то его привел, от чего-то его избавил. Нет, жизнь была такой же безнадежной, как и тогда, когда он этот путь начинал. Но все-таки путь был копчен.

Он лег на снег лицом вниз. Снег холодил горячее лицо. Потом стало холодно. Тогда он закрыл лицо руками. Он лежал, ничего не видя, и это было единственное, что можно было сделать, чтобы хоть сколько-то секунд не встречаться с глазами, которые его преследуют.

Петька не плакал, ничего не ждал, ни о чем не думал. Он просто лежал, уткнувшись в землю, закрыв руками лицо, и ничего не чувствовал, ничего не думал, ничего не ждал.

Грузовик, который видел Петя, действительно привез из райцентра оперативных работников. И действительно приехали они за тем, чтобы захватить Петю. Чтобы не насторожить преступника, не вспугнуть его прежде времени, все они были в штатском. Машина с лейтенантом милиции и двумя милиционерами должна была приехать часом позже, когда, как предполагалось, преступник будет уже задержан.

Если бы не то невозможное нервное напряжение, которое, ни в чем внешне не выражаясь, все время владело Петей, может быть, он и не обратил бы внимания на появившийся в поселке чужой грузовик. Работники розыска не очень и торопились. Они зашли в контору, переговорили с директором и взяли директора и Лию Матвеевну в качестве понятых. Все вместе они отправились в мастерскую. Условились делать вид, что директор показывает мастерскую заезжим товарищам.

В мастерской Петьки не было. Тогда пошли в дом, в котором Петька жил. Ребята из мастерской рассказали, что товарищ Груздев себя плохо почувствовал. Естественно было предположить, что он решил немного полежать в постели.

В комнате Пети тоже не было.

Тогда приезжие начали тревожиться. Им была известна история таинственного исчезновения Груздева из села Клягина. Они боялись, чтоб таинственное исчезновение не повторилось.

Теперь, уже не скрываясь, они стали опрашивать всех, кто им встречался на улице, и очень скоро добрались до женщины, которая выходила, чтобы вылить помои, и видела, как Петька ушел в лес. Приезжим стало ясно, что долго Петька бродить по лесу не станет. Он должен понимать, что куда бы он ни пошел и как бы ни метался, следы всюду будут указывать его путь. Не трудно было догадаться, что он обязательно пойдет на шоссе. Да и женщина, последней видевшая его в поселке, говорила, что он свернул налево перед тем, как она потеряла его из виду.

Решено было садиться в грузовик и ехать по шоссе.

За это время слухи о том, что Петр Семенович оказался знаменитым преступником и его сейчас ловят, обошли весь поселок. Все жители, кроме лесорубов, которые рано утром ушли в лес, толпились около грузовика. Непонятно откуда, но всем уже было известно, что Петька знаменитый преступник. Когда работники розыска вышли на улицу, они увидели, что грузовик окружен молчаливой толпой. Впрочем, это только казалось, что толпа молчалива. На самом деле в толпе тихо, почти беззвучно передавались слухи, один другого чудовищней. Все рассказы о знаменитых преступниках, о странных и страшных кровавых преступлениях, которые кто-либо из стоявших в толпе когда-нибудь слышал или читал, трансформировались и адресовались к Петьке. Следует сказать, что никто или почти никто сознательно не врал. В людях играла фантазия. Людям казалось, что запавшие им в память истории о грабителях и убийцах и в самом деле относятся к Петьке.

Все уже, разумеется, знали, что три молодых человека, совершенно безобидного вида, приехавшие на грузовике, на самом деле работники розыска. Это название слишком сложно и непривычно, оно, естественно, заменилось знакомым словом «сыщик». У слова «сыщик» есть постоянный эпитет «великий». Все известные сыщики были великими. Итак, три великих сыщика приехали, чтобы задержать заведующего мастерской. Естественно, что заведующий был преступником, и даже знаменитым. Все взволнованно обсуждали, как он ловко прикинулся скромным заведующим мастерской. Фамилия Груздев была, разумеется, не его фамилией. Он присвоил ее, забрав документы у настоящего Груздева, которого убил.

Словом, много было сказано всякого вздора, и чем нелепей был слух, тем большее он внушал доверие. Главное, однако, заключалось в том, что Петька теперь вызывал не уважительное и дружелюбное отношение, как раньше, а всеобщий интерес и страх.

Только Леша, верный друг Леша, страдал за Петьку ужасно. Он любил его действительно серьезно, как любят люди собственное свое создание.

Ведь это он, Леша, нашел где-то на дороге так необходимого лесопункту слесаря. Ведь это он привез его на лесопункт и рекомендовал директору. И какой же это оказался превосходный слесарь! Нет, Леша не мог поверить, что его слесарь на самом деле кровожадный преступник.

Неизвестно откуда, но еще до того, как работники розыска вышли на улицу и быстрым шагом пошли к машине, стало известно, что знаменитые сыщики сейчас поедут на грузовике ловить знаменитого преступника.

Как ни отбивались приезжие, как ни умоляли не мешать, все-таки в грузовик влезло человек десять, в том числе, конечно, Леша. Гнать их было некогда. Грузовик тронулся, прокатился по улице и свернул на шоссе. Толпа на улице осталась стоять, ожидая дальнейших событий.

Работники розыска сидели у бортов. В кузове их было двое, третий сидел в кабине. Все трое внимательно смотрели на плывущий назад ровный снежный покров по сторонам шоссе. Очень скоро они остановили машину, увидя следы на снегу. Впрочем, слезать никто не стал. Даже отсюда, из кузова, было видно, что следы ведут к шоссе. Здесь Петька вышел из леса, значит, расчеты были правильны. Теперь ему хода обратно в лес нет. Где бы он ни свернул, следы зафиксируют его путь. Машина пошла дальше.

— А что он сделал? — спросил наконец собравшийся с духом Леша у приезжего, внимательно следившего за гладким снегом.

— Грабеж с убийством,— буркнул приезжий, не оборачиваясь.

Леша похолодел.

Скоро увидели идущего навстречу бригадира. Остановили машину. Бригадир рассказал про встречу с Петькой. Поехали дальше.

Колеса грузовика буксовали. Шоссе шло в гору, и свеженакатанный снег очень скользил. Все-таки ехали недолго, всего несколько минут.

— Сто-п! — закричали вдруг все: и те, кто сидел или стоял в кузове, и те, кто сидел в кабине.

Все ясно увидели цепочку следов, которая, отойдя от шоссе, вела по свежему снегу в лес. Теперь цепочка не отпустит преступника. Теперь он готов! Он пойман! Он взят!

Только Леша не кричал. Он очень переживал эту историю. Он понимал, что Петр его обманул, что Петр — грабитель и убийца, и все-таки ему не хотелось ловить его. Все-таки осталось еще у него хорошее чувство к этому человеку, которого он когда-то привез, с которым они вместе покупали пальто, с которым они говорили о самом главном — например, о том, что Лешина девушка Лешу исключительно понимает.

Все попрыгали из грузовика на землю. Все перебрались через канаву. Узенькая цепочка следов отчетливо шла по снегу, и даже видно было, что Петю шатало. Следы сворачивали то в одну, то в другую сторону.

Шли по следу. Работники розыска вынули пистолеты. Все молчали.

Метров сто прошли, не больше, когда работники розыска остановились. За ними остановились все. Впереди, под кустарником, была отчетливо видна казавшаяся необыкновенно маленькой черная фигурка человека, лежавшая на животе, уткнувшись лицом в снег.

Дальше работники розыска пошли одни. Жестами и мимикой они строго запретили следовать за ними. Преступник мог быть вооружен. Преступник мог отстреливаться.

Нет, он не отстреливался. Он лежал не двигаясь, мечтая хоть на несколько секунд продлить тишину, отсрочить минуту, когда на него будут смотреть глаза.

Работники розыска наклонились над Петькой. Двое взяли его под руки. Рывком они поставили его на ноги.

— Документы! — сказал старший.

Петька молчал. Тогда старший засунул руку во внутренний карман и вытащил паспорт. Мельком он проглядел его, положил уже в свой, а не в Петькин карман и зашагал обратно. За ним двое вели Петьку. У Петьки было странное, отсутствующее лицо, будто это не его арестовали, не его ведут навстречу соседям и товарищам по работе.

Соседи и товарищи по работе смотрели на Петьку, а Петька старался не видеть их глаз. Глаза эти смотрели на него с ужасом, с отвращением, с унизительным сочувствием, с брезгливым удивлением. Каждая пара глаз — с другим выражением. Все было так, как чудилось ему в его бредовых видениях. Все было точно так. И даже Лешин взгляд, растерянный, удивленный, непонимающий, пришлось ему перенести.

Его посадили на грузовик, грузовик развернулся и поехал обратно. Теперь дорога шла вниз, и грузовик ехал быстро. Петька смотрел вперед, как будто вокруг и не было людей, как будто он был один в машине. А люди смотрели на него, каждый со своим выражением. И только Леша отвернулся в сторону и смотрел на проносящийся мимо лес. Это была единственная услуга, которую он мог оказать бывшему своему товарищу.

 

Глава девятнадцатая

Дорога в тюрьму. Размышления

Приехали в поселок. Преступника провели в контору. Предложили ему сесть на табурет в комнате, в которой работали директор лесопункта и Лия Матвеевна. Машина из районного центра опаздывала. Народ продолжал толпиться возле конторы. К начальнику все приходили по делам разные люди. Лия Матвеевна печатала на машинке. Преступник сидел на табуретке и чувствовал, что, хотя все, кажется, заняты своим делом, общее внимание устремлено на него.

Некуда было деться от взглядов. Лия Матвеевна печатала на машинке, но Петька чувствовал, что она все время на него поглядывает. Косили на него глаза и приходившие к директору посетители. Это были знакомые люди, но почему-то они не здоровались. Петька не мог понять — от смущения или чтоб его не смущать. Могло быть и то, что они не хотели с бандитом здороваться. Петьке теперь это было все равно. Раза два он ветречался взглядом с директором. Директорские глаза говорили без слов: «Вот и верь после этого людям».

И в окно все время заглядывали любопытные. Некоторые даже прижимали лицо к стеклу. Понимали, что это нехорошо, даже неприлично, но не могли удержаться.

Петька сидел с отсутствующим видом и терпел. В сущности, он ни о чем не думал. Скользили какие-то мысли, не задерживаясь, не запоминаясь: что-то о братиках, об Афанасии Семеновиче, о Клятове.

Наконец пришла машина из города. Обыкновенная «Волга». Рядом с шофером сидел лейтенант милиции. Он и вылезать из машины не стал.

Двое повели Петьку. Двое сели на заднем сиденье, по краям. Петька в середине. Третий сел в кабину грузовика. Народ толпился вокруг. Из окна смотрел на Петьку директор. Рядом с ним виднелось через стекло взволнованное лицо Лии Матвеевны. Взгляды, взгляды, взгляды!… «Провожают, точно министра»,— мысленно пошутил Петька, но ему не стало от шутки весело.

Наконец машины тронулись. Петька вздохнул с облегчением, когда, промелькнув, исчезли сзади дома поселка. Замелькали деревья. Вот здесь он вышел из леса, здесь он встретил бригадира. Здесь он бежал. Здесь он ушел в лес.

Петькины спутники молчали. Молчал и Петька. Так, не сказав ни слова, доехали до города. Проехали магазин, где он покупал пальто. Странно было представить себе, что это было только вчера. Как все изменилось за сутки.

Подъехали к райотделу милиции. Петьку провели в небольшую комнату с зарешеченным окном и обитой железом дверью. Петька знал, что такие комнаты называются как-то по-особенному, но не мог вспомнить как. Потом вспомнил — камера. Часа два просидел он на койке, потом за ним пришли, опять посадили в машину. Вокзал. Поезд. Отдельное купе. Петька попросил разрешения, лег на полку и сразу заснул. До Энска было восемнадцать часов езды. Петька почти всю дорогу проспал. Просыпался иногда только на минуту. Два работника розыска все время сидели на нижней полке; один спал наверху.

В Энске на вокзале ждала «Волга». Петьку довели до машины под руки. Будто три добрых товарища шагали они с работниками розыска.

Сели в машину. Поехали по городу. Петя смотрел на знакомые улицы, узнавал дома, магазины, кинотеатры. Как ни странно, он не думал ни о том, куда его везут, ни о том, удастся ли ему доказать, что он не виноват. Доказать, что просто случайно улики сложились в цепь, которую разорвать невозможно. Пи о чем он не думал. Как будто просто с хороших заработков взял такси и решил прокатиться по городу. Он даже заметил, что за время его отсутствия строившийся двенадцатиэтажный дом стал на три этажа выше, и подумал: «О, как быстро строят теперь!»

Сжалось у него сердце, только когда машина подъезжала к зданию тюрьмы. В прежнее время он несколько раз проходил мимо этого здания и не обращал на него особенного внимания. Здание как здание. Только что стены очень высокие да на окнах решетки. Ну что ж, на окнах многих фабричных корпусов тоже решетки бывают.

Машина подъехала к воротам. Ворота, сплошные, обитые железом, медленно распахнулись. Въехали во двор. Вышли из машины. Вошли в комнату. Люди, которые привезли Петю, получили расписку, написанную человеком с усами, в военной гимнастерке, но без погон, и ушли, не простившись с Петей. Часовые повели Петю в какое-то другое помещение; там у него снимали отпечатки пальцев, фотографировали его, измеряли рост. Потом парикмахер обстриг его под машинку, потом его вели по длинному коридору, потом он вошел в камеру.

Начался первый Петин тюремный день. В камере было, кроме Пети, три человека. Все трое начали спрашивать, за что попал Груздев. Петя объяснил, что подозревается в краже. Ему казалось, что если он расскажет про убийство и ограбление, то его все начнут презирать и даже разговаривать с ним не будут. А время в тюрьме надо чем-то занять. Петя не говорил прямо, что не виноват. Он боялся, что соседи по камере только засмеются. Наверное, в тюрьме все утверждают, что не виноваты. Однако он уклончиво объяснил, что следствие, мол, покажет, виноват он или не виноват.

Потом был обед. Потом был долгий вечер. Потом легли спать.

Лежал Петя с закрытыми глазами и думал. И сколько он ни думал, как ни прикидывал, все равно получалось плохо. Пил он с Клятовым? Пил. Уславливался грабить Никитушкиных? Уславливался. Нашли в доме Никитушкиных его зажигалку? Нашли. Скрылся он в ту же ночь из города? Скрылся. Убежал от Афанасия, когда милиция пришла за ним? Убежал. Скрывался на лесопункте? Скрывался. Пытался, наконец, убежать, когда на лесопункте его разыскали? Пытался.

Ему было ясно, что от всех этих уличающих обстоятельств никуда не денешься. Если бы он был судьей, он бы сам вынес очень суровый приговор.

Тоска навалилась на Петю. Тоска душила его, и он, барахтаясь, стараясь от нее освободиться, искал утешения, искал хоть какое-нибудь светлое пятно в неясном своем, туманном будущем.

В конце концов, стал рассуждать Петя, вряд ли его расстреляют. Скорее всего, тюрьма. Ну что же, и в тюрьме люди живут. В конце концов, что хорошего было в его жизни последнее время? Пьянство да тоска. Как трезвеешь — так тоска. Чтоб прогнать тоску, пьянствуешь дальше. Какой ему могут дать срок? Самый большой, кажется, пятнадцать лет. Сейчас ему двадцать семь; когда выйдет, будет сорок два. Цветущий возраст.

Он усмехнулся про себя. Горько, но усмехнулся. Зато, в конце концов, эти пятнадцать лет он проживет нормально. И стыдиться некого. Там же все преступники. Ну хорошо или плохо — рассуждать не приходится. Все равно этого не миновать. Только б скорей кончилось все это: следствие, допросы, суд.

Трое товарищей Петра по камере спали. Чуть-чуть приоткрыв глаза, он увидел, что все они ровно дышат и лежат с закрытыми глазами. Впрочем, лежал с закрытыми глазами и он сам. Так что, может быть, и они только притворяются спящими. Может быть, каждый из них тоже думает о своем.

Так. На чем он остановился? Он остановился на том: что как было бы хорошо, если бы все это скорее кончилось. И тут Пете пришла в голову мысль поистине замечательная. В самом деле, это же зависит от него самого. Достаточно ему сразу во всем признаться, и следствие быстро закончится. В конце концов, следователи тоже люди занятые, им, наверное, тоже неохота долго возиться. Улики бесспорные, подследственный признается — чего же еще делать? И на суде он признается. Все подтвердит. Со всеми обвинениями согласится. Быстро вынесут приговор, и начнется другая жизнь. В тюрьме, конечно, жизнь плохая, но ведь не хуже, чем была его жизнь последнее время.

Не то чтобы у Петра было хорошее настроение после того, как он принял такое серьезное решение. Но, по крайней мере, он стал гораздо спокойнее. Все определилось. Все стало на свои места. Бояться больше нечего. Будущее точно известно.

И неправды не будет. Он ничего не скрывает. Никто не сможет его ни в чем разоблачить. А Петька очень устал от того, что два с половиной месяца вся жизнь была построена на лжи.

Почему-то ему не пришло в голову, что и дальнейшую жизнь он тоже на лжи собирается строить. Раньше он скрывал, что он заподозрен в преступлении и что его ищут. Теперь он будет скрывать, что невиновен в этом преступлении.

Мог ли он в то время рассуждать нормально? Нервная система его, измотанная постоянным пьянством, потом отчаянным бегством из Клягина и жизнью под угрозой разоблачения, была, конечно же, ненормальна. В его представлении смещались формы и масштабы предметов. Перепутывались понятия. Пустяки становились необычайно значительными. Значительные факты, казалось, не заслуживают внимания. Мелочи создавали настроение. На основе случайных настроений принимались решения кардинальнейшие.

Так или иначе, ему стало спокойнее, когда он решил признаться во всем. И он заснул.

* * *

Перед тем как перейти к дальнейшим главам, я попросил Ивана Степановича Глушкова, следователя прокуратуры, теперь пенсионера, который вел дело Петра, написать свои воспоминания о деле Груздева. Естественно, что именно он лучше всех знал все перипетии и неожиданные повороты следствия. Он охотно согласился. Думаю, что согласие его было вызвано прежде всего тем, что, выйдя на пенсию, он очень скучал и никак не мог найти занятие, которое заполняло бы его жизнь.

Прочтя добросовестно написанные им воспоминания, я почувствовал, что, при всей своей обстоятельности, они несколько односторонни. Они довольно точно излагают факты. Однако не малую роль в рассказе должны, казалось мне, играть мысли и чувства подследственных. От Груздева, как я уже говорил, я имел об этом подробнейшую, хотя и не систематизированную информацию. О мыслях и чувствах Клятова я мог строить достаточно обоснованные предположения, подкрепленные фактами о поведении Клятова на следствии, на суде и после суда. В том виде, в каком Иван Степанович передал мне свои воспоминания, они были несколько суховаты. Поэтому я попросил у него разрешения кое-что, не очень существенное, из его воспоминаний убрать. И дополнить их изложением чувств и мыслей Петра, известных мне с его слов, и предположительных чувств и мыслей Клятова.

Две первые главы воспоминаний Глушкова я помещаю без изменений. В следующих же главах читатель без труда поймет, что написано Глушковым и что добавлено мною.

 

Глава двадцатая

Уход на пенсию откладывается

Седьмого сентября утром я подал заявление Федору Николаевичу, начальнику следственного отдела областной прокуратуры, с просьбой освободить меня от работы в связи с уходом на пенсию. В конце дня он вызвал меня к себе.

Мы с Федором Николаевичем оба начинали в Энске назад тому лет сорок. За эти годы и мне и ему довелось работать во многих городах. Неоднократно наши пути сходились, и мы некоторое время работали вместе. Потом нас рассылали в разные концы страны, и мы только обменивались приветами при случайной оказии. И вот к концу жизни судьба снова свела нас обоих там же, где мы начинали,— в энской прокуратуре.

Кажется, для нас обоих была радостной эта встреча. Как-никак, хоть и с большими перерывами, сорок лет совместной работы. Можно хорошо друг друга узнать.

Надо сказать, что за все эти сорок лет мы с Федором никогда не ссорились. Бывали случаи, когда мы держались прямо противоположных точек зрения. Приходилось спорить, даже жестоко спорить. И все-таки не поссорились мы ни разу. Ладыгин — энский городской прокурор, тоже человек уже пожилой,— бывал при некоторых наших спорах. Он удивлялся тому, что, споря, мы никогда не повышаем тона, никогда не горячимся. Мне это кажется совершенно естественным. Если тебе важно найти правильное решение вопроса, то нет причин ссориться. Ну, а если ты думаешь только о том, чтобы во что бы то ни стало победила твоя точка зрения, правильна она или неправильна, всегда находится повод для крика и ссор.

Итак, Федор Николаевич в конце дня вызвал меня к себе.

— Рановато вроде тебе на пенсию,— сказал он,— шестьдесят четыре года. Можно бы еще лет пять поработать.

Я объяснил, что устал, что думаю переехать в пригород, пожить со старушкой матерью последние ее годы, покопаться в земле, подышать свежим воздухом. У матери шесть корней яблонь. Так что, может, я еще на старости лет какие-нибудь новые сорта выведу, память по себе оставлю.

— Что-то нашего брата на природу тянет,— сказал Федор Николаевич.— «Лунный камень» Коллинза читал? Там тоже сыщик Кафф на старости лет розы стал разводить. Шерлок Холмс, кажется, пчелами увлекся.

— Работа нервная,— объяснил я.— Пока на отдых не уйдешь, редкую ночь спишь спокойно. Понятно, что тянет на тихую сельскую жизнь.

— Ну вот что,— сказал Федор Николаевич,— сутки даешь мне, Иван? Я подумаю, и ты подумай. А завтра решим.

Я пошел домой, чувствуя себя уже пенсионером. Даже прогулялся вдоль набережной. За сорок лет впервые мне было некуда торопиться. Вечером мы с моей Марьей Филипповной пошли в кино на двухсерийный фильм, потом гуляли и говорили о том, как будет хорошо и спокойно жить у матери за городом, и еще о том, что мне надо научиться играть в преферанс по маленькой или, еще лучше, заняться шахматами. Всю жизнь я завидовал то Ботвиннику, то Смыслову, то Петросяну, да так и не собрался хоть одну книгу прочесть по теории шахмат. Теперь времени не занимать. Сиди себе на лавочке под деревцем и изучай дебюты и эндшпили.

Назавтра сразу же, как только я пришел в прокуратуру, меня позвали к Федору Николаевичу.

— Инженера Никитушкина ограбили,— сказал

Федя,— жену убили. Его самого тоже ударили чем-то тяжелым по голове. К счастью, старик потерял сознание, и мерзавцы решили, что он убит. Ночью выезжал на место Иващенко. Парень без году неделю работает. Возьмись, Иван Семенович. Иващенко я дам тебе в помощники, а руководи ты. И дело будет в верных руках, и для Иващенко школа-лучше не придумаешь. А насчет твоего заявления решим так: я его кладу в сейф. В день, когда ты закончишь следствие, или нет — когда суд осудит преступников, я пишу на заявлении «согласен», и отправляйся разводить яблоки. Договорились?

— Тут не поспоришь,— согласился я.

Не могу сказать, чтобы все это меня обрадовало. Я уже чувствовал себя вольной птицей. У меня даже походка стала другая — медленная, ленивая, пенсионерская походка. Но я понимал, что выхода нет. Разбой, да еще с убийством! У нас в городе давно такого не случалось. Я пошел к себе в кабинет. Дима Иващенко ждал меня в коридоре. Он находится в том периоде развития, когда следовательская работа связывается с воспоминаниями о Шерлоке Холмсе или комиссаре Мегрэ. В эти годы человек помнит только те редчайшие случаи, когда действия следователя направляют гениальное озарение, поразительная догадка или необыкновенное понимание тайн человеческой души. Конечно, такое, вероятно, тоже бывает. Но гениальные озарения гроша ломаного не стоят рядом с дактилоскопической экспертизой, тонким химическим анализом да, наконец, просто с хорошим знанием всех людей в городе, которые могут совершить преступление.

Итак, Дима Иващенко ждал меня в коридоре, курносый, розовый от возбуждения.

В руках он держал папку и, видимо, мучился нетерпением: ему хотелось скорее поделиться страшными тайнами, которые в этой папке скрываются. Убежден, что его глубоко возмущало и то, что я шагал размеренной, неторопливой походкой, и то, что я медленно выбирал ключ из связки, и то, что я не спеша отпирал кабинет. Ему казалось, что в таких случаях следователь должен двигаться энергичными, быстрыми шагами, смотреть пронзительным взглядом, не терять ни секунды времени. Я же по долголетнему опыту знал, что торопливость в нашем деле никогда не приводит к добру, и шагал той походкой, которой меня наделила природа.

Наконец Иващенко сел перед моим столом и начал торопливо развязывать завязки папки. Я спокойно ждал. Трудно было поверить, что ему двадцать три года. На вид ему было лет шестнадцать. Волосы у него были светло-желтые, глаза круглые. Казалось, что он очень испуган чем-то. На самом деле испуг тут был ни при чем. Он выглядел так всегда. Те несколько месяцев, которые он проработал в нашем учреждении, в некоторой степени дисциплинировали его. По крайней мере, докладывать дело он начал как будто спокойно, как будто не торопясь, хотя я чувствовал, что внутри он весь дрожит от возбуждения.

Обстоятельства дела были таковы: двое, с лицами, скрытыми под платками, в двенадцать часов ночи позвонили в дом инженера Никитушкина в пригородном поселке Колодези. Они сказали, что принесли телеграмму. Анна Тимофеевна, жена Никитушкина, открыла дверь. Они убили ее, ударив тяжелым предметом в висок. Вероятней всего, это был кастет.

Оба грабителя были в перчатках. У одного из них поверх желтой перчатки был надет кастет. Увидев раненую, как ему показалось, жену, Никитушкин пытался привести ее в сознание.

В спальне на столе лежали накануне снятые инженером со сберкнижки шесть тысяч рублей, которые он приготовил, чтобы внести завтра за машину «Волга». Один грабитель, тот, что в желтых перчатках, прошел в спальню, в течение нескольких минут нашел деньги и вышел обратно. В это время у второго грабителя упал ллаток с лица. Инженер Никитушкин опознал монтера, который недели за две до этого чинил у них в доме электричество. Никитушкин сказал: «Монтер» — и сразу же получил удар в висок, от которого потерял сознание. Вероятно, удар этот нанес грабитель, у которого был на перчатке кастет. Считая, видимо, что оба старика мертвы, грабители выбежали из дома. Электричество они не погасили, поэтому приблизительно в час ночи сосед Никитушкиных Серов, страдающий бессонницей, вышел пройтись по воздуху, удивился, увидя у Никитушкиных свет, постучался в дверь, заглянул в окно и поднял тревогу. На месте при осмотре обнаружена зажигалка английского производства, видимо потерянная одним из преступников. В записной книжке Анны Тимофеевны оказалась запись: «Монтер Клятов. Крайняя улица, 28. Вызывать открыткой».

Клятова на квартире, которую он снимает уже с полгода у застройщицы Петрушиной, не оказалось. Возникло предположение, что второй грабитель — Петр Груздев, бывший рабочий механического завода, год назад уволенный за пьянство и прогулы. Груздев Петр Семенович год назад, уйдя от жены, поселился в Яме, по Трехрядной улице, дом шесть, у домовладельцев Анохиных. При обыске у Анохиных оказалось, что в комнате Груздева ночуют три гражданина, жители города С, приехавшие накануне с целью навестить своего друга. Груздева они не застали и обнаружили оставленное для них письмо, в котором он пишет, что много лет обманывал их, сообщая о своей благополучной судьбе. На самом деле Груздев давно уже спился и опустился. В письме есть любопытная фраза о том, что полученная Груздевым телеграмма о приезде друзей удержала его от окончательного падения. Друзья Груздева опознали предъявленную им зажигалку и рассказали, что подарили ее Груздеву девять лет назад. Объявлен розыск Клятова и Груздева.

Клятов, трижды судившийся, дважды осужденный, нигде не работал, пьянствовал, дружил с Груздевым и однажды вместе с ним был задержан милицией и отправлен в вытрезвитель.

Груздев последний год нигде не работал, многим известен как совершенно спившийся человек, постоянный собутыльник Клятова. Уже сняты на пленку отпечатки пальцев, идентифицированные с отпечатками Клятова. На зажигалке есть еще чьи-то отпечатки. Идентифицировать их не удалось. Отпечатков пальцев Груздева в картотеке нет.

Я помолчал, подумал. Иващенко смотрел на меня глазами человека, ждущего, что сейчас будут высказаны гениальные истины. Мне, говоря по чести, дело представлялось настолько сложным, что даже стало обидно откладывать из-за этого уход на пенсию.

— Значит, Клятова Никитушкин опознал? — спросил я.

Иващенко молча кивнул головой. В глазах его выражался восторг. Так как в том, что я сказал, никакой мудрости не было, меня даже рассердило это.

— Кроме Груздева, у Клятова были еще друзья и собутыльники?

— Случайные,— сказал Иващенко.— Постоянный был один — Груздев.

— Значит, по-видимому, единственная версия, что разбойное нападение совершено Клятовым и Груздевым?

Иващенко огорченно кивнул головой. Ему было просто неловко, что такому гению розыска, как я, приходится заниматься столь нехитрой задачей.

— Собственно говоря,— продолжал я,— что мы можем выяснить сейчас, до задержания преступников? Вопрос первый: откуда Клятов узнал, что Никитушкин снял шесть тысяч рублей со счета в сберкассе?

— Никитушкин в плохом состоянии,— сказал Иващенко,— он потрясен гибелью жены, да и ударили его по голове очень сильно. Кое-что он все-таки рассказал: «Волгу» они с женой хотели подарить сыну, который должен скоро приехать. Они и пригласили-то сына тогда, когда из магазина пришла повестка на машину. Никитушкин говорит, что они с женой, Анной Тимофеевной, очень многим рассказывали, что восьмого получат «Волгу». Возможно, что, когда Клятов чинил у них электричество, Анна Тимофеевна сама ему рассказала про деньги. Счет у Никитушкиных в сберкассе на улице Гоголя. Сберкасса большая, и, когда Никитушкин брал деньги, народу там было немало. Он вкладчик этой сберкассы уже пятнадцать лет, его там хорошо знают. Старик рассказывал всем, что покупает «Волгу». Его поздравляли и контролер и кассирша. Народу было в это время довольно много. Кто угодно мог услышать.

— Правильно,— сказал я,— однако сберкассу надо проверить: Клятов вряд ли часто там околачивается, Груздев тоже. Вызови работников сберкассы. Всех до одного. Вызывай, конечно, на разное время.

Иващенко кивнул головой и записал что-то в блокнот. Записывать было совершенно не нужно, потому что вряд ли такое естественное задание можно забыть. Записал он, собственно, для того, чтобы показать мне и себе тоже, какой он исполнительный и точный работник.

— Серов,— сказал Иващенко,— это тот человек, который первый поднял тревогу, говорит, что в поселке Колодези много было разговоров о покупке «Волги».

Никитушкина там любили и радовались за него. Клятов вполне мог случайно услышать разговор на эту тему.

— Хорошо,— сказал я,— вызовем Серова и спросим его, с кем и когда велись на эту тему разговоры. Не помнит ли он, не присутствовал ли Клятов при таком разговоре. Вызовем тех, кто разговаривал. Наконец, узнаем в магазине автомобилей, кто посылает открытки записавшимся на очередь и не мог ли из них кто-нибудь сообщить Клятову. Проверим почтальона в Колодезях. Открытку он мог прочесть. Может быть, он кому-нибудь рассказывал, пусть даже не Клятову. Клятов мог узнать из третьих рук. Узнаем у врача, когда мы сможем поговорить подробно с Никитушкиным. Так как все же возможно, хотя и маловероятно, что вместе с Клятовым грабил кто-то другой, а не Груздев, попросим милицию посматривать, не начал ли кто широко тратить деньги.

Кажется, больше до задержания Клятова и Груздева ничего нельзя сделать.

— Иван Семенович,— спросил Иващенко,— а как вы думаете, скоро задержат их?

— Скоро ли, я не знаю, но могу тебе предсказать вот что: первым задержат Груздева. Клятова позже, и, может быть, значительно позже. Клятов рецидивист и, если пошел на такое дело, наверное, обеспечил себя липовыми документами. Груздев, по-видимому, просто опустившийся пьяница, которого подбил на преступление Клятов. Вероятно, он бежал от паники и растерянности. Документы у него почти наверняка свои, и задержать его легче. Могу тебе сделать еще одно предсказание: Груздев признается на первом же допросе, Клятов будет тянуть с признанием сколько возможно.

— Почему вы так думаете?-спросил Иващенко.

— Да потому, что знаю по опыту разницу между рецидивистом и начинающим преступником… Значит, так, Дима, составь список, кого мы будем допрашивать из Колодезей, кого из сберкассы, кого из магазина, и давай заниматься делом. И все время держи связь с больницей. Как только врачи позволят, поедем к Никитушкину.

 

Глава двадцать первая

Следствие бывает очень скучным

Когда я кончал юридический факультет, меня никак не привлекала работа прокурора. В числе его обязанностей, рассуждал я, произносить на процессах пламенные речи и сжигать огнем негодования сидящего на скамье подсудимых преступника. А я не оратор, говорю всегда плохо, медленно, вяло.

Не хотел я быть и адвокатом. Работа адвоката не внушала мне уважения. В те годы, когда я кончал институт, была очень распространена такая точка зрения: адвокат — болтун, который за деньги наговорит тысячу громких фраз и будет с одинаковым темпераментом защищать и ни в чем не повинного человека, и самого страшного преступника. В сущности говоря, рассуждал я с юношескою самоуверенностью, если судья умен и беспристрастен, никакой адвокат в процессе не нужен, судья сам во всем разберется.

Работа судьи тоже меня не прельщала. В конце концов, судья просто делает выводы из обвинительного заключения, подписанного прокурором, но составленного следователем на основании всех полученных данных. Стало быть, следователь и есть главная фигура. От того, как он проведет следствие, зависит и позиция прокурора и решение суда.

Конечно, это очень наивные рассуждения, совершенно не учитывающие сложности человеческих характеров, той противоречивости, которой, к сожалению, слишком часто обладают улики.

Однако во времена моей молодости рассуждения эти казались мне неоспоримо логичными. Я забывал, что в реальной жизни существует не некий идеальный следователь, лишенный предвзятости, безошибочный и точный в логике и понимании людей, а обыкновенный человек, которому свойственны человеческие слабости, невольные пристрастия, симпатии и антипатии, наконец, убежденность, не всегда соответствующая истине.

Теперь я понимаю, что реальные судебные дела, с которыми сталкиваются судьи, прокурор и адвокат, неизмеримо сложнее, чем те примерные случаи, которые мы разбирали в юридическом институте. Я понимаю и то, что улики могут случайно сложиться в неопровержимую цепь. Следователь может быть совершенно убежден в правильности своих умозаключений, а истина окажется совсем другой.

И все-таки в свое время я выбрал специальность следователя. И все-таки даже сейчас, когда я понимаю, что жизнь сложнее тех рассуждений, которые заставили меня выбрать мою профессию,— все-таки и сейчас я внутренне убежден, что именно следователь — главная фигура каждого уголовного дела. Если следователь объективно собрал и проанализировал доказательства, то с его точки зрения неизбежно будет смотреть на дело прокурор, его точку зрения обязательно подтвердит в приговоре суд.

Много скучного и однообразного в работе следователя. Бесконечные допросы и передопросы, протоколирование каждого следственного действия — все это утомительно и неинтересно. И все-таки я люблю свое дело. В конце концов, и великий актер не только выходит на сцену кланяться. За его успехом тоже стоят долгие часы утомительной черновой работы. И великий ученый, прежде чем совершить прославившее его открытие, сто раз ошибался, отбросил тысячу неверных предположений, сомневался, на правильном ли стоит он пути.

Поэтому я боюсь тех романтически настроенных молодых следователей, которые верят в неожиданные озарения, в неожиданные парадоксальные решения, в сверкнувшие, как молния, в мозгу гениальные мысли. Может быть, все это и бывает. Но я все-таки больше верю в тщательно продуманный допрос, в хорошо составленный протокол, в добросовестную работу экспертов. Меня немного пугал Иващенко: я чувствовал в нем романтическое отношение к своей профессии. Слишком много азарта. Слишком много фантазии.

Впрочем, я рассчитывал, что сумею опустить моего поэтически настроенного помощника на реальную почву обыкновенной логики и убедительных доказательств.

Итак, работа началась.

День за днем мы вызывали всех тех, через кого Клятов мог узнать, когда Никитушкин возьмет деньги в сберкассе. Извещение магазина было отправлено Никитушкину 2 сентября. Написал извещение заместитель директора Сидоренко. Сдала открытку на почту секретарша директора Кугушева. Как мы ни прослеживали их связи, нигде никаких выходов на Клятова не оказалось. Заместитель директора был человек солидный, известный в городе, никак не связанный с уголовным миром. Секретарша, молодая девушка, недавно кончила школу и тоже не внушала никаких подозрений. Она держала экзамен в машиностроительный техникум, не прошла по конкурсу и учится на заочном факультете. Сирота. Живет со старой бабушкой, вырастившей и воспитавшей ее. Днем работает, вечерами обычно занимается дома. Изредка ходит в кино. Девушка скромная, серьезная.

И заместитель директора, и секретарша уверенно показали, что никому не говорили о том, что Никитушкин должен получить машину. Почтальонша Козина, разносившая письма в поселке Колодези, работала на почте уже десять лет. Ничего дурного о ней никто не мог сказать. Она утверждала, что даже не прочла открытку, которую относила Никитушкину.

— Если каждую открытку читать, так разноску к ночи закончишь,— говорила она.— Тут думаешь, как бы разнести скорей, а чтением заниматься некогда.

Оставалась сберкасса. Никитушкин получил открытку четвертого числа, пятого позвонил в сберкассу и заказал на шестое деньги. Машину он должен был получить восьмого. Значит, деньги были у него дома два вечера: шестого и седьмого. Значит, Клятов должен был знать не только то, что шестого Никитушкин получает деньги, но и то, что седьмого деньги будут еще у него, что отнесет он их в магазин только восьмого. Иначе естественно было бы осуществить разбойное нападение шестого, тогда, когда деньги наверняка у Никитушкина. Заведующая сберкассой, Евстигнеева, знала, что шестого Никитушкин получил деньги. Знала и то, что он заказал деньги пятого. Евстигнеева, старый работник, не внушала никаких подозрений. Она была одинока, жила в отдельной однокомнатной квартире, никаких подозрительных связей не имела и, по ее показаниям, никому про Никитушкина не рассказывала.

Оставались кассирша и контролерша. Контролерша Шабанова, тоже немолодая, проработала в кассе пятнадцать лет. Характеристики превосходные. Замужем. Муж — главный бухгалтер завода. Оба люди спокойные, аккуратные, ведущие размеренный образ жизни. Никаких подозрительных связей нет. Кассирша Закруткина, молодая девушка, работает два года, кончила школу, потом шестимесячные курсы финансовых работников. Не замужем. Живет с матерью, кастеляншей в больнице; характеристики и у матери и у дочери превосходные.

Вероятно, читателю скучно разбираться во всех этих ничем не замечательных людях. Представьте себе, что каждого из них пришлось подробно допрашивать, вести подробнейшие протоколы и ждать, пока каждый из них прочтет каждую страницу протокола и каждую страницу подпишет. Представив себе все это, может быть, вы поймете, как иногда бывает скучно, как бесконечно скучно быть следователем.

Между тем из милиции сообщили, что Груздев находился у директора детского дома в селе Клягине и благодаря недосмотру работников розыска ухитрился бежать. Розыск продолжается. Сведений о Груздеве пока пет.

Наконец позвонили из больницы: нам разрешали приехать к Никитушкину и допросить его. Звонил профессор Сергиенко, словно бы сам испуганный тем, что наконец дает разрешение на разговор с Никитушкиным.,

— Никитушкин еще очень слаб,— объяснял он.— Во-первых, я разрешаю разговор не больше чем на полчаса, потом, по мере возможности, избегайте острых тем. Про Анну Тимофеевну старайтесь поменьше говорить. По чести говоря, я не дал бы разрешения, но Никитушкин сам волнуется и хочет дать показания.

Решили так: Иващенко будет вести протокол. Дадим для опознания фотографии Клятова и Груздева, в понятые пригласим дежурного врача и дежурную сестру.

Приехали.

Никитушкин лежал в маленькой отдельной палате. Профессор Сергиенко сам встретил нас внизу в вестибюле и повел к нему. Он уговаривал нас быть по возможности краткими и задавать только совершенно необходимые вопросы.

— Скажите, профессор,— спросил я, пока мы поднимались по лестнице,— будет жить Никитушкин?

— Теперь думаю, что будет,— сказал профессор,— но, конечно, это уже не тот человек. Сами увидите.

Когда мы вошли в палату, мне стало ясно, что Сергиенко имел в виду. Я месяца три назад видел Никитушкина, когда он солнечным днем прогуливался по улице Ленина. Я с ним не знаком, но, конечно, знал его в лицо. Трудно в Энске найти человека, который бы его не знал. О нем рассказывали легенды. Чтобы не отвлекаться от допроса, скажу только, что три месяца назад это был высокий, бодрый старик, энергично шагавший по улице, с улыбкой отвечавший на поклоны. Сейчас, в палате, я даже не узнал его, так он изменился. У него впали щеки и глаза стали мутные и невыразительные. Он, видно, бодрился перед допросом, даже, кажется, хотел улыбнуться нам. Лучше бы и не пытался: получилась печальная, жалобная улыбка. Я попросил профессора Ссргиенко остаться. Я не был уверен, что Никитушкин сможет подписать протокол, да и опознание надо было проводить при понятых. Позвали еще старшую сестру. Допрос начался.

Никитушкин лежал высоко на подушках, вытянув руки поверх одеяла. С самого начала и до конца разговора пальцы обеих рук шевелились. Они то слабо перебирали пододеяльник, то шевелились бессильно и бесцельно. Несколько раз он, кажется, пытался поднять руки, но сил не хватало. Руки снова опускались, и только пальцы всё двигались, двигались…

Рядом с кроватью стоял столик, за ним расположился Иващенко. Я уже говорил, что ему предстояло вести протокол.

Алексей Николаевич говорил так тихо, что я, наклонившись к нему, с трудом разбирал слова и повторял их отчетливо для Иващенко.

Да, Никитушкин помнит точно, что это был монтер, тот, который недели две назад чинил им электричество. Он тогда подошел к калитке и спросил, не надо ли чего починить. Анна Тимофеевна была очень хозяйственная женщина, а у них одна розетка не работала. И потом, она хотела у кровати поставить две новых розетки, чтобы читать перед сном. У нее часто бывала бессонница. Его самого, Никитушкина, она выгнала погулять. Гулять-то он не гулял, но посидел на улице возле дома. Монтер работал, наверное, часа полтора. Никитушкин слышал, что Анна Тимофеевна все время разговаривает с монтером, но о чем они говорили, не слышал. Могла ли Анна Тимофеевна сказать, что они шестого возьмут со счета деньги? Конечно, нет. Они еще сами не знали. То есть знали, что скоро получат машину. Он позвонил Сидоренко, и тот сказал: «Жди, Алексей Николаевич, на днях получишь открытку». Они с Сидоренко хорошо знают друг друга. В тридцатых годах работали вместе.

Соседи? Да, соседи знали, что они получают машину. Кто именно знал? Трудно сказать, тем более что Анны Тимофеевны нет. Он говорил инженеру Горелову из пятнадцатого номера и Серовых как-то встретил из двадцать первого, тоже рассказал. Вообще они не скрывали. Чего ж тут скрывать? Может быть, и Анна Тимофеевна кому-нибудь рассказывала. Может быть, и Гореловы или Серовы кому-нибудь рассказывали. Может, и он кому-нибудь еще говорил, да запамятовал. У него последние годы слабеет память. Анна Тимофеевна всегда ему напоминала, когда он что-нибудь забывал. Она ведь тоже была в возрасте. Все-таки восьмой десяток. Но у нее была память, как в молодости. У нее была исключительно ясная голова. Он теперь и не знает, как он будет без Анны Тимофеевны.

— Говорили кому-нибудь, когда получили открытку?

— Да, говорили. Нас поздравляли многие. В Колодезях все, наверное, знали.

Все трудней и трудней разбирать слова Никитушкина. Он устал и разволновался. Профессор Сергиенко хмурится; он, очевидно, считает, что время кончать, но нам необходимо, чтоб Никитушкин опознал Клятова. Иващенко берет пачку фотографий и одну за другой показывает Никитушкину. Алексей Николаевич смотрит равнодушными глазами. Я не могу даже понять, видит он или не видит. Только не переставая шевелятся пальцы. И вдруг точно чудо происходит. Глаза широко открываются. Он видит фотографию Клятова. Он пытается приподняться, и пальцы начинают шевелиться быстро-быстро. Чувства бушуют в старике.

— Монтер,— говорит он неожиданно громко. И продолжает опять еле слышно: — Я его сразу узнал по голосу…

Потом у монтера платок с лица упал, а второй грабитель еще в спальне был. Монтер крикнул ему: «Давай скорей, Петр!» А он, Никитушкин, узнал его и сказал: «Монтер».

А тут второй выбежал. Монтер говорит: «Успокой старика, Петр. Узнал, понимаешь, меня, старый черт!»

Этот второй, в желтых перчатках, замахнулся. Никитушкин почувствовал сильный удар и больше ничего не помнит.

Я переспрашиваю:

— Значит, вы точно слышали, что монтер сказал: «Давай скорей, Петр!» и «Успокой старика, Петр»?

Старик кивает:

— Да, именно: Петр.

— А в каком костюме был этот Петр, не помните?— спрашиваю я.

— В костюме? — Никитушкин хмурится, старается вспомнить.— В темноватом таком как будто. Да, наверное, в темноватом.

Это кажется ему несущественным. Он возвращается к мысли, которая все время волнует его. Он не может понять, зачем нужно было убивать Анну Тимофеевну. Неужели они бы деньги не отдали? Она, главное, так радовалась, что сын приедет. Это она ведь придумала «Волгу» ему купить. Мы, говорит, и на пенсию проживем. Мы люди старые. Она ведь тоже пенсию получала. Восемьдесят рублей. А сыну и в отпуск, говорит, на машине поехать, и по городу по делам… Анна Тимофеевна о сыне очень заботилась… Да вот не дождалась… Слезы текут по сморщенным щекам старика. У него дрожат губы, и он не может говорить дальше.

Сергиенко подает знак сестре, сестра убегает, Сергиенко щупает пульс старика, а пальцы Никитушкина все продолжают шевелиться. Кажется, они пытаются сказать все то, что не может выговорить Алексей Николаевич. Сестра возвращается со шприцем в руке. Старику делают укол. Дима Иващенко пока занимается протоколом. Никитушкин подписывает одну страницу и больше не может. Он очень ослабел. Профессор Сергиенко и сестра подписывают протокол в качестве понятых. Они свидетельствуют, что Никитушкин опознал фотографию Клятова. Они свидетельствуют, что, согласно показаниям Никитушкина, Клятов назвал второго грабителя Петром.

Мы прощаемся с Алексеем Николаевичем и уходим. Мне все помнятся его пальцы, которые непрерывно шевелятся, пальцы, по которым можно угадать, как на самом деле живо и остро чувствует человек с мутными, кажущимися равнодушными глазами.

И еще я думаю, когда мы спускаемся по лестнице, сдаем в гардероб халаты и получаем пальто, что теперь отпали последние сомнения: соучастника Клятова зовут Петр.

 

Глава двадцать вторая

Следствие становится интересным

Наконец Груздев был задержан и доставлен в Энск. Из МВД сообщили, что, вероятно, скоро задержат и Клятова. Мы с Димой отправились в тюрьму допрашивать Груздева.

Когда Груздева ввели в камеру, мы оба с интересом на него посмотрели. Он был в темной клетчатой рубашке, острижен под машинку и ничем особенным не выделялся из тех, кого обычно приводят на допросы. Все стрижены под машинку. У всех руки сложены за спиной — тюремная привычка. Все обычно в темных рубашках.

На анкетные вопросы Груздев отвечал без всякого выражения, ровным, спокойным голосом. У меня было ощущение, что он нетерпеливо ждет, когда кончится формальная часть допроса и начнется разговор по существу.

Наконец я отложил ручку и спросил спокойным, даже равнодушным тоном:

— Скажите, Груздев, признаете вы себя виновным в том, что совместно с Клятовым Андреем Осиповичем ограбили квартиру инженера Никитушкина?

— Признаю,— спокойно сказал Груздев.

— А в убийстве жены инженера Анны Тимофеевны признаете себя виновным?

— Не помню,— сказал Груздев,— может, я убил, может, Клятов.

Честно говоря, меня очень удивило, что он признался сразу и без всяких колебаний. Я посмотрел на Диму. Дима чуть прикрыл глаза. Не хотел, наверное, чтобы Груздев заметил, как загорелись они любопытством.

— Расскажите, как это происходило? — спокойно спросил я.

— Вы знаете, гражданин следователь,— сказал Груздев,— честно скажу, не помню.

— Ну как же вы не помните,— спросил я,— дело-то ведь не шуточное — разбойное нападение с убийством? Знали, на что идете. Небось готовились заранее.

— Наверное, готовились,— согласился Груздев,— только этим Клятов занимался. Он разузнал, что Никитушкин «Волгу» получает и восьмого должен за нее деньги вносить в магазин. Он всему делу голова. А меня в помощь взял. Я что ж… Я как он скажет.

— То есть вы хотите сказать, что дело было задумано Клятовым и вам он предложил соучастие?

— Точно, точно,— закивал головой Груздев.

— Хорошо. Когда же он вам предложил соучастие?

— Я думаю, пожалуй, в середине августа был первый разговор.

— Какого числа?

— Наверное, пятнадцатого или шестнадцатого. Точно-то я не помню.

— Значит, пятнадцатого или шестнадцатого августа. Какой же был разговор?

— Ну так, вообще. Клятов сказал, что он электричество чинил у инженера одного в Колодезях. Там вещей много ценных. А главное, инженер машину «Волга» покупает. Его очередь скоро подходит, и, значит, деньги на машину будут у него дома. Машина, мол, стоит пять тысяч шестьсот, значит, наверное, тысяч шесть инженер возьмет из сберкассы. Вот, мол, было бы хорошо нам на двоих.

— А вы что сказали?

— Я сказал, что и верно хорошо.

— Ну и что?

— Ну и все. На том разговор и кончился.

— А следующий разговор когда был?

— Дня через три-четыре. Опять Клятов начал говорить, что деньги, мол, прямо будут лежать, нас дожидаться. Наверное, всего только день или два лежать будут. Долго такие деньги дома не держат.

— Вы понимали, что он предлагает вам ограбить Никитушкиных?

— Да как сказать, не то чтобы понимал, но догадывался, что разговор неспроста.

— Прямо было сказано, что он предлагает ограбить, совершить разбойное нападение?

— Точно не помню. Нет, кажется, еще не в этот раз, кажется, позже.

— А число называл Клятов, когда, по его мнению, у Никитушкиных будут деньги дома?

— Нет, это он позже называл.

— Вы что же, каждый день об этом с Клятовым говорили?

— Почти каждый. Точно-то я не помню, но, как выпьем, так и пойдет разговор. Сейчас, мол, мы довольны, если трешку на пол-литра достали, а тогда, мол, пей, гуляй сколько хочешь, ну и всякое такое. Денег он мне в долг давал понемногу — то пять рублей, то десять. А потом однажды говорит: пойдешь, мол, Петя, со мной у Никитушкиных деньги брать? Дело, мол, не трудное. Старики с перепугу сами отдадут. Показал мне пугач — знаете, в магазинах продаются из пластмассы? Только в магазинах они белые, а этот Клятов черной краской выкрасил, и стал он похож на настоящий. Ну конечно, для того, кто с настоящими дела не имел.

— А вы, Груздев, имели дело с настоящими пистолетами?

— Да так особенно не имел, но случалось видеть.

— Где же вы все эти разговоры с Клятовым вели?

— Да, знаете, пол-литра купим — и к нам в Яму, а у нас почти все дома пустые стоят. В любой двор заходи и садись на скамеечку.

— Что же вы ему ответили в тот раз, когда он спросил, пойдете ли вы с ним?

— Я выпивши был и сказал, конечно, что пойду. Мне тогда надо было у него еще денег попросить, так я боялся, что он не даст, если откажусь.

— Значит, вы согласились?

— Да, согласился.

— А день, когда вы пойдете грабить, он не называл?

— В тот раз не называл.

— А когда же он сказал, что грабить пойдете седьмого сентября?

— Накануне сказал.

— То есть шестого сентября. В котором часу? Где?

— Вечером. Пришел ко мне в Яму часов, наверное, в девять. Старуха Анохина дома была, так он меня из дома вызвал. Пошли во двор, сели. Клятов и говорит: «Ну, Петька, наше время пришло. Никитушкин из сберкассы деньги взял. Завтра часиков в одиннадцать пойдем с тобой».

— Откуда Клятов знал, что Никитушкин взял из сберкассы деньги?

— Он про это ничего не говорил.

— Так. Значит, предложил он вам седьмого сентября идти грабить Никитушкиных. Вы согласились?

— Мне сперва страшно стало. Я хоть глупостей и много наделал, а преступлений пока еще не совершал.

Ну, Клятов бутылочку выставил. Мы с ним выпили. Потом он еще за бутылочкой сбегал. Словом, обо всем договорились. Условились, что он за мной часиков в одиннадцать зайдет и мы поедем к Никитушкиным.

Я все время очень внимательно следил за Груздевым. Он говорил охотно. Мне казалось, что он не только ничего не скрывает, но даже не хочет скрыть. Он очень многословно, с подробностями, часто лишними, рассказал, как на следующий день, то есть седьмого сентября утром, ему принесли телеграмму о том, что приезжают его друзья, припомнил точный текст, хотя никто его об этом не спрашивал. Телеграмма была в деле. Ее нашли при обыске в квартире Анохиных. Рассказал, как он решил скрыться от друзей и ушел из дома. Как он ходил по городу, зашел в кино, чтоб время протянуть. Какую картину смотрел, не помнит. Потом распил с кем-то у магазина бутылочку на троих. И обратно в тот же кинотеатр, успел на следующий сеанс.

— А деньги у вас откуда были? — спросил я.

Он тогда вспомнил про двести рублей, которые ему дал накануне Клятов с тем, что Груздев отдаст из своей доли. Об этих двухстах рублях мы уже знали из показаний Анохиных. Словом, рассказ Груздева полностью подтверждался. Потом будто бы еще раз выпил у другого магазина и еще раз пошел в кино. И опять не помнит, какую картину смотрел. Потом подстерег Клятова, когда тот зашел к нему, в дом Анохиных. Когда Клятов туда шел, так он его пропустил, а на обратном пути перехватил все-таки.

Все это он рассказывал охотно, обстоятельно, я бы даже сказал — с каким-то своеобразным удовольствием. Я был совершенно убежден, что так же гладко пойдет допрос до конца, однако вдруг с Груздевым случилось какое-то непонятное превращение.

Дело было так: он перехватил Клятова, когда тот возвращался из Ямы и время было отправляться к Никитушкиным.

— Как вы добрались до Колодезей? — спросил я. И вдруг Груздев ответил:

— Не помню.

— То есть как не помните? Шли вы пешком или ехали на автобусе?

— Не помню,— упрямо повторил Груздев.

— Груздев,— сказал я,— вы так подробно и ясно нам все рассказали, вы так точно помнили каждую мелочь — и вдруг вы перестали все помнить? Согласитесь сами, что это странно.

— Вы поймите, гражданин следователь,— сказал Груздев,— все дело готовил Клятов, а меня взял помогать себе. Я для храбрости крепко выпил. На такое дело в первый раз боязно идти. И, конечно, ничего не помню.

— Значит, вы не помните, как добрались до Никитушкиных?

— Нет, не помню.

— А как вошли к Никитушкиным?

— Не помню.

— Ну что, вы постучали в дверь или позвонили?

— Не помню.

— Кто вам открыл дверь?

— Не помню.

Передо мной сидел другой человек, хмурый, замкнутый. Будто подменили его.

— Где живут Никитушкины?

— Не помню.

— Где лежали деньги?

— Не помню.

— Куда вы дели деньги?

— Не помню.

— Слушайте, Груздев,— сказал я,— вы рассказываете, что выпили два раза по полтораста грамм с большими перерывами в течение целого дня. Вы человек много пьющий. Неужели вы были так пьяны, что ничего не помните?

— Клятов еще дал мне для храбрости выпить,— хмуро говорит Груздев.— Ну, я ничего и не помню.

Я вынимаю из ящика зажигалку и показываю Груздеву.

— Скажите,— спрашиваю,— это ваша зажигалка?

На зажигалке изображен человек, целящийся из пистолета. Я держу ее то вертикально, то горизонтально, и на лице у человека то появляется, то исчезает маска.

— Как вам сказать,— пожимает плечами Груздев,— вообще-то моя, мне ее когда-то друзья подарили. Но теперь я уж не знаю, моя или не моя.

— Как это понять? — спрашиваю я.

— Видите ли,— объясняет Груздев,— перед тем… Словом, перед тем, как пришла телеграмма, что мои друзья едут, я у Клятова взял в долг двести рублей. А он много раз мне предлагал продать зажигалку. Очень она ему нравилась. Десять рублей даже давал. А я не соглашался. Все-таки у меня только она от друзей и осталась. А тут он уперся. Дашь, говорит, в залог зажигалку — получишь две сотни. А мне деньги очень были нужны.

— Зачем? — спрашиваю я.

— И за квартиру я задолжал, и жене давно не давал денег. Да и потом, на такое дело шли. Всяко могло получиться.

— То есть это грабить Никитушкиных?

— Ну да, ну да,— хмуро соглашается Груздев.— Я ему и дал зажигалку. С тем, конечно, что он мне ее вернет. Долг с меня получит и зажигалку вернет.

— И вернул он вам зажигалку?

— Где там! Дальше все так завертелось… Не до зажигалки было.

— То есть что завертелось? Ограбление Никитушкиных?

— Ну да, ну да, ограбление Никитушкиных, бегство,— хмуро говорит Груздев и повторяет вполголоса, как будто для себя: — Ограбление Никитушкиных, бегство…

— Вы не помните, где вы ее потеряли?

Груздев смотрит на меня с удивлением и говорит:

— Я же вам говорю, у меня ее Клятов забрал.

Я долго пишу протокол. Груздев сидит хмурый, как в воду опущенный. Наконец я кончаю. Груздев читает его как-то медленно, без интереса, расписывается на каждой странице, и вид у него такой, будто это его совершенно не касается, и скучно ему, и безразлично.

— Хорошо, Груздев,— говорю я,— идите и подумайте. Советую вам хорошо подумать. Тем, что вы ничего не помните, вы не отделаетесь. Раньше или позже придется вам рассказать все подробно.

Я вызываю конвойных, и Груздева уводят. Мы с Иващенко долго молчим.

— Ничего не понимаю,— говорю я.

— Так подробно все рассказывал,— пожимает плечами Иващенко,— и вдруг будто его подменили.

Я встал и начал прохаживаться по камере.

— Человек первый раз в жизни совершил преступление,— рассуждал я.— Он сам хочет все откровенно рассказать. Он все и рассказывает, пока не доходит до самого преступления. Рассказывать о нем выше его сил. Даже не то что рассказывать — вспоминать о нем.

— Почему же он так спокойно рассказал о том, как они условились с Клятовым? Да, в сущности, почти все спокойно рассказал. Как он поймал Клятова возле своего дома. Все это он прекрасно помнил. И вдруг то, как добрались до Колодезей и где живут Никитушкины, не может вспомнить. Нет,— Иващенко встал, но, сообразив, что вдвоем нам ходить взад-вперед невозможно — места мало, сел опять,— тут что-то не то. Может быть, он боится Клятова?

— Тоже ерунда, он же понимает: пока он в заключении, Клятов ему не опасен.

— Иван Степанович,— сказал Иващенко,— а если… он ни в чем не виноват?

— А признался из любезности к нам? — усмехнулся я. Но Иващенко, кажется, был увлечен своей идеей:

— А если он просто понял, что все улики против него, что опровергнуть их невозможно, и решил лучше уж самому признаться.

— Фантазия следователю нужна,— сказал я,— однако неограниченная фантазия не помогает следствию. В общем, давай сделаем так: пока вызывать его подождем. Направим на экспертизу, послушаем, что психиатры скажут. За это время, может быть, задержат Клятова. Послушаем, что он нам сообщит. А пока данных нет, не будем строить необоснованные версии.

 

Глава двадцать третья

Наконец Клятов!

Передо мной лежат следующие главы написанных по моей просьбе записок Ивана Степановича Глушкова о следствии по делу Клятова — Груздева. Не сомневаюсь, что они написаны добросовестно и совершенно точны. Однако автор видит события только с одной следовательской точки зрения. Между тем участниками этой долгой и запутанной истории были и работники органов дознания, и работники прокуратуры, и судьи, и адвокат Степа Гаврилов, и свидетели, и мы, Петины друзья.

Поэтому я полагаю, что в интересах читателя мне следует снова вступить в права автора этого повествования. Мною будут использованы, кроме личных впечатлений, разговоры с участниками дела и, конечно, записки Глушкова. Однако в некоторых случаях, например в описании чувств и мыслей Клятова, кое-что, разумеется, написано мною предположительно. Думаю, что предположения мои в большей части совершенно достоверны.

Черт дернул Клятова пойти на танцевальную площадку. Комнату он снимал у глухой старухи. Паспорт у него был на имя Игнатьева Алексея Степановича. Прописка обошлась без всяких сложностей. Приехал он только три недели тому назад, а если человек живет на курорте меньше месяца, кто же обратит на это внимание. В конце ноября он собирался переехать в Сухуми. Там многие отдыхают в зимнее время, и тоже никого это не удивляет. Пил он умеренно. И всегда один. Водку покупал каждый раз в другом магазине, опускал на окнах шторы и запирал дверь. Скучновато, зато безопасно.

Надо же было ему пойти на танцевальную площадку…

Впрочем, иначе и не могло быть. Клятов с юных лет любил флирт. Это иностранное слово он узнал лет семнадцати и с той поры без флирта не мог обойтись.

Выберешь, например, девушку покрасивее, подойдешь к ней:

«Два часа смотрю на вас, не могу понять, отчего вы такая симпатичная…»

А она поднимет ресницы и говорит в ответ: «Бросьте петь».

Вот уже отношения и завязались. Он был большой хват, Клятов, и если решал познакомиться с девушкой, то на дороге не становись.

Вот и пошел на танцевальную площадку. Не удержался.

И девушка попалась такая бойкая. Ты ей слово — она тебе два. Флирт разворачивался вовсю. Танцы кончились, вышли, и вдруг к девушке подошел какой-то невидный из себя, в сером костюмчике, и отвел ее в сторону. Клятов только начал решать, затеять драчку или нет: с одной стороны, надо бы поучить нахала, с другой стороны, он с чужими документами. Может, не стоит связываться? И вдруг с двух сторон его взяли под руки. Ну, он не маленький, сразу понял. Опомниться не успел, как уже посадили в машину,— и прощайте, милая барышня, больше мы не увидимся.

Тот, который отвел в сторону девушку, тоже оказался из розыска. Он через минуту сел рядом с шофером. Вероятно, и без танцевальной площадки было бы то же самое. Адреса у него не спросили, а подъехали аккуратненько к дому глухой старухи.

За обыск он не беспокоился. И в самом деле, ничего не нашли, только денег триста рублей, и те в кармане пиджака. Можно было домой не ездить.

И вот в отдельном купе в компании с тремя из розыска едет Клятов в город Энск, и настроение у него отвратительное. Лет пятнадцать дадут — это уж дело верное. Эх, не надо было пришивать стариков Никитушкиных! Кому они мешали?… В крайнем случае, можно было связать. Ну, да в таком деле, бывает, и не удержишься.

В камере Клятов обживается быстро и приходит к выводу, что тюрьма в Энске не хуже других — жить можно.

О том, как вести себя на следствии, Клятов не думает. Есть стандарт, выработанный многими поколениями уголовников: все отрицать, сознаваться только в крайнем случае и только в том, что точно доказано.

Итак, начинается первый допрос. Допрашивают два следователя — пожилой и молоденький. Клятов прежде всего отрицает, что он Клятов. Он Алексей Степанович Игнатьев и знать ничего не знает.

Эта попытка совершенно безнадежная. Клятову предъявляют его фотографию из предыдущего дела, за которое шесть лет назад он получил пять лет тюрьмы. Предлагают сличить отпечатки пальцев из предыдущего дела с его отпечатками. Словом, Клятову приходится признаться, что он Клятов. Он, по совести говоря, и сам понимал, что долго отрицать это не удастся, но порядок есть порядок. Опытный уголовник должен вести себя как положено.

Дальше его спрашивают, чинил ли он свет в доме инженера Никитушкина.

Да, он чинил свет. А что, разве нельзя подработать?

Кто его пригласил и кто с ним расплачивался?

Анна Тимофеевна, жена Никитушкина. Спросите ее, она вам подтвердит.

Это очень слабый ход. Таким образом, Клятов как бы говорит, что он понятия не имеет об убийстве Анны Тимофеевны. На самом деле он великолепно знает, что Анна Тимофеевна убита, и следователи великолепно знают, что он это знает, и великолепно понимают, зачем он врет.

Клятов и не надеется, собственно говоря, их обмануть. Но порядок есть порядок. Следует все отрицать. Знает ли Клятов Груздева?

Конечно, знает. Пил с ним много. Однажды даже в милицию вместе попали. Заходил к нему перед отъездом проститься, но не застал. Груздев куда-то ушел или уехал. У Груздева сидели какие-то приезжие. Сказали, что его друзья.

Почему Клятов сказал этим приезжим, что пойдет на танцплощадку и встретится там с Груздевым?

Да просто чтобы не выдавать Петьку. Может, эти его друзья не знали, куда он пошел. Да и вообще сказал на всякий случай. Думать-то некогда было. Вот и сказал первое, что пришло в голову.

Почему же, спрашивает старший следователь, если он в ограблении Никитушкина участия не принимал и, значит, ни в чем виноват перед законом не.был, почему же тогда он уехал с чужим паспортом на фамилию Игнатьева и где он этот паспорт достал?…

Где достал? Клятов нарочно хватается за второй вопрос, чтобы иметь время придумать ответ на первый. Купил на толкучке.

— Так прямо со своей фотографией и купили?

— Нет, фотографию дал и полцены заплатил, а через час мне его принесли с моей фотографией.

Клятов врет. Он не хочет выдавать человека, который достал ему фальшивый паспорт. Следователи великолепно понимают, что он врет, и понимают, зачем он врет. Клятов, впрочем, и не рассчитывает, что ему поверят. Ему важно одно: попробуй опровергни толкучку. А человек, который ему паспорт достал, может, еще пригодится. Дадут, наверное, много — лет пятнадцать. Может быть, удастся бежать. Тут без паспорта не обойтись.

— Но зачем же вы все-таки жили по фальшивому паспорту?— спрашивает следователь постарше.

Клятов уже сообразил, как отвечать.

— Надоело под наблюдением жить, гражданин начальник,— говорит он с душевной, искренней интонацией.— Что такое Клятов? Преступник. Хоть и отсидел свое, а все равно для всех человек темный. Хотелось новую жизнь начать.

Он играет роль человека, когда-то совершившего преступление, отбывшего наказание и желающего начать новую жизнь. Он играет роль человека, наивно и неумело постаравшегося создать условия для этой своей новой, другой, чистой жизни. Он играет плохо, неубедительно, примитивно.

Что сделаешь! По правде говоря, театральных институтов он не кончал. Да и положение у него трудней, чем у актера на спектакле. Он знает отлично, что следователи видят его насквозь и ни на секунду ему не верят. Он знает отлично, что, в конце концов, они его загонят в угол и разоблачат. Он только соблюдает правила игры. Он уголовник и должен вести себя как положено.

Удивительно другое: следователи великолепно понимают нехитрую игру Клятова. Они знают, что придется провести много допросов, опознаний, что будут очные ставки, что придется уличать Клятова постепенно, что это потребует массу времени, изобретательности. И все-таки допрос Клятова им нравится гораздо больше, чем допрос Груздева. Клятова они видят насквозь. Он ведет себя именно так, как должен вести себя такой человек, как Клятов. Конечно, возиться с ним придется долго. Ну что ж, такая у них работа!

С Груздевым… С Груздевым тоже как будто все ясно. И все-таки тут они чего-то не понимают. После трех побегов неожиданно моментальное и охотное признание. Что это? Искренность человека, впервые пошедшего на преступление и раскаивающегося, или хитрость?

Но об этом потом. Сейчас продолжается допрос Клятова.

На что Клятов жил после того, как его уволили с завода? Ведь он нигде не работал. А у него нашли триста рублей. Да Груздеву он дал двести. Да дорога ему, наверное, денег стоила. Да пил он много. Да еще есть надо было.

Как — на что жил? Зарабатывал, ходил по домам, предлагал свет починить. Он же раньше монтером был. Вот как к Никитушкиным — пришел и предложил.

А почему же все-таки па работу не устроился?

— Косо смотрят, гражданин начальник. Как узнают, что из тюрьмы, так лица вытягиваются. А я человек самостоятельный, унижаться охоты не имею.

— Назовите квартиры, где вы чинили электричество.

— Разве упомнишь, гражданин начальник? Войдешь в подъезд, обойдешь все квартиры, где-то починишь. Получил свой трояк или пятерочку и ушел.

Следователь вынимает из ящика зажигалку и показывает Клятову:

— Вам знакома эта зажигалка?

— Как же не знакома — это Петуха зажигалка, Груздева.

— Он ее потерял у Никитушкиных?

— А я не знаю, гражданин начальник. Я там не был.

— Груздев говорит, что он, когда брал у вас двести рублей в долг, отдал вам в залог зажигалку.

— Мало чего он говорит. Что ж я, дурной — двести рублей даю и зажигалку беру в залог? Ей красная цена пятерка.

Допрос продолжался еще долго. Однако, в сущности говоря, без конца повторялось одно и то же. Иващенко начал нервничать и однажды, не сдержавшись, повысил на Клятова голос. Глушков бросил на него подчеркнуто внимательный взгляд, и Дима взял себя в руки.

Сам Глушков был внешне совершенно спокоен. Он, впрочем, и на самом деле почти не волновался. Он же говорил Иващенко, что Груздев признается сразу, а Клятов будет тянуть сколько можно. Все шло точно так, как он предсказывал. Клятов, вопреки очевидности, вопреки логике, все отрицал. Он соблюдал обычай. Глушков отлично понимал это. Знал он и то, чем вся эта тягомотина кончится. В какой-то момент Клятову будет некуда деваться, и он признается. Возможно, хотя такие случаи бывают редко, Клятов не признается до конца. Ну что ж? Объективные данные достаточно убедительны. Подкрепим каждый пункт обвинения, и пойдет дело в суд без признания.

Когда Глушкову показалось, что для первого допроса достаточно, он посоветовал Клятову хорошенько подумать и вызвал конвойных.

Следствие продолжалось. Несколько раз допрашивали Груздева. Много раз допрашивали Клятова. Груздев по-прежнему признавался и утверждал, что ничего не помнит. Клятов по-прежнему все отрицал. Клятову предъявили протокол допроса Груздева. Клятов сказал, что Груздев его оговаривает.

Было совершенно понятно, что Клятов врет и что раньше или позже он признается, как говорится, под тяжестью улик. Было совершенно непонятно, почему Груздев так легко, даже охотно признается. И все-таки с течением времени Глушков все меньше сомневался, что Груздев действительно виноват. Это был слабый человек, втянутый в преступление Клятовым, пошедший на грабеж в пьяном виде и ужаснувшийся, когда протрезвел. Глушков считал, что последняя попытка побега отлично характеризует Груздева. То, что он мог бежать по свежему снегу, зная, что за ним остаются следы, то, что он мог, поняв окончательно, что удрать невозможно, лечь и уткнуться головой в снег, просто чтоб ничего не видеть и не слышать,— все это очень ясно, казалось Глушкову, выявляет его характер. Слабый, подверженный влияниям, поддающийся настроениям, человек с расшатанной алкоголем нервной системой. Человек, которым командует не разум, а чувства и настроения. Вот что такое был, по мнению Глушкова, Груздев. Именно такой человек, поняв, что отрицать свою вину бессмысленно, мог убедить себя, что тюрьма — это не так страшно, мог примириться даже с долгими годами заключения и, махнув на все рукой, сразу признаться.

Итак, продолжались допросы, писались и подписывались протоколы.

После одного из допросов Иващенко сказал Глушкову:

— Все-таки, Иван Степанович, одно мне совершенно непонятно: откуда знал Клятов, что именно седьмого сентября деньги у Никитушкиных будут лежать дома?

— Постой, постой, Дима,— сказал Глушков,— тут ничего особенно непонятного нет. Никитушкина была, по-видимому, женщина разговорчивая, об этом говорит ее муж, это подтверждают и Серов, и Горелов. Никитушкины не скрывали, что покупают машину. Вполне вероятно, что, пока Алексей Николаевич сидел на скамейке перед домом, его жена рассказала об этом Клятову.

— Но это же было в середине августа. День, когда они будут получать машину, она еще не знала,— сказал Иващенко.

Глушков пожал плечами.

— Никитушкин до того, как Клятов чинил у них электричество, звонил Сидоренко, и Сидоренко сказал, что скоро они получат открытку. Об этом Анна Тимофеевна могла тоже рассказать.

— Но открытка пришла только за три дня до седьмого сентября.

— Ты, Дима, часто бывал в Колодезях? А я бывал много раз. У моей матери дом в деревне Семенове. Это километра три за Колодезями. Летом мы с женой уезжаем туда в субботу до понедельника. И вечером часто ходим в Колодези. Поселок небольшой, но оживленный. Пенсионеров там ужас сколько! Чуть не в каждом доме пенсионеры. И все друг друга прекрасно знают. Одни еще прежде по работе были знакомы, другие уже там подружились. Никитушкины люди общительные. Алексей Николаевич сам говорил, что они многим рассказывали.

— Но ведь Клятов-то не в Колодезях живет.

— Подожди, подожди…— Глушков усмехнулся. Придется разъяснять азбучные вещи своему молодому помощнику. Ему даже нравилась неопытность и наивность Димы. Рядом с Димой он ощущал себя особенно умелым и опытным.— Знаешь, сколько каждый день новостей в Колодезях? Уйма. Кошка пробежала — новость, собака залаяла — опять новость. В общем-то, большинству и делать нечего и говорить не о чем. Ну, днем покопались на огородах, почитали газеты, сходили в магазин. А вечером? Поселок гудит от разговоров. Торговка ягоды принесла — уже есть о чем поговорить. И тут вдруг такая сенсация! Никитушкины получают машину. Ручаюсь, что от того дня, когда пришла открытка, и до самого седьмого сентября каждый вечер об этом болтали на каждой скамейке.

— Что же,— спросил Иващенко,— Клятов туда каждый вечер и ездил?

— Зачем каждый вечер? Два-три раза в неделю совершенно достаточно. Часиков в девять прошелся по поселку. Уже темно. Его в темноте никто не узнает. Послушал, о чем говорят на скамейках, вот и все дело. Кстати, есть еще довод за то, что узнал нужную дату Клятов не через сберкассу, а именно от кого-то, кто видел открытку из магазина или, по крайней мере, слышал о ней. Никитушкин позвонил в сберкассу и заказал деньги пятого числа. Получил деньги шестого. Если Клятов узнал об этом через сберкассу, он, конечно, пошел бы грабить шестого. Шестого деньги наверняка у Никитушкина дома. Деньги Алексей Николаевич получал часов в пять. Магазин работает до шести. Ехать за машиной поздно. Но, получив деньги шестого, он вполне мог утром седьмого внести их в магазин. Если же Клятов знает, что Никитушкин должен внести деньги восьмого, он уверен, что седьмого деньги будут в доме наверняка, а шестого — неизвестно.

— Убедительно,— сказал Иващенко,— но все-таки доказать это невозможно.

— Мы проверили и сберкассу, и почтальона, и почтовое отделение. Никто не вызывает никаких подозрений. Значит, скорее всего, была просто случайность. Кстати, поработаешь с мое, Дима, узнаешь, что случайность всегда надо принимать в расчет. Она вмешивается в человеческую жизнь довольно часто. Я, впрочем, не настаиваю на своей версии. Может быть, случилось что-то другое, еще менее вероятное. Может быть, Клятов проходил мимо сберкассы. В это время Никитушкин, которого Клятов знал в лицо, как раз выходил с деньгами и кому-то сказал, что восьмого получает машину. Я только хочу тебе объяснить, что, если мы не сможем выяснить, откуда Клятов узнал, что седьмого у Алексея Николаевича деньги будут дома, это совсем не значит, что Клятов в ограблении не виноват. Ну, все. Значит, на послезавтра назначаем очную ставку.

 

Глава двадцать четвертая

Друзья встречаются вновь

И вот, в который уж раз, ведут Клятова на допрос. «Опять все будет то же самое»,— думает Клятов.

— Вы признаете, что ограбили квартиру Никитушкиных и убили гражданку Никитушкину?

— Нет, гражданин начальник, не грабил и не убивал.

Клятов понимал, конечно, что все равно дела его нехороши, но кто его знает, как еще повернется. Пока надо тянуть. Потянешь, может, чего и выскочит. У следователей, рассуждал Клятов, тоже, видно, с доказательствами слабовато. Свидетелей нет. То, что старик Никитушкин его опознал,— сомнительно. Старик больной, мало что ему взбредет в голову. Сам говорит, что у грабителей лица были платками закрыты. Как же ему можно верить?…

Особенно убеждало Клятова в слабости доказательств то, что следователи ссылались на признание Груздева. Клятов считал, что его пытаются подловить. Скажут, мол, что Груздев признался, он решит, что деваться некуда, и признается тоже. По ночам в камере, когда не спалось, Клятов тихонько хихикал, прикрывая рукою рот: он-то, Клятов, знает, что Петька ничего показать не может. Стало быть, следователи врут. То, что Петькину подпись показывают, так этому тоже три копейки цена. Кто хочешь может написать «Груздев» с росчерком. Да Клятов и не видал никогда, как Петька подписывается.

Может, какой-нибудь сопляк и поддался бы на эту удочку, ну а Клятов не маленький. Его голыми руками не возьмешь. Скорей всего, Петька даже не сидит. А если и посадили по подозрению, так выпустят. Но чтобы Петька признался — это вы бабушке своей расскажите. Может, старушка вам и поверит.

На допросах Клятов, конечно, этого не говорил. Он утверждал только, что Груздев его оговаривает.

Когда ему сказали, что сейчас приведут Груздева и будет очная ставка, он все еще думал, что его стараются запугать. Он очень удивился, когда конвойные действительно ввели Петьку.

Груздев вошел туча тучей. Когда он решил признаться, он и не подумал о Клятове. Он думал о себе, о своей печальной судьбе, о том, как ужасно много лет просидеть в тюрьме, не будучи виноватым. Вина же Клятова казалась ему фактом, который и доказывать-то нечего, до такой степени он бесспорен. Следует помнить, что Груздев в ограблении не участвовал и никаких подробностей ограбления, конечно, не знал. Признав свое участие, он, естественно, не мог ни о чем и спрашивать. Ему, одному из грабителей, полагалось лучше других знать все обстоятельства дела. То, что Клятов давно признался, ему казалось совершенно бесспорным.

Ему ни разу не пришло в голову, что, если бы Клятов признался и рассказал все, как на самом деле было, его, Груздева, вероятно, даже не арестовали бы.

Он впервые представил себе всю реальную сложность положения, когда его предупредили, что сегодня будет очная ставка с Клятовым. В это время сделать он уже ничего не мог. Отказываться от показаний бессмысленно.

Столько уж подписал он протоколов, столько уж раз подтвердил свою вину, что глупо было теперь — так сказать, после драки — кулаками махать.

Итак, бывшие друзья сидели друг против друга, и следователь предупреждал их о правилах поведения на очной ставке.

Оба слушали молча.

Обоим следовало в короткие минуты многое для себя решить.

Груздев никогда не любил Клятова. Дружба у них была по пьяному делу. Да еще потому, что у Клятова часто бывали деньги, а у пьяницы Груздева не хватало сил отказаться от угощения. То, что Клятов мерзавец, Груздев, трезвый, понимал превосходно, но были долги, которые он не мог заплатить, была проклятая слабость. Словом, если это можно назвать дружбой, то была дружба.

Спьяну Груздев согласился идти с Клятовым грабить, потом убежал, ну об этом уже было рассказано. То, что именно Клятов, хотя Груздев его и подвел, ограбил Никитушкина, у Петьки сомнений не вызывало. Не могло быть такого совпадения. Клятов готовил дело, назначил его на определенный вечер, и в этот самый вечер кто-то другой ограбил этих самых людей. Поэтому, рассуждал про себя Груздев в те считанные минуты, пока следователь писал в протоколе вводные фразы, он ничем Клятова не подводит. Да и выхода у Груздева нет. Отказывайся не отказывайся, теперь все равно не поверят.

Клятов очень удивился, когда ввели Петьку, но все еще думал, что его, Клятова, просто хотят подловить. В том, что Груздев не будет давать ложных показаний, он не сомневался. Клятов был не умен и ужасающе бескультурен. Но примитивное умение разбираться в людях его бурная биография ему дала.

«Для чего же очная ставка?— лихорадочно думал он.— Что он может сказать? Что договаривались брать квартиру Никитушкиных? Ну что же, что договаривались. А потом он не пошел, и я не пошел…»

— Клятов, признаете ли вы, что…

— Нет, гражданин следователь, не признаю, никого я не грабил и не убивал.

— Груздев, признаете ли вы, что…

— Да, признаю.

Клятов опешил. Этого он никак не ждал. Он бы с радостью дал в ухо этому мерзавцу Петьке, который его, Клятова, оговаривает. К сожалению, драться здесь невозможно. Его схватят раньше, чем он дотянется до Петьки. Искреннее негодование бушевало в нем. Ему казалось, что этот негодяй бесстыдно клевещет на него. Ему казалось, что он, Клятов, ни в чем не повинен, что он жертва клеветы. В нем бушевали благородные страсти.

Между тем Груздев поначалу спокойно рассказывал все именно так, как происходило на самом деле.

Предложил ему Клятов взять квартиру Никитушкиных. Он, Клятов, чинил у них проводку и видел, что квартира богатая и вещи все дорогие. Потом в другой раз Клятов ездил специально в Колодези и услышал там разговор, что восьмого раненько утром инженер едет в магазин получать «Волгу». Стало быть, седьмого вечером деньги на «Волгу» будут наверняка у него дома.

В этом месте Петькиных показаний Глушков посмотрел на Диму, и Дима чуть заметно кивнул, показывая, что помнит версию Глушкова.

— Договорились,— продолжал Груздев,— что Клятов зайдет за мной в Яму на Трехрядную улицу. Но ко мне в этот день приехали старые друзья, и я решил, что у меня дома встречаться неудобно. На всякий случай мы условились, если что помешает, встретиться без четверти двенадцать прямо в Колодезях у автобусной остановки.

До этого все, что говорил Петька, было правдой. Клятов решил, что в этом и заключаются Петькины показания и что только в этом Петька признался. Однако, помолчав немного, Груздев продолжал:

— Ну, приехал я, как мы условились, на остановку. По дороге выпил для храбрости. А потом мне Клятов еще дал выпить. Он не знал, что я уже пил. Я захмелел. Дальше, помню, мы шли куда-то, в какой-то квартире были. Как старушку убивали, этого я не помню. Потом на улицу выскочили. Клятов сказал: «Ты иди в одну сторону, я — в другую, и лучше сразу же уезжай от греха». Я и поехал к Афанасию Семеновичу. Я у него в детском доме вырос, он человек хороший, и больше мне ехать было некуда.

Груздев замолчал. Глушков повернулся к Клятову:

— Клятов, вы подтверждаете показания Груздева? Клятов молчит. Он судорожно думает. Благородное негодование продолжает в нем кипеть. Он действительно грабил Никитушкиных, но ведь не с Груздевым же. Чего же Груздев, подлюга, врет?!

И вдруг Клятову приходит гениальная мысль.

Мысль эта до того ослепительна, что Клятов с трудом удерживается, чтобы не улыбнуться радостной улыбкой.

Последний раз Клятов судорожно перебирает доводы «за» и «против». Может быть, следователи подговорили Петьку? Нет, следователи на это не пойдут, теперь насчет следствия правила строгие, да и Петька не тот человек. Может быть, он и в самом деле так напился, что ему помнится, как он Никитушкиных грабил? Нет, такое не почудится спьяну, это Клятов знает точно. Сам, слава богу, бывал пьян.

Значит, врет? Зачем? Почему? Да черт с ним! Зачем бы ни врал. Раз сказал и протоколы подписывал, значит, не отопрется. А будет отпираться, так что Груздеву, что Клятову вера одна, и кто из них врет — попробуй разбери.

Клятов долго молчит, и следователь наконец его окликает:

— Клятов, так вы признаетесь?

И Клятов, помолчав еще немного (пусть поверят, что он колеблется, не решается, собирается с духом), смотрит широко открытыми глазами прямо в глаза следователю и решительно говорит:

— Да, гражданин следователь, признаю. Не все, правда. Кое-что Груздев, видно, спьяну напутал. Но главное признаю.

Еще помолчав, будто собираясь с мыслями, он начинает рассказывать.

Он еще тогда приметил квартиру, когда чинил электричество. Квартира богатая. Груздев правильно говорил: вещи все дорогие. Да не в вещах дело. Куда их, вещи? С продажей намучаешься. И тут жена инженера сказала ему, что они скоро, мол, получают машину «Волга». Он, Клятов, и стал ездить в поселок. Думал, может, услышит, когда будут машину брать. И верно, один раз услыхал. Говорили какие-то люди, что, мол, восьмого Никитушкины берут машину.

Он, Клятов, хоть от преступной жизни и отошел, потому что в тюрьме сидеть ему неохота, а все-таки привычка соображать, что к чему, у него осталась. Не для чего-нибудь, а так, для фантазии. Шестого он пришел к Груздеву. Бутылочку захватил. Распили. Он Груздеву свою фантазию и рассказал, не с какой-нибудь целью, а просто так, для разговора. Груздев как будто бы на его рассказ и внимания не обратил. Потом стал у него просить деньги в долг. Двести рублей. Он, Клятов, спрашивает: а из чего отдавать будешь? Деньги у Клятова были: чинить электричество много охотников находилось. Но только дарить эти деньги он не собирался. Чего же ради! Сам заработал, сам и проживу. Груздев тогда и говорит: давай, Андрей, завтра квартиру твоего инженера возьмем. Дело вроде верное. Вещей брать не будем, а только деньги. Проживет Никитушкин-сын без машины. Он, Клятов, засомневался. Но потом ему в голову одно соображение пришло.

В кабинете следователя слышен только медленный голос Клятова, да шорох пера по бумаге, да шелест заполненных страниц, которые следователь откладывает в сторону.

Ему уже давно, рассказывает Клятов, надоело на подозрении жить. Недели за две перед этим он на толкучке случайно паспорт купил. Видно, у специалиста. Тот ему за цену паспорта и карточку вклеил. Вот, думал Клятов, сожгу свой паспорт, возьму этот новый и уеду в другой город. Никто меня там ни в чем подозревать не будет. На работу поступлю. Одним словом, начну новую жизнь. Но только с деньгами у него не получалось. Никак ему больше двух-трех сотен не удавалось скопить. А если в другой город уехать, на первое время деньги нужны немаленькие. Вот он и решился в последний раз рвануть сразу сумму и «завязать».

Условились они с Груздевым без десяти двенадцать прямо в Колодезях встретиться. А он, Клятов, утром на трезвую голову подумал, решил отказаться. Зашел вечерком к Груздеву, а того дома нет, и какие-то чужие люди у него в комнате. Ничего не сделаешь, надо в Колодези ехать. Поехал. И Груздев явился. Сперва-то заметно не было, что он выпил. Клятов по дороге купил бутылочку, и они с Груздевым в глухом местечке над речкой ее распили. Он, Клятов, сказал было, что идти не хочет, но Груздев так рявкнул, что Клятов замолчал. Груздев ему кастет показал: «Гляди, говорит, какую я штуку достал». Он, Клятов, испугался: «Ты, говорит, Петя, лучше эту штуку оставь, а то убийство может получиться». А Петя смеется. «Да нет, говорит, что ты, я его просто так взял. Я его в карман положу и вынимать даже не буду».

Клятов переводит дыхание и некоторое время молчит. Ему как будто бы трудно рассказывать эту историю, которая так плохо кончилась. Иващенко торопливо записывает в протокол показания Клятова. Груздев молчит. Он смотрит на Клятова, и нельзя понять, что он думает. Во всяком случае, ни словом, ни жестом он не возражает Клятову. Глушков внимательно следит за лицом Груздева. Ничего не прочтешь на этом лице!

Собравшись с силами, Клятов рассказывает дальше.

Они подошли к дому Никитушкиных ровно в двенадцать. Никитушкины уже спали. Они позвонили, сказали, что телеграмма. Расчет был простой. Раз Никитушкины сына ждут, значит, понятно, что сын купит билет и телеграмму даст. А если уже была телеграмма, тем более им интересно. Может, у сына что переменилось, и он второй раз телеграфирует. Действительно, Анна Тимофеевна сразу открыла. Они вошли. Она закричала.

Опять пауза. Видно, Клятову нелегко рассказывать.

Если бы, говорит наконец Клятов, он знал, что Груздев пьян, он бы, конечно, поберегся. Но по Груздеву видно не было. Он держался обыкновенно. Клятов не успел опомниться, как Груздев взмахнул рукой и ударил старушку в висок. Еще когда он руку поднял, Клятов увидел, что у него на руке кастет. Ну, что же тут сделаешь? Секундное дело. Лица у них были платками завязаны, чтоб не опознали, так что он и выражения-то лица не видел у Груздева. Может, тот забыл, что у него кастет на руке. Может, он просто припугнуть старушку хотел. Скорее всего, что так. Потому что Груздев не убийца. В первый раз на дело пошел. Так что это, наверное, просто несчастный случай.

Эти слова Клятов говорит, как бы раздумывая. Чувствуется, что он не только не хочет оговорить Груздева, но, наоборот, приводит все возможные доводы в его пользу. Эти слова и тон, которым они сказаны, должны убедить следователей в искренности Клятова.

И опять Клятов молчит. Как бы вспоминает с ужасом страшные эти подробности, которые привели невольно и неожиданно к убийству ни в чем не повинной старой женщины.

Глушков его не торопит. Иващенко еле успевает заносить в протокол обстоятельные, подробные показания.

Ну, тут, продолжает, собравшись с силами, Клятов, старик в сени вышел. Увидел, что жена лежит. Кинулся к ней, бормочет что-то, за руку ее теребит, лоб трогает. А Груздев будто и не понимает, что убил женщину. Побежал в комнату. Клятов не знал, что Груздев может наделать, только знал, что за ним следует наблюдать. Зол он, Клятов, был ужасно. Надо же такое натворить! В сенях старик один остался, шум может поднять. Клятов не побежал за Петром. Крикнул, поторопил его. Старик, однако, сидел по-прежнему возле жены и не двигался. Удар его, что ли, хватил, этого Клятов не знает. У Клятова еще и платок с лица упал. Минуты не прошло — Груздев из комнаты выскочил. Деньги у него в руке, в той самой, на которой кастет надет. Он кастет так и не снял. А старик смотрит на Клятова, говорит: «Монтер, монтер…» Узнал, значит. Вот несчастье! Что будешь делать? А Петька, долго не думая, размахнулся, да как даст старику по голове. Старик, конечно, упал. Ну, а они с Петькой на улицу выскочили. Петька так стал Клятову противен, что Клятов только и думал, как от него скорей отвязаться. Улица пустая. Они квартала два пробежали, остановились.

Петька сунул ему деньги, он и считать не стал, потом оказалось, что там семьсот рублей было, и говорит: «Ты — в одну сторону, я — в другую. И лучше сразу же уезжай от греха». Наверное, Груздеву фраза эта запомнилась, но спьяну он забыл, кто ее сказал. А сказал ее сам Груздев. Сказал и бегом побежал в переулок. Клятов думал было его догнать, денег-то он мало получил, а потом плюнул. У него было такое настроение: ноги бы скорее унести. Он прямо на вокзал отправился, дождался первого поезда и уехал. Рублей четыреста прожил, а триста у него нашли. Вот и получается семьсот.

Наступает молчание. Рассказ кончен. Иващенко торопливо кончает записывать показания Клятова. Потом Глушков поворачивается к Груздеву.

— Груздев,— говорит он,— вы подтверждаете показания Клятова?

— Нет,— говорит Груздев,— не подтверждаю. Неправда все это, неправда!

 

Глава двадцать пятая

Друзья разошлись во взглядах

Во время обстоятельного, неторопливого рассказа Клятова Петя несколько раз чувствовал, что сейчас потеряет сознание. Ему хотелось прервать неторопливую речь своего друга, хотелось броситься на Клятова и ударить его в лицо. Только то, что он находится в кабинете следователя и что здесь очень строгие правила поведения, которые нельзя нарушать, удерживало его.

С другой стороны, его охватывало такое отчаяние, что он чувствовал себя просто не в силах защищаться, оправдываться, опровергать. В самом деле, сколько раз он подписывал показания, в которых признавал, что участвовал в ограблении Никитушкиных. Мало того, не зная подробностей, он утверждал, что был пьян и подробностей не помнит. И с какою же силой оборачивалось теперь это против него! Что он может опровергать, если сам говорил, что ничего не помнит?

Он бы, может, и промолчал и примирился от безнадежности с тем, что из соучастника стал инициатором преступления и убийцей. Настроение у него было такое, что он без сожаления пошел бы на расстрел, только бы кончить наконец с этой неудавшейся жизнью. Но очень уж его взбесило, что он же, оказывается, еще и обсчитал Клятова, дал ему из шести тысяч только семьсот рублей. По сравнению со всеми обвинениями это была ерунда, о которой и говорить не стоило. Но она была такая обидная, эта ерунда, что злоба на Клятова захлестнула Петьку. Тогда, подчиняясь опять не разуму, а чувству, в раздражении и выпалил Груздев неожиданное «не подтверждаю».

— Что вы не подтверждаете, Груздев? — спросил Глушков.

— Все, все не подтверждаю, все неправда с начала и до конца!

Его всего трясло. Видно было, что он вне себя.

— Подождите, Груздев,— сказал Глушков,— я могу показать вам подписанные вами протоколы допросов, где вы признаете, что участвовали в ограблении. Может быть, вы считаете неправдой, что вы убили Никитушкину?

— Да, и это неправда! Все, все неправда, что он говорит!

— Ваши показания,— неторопливо сказал Глушков,— отличаются от показаний Клятова в частностях. Что именно в показаниях Клятова вы опровергаете?

— Все, все! — заговорил Петя.— Ничего не было! Все отрицаю. Все он врет с начала и до конца!

Клятов усмехнулся. Ох и взбесила же эта усмешка Петю! Усмешечка эта выражала довольно отчетливо и коротко длинную мысль. Вот как звучала она, если выразить ее словами: «Вы сами видите, гражданин следователь, я ни от чего не отрекаюсь, все вам спокойно рассказал, а этот чудак признавался, признавался да вдруг и полез на попятный. Мы-то с вами, гражданин следователь, понимаем, конечно, что просто он не хочет отвечать за свое преступление».

Следует сказать, что и на самом деле неожиданный Петин взрыв выглядел очень неубедительно. Бывают случаи в следовательской практике, когда преступник признается на следствии и все отрицает в суде. В этом есть хоть наивный, но все-таки свой расчет. Я, мол, признался под давлением, а сейчас на открытом разбирательстве дела утверждаю, что все мои признания неправда. В таком отрицании есть какая-то логика. В Петькином же взрыве не было логики никакой. На десяти допросах признавал, а на очной ставке отказался.

Глушков чертыхнулся про себя, однако взял новый лист бумаги и приготовился писать.

— Вы отрицаете,— спросил он,— что вместе с Клятовым задумали ограбление Никитушкиных?

Петька растерялся и молча смотрел на Глушкова.

— Да или нет? — спросил Глушков.— Задумывали ограбление вместе с Клятовым или нет?

— Задумывал,— растерянно сказал Петр. У него голова шла кругом.

— Уславливались вы с Клятовым вечером седьмого сентября встретиться? Да или нет?

— Уславливались,— сказал Петька.

Он уже великолепно понимал, что играет безнадежную игру. Он почти не думал, что говорит, и почти не слышал своих слов. Одно дело — объяснить братикам или Афанасию Семеновичу, как это все получилось, и совсем другое — объяснить это под строгим и пристальным взглядом следователя, глядя на ироническую усмешечку Клятова. Петя чувствовал себя совершенно бессильным. Говорить про свою проклятую жизнь, про Тоню и про Володьку, про письма, которые он писал братикам, про нагромождение лжи, накопившейся за девять лет, про телеграмму Юриной жены, про переворот, который в нем совершился…

— Да или нет, да или нет…— повторил Петька слова Глушкова, и повторил их еще и еще раз, и долго бы повторял, потому что чувствовал, что в этом вопросе все дело. «Нет» он ответить не может, «да» он ответить не хочет. Рассказывать историю своей жизни — это же просто курам на смех здесь, под протокол…

— Успокойтесь, Груздев,— резко сказал Глушков.— Скажите нам, встретились вы с Клятовым седьмого сентября вечером или не встретились?

— Пишите что хотите,— сказал Петька.

— Мы хотим писать правду,— сказал Глушков,— и расскажите нам ее.

— Правду? — спросил Петька.— Пожалуйста, могу правду. Нигде мы не уславливались встречаться, а условились, что Клятов за мной зайдет. Но я в этот день получил телеграмму, что едут мои друзья. Мне стало стыдно, и вообще я понял, что потом уж возврата не будет. Я Клятову был должен деньги, и братиков, то есть друзей моих, мне было стыдно видеть. Потому что я им девять лет про себя врал. А врал я из самолюбия. Мне было обидно, что они все институты кончили, а я нет. Вот я и убежал и письмо им оставил. И нигде у Никитушкиных я не был, и никого не грабил, и не знаю, где они жили, эти Никитушкины. А Клятов грабил с кем-то другим. С кем, я не знаю. Вот если хотите правду, то и пишите. А о встрече в Колодезях и речи не было.

— Подождите! — Глушков негромко хлопнул ладонью по столу.— Вы только сейчас подтвердили, что уславливались с Клятовым встретиться. Так это или не так?

— Все не так. И Клятов знает, что я с ним не ходил к Никитушкиным. Так что он нарочно врет, чтоб меня запутать. А я отрицаю. Все отрицаю. Так и запишите. И больше я все равно ничего не скажу.

— Хорошо,— говорит Глушков,— значит, вы отрицаете все свои прежние показания?

— Да, отрицаю.

— Вы говорите, что условились с Клятовым ограбить Никитушкиных, но в последнюю минуту одумались и убежали?

— Да, одумался, понял, что я хоть и пьяница, и ничтожный, пустяковый человек, и жену бросил с ребенком, а все-таки не преступник.

— Зажигалку у Никитушкиных потеряли вы или Клятов?

— Я же говорил,— растерянно отвечает Груздев,— Клятов у меня в залог ее взял.

— Клятов, кто потерял зажигалку — вы или Груздев?

— Я ж говорил, гражданин следователь, какой дурак двести рублей даст под залог этой штуки. Пятерка ей красная цена. Груздев сам, наверное, и потерял.

Глушков быстро пишет. Он почти точно передает содержание речи Груздева. Он сокращает только подробности, которые кажутся ему несущественными для уголовного процесса. Они и в самом деле несущественны. Но только вместе с ними уходит из показаний Груздева сторона, так сказать, эмоциональная, уходят те чувства, которые толкали Груздева на бегство из дома, на письмо, оставленное братикам, на все поступки, которые, если оценивать их с точки зрения логики, были поступками нелепыми, странными, необъяснимыми.

И все-таки, если смотреть на протокол как на перечень поступков, он был совершенно точен. Груздев, перечтя его, не нашел никаких упущений. Он почувствовал только, что песенка его спета и что все то, что совершенно ясно ему, и братикам, и Афанасию Семеновичу, теряет какой бы то ни было смысл, какое бы то ни было правдоподобие в этом точном переложении языком протокола. Вслух он прочел последнюю фразу: «Больше добавить ничего не имею», вздохнул и расписался на каждой странице.

Конвойные увели его.

Клятов аккуратно перечел свои показания, подписал их буквами хотя и аккуратными, но явно обнаруживающими малограмотность, и, пока вызывали конвойных, пустил еще последнюю ядовитую стрелу вслед Груздеву.

— Да, брат,— сказал Клятов задумчиво, будто себе самому, ни к кому будто бы не обращаясь,— когда уж попался, так турусы нечего разводить. Что сделал, то и признай. Нечего себе и людям голову морочить.

Клятова увели. Глушков откинулся на спинку стула и тяжело вздохнул.

— Да,— сказал он,— сцепа шекспировской силы. Как ты думаешь, почему Груздев вдруг все стал отрицать?

— Во-первых,— раздумывая, проговорил Иващенко,— быть слабовольным пьянчужкой, которого соблазнил на преступление рецидивист,— это одно, а быть организатором грабежа и убийства — это совсем другое.

— Страшные истерики эти преступники. Я думаю, что в груздевских сегодняшних разговорах больше истерики, чем разума. Вероятно, у них с Клятовым какие-то счеты. Думаю, что насчет семисот рублей Клятов взял грех на душу. Скорее, он Груздева обсчитал. Ты заметил, кстати, как Груздев взбесился, когда Клятов про семьсот рублей заговорил? Я думаю, что истерика была не потому, что Груздев из второстепенного лица перешел в главные герои, а из-за каких-то счетов с Клятовым. Тут, наверное, кроме денег, еще что-то. Они ненавидят друг друга. А кто кого втравил — это, знаешь, вопрос темный. Когда дело кончается неудачно, каждому кажется, что другой был зачинщиком. Правда, наверное, посередине. Обоим хотелось ограбить и хорошо пожить. Клятов рассказал про Никитушкиных, конечно, не просто так, для фантазии. С другой стороны, если бы Груздеву не хотелось пойти на преступление, он бы пропустил это мимо ушей.— Глушков закрывает папку с протоколами и встает.-Ладно, Дима,— заключает он,— иди домой. Сегодня буду докладывать прокурору. Повозиться, конечно, еще придется, но все-таки дело, по-моему, ясное.

Следователи расходятся. Глушков долго сидит у прокурора, докладывает. Прокурор слушает очень внимательно. Сейчас, когда Глушков связно рассказывает про показания Груздева и Клятова, сличает их между собой, сличает с показаниями Никитушкина, с протоколом осмотра никитушкинской квартиры, все выстраивается в очень точную и связную картину. Ни одна деталь не противоречит обвинению. Прокурор задает много вопросов, и на каждый вопрос Глушков отвечает уверенно и доказательно. Сейчас все бывшие у него сомнения отпали, ему кажется, что обвинительное заключение получится совершенно точным и неопровержимым.

Он рассказывает о том, что Груздев отказался от своих показаний. Это кажется ему вполне объяснимым. Взаимная ненависть часто возникает у пойманных соучастников. Спор между ними идет о том, кто виноват больше, кто меньше. Когда Груздев услышал версию Клятова, по которой он, Груздев, оказался главным виновником, он попытался скомпрометировать клятовский рассказ. То, что он отказался от показаний, типичная истерика морально падшего человека.

У прокурора тоже не возникает никаких сомнений. Глушков говорит, что преступление идиотское, дикое, бестолковое. Хотя Груздев показался ему человеком не злобным, но сейчас он ему понятнее, чем Клятов. Опустившийся пьяница как раз и мог неизвестно зачем убить жену Никитушкина. Опустившийся пьяница и человек, впервые пошедший на преступление. Естественно, он взволнован, ему страшно, и он приводит себя в состояние эдакой лихости. Неизвестно зачем взял кастет, взмахнул рукой, убил человека — словом, «все могу, ничего не боюсь, на все наплевать». И его дальнейшее поведение, в сущности, сплошная истерика. Побег от Анохиных, побег от директора детского дома, совершенно идиотская попытка бежать с лесопункта. Бестолковщина, истерика, глупость.

— Я даже верю,— говорит Глушков,— что он дал Клятову семьсот рублей и не помнит, куда девал остальные деньги. Скорее, удивляет меня Клятов. Этот-то опытный. Этот-то рецидивист. Какого черта он пошел на плохо подготовленное, плохо продуманное преступление?…

На улицах уже темно, когда Глушков идет домой. Метет метель. Снег бьет в глаза. Идти тяжело, но настроение у Глушкова превосходное. Следствие, бесспорно, идет к концу. Он еще раз перебирает звено за звеном всю цепь доказательств. Кажется, все неопровержимо. Хороший будет процесс.

В это же время лицом к окну стоит в камере Груздев. Метет метель, снег бьет в стекла, налипает у переплетов. Сзади соседи по камере ведут скучные тюремные разговоры. Груздев не хочет их слушать. Даже видеть не хочет. Ему надо понять, почему, каким образом он попал в такую страшную ловушку. Как он попал в нее, он понять не может, но что выбраться из нее невозможно, это он понимает великолепно. Сначала он ведь признал только, что был соучастником Клятова. Он считал, что от этого все равно ему не отвертеться. Для того чтобы не попасться на мелочах и не затягивать следствие, он сказал, что был пьян и ничего не помнит. А теперь он стал главным преступником. Теперь он стал убийцей. Вероятно, ему грозит смертная казнь.

«Ну и черт с ним,— думает Груздев,— пусть расстреляют. Кончится эта проклятая жизнь, в которой никогда не было удач и всегда были одни неудачи. Будь она неладна, вся эта моя жизнь».

Тоска наваливается на него. Такая тоска, что, не будь соседей по камере, он бы завыл.

В другой камере, выходящей на другую сторону тюремного здания, веселит соседей интересными рассказами Клятов. Получается из его рассказов, что в колонии, где он сидел пять лет, было очень весело и хорошо. Что признаться в преступлении очень приятно. И следователям будто подарок делаешь, и самому легче. Короче говоря, получается, что все превосходно. Соседи не понимают, почему у него хорошее настроение, но смеются его рассказам и думают, что с таким соседом и в тюрьме сидеть веселей.

В это же время пришел с работы домой Степан Иванович Гаврилов. Он не женат и живет одиноко. Он затопил печку и сел у огня. Дрова разгорелись легко, он согрелся и немного повеселел. Конечно, приятно, когда трещат дрова, но вообще-то радоваться особенно нечему. Что он сегодня сделал? Дал несколько советов. Один — насчет частного домовладения, другой — по вопросу о завещании и третий — о незаконном увольнении. В будущем, вероятно, такие советы будет давать электронная машина. Третий год он в коллегии. Защищать приходилось иногда, но все по назначению. И дела, честно говоря, неинтересные. Бороться с обвинением было бессмысленно. Что, у него такой уж пугающий вид? Почему клиенты его обходят? Три года назад, когда его никто не знал, у него были шансы. Одно удачное выступление в суде по серьезному делу, пусть хоть по назначению. Подсудимый оправдан! По городу идет слух о талантливом адвокате Гаврилове! Клиенты занимают очередь за час до открытия консультации, а то к Гаврилову не попадешь. Теперь он уже перестал быть неизвестной величиной, в которой неожиданно может открыться все, что угодно. Он величина совершенно известная. Все уже знают, что он бездарен, и никаких неожиданностей не ждут. Бездарен он или талантлив — это, допустим, еще вопрос. Но то, что он за эти три года потерял последние остатки уверенности в себе,— это факт. Значит, все равно неожиданностей наверняка не может быть и не будет.

Степан Иванович — лицо, читателю неизвестное. Упоминается о нем в последних абзацах главы потому, что в следующих главах ему придется играть очень большую роль.

 

Глава двадцать шестая

Афанасий приехал в Энск

Поезд в Энск приходил в шесть утра, но Афанасий Семенович уже к пяти оделся и умылся. Он без конца раздумывал, правильно ли его решение. Степу он не видел лет пять. Конечно, мальчишкой он был способным, но, в конце концов, не из всех способных мальчишек вырастают способные люди. Хватит ли у Степана опыта на такое серьезное дело?

К тому времени, как поезд пришел, Афанасий Семенович уверил себя, что мысль обратиться к Степе была глупая мысль, что надо у Степы просто узнать, кто лучший адвокат в городе, да с тем и поговорить.

Однако, выйдя на перрон, он начал приводить себе противоположные доводы: наверное, рассуждал он, для своего детдомовского парня Степа сил не пожалеет. А кто его знает, этого знаменитого адвоката. Может, он просто проговорит быстренько, что прошу о снисхождении. Тоже, наверное, бывают адвокаты-халтурщики. Словом, погрузившись в трамвай, в котором ехало очень мало народа — часы пик еще не начались,— Афанасий Семенович окончательно решил, что первоначальная мысль была хорошая и нечего раздумывать. Надо уговорить Степана. Конечно, объяснив ему, что дело серьезное и отнестись к нему надо добросовестно.

Остановка, на которой он должен был сходить, оказалась недалеко. Улица была еще совершенно пустынна, когда Афанасий Семенович увидал наконец номер 23 и вошел в подъезд.

Дом был старый, без лифта, и Афанасий Семенович два раза отдыхал на площадках, пока поднялся на четвертый этаж. В квартире уже не спали, дверь сразу же открыл пожилой человек довольно любезного вида и, узнав, кого надо, на всю квартиру заорал: «Степа, к тебе!» Степан умывался на кухне, выскочил с намыленной физиономией, но, увидя Афанасия Семеновича, так удивился, что забыл об этом, бросился целоваться и вымазал своему бывшему директору мыльной пеной все лицо. Пришлось Афанасию Семеновичу тут же идти умываться. Потом быстро смыл мыло Степан, и оба, очень развеселившись от этого приключения, прошли в комнату.

В комнате был письменный стол с настольной лампой, диван с неубранной постелью, высокая, до потолка, книжная полка, шкаф, стулья и маленький диванчик. Степа стащил с Афанасия Семеновича пальто и шапку, унес их в переднюю, притащил чайник, который, видно, уже кипел на кухне, достал сыр, масло и колбасу.

Чай пили на углу письменного стола. Афанасий Семенович все собирался начать разговор, ради которого приехал, но Степан забрасывал его вопросами о своих бывших товарищах.

Воспитанники Афанасия Семеновича были раскиданы по всей стране. Он получал от них письма из Средней Азии и с Дальнего Востока, из Норильска и из Одессы, из Магадана и Таллинна. Среди них были люди самых различных профессий: рабочие и инженеры, колхозники и врачи. Самое интересное, что Афанасий Семенович помнил их всех наизусть. Он мог, не задумываясь, сказать, кто из его учеников живет в Конотопе и где сейчас находится Федька Маслов, причинивший ему в свое время бездну хлопот и неприятностей.

Правда, он от всех или почти от всех получал письма, но все-таки безошибочно помнить, кто живет в поселке Палатка, Магаданской области, а кто — в грузинском городе Самтреди, кто защитил кандидатскую диссертацию, а кого выбрали в правление колхоза «Свет Октября», было тоже не просто.

Афанасий Семенович очень любил разговаривать о бывших своих воспитанниках и мог о каждом рассказать бесконечное количество историй. Но на этот раз он прервал поток вопросов и несколько продвинулся ближе к делу, спросив:

— Ну, а как у тебя дела, Степа?

— Вертятся,— сказал Степан необычайно бодро.— Как говорится, дела идут, контора пишет.

Афанасий Семенович искоса взглянул на него и сразу отвел глаза. Степан наливал чай и, кажется, не заметил этого. Афанасий Семенович взял чашку, насыпал сахар, размешал его не торопясь, отпил немного и поставил чашку на стол.

— Что, дел мало получаешь?

— Да нет, дела есть,— уклончиво ответил Степан. Он понимал отлично: Афанасий уже догадался, что Степан от своих дел не в восторге. Не отвертишься, придется все равно рассказывать. Но Степан не любил жаловаться и считал, что негостеприимно начинать разговор со своих собственных горестей.

— У меня к тебе дело, Степа,— сказал Афанасий Семенович.— Ты Груздева помнишь? Он был постарше тебя лет на пять. Они еще вчетвером всегда ходили.

— Братики? — спросил Степан.

— Вот-вот, братики.

— Помню. Ну как же, они мне всегда казались такими.взрослыми, почти как вы сами. Еще бы — тринадцать лет и восемнадцать! В детстве каждый год играет роль.

— Ну, а Груздева-то самого помнишь?

— По совести говоря, нет, всю четверку помню.

— Ну ладно, суть не в этом. Тебе на работу скоро идти?

— Час еще есть.

— Ну хорошо. Тогда я тебе расскажу, что случилось с этим Груздевым.

Рассказ о Петьке занял немало времени. Афанасий Семенович историю особенно не приукрашивал. Из его слов можно было понять, что Петька совсем не жертва ущемленного самолюбия или каких-нибудь других серьезных и глубоких причин. Получалось так, что просто человек разболтался, спился, опустился и в оправдание себе придумал это оскорбленное самолюбие, стал врать братикам в письмах, бросил жену с ребенком, завел дружбу с темными людьми. Перед Степаном вырисовывалась довольно неприглядная фигура. Степан, однако, пробыл в детском доме у Афанасия не один год и отлично знал, что директор своих воспитанников хвалит очень редко, а ругает часто и не всегда по заслугам. Знал и то, что о тех воспитанниках, которых Афанасий не любит — а попадались и такие, хотя и не часто,— так вот о таких Афанасий по возможности старается вообще не говорить.

Степан слушал рассказ с большим интересом. История Пети показалась ему не совсем обыкновенной, и, хотя Афанасий Семенович всячески снижал ее драматизм и напирал на ее, так сказать, обычность, Степану показалось, что дело тут не так просто.

Чай остывал в его чашке; он откинулся на спинку стула и слушал, приоткрыв рот, как приоткрывал рот когда-то, слушая в детском доме сказки или страшные истории, которые любили старшие мальчики рассказывать младшим.

Он вообще чувствовал себя почему-то снова ребенком. Снова он сидел с Афанасием, снова слушал его, и вдруг ему даже пришла в голову мысль, что Афанасий рассердится и прикрикнет: «Закрой рот, что ты ворон ловишь!» Он не удержался и улыбнулся.

— Что такое? — спросил Афанасий Семенович. Степан объяснил, почему ему стало смешно, и оба они посмеялись. Потом Афанасий продолжал рассказ, и через минуту Степан снова слушал его с приоткрытым ртом.

История Петьки принимала все более драматический характер. Он уже получил телеграмму от Нины и заметался, торопясь удрать, пока братики не приехали. На вечер условлсно ограбление Никитушкиных. Клятов должен зайти за ним. Клятову он должен двести рублей. Он оставляет письмо братикам. Он решает ехать к Афанасию Семеновичу. Поезд, нужный ему, уходит в двенадцать ночи. До двенадцати надо скрываться от братиков, от Тони, от Клятова. На вокзале опасно. Братики могут сразу поехать домой и прийти на вокзал. Клятов может додуматься и явиться туда же. Он идет в кино. Он не помнит даже, какая была картина. В половине двенадцатого кончается сеанс, и он торопится на вокзал. Оказывается, он голоден. Раньше он этого не замечал. Он заходит в ресторан и покупает пакет с двумя булками, в которые засунуты котлеты, и двумя яйцами. Кто-то окликает его. Он решает, что его настигли братики или Клятов, и, не глядя, кто его окликнул, бежит на перрон. Он входит в вагон, и поезд сразу же трогается.

— Вот в каком он был состоянии,— говорит Афанасий Семенович и отхлебывает уже остывший чай.

— Степа,— кричит из передней уже знакомый Афанасию Семеновичу голос,— ты на работу не опоздаешь?

— Нет, нет, Яков Ильич,— отвечает Степа.

Дверь отворяется, в комнату заглядывает пожилая женщина.

— Степа,— говорит она,— мы уходим, а у тебя гость, ты возьми у меня там в шкафчике яйца, а в комнате на столе конфеты. Неудобно же, человек с дороги.— Тут она, спохватившись, улыбается Афанасию Семеновичу, кивает ему и исчезает.

Хлопает дверь.

— Афанасий Семенович,— говорит Степан,— вы разрешите, я позвоню в консультацию, что задержусь.

Он выходит. Телефон, видно, в передней. Слышно, как он говорит, что будет часов в десять, не позже. Афанасий Семенович сидит и думает, что осталось самое трудное: рассказать про приход милиции и побег.

Степа возвращается, садится и сразу же, приготовясь слушать, открывает рот.

Афанасий Семенович неторопливо рассказывает про появление Петра у него, про приезд братиков, про то, что ограбление, оказывается, совершилось, и даже с убийством, про то, как явилась милиция и убежал Петр, про то, как позже поймали его на лесопункте. Про то, как сейчас он сидит здесь, в Энске, в тюрьме и ждет, пока кончится следствие и начнется суд.

Рассказ окончен. Афанасий Семенович берет чашку и опрокидывает в рот, не заметив даже, что чашка пуста и чай давно уже выпит. Степа встает и начинает ходить по комнате.

— Ужасная история,— говорит он,— просто ужасная! Случай тяжелый. Вы ведь, наверное, хотите, чтобы я вам порекомендовал адвоката?

— Нет,— говорит Афанасий Семенович,— я хочу, чтобы ты взял на себя защиту Петра.

Степан смотрит на Афанасия Семеновича безумными глазами.

— Я? — говорит он.— Почему именно я?

— Эх, Степа,— говорит Афанасий Семенович,— когда ты будешь постарше, ты, наверное, поймешь, что не все в жизни можно логически объяснить. Самое сложное то, чего человек не может понять, он может почувствовать. Я думаю, что Груздева не спасти красивой речью. Груздева можно спасти, только поверив ему именно сейчас, когда он опустился до дна, когда он прошел совсем рядом с ужасным преступлением. Когда он в отчаянии. Ну, а кто же мне поверит, как не ты?

— Одну минуточку,— говорит Степа, убегает из комнаты и возвращается, неся в руках вазу с конфетами.— Пожалуйста, Афанасий Семенович, ешьте. Я не сообразил раньше взять. Это Марьи Дмитриевны конфеты, но мы с ними живем по-семейному, и они у меня берут, если что надо, и я у них.

Конфеты не ко времени. В чашках чаю уже нет, а в чайнике он остыл. Афанасий Семенович и внимания на конфеты не обращает. Он смотрит на Степана и спрашивает:

— Ну как же, Степан, возьмешься?

— Нет,— говорит Степан,— простите, Афанасий Семенович, не могу.

Оба долго молчат. Степан подправляет какую-то высунувшуюся книгу на полке, спрашивает, не подогреть ли чайник, и, выяснив, что не нужно, достает из шкафа галстук и начинает его завязывать перед маленьким зеркалом, висящим на стене.

— Почему? — спрашивает Афанасий Семенович.

— Не могу,— повторяет Степа.— Понимаете, дело сложное, большое, в городе шуму будет много. Я об ограблении Никитушкиных слышал. Процесс привлечет широкое внимание. Тут генерал нужен. А я младший лейтенант.

Галстук не завязывается. Степан раздраженно дергает его, уродливый узел распускается, и Степан начинает завязывать заново. Афанасий Семенович вынимает старый портсигар карельской березы и достает папиросу. Это признак немаловажный. Весь детский дом знал, что, если Афанасий закурил, стало быть, происходят серьезные события. Афанасий достает спички, начинает чиркать, и спички не зажигаются. Степан завязывает галстук второй раз, и галстук опять не завязывается.

— Ты мне что-то неправду говоришь, Степа,— сомневается Афанасий Семенович.— Адвокаты ведь не носят погоны. Как узнаешь, кто генерал, кто лейтенант?

Степан срывает галстук, который решительно не завязывается, и подходит к Афанасию Семеновичу. Афанасий Семенович кладет спички, которые решительно не зажигаются, вынимает изо рта папиросу и ждет, что скажет Степан.

— Хотите, чтоб я сказал откровенно? — спрашивает Степан.— Хорошо, я скажу. Я плохой адвокат. Понимаете, просто плохой адвокат. Возьмусь за дело и завалю. Хороший адвокат доказал бы, что Груздев не виноват, я не сумею. Понимаете?

— Как у Груздева,— усмехается Афанасий Семенович.— «Я слабый человек, я плохой человек, все хорошие, а я ничтожество».— И вдруг он встает, решительный, резкий, и кричит на всю квартиру, которая, правда, к счастью, пуста: — А я педагог хороший? Я дрянь педагог, если вырастил вас такими хлюпиками! Мразью такой! Думаешь, мне сто раз не хотелось бежать из детского дома? Хотелось. И сестра у меня есть, старушечка в городе Колывани. Зовет: приезжай стариковать вместе. А я не еду. Почему? Потому что нельзя. Для вашего брата стараюсь. «Плохой адвокат»! Голова на плечах есть, образование имеешь. Не смей говорить мне, что ты плохой. Делать надо что можешь. Трус ты, вот что! Такой же, как Груздев. И опустился так же.

Степа застывает, держа снова распущенный галстук в руке.

— Право, Афанасий Семенович,— говорит он,— давно такого удовольствия не испытывал. Снова как будто мальчишка и вызвали меня пред светлые очи…

Афанасий Семенович усмехнулся, опять достал папиросу и чиркнул спичкой. Спичка сразу зажглась, и папироса закурилась.

— Хорошо, Афанасий Семенович,— продолжает Степа,— поскольку вы директор, не смею спорить. Нет, это я без шуток, я всерьез. У вас какие-нибудь дела в городе еще есть?

— К Тоне надо зайти, к жене Петиной, но это после пяти.

— В общем,— говорит Степа,— я сейчас чистое белье на постель постелю, вы поспите, потом, если хотите, прогуляйтесь. Я вернусь не скоро. К семи. Постарайтесь быть в это время дома. Я что можно узнаю о деле Груздева. Потом мы с вами пойдем пообедаем. У нас тут столовая рядом до девяти.

— Спать я не буду,— говорит Афанасий Семенович,— пойду город посмотрю.

— К черту,— кричит Степан и швыряет галстук на кровать,— думаешь, не обойдусь без тебя?! Надену свитер, и все. Вздумал капризничать.— Он достает из шкафа свитер, молниеносно надевает его и успокаивается.— Я вам ключ оставлю и покажу, как дверь отпирать, а запирается она сама. Захлопнете, и все. Значит, в семь часов встречаемся. И, вы извините, я побегу.

Он надевает пальто и кепку, объясняет, как отпирать дверь, и быстро сбегает вниз по лестнице. Афанасий Семенович возвращается в комнату, но сразу квартиру потрясает отчаянно громкий дверной звонок. Афанасий Семенович открывает дверь. В дверях стоит Степан. Он запыхался. Видно, быстро взбежал по лестнице.

— Афанасий Семенович,— говорит он тихо,— а вы уверены, что Груздев не убивал или, по крайней мере, не участвовал в ограблении?

— Я твердо уверен, Степан,— так же тихо говорит Афанасий Семенович.— Петя не убивал и не грабил.

— Хорошо, спасибо,— говорит Степан и сбегает вниз.

 

Глава двадцать седьмая

Бывший директор и бывший воспитанник

Степан вернулся не в семь, а в восемь. Афанасий Семенович ждал его уже давно, отказался от чая, который ему предлагали соседи, и увлеченно читал «Судебные речи известных русских юристов». Степан прибежал, неся килограмм сосисок; достал у соседей большую кастрюлю, налил воды и поставил на электрическую плитку. Потом он стал носиться по квартире, принося то тарелки, то ножи и вилки, то горчицу, и в заключение принес те самые конфеты, которые утром уже брал у соседей, а сейчас попросил второй раз.

Афанасий Семенович молчал и поглядывал на Степана. Энергия в Степане прямо кипела, но невозможно было понять, узнал он что-нибудь и как вообще решил: браться за дело или не браться?

Вода в кастрюле наконец закипела, сосиски были брошены в воду, на письменный стол постелена салфетка, и Степан с Афанасием Семеновичем уселись на углу стола.

— Ну, как ты решил, Степа? — спросил, не удержавшись, Афанасий Семенович.

Степан, не отвечая, вскочил и выбежал из комнаты. Он вернулся через три минуты, неся в руках коробку с пирожными.

—: Понимаете,— объяснял он, распаковывая коробку,— в одной руке я нес сосиски, в другой — пирожные.

Ключ у меня есть еще один, кроме того, что я вам отдал, но он что-то плохо открывает. Я пирожные поставил на лестничной площадке, дверь открыл и вошел. А про пирожные и забыл. Потом вспомнил и испугался, что их взял кто-нибудь. Но нет, ничего, стоят. Вы очень проголодались?

— Не очень,— коротко ответил Афанасий Семенович, решив, что больше о деле никаких вопросов задавать не будет.

Степан, впрочем, разложив сосиски по тарелкам, начал разговор сам.

— Значит, так,— сказал он,— во-первых, следствие по делу Клятова и Груздева скоро должно быть закончено. Во-вторых, у Клятова уже есть защитник. Это самый знаменитый в городе адвокат Грозубинский. Он очень славный старик и, так сказать, шефствует надо мной. Помогает советами, литературу рекомендует и все такое. Ну, по этому делу мне, конечно, с ним советоваться неудобно, поскольку мы противники.

— Почему противники?-спросил Афанасий Семенович.

— Ну как же… Он, вероятно, будет доказывать, что Груздев подговорил Клятова на ограбление и убил Никитушкину. Я, вероятно, буду доказывать наоборот, что Груздев вообще в ограблении не участвовал, а что Клятов грабил с кем-то другим.

— Ты что же, познакомился с делом? — спросил Афанасий Семёнович.

— Нет, что вы! Пока следствие не кончено, дело никому не покажут. Грозубинский считает, что дело, судя по всему, очень трудное. Я его предупредил, что мне предлагают защищать Груздева. Он посоветовал мне отказаться. Это он честно поступил. Правду-то говоря, я для него опасности не представляю. Как барашек для льва. Вы, кстати, подумайте хорошенько, стоит ли в мои руки судьбу Груздева отдавать. А то у нас тут еще есть очень хороший адвокат — Колесников. Ему лет сорок. Он уже серьезные процессы вел. Я могу его попросить отнестись особенно внимательно.

Афанасий Семенович за долгие годы работы в детском доме научился понимать не только то, что человек говорит, но и то, что он думает и чувствует. Так и сейчас он понимал, что Степан уже весь захвачен делом. Он, конечно, без спора передал бы его в другие руки, но расстроился бы ужасно. Афанасий Семенович ощущал это великолепно и поэтому отмахнулся от слов Степана, коротко ответив:

— Не говори ерунду. Говори о деле.

Степан торопливо прожевал половину сосиски, которую успел засунуть в рот, и продолжал:

— Так вот: с делом Грозубинский еще не знаком, но слухов по городу ходит много. Многие знали Клятова и Груздева, многие навестили Никитушкина в больнице и выслушали его рассказы. Так что слухи в главном безусловно достоверны. Точка зрения Грозубинского такая: Клятов рецидивист и в душе бандит ужаснейший, но именно потому, что не раз сталкивался с законом, сам бы на такое дело не пошел. С другой стороны, Груздев — опустившийся человек, пропивший и честь и совесть. Он никогда еще не чувствовал тяжелой руки закона и по неопытности бесстрашен. Клятов, наоборот, ни за что не пошел бы на убийство, потому что знает — это штука серьезная. Груздеву все нипочем. Он для храбрости выпил, и море ему по колено. Это в общих чертах, конечно. Грозубинский считает, что никаких сомнений у суда возникнуть не может. Он целую лекцию прочитал о том, что мне в моем возрасте браться за такое безнадежное дело бессмысленно. Я тут схитрил, сказал, что вы меня просите и я не могу отказаться. Тогда он мне прочел нравоучение о том, что, когда речь идет о делах профессиональных, разум должен быть на первом месте. Все-таки очень порядочный человек. И действительно хорошо ко мне относится…

— Два вопроса,— перебил Степана Афанасий Семенович.— Первое: из чего видно, что он к тебе хорошо относится? И второе: может быть, он прав и тебе действительно лучше отказаться?

Следует иметь в виду, что если в первом вопросе Афанасий Семенович был искренен, то во втором — он лукавил. Ему хотелось еще раз проверить Степана и, главное, узнать, что в этом деле так его увлекло.

— Отвечаю по порядку,— сказал Степан не очень внятно, жуя сосиску. Он проглотил ее, впрочем почти не разжеванную, и продолжал уже более отчетливо: — Хорошо он ко мне относится потому, что на суде будет спор между защитниками Клятова и Груздева. Конечно, Грозубинскому выгодней иметь противником такого мальчишку, как я, чем, скажем, Колесникова. Так что он добровольно отказывается от преимущества. Если я откажусь, вы можете поручить дело опытному, знающему человеку.

— Ну, а второе? -спросил Афанасий Семенович.

— Второе,— сказал Степан и неторопливо проглотил еще одну сосиску, продумывая, как лучше все объяснить.— Второе то, что у меня возникли некоторые сомнения в виновности Груздева.

— Какие же?

— А вот какие. Первое: если бы Груздев грабил, он не поехал бы к вам. Отбросим моральные соображения. Он же понимает, что у вас его прежде всего будут искать. Второе: если бы Груздев грабил, он бы не стал вам и братикам рассказывать о том, что он условился с Клятовым идти грабить и убежал в последнюю минуту. Третье: если бы Груздев грабил, он не стал, бы за полсуток до того, как идти грабить, намекать в письме к братикам, что он, мол, готов был окончательно потерять совесть, но приезд братиков его спас. Чересчур это дальновидный расчет для Груздева. Он пьяница, забулдыга, но не такой уж хитроумный мерзавец. Грозубинский, со слов Никитушкина, которые ему передали, рассказал любопытную деталь. Клятова Никитушкин опознал, второго грабителя он не опознал. Однако помнит, что когда второй убежал в другую комнату, где взял деньги, то Клятов его позвал: «Петр». Странно, что такой опытный преступник, как Клятов, громко называет своего соучастника по имени. Не нарочно ли он обкладывает Груздева уликами? Наконец, в ваш райцентр из Энска уходят два ночных поезда, в двенадцать часов и в два часа ночи. Вы говорите, что Груздев купил в вокзальном ресторане пакет с едой. Но в два часа ночи вокзальный ресторан закрыт. К вам он когда приехал?

— В десять утра,— сказал Афанасий Семенович.— Говорит, что до света ждал, ночью боялся один через Лес идти, так что, может быть, выехал в двенадцать, а может быть, в два.

— Скажите,— спросил Степан,— вы говорили, будто кто-то его на вокзале окликнул?

— Так он мне сам рассказывал.

— Тоже надо запомнить.

Афанасий Семенович достал папиросу из портсигара и закурил. Только поэтому было видно, как серьезно и взволнованно относится он к разговору. Он за этот день и так уже выкурил папирос десять, если не больше.

— Слушай, Степа,— сказал Афанасий Семенович,— ты понимаешь сам, как я хочу, чтобы ты нашел промахи в следствии. Но ведь следствие вели, вероятно, опытные люди, знающие свое дело и стремящиеся раскрыть истину. Ни ты, ни Грозубинский с делом еще не знакомились. Знаете о нем только по слухам. Не увлекайся тем, чтоб опровергать следственные материалы до тех пор, пока не познакомишься с делом. Представь себе, что все установленное следствием соответствует истине, в каком положении ты окажешься на суде?

Степан протянул руку и, даже не спросив разрешения, взял из лежащего на столе портсигара Афанасия Семеновича папиросу. Из этого безусловно следовало, что он очень взволнованно и напряженно думает. Он вообще никогда не курил.

— Как правило,— сказал он, пуская дым не затягиваясь,— в судебном разбирательстве участвуют сплошь опытные и знающие свое дело люди. Опытный прокурор говорит на основании данных, полученных опытными следователями. Опытный адвокат опровергает их. Опытные судьи решают спор между ними. Если бы опытные следователи никогда не ошибались, зачем бы нужен был суд? Кончили следствие, решили, какое наказание положено за установленное преступление, и все. А почему-то опытные люди после того, как следствие кончено и обвинительное заключение написано, разбираются, спорят, опровергают друг друга для того, чтобы вынести то или другое решение. Вы думаете, редко оправдывают подсудимых? Не очень часто, конечно, но и не так уж редко.

— Но если следователи обладали материалом, то ты ведь нового материала внести не можешь? — спросил Афанасий Семенович.

— Вот тут у нас и будет с вами разговор,— сказал Степан и запыхтел папиросой, выпуская, как всякий некурящий человек, клубы дыма и производя звуки, которые мог бы производить небольшой игрушечный паровоз.

У Афанасия Семеновича папироса вообще потухла. Однако он, не замечая этого, будто бы втягивал дым и будто бы выпускал его. Он тоже почувствовал, что разговор будет серьезный.

— Коллегии предложат назначить защитника Груздеву,— продолжал Степан.— Если хотите, я могу попросить, чтоб коллегия назначила меня. Тогда вам это ничего не будет стоить. Если хотите, чтоб было верней, пойдите завтра в коллегию и внесите деньги. Я их вам сегодня дам, у меня есть. И скажите, что вы просите, чтоб защищал Груздева я…

— Деньги у меня у самого есть,— перебил Афанасий Семенович,— я завтра внесу. А что ты еще хотел сказать?

— Понимаете, в чем дело,— Степан замялся,— конечно, может быть, в обвинительном заключении будут пункты, с которыми можно спорить. Вполне возможно, что следствие допустило противоречия, на которые я смогу обратить внимание суда. Вероятно, однако, что таких противоречий не будет. А между тем, думаю, что можно найти свидетелей, которые поколебали бы обвинительное заключение. Например, Груздев рассказывал вам, что его кто-то окликнул в вокзальном ресторане. Кто? Он не оглядывался и не знает. Можно ведь попытаться найти этого человека. А если их было несколько, если они компанией зашли в ресторан? Тогда это же алиби! Я имею право попросить коллегию направить запрос в учреждение. Имею право просить суд вызвать свидетеля, объяснив суду, что именно он может показать и почему это важно для дела. Но я не знаю, куда мне нужно посылать запрос и кого мне нужно вызвать в свидетели.

— Что же делать? — спросил Афанасий Семенович.

— Не знаю,— немного резко сказал Степан.— Знаю только одно: если бы кто-нибудь мне сказал: «Дорогой Степан Иваныч, мне удалось случайно узнать, что некто Сидоров был в вокзальном ресторане и видел в двенадцать часов ночи седьмого сентября Петра Груздева», я попросил бы суд вызвать Сидорова свидетелем. Или, например, этот неизвестный человек сказал бы мне: «Знаете ли вы, Степан Иванович, что заведующего сберкассой, в которой Никитушкин держал деньги, видели на бульваре гуляющим под ручку с гражданином Клятовым». Или, например, третий случай: вы меня знакомите с неким Ивановым, который сидел с Груздевым в кино и вышел с ним вместе оттуда в одиннадцать тридцать. Или еще пример: к вам пришел человек и сказал, что он ехал в поезде, отходящем в двенадцать ночи, с Груздевым. Представляете себе, как бы все сразу изменилось…

Афанасий Семенович заметил наконец, что папироса его не курится, и чиркнул спичкой.

— Конечно, изменилось бы,— сказал он.— Как у вас в Энске с гостиницами, трудновато?

— Нет, зимой ничего,— ответил Степан.

— Если б я братиков вызвал сюда пожить,— спросил Афанасий Семенович,— ты мог бы выхлопотать им номер?

— Наверное, мог бы,— сказал Степан.

— Узнай утречком. Я завтра поеду домой ночным поездом, тем, который в двенадцать отходит. Ты проводишь меня?

— Конечно. Теперь, Афанасий Семенович, последнее. Имейте в виду, это очень важно. Завтра позвоните по этому телефону следователю прокуратуры Ивану Степановичу Глушкову, объясните, кто вы, и скажите, что вы хотите с ним встретиться. Изложите ему все наши сомнения. Попросите проверить, видел ли кто-нибудь Груздева на вокзале. Груздев мог об этом на следствии не рассказать. Попросите проверить кинотеатры. На всякий случай попросите проверить сберкассу. Вероятно, они это сделали, однако напомнить не мешает. Сделайте это обязательно.

— Сделаю.

Больше в этот день о деле Груздева не было сказано ни слова. Вечером они говорили о детском доме, и Афанасий Семенович дал подробнейший отчет о бывших товарищах Степана. Степан рассказывал, как он получил комнату. Он жил у хозяйки. Стоял в горсовете на очереди, думал, что получит еще года через три. Вдруг вызывают его повесткой в горсовет: «Вы однокомнатную хотите?» — «Да мне хоть бы комнатку, метров семь». Товарищ из горсовета даже руками развел. «Вы, говорит, человек исключительный. Теперь все отдельные квартиры хотят. Возьмите-ка смотровой ордерок, сходите посмотрите». Степан побежал смотреть, через час вернулся. «Беру!» — кричит. И на следующий день переехал. Не прогадал. Соседи замечательные. Живут прямо как одной семьей.

На следующий день после завтрака Степан опять убежал в консультацию. Афанасий Семенович тоже зашел туда, сказал, что он близкий человек, можно сказать, приемный отец подсудимого Груздева. Что он хочет, чтоб его приемного сына защищал адвокат Гаврилов. Потом он внес деньги в кассу и неизвестно почему прошел мимо Степы, делая вид, что никогда его и в глаза не видел. Потом он долго ходил по городу. Купил игрушек маленькому Вовке Груздеву и конфет Тоне. Позвонил Глушкову. Условился, что примут его через час. Просидел у Глушкова часа полтора. Вышел из прокуратуры хмурый. Послал телеграмму в детский дом: просил, чтобы утром машину прислали на станцию. Потом зашел к Тоне, потом поехал посмотрел дом Никитушкиных — Тоня ему дала адрес. Потом съездил па вокзал, купил билет.

Степан примчался домой, как и вчера, около восьми.

— Были у Глушкова? — спросил он еще в дверях.

— Был,— сказал Афанасий Семенович.

— Ни и что?

— Выслушал очень внимательно. Записал. Поблагодарил.

— Ну и что?

— Ну и все.

Степан молча начал выкладывать на стол разные продукты. Афанасий Семенович руками замахал и отобрал себе на дорогу самую малость. Ни тот ни другой о деле Груздева не говорили ни слова. Только когда они стояли уже на перроне возле вагона, Афанасий Семенович протянул Степану лист бумаги и сказал:

— Тут адрес Тони Груздевой. Может, понадобится. И имена, отчества, фамилии и адреса братиков. Они дадут тебе телеграмму по домашнему адресу. Ты о гостинице позаботься. А встретит их Тоня.

Степан небрежно сунул в карман лист бумаги и кивнул головой. Подождав, пока поезд тронется, и помахав рукой на прощание, Степан пошел домой пешком и всю дорогу думал, качал головой, а иногда даже разговаривал сам с собой, так что прохожие оборачивались.

К счастью, на улице было темно, и никто из прохожих не признал в этом, очевидно безумном, человеке молодого адвоката Гаврилова.

 

Гпава двадцать восьмая

Подзащитный и адвокат

Шли дни. Снова и снова допрашивали Клятова. Снова и снова допрашивали Петра.

Клятов твердо стоял на своем. Нельзя было в его показаниях найти хотя бы мелкое противоречие. Если его показания лживы, то как же за все время не сбился он хотя бы в пустяке. Следователи с каждым допросом все больше верили ему. Все, что он говорил, сходилось с показаниями Никитушкина, с объективными данными, все выстраивалось в завершенную, стройную картину.

Сложнее было с Груздевым. Груздев сначала признался. Потом отказался от признаний. Потом снова признался. Потом снова стал отрицать свою вину. Следователи замучились с ним. В тот период, когда он признавался, его возили в Колодези. Дом Никитушкиных он показать не смог. Может быть, потому, что Клятов его сюда приводил пьяным, ночью, в темноте. Может быть, потому, что он просто прикидывался, собираясь в очередной раз отказаться от признания.

Следователи размышляли: Клятов — рецидивист. Он понимает, что, раз попался и уличен, ломаться нечего. Груздев, втянутый в преступление, впервые столкнувшийся с законом, то на что-то надеется, то впадает в отчаяние, то снова наивно рассчитывает выйти сухим из воды. Вероятно, правду говорит все-таки Клятов.

Шли дни. Допросы, допросы, допросы…

Нового ничего. Картина, кажется, ясная. Следователь признает «предварительное следствие законченным, а собранные доказательства достаточными для составления обвинительного заключения». Об этом объявляют Клятову. Клятов хочет иметь защитника. Клятову и его защитнику, адвокату Грозубинскому, предъявляются для ознакомления все материалы дела.

Груздев от защитника отказывается. Потом вдруг заявляет, что непременно хочет иметь адвоката, и не кого-нибудь, а именно члена коллегии защитников Гаврилова. И «ходатайствует о вызове защитника для участия в ознакомлении с производством по делу». Я пишу теми словами, какими это ходатайство определено в законе и занесено в протокол. Потом «обвиняемый Груздев просит разрешить ему и защитнику знакомиться с материалами дела раздельно». И эту фразу я выписываю из протокола.

Материалы дела были предъявлены Груздеву. Груздев небрежно и равнодушно перелистал их. У Гаврилова ознакомление с делом заняло три дня.

Пока Гаврилов знакомился с делом, Груздев в долгие тюремные ночи понял, что он погиб, впал в отчаяние и решил, что всякие попытки защищаться бессмысленны. Именно в это время его вызвали из камеры на свидание с адвокатом. Настало время адвокату Гаврилову, как положено по закону, увидеться с обвиняемым наедине.

Степан подошел к проходной и предъявил пропуск. Провожатый повел его в узкий, длинный кирпичный корпус. Комнаты, в которых адвокатам полагалось разговаривать со своими подзащитными, помещались в первом этаже. В одну из них ввели Степана. О тюрьме в ней напоминала только решетка на окне. Здесь и дверь не была обита железом и «глазка» не было в двери. У окна стояли письменный стол и два стула по обеим его сторонам. Гаврилову все это было не внове — он уже не раз бывал в таких комнатах и разговаривал с подзащитными. Каждый раз у него оставалось неприятное чувство от того, что его собеседника после конца разговора уводили обратно в осточертевшую ему камеру. Гаврилов был адвокат молодой, и для него этот печальный факт не стал еще повседневностью. Сегодня неприятное чувство было у него в тысячу раз сильней. Ему предстояло видеться и говорить с бывшим своим товарищем по детскому дому. Посидеть бы им с Груздевым да вспомнить, например, как Афанасий, несмотря на свою больную ногу, занимался с ребятами гимнастикой зимой и летом, в жару и мороз, во дворе, под открытым небом. Или о том, что каждый вечер перед сном он прощался с каждым воспитанником отдельно. Как было ужасно, если сегодня он не пожелал тебе спокойной ночи, не посидел хоть минуту на краю твоей кровати. Значит, уж очень сегодня ты обозлил его.

За дверью послышались шаги, вошел подсудимый; конвойные остались в коридоре и плотно притворили дверь.

Последний раз Гаврилов видел Груздева девять с лишним лет тому назад, когда четверо братиков, счастливые и взволнованные, уезжали держать экзамены в институт. В детском доме тогда было большое волнение.

Конечно, Гаврилова оно пока еще мало касалось, но все-таки волновался и он. Неважно, что он пока что малыш, а братики уже кончили школу. Все равно, если братики поступят в институт, значит, каждый из малышей в свое время тоже сможет поступить. Поэтому на братиков смотрели почтительно, и, когда дежурный воспитатель уходил, во всех спальнях начинались разговоры: поступят они или не поступят? Большинство говорило, что не поступят. Не потому, что не верили в них, а потому, что из смешного школьного суеверия боялись сглазить, накликать на братиков неудачу.

Они казались тогда Степану весьма почтенными молодыми людьми. Он и сравнить не мог себя, тринадцатилетнего пацана, с этими зрелыми мужчинами. Сам Афанасий серьезно и подолгу беседовал с ними!

Когда вошел Груздев, Степан вздрогнул. Неожиданно старым показался ему его товарищ по детскому дому, которому никак не могло быть больше чем двадцать восемь или двадцать девять лет. Груздев сутулился, может быть, от того, что привык, идя под конвоем, держать руки сложенными за спиной. Нет, не только от этого. Страшная была в нем подавленность. Какое-то безнадежное равнодушие отражалось на его лице. Постоянное, привычное равнодушие. А эти мешки под глазами, а эти складки у рта! Не может быть, чтоб это был тот самый взволнованный и счастливый парень, которого весь детский дом провожал держать экзамены в институт!

Груздев смотрел на Степана хмуро. Обычно подзащитные приходят на свидание с адвокатом в состоянии некоторого возбуждения. Им хочется высказать доводы в свою пользу, которые пришли им в голову в длинные часы тягостных раздумий. Им хочется услышать от адвоката, что положение не безнадежное. Есть много шансов, что дело решится в их пользу.

Ничего такого не отражалось на лице Петра. Просто, очевидно, думал он, будет еще один разговор. Ну что ж, он привык, перетерпит. Его дело слушаться, а начальники как хотят. Гаврилов полминуты, не больше, смотрел на Петра, но его тут же охватило чувство безнадежности. Надо проговорить речь, попросить снисхождения и поскорее сплавить этого Груздева куда там ему положено: в тюрьму или в колонию.

Гаврилов почувствовал, что, если он поддастся этому настроению, дело можно считать заранее проигранным. Не только это дело, но и все будущие дела. Адвокатская практика станет для него тяжелым бременем, без упорства в борьбе и без надежды на успех.

— Садитесь, пожалуйста,— сказал Гаврилов, стараясь быстро привести себя в состояние активности.— Вы меня не помните? Мы с вами воспитывались в одном детском доме в селе Клягине, у Афанасия Семеновича. Я, правда, был на пять лет младше вас, так что вы на меня небось и внимания не обращали. Гаврилов моя фамилия, Степа Гаврилов.

Тусклые глаза смотрели на Степана, тусклым голосом ответил ему Петр:

— Да, я не помню вас.

— Ко мне Афанасий Семенович приезжал,— несколько слишком бодро продолжал Степан, стараясь преодолеть безнадежно вялый тон разговора.

— Он уже знает, что я признался в убийстве и грабеже?

— Да, знает,— сказал Гаврилов,— знает, что были даны такие показания. И Афанасий Семенович и я в грош их не ставим.

— Как же так? — без особенного удивления сказал Груздев.— Они ведь подписаны.

— А мы с Афанасием Семеновичем им, повторяю, не верим,— сказал суховато Гаврилов. А про себя подумал: «Вот так, суше, без сентиментальных воспоминаний».

— Что ж, вы меня защищать собираетесь?

— Да.

— А я передумал и не хочу,— неожиданно громко и резко сказал Петр.

«Очень хорошо,— подумал Гаврилов,— главное — вывести его из равнодушия».

— Объясните почему,— холодно сказал он.

— Потому что не хочу. Потому что я виноват и должен отвечать. Вы меня совсем тряпкой считаете? Согласился идти на грабеж, потом отказался. Признался в грабеже, потом опять отказался. Адвоката прислали — отлично, пусть защищает. Вы-то чего за безнадежное дело взялись? Деньги небось с Афанасия захотелось сорвать? Разве нет способов заработать честно?

— Вы можете оскорблять меня сколько угодно,— сказал Гаврилов равнодушно.— Я обязан вас защищать и буду. Так что давайте говорить по делу.

— Я откажусь,— закричал Груздев,— от всего откажусь! От адвоката, от показаний и от отказа от показаний! Пусть как хотят, так судят. Я ничего говорить не желаю и не буду. Поняли?

— Психовать собираетесь? — деловито спросил Степан.— Ваше дело. Но только экспертиза ведь была. Так что и не надейтесь. Психиатрам поверят больше, чем вам. Скажут, ну хоть не скажут, так подумают: обыкновеннейший симулянт.— Степан наклонился и негромко стукнул ладонью по столу.— Ваша позиция мне ясна,— сказал он,— теперь выслушайте меня. Я взялся за ваше дело по двум причинам. Во-первых, меня просил Афанасий Семенович. Во-вторых, я не считаю ваше положение безнадежным. Вероятно, многое в следствии может быть опровергнуто.

— А побеги? — спросил язвительно Петр.— Невинный человек — и вдруг удирает, скрывается.

— Если уж вы со мной, со своим адвокатом, так психуете, то как-нибудь, наверное, мы убедим суд, что удирали вы в истерическом состоянии. Нельзя же всерьез считать, что вы надеялись скрыться в снегу, когда вас ловили на лесопункте.

— Ну, а побег из Клягина? Блестящий по смелости побег. Какая уж тут истерика!

— Ха,— презрительно усмехнулся Гаврилов,— обыкновенная вещь-перетрусили. Хотели прийти в отделение милиции, поклониться на четыре стороны и сказать: «Братцы, вяжите меня!» И вдруг за вами приехали и собираются задержать как обыкновеннейшего беглеца. Вы, кажется, Афанасию Семеновичу рассказывали, что все не могли бросить пить. Сразу хотели из страхолюды превратиться в красавца. Так ведь и тут нечто подобное. Вместо красивой сцены, после которой начальник отделения милиции бросается вам на шею, а в Верховный суд сообщают о вашем благородном поступке, вас силком под руки в машину и в тюремную камеру. Конечно, не сказка. Да ведь сказок-то не бывает. Зато в жизни хоть и не так красиво, но все на самом деле.

— Афанасий и это вам рассказал! — хмуро пробурчал Груздев.

— Да поймите вы,— яростно сказал Степан,— вся эта прекрасная ложь, которую вы себе спьяну напридумывали, ничего не стоит!

— Уж будто бы вы врать не собираетесь, адвокат…— Груздев насмешливо улыбнулся.

— Ради вас не собираюсь,— ответил Степан.— И берусь за ваше дело не для Афанасия. Я его люблю и считаю замечательным человеком, но врать и для него бы не стал.

— А почему же вы за мое дело беретесь? — спросил Груздев с той же усмешечкой.— Улик целая куча, признание есть. Правда, потом отказался, но это же истерика.

— Врете! — рявкнул Степан.

— Ну, вру,— согласился Петр,— а как вы это докажете?

— Самым обыкновенным образом. Сличая показания, допрашивая свидетелей, анализируя каждый ваш шаг. Я вам скажу, как было дело. Вы с Клятовым сговорились насчет грабежа. Потом оказалось, братики едут. Убежали. Тогда Клятов взял другого соучастника и с ним ограбил Никитушкиных. Когда его схватили, он все отрицал. Как всякий бандит. А потом услышал, что вы признаетесь, и сразу сориентировался. Раз восемьдесят процентов зря признали, значит, вам и сто с гаком навалить можно. Тоже признаете. А не признаете, все равно в вашу вину поверят. Нормальный преступник всегда признает как можно меньше. А о том, что вы не нормальный, знают только шесть человек: три братика, мы с Афанасием да Тоня, ваша жена.

— Все это хорошо. Но как же вы суд в этом убедите?

Груздев все еще усмехался, но усмешечка эта потеряла свою, так сказать, убедительность. Она относилась к предыдущей сцене, а теперь сцена уже шла другая. Груздев скрывал это плохо.

— Очень просто. В отличие от вас, психовать не буду, а спокойно разберу. Без ваших истерик. Просто все разберу. Шаг за шагом. И никакие ваши признания перед спокойным разбором не устоят.

— А если я откажусь от адвоката? — сказал Груздев уже без усмешки, а как бы раздумывая.

— Знаете что, мне это надоело,— сказал Степан. Он встал и застегнул молнию на клеенчатой папке, в которой лежали выписки из дела.— Первый раз в жизни вижу, чтобы приходилось уговаривать человека получить оправдание. Я думаю, что на оправдание можно рассчитывать. Думаю, потому что знаю: вы не грабили. Отказываетесь? Ваше дело. Мне сидеть и смотреть, как вы передо мной выкаблучиваетесь, некогда. Всего лучшего.

Самое важное было, чтобы по спине Гаврилова Петр не заметил, как он боится, что ему позволят уйти. Этого, кажется, удалось избежать. Вид у Гаврилова со спины был самый решительный. Он взялся за ручку двери и распахнул ее. Конвойные, сидевшие на скамейке в коридоре, вскочили. «Все пропало»,— подумал Гаврилов. И в это время услышал сзади очень негромко сказанное:

— Постойте!

Конвойные подошли, и один из них спросил:

— Кончили, товарищ адвокат?

— Нет еще,— сказал Гаврилов,— вы не можете принести нам свежей воды?

— Одну минуточку.

Конвойный закрыл дверь, Гаврилов повернулся. Петя стоял, опираясь на стол обеими руками, и чувствовалось, что стоит он с трудом, что его ноги не держат.

— Садитесь,— сказал Гаврилов.— Сейчас выпьете воды, и поговорим серьезно.

Петя сел. Гаврилов торопливо осмотрел камеру. Действительно, графина с водой не было. Дверь открылась. Конвойный принес воду. Он еще извинился, что в камере графин не поставили. Гаврилов сказал, что это ничего, закрыл дверь, налил в стакан воды, секунду поколебавшись, выпил сам, налил второй стакан и дал Петру. Петр тоже выпил. Рука у него дрожала.

— Теперь рассказывайте,— сказал Гаврилов.

Я опускаю подробный и длинный рассказ Груздева, потому что все, о чем он рассказывал, читателю известно. Несколько раз Петр пил воду, но, в общем, держался хорошо.

В тот момент, когда Гаврилов решительно пошел к выходу, Петя почувствовал, что уходит последняя возможность поговорить с человеком, который тебе верит и хочет тебе помочь. Петру очень страшно стало остаться одному со своими противоречивыми показаниями, со своими психозами и истериками, с умелым и уверенным в себе Клятовым. Теперь, когда Степан вернулся, ему стало легче, и он держал себя в руках.

Когда рассказ был окончен, Степан спросил:

— А у вас или у Клятова не было еще какого-нибудь знакомого, которого тоже зовут Петр?

— Нет,— сказал, подумав, Петя.

— А в сберкассе у вас никого знакомых не было?

— Вкладчики мы не крупные. Так что в этих кругах знакомства не заводили,— сказал Петя с вымученной улыбкой.

— Теперь скажите,— спросил Гаврилов,— кто вас окликнул в вокзальном ресторане? Откуда был этот человек? С завода или так, знакомый по пьяному делу? Попробуйте вспомнить.

— Нет, не вспомню,— сказал Петр.— Я испугался, когда услыхал, что меня зовут. Мне не до того было, чтобы смотреть кто. Единственно, что окликнули меня «Петух». А так меня на заводе звали.

— Хорошо,— сказал Гаврилов,— сейчас мы расстанемся. Я к вам приду примерно через неделю. Постарайтесь за это время вспомнить, кого вам напоминает голос, окликнувший вас на вокзале. И последнее: ваша жена просила узнать, что вам передать. Имейте в виду, что Афанасий оставил ей деньги. Так что вы ее не разорите.

— Нет,— сказал Груздев,— ничего не надо. Когда превращусь из страхолюды в красавца, тогда приду и в ножки ей поклонюсь. А до этого ничего не хочу. Если можете, постарайтесь передать ей это слово в слово.

— Опять хотите как в сказке?

Довольно дружелюбно они пожали друг другу руки, и Гаврилов ушел.

 

Глава двадцать девятая

Станция Едрово

Письмо от Афанасия Семеновича пришло уже в разгар зимы в адрес редакции «Уральца», на мое имя. Афанасий Семенович сообщал, что был в Энске, поручил Истину защиту Степе Гаврилову, воспитаннику клягинского детского дома, побывал у следователя прокуратуры Ивана Степановича Глушкова и дал ему свои показания. Глушков будто бы выслушал его очень внимательно и все его показания подробно записал. Афанасий Семенович считал, что кто-нибудь из нас должен съездить в Энск и тоже дать показания Глушкову, а кто-нибудь написать в Энский областной суд заявление о том, что хочет быть допрошенным.

Лучше, советовал Афанасий Семенович, если Глушкову даст показания один, а в суд напишет другой. Таким образом в деле будут показания двоих. Если они вообще могут чем-нибудь помочь, то этого достаточно.

Как будто бы все было хорошо. И адвокат принял дело, да еще свой, клягинский. И следователь выслушал, даже не только выслушал, а все записал. И все-таки в самом тоне письма, независимо от его содержания, сквозило сомнение, больше того — неверие.

Я позвонил Сергею, и мы условились вечером быть у Юры.

Как только все собрались, я прочел письмо вслух, стараясь не навязывать свою интонацию.

— Печалится Афанасий,— хмуро сказал Сергей, когда я кончил.

Мы старались не говорить друг другу о том, что все трое боимся за Петьку. Слишком уж скверно, трагически скверно сложились для него улики. Одна зажигалка чего стоила! Тоня писала, что в городе рассказывают, будто Никитушкин слышал, как Клятов назвал второго грабителя Петром. Да еще Петькино бегство, вернее сказать, три бегства. Словом, мы понимали, что дела нашего друга далеко не блестящи.

Обсудив вопрос по существу, мы решили, что давать показания следователю поеду я. На суд мы, конечно, поедем все трое, но свидетелем на суде выступать будет Сергей. Говоря по совести, мы с Сергеем считали, что Юрку выпускать с показаниями опасно. Он может растеряться и сказать что-нибудь, что произведет па суд неблагоприятное впечатление. Кроме того, он может вспылить, и тогда одному господу известно, что он наговорит в сердцах.

С Юрой мы нашими соображениями не делились. Он, впрочем, их, вероятно, угадывал и даже соглашался с ними, потому что спорить не стал.

Итак, сейчас предстояло ехать мне. Договорились, что утром я до работы зайду за билетом на вокзал и вечером поеду. С этим разошлись. Все трое были хмурые и молчаливые. Противно было у всех троих на душе. И на улице мы с Сергеем сразу же разошлись. Тяжелая это была тема — история преступления Петра Груздева. Уж столько мы о ней говорили, что сил больше не было. А ни о чем другом и мысли не шли в голову.

И вдруг в половине первого ночи, я уже собирался ложиться спать, Сергей явился ко мне домой. Он торопливо разделся в передней и начал говорить, как только вошел в комнату. Он, оказывается, вспомнил то, что рассказывал нам Петр в Клягине. Будто бы, когда Петр уезжал из Энска, его на вокзале кто-то окликнул. Кто — он не помнит.

— Возможно,— сказал Сергей,— Петька этого следователю и не рассказал. Ну, а уж Афанасий Семенович рассказал наверняка. Суть дела в том, что если даже следователь обратил внимание на этот факт, то, скорей всего, не поверил ему. А если поверил, то почти наверняка не нашел человека, который Петьку окликнул. Иначе Афанасий понял бы это по ходу допроса и написал бы об этом в письме.

Я сказал, что, конечно, об этом тоже расскажу следователю и попрошу разыскать таинственного свидетеля.

— Не в том дело,— сказал Сергей,— следователь скажет тебе, что рассказ Петьки настолько неточен, что найти человека просто немыслимо. И между прочим, в самом деле, что может сделать следователь? Объявить на заводе, что просит дать показания тех, кто видел Петра Груздева седьмого сентября около двенадцати ночи в вокзальном ресторане. А если какой-нибудь дурак решит соврать, чтоб спасти товарища?

— Что же еще мы можем сделать? — спросил я. Сергей вытащил из кармана бумажный обрывок и положил на стол.

— КК, — сказал он, — Константин Коробейников, село Едрово, Валдайского района, Новгородской области. Если помнишь, работал с Петькой на одном заводе.

Я сперва даже не понял, откуда эта записка. Потом мне вспомнилась ночь, Яма и записка, найденная Сергеем в мусоре под веником. В то утро в милиции никто из нас о ней не вспомнил. Она так и осталась в кармане у Сергея. Он нашел ее, когда был уже в С, у себя дома. И тоже не придал ей значения, но на всякий случай сунул в ящик. А сегодня вспомнил о ней.

— Что же сможет сделать Коробейников? — спросил я.

— Поехать в Энск, прийти на завод и поспрошать ребят.

— То есть то же самое, что может сделать и следователь.

— Нет, не то же самое. Коробейников проработал на заводе несколько лет, он знает там всех и каждого, у него больше шансов найти, чем у следователя. Ну, в конце концов, не найдет, что ж делать… А представь себе, если найдет?

— Ты хочешь, чтоб я ехал в Едрово?

— Это займет у тебя лишний день, самое большее — два. Я смотрел в справочнике, это тридцать километров от станции Бологое. Есть прямой поезд от Москвы. Езжай. Завтра последний самолет в Москву летит в шесть вечера. Поезд на Новгород отходит в час ночи. Раненько утречком будешь в Едрове. И уговори Коробейникова поехать в Энск. Сейчас зима, на недельку его всегда отпустят. Если он скажет, что у него нет денег, дай ему пятьдесят рублей. Вот, я принес.

— Почему ты?

— Потом посчитаем, что каждый истратил, и разделим на троих, а сейчас бери.

Меня не очень привлекала эта поездка. До Энска прямой поезд, а тут пересадки, какое-то село, да еще неизвестно, что за человек Коробейников. С другой стороны, вдруг он действительно сможет найти человека, который окликнул Петьку. Не такое у Петьки положение, чтоб упускать хотя бы ничтожный шанс.

— Ладно,— сказал я.— Решено. Еду…

Дорога была действительно утомительной. Я попал на Ленинградский вокзал за четверть часа до отхода поезда. К счастью, билеты были. Рано утром поезд остановился на маленькой станции, где даже чая нельзя было выпить. Село было большое, раскинувшееся широко. Сельсовет, куда я прежде всего отправился, оказался закрыт. К счастью, я высмотрел небольшое, но очень современное сооружение, в котором три стены из четырех были стеклянные. Как я и предположил, это оказалась столовая. Я съел яичницу, выпил жидкого чая, согрелся, пришел в себя и отправился в сельсовет. Всех встречных по дороге я спрашивал про Костю Коробейникова. О нем никто ничего не слышал. Я допытывался так настойчиво, что на меня стали смотреть с подозрением. В сельсовете секретарь сообщил, что Коробейников в селе Едрове не проживает. Этот туповатый молодой человек смотрел на меня очень недоверчиво. Он, по-видимому, был твердо уверен, что меня следует задержать. Следует-то следует, но, с другой стороны, опасно. Как будто я и ростом повыше его и в плечах пошире.

Мрачный вышел я из сельсовета. Очевидно, проклятая бумажка, брошенная в мусор, ввела нас в заблуждение. Оставалось одно — ехать обратно.

Случайно обернувшись, я увидел, что секретарь вышел из сельсовета сразу за мной и торопливо пошел, почти побежал куда-то по улице. Как я понял, за подмогой, чтобы все-таки не дать подозрительному человеку убежать и доставить его куда следует.

Станция была маленькая и довольно грязная. Вместо буфета стоял бак для кипяченой воды, на дне которого плескалось немного мутной жидкости. В комнате для ожидания я был один. Поезд на Москву, как говорило расписание, должен был пройти через полтора часа, а касса, как сообщала надпись над окошечком, должна была открыться за полчаса до поезда. Я сел на лавку. Так было здесь пустынно, будто по этой линии уже много лет не ходят поезда. Я обрадовался, когда появился новый человек. Он вошел, внимательно меня оглядел и сел на лавку напротив. Несколько минут мы молчали. Наконец неожиданно вошедший спросил:

— Это вы искали Коробейникова?

— Да,— настороженно ответил я.

— Я Коробейников.

— Мне в сельсовете сказали, что Коробейников в селе не проживает.

— Моя фамилия Волков.

— Почему же вы Коробейников?

— Это мне в детском доме такую фамилию дали. А теперь родители нашлись, так я стал по родителям Волков. И документы все переменили.

Идиот был этот секретарь сельсовета. Сказал бы просто: «Коробейников есть, только теперь у него новая фамилия — Волков».

В общем, с Коробейниковым мы разговорились. Он, оказывается, действительно дружил с Петром, но с тех пор как два года назад уехал, больше не переписывался. Послал два письма, но Петька в ответ ни слова. Ну и Костя тоже замолчал. А полгода назад вдруг пришло от Петьки письмо. Он писал, что хотел бы переехать в Едрово. Город ему надоел, хочется сельской жизни, если есть какие-нибудь ремонтные мастерские, с удовольствием бы переехал.

Как я понимаю, это письмо Петька написал в редкую трезвую минуту. Коробейников думал так же. Он знал всё про Пстькины художества. То есть не всё. Про сговор с Клятовым и ограбление он ничего не знал.

Коробейников договорился в мастерских и написал Петьке, чтоб тот приезжал. И в ответ получил открытку. Петька сообщал, что приехать не сможет, потому что получил новое предложение. Просил извинить за хлопоты и желал счастья.

Я понимал, о каком новом предложении шла речь. Очевидно, они с Клятовым задумали это проклятое ограбление.

— Между прочим, меня уже спрашивали о Петьке,— сказал, помолчав, Коробейников.— Через несколько дней после того как пришла открытка, приезжал какой-то с новгородским автобусом.

— А кто такой? — насторожился я.

— Не знаю,— сказал Коробейников,— в штатском. Он, видно, что-то подозревал. Он, видно, предполагал, что этот человек был из милиции. Если, говоря о человеке, подчеркивают, что он был в штатском, значит, предполагают, что обычно он носит форму.

— Я показал ему Петины письма,— как-то между прочим добавил Коробейников.

По чести говоря, я колебался: рассказывать Коробейникову про Петькины дела или нет? Не хотелось мне позорить Петьку еще перед одним человеком.

Я начал издалека. Рассказал, что я один из Петькиных друзей, братиков, что мы росли вместе, и все такое. Коробейников, оказывается, про нас знал, знал даже наши имена и спросил, кто я: Юра, Сергей или Женя?

Теперь мне было легче приступить к главной теме. Легче, но все-таки не легко. Я решил лучше сразу, как головой в воду.

— Знаешь, Костя,— сказал я (мы как-то незаметно с ним перешли на «ты»),— Петьку обвиняют в ограблении с убийством.

Не останавливаясь, я рассказал всю историю. Костя слушал, ни разу не прервав. Он только смотрел на меня, боясь хоть слово пропустить.

Открылась касса. Я замолчал, взял билет до Москвы, и мы вышли на перрон. Не такая это была история, чтобы рассказывать ее при кассирше. Костя все молчал. Я не мог понять, соглашается он со мной, когда я пытаюсь доказать, что Петька на самом деле не виноват, или не соглашается.

Долго я рассказывал. Мы ходили по перрону взад-вперед, и мне было страшно посмотреть на Костю. Вдруг да замечу в его глазах недоверие?…

Когда я кончил, Костя долго молчал. Думал.

— Нет,— сказал он наконец с глубоким убеждением,— Петька убить не мог. Не такой человек.— Опять помолчал и спросил: — Что я-то должен сделать?

Я объяснил, что надо ему поехать в Энск, поискать на заводе того человека, который окликнул Петьку.

— Поеду,— сказал Костя.

Я заговорил о деньгах. Мы просим его взять у нас… потому что у него может не быть денег… Он прервал меня:

— Нет, денег не надо. У меня есть. За неделю до суда дайте мне телеграмму.

Мы обменялись адресами, и он обещал сейчас же подробно написать.

Больше говорить было, собственно, не о чем. Молчать было тоже не очень удобно. Времени оставалось немало.

— Как ваши семейные дела? — спросил я.

Тема была для нас обоих далеко не безразличная. Мы ведь все, и братики и он,— потерянные дети военного времени. И Костя, единственный из нас, вернулся в свою семью.

— Не так это все просто,— сказал, помолчав, Коробейников.— В газетах пишут, что вот, мол, нашли потерянного сына или дочь, и все. Как будто на этом история кончается. Здесь ведь только начало или, скажем, середина. Трудное начинается дальше. Вот вы, взрослый человек, со своей судьбой, уже не такой короткой, со своими друзьями, своими привычками, входите в семью, у которой совсем другая судьба, другие вкусы, другие привычки, и говорите: здравствуйте, я ваш сын или я ваш брат. А они тебя помнят двухлетним пузырем, когда ты только «ба-ба-ба» умел говорить.

Я как-то раньше никогда об этом не думал. Нам всем, братикам, очень хотелось найти свои семьи. Нам всем, мне во всяком случае, действительно казалось, что тут и будет конец истории. А какой тут конец!…

Коробейников разговорился. Ему, наверное, давно хотелось рассказать о всех сложностях своей новой жизни. Но в селе ему рассказывать было некому. Со мной он мог поговорить наконец свободно. Насколько я понял, семья у него была хорошая: и родители, и брат, и сестра — все были славные люди. И все-таки сложностей оказалось много. Отец — бухгалтер в колхозе. Человек молчаливый и замкнутый. Мать работает в сельсовете конторщицей. Костя — квалифицированный слесарь, и в мастерских по его квалификации работы почти нет. Учиться тут тоже негде. Костя чувствовал, что здесь просидеть лет пять — так закиснешь. А у него были планы, твердо намеченные. Он техникум собирался кончать, а как теперь стариков оставишь? Они на него не надышатся. Да и он привязался к ним. Сколько лет искал! А разговаривать не о чем. Все прошлое разное. Только с братом находит о чем говорить.

Костю как прорвало. Он говорил, даже когда я стоял на площадке вагона. Торопясь, он договаривал, что муж у сестры славный и сестра ничего, с ними можно поговорить, а вообще ему на заводе люди больше нравятся. И перспективы там ясней. А как стариков оставишь? Отец молчит, молчит да вдруг подойдет, погладит по голове и сразу нахмурится. Похожи они с отцом очень, прямо одно лицо, а характеры совсем разные. А мать, как увидит его, Костю, так сразу плачет. Это она за все прошедшие годы выплакивается. Значит, выходит, оставлять стариков никак невозможно…

Говорил, даже когда поезд тронулся. Он шел по перрону и спешил что-то мне еще досказать, только я не мог уже расслышать ни одного слова.

 

Глава тридцатая

Гора родила мышь. У Тони

Из Москвы я вылетел рано утром. Часов в одиннадцать автобус привез меня из аэропорта в город Энск, и я позвонил из автомата Глушкову. Аккуратный Афанасий Семенович сообщил в письме его номер телефона.

Глушков назначил мне разговор на четыре часа дня. За оставшееся время я успел взять билет на поезд, отходящий в восемь вечера, позавтракал и прошелся по городу. К Тоне идти было рано. Я рассчитывал, что после Глушкова останется время хоть на часок забежать к ней поговорить.

Ровно в четыре я входил в здание областной прокуратуры. Глушков оказался пожилым, спокойным человеком с маленькими усиками щеточкой, с зачесанными наверх довольно редкими волосами, в больших очках с тонкой оправой.

Я представился, объяснил, что хочу дать показания по делу Петра Груздева, и замолчал.

Глушков неторопливо достал из ящика пачку листов («Протокол допроса» — было написано на каждом), взял авторучку, проверил на листке блокнота, как она пишет, остался, видимо, доволен и начал заполнять протокол.

Он аккуратно спросил мое имя-и написал имя, спросил отчество-и написал отчество, спросил фамилию— и написал фамилию.

У него был такой равнодушный вид, как будто он аккуратно выполнял давно наскучившие ему обязанности. Как будто сидит он, скажем, на почте и пишет адреса для тех, кто не слишком грамотен или забыл дома очки. Нехитрая у него обязанность: написал точно адрес и фамилию, значит, письмо дойдет, а до остального ему и дела нет.

Мне с моего стула было видно, какой у него ровный, хорошо выработанный почерк. Как будто всю жизнь он занимался тем, что аккуратно переписывал бумаги.

Меня его спокойствие раздражало потому, может быть, что сам я очень волновался. Как будто и не было для того причин, а все-таки, когда я, попросив разрешения, закурил, рука, которой я чиркнул спичку, дрожала.

Заполнив вводную, так сказать, анкетную часть протокола, Глушков положил ручку и спросил меня по-прежнему спокойно:

— Что же вы желаете показать по делу Петра Семеновича Груздева?

Я начал говорить. И в поезде от Едрова до Москвы, и в самолете от Москвы до Энска, и на вокзале в очереди за билетом — все время я повторял будущие свои показания. Должен сказать, что получались они у меня довольно складные. И вдруг, когда дошло наконец до дела, я почувствовал, что говорить, в сущности, не о чем.

Ну конечно, я рассказал, что мы с Петром воспитывались в одном детском доме, учились в одной школе, одновременно держали экзамены в институт.

Глушков слушал меня очень внимательно. Он смотрел сквозь очки с таким серьезным видом, как будто именно от моих показаний зависит, как решится все дело. Руки он сложил на столе и не сводил с меня своего спокойного, очень внимательного взгляда. И все-таки я чувствовал по каким-то неуловимым признакам, которые и назвать-то не мог бы, что все это одна видимость. Понимает Глушков, что пришел старый друг подсудимого, человек, наверное, порядочный, не вор, не жулик, однако по делу ничего не знающий. Что будет он рассказывать, какой был хороший мальчик Груздев, когда ему было восемь или двенадцать лет. И скажет он, что не мог Груздев совершить преступления. Надо этого Евгения Быкова выслушать, потому что следователь обязан выслушать всякого, кто хочет дать показания, надо запротоколировать, по возможности короче, все его лирические разговоры. А потом надо заняться делом, то есть еще раз проанализировать улики, сопоставить точные факты — словом, делать то, что всякий следователь делать обязан.

Может быть, я преувеличиваю, но, сидя в кабинете довольно казенного вида, перед спокойно смотрящим на меня и слушающим следователем, я вдруг почувствовал, что и не смотрит на меня следователь, и не слушает он меня, а думает о чем-то своем, о каких-то уликах, о чьих-то конкретных и убедительных показаниях. Что если бы дал он себе волю, то просто спросил бы:

«А что, собственно, вы конкретного можете рассказать, гражданин Быков? Ради каких убедительных фактов занимаете вы мое время, которого мне и так не хватает?»

Честно говоря, я очень плохо помню, что именно я говорил. Помню, что несколько раз перескакивал с одной темы на другую, и каждый раз Глушков меня поправлял очень спокойно и вежливо:

— Давайте, гражданин Быков, по порядку.

Значит, он меня все-таки очень внимательно слушал. Значит, неверно, что он думал о другом. Может быть, впрочем, для таких случаев, как мой, мозг его был приучен думать одновременно и о том, что говорит болтливый свидетель, не пропуская ни одного противоречия, ни одной несуразицы, и в то же время думать о своих действительно серьезных делах. Так или иначе, я, собиравшийся говорить долго, много и убедительно, скоро почувствовал, что и слов у меня больше нет и, главное, нет больше мыслей. Я замолчал.

Глушков помолчал тоже, давая мне возможность добавить что-нибудь, если у меня есть что добавить, и, убедившись, что я молчу устойчиво, спросил очень спокойно, даже, мне показалось, любезно:

— Но ведь вы Груздева не видели девять лет до того, как произошло ограбление Никитушкиных. Вы только получали от него письма, и письма эти были насквозь лживые. Я правильно понял вас?

Я кивнул головой. Я просто не знал, что сказать.

— Значит, если не считать одного разговора ночью в Клягине, все эти девять лет вы о Груздеве ничего достоверного не знаете?

Я кивнул головой.

— И когда вы в последний раз, до девятилетнего перерыва, видели Груздева, ему было восемнадцать лет?

Глушков говорил подчеркнуто ровно, без всякого выражения. Он только устанавливал обстоятельства, бесспорно вытекающие из моих показаний.

Я понимал, что Глушков не собирается переводить меня из категории свидетелей в категорию подследственных или обвиняемых и что для этого у него нет и не может быть никаких оснований, и все-таки мне было непереносимо стыдно и, непонятно почему, очень страшно.

Наверное, Глушков думал обо мне то же, что я сам, если не хуже. Во всяком случае, он постарался мне свои мысли не открывать. С совершенно серьезным лицом он записал мои показания и дал мне прочесть протокол. Хотя разговор наш продолжался больше часа, его изложение на бумаге заняло меньше страницы. В письменном виде мои показания выглядели совсем глупо. Насколько я помню, написано было примерно следующее: «Я воспитывался в одном детском доме с Груздевым и учился с ним в одной школе. Потом мы девять лет не видели друг друга. В течение этих девяти лет Груздев писал мне и моим друзьям письма, где рассказывал о своей жизни, полной успехов и достижений. Все его письма были сплошной ложью. Я убежден, что он не мог ограбить инженера Никитушкина и убить его жену. Добавить я ничего не имею».

И в институте, и в редакции считалось, что мне присуще чувство юмора. Сообщаю моим товарищам по работе, что на этот раз у меня его совершенно не оказалось. Я подписал этот протокол, не испытывая ничего, кроме острого чувства стыда, и мечтая только о том, чтобы унести поскорее ноги.

Глушков, с таким же серьезным, непроницаемым лицом, встал и пожал мне руку так, как будто я был вполне заслуживающим уважения свидетелем. Я вышел из его кабинета сам не свой.

К счастью, у самого подъезда прокуратуры кто-то как раз расплачивался за такси. Я сел рядом с шофером, назвал Тонин адрес и стал с нетерпением ждать, когда машина отъедет и здание прокуратуры скроется наконец из виду.

Я отправился к Тоне.

Тоня осунулась за те несколько месяцев, что я ее не видел. И глаза у нее стали еще больше. А испуг, или то, что мне казалось испугом, в глазах остался. Как я понял, после того как поговорил с ней, теперь-то это был на самом деле испуг. Видно, очень ее мучила все время мысль о горьком Петькином будущем.

Хотя мы виделись с ней один или два раза, она меня встретила как старого друга и очень мне обрадовалась.

— Ой, Женя! — тихо сказала она, увидя меня.— Как, вы здесь?

Наверное, очень она стосковалась по человеку, с которым можно поговорить о Пете, обсудить, есть ли у него шансы доказать свою невиновность, может быть, услышать, что дела идут хорошо и что, конечно же, Петя будет оправдан.

Она меня затащила в комнату и, по-моему, с нетерпением ждала, пока я проделаю ритуал взаимных приветствий с Володькой. К счастью, я еще днем догадался купить хоть и несимпатичного, но ярко раскрашенного зайца. Володька, впрочем, обрадовался мне еще раньше, чем этого зайца увидел. Он все-таки был мужчина и, видно, скучал по мужской компании. По крайней мере, увидя меня, он запрыгал в своем манежике. Я сделал ему «козу», потрепал по жидким его волосикам и, вручив своего зайца, мог наконец сесть за стол и начать разговаривать с Тоней.

— Ну как вы думаете, Женя? — спросила Тоня, со страхом глядя на меня. Страх был оттого, что она ждала: вот сейчас я скажу, что положение безнадежно, и тогда конец всяким надеждам.

Я, конечно, начал ей рассказывать о своем посещении следователя Глушкова, и из рассказа моего, кажется, получилось, что следователь выслушал меня внимательно и сочувственно и что мы с ним, по-видимому, нашли общий язык.

Нет, я не хотел врать Тоне. Просто очень уж испуганные были у нее глаза. Очень уж волновалась она, ожидая, что я скажу.

Она и в самом деле на секунду мне поверила, даже улыбнулась. Но только жалкая была у нее улыбка.

— Я тоже была у следователя,— сказала Тоня,— он сам меня вызвал. На завод позвонил. Мне и отпрашиваться не пришлось. Сами говорят: иди, мол, Тоня, скорей. Я с ним долго разговаривала. Старалась ему объяснить, какой Петя. Часа, наверное, полтора у него просидела. А потом он записал мои показания, и оказалось, всего одна страничка. Это значит, он мне не поверил? Да?

Я ей сказал, что дело не в этом. Следователь записывал только точные факты, а их, конечно, было немного. Но все-таки он-то ведь слышал все, что говорила Тоня, и, конечно, запомнил. И конечно, ее слова повлияли на него хотя бы в том смысле, что он стал к Петьке относиться лучше и, наверное, теперь не склонен объяснять дурно все Петины поступки.

Я врал и сам знал, что вру, и хуже всего то, что и Тоня это понимала. Она все выслушала, но не придала тому, что я говорил, никакого значения. Она продолжала какой-то свой разговор, который, наверное, вела всегда один и тот же с каждым своим собеседником.

— Я думаю так,— сказала она.— Пете расстрел, наверное, не дадут, потому что, кто убил Никитушкину, неизвестно. Но, конечно, могут дать большой срок. И я решила так: мыс Володькой за ним поедем. Ну, не сразу, может быть. Надо подождать, пока уже он на месте определится, чтоб его потом в другое место не перевели. А тогда мы комнату обменяем и переедем. Там и свидания, говорят, дают, редко, конечно, но все-таки дают. И ему легче будет, и мне спокойнее. Пусть хоть пятнадцать лет. Что ж, Володьке семнадцать исполнится. Он школу только кончит, а потом мы все втроем поедем куда захотим. Я, знаете, Женя, и с юристом говорила у нас на заводе; он говорит, это можно. Я думала, ко мне адвокат зайдет или хоть вызовет меня, но он не зашел. А вот Афанасий Семенович был у меня. Мы долго с ним говорили. Хороший он человек.

— А почему вы уверены, Тоня, что Петьку осудят? — спросил я.

— Ну как же, Женя… Подробностей я, конечно, не знаю, что там следователям известно, но только я так думаю: очень все против Пети сложилось. Я вот себе представляю, я бы следователем была. У меня бы, наверное, сомнений не было: виноват Петя. Как же, с Клятовым якшался, а уж Клятов-то грабил. Сам Никитушкин его опознал. Это все в городе говорят. Я-то Петю знаю, и знаю, что он условиться с Клятовым мог. Но чтобы грабить пошел? Да никогда в жизни! Ну и что же? Я знаю, братики знают, Афанасий Семенович знает, а следователь не знает. Нет, засудят Петю. Тут и говорить нечего. Сколько положено, отсидит. Там, говорят, работу дают. Значит, будет работать. Значит, с Клятовым и другими такими он и видеться не будет.

Ох, как все у нее было продумано! Небось она уже узнавала и какие правила обмена, может ли она свою комнату обменять. И наверное, из получки хоть несколько рублей откладывала на случай, если надо будет ехать.

Тоня вдруг спохватилась, что не угостила меня чаем, и, как я ни отказывался, побежала хлопотать, и принесла чайник, и заставила меня выпить стакан чаю, и огорчалась, что я не ем бутерброды, и мне пришлось объяснить, что я очень сытно пообедал в столовой.

Мне кажется, Топя так уже свыклась с мыслью о поездке вслед за Петей, что ей не казалось это ни тяжелым, ни опасным, хотя, правда же, с маленьким ребенком не всякая бы решилась сниматься с места и ехать, в сущности, неизвестно куда.

Я сдуру завел разговор о том, что мы, трос братиков, можем помочь в смысле денег. Но Тоня сразу прервала меня.

— Вот что, Женя,— сказала она,— я уже думала об этом. Я знала, что вы не откажете, если я попрошу, но только я так решила: сейчас не надо. Если будет такая минута безвыходная, я вам сама телеграмму пришлю. А пока — нет, не надо. Я справлюсь. Мне и на заводе работу повыгоднее дают. У нас ведь люди хорошие па заводе. Я даже отложила немного. А если понадобится, я обязательно дам телеграмму.

Было уже семь часов. Я объяснил Тоне, что могу опоздать, сказал ей, что мы непременно все трое приедем на суд. Хотел ей пожелать бодрости и силы, но вовремя удержался. Наверное, силой Тоня могла еще со многими поделиться.

Я вынул Володьку из манежика и расцеловал его. У него был мужской характер, он не признавал эти нежности, но, как человек вежливый, мужественно их вытерпел. Мне было трудно уходить. Невольно я представлял себе, как останется Тоня одна и будет ходить по комнате, и рассчитывать, хватит ли денег им с Володькой доехать до места, и гадать, как там с детскими яслями и легко ли будет найти работу. А потом накормит Володьку, уложит спать и ляжет сама — и все будет думать, думать, думать…

Я вышел на улицу. Ночь была морозная, звездная. Небольшой запас времени у меня был. Я решил пойти пешком до вокзала. Улицы были пустынны. Снег поскрипывал под ногами. В небе безмолвно перемигивались звезды. Я шел и думал.

«Петька, Петька,— думал я,— надо же было так тебе испортить собственную жизнь!… Я знаю, что ты не грабил и не убивал. И Тоня знает, и Афанасий знает. И ничего, ничего не можем мы сказать в твою защиту. Ты не виноват в грабеже и в убийстве. Да, но ты виноват в позорном пьянстве, в том, что дружил с грабителем Клятовым, в том, что никаких сомнений не может вызвать ни у кого, что именно такой человек, как ты, мог ограбить и мог убить…

Петька, Петька, ведь если тебя осудят, то, кроме нас, твоих друзей, и Тони, твоей жены, никто не усомнится, что приговор справедлив. Выступим мы на суде, и судьи, изучившие дело, удивятся, что у такого подонка есть верная жена и верные друзья. Не уголовники, не люди преступного мира! И никак не сможем мы разбить цепь улик, потому что и исследование доказательств, и исследование личности не будут противоречить друг другу.

Только одно есть у тебя в жизни, Петя,— Тоня, которая без колебаний поедет за тобой вместе с сыном.

Если хоть один человек, не рассуждая, за тобой поедет, значит, все-таки ты не совсем плохой, Петя.

Ты не виноват в убийстве и в грабеже, но в очень многом ты виноват.

Что мы все сможем сказать на суде? Что ты сам сможешь сказать на суде?»

Безмолвно перемигивались в небе звезды. Поскрипывал под ногами снег. Морозец забирался под пальто. Я зашагал быстрей.