Петр и Петр

Рысс Евгений

Часть вторая

Исследование доказательств

 

 

Глава тридцать первая

Скоро суд!

Суд был назначен на понедельник 13 февраля.

Мы были уверены, что Петька невиновен, но понимали: шансы на оправдание очень невелики. Раз дело передано в суд и судом назначено к слушанию, значит, следователи убеждены, что подсудимый виноват Значит, прокурор, подписавший обвинительное заключение, согласен со следователями. Значит, судьи, ознакомившись с делом, пришли к выводу, что у следователей и прокурора достаточно оснований для обвинения.

Короче говоря, мы очень волновались.

В конце января опять пришло письмо от Афанасия Семеновича. Он писал, что теперь, когда Степа Гаврилов взялся за Пстипо дело, его, Афанасия, мучают сомнения: может быть, имело смысл пригласить адвоката постарше и поопытней? По словам Афанасия Семеновича, Гаврилов тоже считает, что обвинение Груздева солидно обосновано. Следователь выступал в том цехе, где прежде работал Петя, и просил, если кто-нибудь видел Груздева на вокзале 7 сентября около двенадцати ночи, сообщить ему, следователю. Ни один человек, как выяснилось, Петю на вокзале не видел.

Не выяснено следствием следующее:

1. Откуда преступники узнали, что Никитушкин взял деньги в сберкассе. Сберкассу проверили очень тщательно, и нет оснований кого-нибудь подозревать. Правда, сберкасса большая, народ там толчется всякий. С другой стороны, в Колодезях Никитушкин многим рассказывал, что получает машину. Кто угодно мог услышать разговор об этом.

2. Неизвестно, куда делись деньги, шесть тысяч, взятые у Никитушкиных.

Что касается остального, то, хотя прямых улик против Пети нет, косвенные улики складываются в неразрывную цеп ь.

Писал Афанасий, что очень ему неспокойно за Петра, так неспокойно, что он стал на старости лет суеверен. Вообще письмо было очень грустное. Грусть была в самой интонации, в подтексте, который угадывался даже за шутливыми фразами. В конце письма Афанасий переходил, так сказать, к инструктивной части. Гаврилов познакомил Тоню с человеком, у которого связи в гостинице. Мы дня за два до приезда должны дать Тоне телеграмму. Номер в гостинице будет забронирован, и Тоня встретит нас на вокзале.

«Не удивляйтесь,— писал Афанасий Семенович,— что Степан вас не будет встречать. Вообще лучше вам с ним до процесса не видеться…» Достаточно того, что он, Афанасий, останавливался у Степана и несколько раз с ним разговаривала Тоня. Может создаться впечатление, что адвокат Гаврилов подговаривает свидетелей показывать то, что полезнее для подсудимого. Степану и так трудно. Не хватает еще, чтоб его заподозрили в нечестных приемах защиты.

Юра начал было возмущаться тем, что свидетель даже не может увидеться с адвокатом, но мы объяснили ему, что надо думать о том, как доказать невиновность Петьки, а не об этических нормах, установившихся в юриспруденции.

Письмо Афанасия произвело на нас всех тяжелое впечатление. Мы привыкли к тому, что всегда, когда кто-нибудь из нас падал духом, именно Афанасий шуткой или убедительными доводами умел подбодрить, вернуть хорошее настроение. Видно, сейчас очень у него было тяжело на душе.

Мы решили, что надо приехать хотя бы за три дня до суда и поговорить с Тоней. У нее есть, наверное, более поздние сведения.

— Почему-то Афанасий ничего не пишет про кинотеатр, в котором Петька просидел четыре сеанса,— сказал я.— А это большой промах следствия. Я сам пойду в этот кинотеатр и поговорю с контролершами. Вы понимаете: если Петьку видели на последнем сеансе, не мог он грабить Никитушкиных.

Юра очень загорелся этой идеей:

— А я поеду в Колодези и постараюсь узнать, кто и где говорил о никитушкинских деньгах. Не могла же Клятову с неба прийти телеграмма, что, мол, грабить надо именно седьмого.

Мы совершенно согласились с тем, что в Колодези надо съездить и постараться узнать о разговорах. Нам, однако, пришлось часа полтора уговаривать Юру, что это должен делать кто угодно, только не он: Юрка, с его вспыльчивостью, прямотой, нетерпеливостью, никак не годился для работы частного сыщика.

Юра обижался, кричал на нас, чуть с нами не поссорился, но в конце концов с помощью великого дипломата Нины его удалось уговорить уступить расследование в поселке Колодези Сергею.

Зато Юра внес предложение сейчас же послать телеграмму Коробейникову, чтобы он приехал к началу суда. Мы с Сергеем говорили об этом, еще когда шли к Юре, но сделали вид, что эта идея никому из нас даже не приходила в голову. Юра просиял, немедленно написал текст телеграммы, который мы все одобрили, и передал его по телефону. Телефон у него был в коридоре, и, к счастью, мне пришло в голову спросить, на чью фамилию адресована телеграмма. Оказалось, конечно, что на фамилию Коробейникова. Я уже говорил, что в Едрове Коробейников был известен под фамилией Волков. Поэтому пришлось посылать вторую телеграмму. Впрочем, Юре я об этом ничего не сказал, а то он опять бы расстроился, и послал вторую телеграмму по дороге домой с главного телеграфа.

День суда приближался. Решено было, что выедем мы девятого, чтобы приехать десятого к вечеру. Одиннадцатое и двенадцатое оставались на запланированные нами следственные действия. Коробейников прислал телеграмму, что будет тоже десятого, но утром.

Мы все трое бодрились, но настроение у нас было очень скверное. Восьмого вечером я рассказал всю историю Груздева моим товарищам по редакции. Я рассказывал про одного парня, которого когда-то знал. Я старался быть совершенно объективным, излагал все обстоятельства дела так, как они могли быть изложены в обвинительном заключении. Вероятно, помимо моей воли, в рассказе сквозило сомнение в Петькиной виновности. Тем не менее сотрудники газеты «Уралец» решили единодушно, что Петька бесспорно виноват.

Тяжело было у меня на душе, когда я шел домой после этого разговора. Я решил Сергею и Юре не рассказывать о своем дурацком эксперименте. Им было и так невесело.

Опять мы трое ехали в Энск. Как эта поездка была не похожа на нашу сентябрьскую поездку! Опять на вокзал прибежала Нина и принесла посылку для Тони. В посылке была шерстяная кофточка и пластмассовые игрушки. Мы делали вид, будто веселые друзья опять сдут на товарищескую встречу. Мы врали сами себе и друг другу, даже не очень стараясь, чтобы вранье походило на правду.

Но как только отошел поезд, с нас как рукой сняло показную веселость. Мы хмуро расселись по углам и так долго молчали, что обрадовались, когда проводница принесла постели. Сразу стали укладываться спать. Весь следующий день мы только изредка обменивались фразами, не имеющими отношения к делу Груздева. Противно было без конца и без смысла обсуждать одно и то же.

Заснеженная равнина мелькала за окнами. Проплывали уже знакомые нам вокзалы. Молча мы вышли из купе, когда поезд подходил к Энску, молча сошли на перрон, когда поезд остановился. Тоня ждала нас на перроне. Не знаю, как выглядели мы, но она за это время очень изменилась. Как будто и лица не осталось — только одни глаза. Испуганные, растерянные глаза. Она смотрела как-то просительно, даже умоляюще. Она надеялась, что мы привезли с собой запас уверенности и бодрости. Какая уж тут бодрость! Мы хмуро поздоровались и поехали все вместе в гостиницу.

Номер действительно был забронирован. При этом очень хороший помер-люкс. Он был, правда, рассчитан на двоих, но администрация согласилась поставить дополнительную кровать. Люкс стоил дорого, но, во-первых, если поделить на троих, получалось не так уж страшно, а во-вторых, были зато две комнаты, и санузел, и телефон.

Тоня поднялась с нами в номер и подождала, пока мы умоемся и наденем чистые рубашки. Потом пошли в ресторан обедать. Мрачный получился обед. Тоня рассказала, что Афанасий должен приехать тринадцатого, в день процесса. Остановится у нее, у Топи. Не положено свидетелю останавливаться у адвоката. Нам лучше с Гавриловым не встречаться, особенно Сереже, который вызван свидетелем. Она виделась со Степаном два раза, ходила к нему в консультацию. Больше постарается тоже до суда не встречаться. А вообще-то дела у Пети, кажется ей, очень плохи. Надо же, чтоб еще зажигалка нашлась у Никитушкиных! Наверно, этот мерзавец Клятов нарочно се подкинул.

Мы угрюмо слушали Тоню и даже не пытались ее уговаривать, что все еще может кончиться хорошо, что Петя выйдет из зала суда освобожденный от подозрений. Сами мы не верили в это. И не могли обманывать Тоню. Она-то лучше нас знала положение дел.

Нам уже принесли черный кофе, когда в зал, растерянно оглядываясь, вошел Костя Коробейников. Я его окликнул, он подошел к нам, поздоровался со мной и Топей, познакомился с Сергеем и Юрой. Я думал, хоть он внесет оживление, но он сам был как в воду опущенный. Встретили его па заводе хорошо, быстро устроили пропуск. К Петьке относятся сочувственно, и почти все уверены, что он не мог ограбить и убить. Беда, однако же, в том, что никто его на вокзале не видел. Костя будет спрашивать еще вторую смену, но ребята говорят, что дело мертвое. После того как следователь докладывал на собрании, весь завод в курсе дела, и до сих пор никто не откликнулся, значит, никто Петьку на вокзале не видел.

— Одно из двух,— сказал Костя,— или Пете послышалось, что его окликнули, или это был какой-нибудь случайный собутыльник, которого никак теперь не найдешь.

Он замолчал. Молчали и мы. Что тут было говорить.

— Подождите унывать, ребята,— добавил Костя.— Я еще вторую смену поспрашиваю. Всех, кто болен, обойду, узнаю, кто в отпуску; правда, сейчас зима, время не отпускное, но мало ли, есть такие любители…

Никто из нас не верил, что именно тот человек, который был на вокзале, оказался сейчас больным, что до него не дошли слухи о докладе следователя и он, единственный на заводе, ничего об этом не знает.

Костя, как выясняется в ленивом и тоскливом разговоре, нашел нас не просто. Поехал к Тоне, ее не застал, поехал сначала в другую гостиницу — там нас не оказалось, сюда пришел, поднялся в номер — нас нет. Хорошо, дежурная посоветовала заглянуть в ресторан.

Больше говорить не о чем. Костя прощается, он торопится на завод. Записывает наш номер телефона, обещает каждый вечер звонить и уходит.

Да, говорить больше не о чем. Мрачные, поднимаемся мы наверх, надеваем пальто и вчетвером выходим на улицу.

Морозный ясный вечер. На краю неба восходит огромная круглая луна. Фонари кажутся тусклыми — так ярок лунный свет. К нашему удивлению, на стоянке такси стоит свободная машина. Для Энска случай не очень частый. Едем в поселок Колодези. Это от города километров пять. Смотрим дом Никитушкина. В доме темно. Закрыты ставни, заперты двери. Инженер Никитушкин с сыном живет в городской квартире. После суда сын заберет старика в Москву, чтобы последние годы он не оставался один. А может быть, последние месяцы. Плохо со здоровьем у инженера Никитушкина.

Мы выходим из машины. Тоня показывает Сергею, где стоянка автобуса, обращает его внимание на ориентиры, по которым он найдет дом. Ясно, что сюда нужно приезжать засветло. Сейчас улица пустынна. Разговаривать не с кем, Сергей все запоминает и даже записывает в блокнот.

Потом опять садимся в машину, едем к Яме. Подъезжаем к тому самому спуску, к которому полгода назад подвезло такси оживленных, веселых братиков, собиравшихся торжественно праздновать общий день рождения. За полгода здесь мало что изменилось. Асфальтированная, освещенная фонарями улица. Светятся окна в домах. Потом вдруг улица обрывается. Развороченная дорога уходит вниз. Внизу, освещенная только луной, покрытая снегом, лежит Яма. Она кажется мертвой. Ни в одном окне не горит свет. Ни один человек не идет по улице. Или здесь вообще не осталось жителей, или осталось совсем мало. Это последняя зима Ямы. Весною начнется строительство. Сколько, наверное, крыс, клопов, тараканов останутся без жилья! Интересно, живут ли здесь еще старики Анохины или их переселили в новый дом? Как-то будут чувствовать себя в новом доме эти последние представители каменного века!

Мы их увидим на суде. Они вызваны свидетелями.

Мы все четверо долго стоим и смотрим на это пустынное, безлюдное место, на это нагромождение мертвых домов. Покрытых снегом. Освещенных луной.

— Сгинь, сгинь, сгинь, Яма! — негромко говорит Юра.

И Сергей заканчивает заклинание:

— Аминь!

 

Глава тридцать вторая

Сыщик-любитель

Сергей проснулся рано. Он принял душ, побрился, оделся и собирался будить нас с Юрой. Но мы, по его словам, спали так сладко, что Сергею стало нас жаль, и он решил прежде пойти позавтракать.

Сегодня, впервые в жизни, ему предстояло заняться совершенно незнакомой, но, по сведениям, почерпнутым из литературы, страшно интересной работой сыщика-любителя.

Понимая, что работа эта нелегкая, особенно для человека неопытного, он позавтракал — два яйца и стакан чая. Ему удалось уговорить буфетчицу налить в стакан одной заварки. Он полагал, что крепкий чай возбудит ту энергию мысли, которая сыщику необходима.

Когда он вернулся в номер, мы всё еще спали. Сергей твердо решил будить нас, но вовремя вспомнил, что Юре сегодня делать нечего, а мне предстоит идти в кинотеатр, который начинает работать только с двенадцати часов.

«Пусть хорошенько выспятся»,— подумал он, тихо оделся и вышел.

Было девять часов утра. Стояло холодное сумеречное утро. В Энске зимой светает поздно. Дорогу к остановке автобуса он хорошо помнил и дошел быстро, чувствуя прилив сил и энергии.

Автобус уже стоял. Здесь была конечная остановка. Сережа сел у окна, проковырял дырку в изморози, покрывавшей стекло, и стал ждать. Минут через пять в кабину влез водитель, двери закрылись, автобус пофыркал, подрожал и, не торопясь, переваливаясь, как утка, из стороны в сторону, покатился по улице. Сережа оказался единственным пассажиром.

«Это естественно,— рассуждал он про себя.— Колодези — место дачное, учреждений особенных там нет. Наверное, оттуда утром идут полные автобусы, а туда пустые. А вечером наоборот. Те, кто живет в Колодезях, а работает в городе, вечером едут домой».

Ему понравилась логика собственных рассуждений. Для работы сыщика он был, по-видимому, вполне пригоден.

Доехали до Колодезей скоро, за пятнадцать минут, и Сергей очень обрадовался, увидя у остановки много народу. Видимо, здешние жители, сохраняя свое здоровье, любили совершать по утрам прогулки. Сережа решил, что будет с кем поговорить, и стал продумывать, с чего надо начинать разговоры. Конечно, следует притвориться городским жителем… или нет, зачем врать,— приезжим, наслышанным о природных красотах поселка и решившим полюбоваться ими. Тогда будет естественно, что он пройдет по улице и раз, и другой, и третий. Посидит на скамеечке, если устанет, завяжет от нечего делать разговор со встречным человеком и незаметно выведает все, что нужно. К сожалению, как только автобус остановился, люди, по-видимому совершавшие моцион, ринулись через переднюю и заднюю дверь в машину. Сереже с трудом удалось вылезти. Спрыгнув на снег, он увидел, что на остановке никого не осталось и заводить разговоры совершенно не с кем.

«Странно,— подумал Сергей,— работа уже началась, значит, эти люди едут не на предприятия или в учреждения. Тогда куда же они едут и зачем?»

Он посмотрел на автобус. Салон был набит до предела. Водитель не мог закрыть двери, потому что на подножках, держась за поручни, висели люди. Больше всего было женщин. Очень много пожилых. Сережа подошел к автобусу и заглянул в окно. У всех сидевших пассажиров на коленях стояли хозяйственные сумки. Стоявшие пассажиры почти все тоже держали сумки в руках. Сережу вдруг осенило. Они едут в магазины, решил он; потом подумал еще и высказал про себя второе предположение: или на рынок.

Постепенно пассажиры утрамбовались, дверцы закрылись, автобус сделал круг и, не торопясь, потрусил обратно в город.

Было уже почти светло. Морозец пощипывал нос и щеки. Сережа прошел по улице взад и вперед, надеясь встретить какого-нибудь пожилого человека, который совершает утренний моцион и мечтает о собеседнике. Он, Сережа, прошелся бы с этим почтенным пенсионером, навел бы разговор на недавно случившееся в поселке ограбление и выведал бы всю подноготную. Однако ни один пенсионер не показывался. То ли они совершали утренний моцион раньше и теперь уже завтракали, то ли они, что в пожилом возрасте очень вредно, привыкли спать допоздна. Сереже второй вариант казался возмутительным. Ему было достоверно известно, что пожилые люди, спящие восемь часов в сутки, долговечнее тех, кто спит десять часов. Но пенсионеры, видимо, этого закона не знали. Улица была пуста.

Уже совсем рассвело. Сережа шел не торопясь, прогулочной походкой, и мороз начал пощипывать нос и щеки. К счастью, Сережа заметил домик с вывеской. Он подошел поближе. Вывеска оповещала, что в домике находится чайная. Окна были закрыты ставнями и заперты на железные запоры. Тем не менее сквозь щели пробивался свет, и из-за дома доносились какие-то звуки. Сережа хотел было пройти за дом и узнать, скоро ли чайная откроется, но в это время огромный пес беззвучно ринулся на него. Помня, что в этих случаях главное сохранять неподвижность, Сережа застыл. Пса это удивило. Он недоверчиво оглядел Сережу и на всякий случай зарычал. Сережа не двигался. Они стояли друг против друга, словно групповая скульптура. Стояли долго. Потом пес завилял хвостом. Сережа решил, что это может быть провокацией, и остался недвижим. В это время из-за дома вышел человек в ватнике, начал вытаскивать болты и раскрывать ставни. На Сережу он смотрел подозрительно. Сережа не решался заговорить. Он не знал, вызывает ли у собак подозрение, только если человек двигается, или разговор они тоже считают проявлением враждебности. Наконец кто-то, судя по голосу — женщина, находившаяся за домом, позвала: «Путя, Путя, Путя!» Очевидно, псу принесли еду, потому что он сразу же потерял всякий интерес к Сереже и скрылся за домом. Тогда Сережа спросил мужчину, открывавшего ставни:

— Скажите, пожалуйста, чайная скоро откроется?

— Сейчас откроем,— хмуро сказал мужчина. Сережа решил, что надо пока пройтись, чтоб не внушать подозрений, и пошел по улице дальше.

Улица была по-прежнему пуста. Видимо, все пенсионеры находились в состоянии зимней спячки, а все домохозяйки и мужчины, не достигшие пенсионного возраста, уехали в город за продуктами. Казалось бы, дети должны были кататься на санках или играть в снежки, но: или в поселке не было детей, или они тоже любили поспать. Сережа посмотрел на часы. Было уже половина одиннадцатого.

Дома через два от чайной оказался магазин. Выглядел он очень скромно: маленький домик с решетками на окнах, с выцветшей вывеской. Магазин уже открылся. Сережа вошел. Монументальная продавщица сидела, сложив руки на пышной груди, и смотрела равнодушными глазами. Сережа оглядел прилавки. Ассортимент был незавидный.

— Это все, чем вы торгуете? — спросил он весело.

— А вам что нужно? — простуженным, равнодушным голосом спросила продавщица.

— Ну что-нибудь такое…

— Такого у нас не бывает,— завершила продавщица разговор.

Было ясно, что тем для дальнейшей беседы нет. Сережа покрутился, стараясь показаться этаким городским жителем, изучающим сельские нравы, просвистел даже сквозь зубы кусочек какой-то мелодии и небрежной походкой вышел.

Улица по-прежнему была пуста. Чайная уже открылась. Сережа решил, что за горячим чаем заведет разговор об ограблении, разузнает все, что нужно, и вечером расскажет Степану. У заведующей чайной, сидевшей за буфетом, было добродушное, милое лицо, и Сережа решил, что с ней-то разговориться будет нетрудно. Однако заведующая сухо сказала, что чая нет, самовар только поставили и закипит он через полчаса, не раньше. Осмотрев буфет, Сережа промямлил, что пока до чая съел бы салат. Заведующая молча протянула салат и сказала:

— Двадцать восемь копеек.

— А хлеба у вас нет? — спросил Сережа.

— Одна копейка,— сказала заведующая и положила на тарелку с салатом горбушку.— Семен! — низким голосом крикнула она и ушла в заднюю комнату, как будто не видя положенные на прилавок тридцать копеек.

Где-то за дверью она пошепталась с Семеном, снова появилась за буфетом и, разглядев наконец два пятиалтынных, сказала:

— Копейки нет.— Подумала и добавила:— Вообще ни копейки нет. Выручку вечером сдаем инкассаторам. Приезжают в закрытой машине. Вооруженные. С утра сдачу нечем давать. Вот как хотите.

— Ладно,— сказал Сережа,— что за разговор из-за копейки. У вас, говорят, прошлым летом инженера одного ограбили?

— Было,— отрезала заведующая,— но больше не будет.

Сережа посмотрел на нее с удивлением, но решил продолжать разговор:

— Говорят, будто бы грабитель на улице подслушал, что инженер деньги взял на машину.

— Дураков больше нет,— отрезала заведующая.

— Это вы в каком смысле? — удивился Сергей.

— А в том, что теперь хоть весь поселок обыщите — двадцати рублей не найдете. Только то, что надо на расходы, держат. Рублей пять или десять. И замки все понаделали такие, что хоть ломом бей — не откроются. Теперь у нас так. Строго!

У Сережи возникло страшное подозрение. «Неужели,— подумал он,— она меня тоже за грабителя принимает? Черт побери, как это неприятно! И не узнаешь ничего».

У него пропал аппетит. Очень захотелось скорей уйти из чайной.

— Знаете что,— сказал он почему-то даже искательно,— пусть салат пока постоит, я пойду погуляю. А как самовар закипит, я приду.

И вдруг с заведующей совершилось чудесное превращение. Она заулыбалась и сказала:

— Да ну, что вам по морозу ходить! Замерзнете. А самовар сейчас закипит. Минут через пять, не больше. Я вам скажу, между прочим, у нас-то вору делать нечего. Все напуганные. А есть поселки, где большие тыщи лежат. Почему, спрашиваю, дома деньги держите? Да ну, говорят, лень в сберкассу ходить. Вы подумайте только! Такие примеры! Никитушкиных ограбили, даже с убийством. А им лень до сберкассы дойти! И ценности многие имеют. Золото! А у нас что! У наших у всех деньги в сберкассе. Три рубля нужно, и то в сберкассу бегут. И милиция, знаете, настороже. Нет, у нас дело мертвое.

— Слушайте,— сказал Сережа растерянно,— зачем вы мне это рассказываете? Вы, что же, думаете, я грабить пришел?

— Ну что вы! — заулыбалась заведующая.— Я же вижу: человек приличный, я так, к слову… Минуточку, я погляжу, может, и самовар вскипел.

Она скрылась за дверью и через минуту показалась опять, улыбаясь необычайно любезно.

— Закипает уже,— сообщила она.— Шумит вовсю! Я заварочку хорошую положу.

Сережа чувствовал, что влип в неприятнейшую историю. С ужасом вспомнил он, что паспорта-то у него нет. И уйти не уйдешь! Не выпустит проклятая ведьма.

А проклятая ведьма рассыпалась:

— Вы если курите, так закуривайте. У нас ничего, можно. Может, у вас сигарет нет? Так у меня возьмите. Я сама-то некурящая, а для гостей держу!

— Да нет, спасибо, я не курю,— сказал Сергей упавшим голосом.

Он понимал, конечно, что вся эта идиотская история кончится благополучно. В конце концов, проверят в гостинице паспорт, и все. Но сраму придется хлебнуть. У него даже мелькнула дикая мысль выскочить из чайной и бежать бегом. Он, впрочем, сразу понял, что далеко не убежишь. И хотя он ни в чем виноват не был, но досада его взяла большая. Надо же на такую идиотскую историю налететь!

В это время перед чайной остановилась милицейская машина.

Все стало предельно ясно.

Вошел Семен, тот самый, который открывал ставни. За ним показалась мощная фигура милиционера. В глазах у Семена сверкал тот же азарт, который, вероятно, сверкал в глазах у Сережи, когда он ехал в поселок Колодези. Великий, непреодолимый азарт сыщика-любителя.

— Вот этот,— сообщил, задыхаясь от волнения, Семен.

— Разрешите ваши документы,— сказал милиционер.

— Паспорта у меня с собой нет,— фальшивым голосом сказал Сережа.— Паспорт в гостинице.

Он достал служебное удостоверение, профсоюзный билет и даже, неизвестно зачем, справку о том, что он совершенно здоров и курорт Сочи ему не противопоказан.

Милиционер все это внимательно осмотрел и спросил:

— Как же все-таки с паспортом? Если паспорт человек отдал в гостиницу, надо брать справку о том, что паспорт сдан.

Сережа униженным голосом долго уговаривал милиционера поехать в гостиницу и проверить паспорт. Потом милиционер звонил по телефону, который, оказывается, был в задней комнате, и Сережа понял, что заведующая не позвонила в милицию, а послала Семена потому только, что боялась, как бы Сергей, услыша телефонный разговор, не убежал. Милиционер, видимо получив санкцию, согласился поехать с Сережей в гостиницу. Сережа ехал в милицейской машине и сквозь зарешеченные окна видел, что на каждом крыльце стоят люди, и из каждого окна смотрят люди, и поселок, который раньше казался ему пустынным, оказывается, густо населен.

В гостинице Сереже быстро вернули паспорт. Милиционер его посмотрел и, козырнув, совсем другим тоном сказал:

— Вы извините, товарищ. После этого ограбления в поселке, знаете, всякого стали бояться. Как новый человек появится — так милицию вызывают! Замучились мы прямо.

Короче говоря, когда без пяти двенадцать дня я, сытно позавтракав, собирался идти в кинотеатр, а Юра все еще спал как убитый, в номер ввалился Сергей, потный и взволнованный. Он вкратце изложил свою историю. Я расхохотался, но Сергею все это почему-то ничуть не казалось смешным. Он даже, кажется, немного обиделся на меня за смех. Кончив свой печальный рассказ, он сказал:

— Впрочем, одно я установил точно: от конечной остановки в городе до конечной остановки в Колодезях автобус идет пятнадцать минут. Следователь это, конечно, установил еще до того, как дело было передано в суд. А вообще, вероятно, каждой работой нужно заниматься серьезно. Сыщик-любитель — это такая же глупость, как, например, в наше время атомщик-любитель.

— Так что же,— спросил я, с трудом сдерживая смех,— мне тоже не идти в кинотеатр?

— Нет,— сказал Сергей,— ты пойди. Ты-то ведь знаешь, о чем спрашивать. Заметил ли кто из контролерш Петьку? Это конкретный вопрос. А мне задание дали дурацкое. Разузнать, мог ли Клятов услышать разговор.

— Ну ладно,— сказал я.— Ты теперь отдыхай, а мне все-таки придется идти. Может быть, дело не в том, что частное расследование бессмысленно, а просто в том, что ты плохой сыщик. До свидания.

Пустив под конец эту ядовитую фразу, я ушел.

 

Глава тридцать третья

Еще один сыщик-любитель

Когда я пришел в кинотеатр «Космос», первый сеанс уже начался. За время короткой дороги я, казалось мне, продумал линию поведения. Опыт Сергея ясно показывал, что вести приватные беседы с сотрудниками, делая вид, что ведешь их просто для интереса, дело опасное. Решат еще, что ты собираешься подойти к последнему сеансу забрать выручку, пока не приехали инкассаторы, и отправят в милицию. Администрация гостиницы и так уже потрясена, вероятно, появлением Сережи под конвоем. Если еще и я явлюсь под охраной милиционера, наш двести пятый номер будет окончательно взят под подозрение. Поэтому я решил пойти к директору кинотеатра или, в крайнем случае, к администратору и все откровенно ему объяснить.

Оказалось, что директор ушел в отдел кинофикации. Администратор был на месте, и меня, не споря, пропустили через контроль. У администратора был крошечный кабинетик, из которого маленькое окошечко, задвинутое деревянной заслонкой, выходило в помещение, где находились кассы.

За столом в кабинете сидел совсем молодой человек с очень красивым, немного женственным лицом. Он вежливо указал на кресло, стоящее по другую сторону стола, и мне показалось, что и жест его и лицо, выражавшее готовность вдумчиво и внимательно выслушать, что скажет посетитель, невсамделишные, ненатуральные. Как будто молодому и очень неопытному студенту театрального института задали этюд: вежливый, хорошо воспитанный руководящий работник принимает посетителя.

— Слушаю вас,— солидно сказал администратор, и это тоже было ненатурально. Слишком солидно и барственно для обыкновенного администратора в обыкновенном кино.

— Дело вот в чем, товарищ,— сказал я, протягивая удостоверение,— я сотрудник газеты «Уралец» из города С.

— Очень приятно,— торжественно наклонил голову администратор,— чем могу быть вам полезен?

Я с трудом удержался от улыбки. В самом деле, уж очень смешна была эта солидная немногословность у человека, которому было двадцать, самое большее двадцать один год.

— У вас в Энске…— подавив улыбку, продолжал я. На столе зазвонил телефон.

— Кинотеатр «Космос»,— сказал администратор, взяв трубку. И вдруг совершенно другим голосом продолжал:— Здравствуй, Валечка! Ну как настроение? В субботу? Да, свободен. На лыжах? С удовольствием. Только с деньгами у меня плохо. Укради из кассы тысяч сорок. Не хочешь в тюрьме сидеть? Ну ладно, оставайся честной. Ничего, доедем на электричке. У тебя что, перерыв? Хорошо. Вечерком зайдешь? Не Художественный театр, но посмотреть можно. Ну хорошо, значит, до вечера.

Он обладал удивительным даром преображения, этот администратор. Только что я видел молодого парня, шутливо болтавшего с девушкой о всяких своих молодых делах. Трубка не успела лечь на рычаг, и за столом опять сидел спокойный, сдержанный и несомненно руководящий работник.

— Да, извините, так чем я могу быть полезен?

— Дело в том,— начал я опять,— что в Энске, как вы, вероятно, слышали, в сентябре месяце произошло ограбление с убийством. Ограбили инженера Никитушкина в поселке Колодези. Вы слышали об этом? (Администратор кивнул головой.) Обвиняются двое: Клятов и Груздев. Ну, Клятова я не знаю, а Груздев — мой старый друг, с которым мы вместе выросли в детском доме. Чтоб не занимать ваше время,— я нарочно говорил серьезно, как будто пришел с просьбой к директору треста или заместителю министра,— скажу коротко: я и другие его друзья убеждены, что он не виноват. Мы хотим заявить об этом на суде. Нам известно, что в день убийства седьмого сентября Груздев четыре сеанса подряд просидел в вашем кинотеатре…

— Простите, одну минуточку,— перебил вдруг администратор,— подождите меня, я скоро вернусь. Тут одно неотложное дело.

Он выбежал из кабинета, закрыв за собою дверь.

«Черт,— подумал я,— такой деятель должен во МХАТе работать, а не в кино! Какие у него могут быть неотложные дела? Чистый цирк!»

Я ждал пять минут. И десять минут. И уже начал нервничать. И собирался идти искать администратора, когда он спокойно вошел в кабинет.

— Извините, что задержал, забыл дать некоторые указания. Слушаю вас.

Я собирался повторить рассказ с самого начала, решив, что, вероятно, администратор, занятый делами государственной важности, уже позабыл, о чем был разговор, по только я начал говорить, как администратор решительно меня перебил:

— Я помню, помню об этом разбойном нападении на Никитушкиных. Словом, вы хотите доказать, что в этот вечер ваш друг просидел в нашем кинотеатре четыре сеанса. Какого числа это было?

— Седьмого сентября,— сказал я.

— Да, да,— закивал головой администратор,— припоминаю, седьмого сентября. Ну я-то не видел его. Надо спросить контролерш. Сейчас посмотрим, кто в этот день работал.

Он достал из ящика стола толстую тетрадь и стал не торопясь ее перелистывать.

— Так,— бормотал он про себя,— конец третьего квартала: четвертое сентября, пятое сентября, шестое сентября. Вот! Седьмого дежурили: Асланова и Рукавишникова. Вам повезло, они обе дежурят сегодня. Можете с ними поговорить. Если хотите, я их вызову. Поодиночке, конечно. Кто-то должен остаться проверять билеты.

— Буду вам очень благодарен,— сказал я.

Администратор вышел и через три минуты вошел с пожилой полной женщиной, которую я уже видел на контроле.

Я повторил свою просьбу, и она выслушала ее с ничего не выражающим лицом.

— Вы помните, Марья Никифоровна? — спросил администратор, желая мне, очевидно, помочь.

— Как же,— сказала Марья Никифоровна,— еще мы с Аслановой о нем говорили. Картина была такая, что зрителя калачом не заманишь, и вдруг этот чудак на один сеанс пришел, потом на другой. Я ей тогда говорю:

«Верочка, вот нашелся чудак, второй сеанс смотрит». А она говорит: «Может, это автор. Может, ему так своя картина нравится, что он по всем городам ездит, смотрит и насмотреться не может». Картина была «Первый рейс» или «Последний рейс», уж не помню. В зале хоть шаром покати. Потом смотрим, на третий сеанс идет. Вера и говорит: «Марья Никифоровна, может, он сейчас нас с вами бить будет за то, что такие картины показываем?» Но он ничего, билет предъявил и прошел. Я говорю: «Ты, Вера, держись. Он, скорее всего, в тебя влюбился. У него сильное чувство». А она говорит: «Если б влюбился, он бы в фойе торчал. Что ему в зале делать? Я здесь, он там… Какая это любовь!» Ну посмеялись.

— Скажите, Марья Никифоровна, это про что картина? — спросил я.

— А я и не поняла,— сказала Марья Никифоровна.— Сколько картин смотрела — все поняла, а эту не поняла. Там что-то все тонут, тонут, без конца тонут. А потом всех спасают. Спасают, спасают, аж в глазах рябит. Из морской жизни, словом.

— Скажите,— спросил я,— а Вера, с которой вы шутили, тоже его запомнила?

— Запомнила, конечно, хотя она его только на трех сеансах видела. Потом не выдержала — ушла. Свидание у нее было в этот день с женихом. Попросила меня, старуху, за двоих отстоять. Ну, у меня жениха нет, я согласилась.

Я записал фамилию контролерши: Рукавишникова. Имя, отчество — Марья Никифоровна. Сказал, что ее, может быть, вызовут в суд, на что она ответила, что придет с удовольствием. Потом она ушла. Я спросил администратора, в какое время точно кончается последний сеанс.

Это, оказывается, бывает по-разному. И картина может быть длиннее или короче, и хроника может быть или не быть. Но у администратора каждый день был отражен в дневнике. Оказалось, что картина называется «Спокойное плавание», и последний сеанс кончился в одиннадцать часов тридцать пять минут. На всякий случай я спросил, сможет ли администратор подтвердить это на суде. Администратор сказал, что, конечно, сможет, а я записал его имя, отчество и фамилию: Петр Николаевич Кузнецов. После этого мы с администратором любезно распрощались.

На улице я спросил прохожего, как добраться до вокзала, и он, тоже очень любезно, начал мне показывать остановку, от которой шел нужный мне автобус. Я слышал, что кто-то кричал: «Гражданин, гражданин!», но понял, что это относится ко мне, только тогда, когда меня тронули за плечо. Я обернулся. Это Рукавишникова меня звала. Она стояла передо мной в накинутом на голову вязаном шерстяном платке и слова сказать не могла, так запыхалась.

— Что такое, Марья Никифоровна? — спросил я. Она глубоко вздохнула и как будто немного успокоилась:

— Скажите, а зачем вы меня расспрашивали? Я удивился:

— Как — зачем? Чтобы установить, где был Груздев вечером седьмого сентября.

— Так меня уже следователь вызывал, и я все показала. И Веру Асланову тоже вызывал. И мне показали троих мужчин, и среди них Груздева. И я его опознала. И Вере тоже троих мужчин показывали. И она тоже Груздева опознала. И меня еще на суд вызывают. Повестка вчера пришла. А Веру не вызывают. Но, может, еще и ей придет повестка. И Петра Николаевича тоже к следователю вызывали. И ему тоже в суд повестка пришла.

— Почему же вы мне сразу не сказали?

— Да я в свидетелях-то первый раз. Порядка не знаю. Спрашивают — я говорю. Если что не так — вы извините.

Спорить с ней, доказывать, что морочить человеку голову нехорошо?… А! Я пошел к остановке, сел в автобус и заметил время, когда автобус тронулся.

Всю дорогу я размышлял: значит, следствие проверило Петькины слова о том, что он четыре сеанса просидел в кино, убедилось, что это правда, и тем не менее передало дело в суд. И судья, ознакомившись с делом и, стало быть, с протоколом допроса Рукавишниковой, согласился, что оснований для обвинения достаточно. И в самом деле, конечно же, Петя мог успеть в Колодези. Седьмого сентября народу в кино было мало. Петр мог выйти сразу, через пять минут сесть в автобус. Пятнадцать минут езды, еще пять минут, чтобы встретиться с Клятовым и дойти до Никитушкиных. Так. Значит, кинотеатр ничего не опровергает.

«Теперь проверим, успевал ли Петр на двенадцатичасовой поезд»,— подумал я. Автобус остановился у самого вокзала. Он шел одиннадцать минут. В одиннадцать тридцать пять кончился сеанс. Пять минут-выйти из кино и дойти до остановки. Пять минут — ожидание автобуса. Двадцать одна минута. Четыре минуты остается.

От остановки до кассы я дошел за минуту. Шел, правда, быстро. Но Петр же знал, что поезд отходит в двенадцать, значит, тоже торопился.

Я выбрал окошечко кассы, у которого никто не стоял, и поговорил с кассиршей. Объяснил, что я еще точно не знаю, но, может быть, мне придется двенадцатичасовым сегодня ехать. Так вот, как она советует, брать билет сейчас или перед поездом? Возьму сейчас, а потом окажется, что ехать не надо. А если не возьму и надо будет ехать, так, может, не достану? Кассирша сказала, чтоб я не волновался, поезд этот всегда наполовину пуст, так что если перед поездом приеду хоть за две-три минуты, то успею.

— Зачем же вообще пускают этот поезд? — заинтересовался я.— Или, может быть, это только зимой так, а летом полно?

Кассирша объяснила, что летом тоже поезд почти пустой. Дело в том, что станция, до которой он идет, тупиковая, так что пускают поезд, несмотря на убытки. Надо же людям ездить.

— Значит, и летом за две минуты до отхода можно билет взять?

— Да хоть за минуту,— сказала кассирша,— что зимой, что летом. А перрон тут рядом. В минуту добежите.

Тогда я, поглядывая все время на секундную стрелку, очень быстрым шагом прошел в ресторан. Действительно, в буфете продавались пакеты с яйцами, булками и всякой едой. Очереди у буфета не было никакой. Я присчитал все-таки две минуты на то, чтобы купить пакет и расплатиться, и выбежал на перрон. Еще раньше у кассирши я узнал, что поезд, которым ехал Петька, отправляется с первого пути. Пока все сходилось. Петины слова не опровергались ничем. Записав в блокнот по минутам весь расчет времени, я отправился в гостиницу.

Конечно, ерундовые были у меня достижения, но все-таки следовало спокойно оценить важность полученной информации.

Теоретически рассуждая, Петр одинаково мог успеть и в Клягино к Афанасию, и к Никитушкиным в Колодези. Это теоретически. Однако на самом деле всегда, хоть на две-три минуты, уходит времени больше. Наконец, неужели, идя впервые в жизни грабить, человек может до последней минуты сидеть в кино, смотреть четвертый раз скучную картину? Теоретически может. Психологически не может.

Я обрадовался, решив, что это соображение поселит сомнения у суда в Петькиной виновности. Однако потом мне пришла в голову мысль, от которой я помрачнел.

В самом деле, откуда известно, что Петя досидел последний сеанс до конца? Он мог досидеть и до середины. Во-первых, ему было в это время не до картины. А если он и смотрел картину, так он же ее видел четвертый раз. Считаем, сеанс идет час сорок минут. В десять он начался. Минут сорок Петя посидел, а потом вышел. Даже если хотел выпить для храбрости, так и то успевал. Но, наверное, в кинотеатре у выхода из зала тоже кто-то стоит. Может быть, этот человек видел, когда Петька вышел: в конце сеанса или в середине? Но в конце сеанса выходят толпой, тут уж вряд ли различают лица. А в середине сеанса в зале темно. Невидная в темноте фигура подошла к двери и попросила открыть. Как ее разглядишь?

Мне стало очень тоскливо. Я подумал, что Петька запутался страшно и непоправимо. Что никакими силами его не освободишь из этой сети неопровержимых улик.

Одно только бесспорно: быть одновременно в Колодезях и на вокзале Петька никак не мог. Значит, все зависит от Коробейникова. Найдет он таинственного человека, который окликал на вокзале Петьку,— Петька спасен. Не найдет-погиб наш Петя.

 

Глава тридцать четвертая

Третий сыщик-любитель добивается своего

Даже удивительно, до чего большие наши заботы соседствуют с заботами маленькими. Казалось бы, я да и все мы должны были жить это время только одной нашей большой заботой о Петьке. Однако, когда я поднимался по лестнице, меня волновало, как рассказать братикам о своем походе. Несколько часов назад я громко смеялся над рассказом Сергея о его похождениях в поселке Колодези. И вот теперь мне предстояло рассказать о таких же, если не более нелепых, похождениях частного сыщика в кинотеатре «Космос».

Сергей и Юра ждали меня с нетерпением. Юра ходил по комнате и застыл, услыхав, что я открываю дверь. Сергей лежал, отдыхая после своей триумфальной поездки по городу в милицейской машине. Оба уставились на меня, ожидая новостей, но я нарочно неторопливо разделся в передней, повесил пальто на вешалку, медленно вошел в комнату и сел в кресло.

— Значит, так,— сказал я,— пришел я в кинотеатр к администратору…

— Подожди,— перебил меня Сергей,— потом расскажешь подробности; сначала скажи, видели Петьку в кинотеатре?

— Видели,— сказал я.

— И он действительно просидел четыре сеанса?

— Действительно просидел четыре сеанса.

— Ура! — закричал Юра.

— Подожди, подожди,— сказал я,— дай я расскажу по порядку.

Я медленно стал излагать ход событий. Описал администратора Кузнецова, вежливого до предела, но заставившего меня ждать минут пятнадцать, пока он ходил по каким-то неотложным делам. Описал контролершу Рукавишникову и ее подругу Веру, которые отлично помнили, как Петька просидел четыре сеанса подряд.

И у Сергея и у Юры от восторга горели глаза. А я рассказывал ровным, спокойным голосом, стараясь не упустить ни одной подробности.

Когда я закончил рассказ о разговоре с Рукавишниковой и о том, как, попрощавшись с Кузнецовым и с ней, вышел из кинотеатра, Юра даже захлопал в ладоши от восторга и сказал:

— Ну, Петра Груздева можно считать по суду оправданным.

— К сожалению, нет,— тяжело вздохнул я.

— Почему? — насторожился Сергей.

— Потому что,— сказал я медленно,— и Рукавишникову и эту вторую контролершу, Веру, уже вызывали к следователю и они рассказали ему гораздо раньше все то же самое, что рассказали мне. Каждой из них показывали трех мужчин, и каждая из них безошибочно узнала среди этих троих Груздева. Кстати, администратор Кузнецов тоже давно уже допрошен следствием. И Юра и Сергей обалдели.

— Как же так? — спросил Сергей.

Юра все еще пребывал в состоянии психологического шока.

— Очень просто,— сказал я.— Последний сеанс седьмого сентября кончился в одиннадцать часов тридцать пять минут. Теоретически Петр, выйдя с последнего сеанса, мог к двенадцати часам успеть в поселок Колодези. Кроме того, никому не известно, досидел ли он последний сеанс до конца или ушел в начале сеанса. В общем, и Рукавишникова и Кузнецов вызваны в суд. Поэтому вы сами услышите их показания.

Я мог быть доволен. И Юра и Сергей были так поражены концом рассказа, что даже не подумали смеяться над моей неудачей. После этого уже без особого интереса они прослушали рассказ о поездке на вокзал и точный расчет времени, из которого было ясно, что, даже досидев последний сеанс до конца, Петька вполне успевал к двенадцатичасовому поезду.

— Да,— сказал Сергей, когда я кончил,— теперь все зависит от Кости. Найдет он этого загадочного человека, Петька спасен. Не найдет — Петька погиб.

— Не верю в сыщиков-любителей,— сказал я.— Уж если такие титаны, как мы с тобой, Сережа, провалились, значит, рассчитывать не на что. Ты верно сказал: сыщик-любитель такая же ерунда в наше время, как любитель-атом щи к.

Все, что происходило потом в этот безумно длинный, длинный, длинный день, можно определить коротким словом: тоска. Делать нам было совершенно нечего. Настроение было не такое, чтобы пойти, скажем, в краеведческий музей или местный драматический театр — словом, приобщиться к культурным ценностям города Энска. Я, впрочем, сделал некоторую попытку уйти в интеллектуальную жизнь, спустился вниз и купил в киоске какую-то книгу. То ли книга была неинтересная, то ли я был в то время никуда не годный читатель, но я просмотрел, кажется, страницы полторы и бросил. Даже не помню, о чем была книга. Уезжая, я забыл ее в гостинице.

Юра и Сергей бесхитростно тосковали, даже не пробуя переключиться на духовные интересы. Оба они то валялись на кроватях, упорно глядя в одну точку, то вскакивали и начинали ходить по комнате. К нашему счастью, в середине дня наступило некоторое оживление. Оно было связано с обедом. Мы условились идти обедать не раньше пяти. Начиная с четырех, все трое поглядывали на часы. Не потому, что были так уж голодны,— просто обед сулил массу развлечений. Надо было завязать галстук, причесаться, надеть туфли вместо надоевших тапочек.

Ровно в пять спустились в ресторан. Хотя какая-то музыкальная машина играла все время одни и те же мелодии, официанты были негостеприимны и даже нелюбезны, а кормили очень невкусно, как выразился Сергей — ядохимикатами,— все-таки вместо надоевших стен номера были другие, менее надоевшие стены.

Вернулись в номер. Время тянулось просто непереносимо. Взяли шахматы у дежурной по этажу, попробовали играть. Зевали так, что ход за ходом приходилось брать обратно. Обозлились. Вернули дежурной шахматы.

Я пошел вниз купить сигарет в ларьке и принес колоду карт.

— Для шахмат мозги слабоваты,— сказал я хмуро,— а на подкидного дурака может хватить.

Но оказалось, что никто не помнит, как играть в подкидного дурака.

— Может, ребята, кто-нибудь умеет гадать? — с надеждой спросил Сергей.

Но и гадать никто не умел.

Вечером пришел Костя Коробейников. Мы было разволновались и обрадовались, но вид у него был такой унылый, что стало ясно — радоваться нечему.

Костя уже побывал и в первой и во второй смене, переговорил со всеми не только в цеху, но и в заводоуправлении и даже в бухгалтерии. Никто на вокзале Петьку не видел.

— Черт его знает, ребята,— сказал Костя,— не мог же Петр выдумать! Может, окликнул его кто-нибудь не с завода?

Костя никуда не торопился, да и неудобно как-то прийти и сразу уйти. Затеялся разговор. Разговаривали лениво, только для того, чтобы не молчать. Костя рассказал, что на заводе его встретили хорошо, о чем мы уже знали, и что к Пете все относятся с сочувствием, что нам тоже было известно. Для того чтобы разговор окончательно не погас, я спросил, как у него дома. Костя несколько оживился. Он, когда получил нашу телеграмму, побежал к заведующему мастерскими и рассказал ему всю историю. Тот, хороший человек, сказал, чтобы Костя непременно ехал, поскольку нужно выручить невиновного. Только родители не хотели отпускать его, не почему-нибудь, а по чувству. Они четверть века искали сына, и им все казалось, что если он уедет, то может снова исчезнуть. Глупости, конечно, но все-таки можно понять старых людей. Мать даже плакала. Костя ей честное слово дал, что вернется. Между прочим, Костя за эти полгода сжился со своей семьей. И в Едрове прижился. Там народ неплохой и к нему хорошо относятся. Заведующий мастерскими одобряет Костю за то, что у него дисциплина заводская. Считает, что, глядя на Костю, и другие повышают свою дисциплину. В общем, хотя на заводе славный народ и встретили его хорошо, а все-таки дом его в Едрове. На суд он, конечно, останется, а потом сразу домой.

В сущности, рассказ был довольно интересен, но мы были просто неспособны слушать о чем-нибудь, что не имеет прямого отношения к Петьке.

Костя сам это почувствовал и рано ушел. Мы протомились еще несколько часов. Думали было спуститься поужинать, но вспомнили про музыкальную машину и нелюбезных официантов и ограничились тем, что зашли в буфет на этаже и съели по яичнице.

Легли спать рано. Я долго не мог заснуть. Судя по вздохам, доносившимся до меня, Сергей и Юра тоже не спали.

Настало двенадцатое число. До сих пор помню, каким этот день тоже оказался томительным, непереносимо длинным. Каждый из нас горы был готов своротить, чтоб доказать невиновность Груздева. Но гор не было, и сворачивать их не приходилось. Оставалось ждать, просто ждать и ничего не делать с самого утра и до самого вечера.

Молча мылись, брились и одевались. Молча завтракали в буфете, молча ждали единственного развлечения — обеда.

Время от времени кто-нибудь с неожиданной энергией начинал обсуждать, кто бы это мог окликнуть Петьку или куда грабители девали шесть тысяч рублей. Все понимали бесцельность этих разговоров. Перед обедом дали друг другу слово ни о чем, что связано с завтрашним процессом, не говорить. Кто заговорит — рубль штрафа. Тогда замолчали совсем, потому что ни о чем другом говорить не могли. В положенное время молча спустились обедать, с отвращением ели «ядохимикаты», с отвращением слушали музыкальную машину. Поднялись наверх, разлеглись по кроватям. Часа два все молчали. Через два часа Юра спросил:

— Слушай, Женя, а твой администратор Кузнецов сам не заметил Петьку, когда он четыре сеанса просидел?

— Дай рубль,— мрачно сказал я.

— Ответь — тогда дам.

— Дай — тогда отвечу.

— Ух и жмот же ты! На рубль.

Я аккуратно спрятал рубль в карман и сказал:

— Не знаю.

— Дурак,— сказал Юра и отвернулся. Опять лежали, молчали.

Восемь часов… Девять часов… Десять часов… В половине одиннадцатого постучали в дверь.

— Войдите! — крикнул Юра, думая, что это уборщица или кто-нибудь из администрации.

Дверь открылась. Нет, не открылась — распахнулась. Взорвалась!

В комнату вошли… Нет, вбежали! Нет, ворвались двое! Коробейников и еще один человек, лет, по-видимому, за шестьдесят.

Мы вскочили как ошалелые. Пришедшие дышали тяжело, видно, бегом поднимались по лестнице. Поэтому, наверное, с полминуты молчали. Потом Коробейников сказал:

— Вот… привел… Алексей Семенович Ковригин… видел Петьку… седьмого сентября… на вокзале.

Ковригин, еще тяжело дышавший, кивнул головой.

— Садитесь,— сказали хором мы с Сережей.

— Разденьтесь, разденьтесь сначала, что за разговоры в пальто! — закричал Юра.

Коробейников и Ковригин молча разделись. Мы трое прыгали вокруг них, вешали их пальто в шкаф, клали их шапки на полку, суетились как сумасшедшие.

Потом вошли в комнату, расселись кто где.

— Я уже думал, мертвое дело,— сказал Коробейников, улыбаясь счастливой улыбкой.— Всех расспросил. Больше спрашивать некого. Как последний день до суда скоротать? Дай, думаю, навещу Алексея Семеновича Ковригина. Он мастером у нас был, а потом на пенсию ушел, еще когда мы с Петькой работали. Хороший человек. Зашел, а мать жены — они с ней вместе жили — говорит: «Эко вспомнили! Алексей Семенович с женой года полтора уже у сына живут в совхозе. Сын у них главный агроном. У него квартира хорошая, и воздух там свежий. Как Алексей Семенович на пенсию вышел, так и переехали».— «Далеко?» — спрашиваю. «Километров,— говорит,— тридцать. На электричке сорок пять минут». Ну, я и поехал. Адрес взял, дорогу она мне объяснила. Сказала, что Алексея Семеновича, бывает, навещают, так что езжайте спокойно. Алексей Семенович встретил хорошо, обрадовался, чайком угостил. Ну, я про свои едровские дела рассказал. А потом спрашивает: «А ты, Костя, что, в отпуск приехал?»

Я объяснил, что, мол, ищу того, кто Петьку окликнул. Он виду не подает, а спрашивает: «Это какого числа было?» — «Седьмого,— говорю,— сентября». А он к жене: «Шура, Вера Ивановна какого числа рождение празднует?» А та говорит: «Седьмого сентября». Алексей Семенович помолчал, подумал. «Ну,— говорит,— пляши, Костя, нашел ты своего свидетеля. Я Петьку Груздева в двенадцать часов ночи седьмого сентября видел на вокзале…» Ну, я, конечно, Алексея Семеновича в охапку и в поезд. Он человек хороший, не сопротивлялся. Вот теперь пусть сам рассказывает.

Ковригин слушал Коробейникова с лицом, ничего не выражавшим, как будто рассказ никакого отношения к нему не имел. Мы все трое повернулись к нему и ждали, что он скажет. Он начал не торопясь, спокойно и обстоятельно:

— Седьмого сентября теща моя, мать жены, свой день рождения празднует. Женщина пожилая, почтенная. Мы с женой всегда ей оказываем уважение. И на этот раз поехали с женой и сыном. Я теперь, можно сказать, не пью, ну, а по такому случаю несколько рюмок выпил. Вышли от тещи часов в одиннадцать, чтоб на электричку в одиннадцать тридцать попасть. Однако опоздали. Как раз мы подходили — она ушла. А следующая в ноль часов двадцать минут. Ну, Алеша, это сын мой, говорит: «Пойдем, папа, пиво пить». И Шура, моя жена, спорить не стала. «Ладно,— говорит,— и верно, пить хочется». Сели в ресторане. По сто грамм еще выпили и по кружечке пивка взяли. Вдруг вижу, Петя Груздев идет. Кулек с едой у него в руках. Видно, в буфете взял. Ну, я его окликнул. «Петух!» — кричу. Он, правда, не обернулся, спешил, видно, очень и почти что бегом на перрон выбежал. Вот, если это полезно будет, я могу на суде показать.

— Это, значит, было около двенадцати?-спросил Сергей.

— Приблизительно без пяти минут.

— Вы точно помните время?

— Ресторан как раз закрывался. А он в двенадцать закрывается.

Не буду перечислять все вопросы, которые мы задали Алексею Семеновичу. Сейчас мне кажется, что в большей части они были не нужны. Просто нам хотелось узнать как можно больше подробностей, убедиться в том, что показания Ковригина сыграют роль на процессе. Алексей Семенович на все вопросы отвечал подумав, спокойно и совершенно уверенно. Решено было, что Ковригин сегодня домой не поедет. Переночует у тещи, а завтра раненько утром явится в суд и скажет, что хочет дать показания. Если его спросят какие, он объяснит. К сожалению, оказалось, что его жена и сын хотя Петьку и видели, но в лицо его не знают, так что их вызывать в суд ни к чему.

Словно камень упал у нас с души. И вдруг все мы почувствовали, что страшно голодны. Решили идти ужинать в ресторан — буфет уже был закрыт. Уговаривали Ковригина пойти с нами, но он отказался, объяснив, что поздно являться к теще неудобно. Костя тоже отказался. У товарища, у которого он остановился, спать ложились рано, и ему не хотелось будить людей.

Проводили их до выхода из гостиницы. Пошли в ресторан. Как ни странно, оказался свободный столик. Заказали к ужину бутылку вина. Выпили за здоровье Петьки. За здоровье Ковригина. За здоровье Коробейникова.

Юра сказал, что Ковригин — человек такой солидный, что не поверить ему не могут. Сережа сказал, что ему нравится, как Ковригин говорит: словно взвесит сначала фразу в уме, а потом уже скажет. Я сказал, что должен же когда-то кончиться для Петьки период неудач. Должен же когда-нибудь наступить счастливый период. Словом, разговоры велись самые жизнерадостные, полные оптимизма. Казалось, что все предрешено: Петька будет оправдан, бросит пить и станут они с Тоней жить счастливо. Поговорили даже о том, какой будет Володька талантливый, когда вырастет, и как он кончит один институт, и еще другой институт, и защитит диссертацию.

Мы отдыхали от уныния и безнадежности. Весело мы поднялись к себе в номер и заснули в отличнейшем настроении.

 

Глава тридцать пятая

Признаете себя виновным!

Совершилось преступление. Преступники скрылись. Следователи, эксперты, специалисты самых различных профессий осматривают место преступления. Изучаются следы, отпечатки пальцев, рисуется план комнаты, фотографируется труп. Всеми способами воссоздается точная картина преступления. Все это лежит на работниках органов дознания.

Потом начинает работать огромная машина розыска. В глухой деревне или в шумном городе сотни, может быть, тысячи людей оповещены: скрылся преступник. Вот его словесное описание, вот его фотография (если есть фотография): следите, проверяйте, ищите.

Наша страна огромна. Преступник, может быть, скрывается в маленькой белорусской деревне, а может быть, в городе Владивостоке, в глухом северном поселении или на жарком базаре южного города. Ему все равно не скрыться. Где бы он ни прятался, его найдут! Фальшивые документы не смогут его спасти. Все равно, раньше или позже, он будет задержан. И доставлен туда, где украл, ограбил, убил. Отрицать вину бесполезно: ему будут предъявлены улики, а при теперешнем уровне розыскной техники улик не может не быть. Но признать свою вину недостаточно. Показания подсудимого должны совпасть с объективными показаниями улик. Только тогда следователь пишет обвинительное заключение. Оно поступает к прокурору. Прокурор внимательно, даже придирчиво, прочитывает его. Добросовестно ли проведено следствие? Убедительны ли собранные доказательства? Подтверждается ли признание точными данными? Да, доказательства неопровержимы, сомнений нет: преступление совершено именно этим человеком или этими людьми.

Еще до того, как написано обвинительное заключение, вступает в дело адвокат. Он встречается с подсудимым, они долго разговаривают наедине. Никто не имеет права слышать их разговор. Адвокат взвешивает каждый факт. Он обязан защищать подсудимого. Он обязан, если просить оправдания безнадежно, искать смягчающие обстоятельства. Настаивать на тщательном исследовании всех фактов, которые говорят в пользу обвиняемого. Он должен продумать и взвесить все возможности защитить или хотя бы смягчить наказание.

И все-таки решает, виноват преступник или нет, только суд. Именно для того, чтоб судьи не упустили ни одного довода ни в пользу обвинения, ни в пользу оправдания подсудимого, на суде спорят прокурор и адвокат. В законе сказано: прокурор обязан на суде отказаться от обвинения, если данные судебного следствия убедили его в невиновности подсудимого. В законе сказано: адвокат не вправе отказаться от принятой на себя защиты подсудимого.

Как бы убедительны ни были улики, квалифицированный юрист, знающий все законы, все права, предоставленные подсудимому, должен использовать свои знания и опыт, чтобы ни один довод в пользу его подзащитного не был упущен. Судебных ошибок не должно быть. Невинно осужденных не должно быть. Обстоятельства могут сложиться так, улики могу совпасть так, что вина человека кажется бесспорной. Надо еще проверить. Пусть судьи выслушают доводы «за» и доводы «против». Как бы тщательно ни было проведено следствие, оно снова проводится на суде. Тут сталкиваются разные точки зрения. Тут идет спор. Судьи заново исследуют доказательства. Судьи объективно выслушивают обвинителя и защитника. Только убедившись, что доказательства оспорить нельзя, что вина, несомненно, доказана, что преступник подлежит наказанию, они в соответствии с законом выносят приговор.

Мне рассказывал человек, много лет работающий судьей, что он каждый раз, когда выносит приговор, волнуется так, как будто это его первый процесс.

Следствие увлекательно и волнующе, и все-таки последнее слово говорит суд. Итог подводит суд. Судьбу обвиняемого решает суд.

Итак, слушается дело по обвинению Клятова и Груздева в разбойном нападении и убийстве.

В половине десятого утра во двор здания суда въезжает тюремная машина с закрытым кузовом. Из машины выскакивают молодые парни — бойцы конвойных войск. Командует офицер. Они проходят по всему пути, по которому придется идти обвиняемым. В просторном, широком коридоре уже ждет начала заседания довольно много народу. Здесь и те, кто вызван в качестве свидетелей, и товарищи инженера Никитушкина, и товарищи Груздева, который, по данным обвинительного заключения, ограбил инженера и убил его жену, и просто любопытные.

Товарищей Клятова нет. У Клятова никогда не было товарищей. А если и были хоть какие-нибудь, так они сидят по тюрьмам и колониям.

Конвойные освобождают широкий проход. По этому проходу идут, сложив руки за спиной, подсудимые. Конвоиры сопровождают их с обеих сторон. Груздев смотрит вниз. Он ни с кем не хочет встречаться взглядами. Клятов с любопытством осматривается и даже, кажется, улыбается, во всяком случае, лицо у него веселое. Подсудимые скрываются в специальной комнате. В этой комнате крепкая решетка на окне. В этой комнате с них не спустят глаз конвоиры.

Снова публика заполнила коридор. Продолжаются прерванные разговоры. Почти никто не говорит о преступлении, о преступниках, о предстоящем судебном заседании. Почти все говорят о пустяках. Если записать разговоры, человек, прочтя их, скажет, что разговоры эти велись, наверное, в фойе театра или кино. Человек, который своими ушами их слышал, никогда этого не скажет. Все говорят каким-то особенным, приглушенным тоном. Темы самые обычные, а голоса взволнованные. Никто не может не думать о преступлении, о преступниках, о предстоящем судебном заседании.

Толпа замолкает. В коридор входит инженер Никитушкин. Его ведет под руку сын, человек лет сорока. Старик идет очень медленно. В толпе многие его знают. Шепот идет по толпе. Сочувственный шепот. Почти никто не видел его последние полгода. Полгода назад это был старый, но бодрый и жизнерадостный человек. Теперь он с трудом передвигает ноги. У пего трясется голова. Многие почтительно здороваются с ним. Старик отвечает всем, но, кажется, даже не видит, кто с ним поздоровался, кому он ответил. Сидящие на скамье встают, уступают старику место.

Деловой походкой в зал проходит Сергей Федорович Ладыгин. Его тоже многие знают. Он много лет прокурор области. В городе его любят. Он известен своим беспристрастием. Еще минут пять тихо жужжат в коридоре разговоры, и опять пауза. Проходит адвокат Грозубинский. И его тоже знают. Почти во всех нашумевших в городе процессах он выступал. Пожилые люди помнят известный процесс, когда улики были, казалось, бесспорны и его подзащитный был, как все думали, обречен. Тогда обвинял тоже Ладыгин. После судебного следствия, проведенного очень тщательно — и в этом была большая заслуга Грозубинского,— Сергей Федорович отказался от обвинения. Подсудимый был оправдан. Кажется, после этого процесса Грозубинский подружился с прокурором. Во всяком случае, в городе говорят, что по вечерам они часто играют в шахматы.

Потом в зал заседаний проходит молодой человек, который почти никому не известен. Даже по походке видно, что он очень взволнован. Раздаются вопросы: кто это, кто? Немногие знающие объясняют, что это защитник Груздева, молодой адвокат Гаврилов.

Появляется женщина с широко открытыми, испуганными глазами. Шепотом передается по толпе, что это жена Груздева. Ей сочувствуют. Все убеждены, что шансы Груздева на оправдание очень малы. Гораздо меньше, чем у Клятова. У Клятова к тому же Грозубинский, а у Груздева — какой-то мальчишка.

Свидетели понемногу собираются. Чуть волоча ногу, входит Афанасий Семенович. Он подходит к нам, братикам. Здоровается. Знакомится с Коробейниковым. Отходит в сторону. Ему сейчас не до разговоров.

Снова появляются конвойные. От комнаты, где сидят подсудимые, до входа в зал заседаний коридор пуст. По этому пустому пространству, вдоль выстроившихся конвойных и в сопровождении конвойных, снова проходят, сложив за спиной руки, Груздев и Клятов. Груздев снова опустил глаза и ни на кого не смотрит. Клятов снова весело глядит на толпу, и кажется, сейчас подмигнет, что, мол, ничего, ребята, все в порядке.

Подсудимые и конвойные скрываются за дверью зала заседаний, а в коридоре начинают гадать: почему Клятов бодрится? Что это, простое бахвальство или Грозубинский уже нагнел, как выручить подзащитного? Потом офицер открывает дверь, и публика, не торопясь, втягивается в зал.

На помосте стоит стол, и за столом три кресла с высокими пирамидальными спинками. У среднего кресла спинка выше, чем у других. На ней герб РСФСР. Это кресло председательствующего. Направо от публики за барьером сидят подсудимые. С обеих сторон барьера стоят конвоиры. Перед барьером длинный стол, за которым сидят адвокаты. По левую сторону от публики тоже длинный стол, и за ним сидит представитель государственного обвинения прокурор Ладыгин.

Публика медленно рассаживается по скамьям. Они сделаны из светлого дерева, с высокими спинками и подлокотниками. В первом ряду — свидетели. Инженера Никитушкина усаживает сын и сам садится рядом.

Гаврилов внимательно оглядывает первую скамью. Он проверяет, все ли его свидетели явились. Да, кажется, все. Вот Кузнецов, вот Рукавишникова, вот Афанасий Семенович, вот Сережа, единственный вызванный в суд свидетель из братиков, усевшийся на первую скамью. Вот, наконец, Ковригин.

Молчание. Неподвижно сидят подсудимые. Неподвижно стоят конвоиры. Шуршат бумагами защитники и обвинители. Публика молчит. Наконец открывается дверь, ведущая в совещательную комнату, и входят председательствующий и члены суда. Все встают.

Председательствующий, Федор Елисеевич Панкратов, кладет перед собой толстую папку с делом. Секретарша быстрой походкой проходит на свое место рядом с судейским столом. Садятся Панкратов и члены суда. Садится публика, подсудимые, защитники, обвинители. Торжественно и тихо.

Председательствующий объявляет, что слушается дело по обвинению… Он называет фамилии Груздева и Клятова и перечисляет статьи, по которым они привлекаются. Неюристу непонятно, в чем преступление. Но, во-первых, все сидящие в зале знают существо процесса, а во-вторых, все изложено в обвинительном заключении, которое будет оглашено.

Секретарша, худенькая молодая женщина, докладывает, что явились все участники процесса: обвинители и защитники, потерпевший и свидетели. Судья предупреждает свидетелей об ответственности за дачу ложных показаний, просит их расписаться, что они предупреждены, и удалиться из зала. Свидетели расписываются один за другим и выходят. Первая скамейка пустеет. Офицер закрывает дверь. Председатель приказывает встать подсудимому Груздеву. Стандартные вопросы и стандартные ответы. Фамилия, имя, отчество, год и место рождения…

Впрочем, не все стандартно. Выясняется, что подсудимый не знает года и места своего рождения. Председатель спрашивает почему. Подсудимый рассказывает о том, как его подобрали во время войны,— словом, все, что читателю уже известно.

Вручена ли ему копия обвинительного заключения? Да, вручена.

— Садитесь,— говорит председательствующий.

Груздев садится. Он ни разу не посмотрел на публику. А публика не спускает с него глаз. Мы, братики, и Коробейников смотрим на него с мучительным чувством жалости. Как его изменила тюрьма! Дело не только в том, что он острижен под машинку, что необычайно жалкой выглядит его почти голая голова, что сейчас кажется, будто у него торчат в разные стороны уши, а никто из нас, знающих его много лет, никогда этого не замечал. Дело в том, что беспросветное отчаяние выражает его лицо, его стриженая голова, его торчащие уши, его опущенные плечи.

Те же самые вопросы задает председательствующий Клятову. Оказывается, Клятов родился в 1930 году в рабочем поселке, километрах в ста от города Энска Трижды судился, один раз был осужден условно, два раза отбывал наказание: один раз — три года, другой раз — пять лет, оба раза за воровство. Один раз судился у себя в поселке, другой раз — в Москве. Еще раз в Москве был арестован за нарушение паспортного режима. Работал? Получается, что почти не работал. В Энске, правда, работал несколько месяцев на заводе, но был уволен за то, что пытался вынести резиновую грелку, в которую налил технический спирт.

Клятов отвечает па вопросы, казалось бы, почтительно, но как-то уж слишком лихо. Всем ясно, что настроение у него отличное. Формально он ничего лишнего не говорит, но в самом тоне его столько бойкости, что легкий смешок проходит по залу. Судья строгим голосом делает ему замечание, и Клятов выслушивает его почтительно, но как будто слишком почтительно. Нельзя понять, то ли он уверен, что его оправдают, то ли так привык к тюрьмам, что ему не страшно получить еще один срок.

Грозубинский хмурится. Он недоволен своим подзащитным. В суде надо вести себя без шутовства.

Председательствующий объявляет состав суда, обвинителя и защитников, разъясняет подсудимым и потерпевшему их права, спрашивает, есть ли отводы, есть ли ходатайства. Отводов и ходатайств ни у кого нет, и председательствующий приступает к чтению обвинительного заключения.

Я не буду излагать его. Читатели уже знают факты, которые лежат в его основе. Укажу только, что в убийстве Анны Тимофеевны Никитушкиной обвиняется Груздев. Следствие учло, что до тех пор, пока Груздев признавал свою вину, он не отрицал, хотя и не признавал убийства. Ссылки на то, что он не помнит, следствие считает неубедительными. Клятов же сначала и до конца упорно утверждал, что он, Клятов, Никитушкину не убивал. В обвинительном заключении указывается, что на последующих допросах Груздев отказался от своих показаний, заявил, что он вообще в разбойном нападении участия не принимал, но это его заявление не подтверждается никакими объективными данными.

Федор Елисеевич Панкратов читает обвинительное заключение неторопливо и отчетливо. Каждая фраза ясно слышна. В то же время интонация Панкратова нейтральная. Он излагает документ, к которому пока еще никак не относится. У него нет мнения: правильные выводы делает следствие из фактов или неправильные. Свое мнение у него появится позже, когда здесь, в зале суда, будут исследованы все доказательства, будут допрошены все свидетели, выслушаны обвинители и защитники.

В конце обвинительного заключения излагаются номера статей, по которым обвиняются Груздев и Клятов. В их числе статья 102 пункт «а». Убийство из корыстных побуждений. В зале шепчутся. По этой статье возможна смертная казнь.

Чтение окончено. Председательствующий спрашивает Груздева, попятно ли ему обвинение. Груздев вскакивает и говорит:

— Понятно.

— Признаете ли вы себя виновным?

Груздев молчит. Недолго молчит, может быть, три или четыре секунды. Но как долго тянутся эти секунды и как много говорит это молчание! Оно говорит, что подсудимый колеблется, что он сам не знает, признавать свою вину или не признавать. Не будет же колебаться человек, если он невиновен.

Весь зал единодушен в том, что эта пауза почти равносильна признанию. Только мы с Юрой страдаем за Груздева и не сомневаемся, что он невиновен. Только Коробейников, заколебавшийся было, вспоминает, что Ковригин видел Груздева в вокзальном ресторане в то самое время, когда, согласно обвинительному заключению, он был в поселке Колодези.

— Нет, не признаю,— говорит наконец Груздев. Говорит нетвердо, неуверенно, и самый тон его подсказывает мысль о том, что непризнание вызвано глупой надеждой, что этим можно помочь делу, уйти от ответственности, избежать многих лет заключения, а может быть, смертной казни.

Тот же самый вопрос задает председательствующий Клятову. Клятов вскакивает и бодро, слишком бодро, говорит, что он свою вину признает.

Грозубинский морщится. Ему не нравится бодрый тон Клятова. Несомненно, тон этот произведет неблагоприятное впечатление на судей. Впрочем, Панкратов, кажется, не обратил на него внимания. Во всяком случае, ничем не показал этого.

 

Глава тридцать шестая

Вариант Клятова и вариант Груздева

Начинаются консультации о том, в каком порядке допрашивать подсудимых. Ладыгин считает, что первого нужно допросить Клятова. Защита не возражает. Члены суда согласны.

Начинается допрос Клятова:

— Расскажите, что вам известно по этому делу?

Я не буду повторять рассказ Клятова. Он точно, во всех деталях, повторяет сказанное им в камере следователя во время очной ставки с Груздевым. Неизменным осталось и его как будто снисходительное отношение к Пете. Он знает, что Груздев все будет отрицать, что Груздев всю вину будет валить на Клятова. Он, Клятов, не сердится за это на Груздева. Он, Клятов, понимает, что Груздев не со зла, а просто по наивности. Под следствием не был, под судом не был. Думает, скажет, что не виноват, ему и поверят. Он, Клятов, другой человек. Он и следствие знает, и суд знает. Уж если попался — делать нечего, признавайся, и все. Хочешь не хочешь, до правды доберутся.

В последних фразах Клятов пересолил. Слишком явно виляет хвостиком, почти неприкрытая лесть: вы, мол, люди мудрые, куда уж мне вас обмануть.

Расчет Клятова неверен. В суде лесть не пройдет. Впрочем, и вреда она Клятову не приносит. И судьи и обвинитель достаточно ясно представляют себе его характер Старый уголовник, рецидивист, примитивно мыслящий, убого чувствующий, борющийся за то, чтобы получить срок на год или два меньше, в этой борьбе пускающий в ход нехитрые, легко разгадываемые приемы

Клятов ведет себя так, как и должен вести себя такой человек. Важно другое. Оговаривает он Груздева или говорит правду? Что-то на оговор не похоже. Все, что он говорит, подтверждается объективными данными. Ну, посмотрим, что скажет Груздев.

— Клятов, садитесь. Груздев, встаньте.

Груздев встает. Коротко остриженная голова. Торчат уши. Лицо ничего не выражает. Со стороны посмотреть — типичный преступник. Впрочем, вероятно, каждый просидевший несколько месяцев в тюрьме выглядел бы ничуть не лучше

— Что вы можете рассказать по этому делу?

Ничего не выражает лицо Груздева. Разве только опущенная его голова создает впечатление отчаяния. Впрочем, это ни о чем не говорит. В отчаяние впадет и преступник, пойманный и осужденный за совершенное преступление, и невиновный человек, которому грозит осуждение Публика, пожалуй, сочувствует больше Клятову Этот совершенно понятен Уголовник и уголовник. А Груздева пойди разгадай. Впрочем, послушаем, что он скажет.

Груздев молчит.

— Ну,— спокойно говорит Панкратов,— мы ждем, Груздев.

— Я не виноват,— говорит наконец Груздев.— То есть виноват в том, что сговорился с Клятовым идти на грабеж. И в том, что пил, виноват, что от жены ушел, и деньгами не помогал последнее время, и друзей обманывал. Во многом, во многом виноват. Но только Никитушкиных не грабил. И в доме у них никогда не был. Когда согласился идти на грабеж, пьяноват был, да и настроение было такое, что хоть в петлю. Может быть, даже и пошел бы, если б телеграмму не получил, что друзья едут. Я и убежал-то от них. В глаза смотреть было стыдно. Я думал, Клятов без меня грабить не пойдет. А он кого-то другого нашел. А убийство и задумано не было. Я об убийстве услышал, только когда братики в Клягино приехали. Я там у Афанасия Семеновича был. Он директор детского дома. Вырастил меня. Я его за родного отца считаю…

Можно подумать по тексту Петькиных показаний, что он говорил взволнованно и убежденно. К сожалению, это не так. Он говорил глухо, без всякого выражения, монотонно. Внешне казалось, что он ничуть не волнуется. Как будто повторяет заученный урок. На публику он произвел очень неприятное впечатление. У Гаврилова просто сердце упало. Он знал, что Петька — человек эмоциональный, умеющий говорить горячо. Почему же именно здесь, в суде, когда решается его судьба, все это куда-то исчезло и он так механически произносит, может быть, самую важную в своей жизни речь?

Ладыгина Петькины показания убедили в том, что обвинение совершенно правильно считает Груздева главным преступником. «Придумал версию, заучил ее и повторяет как попугай. А факты все в противоречии» — вот, в общем, содержание мыслей Сергея Федоровича. Может быть, отчасти на его отношение к Груздеву повлияло то, что он уже внутренне давно согласился с обвинительным заключением, иначе не подписал бы его; что он давно был убежден в виновности Груздева и поэтому, естественно, охотнее принимал доводы в пользу его осуждения, чем доводы в пользу его оправдания.

Так же точно охотнее принимает мозг защитника доводы в пользу того, что подзащитный его невиновен. Именно поэтому, вероятно, обвинитель и защитник имеют одинаковые права. Именно поэтому в процессе дана возможность состязаться двум противоположным точкам зрения.

— Однако,— говорит Панкратов,— на предварительном следствии вы сначала показывали прямо противоположное. Оглашаются показания подсудимого Груздева, данные им на первых допросах. Лист дела пятьдесят девять и следующие…

Панкратов читает отчетливо и неторопливо те первоначальные показания Груздева, где он признавал свою вину и объяснял, что не помнит подробностей, потому что был совершенно пьян.

— Как прикажете понимать вас, Груздев? — спрашивает Панкратов.— Когда вы говорили правду: тогда или теперь?

Долгое молчание. В зале ни звука. Тишина такая, будто зал совершенно пуст.

— Отвечайте на вопрос, Груздев,— раздается снова спокойный голос Панкратова.— Когда вы говорили правду: тогда или теперь?

— Теперь,— раздается глухой, невыразительный голос Груздева. Голова его по-прежнему опущена, как будто он не отрицает свою вину, а полностью ее признает.

— Чем же тогда объяснить,— спрашивает Панкратов,— что на предварительном следствии вы признавали свою вину?

— Я думал,— так же монотонно, так же не поднимая головы говорит Груздев,— что улики совпали, что оправдаться мне все равно невозможно. А так как я не знал, что было на самом деле, я и придумал, что был пьян и ничего не помню.

— Почему же,— спрашивает Панкратов,— после показаний Клятова, подтверждающих вашу вину, вы вдруг отказались от своего признания?

— Он услышал, что я признаюсь, и решил все на меня свалить, будто я и подготовил, будто я и убил. Он кого-то другого вместо меня в товарищи взял, а когда услышал, что я сдуру все признаю, да еще говорю, что подробностей не помню, он решил, что, если я главный, значит, он меньший срок получит.

Панкратов спрашивает обвинителя, есть ли у него вопросы.

— Да,— говорит Ладыгин,— есть. Скажите, Груздев, откуда у вас зажигалка, которую вы потеряли на месте преступления?

— Я ее не терял,— говорит Груздев.

— Ну, а откуда она у вас? — настаивает Ладыгин.

— Мне мои друзья ее подарили, когда они поступили в вузы, а я нет. Я уезжал из С, а они мне на вокзале и подарили. На память и в утешение, что ли.

— Я прошу,— обращается Ладыгин к судьям,— предъявить подсудимому Груздеву найденную в доме Никитушкиных зажигалку.

Судья берет зажигалку и показывает ее Груздеву.

— Это та самая зажигалка? — спрашивает он.

— Та самая,— хмуро говорит Груздев.

— Она обнаружена на месте преступления в доме Никитушкиных.

— Я ее накануне Клятову отдал.

— Скажите, Груздев,— говорит Ладыгин,— при каких обстоятельствах вы передали Клятову зажигалку?

— Ну, как — при каких? Он мне перед тем, как мы должны были к Никитушкиным идти, двести рублей в долг дал. Мне деньги очень нужны были. И за квартиру время пришло платить, и жене я хотел переслать. Ну, Клятов обещал деньги мне принести и принес.

— Куда? — спрашивает Ладыгин.

— Ну, в Яму, к Анохиным, я у них комнату снимал. И вдруг говорит: «Подари, говорит, мне зажигалку». Он ее у меня много раз просил, но я не давал. Все-таки память… А он говорит: Не хочешь подарить — дай в залог. Двести рублей отдашь — получишь обратно». А мне деньги позарез нужны были. Я и отдал.

— Скажите, Груздев,— спрашивает Ладыгин,— вы послали деньги жене?

— Нет,— говорит Груздев,— не послал.

— Почему же?

— Деньги мне Клятов вечером принес, а утром телеграмма пришла от братиков, от друзей моих, что они едут. У меня все в голове закрутилось. Я от них скрывал и что пью, и что от жены ушел, и что ребенка бросил. Врал им про себя всякое. А теперь они едут. Как я им в глаза посмотрю? И еще я решил на преступление не идти…

— Не понимаю,— спрашивает Ладыгин,— какая связь между телеграммой и тем, что вы вдруг решили на преступление не идти?

— Ну как же! — Груздев впервые с начала слушания дела поднимает голову. И голос у него меняется. Он теперь говорит убежденно и свободно, будто твердо зная, что ему не могут не поверить: — Вспомнил, конечно, друзей своих, с которыми мы выросли вместе, и то, что сегодня наш день рождения. Это мы так придумали считать день, когда в детский дом к Афанасию Семеновичу поступили. И понял, что не могу идти на преступление. Я тогда последним человеком буду. Ну, может, я этого и не думал, а просто почувствовал, что не могу. Значит, мне бежать нужно. От братиков — раз. От Клятова — два. А без денег далеко ли убежишь? — Тут Груздев как-то сразу сникает, плечи у него опускаются, и опять видна коротко остриженная голова, торчащие растопыренные уши.

— Клятов,— спрашивает Ладыгин,— вы подтверждаете, что Груздев шестого сентября вечером отдал вам свою зажигалку?

Клятов встает и улыбается. Улыбка у него снисходительная и добродушная. Смысл ее легко угадывается. Если перевести ее на слова, она бы звучала так: конечно, Груздев запутался и уж сам не знает, чего соврать, я его понимаю и даже ему сочувствую, но врать не могу. Говорит Клятов другие слова, но вместе с интонацией они имеют по существу тот же смысл.

— Нет, не подтверждаю,— говорит Клятов.— Я, верно, эту зажигалку у него видел и несколько раз просил мне ее продать. Но он не хотел. И в этот раз уговаривал. Дай, говорю, хоть на время, ведь у тебя моих двести рублей, как бы сказать, в залоге. Но он опять ни за что. Это, говорит, мне память от друзей, не могу. Ну, не хочешь, говорю, черт с тобой, помни мою доброту.

— Вопросов больше не имею,— говорит прокурор. Судья поворачивается к адвокатам.

Грозубинский, привстав, говорит, что вопросов не имеет. Гаврилов задает вопрос.

— Скажите, Груздев,— спрашивает он,— куда вы убежали, получив телеграмму?

— Телеграмму в десять утра принесли. Она меня прямо как обухом по голове ударила. Как же, думаю, так, я же все время письма писал, хвастался, а они вдруг приедут и все увидят? Я им тогда письмо написал. Мне следователь показывал это письмо. Они копию сняли, оно в деле есть. В общем, решил к Афанасию Семеновичу бежать от братиков и от Клятова тоже. Я с ним условился идти Никитушкиных грабить, а при братиках как же можно. Да и вообще вспомнил, что когда-то человеком был. А если на грабеж пойду, уж мне человеком снова не стать. Письмо я Анохиной оставил — это тетя Саша, квартирохозяйка моя,— и решил к Афанасию Семеновичу бежать. Поезд туда ночью идет. А братики днем приезжают. Ну, я по городу походил. Устал, да и страшно ходить: может, Клятова встречу, может, братиков. Тревожно мне стало. Решил в кино посидеть. Там-то уж никого не встретишь!

— В какое кино вы пошли? — спрашивает Гаврилов.

— Я и не посмотрел название. Новое большое кино. Я прежде-то в кино редко ходил. Я и не помню, когда последний раз был. В этом-то кино я, кажется, никогда и не бывал.

— И сколько вы сеансов просидели?

— Не помню, три или четыре.

— А какую картину смотрели?

— Даже не помню,— улыбается Груздев,— вроде что-то про море. Я, знаете, очень разволнованный был.

— Куда вы пошли после кино?

— На вокзал. К Афанасию Семеновичу поезд в двенадцать часов отходит — это я точно помнил.

— Вы что же, ездили к нему этим поездом?

— Ездить не ездил, а собирался. Доехал до ресторана.

— Объясните точней,— спрашивает Гаврилов,— что значит: доехали до ресторана?

— Ну, значит,— хмуро говорит Груздев,— на вокзал приехал, стопочку выпил, потом еще…

— Словом, в тот раз не поехали?

— Нет, не поехал. Но знал, что поезд в двенадцать отходит. На вокзал приехал, билет купил и чувствую: есть хочу. Я целый день не ел. Зашел в буфет, взял пакет, там пакеты с продуктами продаются, ну и побежал на поезд.

— Вы встретили кого-нибудь из знакомых на вокзале?

— Нет, не встретил. То есть кто-то крикнул будто: «Петух!» — но я испугался, думал, может, Клятов или братики. Я очень боялся встретить кого-нибудь. Я бегом побежал на перрон, поезд уже стоял, я в вагон залез и сел от окна подальше.

— А как вы ехали от кинотеатра до вокзала?

— Восемнадцатый номер там ходит, автобус, остановка рядом с кино.

— Вы долго ждали на остановке?

— Нет, сразу автобус подошел.

— Больше вопросов не имею,— говорит Гаврилов. Председательствующий обращается к членам суда.

У членов суда тоже вопросов нет. Панкратов предлагает Груздеву сесть и вызывает Никитушкина. В зале особенное, взволнованное молчание.

Сын Никитушкина просит судью разрешить его отцу давать показания сидя. Панкратов разрешает. Солдат приносит стул, и Никитушкин садится.

Начинается допрос потерпевшего.

 

Глава тридцать седьмая

Обвинитель и защитница

— Расскажите,— говорит председательствующий,— что вам известно по делу?

Никитушкин молчит. Мертвая тишина в зале. Председательствующий не торопит. Он сам здешний старожил, помнит Никитушкина чуть ли не с детства и знает про него много историй. Знает историю о том, как строился новый завод. Молодой инженер Никитушкин настаивал на коренных переделках проекта, принятого государственной комиссией. Сколько было шума в городе, как возмущались наглым мальчишкой почтенные, опытные инженеры. А наглый мальчишка, никому ничего не сказав, сел в поезд с одним портфелем и поехал в Москву. Все знают, что он пробился к Орджоникидзе, хотя никто не знает как. Вероятно, перед его убежденностью и упорством оказались бессильны секретари. Серго попросил его уложиться в десять минут. Они просидели до глубокой ночи. Серго сам его не отпускал. На следующий день комиссия, состоявшая из крупных ученых, выехала в Энск. Проект был пересмотрен. Серго хотел назначить Никитушкина главным инженером Никитушкин отказался. «Не созрел, товарищ Орджоникидзе,— сказал он,— разрешите поработать в цеху».

Панкратов помнит, как во время войны Никитушкин неделями не выходил с завода. Когда налаживалась штамповка танковых башен — дело в то время новое, не подтвержденное опытом,— сколько упорства, изобретательности, воли вложил в это Никитушкин. Когда дело пошло, он сутки проспал в кабинете директора на диване. Директор уж стал волноваться, вызвал врача. Врач сказал: «Пусть спит — сильное переутомление».

Еще год назад Панкратов видел Никитушкина на городском активе. Подумал тогда, что старику, наверное, семьдесят, а больше шестидесяти не дашь. Сейчас Никитушкину не дашь меньше восьмидесяти.

Панкратов задумался и пропустил первую фразу потерпевшего.

— Анна Тимофеевна,— говорит старик дрожащим голосом,— меня попросила выйти, в саду посидеть. Окно было открыто. Я слышал, они разговаривали, но о чем — не слышал. А когда Клятов работу кончил и уходил, мы с ним простились.

Старик говорит не очень разборчиво, но медленно. Секретарше не трудно его записывать. Теперь, когда она привыкла к его голосу, она разбирает каждое слово. В зале так тихо, будто, кроме Никитушкина, и нет никого.

Старик продолжает рассказ. Он переходит к страшной ночи седьмого сентября:

— Как раз часы пробили двенадцать. У нас часы с боем. Они точные. Мы их каждый день по радио проверяем. И вдруг звонок в дверь. Анна Тимофеевна говорит: наверное, телеграмма. Мы ждали от сына телеграмму о выезде. Ты, говорит, лежи, я открою. Надела халат и пошла. Вот (долгая пауза)… больше я ее (долгая пауза)… живой и не видел.

Бесконечно тянется пауза. Панкратов не торопит. У него у самого сжимается сердце от жалости к старику. Со скамей для публики видно, как вздрагивают у старика плечи. Он не может сдержаться. Сын подходит к нему, гладит его по плечу, что-то шепчет на ухо.

— Да, да, да,— говорит старик,— сейчас, сейчас.

Все-таки он еще долго молчит. Может быть, ему нужно дать капель? Панкратов хочет попросить солдата принести старику воды, но старик начинает говорить дальше, и голос его звучит размеренно и, как ни странно, спокойно:

— Ну, я услышал мужские голоса. Разные голоса. Думаю, странно, что телеграмму двое принесли. Потом будто бы голос Анны Тимофеевны, а слов не разбираю. Это она, наверное, испугалась и закричала. Я глуховат, сперва не понял. Я и не думал ничего такого. Все-таки надел халат. Решил пойти посмотреть. Тут резко так говорит мужской голос: «Дай ей, Петр, чтоб замолчала». И в сенях будто упало что-то. Я заторопился, вышел, смотрю: двое мужчин в сенях и Анна Тимофеевна лежит. Лица у мужчин платками завязаны. Ну, я к Анне Тимофеевне бросился. Смотрю, у нее на виске кровь и глаза закатились. Ну, я (опять долгая пауза)… посмотрел и вдруг понял: мертвая.

Сын стоит за спиной отца, поглаживает его по плечу. Старик справляется с собой.

— Я, наверное, сознание потерял. Я думаю, ненадолго, на минуту, на две. Потом, помню, сижу на полу рядом с Анной Тимофеевной. А этот монтер один почему-то. У него лицо платком завязано было, а теперь платка нет. Я увидел лицо, сразу вспомнил: он у нас электричество чинил. Монтер. Он наклонился, платок с пола поднял. Платок у него с лица на пол упал. Я пошевелился. Он платок завязывать не стал. Просто к лицу прижал и на меня смотрит. Я говорю: «Монтер». Он отвернулся и крикнул: «Давай скорей, Петр!» Я и по голосу тоже узнал. Его голос, монтера. А тут второй выбегает из комнаты, и в руке пачка денег. Я их накануне из сберкассы взял. Я уж давно в очереди на «Волгу» стоял. Мы с Анной Тимофеевной сыну хотели «Волгу» подарить. Вот эти деньги на столе и лежали. Я наутро условился с шофером. Он за мной должен был заехать, деньги отвезти. Моя очередь подошла…

Старик молчит. Вспоминает. Думает. Или борется со слезами.

В зале мертвая тишина.

— Что же было дальше? — мягко спрашивает Панкратов.

Никитушкин не полностью владеет собой. Самые важные для него воспоминания отвлекают его от связного рассказа. Вопрос Панкратова напоминает ему, что он еще не все рассказал.

— Дальше? — говорит он. И повторяет: — Дальше? Так вот, выбегает из комнаты второй. А я все смотрю на монтера и повторяю: «Монтер…» Тогда монтер говорит: «Успокой старика, Петр, узнал, понимаешь, меня, старый черт». Тогда этот, у которого деньги в руке, другой рукой взмахнул, а рука в желтой перчатке, и какая-то черная полоса пересекает пальцы.

— Может быть, кастет? — спрашивает Панкратов.

— Может быть,— соглашается старик. И вдруг оживляется:— Да, наверное, кастет. Теперь я думаю, что кастет. А тогда я подумать не успел. Помню только, мелькнула рука в желтой перчатке. Потом очень сильная боль. Потом я потерял сознание.

Старик замолкает. Воспоминания очень взволновали его. Сын поглаживает его по плечу. Панкратов спокойно ждет, как будто не замечает, что Никитушкин замолчал.

— Дальше,— продолжает старик,— я ничего не помню. Мне сказали, что сосед наш Серов вышел пройтись. У него бессонница бывает, и он, когда не спится, идет гулять. Видит, дверь открыта и свет горит, он заглянул. Ко мне подбежал, а потом кинулся людей будить. «Скорая помощь» приехала, милиция. Меня на носилки положили — и в машину. Тут я уж в себя пришел. Стал просить, чтоб меня с Анной Тимофеевной оставили, но мне сказали: нельзя. Вот. Это все.

Долгое молчание в зале. Хотя старик и кончил рассказ, все ждут, может, он еще скажет, может, вспомнит еще хоть какую-нибудь мелочь. Но старик молчит.

— Клятов, встаньте! — резко говорит Панкратов. И совершенно другим, мягким, даже ласковым голосом обращается к старику: — Товарищ Никитушкин, посмотрите, пожалуйста, на подсудимого Клятова и скажите: вы узнаете в нем того, кто ворвался в вашу квартиру и кого вы называете монтером?

Старик долго, внимательно смотрит на Клятова. У Клятова лицо спокойное, как будто ничего особенного не происходит.

— Да,— говорит старик,— узнаю, это он, монтер.

— Садитесь, Клятов,— говорит Панкратов.— Груздев, встаньте.

Поднимается Груздев. Он стоит опустив голову, не потому, что хочет скрыть свое лицо от Никитушкина, а потому, что не хочет встречаться взглядами с публикой, сидящей на скамьях.

— Поднимите голову, Груздев! — резко говорит Панкратов и опять ласково обращается к Никитушкину. — Посмотрите, пожалуйста, товарищ Никитушкин, на подсудимого Груздева, он вам не напоминает второго грабителя?

Никитушкин долго смотрит и отрицательно качает головой:

— Не могу сказать. У того ведь лицо было платком закрыто, а голоса его я не слышал. Так что нет, не могу сказать.

— Товарищ прокурор,— обращается Панкратов к Ладыгину,— у вас есть вопросы?

— Есть,— говорит Ладыгин и поворачивается к Никитушкину: — Скажите, пожалуйста, товарищ Никитушкин, Клятов был в перчатках, когда они ворвались в квартиру?

— Да,— кивает головой Никитушкин.— В черных перчатках.

— А второй грабитель был тоже в перчатках?

— Да,— говорит Никитушкин,— только в желтых.

— А в каком костюме был второй грабитель?

— В светлом, кажется. Так мне теперь кажется. Летний такой костюм.

— Такой, как сейчас на подсудимом Груздеве? Никитушкин всматривается в Петра.

— Как будто… Как будто нет. Я, впрочем, плохо помню. Я не могу сказать.

— Вы сказали сейчас, что второй преступник, тот, которого Клятов назвал Петром, был в светлом летнем костюме. Но на предварительном следствии вы показывали, что второй грабитель, Петр, был в темноватом костюме. Когда вы были точны, тогда или сейчас?

Никитушкин молчит, думает, наконец говорит, будто колеблясь:

— Мне трудно сказать. Тогда, вероятно, сознание было у меня затемненное. Теперь мне кажется, что он был в светлом костюме. В то время мне все виделось как в дурном сне. Я боюсь дать неправильные показания.

— В туфлях или ботинках был грабитель? — спрашивает Ладыгин.

— Этого я не помню. Кажется, даже не видел.

— Больше у меня нет вопросов,— говорит Ладыгин.

— Товарищи защитники? — спрашивает Панкратов.

— У меня нет,— качает головой Грозубинский.

— У меня есть,— говорит Гаврилов.— Скажите, товарищ Никитушкин, значит, Клятов называл второго грабителя Петром?

— Да,— говорит Никитушкин.

— Может быть, он говорил как-нибудь иначе? Петя, скажем, или еще как-нибудь. Вы точно помните, что он сказал: «Петр»?

— Точно помню,— говорит Никитушкин.

— У меня больше вопросов нет.

— Подсудимые, у вас есть вопросы?

Подсудимые по очереди встают и говорят, что у них вопросов нет.

— Спасибо, товарищ Никитушкин,— говорит Панкратов.

Сын отводит старика на скамью, усаживает его и сам садится рядом.

— Пригласите свидетельницу Груздеву,— говорит Панкратов.

Офицер выходит из зала, из коридора слышен его голос: «Свидетельница Груздева»,— и в зал входит Тоня.

— Подойдите, пожалуйста, сюда,— говорит Панкратов.

Тоня подходит к судейскому столу.

— Вы Антонина Ивановна Груздева? (Тоня кивает головой.) Вы вызваны свидетельницей по делу вашего мужа. Вы обязаны говорить всю правду, и только правду.

Не видно, чтоб Тоня волновалась, хотя, конечно, она волнуется.

— Кем вы приходитесь подсудимому Груздеву?

— Я его жена,— говорит Тоня.

— Когда вы поженились?

— Четыре года назад.

— Вы продолжаете жить вместе?

— Нет.

— Почему? (Тоня молчит.) Вы развелись с Груздевым?

— Нет,— говорит Тоня.

— Почему же вы не живете вместе?

— Он сам не захотел,— говорит Тоня.— Он совестился, что пьет. Иногда спьяну скандалы устраивал, ругался и очень потом совестился. И решил, что уйдет и вернется, когда возьмет себя в руки и пить перестанет.

— У вас есть дети?

— Сын.

— Сколько ему лет?

— Два года.

— Груздев давал вам деньги на содержание сына?

— Да, конечно, давал. Он в бухгалтерии заявление оставил. Мне половину его зарплаты переводили.

— До каких пор вам переводили деньги?

— Пока его не уволили.

— Сколько времени назад его уволили?

— Кажется, года полтора.

— Значит, вы получали деньги только первые полгода жизни ребенка?

— Да, первые полгода,— упавшим голосом отвечает Тоня.

— У представителя обвинения есть вопросы?

— Да, есть. Скажите, Груздева, вот вы говорите, что подсудимый Груздев много пил и спьяну устраивал скандалы. Часто он скандалил?

— Да нет, не так часто.— Тоня очень растеряна. Она упомянула о скандалах для того только, чтобы сказать, что не бросил ее Груздев, а просто совесть его замучила. А получается так, будто она пожаловалась суду, что Петя скандалил.

— Ну все-таки — каждый день?

— Ой нет, что вы!

— Через день?

— Да нет!

— Раз в неделю?

Тоня собралась с духом. Она как-то вытянулась вся и, кажется, даже как будто стала и ростом выше.

— Я хочу вот что сказать,— говорит она,— конечно, муж мой и пил сильно, и, бывало, скандалил, и, конечно, теперь уж он привык пить, и ему трудно отказаться от рюмочки. Но только он не оттого пил, что бездельник или бродяжка. Жизнь у него неудачно сложилась. От друзей он отстал: они вон какие, а он вон какой! В жизни ничего не добился. Перед женой ему совестно, что вот он какая-то вроде пустышка. И силы у него нет. А выпьет, захмелеет, и кажется ему, что он все ошибки жизни исправит, семью обеспечит, сына мужчиной вырастит. А протрезвеет и видит: еще больше нагрешил. Он очень совестливый человек, на редкость совестливый. Но только очень слабый. А к совести надо еще и силу иметь. А то что ж от совести без толку мучиться. Ни себе, ни другим не легче. А что он мне деньги не присылал, так разве мы не муж и жена? Мужу плохо — жена продержится. Жене плохо — муж поможет, вот как я понимаю.

Ладыгин так ошеломлен неожиданным взрывом сочувствия к Груздеву, что больше не задает вопросов. Свидетельница обвинения вдруг произнесла защитительную речь. Пусть эта речь ничего не доказывает. Она любящая жена и, значит, пристрастная свидетельница. Вероятно, ее показания необъективны. Впрочем, нет. Все сидящие в зале чувствуют — речь Тони доказала одно: не может такая женщина любить совсем плохого человека. Публика озадачена и начинает менять свое отношение к Груздеву. Мы с Юрой, сидя на последней скамейке, изнываем от желания сказать Тоне, что она молодец и умница. Если бы можно было в зале суда аплодировать, мы разразились бы громкими аплодисментами.

А судьи? Судьи сидят спокойные, и, что у них в душе, никто не знает.

Задает вопрос Гаврилов:

— Скажите, Груздева, муж вам когда-нибудь рассказывал про свои отношения со старыми своими друзьями, братиками, как они друг друга называли, и про то, что он единственный из них не попал в институт?

— Ой да нет же! — восклицает Тоня.— В том-то и дело, что никогда не рассказывал. Да если б я знала, что он им в письмах другую свою жизнь, придуманную, рассказывает, я бы его убедила им правду написать. А побоялся, я бы сама им написала. Как же можно — друзья же! Друзьям не стыдно признаться. И попросить помочь друзей можно. Это уж потом, когда Петя исчез, братики ко мне пришли и рассказали. Разве ж я знала, что у него такая заноза в душе сидит?…

У Гаврилова больше вопросов нет. Председательствующий просит Груздеву подойти к столу.

— Скажите, вам знакома эта зажигалка? — Он показывает ей знаменитую Петькину зажигалку.

Тоня долго молчит, она будто бы всматривается, будто бы старается вспомнить. Наконец слабым, неуверенным голосом говорит:

— Нет, не знаю.

И всем в зале ясно, что она врет. Святая эта ложь или не святая, но это все-таки ложь.

— Вы уверены, что не знаете? — спрашивает Панкратов.

И опять, после коротенькой паузы, она отвечает.

— Да, уверена.

— Оглашаются показания Антонины Груздевой,— говорит Панкратов,— данные на предварительном следствии. Лист дела семнадцать, оборот. «Зажигалку эту я хорошо знаю. Она принадлежит моему мужу, Петру Груздеву. Он мне рассказывал, что это подарок его друзей, живущих в городе С».

Бедная маленькая Тоня, не с твоей искренностью и прямотой лезть в несвойственную тебе область лжи и обмана. Говорила бы правду, как эта правда ни горька. А теперь вот попробовала соврать, и уже ничему сказанному раньше тобой не верит зал. Вполне теперь кажется вероятным, что и высокую совестливость своего мужа ты выдумала, желая, чтоб его оправдали. И весь созданный тобой образ слабого, но честного человека распадается на глазах. И снова все видят сидящего за барьером забулдыгу, скандалиста и, вероятно, преступника.

Ладыгин доволен. В сущности, показания Тони подтверждают обвинение. На задней скамейке мучаемся бессильным сочувствием мы с Юрой. Гаврилов кусает губы: так прекрасно показывала.

А судьи?

Судьи сидят неподвижно. Лица их ничего не выражают.

Идет судебное следствие, исследование личности подсудимых, исследование доказательств. К каким результатам оно приведет, пока неизвестно. Судебное следствие продолжается.

— Садитесь, Груздева,— говорит председательствующий.

— Я соврала,— говорит Тоня задыхаясь.— Я соврала, но только про зажигалку. Все остальное я правильно говорила.

— Садитесь, Груздева,— повторяет председательствующий, не повышая голоса.

Тоня идет к скамье свидетелей, и всем видно, что у нее покраснели глаза, что она с трудом сдерживается, чтоб не заплакать.

— Пригласите свидетеля Ковалева,— говорит председательствующий.

Офицер выходит в коридор, слышно, как он говорит — «Свидетель Ковалев!»

В зал входит Сережа, свидетель со стороны защиты. Судебное следствие продолжается.

 

Глава тридцать восьмая

Рекомендации, а не показания

Сергей говорит неторопливо, серьезно, как будто читает лекцию внимательным студентам. Он коротко излагает биографию братиков и заканчивает ее тем, как они четверо поехали поступать в вузы и Петр, единственный из них, не поступил. Словом, все то, что было рассказано в первых главах книги.

Говорит он очень сжато, суховато даже, и поначалу трудно понять, оправдывает он или осуждает Петю. Он как бы взвешивает и оценивает события.

— Мне самому трудно определить,— говорит он,— верили мы письмам Груздева или просто нам было легче и удобнее верить им. Возможно, мы ради собственного спокойствия не решались подвергать их сомнению.

Рассказывает Сергей о приезде в Энск, о стариках Анохиных, о Петином письме, о вечере в доме на Трехрядной улице, о приходе Гаврикова-Клятова.

Рассказывает потом о встрече с Петей у Афанасия Семеновича; о том, как Петя впервые узнал, что ограбление все-таки совершилось; о том, как он колебался, являться ему в милицию или не являться; как окончательно решил явиться, но в это время пришла милиция и он, неожиданно для всех и, видно, для себя тоже, у^бежал.

— Вот все, что мне известно по делу,— заключает он. Начинает задавать вопросы председательствующий:

— Скажите, свидетель, вы уверены в том, что Гавриков, приходивший на квартиру к Груздеву,— это Клятов? Не торопитесь, посмотрите на обвиняемого внимательно.

Сергей смотрит на Клятова. Выражение лица у Клятова совсем не то, что было у Гаврикова. Но те же тонкие губы, те же маленькие глаза, те же выпирающие, как будто напряженные скулы. Клятов не возражает против того, чтобы его опознали. Пожалуй, сейчас ему это даже выгодно. Поэтому вдруг на одну долю секунды лицо его принимает выражение некоторой лихости, некоторого дешевого фатовства, которое видели мы в тот памятный нам всем вечер.

— Да,— уверенно говорит Сережа,— именно этот человек называл себя Гавриковым.

— Скажите,— спрашивает председательствующий,— в письме, которое Груздев оставил для вас у Анохиных, говорится, что благодаря вашей телеграмме он вовремя опомнился, а до получения телеграммы решился потерять остатки совести. Как вы объясняете эту фразу?

Сережа долго молчит, словно перебирает все возможные объяснения. Потом говорит спокойно:

— По-моему, тут возможно только одно объяснение. Груздев условился с Клятовым идти на грабеж, а когда получил телеграмму, то вспомнил наше детство и дружбу. То, что раньше казалось возможным, стало немыслимо.

— Что вы хотите этим сказать? — спрашивает Панкратов.

— Постараюсь объяснить точнее,— говорит Сергей.— Человек опустился. Бесконечное безделье и пьянство кажется ему нормальным состоянием. И вдруг он сталкивается, вернее, в нем пробуждаются под влиянием телеграммы воспоминания о времени, когда он был человеком нормальным, с какими-то стремлениями, с энергией, с умением преодолевать препятствия. И когда он вспоминает себя таким, разбойное нападение кажется ему невозможным. Я думаю, что только это и могло быть.

— У меня один вопрос,— говорит Гаврилов.— Скажите, пожалуйста: когда вы находились в доме Анохиных и туда пришел Клятов, он спрашивал Груздева?

— Да,— говорит Сергей.

— Как он его назвал? Груздев, или Петр, или, может быть, еще как-нибудь?

Сергей старается восстановить в памяти весь разговор.

— По имени,— говорит он, немного подумав.

— Петр?-спрашивает Гаврилов.

— Да, Петр. Или нет, как-то сокращенно. Не сокращенно, верней, а по-своему. Я даже подумал, что это кличка, а не имя. Да, да, да, помню: Петух.

— Вопросов у меня больше нет,— говорит Гаврилов.

У Грозубинского вопросов нет.

Задает вопросы Ладыгин:

— Вы очень логично объяснили нам, почему подсудимый Груздев написал в адресованном вам письме, что ваша телеграмма удержала его от того, чтобы потерять остатки совести. Но может быть, эта фраза написана Груздевым специально, чтобы послужить потом доказательством его непричастности к преступлению?

— Не думаю,— говорит Сергей.— Мне кажется невероятным, чтобы человек в искреннем, интимном письме написал фразу с таким дальним прицелом, а потом самым наивным образом потерял свою, известную многим зажигалку на месте преступления. Наконец, если бы он так далеко заглядывал в будущее и так тщательно подготавливал заранее доказательства своей невиновности, вероятно, он сумел бы устроить так, чтоб мы не встречались с Клятовым. Если он не мог предупредить Клятова заранее, чтобы тот не приходил, нетрудно было перехватить его по дороге. Наконец, у самого дома. В Яме по вечерам улицы пустынны.

Это сильный довод. Ладыгин не может не почувствовать его убедительности. Он переходит к моменту бегства Пети из Клягина.

— Как вы объясняете,— спрашивает Ладыгин,— что, окончательно решившись явиться в милицию, условившись с вами о всех подробностях явки, Груздев вдруг, когда милиция явилась сама, осуществил такой ловкий и хитрый план побега?

— Я думаю,— говорит Сергей,— что ловким и хитрым кажется всякий план, когда он удается. Если бы, скажем, милиционер, который стоял с задней стороны дома, не побежал на свист Афанасия Семеновича, Груздева бы через двадцать минут задержали. Тогда мы с вами не говорили бы, что план его хитрый и ловкий, а ясно бы видели, что он просто продиктован растерянностью и отчаянием.

— Но все-таки он пытался убежать. И бежал удивительно удачно.

— Если человек попадает под машину,— говорит спокойно Сергей,— это удивительная неудача. Если человек выиграл за тридцать копеек «Волгу» — это удивительная удача. Не будете же вы обвинять человека, купившего лотерейный билет, в том, что он купил его по тонкому и дальнему расчету.

— Хорошо,— соглашается Ладыгин,— допустим, что успех побега — это удивительная удача. Но попытка побега все-таки была?

— Попытка побега на лесопункте тоже была,— отвечает Сергей,— и, если бы она удалась, можно было бы тоже сказать, что побег — результат плана отчаянно смелого, хитро продуманного. Однако попытка не удалась, и теперь мы ее можем рассматривать только как свидетельство растерянности Груздева и отсутствия какого бы то ни было заранее составленного плана.

— Правильно,— говорит Ладыгин,— но все-таки были планы или их не было, с чего бы бежать невиновному человеку?

— Человек не всегда подчиняется разуму,— пожимает плечами Сергей.— Словари определяют слово «паника» как безотчетный, неудержимый страх. Вероятно, под влиянием именно такой паники, не думая о последствиях, ни на что не надеясь, и бежал Груздев.

У прокурора вопросов больше нет.

— Садитесь,— говорит Панкратов.

Сергей садится на первую скамью. На задней скамье ликуем мы с Юрой. Нам кажется, что показаниями Сергея уничтожен один из главных доводов обвинения — бегство из Клягина. Юра мне признается, что у него у самого это бегство вызывало сомнения. Сейчас, считает он, Сережа все так блестяще разъяснил, что сомнений не остается — Петр не виноват.

Я настроен менее радостно. Я тоже согласен, что бегство разъяснено превосходно, но думаю, что и без этого бегства улик для обвинения более чем достаточно. Мы шепотом спорим, замолкая, как только на нас останавливается строгий взгляд председательствующего, и снова начинаем яростно шептаться, как только председательствующий отводит глаза.

В это время в зал вошел вызванный из коридора Афанасий Семенович. Начинается его допрос.

Афанасий Семенович тоже коротко рассказывает про детство и юность братиков, очень хорошо говорит о Пете, но, впрочем, говорит и о том, что человек он слабохарактерный, легко подчиняющийся влияниям.

— Я всегда понимал, что, если Груздев попадет в плохую компанию, он испортится. Я только думал, что в любом случае его друзья будут с ним. Я считаю серьезной виною его трех друзей то, что они отпустили его в другой город одного, в тяжелом состоянии после проваленного конкурса. Но не о них сейчас речь. Когда я говорю о том, что Груздев — человек, подверженный влияниям, я имею в виду и хорошие и дурные влияния. Да, под дурным влиянием Груздев может испортиться. Может начать пить. Может спиться, в конце концов. Может в пьяном состоянии нахулиганить. Все это мне представляется возможным. Думаю, однако, что, например, ввязавшись в пьяную драку, он всегда будет убежден, что защищает того, кто прав. Ему всегда будет казаться, что он против совести не поступает. Я совершенно понимаю, что он мог бросить жену с ребенком, но уверен, что он бросил их, считая, что без него им будет лучше. Он не их обрекал на одиночество, он обрекал на одиночество себя. Он, как бы сказать, себя за свои пороки выгонял из семьи. Именно по этому свойству его характера я убежден, что на грабеж и тем более на убийство Груздев пойти не мог.

Афанасий кончил. Пауза. Первым задает вопросы председательствующий.

— Вы утверждаете,— говорит Панкратов,— что на грабеж Груздев пойти не мог. Однако Груздев сам признал, что он условился с Клятовым пойти именно на грабеж и, стало быть, для себя решил этот вопрос. Допустим, что телеграмма друзей заставила его опомниться и отказаться от преступления. Ну, а если бы эта телеграмма пришла на сутки позже?

Афанасий Семенович долго думает, потом говорит:

— Я думаю, что настоящий преступник из-за случайной телеграммы ничего в своих планах не изменил бы. Вероятно, все дело в том, что весь, если так можно выразиться, духовный организм Груздева протестовал против ограбления. Для Груздева телеграмма была не причиной, а поводом отменить грабеж. Я убежден, что Груздев не грабил и, уж во всяком случае, не убивал. И если бы даже не было телеграммы, Груздев нашел бы какой угодно другой предлог не идти на грабеж.

— Скажите,— спрашивает Панкратов,— как он объяснил свой приезд к вам в Клягино?

— Он рассказал мне всю свою историю, не скрывал того, что опустился, был, как он считает, по справедливости уволен с работы, бросил жену с ребенком. Он с ужасом рассказывал мне, что условился с Клятовым идти на преступление, и считал, что только телеграмма друзей, то есть, по его мнению, чудо спасло его. Он был убежден, что без него Клятов грабить не пошел. Он считал, что вовремя опомнился. Он понимал, что и без преступления его прошлое достаточно позорно и прошлое это надо загладить. Он твердо верил, что начинается новый этап в его жизни.

— В котором часу он приехал к вам в Клягино?— спрашивает Ладыгин.

— Часов в девять утра.

— Когда он, по-вашему, выехал из Энска?

— Ночных поездов два. В двенадцать часов и в начале третьего. Есть еще поезд в пять часов дня. Пришел Груздев в детский дом рано утром, сказав, что ночью ему было страшно идти. Это вполне возможно. Дорога лесная и пустынная. Он говорил, что приехал двенадцатичасовым поездом и до рассвета ждал на вокзале.

— Железнодорожный билет он вам показывал? — спрашивает Ладыгин.

— Нет. Вероятно, он его на вокзале выбросил.

— Значит, единственное основание считать, что он выехал двенадцатичасовым поездом,— это его слова?

— Да,— говорит Афанасий,— я привык верить своим воспитанникам.

— Ну,— пожимает плечами Ладыгин,— это скорей рекомендация, чем показание.

Потом начинает спрашивать Гаврилов. Все его вопросы наводят Афанасия на подтверждение того, что Петя был когда-то хороший мальчик, не хулиганил и не воровал. Афанасий Семенович охотно это подтверждает.

Все — и судьи и публика — охотно верят, что в детстве Петр был мальчик славный. К сожалению, все — и судьи и публика — знают, что он спился, опустился, нигде не работал, и, естественно, считают, что от такого бездельника и пьянчуги можно ожидать какого угодно преступления.

У Гаврилова сердце сжимается от тоски. Он ясно видит, что обоснованной позиции для защиты нет. Остается единственный шанс — Ковригин, который видел Петра на вокзале. Конечно, это серьезный свидетель, но…

Вызывают Ковригина.

Судебное следствие продолжается.

 

Глава тридцать девятая

Ковригин терпит крах

Алексей Семенович Ковригин вошел в зал, и сразу все почувствовали: вошел человек серьезный и почтенный.

— Расскажите, что вам известно по этому делу? — спросил Панкратов.

Ковригин не торопясь, очень спокойно и обстоятельно начал рассказывать известную уже нам историю о том, что он теперь живет у сына за городом, что 7 сентября у его тещи день рождения и они поэтому с женой и сыном к ней приехали в город. Возвращаясь домой, они опоздали на электричку и, поджидая следующую, зашли в вокзальный ресторан. Выпили по сто граммов и по кружке пива. Просидели с полчаса и собрались уходить, потому что состав уже подали, когда неожиданно он увидел Петра Груздева. Груздева он знал хорошо, потому что работал с ним на одном участке. Считал его парнем неплохим. Потом Петр опустился, стал закладывать лишнее, и его с завода уволили. Так вот, было уже без малого двенадцать часов ночи. Это он знает потому, что в двенадцать ресторан закрывается. Их предупредил официант, что пора уходить; они с трудом выпросили еще по кружке пива и с официантом расплатились за все.

Груздев шел от буфета. В буфете продаются специальные пакеты. Там яйца, булочки, печенье. Все заранее упаковано, и даже соль положена. Так вот, такой пакет был у Груздева в руке. Он увидел Петра сперва со спины и сомневался, он ли это. А потом Петр повернулся к нему в профиль. Ковригин ясно увидел, что это он, и громко окликнул его. Но Петр не повернулся, а, наоборот, побежал к выходу на перрон. Он окликнул Петра громче, но Груздев еще скорей побежал и скрылся на перроне. Вот все, что он может показать. За Груздевым он не побежал, потому что обиделся немного. Что же, человека зовешь, а он не откликается. Да потом, им самим уходить было пора, а пиво в кружках еще оставалось.

— Скажите, товарищ Ковригин, вы точно помните, что это было седьмого сентября прошлого года? — спросил Гаврилов.

— День рождения моей тещи я точно помню,— усмехнулся Ковригин.

— Среди тех, кто сидел с вами за столом, кто-нибудь еще знал Груздева?

— Нет, ни сын, ни жена Груздева никогда не видели.

— Вы уверены, что это было около двенадцати?

— На часы я, правда, не смотрел, но ресторан закрывается в двенадцать, а официант уже предупреждал, что пора уходить. Наверное, было без пяти или без десяти двенадцать.

— Скажите, товарищ Ковригин, как именно вы окликнули Груздева?

— Ну как? Обыкновенно и окликнул.

— По имени, по фамилии, по прозвищу?

— По прозвищу: Петух.

— Отчего его так прозвали?

— Да знаете, он к нам на завод поступил совсем молоденький, восемнадцати лет. Паренек был хороший, но задиристый. Работал на совесть, но и обижать себя не давал. И зовут Петр. Постепенно стали все его Петухом звать. Так это прозвище за ним и осталось.

— У меня больше вопросов нет,— говорит Гаврилов.

Задает вопросы Ладыгин:

— Скажите, товарищ Ковригин, в котором часу вы пришли к вашей теще?

— Сын освободился часов в семь, в полдевятого у нее были.

— Спиртные напитки пили?

— Водки выпил лафитника три или четыре.

— То есть граммов двести?

— Пожалуй что так.

— Да еще на вокзале сто граммов и пиво?

— Получается, так.

— Так что вы были немножечко под хмельком?

— Да, пожалуй. Немножечко. Пьяным-то не был, но немного навеселе.

— Хорошо,— говорит Ладыгин,— значит, просидев два с половиной часа за столом, выпив в общей сложности триста граммов водки, вы увидели человека, который показался вам похожим на вашего знакомого Груздева. Так?

— Ну, пусть будет так,— неохотно соглашается Ковригин.

— Вы сперва не решились окликнуть его, потому что не были уверены в том, что это ваш знакомый?

— Да, сперва не решился,— соглашается Ковригин.

— Потом этот человек проходил мимо вас, находясь к вам в профиль. На каком расстоянии приблизительно он был от вас?

— Ну, он шел вдоль окон, а мы сидели в третьем ряду столиков. Считайте, полтора метра по диагонали каждый столик, да полтора от столика до столика. Метров девять-десять.

— Вы его громко окликнули?

— Громко. В ресторане уже было тихо, все почти разошлись, так что он должен был слышать.

— Но он не обернулся?

— Нет, не обернулся. Даже вроде быстрей побежал.

— Уверены вы, что он побежал быстрей потому, что хотел избежать встречи с вами? Может ведь быть, что он просто торопился на поезд.

— Ну, это я не могу сказать.

— Значит,— говорит Ладыгин,— давайте подведем итоги. Вы увидели человека, напомнившего вам вашего знакомого. Будучи слегка под хмельком и находясь от него на расстоянии девяти-десяти метров, вы его окликнули. Он, вместо того чтобы задержаться, пошел еще быстрее, может быть, потому, что не хотел с вами встречаться, может быть, потому, что торопился, а может быть, и потому, что это был просто другой человек, которого звали вовсе не Петр, которого никто никогда не называл Петухом и который просто не понял, что вы обращаетесь к нему.

Ковригин хмуро говорит:

— Может, конечно, и так.

— Не помните, какого цвета был па этом человеке костюм?

— Не обратил внимания. Темный как будто.

— А не светлый?

— Кажется, темный. А впрочем, я издали видел.

Ладыгин удовлетворенно кивает головой. Гаврилова охватывает отчаяние. В сущности говоря, единственный козырь бит. Теперь Гаврилов даже не понимает, почему он так на него надеялся. Больше серьезных свидетелей у защиты нет. Есть, конечно, единственная подробность, которая говорит в пользу Груздева. Клятов у братиков спрашивал Петуха. Очевидно, это прозвище было у Груздева давно. Еще на заводе его называли Петух, как молодого, задиристого парня. Почему же в доме Никитушкиных во время грабежа Клятов окликнул его «Петр»? Впрочем, с другой стороны, вероятно, Клятов был взволнован. Даже рецидивисту не так просто идти на разбойное нападение. А тут еще произошло убийство. Да, то, что Клятов назвал сообщника «Петр», ничего не доказывает.

Объявляется перерыв. Гаврилов торопливо складывает бумаги в портфель. Вслед за публикой он выходит из зала. Мы смотрим на него не то растерянно, не то вопросительно. Мы надеемся, что он хоть кивнет нам головой: «Не волнуйтесь, мол, все еще впереди». Но он не в силах притворяться. Он отводит глаза и проходит мимо.

Чуть дальше лицом к лицу он сталкивается с Афанасием Семеновичем. Афанасий смотрит на него выжидающе, вопросительно. Может быть, адвокат подаст ему хоть какой-нибудь знак, что не надо отчаиваться. Он, Афанасий, не юрист и в судах за свою жизнь бывал мало, но почему-то у него создается впечатление, что дело для Пети поворачивается безнадежно. Как же так? Он, Афанасий, твердо знает, что Петр не виноват, неужели же адвокат ничего не может сделать? Какой же он адвокат?

У Гаврилова нет сил ни подать знак, что «не волнуйтесь, все будет в порядке», ни улыбнуться, ни даже сделать вид человека, спешащего по делу. Он проходит мимо, с лицом, которое ничего не выражает. Это еще хорошо. Оно бы могло выражать растерянность, даже отчаяние.

У самого выхода из здания суда он проходит мимо разговаривающих Ковригина и Коробейникова. Оба замолкают, увидев Степана. Оба ждут, что он им хоть что-нибудь скажет. Он не говорит ничего. Он проходит мимо, как будто не видит их.

Сейчас два часа дня. Перерыв до четырех. Он, Степан Гаврилов, должен подумать. Должен поговорить сам с собой наедине.

 

Гпава сороковая

Два часа перерыва. Гаврилов размышляет

Много позже, когда история ограбления Никитушкиных была расследована до конца и преступники осуждены, я приехал в Энск собирать дополнительный материал для этой книги. Вот тогда я и попросил следователя Глушкова написать записки, которые в выдержках здесь приводил и буду приводить еще. Тогда же я был на приеме у Панкратова и у Ладыгина и попросил каждого из них припомнить возможно подробней, о чем они думали в течение двух часов первого на процессе перерыва.

Мне казалось это очень важным потому, что мысли их должны дать читателю представление о том, к чему привел первый этап процесса.

Я записал их рассказы и показал свои записи. Они внесли некоторые поправки, не очень значительные, и признали мою запись в основном правильной.

Более долгий разговор был у меня со Степаном Гавриловым. Мы подружились после суда и дружим по сей день. Прочтя мою запись, он внес довольно много поправок. Они в большинстве случаев вызывались тем, что, зная весь дальнейший ход процесса, он, излагая мне свои рассуждения во время первого перерыва, внес кое-какие мысли, которые относились к последующим дням. Мы с ним тщательно очистили запись от хронологической путаницы, и Степан согласился, что теперь все изложено правильно.

Следующая за этим предисловием глава написана мной на основании рассказов Панкратова, Ладыгина и Гаврилова.

Панкратов жил в нескольких кварталах от здания суда. Он с удовольствием, не торопясь, прошагал до дома. Морозец был небольшой, ветер совсем не чувствовался, погода бодрила. После четырех часов напряженной работы приятно было шагать по морозу, обдумывая все перипетии заседания.

Панкратов был опытный судебный работник и знал, что, пока судьи не ушли в совещательную комнату, нельзя до конца предугадать вес доказательств и убедительность доводов сторон. Он помнил случаи, когда под влиянием неожиданных показаний свидетеля или заключения эксперта прокурор отказывался от обвинения, и все дело поворачивалось совершенно новой стороной. Он помнил, как доводы, выдвинутые адвокатом, заставляли судей пересматривать свою, уже сложившуюся точку зрения. Надо сказать, что мнение Панкратова отчасти определилось уже после того, как он познакомился с делом. Однако бывали случаи, когда, в связи с неожиданно вскрывшимися обстоятельствами, свидетели садились на скамью подсудимых, а подсудимые тут же в суде освобождались из-под стражи.

Разумеется, это бывало редко. И все же такие случаи бывали. Обычно они происходили потому, что следствие было проведено недостаточно тщательно, без учета каких-то обстоятельств или улик. Опыт подсказывал Панкратову, что в деле Клятова — Груздева доказательства убедительны. Бесспорно, что разбойный налет совершен обоими подсудимыми, но кто из них убил Пикитушкину, пока уверенно сказать невозможно. Пока единственный серьезный свидетель защиты — Ковригин. И ничего достоверного он не показал. На расстоянии девяти-десяти метров от него быстро прошел, а потом побежал человек, похожий на Груздева, который к тому же не обернулся, когда его окликали. Груздев это был или не Груздев — вопрос спорный. Все остальные свидетели защиты, включая жену Груздева, давно уже с ним не общались и сохранили только хорошие воспоминания о прежнем Петре.

Кого еще предстоит допросить? Анохиных, которых вызвал Ладыгин. Собственно, будет только старуха Анохина. Старик спьяну обморозился и лежит в больнице. Она сможет, наверное, показать какие-то факты, дополняющие отрицательную характеристику подсудимого. Что-нибудь вроде того, что он много пил и скандалил спьяну. Может быть, даже подворовывал. Потом Рукавишникова — билетер из кинотеатра, которая будто бы видела Груздева, просидевшего подряд четыре сеанса. Скорее всего, тут расчет времени не очень точный. В конце концов, Груздев мог уйти и раньше, просидев не четыре сеанса, а три с половиной. Вряд ли показания Рукавишниковой особенно существенны. Да, остается только один вопрос: кто убил?

Панкратов поднялся к себе на второй этаж, отпер дверь и вошел в квартиру. Жены не было дома. Она обедала обычно в заводской столовой. Сын, студент-дипломник, занимался у себя в комнате. Он обрадовался отцу. Им не часто приходилось обедать вместе. Обычно обеденное время у них не совпадало. Сегодня сын ждал к обеду отца и очень проголодался. Он разогрел кастрюлю со щами, и оба сели за стол. С утра сын был в институте и узнал кое-что новое. Защита диплома назначена на 5 марта. Руководителя диплома не удалось сегодня увидеть.

— A y тебя что-нибудь серьезное?

— Ограбление Никитушкиных.

— А, слышал. Сложное дело?

— Тяжелое, но не сложное.

На этом разговор о суде закончился.

В это же время Ладыгин, живший довольно далеко от суда, пошел обедать в молочное кафе. Он был язвенник и предпочитал молочные продукты. После обеда он решил пройтись. Известно, что прогулка помогает пищеварению. Да и погода стояла хорошая.

Он шагал не торопясь, с удовольствием вдыхая чистый морозный воздух.

«Какое страшное дело! — думал Ладыгин.— Никитушкин — человек кристальной жизни. Все значительное, с чем связана история промышленности Энска, так или иначе входит в его биографию. И вдруг налет двух мерзавцев, пустых, ничтожных людей. Анна Тимофеевна убита, а сам он превратился в беспомощного старика. Ну хорошо, Клятов кончил семь классов. Вероятно, с юных лет связан с воровским миром. Два раза судился, восемь лет просидел. А Груздев? Посмотреть на его воспитателя, дававшего показания, на его друзей, сидящих в публике… Все интеллигентные люди. Как выступал его товарищ, Сергей Ковалев… Он, конечно, идеализирует Груздева и старается его выгородить. Не почему-нибудь, просто потому, что не может себе представить своего друга преступником. Это оставим в стороне. Но какая четкость мышления, какая логика, какая вдумчивость! И рядом Груздев. А ведь оба остались сиротами в раннем детстве. Обоих вырастили и воспитали в одном и том же детском доме. Почему все стали настоящими людьми? Почему из одного воспитанника получился мерзавец? И почему от этого мерзавца зависит жизнь старой женщины, зависит благополучная старость безупречного человека?»

Ладыгин медленно шагает по набережной. Он хорошо еще помнит время, когда никакой набережной здесь не было и берег полого спускался к реке. Тут стояли какие-то полусгнившие деревянные домики, сараи, курятники. Теперь от них следа не осталось. Интересно, где живут их бывшие жители? Как чувствуют они себя в новых домах. Привыкли уже к водопроводу и канализации, к газу и горячей воде или скучают по заваленным разным хламом, сараям, по петуху, поющему утром, по собаке, спящей в дощатой будке?

Ладыгин шагает вдоль тротуара. Внизу река, покрытая льдом и снегом. Набережная кончается. Говорят, ее будут строить дальше, до железнодорожного моста. Пока дальше тянется пологий берег, а по другую сторону -протоптанные в снегу тропинки, невысокая горка, на вершине которой скамейка. Летом тут сиживают по вечерам влюбленные пары или просто любители помечтать в одиночестве.

Зимой на горке редко увидишь человека. По скользкому снегу нелегко взобраться наверх, да и сидеть на холоде радости мало. Впрочем, сейчас на скамейке кто-то сидит. Ладыгин всматривается — это Гаврилов, защитник Груздева. Не надо ему мешать. Ему есть о чем подумать.

Ладыгин поворачивается и, не торопясь, шагает по набережной обратно.

Гаврилову действительно было о чем подумать. Он снова и снова перебирал доводы «за» и «против». Доводов «против» Груздева было сколько угодно. Доводов «за» было гораздо меньше.

Что можно сказать в защиту Груздева? То, что как раз в вечер убийства подвыпивший Ковригин видел на вокзале человека, напомнившего ему его приятеля — Петуха. Может быть, это был Груздев, а может быть, нет. То, что контролерша Рукавишникова видела, как на четыре сеанса подряд в кинотеатр входил Груздев. Если он просидел четыре сеанса до конца, он, возможно, не грабил. Но он мог войти на четвертый сеанс и через полчаса уйти. Тогда он вполне успевал добраться до Колодезей. Даже если он просидел четвертый сеанс до конца, все равно он мог успеть к назначенному времени. Конечно, есть некоторая натяжка в том, что человек, собираясь идти на ограбление, сидит четыре сеанса в кино, но, по чести говоря, что ему было делать? Дома — братики, с которыми он не хочет встречаться, а идти некуда. Остается сидеть в кино.

Нет, положим, дело не так просто. Клятов заходит за Груздевым в одиннадцать. Если Груздев по-прежнему собирался грабить Никитушкиных, почему он не перехватил Клятова у своего дома, почему не подстерег Клятова на улице? Кругом полно домов, из которых уже выселены жители, закоулков, незапертых сараев. Было где спрятаться и дождаться Клятова. Но известно, что весь вечер Груздев сидит в кино. Значит, он не собирался перехватывать своего соучастника.

Может быть, они условились встретиться прямо в Колодезях? Но тогда зачем Клятов заходил к Груздеву домой? Опять концы с концами не сходятся. Тут есть какая-то ошибка в рассуждениях. Что-то тут недодумано.

Второе: орудие убийства не обнаружено. Это был, очевидно, кастет. Куда этот кастет делся?

Третье: если Груздев в двенадцать ночи был у Никитушкиных, значит, Ковригин, несомненно, видел на вокзале не Груздева, а кого-то другого. Значит, Груздев мог уехать только поездом, который отходит в два часа ночи. Сесть в автобус в Колодезях Клятов и Груздев не могли. В это время автобусы не ходят, а если и шел какой-нибудь запоздавший, то, конечно, пустой и их непременно заметили бы. Они могли пройти до города пять километров. Положим на это час. Значит, в городе они в начале второго. Городские автобусы уже не ходят Может идти автобус только на аэродром, но это совсем в другую сторону. Значит, до вокзала Груздев тоже должен шагать пешком километра четыре. Может успеть, а может и не успеть. Надо учесть, что он, безусловно, очень устал. Такси? Но таксистов наверняка всех опросили. Да, скорее всего, и вообще всех шоферов города. Значит, вряд ли он успевал даже на двухчасовой поезд. Разве что нигде не потерял ни минуты. И все-таки это не доказательство, потому что теоретически он успеть мог.

Но к двум часам ночи, даже раньше, уже были, конечно, сообщены на вокзал приметы преступников. Неужели такой неопытный преступник, как Груздев, мог обвести вокруг пальца всю железнодорожную милицию? Очень сомнительно.

Наконец, то, что Клятов называет своего соучастника «Петр». На заводе его звали «Петух». Клятов у братиков тоже спрашивал «Петуха». Почему взволнованный, возбужденный Клятов называет его не привычною кличкой, а никогда не употреблявшимся именем «Петр»? Это странно, но это не довод для суда. Всем известно, как неожиданно ведут себя люди в состоянии волнения.

В конце концов, можно предположить и другое: взволнованному, возбужденному Клятову, привыкшему называть Груздева Петухом, могло показаться, что, если он назовет его «Петр», никто не догадается, кто это такой.

Что стоит это сомнительное рассуждение по сравнению с личностью Груздева, спившегося, ничтожного человека, который давно уже дружит с Клятовым?…

Гаврилова охватывает отчаяние. По совести говоря, если бы можно было, он отказался бы от защиты. Сидел бы в консультации, давал бы советы. Тихое дело. К сожалению, «адвокат не вправе отказаться от принятой на себя защиты обвиняемого». Не вправе и не вправе, и кончено с этим.

Клятов врет. Он врал, когда говорил, что невиновен. Это бесспорно. Потом он услышал собственными ушами, что Груздев признается. И тогда сразу признался тоже. Казалось бы, вполне объяснимо. Что же делать, соучастник признал вину, спорить бессмысленно. Но что, собственно, заставило Клятова во всем признаться, как только он услышал, что признается Груздев? Никитушкин его опознал, стало быть, спорить с тем, что он, Клятов, участвовал в ограблении, было и раньше бессмысленно. Теперь признал свое участие и Груздев. Это веский довод для обвинения, но гораздо менее веский, чем опознание Никитушкиным. Значит, Клятов признался не потому, что показания Груздева делали отрицание невозможным, а потому…

Мысли закружились у Гаврилова в голове. Он чувствовал, что стоит где-то рядом, совсем рядом с истиной. Он попробовал поставить себя на место Клятова. Никитушкин опознал. Вина Клятова как будто бесспорна. А Клятов упирается, не признается. Почему? Потому что, не признаваясь, он ничего не теряет и, признаваясь, ничего не выигрывает. Груздев признался — сразу признается и Клятов. Почему? Что он выигрывает сейчас от своего признания? Он выигрывает очень много. Груздев показывает, что был пьян и ничего не помнит. Раз он ничего не помнит, он не может отрицать, что убил Анну Тимофеевну. Значит, с Клятова снимается обвинение в убийстве. Значит, ему не грозит смертная казнь.

Почему же раньше Клятов не признавался? Он ведь и раньше мог свалить убийство на Груздева.

Гаврилов чувствовал, что истина совсем рядом, вот-вот он ухватит ее за хвост.

Что изменилось? Груздев признавался и раньше. Клятову предъявлялись протоколы его показаний, а Клятов не признавался. То есть пока он не услышал собственными ушами признание Груздева, он все отрицал. А как только услышал — признался. Что изменилось?

Во-первых, Клятов, вероятно, не верил тому, что Груздев признался. Почему он мог не верить? Он знает, обязательно знает — он опытный уголовник,— что следователям запрещено ссылаться на несуществующие показания и тем более показывать фальшивые протоколы. Значит, должны быть очень серьезные причины, чтобы Клятов, зная это, не верил предъявленным ему показаниям Груздева. Причина может быть только одна. Клятов точно знает, что его соучастником был не Груздев, а кто-то другой. Кто?

Дело не доследовано. Вот позиция защитника. Следствие доверилось очень скверным характеристикам Груздева. Эти характеристики справедливы. Но мы судим Груздева не за пьянство, не за аморальное поведение в семье, а за разбойный налет с убийством.

В сущности, единственная тяжкая улика — зажигалка. Насчет зажигалки показания подсудимых расходятся. Можно допустить, что врет Клятов. Можно допустить, что врет Груздев. Но зачем было Груздеву врать, если он сразу признался, что участвовал в ограблении? Когда он признавал это, никакой роли не играло: он потерял у Никитушкиных зажигалку или ее потерял Клятов. Зачем было в то время Груздеву врать?

Наконец, ни у Клятова, ни у Груздева не обнаружены деньги. Шесть тысяч рублей за два месяца не истратишь. Где деньги? Это не расследовано.

Сколько бы мы ни шли по делу, все время возникают сомнения. Всякое сомнение в пользу подсудимого.

Гаврилов смотрит на часы и охает. Без десяти четыре! Успеет ли он добежать? Он стремительно шагает по набережной. Успел! Он проходит по коридору суда. На него смотрят Афанасий Семенович и Коробейников, Ковригин и трое братиков. У Гаврилова непроницаемое лицо. Он не может ни взглядом, ни жестом ободрить и успокоить тех, кто волнуется и мучается за Груздева. Он не знает, как решит суд. Он не знает, согласится ли суд направить дело па доследование. А если и согласится, найдет ли следствие настоящего преступника. Все-таки теперь у него не сжимается сердце от отчаяния. Он знает, о чем будет говорить, и надеется изложить свою точку зрения достаточно убедительно.

Все это он должен пока держать при себе. Нельзя людей обнадеживать, пока не уверен сам. Неуверенность и убежденность, отчаяние и надежда — это груз, который адвокат обязан нести один.

Гаврилов входит в зал, когда уже привели подсудимых. Сидят на своих местах Грозубинский и обвинитель. Впускают публику. Входят судьи. Все встают

Судебное следствие продолжается.

 

Глава сорок первая

Рукавишникова опознает

Что-то изменилось в зале суда. Нет, все сидят на своих местах: подсудимые, государственный обвинитель, адвокаты, судьи. Даже публика расселась в том же порядке, как в первой половине сегодняшнего заседания. На первой скамье сидят уже допрошенные свидетели, и каждый занимает то место, которое он занимал с утра. И все-таки атмосфера в зале другая. Закончился большой этап судебного следствия. В перерыве люди осмыслили этот этап. Сопоставили показания. Продумали поведение свидетелей и обвиняемых.

Нет, внешне ничто как будто не изменилось, только насыщенней, напряженней стала тишина в зале. Все понимали и раньше, что за разбойный налет с убийством по головке не гладят и что смертная казнь тут очень вероятна. Но одно дело — понимать это умом, и совсем другое — почувствовать неизбежность сурового приговора, который, может быть, прозвучит в этом зале завтра или послезавтра. Совсем другое дело — понять, что одному из этих сидящих за барьером коротко остриженных людей угрожает физическое уничтожение, смерть, конец.

В зале тихо. Вызывают свидетельницу Анохину.

Входит Александра Федосеевна. Непонятно, каким напряжением воли додержалась она до второй половины дня, не выпив, по-видимому, ни стопки. Так или иначе, на первый взгляд она трезва. Во всяком случае, почти трезва.

Она становится на трибуну Панкратов начинает задавать ей вопросы.

Давно ли снимал у нее комнату Груздев, сильно ли он пил, часто ли бывал у Груздева Клятов, часто ли Груздев приходил домой пьяным?…

Оказывается, что и пил Груздев сильно, и домой приходил часто пьяным, и Клятов у него часто бывал.

Собственно говоря, ничего нового показания Анохиной в дело не вносят. Образ жизни Груздева и так всем хорошо известен. Два-три вопроса задает Ладыгин. Грозубинский спрашивает, приходил ли Клятов к Груздеву пьяным или трезвым. Старуха отвечает, что бывало всякое. Гаврилов спрашивает, как приехали груздевские друзья и как Груздев писал им письмо. В котором часу это было? И почему старуха не передала им письмо, как велел Груздев?

Старуха отвечает, что письмо не передала, потому что не обязана, она у себя в доме хозяйка, а Груздев и так уж за квартиру задолжал и только накануне расплатился, и что как тогда по двадцатое июля было заплачено, так с той поры она ни копейки не получила. Тут она вдруг, страшно растрогавшись, начала говорить, что она к Груздеву как к родному сыну относилась, ночи не спала, думала, как бы жильца не обидеть. А жилец за месяц вперед заплатил, сбежал, и она его полгода не видела. К ней многие обращались, просили комнату сдать, а она не хотела Груздева обижать и отказывала.

Панкратов говорит ей, что это к делу не относится и что она может садиться. Ее показания кончены. Но старуха не хочет молчать, вытаскивает какую-то бумагу и горячо объясняет, что старик ее теперь в больнице и она должна его интересы обеспечить. И ей следует получить за прошлое время за пять месяцев по двадцать рублей, а всего получается сто рублей.

Панкратов предлагает ей замолчать и сесть. На старуху, однако, это не действует. Она требует, чтоб судья наложил резолюцию и чтоб с этого подлеца (имеется в виду, по-видимому, тот же Груздев) сто рублей взыскали, потому что они, Анохины, старики бедные и деньги нужны им на «первую необходимость» (очевидно, имеются в виду предметы первой необходимости).

Тут только зал начинает понимать, что трезвость старухи была одной видимостью и что на самом деле она либо где-то уже ухитрилась выпить, либо выпитое накануне взыграло в ней с новой силой под влиянием необычной обстановки.

Панкратов негромко говорит офицеру, стоящему в дверях, чтобы свидетельницу удалили из зала. Анохину удаляют, и она хотя поддается силе, но громко возмущается и говорит, что в судах правды нет и, где ее, правду, искать, она не знает. Что сто рублей дарить ни за что ни про что пропойце Груздеву она не собирается и что…

На этих словах дверь закрывается, и мысль ее остается для публики не до конца проясненной.

Вероятно, в других обстоятельствах неожиданное выступление Анохиной сопровождалось хотя бы негромким смехом. Но все сидящие в зале с таким напряжением ждут продолжения событий, что никто даже не улыбается.

И вот уже спокойно подходит к судейскому столу Марья Никифоровна Рукавишникова и с достоинством ждет вопросов.

Панкратов спрашивает, что ей известно по делу, и она рассказывает, что обратила внимание на Груздева, когда тот пришел смотреть фильм второй сеанс подряд.

— Картина-то скучная,— говорит Рукавишникова,— себе в убыток работали, человек сто бывало на сеансе, не больше, а то и пятьдесят. А тут вдруг, видите ли, человек сеанс просмотрел и на другой явился. Мы уж подшучивать стали между собой, что он в контролершу влюбился, а потом, смотрим, и на третий, и на четвертый сеанс тоже пришел. Тут мы прямо обхохотались. Это, думаем, что ж такое. Никогда этого не бывало, чтоб человек четыре сеанса подряд смотрел. Да еще картина, извините, дрянь. Зрителя на нее силком не затащишь.

Панкратов просит ее посмотреть внимательно на подсудимых и сказать, кто именно из них просидел в кинотеатре подряд четыре сеанса.

Подсудимые встают. Рукавишникова смотрит сперва на Груздева, потом на Клятова, и лицо ее выражает растерянность.

Она молчит. Дольше молчит, чем нужно для того, чтобы опознать человека, которому она четыре раза отрывала от билета контрольный талон.

— Ну, Рукавишникова,— говорит Панкратов,— кто из подсудимых был у вас седьмого сентября на четырех сеансах подряд?

— Вот этот,— говорит Марья Никифоровна и указывает на Груздева.

А смотрит куда-то в сторону. Гаврилов оборачивается, чтобы проследить ее взгляд. Ему кажется… да, конечно, он не ошибся: Рукавишникова смотрит на Клятова. И в глазах у Рукавишниковой растерянность.

«В чем дело? — думает Гаврилов.— Почему она не сводит с него глаз? Неужели она его тоже знает? Откуда?»

Панкратов спрашивает адвокатов, есть ли у них вопросы.

У Грозубинского вопросов нет. У Гаврилова есть.

— Скажите, Рукавишникова,— спрашивает он,— подсудимого Груздева вы видели, когда он четыре раза подряд проходил на сеансы в кинотеатр, в котором вы работаете. А где вы видели подсудимого Клятова?

— Клятова? — переспрашивает Рукавишникова.— Вот этого, что ли?

— Да, вот этого.

Рукавишникова долго молчит.

— А я его и не видела никогда,— говорит она наконец уверенно, будто только сейчас рассмотрела Клятова как следует.— Ну, может, и встречала когда на улице, так не обратила внимания, не запомнила. Мне сперва показалось, личность вроде знакомая, а потом вижу, нет. Может, и встречала где, на толчке или на базаре, а может, он к нам в кино когда заходил. Но только мы с ним незнакомые.

— Вы уверены, что не видели Клятова?

Рукавишникова молчит.

— Уверены или нет?

— Уверена,— твердо говорит Рукавишникова.

— У меня больше нет вопросов,— заключает Гаврилов.

Он уже знает все, что произойдет сейчас. Ладыгин задаст вопрос, видела ли Рукавишникова, как выходил из кинотеатра Груздев после четвертого сеанса. Рукавишникова скажет, что не видела, и ее показания потеряют всякую цену. Второе алиби рухнет с такой же легкостью, как и первое. Если Груздев не досидел четвертый сеанс до конца, значит, он безусловно мог к двенадцати часам успеть в Колодези.

Все так и происходит. Ладыгин действительно спрашивает Рукавишникову об этом, и она действительно говорит, что не знает. Алиби рухнуло. Потом Ладыгин спрашивает, уверена ли свидетельница, что Груздев просмотрел четыре сеанса именно 7 сентября. Да, в этом свидетельница уверена. 8 сентября она пошла в отпуск. Это можно проверить по приказу.

У Ладыгина тоже вопросов больше нет. Рукавишникова садится на скамью.

Вызывают свидетеля Кузнецова.

Входит молодой человек, лет двадцати трех, хорошо, даже щеголевато одетый. Вид у него очень скромный, внушающий совершенное доверие. Сразу понятно, что это человек интеллигентный, воспитанный в хорошей семье, умеющий себя держать при любых обстоятельствах. Он спокойно идет через зал. Спокойно становится на место. Пожалуй, это первый свидетель, который, хоть внешне, совсем не волнуется. Правда, свидетель второстепенный. Он должен показать, когда кончился 7 сентября последний сеанс в кинотеатре, где он работает, и мог ли зритель выйти из кинотеатра в середине сеанса. Волноваться ему совершенно нечего.

Панкратов задает бесспорные эти вопросы. Кузнецов отвечает на них толково. Он предусмотрительно захватил даже заверенную в кинотеатре справку. В справке удостоверяется, что последний сеанс 7 сентября, когда шла картина из морской жизни, закончился в одиннадцать часов тридцать пять минут. Справку Панкратов приобщает к делу.

— Мог ли Груздев, придя на последний сеанс, не досмотреть его до конца и выйти в середине сеанса?

— Мог, конечно. Картина была, по совести говоря, скучная, и многие уходили не досмотрев.

— Должен ли был кто-нибудь видеть Груздева, если он уходил в середине сеанса?

— Нет, мог никто не видеть. С последнего сеанса выпускают через запасный выход. У выхода стоит дежурная. Но в зале темно, ей не видно, кто выходит, да и следит она за тем, чтобы через запасный выход не вошел кто-нибудь без билета. А тот, кто вышел, ее не интересует.

Собственно, на этом и кончаются все вопросы, на которые, по-видимому, может ответить Кузнецов. Впрочем, есть еще вопрос. Его задает Гаврилов:

— Скажите, а если бы он вышел после последнего сеанса вместе со всей публикой, его бы должны были заметить контролеры?

— Нет,— отвечает, немного подумав, Кузнецов.— Хотя эта картина сборов не давала, все-таки с последнего сеанса выходило человек пятьдесят. Контролерш, кроме дежурной, мы отпускаем, когда начинается последний сеанс. Ну, а дежурная не особенно смотрит. Ей важно, чтобы после конца сеанса никто не остался в зале. Бывает, придет человек подвыпивший или просто усталый и заснет. В частности, на этой картине такие случаи бывали довольно часто.

Гаврилов слушает вполуха. Его это мало интересует. Одна мысль крутится у него в голове, напряженная мысль, отвлекающая все его внимание: почему Рукавишникова так смешалась, увидев Клятова? В чем тут дело? В конце концов, может быть, все очень просто. Клятов мог попасться ей на глаза на улице, в том же кино она могла видеть его пьяным. Он мог прийти к ней на квартиру предложить чинить электричество. Почему тогда она прямо не сказала об этом? Судя по тому, как она растерялась, она искала какое-то решение, и решение это принять было довольно сложно. Что ей надо было решить? Может быть, она знала Клятова раньше: он же здешний, во всяком случае, долго жил здесь. Почему ей было тогда не сказать об этом, прямо? Она Клятова, конечно, знает. Почему она скрывает свое знакомство с ним? Она не преступница. Может быть, она купила у него что-нибудь, какую-нибудь краденую вещь? Мало вероятно. Может быть, она видела его с кем-нибудь и не хочет подводить этого человека?

Снова Гаврилову кажется, будто истина почти у него в руках. Почти, но все-таки не совсем.

Между тем допрос Кузнецова окончен. Панкратов уже говорит ему «садитесь», и вдруг Гаврилов приподнимается со стула.

— Я прошу прощения,— говорит он,— у меня еще два вопроса к свидетелю.

— Пожалуйста,— говорит Панкратов.

— Скажите,— спрашивает Гаврилов,— вы подсудимого Груздева знаете? Вот он сидит по левую руку от вас.

Кузнецов внимательно всматривается в лицо Груздева.

— Нет,— говорит он,— не знаю.

— А подсудимого Клятова? — спрашивает Гаврилов. Клятов встает, чтобы Кузнецов мог его получше разглядеть. Кузнецов внимательно вглядывается в него.

— Нет,— говорит он,— в первый раз вижу.

— Благодарю вас,— говорит Гаврилов,— больше у меня вопросов нет

— Садитесь,— говорит Панкратов.

Кузнецов садится на скамейку рядом с Рукавишниковой места нет, ему приходится попросить подвинуться Сережу, и он усаживается рядом с ним.

Вызывают следующих свидетелей. Это начальник цеха, в котором когда-то работал Петя. Он дает о Пете отличный отзыв и настаивает на этом отзыве довольно сердито, отметая попытки Ладыгина поспорить с ним. Правда, он признает, что Петя сбился с пути, но тут же говорит, что мы, мол, на заводе недоглядели, что надо было взяться за парня, и всякие другие слова, которые, в общем, не имеют отношения к вопросу о том, грабил Груздев Никитушкиных или не грабил

Допрашивают еще двух человек с завода, и оба они говорят про Петра хорошее, но, что бы они ни говорили, все это относится к давним временам, к тому периоду жизни Груздева, когда он еще не спился окончательно, работал, жил с женой

Очень хорошо, конечно, что товарищи его защищают Но, к сожалению, всем известно, до какого падения доводит людей пьянство, и поэтому хорошие отзывы о прошлом Груздева никакой роли не играют

Гаврилов задает свидетелям вопросы и, кажется, внимательно выслушивает их ответы, а на самом деле почти не слышит их, потому что напряженно думает об одном: почему Рукавишникова смутилась, увидев Клятова?

Слово предоставляется представителю психиатрической экспертизы, кандидату паук, лет тридцати трех — тридцати четырех, который прочитывает заключение экспертной комиссии, а потом отвечает на вопросы суда, обвинения и защиты. В заключении много специальных терминов, и представителю экспертизы приходится их разъяснять. Из его обстоятельных разъяснений я понял очень мало. Спасибо, хоть главное-то понял. Оба признаны нормальными. У Клятова обнаружено «эмоциональное огрубение»; что это такое, я и по сей день точно не знаю. Ясно стало одно: судить обоих будут по всей строгости. Никаких скидок на психическую неполноценность не будет

Время между тем идет. Уже семь часов вечера. Панкратов объявляет перерыв до десяти утра следующего дня

Выходит, не торопясь, публика. Выходят допрошенные свидетели. Выходят обвинители и защитники.

Мы все, так сказать Петькииы болельщики, смотрим с волнением на Гаврилова. Может быть, он хоть что-нибудь скажет нам, хоть чем-нибудь обнадежит? Но он проходит мимо, будто нас и не видит. Мы все-таки смотрим ему вслед. Все еще надеемся. Сейчас он свернет на лестничную площадку и скроется. Но нет, он замедляет шаги. Он, кажется, не может решить, идти дальше или остановиться. Он останавливается. Он повернул назад. Он идет к нам.

В нас оживают надежды. Вот подойдет он сейчас и скажет: «Ну, поздравляю». Пусть хоть не так. Пусть хоть просто сдержанно объяснит, что, как ему кажется, шансы Груздева несколько повышаются. Он подходит к Афанасию и просит познакомить с братиками, о которых он так много слышал. Афанасий знакомит нас. Мы пожимаем, ему руки любезно, даже несколько заискивающе улыбаясь. Мы — что. Мы зрители. Один Сережа свидетель, да и то второстепенный. А Гаврилов — о, Гаврилов адвокат, от него многое зависит!

Гаврилов серьезен, даже тень улыбки не мелькает на его лице.

— Ну, как вам понравились показания Рукавишниковой?— спрашивает он.

Мы не знаем, что отвечать. Как могут показания понравиться или не понравиться? Они были, конечно, честные показания. Что она знала, то и рассказывала.

Гаврилов выдерживает небольшую паузу, как будто поджидая наш ответ.

— Мне показалось странным,— говорит он, не дождавшись ответа,— что она замялась, увидев Клятова. Вы заметили это?

Да, киваем мы головами.

Я лично действительно заметил какую-то уж очень долгую паузу. Пауза эта была тогда, когда Рукавишникову просили опознать Груздева. Тогда, когда она смотрела на скамью подсудимых и, значит, видела обоих — и Груздева и Клятова.

— Не понимаю,— говорит Гаврилов.— Я ей задал вопрос, знает ли она Клятова. Она ответила, что не знает и никогда не видела. Почему же, увидев Клятова, она растерялась? Чем он се так смутил? — И без паузы завершает разговор: — Ну, извините, я пошел. У меня еще кой-какие дела. Значит, до завтра.

Он наклоняет голову. Это следует понимать как общий поклон, быстро поворачивается, проходит по коридору и исчезает на лестничной площадке.

Мы стоим немного растерянные. Какой-то, в сущности, странный вопрос задал он нам. Откуда мы можем знать, почему замялась Рукавишникова? Ему лучше знать. Он видел ее лицо в эту минуту, а к нам она стояла спиной. Наконец, он же адвокат.

Открываются двери зала. Расчищают дорогу конвойные. Проводят по коридору Груздева и Клятова.

Нам больше нечего делать в суде. Мы выходим на улицу. Юра предлагает всем идти провожать Тоню. Афанасий Семенович все равно идет к Топе, он у нее остановился, а Сергей говорит, что у него болит голова и он пойдет в гостиницу — полежит. Я было соглашаюсь идти провожать, но потом у меня возникает какая-то не очень осознанная мысль, что лучше, пожалуй, пойти с Сергеем обсудить первый день процесса. Я говорю, что у меня тоже несвежая голова и я, пожалуй, тоже пойду в гостиницу.

Мы с Сергеем прощаемся с Тоней и Афанасием, решаем идти пешком и долго молча шагаем по улице.

 

Глава сорок вторая

На улице и дома

К вечеру потеплело и начал медленно падать снежок. Квартала два мы с Сергеем шагали молча. И когда Сергей наконец заговорил, я даже не понял, что он обращается ко мне. Как будто он размышлял вслух.

— Что же мы можем сделать? — говорил он темной улице, белому снегу, налипавшему нам на лица.— Поговорить с Рукавишниковой? Если уж на суде она не призналась, что знает Клятова, почему она признается нам? Может быть, все это просто почудилось Гаврилову и смотрела Рукавишникова на Клятова потому, что никогда не видела грабителей. С другой стороны, если такая мысль возникла, мы обязаны ее проверить.

Я с трудом разбирал слова Сергея. Он говорил, ни разу не повернувшись в мою сторону.

— Я не знаю,— сказал я,— можешь ли ты, свидетель на процессе, разговаривать с Рукавишниковой.

— А ты можешь? — спросил Сергей.

— Думаю, что могу. Я к процессу отношения не имею. Просто человек из публики.

— Да, лучше тебе с ней поговорить,— подумав, согласился Сергей.— Пойдем, я тебя провожу до кинотеатра, ты спросишь, где она живет.

Он довел меня до кинотеатра «Космос» и у входа затерялся в толпе. Я вошел и обратился к контролерше, молодой девушке, может быть, той самой, которая вместе с Рукавишниковой смеялась над чудаком, просмотревшим четыре сеанса подряд.

— Простите, пожалуйста, Рукавишникова Марья Никифоровна сейчас в кинотеатре?

Оказалось, что в кинотеатре ее нет.

— Скажите мне, пожалуйста, ее адрес.

— А вам зачем? — настороженно спросила молодая контролерша.

— Поручение от суда,— сказал я немногословно и многозначительно.

У девушки на лице появилось выражение причастности к тайне; казалось, что мы обсуждали секретное мероприятие, о котором чем меньше людей будет знать, тем лучше.

— Садовая, двенадцать,— тихо проговорила, почти прошептала девушка,— квартира тридцать два, второй подъезд.

Я поблагодарил девушку, сдержанно кивнув головой, как будто не хотел показывать входившим в кинотеатр, что мы с ней беседуем о вещах, не подлежащих оглашению. Выйдя, я у первого же встречного узнал, что Садовая улица находится сразу за углом, убедил Сергея не ждать меня и идти в гостиницу; без труда нашел нужный подъезд, поднялся на третий этаж, узнал, что Марьи Никифоровны нет дома, спустился вниз и, стоя возле подъезда, стал размышлять, что теперь делать.

Было полвосьмого вечера. Можно, конечно, зайти попозже. Но вдруг она придет совсем поздно? Не ломиться же ночью в квартиру. Я решил, что вернее всего зайти утром, часов в восемь, и собрался уже уходить, как вдруг к подъезду подошла Марья Никифоровна.

— Здравствуйте, товарищ Рукавишникова,— сказал я.

Она остановилась, кажется, очень испуганная. Смотрела на меня и молчала.

— Кто такой? Чего надо? — спросила она наконец растерянно.

Я почувствовал, что она действительно виновата в чем-то. Может быть, впрочем, она испугалась просто потому, что вечером ее остановил на улице человек, которого она не признала знакомым. Нет. Тогда она не молчала бы так долго. Я был убежден: она отлично понимала, зачем ее остановили и о чем с ней хотят разговаривать. Она торопливо продумывала, как себя лучше вести, как избежать разговора.

— Я друг подсудимого Груздева,— сказал я,— и хочу знать, где вы раньше видели Клятова и почему умолчали об этом на суде?

Рукавишникова, видно, собралась с силами.

— Ничего я не знаю, никакого Клятова не видела, и отстаньте вы от меня! — сказала она тоном, который вот-вот мог перейти в визгливый.

Ясно было, что, если я не дам ей понять, что многое знаю, я ничего не добьюсь. Конечно, я могу жестоко ошибиться и если ошибусь, то окончательно и навсегда потеряю преимущество, которое пока еще перед ней сохраняю. Да, пока еще сохраняю. Я чувствовал в ее голосе, казалось бы решительном, казалось бы спокойном, все-таки неуверенность. Голос, казалось мне, собирался перейти в крик. Такой, будто просто кричит женщина, испуганная неожиданной встречей па темной улице. И все-таки я чувствовал, что это подделка. Если какой-то, пусть даже маленькой, частицей правды я покажу ей, что мне кое-что известно, она расскажет все.

Да, я очень мало знал. Только одно вспомнилось мне: у Никитушкиных Клятов называл своего соучастника Петром. Может быть, этого окажется достаточно?

— Объясните мне,— сказал я,— при каких обстоятельствах, когда и где вы видели до суда Клятова и Петра?

Неподалеку от места, где мы стояли, светил высокий фонарь. Мне было видно, как снова расширились от испуга глаза Марьи Никифоровны.

— Не знаю я никакого Клятова,— пробормотала она совсем уже неуверенно.

Я почувствовал, что она опять растерялась.

Она молчала. Конечно, она колебалась. Еще небольшое усилие, еще хоть маленький фактик — и она поверит, что мне известно все или почти все, что скрыть ей ничего не удастся. А уж когда поверит, обязательно все расскажет сама. Не было у меня такого фактика. Глядя прямо Рукавишниковой в глаза, я торопливо перебирал в мозгу все, хотя бы неверные, хотя бы сомнительные, сведения, которые были в моем распоряжении. Да. Если еще минуту я промолчу, кончится моя власть над ней, полученная ценой неожиданности, в результате того, что совесть у нее нечиста, что какие-то обстоятельства скрыла она от суда. Не потому, вероятно, что обстоятельства эти ее обвиняли, а потому, что они обвиняли кого-то, к кому она хорошо относилась.

— Я говорю о Петре,— очень уверенно сказал я. Ох, если бы на самом деле я чувствовал хоть тень этой уверенности!

— Не знаю я никакого Петра! — почти закричала Марья Никифоровна.

— Нет, знаете,— сказал я,— и расскажете мне, как он связан с Клятовым, где вы их видели вместе.

— Почему это я вам расскажу?

— Потому, что сами не сможете промолчать, когда поймете, что из-за вашего молчания могут казнить ни в чем не повинного человека.

Мы стояли друг против друга, и снег медленно падал, посыпал белым пухом воротники, шапки, плечи. Казалось бы, мы стояли в обыкновенных позах спокойно разговаривающих людей, но такое напряжение выражалось, наверное, в наших неподвижных фигурах, что весело болтавшая компания молодых пареньков, проходившая мимо, замолчала и оглядывалась на нас до тех пор, пока мы оба не скрылись от них за пеленой падающего снега.

— Хорошо,— сказала Рукавишникова,— зайдите ко мне, я расскажу вам, что знаю. И пусть меня бог простит, если я хорошему человеку зло принесу.

Мы вошли в подъезд пятиэтажного стандартного дома, поднялись на третий этаж. Рукавишникова отперла дверь и пропустила меня вперед.

Здесь была маленькая передняя и две вешалки. Рукавишникова указала, на какую вешалку надо вешать пальто. Кто-то выглянул из двери и скрылся, убедившись, что пришли свои. Рукавишникова вошла в другую дверь, зажгла свет, предложила сесть за стол и села сама.

— Я вам вот что скажу, гражданин,— сказала она,— вы не думайте, что я скрыть хотела. Я суду мешать не хочу. Если я про что и умолчала, так потому только, что Петр Николаевич — человек хороший и преступления совершить не мог, это я вам ручаюсь. И семья у него отличная, и отца и мать все уважают, и невеста хорошая девушка — я ее знаю, она к нам часто в кинотеатр заходит. Да и нужды у него нет. Семья, сами знаете, обеспеченная.

«Петр Николаевич! Это она, вероятно, об администраторе,— торопливо соображаю я, стараясь в то же время не упустить ни одного слова.— Кажется, в самом деле его зовут Петр Николаевич. Сейчас главное — не показать ей, что я ничего не знаю… Не может же быть, чтобы Груздев, скрываясь от Клятова, пришел в тот самый кинотеатр, куда, независимо от него, пришел к администратору Клятов!»

— А что я Клятова видела — это верно. Дело вечером было, седьмого сентября, часов в одиннадцать. Петр Николаевич уже уходить собрался, а тут Клятов пришел. Пусти да пусти его к администратору. Раньше-то я его никогда не видела, и вид у него, сами знаете, не авантажный. Но, с другой стороны, последний сеанс к концу идет, значит, в зал никто рваться не станет. Все-таки я для порядка пустить не пустила, а Петру Николаевичу постучала в окошечко. Он и вышел. Мне показалось, что он очень недоволен был, когда Клятова увидел. Но человек воспитанный, виду не подал. «Пожалуйста,— говорит,— заходите». А Клятов уперся: «Давай выйдем, поговорим, у меня к тебе дело». Вот они вдвоем и вышли на улицу. Я потом через четверть часа выглянула — стоят разговаривают. А еще через десять минут выглянула — вижу, нет. Ушли.

— Они вместе ушли или порознь, вы не видели?

— Нет, не видела.

— А еще когда-нибудь вы видели Клятова?

— Вот сегодня увидела.

— А еще?

— Нет, никогда.

— Значит, какого это было числа?

— Седьмого сентября.

— В тот день, когда Груздев у вас четыре сеанса просидел?

— В тот день и было. А с восьмого я в отпуск пошла.

— Кто-нибудь, кроме вас, Клятова видел?

— Нет, не видел. Напарница моя уже домой ушла, в фойе народу не было никого, последний сеанс ведь. Если б Клятов на полчаса позже пришел, он бы и Петра Николаевича не застал. Тот совсем уходить собрался.

— А Петр Николаевич в каком костюме был?

— В летнем таком, светлом, серого цвета.

— А на следующий день Петр Николаевич вышел на работу?

— А я и не знаю. Я на следующий день в поезде ехала. Отпуск у меня начинался.

— Марья Никифоровна,— сказал я,— вы должны завтра в половине десятого прийти в суд к судье Панкратову и сказать ему, что просите допросить вас вторично, потому что вы кое-что показали неточно и хотите дополнить свои показания. Если Панкратов спросит вас, что вы хотите еще показать, вы ему расскажете все то, что рассказали мне.

Я смотрел на Рукавишникову в упор и видел, что она все больше и больше колеблется.

— Гражданин, простите, не знаю, как вас,— сказала она наконец,— вы поймите, я не со зла, но Петр Николаевич очень хороший человек, и он, конечно, не грабил с Клятовым. А тут получится, что я против него показываю. Может, у него неприятности будут или что…

— Марья Никифоровна,— сказал я,— вероятней всего, Петр Николаевич ни в чем не виноват. Вы поймите: пусть он солгал, что Клятова не знает, по нерешительности или по каким-нибудь еще соображениям, но из-за этой его, может быть, безобидной лжи Груздева, который не виноват, могут осудить, могут даже к смертной казни приговорить. Как вы тогда спать будете, Марья Никифоровна? Как вы тогда людям в глаза смотреть будете? Наконец, скажу вам прямо: если вы до начала судебного заседания не будете у Панкратова, я встану во время заседания, попрошу меня допросить и расскажу все, что вы мне сейчас рассказали. Надо спасать невиновного человека. Суд должен знать всю правду.

Не могу сейчас вспомнить, что я еще говорил. Может быть, рассуждения мои и страдали иногда отсутствием логики, но уж отсутствием чувств они не страдали. Она все-таки славная была женщина, и напор моих чувств подействовал на нее.

— Ой, как вы на меня наседаете,— сказала она,— нехорошо даже с вашей стороны! — Это были уже последние, так сказать, «остаточные» сомнения. Но вдруг лицо ее опять исказилось от страха.— А если меня прямо на суде засадят за ложные показания? Я ведь расписывалась!

— Марья Никифоровна,— сказал я,— кто же вас засадит? Вам, наоборот, благодарны будут. О вас весь город будет говорить, что вот, мол, благородная женщина пришла и все как есть рассказала.

— Хорошо,— сказала Рукавишникова,— приду завтра в половине десятого.

Я с пафосом потряс ей руку и понес, кажется, какую-то околесицу, которую сейчас и припомнить-то не могу. Потом я простился, выбежал в переднюю, схватил пальто и шапку, без стука ворвался в чужую комнату, где двое пожилых людей спокойненько пили из блюдечек чай, выскочил обратно, прежде чем они успели удивиться, влетел в совмещенный санузел и на третий раз, наконец, совершенно случайно попал в выходную дверь.

На улице продолжал сыпать снег. Я постоял, подумал: идти ли к Гаврилову? Во-первых, не знаю, полагается ли это. Может быть, это нарушит какие-нибудь их адвокатские обычаи или правила. Да наконец, самое главное: я не знаю, где он живет.

Тоня! Вот куда нужно бежать! И Афанасий и она — оба знают адрес Гаврилова.

По совести говоря, особенно волноваться было незачем. Если Рукавишникова завтра придет в суд и даст показания, Гаврилов их услышит и сам сообразит, что ему нужно делать. Однако мое настроение требовало немедленных действий. Согласитесь сами, что нельзя, узнав то, что я узнал, идти в гостиницу, выпить в буфете бутылку ряженки и лечь спать.

По улице навстречу мне неторопливо ехало такси с зеленым огоньком. Я с такой энергией бросился наперерез, что, когда я уже уселся на переднем сиденье, шофер все еще с опаской поглядывал на меня.

Когда мы доехали до Тони, я попросил шофера подождать. Три рубля погасили его сомнения. У двери Тониной квартиры я поднял такой трезвон, что Тоня открыла мне дверь, вся бледная от волнения. Я ворвался в комнату, ничего ей не объясняя. Афанасий и Юра пили чай. Я, задыхаясь, совершенно невнятно прокричал, что Рукавишникова раскололась, что Кузнецов седьмого сентября ушел вместе с Клятовым из кино. Что необходимо… срочно… сообщить… Гаврилову…

Вероятно, толком они ничего не поняли, но догадались, что новости важные и дело не терпит отлагательства.

Афанасию и Юре я все обстоятельно объяснил позже в машине, а-вот что думала бедная Тоня, даже представить себе не могу.

Мы отвезли Афанасия к Степану, подождали, пока он сказал, что в окне Гаврилова свет — значит, он дома,— и поехали в гостиницу.

Мы трое обсуждали, какой неожиданный поворот получит дело после завтрашних показаний Марьи Никифоровны. Мы перебрали тысячу возможных вариантов. Через час пришел Афанасий. Он рассказал новости Гаврилову и оставил его одного, чтобы дать возможность спокойно подумать. Вчетвером мы нашли тысячу совершенно новых возможных вариантов. И, как обычно бывает, только одно не пришло нам в голову — правда.

Ушел от нас Афанасий уже в первом часу ночи.

 

Глава сорок третья

Опять размышления. Сберкасса!

Рассказав про мой разговор с Рукавишниковой, Афанасий Семенович объяснил, что торопится к нам в гостиницу, и ушел, оставив Гаврилова одного.

Степан любил раздумывать, бродя по улицам, поэтому он выскочил из дома почти сразу за Афанасием.

Сначала, когда он услышал о показаниях, которые завтра собирается дать Рукавишникова, ему даже кровь бросилась в голову.

«Спокойно, спокойно, товарищ Гаврилов,— сказал он себе.— Не торопись радоваться».

Пройдясь по морозцу, остудившему его горячую голову, он понял, что сами по себе сведения Марьи Никифоровны вопрос о виновности Петра Кузнецова или Петра Груздева еще не решают.

«Прежде всего,— рассуждал Гаврилов,— странно, даже просто удивительно, что Груздев смотрит четыре сеанса в том же самом кинотеатре, в который заходит Клятов. Тот самый Клятов, от которого Груздев скрывается.

Отметим это как удивительное совпадение.

А если это не совпадение? Если на самом деле именно в этом кинотеатре и была условлена встреча Клятова с Груздевым? Если Груздев смотрел четыре сеанса подряд не потому, что старался скрыться от Клятова, а потому, что в заранее условленном месте поджидал своего соучастника, чтобы вместе идти на преступление?

Но при чем тут Кузнецов, молодой человек из очень уважаемой в городе, хорошо обеспеченной семьи?

И зачем же тогда Клятов идет к Груздеву домой, очевидно не зная, что приехали братики. Встреча с братиками была для него явно неожиданной. Если Груздев хотел, чтобы его ранее условленное свидание с Клятовым состоялось, почему он не подстерег Клятова на улице возле дома? Все это объяснимо, только если поверить Груздеву, что он бежал и от братиков и от Клятова. Значит, то, что Груздев отсиживается в том же кинотеатре, в который зачем-то явился Клятов, все-таки случайное совпадение.

Удивительное, но, допустим, возможное.

Однако при чем же все-таки тут Кузнецов? Милый молодой человек. Никогда ни в чем дурном не замеченный, из безупречной, обеспеченной семьи, и все такое…

Может быть, чтобы что-то спрятать? Кузнецов вне всяких подозрений. Никому в голову не придет обыскивать его квартиру. Но откуда у Клятова связь с Кузнецовым? В деле на это ни одного указания. Опять свидетельство того, что дело не доследовано. Да, но на это можно ссылаться, только если явится Рукавишникова. Положим, если она не явится, я заявлю ходатайство о допросе Жени Быкова.

Хорошо, допустим, знакомство, даже связь между Клятовым и Кузнецовым будет доказана. От этого еще далеко до соучастия Кузнецова…»

Гаврилов размышлял, шагая по улице, не обращая внимания, куда его несут ноги. Хотя морозец был небольшой, все же начинало пощипывать уши и нос. Где он сейчас? Он огляделся. До дома, оказывается, всего два квартала. Очень хорошо. Надо пойти отогреться, чайку вскипятить. Гаврилов подошел к дому. В окнах квартиры темно. Значит, соседи уже спят. Еще лучше. Можно будет спокойно, в тихой квартире, продумать до конца эту запутанную историю.

В комнате Гаврилову показалось холодновато. Не затопить ли печку? Тут же решив, что это долго, лучше выпить чайку, он поставил чайник и вдруг вспомнил, что с самого утра ничего не ел. Сразу же оказалось, что он мучительно голоден. Обнаружились консервы и два совершенно засохших куска хлеба. Съев с этими сухарями две банки бычков в томате и выпив две чашки чаю, Гаврилов почувствовал, что снова способен рассуждать. Он сел в кресло, подумал, что с удовольствием бы вздремнул, но взял себя в руки и преодолел сон.

«Для чего же все-таки нужен Кузнецов? Спрятать деньги? Об этом уславливаются заранее, а не за час до грабежа. Потом, Клятов знал, что после грабежа скроется. Деньги с собой захватить нетрудно. Наконец, если Кузнецов преступник, а только преступник согласится прятать добытое грабежом, то ему надо выделить долю. Зачем такому прожженному уголовнику, как Клятов, делиться добычей? Кроме того, Клятов наверняка из тех людей, которые никому не верят. А вдруг Кузнецов скажет потом, что никаких денег не получал? Не подавать же на Кузнецова в суд.

Костюм? Может быть, Клятов просил, чтобы Кузнецов одолжил свой костюм клятовскому соучастнику? Тут всякие предположения беспочвенны. Никитушкин не может уверенно сказать, какой на этом загадочном Петре был костюм. Стало быть, об этом и рассуждать нечего.

Кастет, перчатки, платки? Чепуха. Брось их в любую речку. Если Клятова не задержат, у него будет достаточно времени, чтобы все это выбросить, уничтожить, спрятать. А если задержат, то после того, как Никитушкин его опознал,— что прибавят к этому опознанию перчатки, платки, кастет?

Положим, когда Клятов приходил к Кузнецову, не мог же он предвидеть, что у него с лица упадет платок и Никитушкин вспомнит: «Монтер…»

Все равно ерунда. Клятов понимал, что с его репутацией после ограбления так или иначе придется скрываться. Значит, куда-то ехать. Значит, можно кастет, перчатки, платки бросить в любую реку. Нет, тут что-то другое.

Может быть, Кузнецова Клятов взял вместо сбежавшего Груздева? Стоп, товарищ адвокат. Не увлекайтесь, не принимайте желаемое за действительное. С чего вдруг человек скромных потребностей, с обеспеченным будущим и так далее пойдет грабить? Чепуха!

Допустим, что Кузнецов знаком с Клятовым. Допустим, что Клятов пришел о чем-то попросить Кузнецова. Скажем, тому человеку, которого Клятов взял вместо неожиданно сбежавшего Груздева, нужны перчатки или платок, чтобы закрыть лицо. Вот Клятов и просит у своего знакомого… Тоже чепуха. Завтра весь город будет говорить об ограблении Никитушкиных. Если Кузнецов не соучастник, конечно же, он пойдет и сообщит все, что ему известно.

Неужели Кузнецов соучастник? Нелепость!»

Как будто у Гаврилова где-то была пачка сигарет. Он хоть не курит, но для друзей одну пачку держит.

Гаврилов пошарил в шкафу, действительно нашел сигареты и закурил. Это был случай совершенно исключительный. Я уже говорил, что он курить не любил и не получал от курения никакого удовольствия. Впрочем, нельзя отрицать, что сигарета даже человека, не умеющего курить, выводит из состояния сонливости.

«Итак, продолжаем,— размышлял Гаврилов.— Каким все-таки образом в одном кинотеатре, в одно и то же время оказались все трое — Груздев, Клятов и Кузнецов? Случайность? Конечно, историю творит не случайность, и в реальной жизни нельзя преувеличивать ее значение. Но нельзя и преуменьшать. Мог же Груздев благодаря тому, что Афанасий неожиданно засвистел в милицейский свисток — чистая случайность,— скрыться из Клягина. Исключать случайности из жизни так же глупо, как приписывать им руководящую роль.

Суммируем: мне, адвокату Гаврилову, стали известны факты, которые неизвестны суду. Обязан я известить об этих фактах суд? Да, обязан. На суде Кузнецову будут задавать вопросы, кроме меня, прокурор и судьи. Выяснится ряд обстоятельств, имеющих прямое отношение к делу и неизвестных ни мне, ни суду. Может быть, я действую в ущерб интересам моего подзащитного? Вздор! Мой подзащитный нуждается прежде всего в полном выяснении истины».

Гаврилов начинает клевать носом. Он все-таки очень устал за этот день. Он решает немного полежать на диване. Ложится не раздеваясь и засыпает сразу как убитый. Сквозь сон он слышит, как сосед Яков Ильич укрывает его одеялом. Он даже открывает глаза, порывается объяснить Якову Ильичу, почему ему так хочется спать, но, не успев ничего объяснить, засыпает снова.

Утром будильник звонит в половине девятого. Спасибо Якову Ильичу: он, наверное, поставил будильник. На столе еще теплый чайник, свежий хлеб, масло и вареные яйца. Очевидно, и об этом позаботились соседи. Благодарить некого — они уже ушли на работу.

Гаврилов торопливо умывается, пьет чуть теплый чай; надев пальто, выбегает из квартиры и мчится к троллейбусу.

В троллейбусе он продолжает размышлять.

«Что в деле, вообще говоря, не ясно? Прежде всего не ясно, откуда преступники узнали, какого числа Никитушкин взял деньги со счета. Следствие принимает версию Клятова, — будто он случайно подслушал на улице разговор об этих деньгах. Версия, которую нельзя опровергнуть, но нельзя и доказать. Берем ее под сомнение. Может быть, Кузнецов и нужен был для того, чтобы сообщить, когда Никитушкин возьмет деньги в сберкассе. Но откуда мог Кузнецов знать об этом? Может быть, у него есть в сберкассе знакомые? Вряд ли, но все-таки следует об этом спросить.

Еще одно: куда девались шесть тысяч рублей? Тут тоже какой-то туман. Клятов утверждает, что пять тысяч рублей из шести взял Груздев. Очень сомнительно. Не тот Клятов человек, чтобы бросаться деньгами. Груздев на тех допросах, на которых он признавался, утверждал, что не помнит, куда девал деньги. Наивная отговорка!

Опять приходит мысль, что Кузнецов именно для того и нужен, чтобы спрятать награбленное. Но зачем тогда Клятов перед самым ограблением приходит к нему? Условиться об этом? Но условиться они обязательно должны были заранее. Никто не знает, что они знакомы. Зачем давать возможность хотя бы случайным людям узнать об этом? Если задуман такой хитрый план, при котором третий соучастник наверняка останется засекреченным, зачем подвергать этот секрет риску?

Кстати, и сообщать о том, что Никитушкин взял деньги в сберкассе 7 сентября, поздно. К разбойному налету надо готовиться. За час до преступления узнать, есть ли в доме деньги или их нет,— это годится для шалого хулигана, а не для рецидивиста, который уже сталкивался с законом и знает, что всякая непродуманная мелочь может стать уликой.

И все-таки самое главное: откуда, собственно, Кузнецов знал, что Никитушкин собирается 6 сентября брать в сберегательной кассе большую сумму? Может быть, отец Кузнецова знаком с Никитушкиным? Они могли встретиться хотя бы на улице. У Никитушкина не было оснований скрывать, что он покупает машину. Наоборот, он мог поделиться радостным известием: получил, мол, извещение, что очередь подошла, приехал за деньгами. Послезавтра получаю «Волгу». Вечером старый Кузнецов мог рассказать об этом дома. Молодой Кузнецов услышал и сообщил Клятову. Возможно? Возможно.

Но не мог же молодой Кузнецов сообщить об этом Клятову за полчаса или за час до преступления. Потом Груздев показал, что условился с Клятовым об ограблении еще в середине августа. Не мог же Клятов предвидеть заранее, что Кузнецов-отец встретит Никитушкина, узнает, что он взял в сберкассе деньги, и расскажет об этом сыну.

Нет, все это домыслы, догадки, фантазии. Все это легко придумать и так же легко опровергнуть».

Неторопливо идет троллейбус. Мелькает за окнами зимний Энск, покрытый снегом, пасмурный, морозный. Остановка. Раскрываются двери. Входят и выходят пассажиры. Двери закрываются, троллейбус идет дальше.

«Сберкасса! Сберкасса! — повторяет про себя Гаврилов.— Шесть тысяч — крупная сумма. Такую сумму надо заказать в сберкассе накануне. По телефону хотя бы. Значит, уже пятого в сберкассе знали, что Никитушкин шестого возьмет деньги. Значит, если, допустим, у Кузнецова есть связи в сберкассе, он уже пятого вечером мог об этом знать. Неужели он сообщает такую важную новость только седьмого вечером, когда Клятов приходит в кино?

Нет, это вообще ерунда. Клятов и Груздев уже шестого вечером договариваются идти на грабеж. Насчет дат их показания совпадают. Как ни кинь, все получается ерунда.»

Может быть, я сам себя убеждаю? В конце концов, какие доводы за то, что Груздев не виноват? Афанасию Семеновичу, трем братикам и мне хочется, чтоб он был не виноват. Вот мы и убеждаем сами себя.

Но, с другой стороны, стоило обратить внимание на то, что Рукавишникова растерялась, увидев Клятова, стоило расспросить ее толком, и выяснились совершенно неожиданные обстоятельства. Оказалось, что Клятов и Кузнецов знакомы и даже виделись в самый вечер убийства. Значит, расследовано не все. Не до конца! Значит, могут открыться еще и другие обстоятельства дела… И опять же сберкасса!»

Что это? Он не узнает улицу, по которой едет. Куда его завез проклятый троллейбус? Уже без четверти десять! Не хватает ему еще опоздать в суд!

Гаврилов становится у дверей и нетерпеливо ждет остановки. Наконец троллейбус замедляет ход и останавливается. Двери раскрываются, и Гаврилов спрыгивает на снег. Улица кажется совершенно незнакомой. Потом он вспоминает: это дальняя улица, на которой ему всего-то раз или два в жизни довелось побывать. Суд остался далеко позади. Он оглядывается. Старенькая «Победа» стоит возле дома. Какой-то человек выходит из подъезда и садится в машину.

— Товарищ! — кричит Гаврилов, машет рукой, чтоб обратить на себя внимание, и бежит через широкую улицу.

Он добегает вовремя, машина еще не тронулась. Гаврилов начинает кричать что-то сквозь стекло. Он хочет убедить водителя, что ему совершенно необходимо успеть на заседание суда, что он с удовольствием заплатит, что он торопится по очень важному делу.

Правда, через стекло ничего не слышно, но, несмотря на это, водитель распахивает дверцу и говорит очень спокойно:

— Пожалуйста, товарищ Гаврилов, садитесь. Куда вас довезти?

Гаврилов влезает в машину и, только когда она трогается, соображает, что произошла счастливая случайность, что водитель его, очевидно, откуда-то знает.

Ему некогда думать об этом. Он снова возвращается к мыслям о деле.

«Должна где-то возникнуть сберкасса…» — думает он.

Водитель повторяет вопрос:

— Куда вас довезти, товарищ Гаврилов?

— В областной суд,— говорит Гаврилов, любезно улыбается, чтобы задобрить водителя, и снова думает о своем.

«Наверное, к Кузнецову заходят в кино приятели, девушки, за которыми он ухаживает. Может быть — кто-нибудь из них работник сберкассы? Пусть хоть не этой — другой сберкассы».

Гаврилову и сейчас почти все непонятно. Надежды у него появились, но он пока боится им верить.

Он не знает еще, по предчувствует, нет, он боится даже предчувствовать, что камень, неподвижно лежавший, сдвинут с места и катится вниз. Он сокрушит случайно сложившиеся обстоятельства. Кого-то он спасет и кого-то погубит.

Водитель слегка толкает Степана:

— Приехали, товарищ Гаврилов.

Действительно, машина стоит возле здания суда. Гаврилов благодарно улыбается, достает из кармана трешку и пытается сунуть водителю в руку. Водитель почему-то смеется.

— Вы и сейчас меня не узнаете? — говорит он сквозь смех.— А ведь мы с вами в одном институте учились.

— Фу-ты черт! — фальшиво-радостным голосом говорит Гаврилов.— Действительно сперва не узнал. Вы извините, я очень тороплюсь. Буду рад встретиться.

Понимая, что совать трешку неудобно, Гаврилов прячет ее в карман, улыбаясь и раскланиваясь, вылезает из машины и стремительно бежит в подъезд.

Много позже, уже став известным в городе адвокатом, встретит Гаврилов случайно в гостях своего таинственного «водителя». И снова он его не узнает, но «водитель» сам, улыбаясь, напомнит ему о встрече.

Гаврилов еще раз, уже не торопясь, поблагодарит его и по дороге домой расскажет, почему ему важно было тогда успеть в суд и как он мог опоздать, если бы не попалась машина.

Долго будут они разговаривать, бродя в тот вечер по улицам. Гаврилов обстоятельно разберет весь ход своих рассуждений и рассуждений обвинения. И весь ход первого крупного процесса, выигранного им.

Но до этого еще далеко.

А пока Гаврилов входит в здание суда и торопливо поднимается по лестнице. В коридоре пусто. Публика уже в зале. Подсудимые сидят за барьером. Грозубинский, обвинитель и секретарь суда на местах. Гаврилов только успевает сесть, как открывается дверь из совещательной комнаты. Все встают. Входят судьи.

Продолжается судебное следствие.

— Свидетельница Рукавишникова здесь? — спрашивает Панкратов.

 

Глава сорок четвертая

Прерванное свидание

В это же самое время в кинотеатр «Космос» вошла Валя Закруткина. Кинотеатр еще не работал, сеансы начинались только с двенадцати, но Валя условилась накануне, что зайдет с утра к своему приятелю Пете Кузнецову, который работал в этом кинотеатре администратором. История отношений Закруткиной и Кузнецова не такая уж короткая, и в двух словах ее изложить трудно. Отношения эти начались еще в школе. Кузнецов и Закруткина учились в одном классе, и отношения их прошли все стадии, которые обычно проходит школьный роман. Когда-то Кузнецов, по свойственной мальчишкам отвратительной привычке, дергал Валю Закруткину за косы и относился к ней свысока, так, как и должен относиться нормальный мальчишка к ничем не замечательной, обыкновенной девочке. Прошло, однако, несколько лет, и в этих, казалось бы, твердо установившихся отношениях произошла удивительная перемена. Кузнецов вдруг заметил, что Валя Закруткина не какая-нибудь обыкновенная девочка, а девочка замечательная. Чем она, собственно, замечательная, он не понимал и, вопреки всякой логике, точно установив ее необыкновенные качества, стал дергать ее за косы, пожалуй, даже чаще, чем прежде. Постепенно, однако, дерганье за косы прекратилось, начались длинные прогулки, разговоры на исключительно важные темы — словом, все то, что в этих случаях полагается. Потом был выпускной вечер, прогулка по набережной, когда постепенно усталые спутники один за другим разошлись по домам и наконец они остались вдвоем.

Они сидели на той самой скамейке, которая стояла на пригорке, там, где кончается набережная, и обсудили тысячу пятьсот вопросов, приняли тысячу пятьсот решений и тысячу пятьсот раз откладывали расставание.

Было, в частности, решено, что Кузнецов поедет в Москву держать экзамены в институт и, конечно, пройдет по конкурсу. Валя в это время поступит на работу здесь, в Энске, потому что отец у нее умер, а мать получает мало и Валина зарплата маме необходима.

Потом, предполагалось, Петя будет приезжать на каникулы, потом, закончив институт, он приедет в Энск; на этот приезд планировалось посещение загса и регистрация брака, потом… Потом начнется бесконечная радость и общее ликование, которое продолжится до самого конца жизни.

Следует сразу сказать, что все задуманное начало точно осуществляться. Прежде всего Кузнецов поехал в Москву и прошел по конкурсу в институт. Валя в это время окончила краткосрочные курсы и стала работать кассиршей в сберегательной кассе, в той самой, в которой работает и сейчас. На зимние каникулы Кузнецов, как и было задумано, прилетел в Энск, и эти каникулы прошли очень весело. Взаимная любовь стала спокойней и крепче.

Потом от Кузнецова почему-то долго не было писем. Валя нервничала и часто плакала. Потом пришло очень грустное письмо, из которого ничего понять было невозможно. Петя писал, что у него скверное настроение, что ему не повезло и что он все расскажет при встрече. Адрес на конверте был написан другой, незнакомой рукой, что почему-то очень Валю взволновало, и она даже собралась где-то одолжить деньги, полететь в Москву и выяснить, что с Петей происходит. Денег она не достала, в Москву не полетела, а потом снова пришло письмо, опять непонятное. Петя писал, что у него тоска, жить ему не хочется, кругом мерзавцы и вообще все плохо. Тут Валя поняла, что дело нешуточное и надо Петю спасать. На этот раз у трех подруг она достала нужную сумму и даже купила билет на самолет. Но как раз в этот день пришло письмо: Петя писал, что на днях приезжает.

Тут можно было бы обстоятельно описать, как Валя волновалась и тосковала, какие строила предположения, как двадцать раз в сутки смотрелась в зеркало, не подурнела ли, не постарела ли — все-таки как-никак ей уже за девятнадцать,— какие советы и обсуждения проводились с подругами по поводу косынки, по поводу туфель, по поводу платья и по поводу пальто…

Я с удовольствием описал бы все эти совещания и обсуждения, но меня торопит сюжет, и я не считаю себя вправе надолго задерживаться.

Валя ждала телеграмму, но телеграмма так и не пришла. Просто однажды, когда она выходила после работы, кто-то взял ее под руку и сказал: «А вот и я».

Это был Петя, на самом деле Петя, тот самый Петя. И в чем-то не тот. Они прогуляли по городу до позднего вечера, иногда заходили в кафе, чтобы согреться. И снова выходили навстречу морозу и говорили, говорили, говорили…

Оказывается, Петя потерпел крушение, не очень страшное, но все-таки первое в жизни крушение. Оказывается, техника не его дело. Все было очень хорошо, пока он проходил физику и математику в объеме средней школы и даже держал конкурсные экзамены. Как-никак его отец известный в городе математик. Поэтому как-то с самого детства считалось, что Петр пойдет в технический вуз. Поэтому он был подготовлен лучше других. Сказались постоянные домашние занятия с отцом. А вот теперь, проучившись два семестра, он твердо знает, что техника не его дело. Заниматься всю жизнь совершенно неинтересующим тебя делом — преступление. Любым делом можно заниматься, если это дело любимое. Но что может быть хуже, чем всю свою жизнь заниматься тем, что тебе не по душе.

Небольшим надо было быть оратором, чтобы убедить Валю в том, что Петр поступает совершенно разумно. Когда они наконец расстались в тот вечер, у нее не было никаких сомнений, что рассуждения Петра совершенно неопровержимы, что надо было оказаться очень умным человеком, чтобы вовремя спохватиться и, даже потеряв год, переменить институт.

Оказалось, что с вокзала Петр заехал домой, отца, естественно, не застал — он был на работе,— матери ничего толком не рассказал, так что разговор с отцом еще только предстоит.

Об этом разговоре Петр рассказал Вале на следующий день, перехватив ее, когда она шла на работу. Разговор был тяжелый. Отец никак не мог понять глубокой правоты Петра, но в конце концов все-таки сдался. Договорились на том, что Петр пока поступит на работу — безделье отец считал величайшим злом — и спокойно подумает, какую профессию себе избрать. Нашелся школьный приятель, отец которого работал директором в кинотеатре «Космос». Администратор кинотеатру был нужен, и Петр как будто бы подходил.

Итак, он стал работать администратором.

Конечно, им давно следовало бы с Валей пожениться. Отношения их еще укрепились в результате совместных волнений и переживаний. Но Петр все время оттягивал женитьбу, и Валя с ним была совершенно согласна. В самом деле, Валя с матерью жила в одной комнате и привести к себе Петра не могла. Петр мог привести Валю к отцу, но оба считали, что это совершенно недопустимо. Человек еще ничего не сделал, никак не определился, даже не знает, чем будет в жизни заниматься, и вдруг приводит к отцу жену. Конечно, в квартире отца у Петра была отдельная комната, но Валя первая настаивала на том, что жениться, пока нет, в сущности говоря, профессии, пока еще самому тебе не ясны твои перспективы, неприлично. Это равноценно тому, что прийти к отцу и сказать: «Пожалуйста, папа, посодержи мою жену. Мы еще не знаем, что будем делать, но это решим потом, а пока она поживет у нас».

Поэтому, хотя и Петру и Вале до ужаса хотелось жить вместе общим домом, поджидать друг друга с работы, пить по утрам вместе чай, все это откладывалось на неопределенный срок.

Директор кинотеатра «Космос» был человек, в общем-то, неплохой, хотя и ужасно ворчливый. Каждый раз, когда приходила Валя, он начинал ворчать, что она отвлекает Петра от работы, что у Петра сегодня масса дел и ему некогда. Кончалось это обычно тем, что директор хмуро говорил:

— Ну, пойдите пока погуляйте, я уж за вас поработаю.

И они уходили гулять.

Итак, накануне они условились встретиться в кинотеатре в десять часов утра. Сеансы, повторяю, начинались с двенадцати, и два часа они могли поговорить свободно. Валя и Петр сидели в крошечной комнате администратора и разговаривали о том, как будет хорошо, когда они поселятся вместе. Это была постоянная тема их разговоров. У них это называлось играть в будущее. Иногда они выбирали географический пункт, где будут жить.

Это мог быть Батуми или Норильск, но совершенно обязательно там они будут жить не просто хорошо, а замечательно. Иногда они сооружали квартиру, иногда выбирали профессию и товарищей по работе. Разумеется, это был необыкновенно тесно спаянный коллектив. В нем не бывало ни ссор, ни обид, все дружили и помогали друг другу. Иногда они продумывали свой воображаемый отпуск. Обремененный государственными заботами, Петр чувствует, что должен хорошо отдохнуть. Разумеется, Вале тоже дают отпуск. Они никому не оставляют своего адреса. Они отправляются путешествовать. У них бывало много вариантов. Были альпинистские маршруты. Иногда они путешествовали по рекам, и тут тоже были разные возможности. Можно было ехать на пароходе, а можно на лодке, с приключениями.

Эта игра в придумывание никогда им не надоедала. Хоть она и была всего только суррогатом семейной жизни, но зато какая эта жизнь была хорошая…

Так и сегодня они пришли в кинотеатр пораньше, не зная еще, во что будут играть, но с удовольствием предвкушая игру.

И вот без четверти одиннадцать, когда еще верный час можно было посидеть поболтать, неожиданно зазвонил телефон.

Петру часто приходилось отвечать па телефонные звонки. Одни звонили — заказывали билеты, другие спрашивали, когда начало сеанса, третьи — какая идет картина. Специально для этих случаев он выработал особенную манеру вести разговор. Он отвечал на звонок: «Алеу!» Это слово включало в себя множество звуков, которые невозможно даже передать при помощи обыкновенных букв. Начиналось это «алеу» как обыкновенный ответ на телефонный звонок, потом переходило в некоторое подвывание и заканчивалось необычайно своеобразным звуком, средств для написания которого в русском алфавите нет.

Петр и в этот раз исполнил всю положенную гамму звуков. Невозможно было понять, то ли он пародирует сам себя, то ли отвечает с элегантностью, утрированной до пародии.

Это всегда смешило Валю и казалось ей очень тонкой и остроумной игрой. Она и сейчас прямо прыснула, так показалось ей это смешно. Но вдруг лицо у Петра стало серьезным, даже взволнованным.

— Петр Николаевич Кузнецов слушает,— сказал он без всякой утрировки.— Позвольте — зачем? Я же давал показания. Дополнительные сведения? Хорошо. Пожалуйста, я приду. Ну, мне все-таки надо себя заменить кем-нибудь. Час даете мне? Хорошо, через час я буду.

Он положил трубку и несколько минут сидел молча, как будто что-то придумывал.

— Опять вызывают в суд? — спросила Валя; про вчерашний допрос Петя, конечно, подробно ей рассказал.

— Опять,— сказал Петр.— Не могу понять, что им нужно. Надо сейчас вызывать замену.

Он позвонил второму дежурному администратору, тому, которому не полагалось сегодня дежурить, и тот, правда не сразу, но согласился приехать через полчаса. Значит, полчаса они еще могли бы посидеть поболтать, придумать еще несколько вариантов будущих своих поездок, но Петр был такой взвинченный, что с ним сейчас ни о чем нельзя было говорить. Валя спросила, угрожает ли ему чем-нибудь этот вызов. Он сказал, что нет, конечно, ничем не угрожает, и даже посмеялся над ней, что она всюду видит угрозы. Что-то показалось ей странным в его тоне, но она решила, что это понятно: все-таки Петя волнуется.

Они встретили администратора, который согласился заменить Петра, уже в дверях. Петру как будто не терпелось. Они оба надели пальто, и Петр стоял, постукивая носком туфли об пол. Как будто его приглашали на очень интересный спектакль, и он легко мог на этот спектакль опоздать. Администратор, который обещал заменить Петра, поворчав немного, разделся и сел у телефона. Петр пошутил насчет того, что он вызвал себе заместителя просто потому, что им с Валей хочется погулять. Администратор не оценил шутки и пробурчал что-то нелюбезное. Они с Валей вышли на улицу и пошли к автобусной остановке. Сначала подошел Валин номер, и Петр торопливо подсадил ее и улыбнулся па прощание, но как-то невесело улыбнулся, и двери закрылись, и Валин автобус ушел.

Валя провертела дырку в замерзшем стекле и уставилась в неторопливо бегущие мимо, знакомые до подробностей дома. Народу в автобусе было мало, автобус был старенький, разболтанный, он дребезжал и поскрипывал, и Валя с некоторым удивлением поняла, что настроение у нее окончательно испортилось. Она стала думать почему.

В школе девочки говорили, что если поймешь, отчего плохое настроение, оно сразу исправится. Валя стала доискиваться до причин. Совсем недавно настроение было прекрасное. Кажется, ничего серьезного не произошло. Она стала перебирать минуту за минутой все время, прошедшее с той поры, как они с Петром встретились. Кажется, все было благополучно. Кажется, ничего особенного не случилось. И вдруг у нее даже сердце упало. Она поняла, что, наоборот, все неблагополучно, все ужасно, и самое ужасное то, что если уже не произошла, то должна произойти катастрофа. А самое, самое ужасное то, что Петр старался скрыть от нее, что ему что-то угрожает. Значит, опасность велика, так велика, что про нее даже сказать страшно. Валя вскочила и побежала к выходу. Автобус неторопливо подпрыгивал, трясся и дребезжал. Он мог все жилы вытянуть, этот проклятый автобус. А Валя вспоминала каждую фразу, каждую интонацию, каждое выражение лица Пети и удивлялась сама себе, как она сразу не поняла, что не просто позвали Петра лишний раз дать показания. Нет. Случилось несчастье, Петя борется с этим несчастьем, а ее рядом с ним нет. Ничего не могла она себе представить такого, что могло бы случиться с Петром, и все-таки знала — случилось.

Наконец автобус остановился. Валя соскочила на землю и стала думать, как ей скорей добраться до суда. В такой она была растерянности, в такой тревоге, что никак не удавалось ей вспомнить, какой же тут прямой путь. Потом сама удивилась, как она могла позабыть про трамвай, идущий прямо к областному суду. Трамвай очень долго не шел. Так бывает всегда, когда его ждут с нетерпением. Наконец трамвай подошел. Валя всю дорогу стояла на площадке, старалась успокоиться и уговаривала себя, что ничего страшного быть не может. А тоска сжимала ей сердце, давая понять, что самое страшное непременно произойдет, если уже не произошло. Валя чувствовала прямо физическую тоску. Это не могло быть случайностью. Если она не понимала, в чем дело, то чувствовала надвигающееся несчастье, а это еще важнее, чем понимать.

Ужас, сколько муки она натерпелась, пока трамвай подошел наконец к остановке! Ей объяснили, что дело Клятова — Груздева слушается на втором этаже. Быстро взбежала она по лестнице, пробормотала что-то очень невнятное конвойному, который не должен был во время заседания никого, кроме вызванных свидетелей, впускать в зал. Тот растерялся и пропустил ее. Валя протиснулась на самую заднюю скамейку в самый далекий угол.

Перед судьями спиной к публике стоял Петр. Валя сперва его даже не узнала. Что-то было в нем особенное, другое, такое, чего никогда не бывало, когда они были вдвоем. Что-то очень несчастное, жалкое.

И все-таки Вале было теперь спокойнее. Она была здесь, могла помочь Петру или даже его спасти…

 

Глава сорок пятая

Свидетелей допрашивают вторично

— У суда возникли некоторые неясности,— сказал Панкратов.— Мы надеемся, что вы поможете нам разъяснить их.

Петя стоял неподвижно, и Вале казалось, что даже по затылку видно, как он волнуется, с каким напряжением ждет вопросов.

«Чего он боится? — удивилась она.— Допустим, он ошибся и сеанс кончился раньше на полчаса или, наоборот, позже. Ничего же страшного…»

Она хотела сама себя обмануть. Она знала: не зря волнуется Петр. Не зря изменилось его лицо, когда раздался этот проклятый звонок из суда. Она чувствовала, что прекрасная пора игр в путешествия, мечтаний о семейной жизни, о новых городах кончилась. Внезапно вдруг оборвалась. Она не могла понять почему, но точно знала: конец, все. Больше этого не будет.

— Вы утверждаете,— сказал Панкратов,— что никогда не знали и не видели обвиняемого Клятова. Посмотрите на него внимательно и скажите: так это или нет?

Была долгая пауза. Петя всматривался в лицо Клятова. Валя почувствовала, что неспроста задан вопрос. Все смотрели на Клятова. У Клятова было подчеркнуто равнодушное лицо.

— Да,— сказал Петр,— я действительно не видел этого человека. То есть, может быть, случайно и видел на улице, но, во всяком случае, не обратил на него внимания.

— Пригласите, пожалуйста, свидетельницу Рукавишникову,— сказал Панкратов.

Офицер, стоявший в дверях, вышел.

«Рукавишникова,— думала Валя,— кто же это такая?» И только когда Марья Никифоровна вошла в зал, вздохнула с облегчением. Это же контролерша! У Вали стало легко на душе. Добродушная, смешливая контролерша из «Космоса». Она прекрасно относится к Пете. От нее, конечно, нельзя ждать никаких неприятностей.

— Станьте здесь.— Панкратов указал на место поблизости от того, на котором стоял Петр.— Скажите нам, свидетельница, вы знаете подсудимого Клятова? Встаньте, подсудимый Клятов.

— Знаю,— помолчав, сказала Рукавишникова.

— Откуда вы его знаете?

— Ну, как знаю… Я его один раз всего и видела.

— Когда? Где? При каких обстоятельствах?

— Я его видела в кинотеатре «Космос». Седьмого сентября в одиннадцать вечера, может быть, в начале двенадцатого.

— При каких обстоятельствах вы его видели?

— Последний сеанс шел, когда он заявился. Стал администратора требовать.

— Какого именно администратора? Рукавишникова мнется. Ей, видно, очень не хочется обвинять товарища по работе, даже в некотором смысле начальника. Ничего он ей плохого не сделал. И человек славный. И девушка у него хорошая.

— Вы, граждане судьи, не думайте,— говорит она,— я про Петра Николаевича ничего плохого не думаю, тут, наверное, случайность какая-нибудь. У него и семья такая известная в городе, и человек он хороший. Но я прошлый раз неправильно показала. Я не хотела, чтоб Петра Николаевича подозревали в чем-нибудь. Но мне вот люди объяснили, что могут невинного человека осудить. Так вы уж лучше до конца разберитесь, в чем тут дело.

— Так какого же именно администратора кинотеатра «Космос» хотел видеть Клятов? — спрашивает председатель.

— Кузнецова Петра Николаевича,— говорит Рукавишникова.

— И встретились они?

— Встретились.

— Как встретились?

— Ну, я Петру Николаевичу постучала в окошечко, он вышел. Будто недоволен был, когда увидел Клятова, но все-таки пригласил к себе. А Клятов говорит: «Выйдем, поговорим. У меня,— говорит,— дело есть». Они вдвоем и вышли на улицу. Я через четверть часа выглянула — они стоят разговаривают. А потом еще выглянула — их уже нет.

— Какого это, значит, было числа? — спрашивает Панкратов.

— Седьмого сентября,— отвечает Рукавишникова.

— Вы это точно помните?

— Как же не точно, я ж прошлый раз говорила: последний день работала. С восьмого в отпуск пошла.

— Значит,— спрашивает Панкратов,— седьмого сентября в кинотеатре «Космос» были и Кузнецов и Клятов? А потом вы их видели на улице. Они стояли и разговаривали.

— Да. Стояли и разговаривали.

— Скажите, друг к другу они обращались на «ты» или на «вы»?

— Петр Николаевич сказал: «Заходите». А Клятов ему: «У меня к тебе дело. Выйдем, поговорим».

— Значит, Кузнецов к Клятову обращался на «вы», а Клятов к Кузнецову на «ты»?… Свидетель Кузнецов,— спрашивает Панкратов,— вы подтверждаете показания Рукавишниковой?

— Нет, гражданин судья, не подтверждаю.

— Вы по-прежнему утверждаете, что Клятова увидели здесь, на суде, в первый раз?

— Да, Клятова я увидел здесь, на суде, в первый раз. У Вали ум заходит за разум. Она ничего не понимает.

Представить себе, что Марья Никифоровна врет, невозможно. Зачем ей врать? Она женщина добродушная и к Пете относится хорошо. Не могло же ей присниться. Представить себе, что Петя врет, тоже немыслимо. Зачем ему врать? Да и откуда он может быть знаком с Клятовым? Вале становится спокойнее. Конечно, это недоразумение. Привиделось что-то старухе. Нехорошо получается. Рукавишникова обозналась, а Петю из-за этого станут подозревать. В конце-то концов он свою непричастность докажет. Но все-таки неприятно.

Потом задает вопросы Грозубинский. Он дотошно выпытывает у Рукавишниковой, как был одет Клятов вечером 7 сентября. Не могла ли она обознаться? Что ей запомнилось во внешнем облике Клятова такого, что полгода спустя она его сразу опознала.

Рукавишникова начинает сердиться, но все-таки, когда Грозубинский допекает ее вопросами, оказывается, что точно она ничего не помнит. Помнит, что Клятов, а как он был одет, не может вспомнить.

Потом начинает противоречить себе: сперва говорит, что он был в сером костюме, потом — что в голубом. Сперва говорит, что он был с непокрытой головой, потом — что на нем была серая кепка.

Когда Грозубинский кончает задавать вопросы, зал остается совсем неуверенным, действительно ли Клятов и Кузнецов старые знакомые и встречались 7 сентября в кинотеатре, или просто свидетельнице померещилось.

Последним Грозубинский задает такой вопрос:

— Скажите, Рукавишникова, вы проверяете билеты в очках или без очков?

— В очках,— растерянно говорит Рукавишникова.

— А почему вы сейчас без очков?

— На билете же надо и дату проверить, и какой сеанс, а я дальнозоркая.

— А Клятова вы видели в очках или без очков? Рукавишникова долго вспоминает, потом говорит, что

как будто была еще в очках, потому что просматривала газету.

— В тех очках, в которых вы проверяете билеты? — спрашивает Грозубинский.

— В тех самых,— подтверждает Рукавишникова.

— А в этих очках вы вдаль хорошо видите?

— Не то чтобы хорошо, но все-таки вижу.

— Когда вы на людей смотрите, черты лица немного, наверное, расплываются?

— Ну, без очков я вдаль, конечно, четче вижу.

— Благодарю вас.

Грозубинский подчеркнуто вежлив, даже, кажется, уважителен. И все-таки впечатление не в пользу показаний Рукавишниковой. Все понимают, что она могла напутать. Всем жалко Кузнецова, человека, который чуть-чуть не стал жертвой бессмысленного оговора.

— Есть ли у Гаврилова вопросы? Да, у Гаврилова есть вопросы.

— Скажите, Кузнецов,— спрашивает Гаврилов,— у вас есть светло-серый летний костюм?

— Да, есть. То есть был.

— А где он сейчас?

— Я его продал.

— Когда?

— Точно не помню, в конце сентября или начале октября.

— Кому вы его продали?

— Я его сдал в комиссионный магазин.

— В какой комиссионный магазин?

— В большой, на улице Ленина.

— За сколько вы его продали?

— Рублей за сто, по-моему, или сто десять.

— Почему вы его продали?

— Надоел. И деньги были нужны.

— Долго вы его носили?

— Месяца четыре. В июле купил по случаю. У отца на работе продавал один инженер, он его, кажется, из Болгарии привез или из Румынии.

Всем ясно, что вопрос о костюме Гаврилов задал не с какой-нибудь определенной целью, не с тем, чтобы что-то выяснить, а для того только, чтобы показать: адвокат бодрствует, адвокат на страже интересов своего подзащитного.

С безразличным интересом смотрит на Гаврилова Грозубинский. Он хорошо относится к Гаврилову. Он понимает его волнение, его горячее желание повернуть факты так, чтобы обелить своего подзащитного. Он не только понимает, он одобряет это желание. Настоящий адвокат не имеет права, не смеет быть равнодушным.

Да, равнодушным не смеет быть, но и с ветряными мельницами сражаться не стоит. Грозубинский тоже умеет быть упорным, темпераментным, умеет использовать каждый довод в пользу своего подзащитного, подчеркнуть каждый сомнительный пункт в обвинительном заключении, обратить внимание суда на каждую неясность. Но тогда, когда это может помочь подзащитному. Ему кажется, что в этом деле все до такой степени ясно, что спорить с обвинением бессмысленно. Конечно, ограбление задумал и совершил Клятов. И конечно, убийство Никитушкиной произошло вопреки его воле. Не станет опытный рецидивист совершать бессмысленное, ненужное убийство. Конечно, убийца Груздев. Груздев, который был пьян, который шел на преступление впервые и пытался подавить страх демонстративной лихостью, кажущейся уверенностью. Убил, наверное, случайно. В том смысле случайно, что не собирался убивать. Но все-таки, конечно, убил.

Грозубинский ограничил свою задачу очень точно. Он должен убедить суд, что Клятов грабил, но не убивал. Он должен постараться получить немного более мягкое наказание для Клятова, чем будет требовать прокурор. О большем в этом деле и мечтать нечего.

На что может рассчитывать Гаврилов? Может попытаться доказать, что убивал Клятов, а не Груздев. Грозубинский уверен, что это не так. Клятов расчетливый человек. Уж если бы он решился идти на убийство, не оставил бы он в живых беспомощного старика, который его опознал и, значит, несомненно будет главным свидетелем обвинения. Грозубинский считает, что отвести от Груздева обвинение в убийстве тоже, вероятно, не удалось бы, однако в этом была бы все-таки какая-то логика.

Грозубинский чувствовал все же, что планы Гаврилова гораздо более смелые. Он явно пытается доказать, что Груздев вообще в ограблении не принимал участия. Недаром вытащил он этого сомнительного Ковригина, которому после нескольких рюмок водки показался какой-то случайный человек похожим на бывшего его товарища по работе. Недаром вытащил эту подслеповатую пожилую женщину, которой показалось, что она узнала в Клятове неизвестного человека, полгода тому назад неизвестно зачем будто бы приходившего в кинотеатр к Кузнецову.

Как же легко оказалось свести на нет показания и Ковригина и Рукавишниковой!

Нет, Грозубинский не одобряет Гаврилова. Совершенно беспристрастно не одобряет, просто со своей профессиональной точки зрения. Нечего гнаться за журавлем в небе. Можно упустить из рук синицу. Надо искать смягчающие обстоятельства, а не пытаться доказать недоказуемое.

Грозубинский хорошо относится к Гаврилову. Когда кончится процесс и Гаврилов переживет неизбежное разочарование, Грозубинский пригласит его как-нибудь к себе домой и за стаканом чая спокойно и доказательно разберет с начала и до конца весь процесс. Пусть учится молодежь!

Пока Грозубинский размышляет, Гаврилов продолжает задавать вопросы:

— Скажите, Рукавишникова, вы рассказывали, что к вашему администратору Кузнецову приходил подсудимый Клятов. Это было один раз?

— Я его видела один раз.

— А вообще к Кузнецову какие-нибудь знакомые, женщины или мужчины, приходили в кинотеатр?

— Так не припомню. Ну невеста, конечно, заходит часто.

— Кто его невеста?

— Валя. Девушка такая.

— Почему вы думаете, что она его невеста?

Рукавишникова смутилась. Она, видно, сочла, что влезла в личную жизнь Петра Николаевича. Может быть, даже открыла посторонним его отношения с девушкой, которые огласке не подлежат. У нее от смущения покраснело лицо.

— Да я не знаю, невеста или нет. Это мы так между собой ее называем. Валя, одним словом.

— Часто она приходит?

— Да пожалуй что каждый день. Только когда Петр Николаевич выходной, тогда не приходит.

— Приходит она днем или вечером?

— Когда как. Когда днем свободна, то днем. А чаще-вечером.

— Днем часто бывает занята?

— Да почти всегда.

— Работает, что ли?

— Конечно, работает.

— Где?

— Точно не скажу. Слышала, что в сберкассе.

— Как ее фамилия?

— Вали? Закруткина.

— И в какой сберегательной кассе она работает?

— Не знаю. Кажется, где-то в центре.

Теперь уже весь зал понимает, что происходит. Ладыгин нагнулся вперед и слушает, боясь проронить хоть слово. Грозубинский даже рот раскрыл от напряжения. Секретарь суда пишет, не отрывая от бумаги ручку, торопясь занести каждое слово в протокол. Оказывается, не только Кузнецов на «ты» с Клятовым, но еще и невеста его работает в сберкассе. Все сидящие в зале боятся пошевелиться. Только у Гаврилова спокойный, кажется, даже равнодушный вид. Как будто он не придает этим вопросам и ответам никакого значения. Как будто и вопросы он задает и ответы выслушивает нехотя, по обязанности, ничего интересного от них не ожидая.

— Скажите, Кузнецов,— спрашивает Гаврилов,— где работает ваша знакомая Валя Закруткина?

— Закруткина? — переспрашивает удивленно Кузнецов.— В сберкассе.

— В какой сберегательной кассе?

— Я не помню номера. Рядом с кинотеатром.

— То есть в той самой сберегательной кассе, откуда Никитушкин шестого сентября взял шесть тысяч рублей для покупки автомашины «Волга»?

— Не знаю,— говорит Кузнецов.— Возможно.

— У меня вопрос к потерпевшему.— Панкратов молча кивает головой.— Скажите, товарищ Никитушкин, вы держали деньги в сберкассе, которая рядом с кинотеатром?

Никитушкин задумался. Он, кажется, единственный человек в зале, который ничего не слышит. Он думает о своем. Сын что-то шепчет ему на ухо. Сын помогает ему подняться. Наконец Никитушкин понимает вопрос.

— Да, да,— кивает он головой,— у меня в этой сберкассе уже много лет счет.

— Спасибо,— говорит Гаврилов. Никитушкин снова садится.

— Скажите, Кузнецов,— спрашивает Гаврилов,— вам говорила ваша знакомая Закруткина, какого числа Никитушкин взял или собирается взять, то есть заказал по телефону, деньги?

— Нет,— говорит Кузнецов,— конечно, не говорила. Она же не имеет права говорить. Тайна вклада.

— Вы уверены,— настойчиво спрашивает Гаврилов,— что ни она и никто другой вам об этом не сообщал?

— Конечно, уверен,— недоумевающим тоном говорит Кузнецов.— Мы с ней вообще на эти темы ни разу не разговаривали.

— Я прошу это занести в протокол,— говорит Гаврилов.— Вопросов у меня больше нет. Я заявляю ходатайство: допросить работника сберкассы Валентину Закруткину.

Ладыгин поддерживает ходатайство.

Председательствующий тихо советуется с членами суда и говорит, что ходатайство удовлетворено.

Заседание продолжается еще долго. По ходатайству прокурора оглашается письмо старых работников завода, в котором говорится о больших заслугах инженера Никитушкина, о его беспорочной многолетней работе, о его жене Анне Тимофеевне, которая тоже много лет работала на заводе. Сотрудники просят о суровом приговоре. Письмо написано темпераментно, искренне, и зал выслушивает его в торжественном молчании.

На несколько минут все отвлекаются от перипетий процесса и вспоминают самое существо дела, из-за которого все здесь собрались.

Вспоминают о долгой нелегкой и чистой жизни двух стариков. О заслуженной их, спокойной, благополучной старости. О двух мерзавцах, сидящих за барьером, кажущихся сейчас такими кроткими, безобидными, тихими.

Нет, настроение зала не изменилось. Какой бы суровый приговор ни вынесли судьи, зал примет его с удовлетворением.

Объявляется перерыв до десяти часов утра следующего дня. Вечернего заседания сегодня не будет. Публика неторопливо выходит из зала.

В толпе почему-то не очень заметен Кузнецов. Многие не осознали еще, какой поворот произошел в ходе процесса. Многие задерживаются в коридоре. Может быть, Гаврилов что-нибудь скажет.

Но Гаврилов проходит, ни на кого не глядя. С ним на ходу беседует Грозубинский.

— Я вас ругал, Степа,— говорит он,— а теперь думаю, что в вашей линии есть немалый смысл. Вы будете просить о доследовании?

— А вам кажется, что оснований недостаточно?

— Думаю, что после допроса Закруткиной будет вполне достаточно. Вы знали о ней раньше?

— Предчувствовал. Шел на авось. Но, как видите, оказался прав.

— Поздравляю. Умно и смело. Теперь у вас положение лучше, чем у меня. Посмотрим, что покажет Закруткина, но очень может быть, что Груздев действительно жертва случайных обстоятельств. Больно много совпадений. Ковригин видит его на вокзале. Допустим, он ошибся. Рукавишникова видит Кузнецова с Клятовым за час до убийства. Может быть, и она ошиблась. Но у Кузнецова, оказывается, еще и невеста работает в той самой сберкассе, где Никитушкин держал деньги! Порознь каждому факту грош цена. Но вместе — это уже версия, которая заслуживает внимания. Вы, пожалуй, правы: дело не доследовано. И все-таки голову прозакладываю, что Клятов Никитушкину не убивал. Может быть, Груздев, может быть, вы меня убедили, кто-то третий, но не Клятов. Он тертый калач и никогда на убийство не пойдет. Поэтому моему подзащитному безразлично, кто окажется главным преступником. Следовательно, мы с вами не противники. Если вам понадобится совет — я к вашим услугам. Рекомендую, кстати, сегодня хорошо отдохнуть. Завтра будет горячий день.

 

Глава сорок шестая

Жених и невеста

Валя нарочно задержалась и вышла из зала одной из последних. Она не хотела, чтобы Петр увидел ее в суде. В коридоре его уже не было. Убедившись в этом, она стала неторопливо спускаться по лестнице. Она останавливалась на каждом марше: все смотрела, не стоит ли Петр. Может быть, он встретил кого-нибудь и еще не ушел?

Выйдя из подъезда суда, она внимательно осмотрелась. Ни в коем случае ей нельзя было сейчас встречаться с Петром. Но Петра не было и на улице. Валя, свернув сразу же в пустынный переулок, медленно пошла по тротуару. Ей непременно надо было подумать.

Когда Кузнецов снова обрел хладнокровие, ему показалось, что опасность для него миновала. Он даже несколько возгордился, представив себе, как легко было растеряться и выдать себя и Валю. Да, ему казалось, что больше всего он волновался, как бы не выдать Валю, хотя, по совести говоря, во время допроса он о ней и не думал. Так или иначе, оба они были, очевидно, спасены. Ему удалось главное: сохранить хладнокровие. Он еще раз вспоминал свои ответы. Не содержание ответов, а свой тон. Кажется, он ни у кого не мог вызвать сомнений. Даже наверное не вызвал, поскольку он сейчас едет в автобусе, а не заключен под стражу. У него начало исправляться настроение. А ведь сегодня днем, когда он услышал, что его опять приглашают в суд, он решил, что игра кончена.

* * *

Валя медленно шла, выбирая переулочки попустынее. Холодно было на улице. Или, может быть, ей так казалось. И у нее немного кружилась голова. Дома и вывески, дворы и магазины плыли перед ее глазами. Как жалко, что в Энске мало скамеечек на улицах,— она бы посидела, пришла в себя.

Что же все-таки произошло?

Петр врал. Уж кто-кто, а она это отлично знает. Зачем? Чтобы скрыть свою вину. Ну и ее, Валину, вину тоже. Прежде всего свою. Что он врал, она-то знает это отлично. Мы все говорим «тайна» — и подразумеваем военную тайну, государственную тайну, политическую тайну, но ведь есть еще тайны попроще: тайна переписки, тайна вклада.

Если он врал об этом, значит, вероятней всего, он врал и о Клятове. Откуда он может знать Клятова? И откуда Клятов знает его? И какие у них могут быть дела? Такие важные, что за час до убийства Клятов заходит к Петру. Неужели Петр связан с убийством?

Это была такая нелепость, что Валя не приняла ее всерьез. Она про себя помянула ее только для того, чтобы перечислить все без исключения возможности, потом оставить из всех те, которые вероятны, и выбрать из них самую реальную. Петр, конечно, не грабитель и не убийца. Может быть, ему очень нужны деньги? Зачем? Петр сам говорил, что отец договорился с ним так: в семью вносить тебе ничего не надо, свой заработок трать на себя. Петр получает немного. Но он не пьет. Нельзя же считать, что раз или два в неделю они выпивают по бокалу вина в молодежном кафе. Одевается скромно. Никогда об одежде особенно не думает. Когда они ездили на экскурсию в Ленинград, одолжил деньги у отца. Между прочим, это было в конце сентября. Потом продал костюм, чтобы отдать деньги отцу. Отец, правда, деньги не взял, и Петр тогда подарил Вале отрез на пальто. Нет, каждый рубль, который он тратит, появился легально. Никаких тайных доходов у него нет. Да они и не нужны ему.

Валя совсем замерзла. Она зашла в закусочную, взяла стакан кофе с молоком и две булочки, согрелась и пошла опять куда глаза глядят, думать и передумывать.

Панкратов, как и обычно, обедал дома. Сегодня он был рад, что дома никого нет. Он разогрел суп и котлеты и съел, не чувствуя вкуса. Снова и снова перебирал он в памяти все улики против Груздева. Они и сейчас казались неопровержимыми. Что против этих улик? В сущности говоря, каждый факт в отдельности сомнителен. Могла ошибиться Рукавишникова. Мог ошибиться Ковригин. Могла Закруткина не сообщать Кузнецову о том, что Никитушкин снял деньги со счета. Все могло быть случайным стечением обстоятельств. Но, с другой стороны, улики против Груздева тоже могли собраться случайно. Отправить дело на доследование? Что, собственно, надо доследовать? Вероятно, когда Клятов приходил к Кузнецову — если, конечно, это Клятов приходил,— может быть, кроме Рукавишниковой, его видел кто-нибудь еще. Конечно, сперва надо допросить, эту девушку из сберкассы. В конце концов, не обязательна альтернатива: или Груздев, или Кузнецов. А если Груздев участвовал в ограблении, а Кузнецов сообщил, когда Никитушкин снял со счета деньги?

* * *

Вале теперь уже кажется подозрительным все поведение Петра. Что это за история с институтом? Люди, можно сказать, лоб расшибают, чтобы в институт попасть, а Петр попал и через полгода, видите ли, разочаровался. Валя сама сдерживает себя. Так невозможно. Теперь она превратит Петра в страшного злодея, вся жизнь которого — цепь кошмарных преступлений. Она невесело усмехается. Но все-таки есть же у нее бесспорные факты?

* * *

Ладыгин зашел к себе в прокуратуру. На подпись у него лежало много бумаг; он попробовал их прочесть и отложил. Не в том он был сейчас состоянии, чтобы вникать в смысл этих бумаг. Нет, в виновности Груздева он по-прежнему не сомневался. Но, конечно, нельзя было верить Клятову на слово. Очень уж мало вероятно, что люди на улице громко разговаривают о том, что именно такого-то числа такой-то человек возьмет со счета столько-то тысяч. Вернее всего, действительно тут есть еще соучастники. Может быть, поговорить с Панкратовым? Пусть суд отправит дело на доследование.

Пришел молодой прокурор, которому Ладыгин назначил встречу. Ладыгин начал было с ним разговаривать, но почувствовал, что не думает о том, что говорит. Он извинился, сослался на головную боль и перенес встречу. Он сказал секретарше, что занят, и долго ходил по кабинету — думал.

* * *

Ноги сами принесли Валю к зданию кинотеатра «Космос». На этот раз картина, видно, шла хорошая. У касс стояли очереди. На ступеньках перед кинотеатром люди, назначившие свидания, поеживаясь от холода, поджидали своих знакомых. Рукавишникова, в очках, проверяла билеты. Она улыбнулась Вале и, не дожидаясь вопроса, сказала, что Петр Николаевич у себя.

Петр говорил по телефону. Он кивнул и показал Вале на кресло, в котором она обычно сидела. Они долго не могли начать разговаривать. Непрестанно звонил телефон. Зрители заказывали билеты.

— На сегодня мест нет,— говорил Петр,— на завтра заказов не принимаем. Позвоните утром.

Наконец выпала минута, когда телефон молчал.

— Чего ты не раздеваешься? — спросил Петр.

— Дай согреться,— сказала Валя,— замерзла. Зачем тебя в суд вызывали?

— Идиотское дело,— сказал Петр.— Месяц назад какие-то хулиганы напали на старичка пенсионера. Ну мы, прохожие, ввязались, свели хулиганов в милицию. Нас всех, конечно, переписали, и вот сегодня я выступал свидетелем.

У Вали упало сердце. Делая вид, что ей все еще холодно, она спряталась как можно глубже в воротник, чтобы Петру не было видно ее лицо.

— Ну и что? Много им дали? — равнодушно спросила она.

Голос ее звучал глухо, может быть, от того, что она рот прикрыла воротником. Зазвонил телефон.

— Алеу? — сказал Петр с тем щегольским произношением, над которым они так смеялись еще сегодня утром.— На сегодня уже нет ни одного билета. Позвоните завтра с утра.

Петр положил трубку.

— Сколько им дали? — повторил он.— Я не знаю. Я только прокурора послушал. Он просил для двоих по три года и двоим по году.

— Зачем ты мне врешь? — очень тихо и очень отчетливо спросила Валя.

Зазвонил телефон.

— Алеу, на сегодня билетов нет. Пожалуйста.— Петр положил трубку.— Что ты, с ума сошла? Почему я тебе вру?

— Я сегодня была в суде и слышала, как тебя допрашивали.

И опять зазвонил телефон. И опять кто-то спрашивал, можно ли заказать билеты, и опять Петр говорил, что на сегодня билетов нет. Потом Петр повесил трубку и сказал:

— Зря ты ходила. Я не хотел тебя волновать и решил не рассказывать, зачем меня вызывали.

Он говорил так спокойно, что Валя подумала: может быть, он и правду говорит. Ей очень хотелось, чтобы он говорил правду, и она готова была в это поверить. Но вовремя вспомнила, что это вздор, чепуха, что уж кто-кто, а она точно знает, что Петру было великолепно известно, когда Никитушкин снял деньги со счета в сберегательной кассе. Уж кто-кто, а она-то знает. Она, которая рассказала по легкомыслию — простительному, как ей казалось тогда, преступному, как ей кажется теперь,— сама рассказала ему, что звонил Никитушкин и просил заказать на завтра шесть тысяч рублей. Сказал, что покупает машину.

— Меня ты зря выгораживал,— сказала Валя,— я виновата и не побоюсь об этом сказать.

Да, она уже решилась окончательно завтра рассказать, что, нарушив служебный долг-кажется, это так называется,— выдала тайну вклада, которую не имела права выдавать. Должна была она, в конце концов, точно знать, виновна ли в ограблении и убийстве или произошло случайное совпадение.

Может быть, если бы Петр спокойно сказал: «Ну что ж, если тебе так легче, расскажи, что ты, ничего плохого не думая, выдала мне тайну вклада», она бы поверила, что Петр не связан с Клятовым, что не он рассказал Клятову, когда Никитушкин снимает со счета деньги; что, значит, она виновата только в том, что сболтнула то, чего не имела права сболтнуть, и, к счастью, ее болтовня не имела дурных последствий.

Но Петр сказал:

— Я тебя прошу, Валя, суду об этом не говорить.

— Почему? — спросила Валя.— Ведь не ты передал Клятову, когда именно у Никитушкина дома будут деньги. Чего же тебе бояться? Пусть расследуют дело до конца.

— Прежде всего,— сказал Петр,— я боюсь не за себя, а за тебя. У тебя могут быть неприятности. С дурным умыслом или без дурного умысла, но ты нарушила закон.

Валя посмотрела на Петра. Страшно ей было увидеть, как он взволнован. Валя не знала, что ей грозит за разглашение тайны вклада, но, уж наверное, не посадят ее в тюрьму. В крайнем случае, осудят условно или будут удерживать из зарплаты. Нечего Петру за нее уж так волноваться.

Зазвонил телефон.

— Да,— сказал резко Петр,— нет билетов,— и повесил трубку.

И сразу телефон зазвонил снова.

— К дьяволу,— сказал Петр. И совсем другим, ласковым, заискивающим тоном обратился к Вале: — Я не хочу, чтобы у моей жены была судимость. Тем более что твой поступок не имел никаких последствий. Ты пойми, Валечка, я никому об этих никитушкинских деньгах не говорил. Я не придал твоим словам никакого значения. Я и забыл о них совершенно и вспомнил только сегодня, когда проклятый адвокат стал меня спрашивать, не говорила ли мне моя знакомая Валя Закруткина про эти деньги. Давай мы с тобой снова об этом забудем.

Он пододвинул стул к креслу, в котором она сидела. Он наклонился к ней. Он взял ее за руку. И голос у него был такой ласковый, и ей так хотелось поверить ему, улыбнуться, выгнать из жизни этот неизвестно откуда пришедший тяжелый кошмар. И она поняла, что еще минута — и у нее не останется воли, решимости, упорства, и она встала с кресла.

— Петр,— сказала она,— выслушай меня. Это очень серьезно, то, что я сейчас скажу…

Петр, кажется, понял, что гипноз, на который он надеялся, перестал действовать, сорвался. Что влияние, под которое, казалось ему, уже готова подпасть, уже подпадает Валя, кончилось. Он тоже встал. Они стояли теперь друг против друга. Опять зазвонил телефон и перестал звонить, и никто из них даже не шевельнулся.

— Ты должен меня понять, Петр,— сказала Валя,— я хочу во что бы то ни стало быть совершенно уверенной, что к убийству Никитушкиной ты не имеешь никакого отношения. Я хочу сообщить суду все, что знаю по этому поводу. Может быть, к тебе действительно приходил кто-то другой, а не Клятов и Рукавишникова обозналась. А может быть, адвокат Клятова просто сбил ее вопросами, а приходил к тебе на самом деле Клятов. Я узнать этого не могу. Но я расскажу суду все, что знаю. Пусть суд расследует. Пусть суд убедится сам, что ты не виноват. Если ты в самом деле не виноват, чего ты боишься?

— Подожди, Валя,— сказал Петр, и Вале послышалось, что голос у него дрожит.— Конечно, если ты настаиваешь, я не возражаю. Хотя честно тебе скажу: я боюсь. Бывают судебные ошибки, бывает, что улики так совпадают, так обвиняют невинного…

— Кто к тебе приходил? — спросила Валя.— Клятов или тот, кого Рукавишникова приняла за Клятова? Кто это был?

— Клянусь тебе, Валечка, я не помню. Это было давно. Мало ли ко мне заходит людей. Мало ли что могло почудиться проклятой старухе.

— В общем, так,— сказала Валя,— до завтра можешь думать. Но завтра ты должен прийти и сказать, что прошлые твои показания неправильны. Ты вспомнил, как Валя Закруткина рассказывала тебе, что шестого сентября Никитушкин возьмет деньги в сберкассе. Я завтра буду в суде. Если ты с утра не придешь и не скажешь, что хочешь дать показания,— показания буду давать я.

Она видела, что Петр хочет ей что-то сказать, даже, кажется, что-то говорит, но проклятый телефон опять звонил не переставая. Она повернулась и вышла из комнаты.

Она не помнила, как прошла по кинотеатру и, кажется, даже улыбнулась на прощание Рукавишниковой. Может быть, впрочем, это ей только потом казалось.

Она сбежала по ступенькам ярко освещенного подъезда кинотеатра и сразу свернула, чтобы уйти в плохо освещенную улицу. Но перед тем как свернуть, она обернулась и увидела — или, может быть, это тоже ей только потом казалось — Петра, который выскочил без шапки и без пальто и стоял, растерянно ища ее глазами между людьми, толпившимися на ступеньках.

Но где ж тут увидишь одинокую, растерянную, несчастную девушку, когда картина идет с успехом и черт знает сколько народу толпится у входа в кинотеатр.

 

Глава сорок седьмая

Долгий вечер и долгая ночь

Панкратов долго ходил по комнате, еще и еще раз продумывал весь процесс. Его очень интересовала точка зрения Ладыгина. Будет он возражать против того, чтобы отправить дело на доследование или нет?

Впрочем, Сергей Федорович скоро сам позвонил. Обоим было не слишком удобно начинать разговор о том, что единственно их только и волновало. Первым не удержался Ладыгин.

— Скажи, пожалуйста,— спросил он,— какое у тебя ощущение с этим клятовским делом?

— Я думаю,— сдержанно сказал Панкратов,— дело надо доследовать.

— Пожалуй! — Ладыгин помолчал.— Понимаешь, все-таки с этим Кузнецовым что-то таинственное. И Клятов к нему приходит, и тут еще вдруг эта Закруткина вылезает. Нет, по-моему, дело совсем не такое простое, как кажется.

— Я боюсь,— сказал Панкратов,— как бы Кузнецов не скрылся, пока мы с тобой обсуждаем, направить дело на доследование или нет.

— Ты даже так думаешь? Ну что ж, пожалуй, ты прав. Я сейчас позвоню в угрозыск. До завтра.

Над головой Кузнецова сгущались тучи. Как показали дальнейшие события, он это великолепно понимал. Скорее, впрочем, не понимал, а чувствовал.

Да, он действительно выскочил вслед за Валей, надеялся задержать се, уговорить, упросить, но, сколько он ни всматривался в людей, толпящихся возле кино, Вали не было.

Он вернулся в маленький свой кабинетик и задумался.

Надо же было, чтобы все так ужасно сложилось. А как все сначала удачно шло. Просто удивительно удачно. Этого Груздева прямо бог послал. Подумать только: он даже сам признался! Как будто чудо произошло. Боишься, как бы тебя не поймали, следишь за каждым своим шагом, и вдруг находится дурак, который является и говорит: «Никитушкиных это я грабил. Убил? Может быть, тоже я».

Еще сегодня днем, когда Кузнецов возвращался из суда, ему казалось, что все может кончиться благополучно. Поди докажи, что Клятов не почудился сослепу Рукавишниковой. И держал себя Кузнецов на суде, кажется, безукоризненно. Внутри все дрожало, но внешне он был спокоен и не мог вызвать никаких подозрений.

И как этот проклятый адвокат докопался до Закруткиной? И черт дернул Валю явиться в суд. Никто ее не вызывал. Да она и не собиралась. Они же только что расстались. И на тебе, сидит и слушает допрос.

Кузнецов похолодел. Он вспомнил разговор, который был только что здесь, в его кабинетике. Надо же было ему соврать про этих хулиганов, которых он будто бы помогал задерживать! Ведь сам же ей рассказывал, что вчера его вызывали по делу Клятова — Груздева. Даже повестку показывал. И вдруг все вылетело из головы. И он соврал.

И соврал хорошо: придумать на ходу такую историю с хулиганами, совершенно убедительную, рядовую, обыкновенную! Придумать, несмотря на то, что все не проходит эта проклятая дрожь внутри. И рассказать так спокойно, уверенно. Никаких подозрений не мог вызвать его рассказ. Если бы только не то, что вчера он рассказывал правду и, значит, никак не могла поверить Валя в его сегодня придуманную ложь.

— Дурак, дурак,— прошептал Кузнецов и дважды ударил себя кулаком по лбу.— Уж коли врешь, так помни, что раньше говорил.

Ему казалось, что если бы Валя его не поймала на лжи, то все было бы благополучно. Он еще вполне мог бы выкрутиться из этой истории. Потом, однако, он вспомнил, что дело совсем не в том, что Валя поймала его на лжи. Адвокат все равно просил суд вызвать Закруткину, и суд с его просьбой согласился. Значит, все равно Валя уже получила или вечером получит повестку. Значит, все равно завтра она будет давать показания в суде. И, конечно, покажет, что Кузнецов просил ее сказать, когда Никитушкин возьмет в сберкассе деньги, потому что он, Кузнецов, будто бы поспорил с кем-то, что узнает заранее, когда Никитушкин получает «Волгу». И о том расскажет, как после убийства он просил Валю никому не говорить, что она выдала тайну вклада, потому что иначе вдруг его, Кузнецова, заподозрят.

В этой молодой девушке, совершенно обыкновенной, заурядной, хотя и хорошенькой, сотруднице сберкассы, таились чуткая совесть и высокое понятие долга. Хоть она никогда и не выступала на собраниях и не произносила речей, хоть ей и чужд был всякий пафос, всякая громкая фраза, хоть она и любила танцевать те танцы, которые не одобрялись в газетах, все-таки она была по-настоящему порядочным человеком. Кузнецов никогда раньше об этом не думал, а сейчас с ужасающей ясностью почувствовал и понял.

Да, если уж докопались до Вали, то конец, значит, до всего докопаются.

Может быть, можно было все-таки не называть Валю на суде? Нет, нельзя. Ведь это Рукавишникова сказала, что его невеста работает в сберкассе. Ну хорошо, допустим, он бы сказал, что не знает, в какой именно, или назвал бы другую кассу. Можно поручиться, что этот адвокат проверил бы все сберкассы города и добыл бы на суд Закруткину.

Нет, его, Кузнецова, ошибки никакой роли тут не играют или играют очень небольшую.

И так везло до сих пор. Груздев прямо загипнотизировал следствие. Следствие шло по проложенной Груздевым дорожке, не оглядываясь по сторонам. А теперь все рухнуло. Будь оно неладно!

В конце концов, рассуждал Кузнецов, что изменилось бы в мире, если бы изолировали на много лет никчемного, спившегося человека, выгнанного с работы? А теперь погибнет вместо него Петр Кузнецов, человек интеллигентный, умный, способный принести много пользы. Какая же это справедливость, если вместо ничтожества осудят человека, полезного государству и обществу…

У Кузнецова мешались мысли в голове, иначе, может быть, он и сам бы нашел изъян в своих рассуждениях. Что делать сейчас?

Он достал бумажник и пересчитал деньги. Денег было семь рублей. Да еще в секретном отделении бумажника лежало две сотни. Как он ни был уверен в том, что его изобличить невозможно, все-таки двести рублей на всякий случай носил с собой.

Может быть, выйти сейчас, поехать в аэропорт, взять билет куда-нибудь подальше, например в Хабаровск или в Москву, и ищи Петра Кузнецова по лицу всей земли.

А куда он пойдет в Хабаровске или в Москве? В Москве у него есть знакомые, но такие, что примут его безо всякого удовольствия, если вообще примут. Уж переночевать-то у них наверняка нельзя. В Хабаровске вообще ни души знакомой. В гостиницу нельзя. Прописка. Сразу найдут. Может быть, на курорт куда-нибудь? Там можно снять частную комнату. Тогда нужно взять остальные деньги. Они дома. Можно зайти домой, сказать, что приятель пригласил на рождение, переодеть костюм, взять деньги — и в аэропорт.

Кузнецов даже вздрогнул. А если его там ждут? А если дом уже под наблюдением?

Да, но его могут найти и в кинотеатре. Петр почувствовал, что он не может здесь больше оставаться ни на минуту. Надо сейчас же уходить. Как он раньше не подумал об этом?

Он надел шарф, пальто и шапку. Было трудно застегнуть пальто — так дрожали руки. Он вышел, держа руки и карманах, чтобы случайно кто-нибудь не заметил эту проклятую дрожь.

На улице оглянулся. Кажется, никто не следит.

Он сел в трамвай, проехал несколько остановок, вышел с задней площадки, подождал, пока трамвай ушел, и внимательно огляделся. На остановке были люди, но никто из них не напоминал сыщиков. Он пошел в переулок, потом свернул в другой, потом в третий. Переулки были пустынны; за ним, конечно, никто не следил. Он увидел свободное такси, остановил его и поехал в аэропорт. Там, по крайней мере, можно поужинать и согреться.

В аэропорту народу было не очень много. Он разделся и прошел в ресторан. Заказал себе ужин и взял даже стопку коньяка. Думал, что выпьет и перестанет дрожать. Выпил, стало тепло, даже жарко, а внутри по-прежнему все дрожало.

Из аэропорта вышел около часа ночи. Ему страшно хотелось спать, но спать было негде. Во всем городе, во всей стране не было кровати, на которую он мог бы лечь, укрыться одеялом и вытянуться. К счастью, прибыл запоздавший самолет, и автобус аэрофлота повез пассажиров в город. Сел в автобус и Кузнецов. Народу было немного, и он, подняв воротник пальто, немного вздремнул.

И опять потянулось бесконечное, бесприютное время. Он ходил по боковым, темным улицам. Сколько-то времени просидел на бульваре. Потом опять ходил.

О чем думал Петр, шагая по безлюдной улице? Может быть, о том, как жаль расставаться со снежными сугробами, с темными окнами, за каждым из которых люди живут, чему-то радуются, на что-то надеются, ждут чего-то, и как жалко, что нельзя ни радоваться, ни надеяться, ни ждать, ни даже хотя бы огорчаться. Ведь когда человек огорчается, он тоже борется с неблагоприятными обстоятельствами, раздумывает о том, как их победить, и обязательно хоть немного, хоть на что-нибудь да надеется. А может быть, он ни о чем не думал. Может быть, он только чувствовал, почти физически чувствовал страшную, давящую тоску, от которой не было никакой надежды освободиться.

Видимо, он гулял долго. Около трех часов ночи его школьный товарищ Максим приехал из командировки и, не достав такси, отправился домой пешком. Он встретил Петра. Старые товарищи постояли, поговорили. У Максима был с собой только портфель, и стоять ему было не тяжело. Максим не заметил в поведении Петра ничего особенного. Петр был такой же, как обычно, смеялся, шутил и сказал, что решил, кажется, твердо идти в педагогический институт.

По-видимому, расставшись с Максимом, он еще побродил до тех пор, пока не замерз окончательно. Сквозь страшный вихрь мыслей, который проносился в его мозгу, все чаще возникала одна, даже для самого себя. Не сформулированная, но очень ясная мысль. Она была как музыкальная фраза, которая в начале симфонии еле угадывается, потом повторяется еще и еще раз, все ясней и отчетливей, и под конец доминирует над всеми звуками. Мысль эта, если се переложить на слова, звучала бы коротко: надо кончать.

Он с трудом шел. У него мерзли ноги и лицо, и самое главное, не было никакой, хоть бы маленькой, надежды.

Не знаю, обвинял ли он неудачно сложившиеся обстоятельства, людей и судьбу в том, что так кончается его короткий жизненный путь, или, восстанавливая в памяти свои поступки, ясно понимал, что в каждом из них повинен он сам. Думал ли он о том, что много раз судьба давала ему возможность спастись, и он проходил мимо этих возможностей. А сейчас готов плача просить, чтоб дали такую возможность еще хоть раз.

Так или иначе, шел он к вокзалу и дошел, когда был уже пятый час утра.

Он прошел в зал ожидания, чтоб согреться. Он сел в углу у батареи центрального отопления. Зал был почти пуст, только несколько человек спали на скамейках да дежурный милиционер заходил иногда, чтобы отогреть руки.

Потом появилась буфетчица. Буфет открывался в шесть утра. Она стала греть кофе на электрической плите, вынимала из холодильника, расставляла на буфете бутерброды с сыром и колбасой, холодную жареную рыбу, весь нехитрый набор закусок, одинаковый на большой и на маленькой железнодорожной станции.

Петр задремал или заснул. Его разбудил товарный поезд, прошедший мимо станции, гудя, стуча и не останавливаясь. К этому времени буфет уже открылся, и первые посетители, рабочие, ехавшие на работу за город, на цементный завод, молча пили горячий кофе.

Петр тоже выпил стакан кофе и съел кусок жареной рыбы, а потом пошел в умывальную и вымыл руки. Он все время понимал, что то, что будет, неизбежно, и все-таки почему-то ему казалось, что это все не всерьез, что это все он только изображает перед кем-то, может быть перед самим собой, и будет изображать до конца. Но только до конца, а самого конца так и не будет.

Потом он вышел на перрон и долго ходил по перрону — все ждал товарного поезда. Ему годились только товарные, они проходили не останавливаясь. Он пропустил три электрички и дальний поезд, простоявший пять или шесть минут. Потом он услышал по радио предупреждение, что гражданам пассажирам следует отойти от шестого пути, потому что по нему пройдет без остановки товарный поезд.

Тогда, не торопясь — поезда еще не было видно,— он прошел к шестому пути. Ему все еще казалось, что он только играет и будет играть до самого конца. Всем телом, всеми своими чувствами он был убежден, что самого конца не будет.

Наконец поезд показался. Кузнецов приготовился. Он все себя уговаривал, что больно будет секунду, может быть две, а потом не будет ничего. Ему даже казалось, что он хладнокровен. На самом деле спокойствие его объяснялось просто тем, что в душе он ни на секунду не верил в то, что решится сделать этот последний шаг. Он все-таки шагнул вперед, когда тепловоз был уже совсем близко, и остановился на самом краю перрона. И поезд прошел мимо, постукивая на стыках рельсов.

Боковым зрением, если так можно сказать, он увидел в последнюю секунду, перед тем как шагнуть, что с двух сторон к нему придвинулись двое. Теперь он посмотрел в одну сторону, потом в другую и разглядел обоих. Это были два ничем не замечательных человека, может быть случайно оказавшихся здесь. Но, помня, как они придвинулись к нему, очевидно желая его схватить в последний момент, как они отступили, когда он не решился на последний шаг, он понял, что эти люди за ним следят и, куда бы он ни пошел, как бы ни побежал, как бы ни помчался, от него не отстанут.

Как ни странно, это открытие его успокоило. Теперь он имел право считать, что не решился броситься под поезд не потому, что струсил, а потому только, что его не допустили до этого последнего шага. Засунув руки в карманы, он прошелся по перрону, потом ему стало холодно, и он вернулся в вокзал. Людей, которых он заметил на перроне, в зале не было. Это ничего не меняло. Кто-то другой, один из этих дремлющих на диванах или стоящих возле буфета, не спускал с него глаз. Это-то Кузнецов понимал отчетливо.

Теперь у него выбора не было. Была только возможность— явиться с повинной. Он подождал, загадав сначала до восьми часов, потом до половины девятого. А в девять поднялся и, не торопясь, пошел в милицию.

В отделении была тишина. Задержанные за ночь, пьянчуги и буяны, утихомирились в своих камерах.

Дежурный писал что-то, видно, оформлял составленные за ночь протоколы. Кузнецов подошел к нему.

— Я пришел явиться с повинной,— сказал он фразу, которую придумывал всю дорогу от вокзала.— Я участвовал в ограблении инженера Никитушкина в поселке Колодези и тяжело ранил ударом в висок Никитушкина Алексея Николаевича. Деньги, в сумме четырех тысяч восьмисот рублей, находятся у меня дома.

 

Глава сорок восьмая

Утро

На третий день людей пришло больше, чем приходило в прошлые дни. Очевидно, слухи о неожиданном повороте, который произошел или, во всяком случае, может произойти в ходе процесса, шли по городу. Когда мы, три братика, вошли в коридор, там стоял гул от разговоров. Люди собирались в кружки, горячо спорили и, не сойдясь во мнениях, расходились. Мы прислушались к разговорам.

Некоторые считали, что дела Груздева сильно поправились. Те, кто поопытней, утверждали, что Гаврилов оказался толковым парнем и очень расшатал обвинение. Как всегда в таких стихийно возникающих обсуждениях, находились упрямцы, считавшие, что коль уж человека отдали под суд, стало быть, он мерзавец и нечего его оправдывать. Их оппонентами были сердобольные люди, которые никогда не теряют надежды, что преступника оправдают, и считают, что вообще никто не виноват и все заслуживают снисхождения. Может быть, в глубине души эти люди надеются на чудо: в конце концов окажется, что и убийства-то, в сущности, не было.

Прошел Гаврилов, кивнув нам головой. Прошли Ладыгин и Грозубинский. Потом солдаты конвойных войск оттеснили публику и в зал провели подсудимых. Клятов шел впереди, и вид у него был такой, будто он идет получать Почетную грамоту. За ним шел Груздев, мрачный как туча, опустив глаза в землю. Казалось, что Клятову предстоит оправдание, а Груздев ждет строгого осуждения. На самом деле было как раз наоборот. Именно у Петьки появились некоторые, хотя пока и неверные, шансы на оправдание.

Пришла Тоня и молча поздоровалась с нами. Она, бедняга, худела день ото дня. Молодая девушка, которую я раньше не видал на суде, стояла неподвижно, глядя туда, откуда входила с лестницы публика. Она очень волновалась. Это было видно по рукам. Она то снимала, то надевала перчатку, то засовывала руки в карманы, то перекладывала сумочку из одной руки в другую.

Наконец стали пускать в зал. Девушка все стояла в коридоре. Она пропустила всех, вошла последней и села на первую скамью, где обычно сидят свидетели.

«Неужели это Закруткина?» — подумал я.

Уже офицер закрыл входную дверь, а она все не отрывала глаз от входа, все ждала кого-то, кто должен был — непременно должен был! — явиться и не являлся.

Вошли судьи. Все встали и стояли, пока Панкратов не сказал: «Садитесь». Стояла и девушка, но все смотрела на дверь: может быть, все-таки он войдет, тот, кого она поджидала.

— Свидетельница Закруткина,— сказал Панкратов. Девушка встала, подошла к судейскому столу и, пока слушала, что говорил ей Панкратов, предупреждая об ответственности, нет-нет да оборачивалась к двери: вдруг да войдет в последнюю секунду нетерпеливо ожидаемый ею человек?

Однако никто так и не вошел. Закруткина расписалась, что предупреждена об ответственности.

Начались вопросы. Оказалось, что ее зовут Валентиной и она работает в сберкассе 02597 контролершей. Не замужем, двадцати одного года, беспартийная, образование среднее…

— Скажите, Закруткина,— спросил Панкратов,— что вы знаете об Алексее Николаевиче Никитушкине?

— Это наш вкладчик,— сказала Закруткина.— Он у нас много лет имеет счет.

Она очень волновалась. Я даже не могу объяснить, почему это понял я да и, кажется, все в зале. Наверное, были какие-то незаметные глазу, но доходившие до сознания признаки ее волнения. Это ни о чем, впрочем, не говорило. Обстановка судебного заседания заставляет волноваться почти каждого свидетеля, кроме разве что бывших здесь уже много раз.

— Когда вы узнали, что Никитушкин собирается снять со своего счета шесть тысяч рублей?

— Пятого сентября утром он позвонил,— очень тихо сказала Закруткина.

— Пятого утром,— повторил Панкратов.— Говорите громче, свидетельница. А когда он получил эти деньги?

— Шестого сентября днем,— сказала Закруткина.

— Значит, вы узнали о том, что он снимет со счета шесть тысяч, сутками раньше?

— Да.

— Вы говорили об этом кому-нибудь из посторонних вашей сберкассе людей?

Валя молчала. Потом она обернулась и еще раз, последний раз, посмотрела на дверь. Дверь была по-прежнему закрыта. Офицер неподвижно стоял перед дверью. Закруткина повернулась к суду.

— Да, говорила,— сказала она отчетливо и громко.

— Когда говорили?

— Пятого сентября вечером.

— Кому говорили?

— Моему жениху Кузнецову Петру Николаевичу.

— Значит,— сказал Панкратов,— в тот же день, когда Никитушкин позвонил и заказал на завтра шесть тысяч рублей, вы рассказали об этом вашему жениху Петру Николаевичу Кузнецову. Почему вы ему рассказали?

— Он меня недели две уже просил, как только Никитушкин закажет деньги, ему сообщить.

— Он вам объяснил, зачем ему это нужно?

— Да, объяснил. Он сказал, что поспорил с одним своим товарищем на десять рублей.

— В чем же была суть спора?

— Тот его товарищ будто бы хорошо знаком с сыном Никитушкина, для которого покупалась машина, и сын Никитушкина будто бы говорил этому товарищу…

Закруткина молчит. Шепоток проходит по залу. Все понимают, хотя лицо Закруткиной публике не видно, что она борется со слезами. Все ждут, что сейчас начнутся рыдания, истерика. Но Закруткина победила слезы. Она продолжает медленно, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Я сейчас точно не помню, какую-то он мне рассказал историю, для чего ему нужно знать точно, когда Никитушкин возьмет деньги. Мне показалась эта история убедительной. Я и сказала.

— Оглашаются показания Закруткиной, данные на предварительном следствии,— говорит Панкратов,— лист дела двадцать один, оборот: «Ни с кем, кроме товарищей по работе, я не говорила, что Никитушкин собирается брать большую сумму, и тем более никому не называла день, когда он должен эту сумму получить». Вы это показывали, Закруткина?

— Да, показывала.

— Значит, ваши показания на предварительном следствии не верны. Почему вы показывали неправду?

— Потому, что Петр Кузнецов меня просил об этом,— говорит Валя по-прежнему громко и отчетливо.— Восьмого сентября вечером, когда я пришла к нему в кинотеатр «Космос», он был очень взволнован. Если теперь, после того как Никитушкиных ограбили, сказал он, станет известно, что Кузнецов знал, когда у них были дома деньги, он может попасть под подозрение. Я понимала, что нарушаю правила, разглашая тайну вклада, но была твердо уверена, что Петя не мог иметь отношения к ограблению.

— А сейчас вы тоже в этом уверены? — спрашивает Панкратов.

Валя молчит.

— Так как же, Закруткина? — настаивает Панкратов.

— Теперь не уверена,— подняв голову, громко говорит Закруткина.

— Почему?

— Потому что я вчера была на суде. Я слышала, как Петр скрыл, что я ему рассказала. А как же скрывать, когда судьба подсудимых решается. Я ему сказала, чтобы он сегодня пришел и изменил показания. Но он не пришел. Я предупредила, что, если он не придет, я сама расскажу все, как было.

Так тихо в зале, что очень ясно слышно: кто-то осторожно, но настойчиво дергает дверь.

Офицер через щелку тихо говорит с кем-то, кто стоит в коридоре.

Валя повернулась к дверям и застыла. Теперь мне видно ее лицо. Она ждет. Она надеется, что это пришел Петр — пришел, чтобы рассказать правду и снять с нее эту тяжелую обязанность.

Панкратов ее не торопит. Он тоже смотрит на дверь. И адвокаты повернулись к двери, и вся публика, и подсудимые. Клятов насторожился. С него даже слетела бравада, которой он щеголял весь процесс. Только Груздев, повернувшийся тоже к двери, сохранил свой безнадежно унылый вид. Не знаю, понимает ли он, что происходят события, которые могут решить его судьбу. Или из пропасти отчаяния, в которую он погружен, не виден пи один солнечный луч.

Наконец отворяется дверь и входит милиционер. Стараясь ступать беззвучно, он идет через зал. Он мог бы греметь сапогами, зал все равно смотрит на него, слушает его шаги, ждет от него…

Впрочем, милиционер только подошел к столу, за которым сидит прокурор, передал ему записку, повернулся и вышел из зала.

Теперь все смотрят на Ладыгина. Записка, очевидно, короткая, Ладыгин прочел ее быстро и отложил в сторону. Наверно, ничего особенного, какое-нибудь срочное служебное известие. Все приходят в себя. Публика снова повернулась к суду. Панкратов спрашивает: есть ли вопросы у адвокатов? Есть ли вопросы у прокурора?

— Значит, показания, данные вами на предварительном следствии, неверны. Вечером пятого сентября вы сообщили вашему жениху Петру Кузнецову, что Никитушкин шестого сентября получает деньги. Так? — говорит Панкратов.

— Да, так,— подтверждает Закруткина.

— Неправильные сведения на предварительном следствии вы сообщили потому, что вас просил об этом Кузнецов?

— Да,— подтверждает Закруткина.

— Хорошо, садитесь.

Закруткина садится, и в это время встает Ладыгин.

— Мне сообщают,— говорит он,— что поступили сведения, могущие оказать влияние на ход процесса. Я прошу объявить перерыв на полчаса, чтоб я мог ознакомиться с этими сведениями и доложить суду.

Панкратов объявляет перерыв.

Судьи уходят. Публика медленно идет к выходу. Разговоров не слышно. Все понимают: в образе милиционера пришло важное событие. Какое? Неизвестно. Даже гадать невозможно. Надо ждать конца перерыва.

В течение этого получаса в коридоре не велись обсуждения и споры. Часть публики вообще не вышла из зала, а те, что вышли, молча курили на лестничной площадке или молча прогуливались по коридору.

Подсудимых так и не выводили из зала. Они сидели за своим барьером, на этот раз оба хмурые и безмолвные. Наигранная бодрость оставила Клятова. Видно, событие, которое произошло, о котором все мы могли только гадать, угадывалось Клятовым. Видно, событие это нарушало какие-то маленькие его расчетики, те, на которых основывалась его неиссякаемая внешняя жизнерадостность.

Очень долго тянулись эти полчаса. Вышедшие покурить уже накурились. Все больше и больше людей рассаживалось в зале по местам. Наконец вошли Ладыгин и адвокаты, и почти сразу, как только они сели, вошли судьи.

— Садитесь,— сказал Панкратов притихшему залу и, выждав, пока воцарилась полная тишина, обратился к Ладыгину: — Вы можете доложить суду новые сведения?

— Могу,— сказал Ладыгин, встал и, медленно отделяя короткой паузой каждое слово, сказал: — Допрошенный вчера в суде свидетель Кузнецов Петр Николаевич сегодня утром явился в милицию и сообщил, что он вдвоем с подсудимым Клятовым седьмого сентября ограбил квартиру Никитушкиных и нанес удар кастетом в висок Никитушкину Алексею Николаевичу. После оформления органами дознания показаний Кузнецова оперативная группа выехала вместе с Кузнецовым к нему домой. Кузнецовым были предъявлены четыре тысячи восемьсот рублей, взятые у Никитушкиных. Кузнецов показал, что всего было взято шесть тысяч. Тысячу рублей он передал Клятову с тем, что еще две тысячи отдаст ему по первому требованию. Сто девяносто два рубля находились у Кузнецова в бумажнике. Кузнецовым также переданы оперативной группе кастет, которым был ранен Никитушкин, желтые перчатки, в которых он ходил на ограбление, и черный платок, которым он завязывал лицо. Ввиду того что показания Кузнецова резко меняют обстоятельства рассматриваемого судом дела, я полагаю, что оно должно быть возвращено на доследование.

— Каково мнение защиты? — спросил Панкратов.

— Я присоединяюсь к мнению прокурора,— сказал Гаврилов.

Грозубинский только встал и молча наклонил голову в знак согласия.

— Суд удаляется на совещание,— сказал Панкратов, и судьи ушли в совещательную комнату.

Теперь публика торопливо устремилась из зала. В коридоре сразу начались разговоры. Их было даже из зала слышно. Только слов нельзя было разобрать. Будто непрерывно гудели веретена. Каждому не терпелось высказать свои соображения, услышать соображения других.

Очень хотелось высказать свое мнение и мне, услышать мнения других. И все-таки я остался в зале. Конвойные не увели подсудимых. Клятов и Груздев сидели по-прежнему за барьером. Я, не отрываясь, смотрел на Петра.

Он плакал, наш Петька. Сидел совершенно неподвижно и не всхлипывал, и лицо его не морщилось от плача. Просто слезы одна за другой скатывались по его щекам.

Долгие годы тюрьмы! Может быть, даже смертная казнь! Во всяком случае, позор! Загубленная жизнь! Вечное клеймо грабителя и убийцы! Все исчезло, словно черный мираж.

И совершенно было неважно, что перед барьером еще сидят конвойные и стерегут его как преступника. Это была только форма. Неважно было, в конце концов, отпустят его сейчас же здесь, на суде, или через день-два выпустят из тюрьмы.

А Клятов? Вся бодрость с него слетела. Почему он помрачнел? Ведь, в сущности говоря, для него ничего не изменилось. Он и раньше был несомненно опознан Никитушкиным. Так же, как и прежде, на нем висело обвинение в убийстве. Что же привело его сейчас в такое печальное состояние? Неужели только то, что недополученные им из награбленных денег две тысячи теперь наверняка ушли из его рук? Все равно он ведь не мог получить их в тюрьме или колонии. И не мог не понимать, что проведет там долгие-долгие годы. Неужели надежда на эти бумажки должна была ему эти долгие годы скрасить? Неужели рассчитывал он убежать из тюрьмы, получить свою долю и пропить ее по кабакам? Удивительно нерасчетливый, до глупости нерасчетливый был этот расчет уголовника.

Быстрее, чем можно было ожидать, раздался звонок из совещательной комнаты. Снова заняли свои места адвокаты и прокурор. Торопливо прошла на свое место секретарь суда. Снова вышли судьи, и весь зал, стоя, выслушал определение, которое, тоже стоя, прочел Панкратов.

Именем РСФСР… Суд в составе председательствующего Панкратова и народных заседателей Сергеева и Голубкова… Определяет… Дело направить на доследование… В отношении подсудимого Груздева Петра Семеновича меру пресечения изменить, взять подписку о невыезде и из-под стражи освободить…

Судьи ушли.

Судьи ушли, а зал все еще молчал. Уж очень много неожиданных, ошеломляющих новостей обрушилось на людей сегодня! Как-то надо было переварить их, привыкнуть к ним, их осмыслить.

Зал молчал, а потом вдруг зашумел. Снял с зала оковы Юра.

Юра встал, прошел через зал, подошел спокойно к барьеру (конвойные немного растерялись, но, поколебавшись, никак на это не реагировали), перегнулся через барьер и протянул Петьке руку. Петька потянулся к нему, и они, стоя по разные стороны барьера, обнялись и трижды расцеловались.

И тут зал зашумел, заговорил, засмеялся. Будто сняли заклятие с неподвижно застывшего царства спящей красавицы.

Честь и слава обвинению и защите, которые боролись не за обвинение или оправдание, а за справедливость! Честь и слава судьям, не равнодушно, но беспристрастно исследовавшим людей и обстоятельства!

Я, во всяком случае, чувствовал именно так. Думаю, что так же чувствовал и весь зал. Во всяком случае, многие, проходя мимо барьера, за которым сидели обвиняемые, приветствовали Петра: кто — просто махнув ему рукой, кто — улыбнувшись, кто — крикнув, хоть негромко, все-таки это зал суда, сочувственное слово. А Петька улыбался, и слезы все текли и текли по его лицу. И у всех толпившихся у выхода из зала было прекрасное настроение. Каждый радовался тому, что не совершилась несправедливость, не будет осужден невиновный, что ушла угроза тяжелого наказания от человека, который преступления не совершал.

В коридоре я, Сережа, Юра и Афанасий Семенович задержались. Мы рассчитывали, что Петьку освободят и мы уйдем вместе с ним. Адвокаты и прокурор оставались в зале. Там, наверное, оформлялось освобождение Петьки, совершались какие-нибудь юридические формальности. С тех пор прошло три года, а я так и не удосужился спросить Петьку, чем они там занимались. В коридоре было очень много народу. Не знаю, откуда всем стало известно, что мы Петькины друзья. Многие подходили к нам и просили передать Петру поздравления и пожимали нам руки. Приятно было видеть, как много людей радуются тому, что не произошла судебная ошибка, что не пострадал невиновный.

То, что я сейчас скажу, я знал и раньше, но в тот день я это особенно ясно ощутил: люди могут быть злы, народ — добр.

Потом окружавшие нас расступились. Сын инженера Никитушкина подвел к нам отца.

Старик протянул Афанасию Семеновичу дрожащую руку.

— Пожалуйста, передайте товарищу Груздеву,— сказал Никитушкин,— мое поздравление. Я очень рад, что невиновный не пострадал.

Афанасий Семенович наклонил голову и ответил:

— Примите благодарность Груздева и мою.

И сын повел Никитушкина по коридору, и все расступились перед ними, и гул разговоров прекратился и не был слышен, пока они не спустились по лестнице.

А потом люди, стоявшие в коридоре, опять стали обмениваться впечатлениями, и коридор заполнился ровным, ни на секунду не стихающим гулом. Было о чем поговорить.

Как на каждом судебном заседании, и сегодня было много любителей и знатоков судебных дел. Я не знаю почти никого из тех, кто толпился в коридоре, но, судя по разговорам, на процессе присутствовали многие адвокаты. Часто упоминалась фамилия Гаврилова. Как я понял, его хвалили. Честно говоря, мне не приходило в голову, какую большую роль сыграл Степан в снятии с Груздева обвинения. Я привык думать, что работа адвоката заключается в том, чтобы произнести убедительную речь. Сегодня я понял, что это совсем не так.

Помню слова какого-то пожилого человека, которого окружало и внимательно слушало много народу.

— Это хорошая работа,— говорил пожилой человек.— По совести говоря, мне казалось, что у Гаврилова надежд никаких. Дело повернулось тогда, когда он заметил, что Рукавишникова растерялась, увидя Клятова. Он правильно обратил внимание, что очень неубедительно в обвинительном заключении объяснено, откуда Клятов узнал, когда именно Никитушкин взял деньги со счета. Сегодня, после показаний Закруткиной, Гаврилов мог, вне зависимости от явки Кузнецова с повинной, просить направить дело на доследование.

В это время дверь из зала открылась, и вышел Петр.

Это было как чудо. Вышел Петр просто и обыкновенно, в пиджачке, растерянный и смущенный. Никаких конвойных не было рядом с ним. За ним вышел Ладыгин и, не глядя ни на кого, прошел в одну из комнат суда.

Потом была заминка. Грозубинский и Гаврилов уступали друг другу дорогу. Гаврилов требовал, чтобы первым шел Грозубинский, как старший, а Грозубинский настаивал, чтобы первым шел Гаврилов, как герой дня.

Кончилось все, конечно, тем же, чем кончилась некогда подобная сцена между Чичиковым и Маниловым. Оба неожиданно сдались и одновременно ринулись вперед. Получилась недолгая толкотня, и оба как пули вылетели в коридор хотя и улыбающиеся, но смущенные.

Афанасий подошел к Гаврилову, обнял его и поцеловал.

— Дурень ты, дурень,— сказал он громко, на весь коридор,— будешь еще убеждать старика, что ты плохой адвокат?

В это время конвойные стали оттеснять толпу в коридоре в сторону. Надо было вести Клятова в комнату, предназначенную ему. Теперь уж ему одному.

Клятов прошел по коридору, сопровождаемый конвоирами, с подчеркнуто независимым видом. Все молчали, пока он не скрылся за дверью комнаты. Теперь про него все знали, как он подводил под монастырь Груздева. Спокойно, расчетливо подводил. Чтобы на всякий случай сберечь награбленные деньги.

Конвойный вынес и передал Петру пальто и шапку. Мы решили идти к нам в гостиницу.

Еще только один эпизод, происшедший в суде, мне кажется, следует рассказать. Все четыре братика, Афанасий и Гаврилов шли по коридору суда, между двумя шеренгами любопытных, которые не могли пропустить случай понаблюдать такое триумфальное шествие. Когда мы спустились по лестнице, мне дважды казалось, что какая-то знакомая фигурка мелькает впереди. Я был так взволнован всем случившимся, так радовался, что мы все вместе выйдем сейчас на улицу, что Петька свободен и может идти с нами куда захочет, что не обратил на эту фигурку внимания и не подумал, почему она кажется мне знакомой. Я вспомнил о ней позже, когда мы все сидели уже в гостинице, и понял тогда, что это была Тоня, бедная, маленькая Тоня, которую все забыли, о которой никто не вспомнил даже сейчас, хотя она, пережившая с Петькой столько горя, могла надеяться, что о ней вспомнят и тогда, когда наконец настало хорошее время.

 

Глава сорок девятая

Другой Петр

Первое время после освобождения Петра мы не думали ни о чем, кроме того, что наша вера в Петьку оправдалась, что удалось доказать его невиновность, что он наконец свободен.

Были у нас и некоторые сомнения: достаточно ли тряхнула его судьба, чтобы излечить навсегда? Об этих разговорах и об этих сомнениях я еще расскажу в своем месте. Через некоторое время мы уехали к себе в С. Афанасий Семенович днем раньше отбыл в Клягино. Жизнь вошла в норму. У меня в редакции накопились рабочие долги, и пришлось срочно их покрывать. Сергей с головой ушел в диссертацию, Юра пропадал на заводе. Встречались мы только по воскресеньям. Почти каждый раз Юра показывал новое письмо от Пети. Петр писал, что капли в рот не берет. Что работает на заводе, куда его охотно приняли, хотя до процесса и слышать о нем не хотели. Очень уж большое сочувствие вызвала его история.

И вот постепенно стало возникать у меня в душе любопытство. А что же настоящий преступник, Петр-второй, как я его про себя называл? Как получилось, что вежливый администратор кинотеатра «Космос», которого никто ни в чем не мог заподозрить, оказался грабителем и убийцей?

По чести говоря, меня все больше и больше интересовала эта загадочная история. Я написал Степе Гаврилову. В ответ Степа сообщил, что, как известно, ход следствия хранится в тайне и какова на самом деле непонятная эта история, пока следствие не будет закончено, не узнает никто.

Писал он еще, что процесс будет, вероятно, очень интересный и что, если б я сумел на недельку освободиться, он бы очень советовал мне приехать. Жить я могу у него, а в крайнем случае он постарается мне достать гостиницу.

Сначала эта мысль показалась мне нелепой, но потом все больше и больше стало разбирать меня любопытство. Конечно, Гаврилов сообщит о результате процесса, но только сидя в судебном зале, присутствуя при допросах, выслушав показания свидетелей, смогу я понять, каким образом скромный и тихий молодой человек, непьющий, собирающийся жениться на любимой девушке, сын почтенного преподавателя математики, вдруг пошел грабить и убивать.

Я начал исподволь готовить поездку. Я проявлял в редакции поразительную активность и добился того, что сверх выполненной мной нормы у меня в загоне лежало три больших материала. Потом я пошел к нашему главному, которому, конечно, и раньше уже рассказывал про Петькин процесс. Я сказал, что хотел бы взять отпуск на недельку. Разумеется, за свой счет. Главный спросил зачем. Я объяснил, что просто жить не смогу, пока не выясню эту загадку с Петром Кузнецовым.

Не сразу, правда, но все-таки разрешение было дано. Тогда я написал Гаврилову, просил телеграфировать день суда. В свое время пришла от него телеграмма, и я выехал в Энск.

Я опять выслушал в судебном зале второй, более подробный, допрос Закруткиной и Рукавишниковой, и многих людей еще, и очень длинный допрос самого Кузнецова. Насколько этот молодой человек был сдержан и молчалив, пока его преступление не раскрылось, настолько теперь он стал неутомимо разговорчив.

В частности, на основании деталей, упомянутых в допросе им и Валей Закруткиной, написаны главы об их юношеском романе, о том, как Кузнецов вызвал у Вали подозрение, о сцене в кинотеатре, когда она уличила его во лжи.

Главное, историю преступления, историю падения милого юноши из трудовой, хорошей семьи, которая излагается дальше, я всю, с начала и до конца, услышал на этом процессе.

Не следует думать, что Кузнецов был откровенен. Он действительно говорил много, однако же некоторые свои поступки истолковывал очень уж смягченно, придавая им даже некоторый оттенок благородства. Не знаю, может быть, это была хитрость, а может быть, действительно прошлое виделось ему в розовом свете.

Председательствовал на суде Панкратов, обвинял Сергей Федорович Ладыгин. Надо сказать, что они не давали этому розовому свету освещать события. Вспоминая прежде данные показания Кузнецова, показания свидетелей и потерпевшего, они направляли его на путь истины, как только чувствовали, что он начинает приукрашивать свои побуждения и свои поступки. Думаю, что в результате на процессе были обстоятельно и достоверно освещены все события и все мотивы действующих лиц.

После конца процесса, пользуясь своими записями, я смог написать следующие главы, в которых изложена подлинная история преступления.

На процессе были подробно выяснены условия, в которых воспитывался и рос Кузнецов. Родился он в семье преподавателя математики, человека очень уважаемого и безусловно порядочного. Мать его была тоже преподавателем и вела курс литературы в старших классах средней школы. В общем, это была очень интеллигентная и дружная семья. По рассказам свидетелей, бывавших в доме Кузнецовых, там много шутили и смеялись, хотя и много работали. Между прочим, Николай Александрович Кузнецов был не рядовой преподаватель математики. Три его работы были опубликованы в специальном журнале.

В школе Петр Кузнецов учился хорошо. Правда, родители помогали ему, но он и сам не ленился, на уроках бывал активен и помогал товарищам.

Школу он закончил без троек. Некоторые его товарищи по классу знали, что они с Валей любят друг друга, и утверждали единодушно, что любовь с обеих сторон была преданная и чистая.

Кончив школу, Петр Кузнецов поехал в Москву поступать в институт. Он выбрал один из самых трудных институтов и, несмотря на очень большой конкурс, прошел и был зачислен студентом.

Он получил место в общежитии и начал учиться в чудеснейшем настроении, полный радужных надежд, казалось бы вполне теперь обоснованных.

На суде оглашались выдержки из первого судебного дела Петра Николаевича Кузнецова. Дело это слушалось в Москве, и никто в городе Энске о нем ничего не знал.

Кузнецову пришлось подробно рассказывать, как это его старое дело возникло.

По словам Кузнецова, студенческая его жизнь началась самым замечательным образом. На занятиях он оказался далеко не последним, в общежитии попал в комнату с замечательными ребятами, относились к нему все хорошо, словом, предзнаменования были самые радужные.

Через несколько месяцев у него сложились приятельские отношения с компанией студентов-третьекурсников. Кузнецову очень льстило, что такие взрослые ребята относятся к нему как к равному, зовут к себе в гости, едут с ним вместе из института. На этой почве у Петра произошло охлаждение с товарищами по общежитию. Он сам не говорил об этом или говорил очень глухо, но, по-видимому, Петр стал задирать перед своими сокурсниками нос и оказался несколько изолированным.

Глава компании третьекурсников носил фамилию Фуркасов. Он жил один в большой квартире в высотном доме. Дело в том, что отец его был не то советником посольства, не то атташе в одной из европейских стран, и в Москву родители приезжали редко. Квартира была большая, как будто нарочно приспособленная для всяческих вечеринок. Через некоторое время, видимо проверив, заслуживает ли Кузнецов доверия, стали и его на эти вечеринки приглашать. О том, что происходило на вечеринках, Кузнецов почти ничего не рассказывал. Впрочем, на прямые вопросы Ладыгина он вынужден был ответить, что там пили довольно много и вообще что там происходило всякое. По-видимому, эти молодцы многое себе позволяли. Меня в рассказе Кузнецова поразила одна подробность. Оказывается, что бы ни происходило в квартире, хозяин требовал одного: перед тем как разойтись, гости должны были привести квартиру в идеальный порядок. Это называлось «уборочная кампания». Убирали тщательно, и через два-три часа невозможно было предположить, что тут всю ночь шла гулянка.

Может быть, я не прав, но мне эта рассудочная осторожность кажется ужасной. Ведь все делалось не из любви к порядку, а на всякий случай: вдруг неожиданно приедут родители, вдруг придет кто-нибудь, кого нельзя не пустить? В этом обнаруживается, по-моему, обостренная забота о конспирации. Все следы должны быть скрыты. Значит, очевидно, было что скрывать.

Что привлекало Кузнецова в этой компании? Вероятно, то, что в институте и общежитии он казался себе мальчишкой, а здесь чувствовал себя взрослым.

Что привлекало эту компанию в Кузнецове? Может быть, им просто нравилось, с каким восторгом он на них смотрел. Нравилось перед ним красоваться. К тому же, вероятно, он был посвящен только в небольшую часть их приключений, может быть, самую безобидную часть.

Однако несчастья Кузнецова начались не в этой квартире, а за городом, на лыжной вылазке. Лыжные базы были у курсов разные, и Кузнецов очень возгордился, когда Фуркасов предложил ему ехать не со своим курсом, а с ними, третьекурсниками. Между прочим Кузнецов упомянул, что ребята из его общежития очень иронически относились к компании Фуркасова. Правда, он считал, что ребята ему просто завидуют: их небось старшекурсники не приглашают.

Итак, поехали в субботу вечером с расчетом вернуться вечером в воскресенье. Оказалось, что прихватили довольно много водки. Утром все проснулись с головной болью. За завтраком еще немного выпили и отправились на лыжах.

В этой большой компании было только двое первокурсников: Кузнецов и Семен Корнеев. Корнеев считался очень способным парнем. С третьекурсниками его познакомил Кузнецов. В вечеринках он ни разу не принимал участия и в первый раз поехал с третьекурсниками на вылазку.

Как рассказывал Кузнецов, все началось с того, что Фуркасов с компанией стали приставать к девушкам из энергетического. Девушки позвали на помощь своих ребят, энергетиков. Энергетики за них вступились. Произошла небольшая драка,и фуркасовцы потерпели полное поражение. Для Корнеева и Кузнецова все это выглядело так: издали они видели, что фуркасовцы дерутся с какими-то парнями, потом прибежал Фуркасов, сказал: «Наших бьют» — и сунул Корнееву в руку нож. Корнеев и Кузнецов помчались спасать своих. По дороге Кузнецову тоже кто-то сунул нож в руку. Коротко говоря, Корнеев всадил нож в какого-то парня. В кого, за что, кто был виноват, он не знал. «Наших бьют» — вот все, что ему было сказано.

Девушки, из-за которых началась драка, привели милицию. Задержали Корнеева и Кузнецова. У обоих были ножи в руках. Оба считали не товарищеским выдавать тех, кто им дал ножи. Корнеев получил пять лет, а не больше, потому только, что раненый остался жив. Кузнецов получил два года условно. Фамилия Фуркасова на суде не была помянута, и никто из его компании на суд не пришел.

Конечно, неприятно в девятнадцать лет иметь судимость. Однако, в конце концов, условное осуждение можно выправить. Можно поблагодарить судьбу за урок и больше никогда не совершать ничего бесчестного, не говоря уже о преступном. Однако это оказалось только началом.

Во время следствия Кузнецов сидел в тюрьме. Вот именно тут он и познакомился с Клятовым. Согласно справке из Москвы, Клятов сидел по подозрению в краже и в дальнейшем, на суде, был оправдан. Зная клятовскую изворотливость, можно предположить, что он был виноват и просто ему удалось выйти сухим из воды.

Естественно, что в тюрьме Кузнецов был в ужасном состоянии. Ему казалось, что жизнь кончена, что отныне он человек отверженный, что с порядочными людьми ему теперь дело иметь нельзя. Особенно мучила его мысль о родителях и Вале. В это время он даже не очень думал об институте. Он внутренне примирился с тем, что института ему не видать как своих ушей. А вот мысли о родителях и Вале очень его мучили. По дурости он делился своими мрачными мыслями чуть ли не со всей камерой. Кажется, всем без исключения рассказывал он о том, как боится, что родители и невеста узнают об этой истории.

Клятов, оказывается, тоже когда-то жил в Энске, и с ним Кузнецов, пожалуй, был откровеннее, чем с другими. Слушал Клятов очень внимательно и постепенно выведал всю подноготную. Он расспрашивал и про Валю и узнал, что она работает в сберегательной кассе, которая находится рядом с кинотеатром. Словом, разведал много фактов, которые, казалось бы, никому вреда принести не могли.

Должен заметить, что правилен закон, к сожалению принятый позже истории, о которой я рассказываю. Теперь запрещено держать в местах заключения вместе рецидивистов и людей, совершивших преступление в первый раз. Мне кажется, что это место в рассказе Кузнецова заставляет задуматься еще об одном. Ведь очевидно, что Корнеев и Кузнецов не были хулиганами. Очевидно, что ножи им подсунули настоящие мерзавцы, по подлой хитрости никогда не переходящие грань преступления. Ведь и у Корнеева и у Кузнецова было чувство, что они совершают благородный поступок: наших бьют — мы защищаем наших. Чего уж, кажется, благородней.

Что, всякая драка — преступление? Ерунда. Если девушку, женщину, старого человека, инвалида обижают хулиганы, убежден, что драться надо. Но нельзя драться пьяному и возбужденному человеку, который не может понять, кто на кого нападает и кого от кого следует защищать. Я думаю также, что надо вычеркнуть из сознания людей нож как орудие драки. Пусть памятью о драке будет синяк под глазом, но не смерть.

Я не мог не сделать этого отступления, хотя понимаю, что сказать «поножовщина ужасна» — совсем не значит уничтожить поножовщину.

Как только Кузнецова освободили, он подал в институт заявление, что просит его отчислить, и взял бумаги.

Думаю, что это было довольно трусливым поступком. Вполне вероятно, что его бы не исключили. Тогда вся история стала бы ему только хорошим уроком. Но у Кузнецова не хватило силы воли пойти к ректору и спросить: может он дальше учиться или нет?

Кстати, интересная подробность: из бывших своих товарищей Кузнецов решился позвонить только одному — Фуркасову. Он не хотел появляться в общежитии и просил забрать его чемодан. Соседям по общежитию звонить было стыдно, а с Фуркасовым, считал Кузнецов, они в какой-то мере соучастники.

Фуркасов ответил, что в общежитие не поедет, и дал понять, что с таким мерзавцем, как Кузнецов, дела иметь не желает. В параллель следует привести другую деталь: бывшие товарищи Кузнецова по общежитию, к которым он так и не зашел, прислали месяцем позже в Энск письмо, в котором очень ругали его за то, что он не простился и, главное, за то, что ушел из института. Они предлагали даже поговорить в ректорате, нельзя ли ему восстановиться.

Дальше я цитирую свои записи, сделанные на суде:

Ладыгин. Что вы им ответили?

Кузнецов. Я им ничего не ответил.

Ладыгин. Почему?

Кузнецов. В тюремной камере я больше всего боялся, что скажут отец, мать и моя невеста Валя. Клятов мне объяснил, что нужно самому взять из института бумаги, не ожидая исключения, и сказать дома, что я ушел из института сам. Техника, мол, не мое дело, и я желаю учиться, скажем, истории.

Ладыгин. Вы послушались Клятова?

Кузнецов. Да, послушался.

Дальше Кузнецов рассказал, что все у него устроилось удивительно гладко. Отец, немного поворчав, согласился на перемену института и поставил только одно условие: до поступления в институт Петр должен работать. Кузнецов поступил администратором в кинотеатр «Космос». Жизнь, как говорится, входила в колею. Кузнецову уже казалось, что история, случившаяся в Москве, закончена, похоронена и никаких последствий иметь не может. Но однажды поздно вечером, когда он, закончив работу, подходил к дому, его окликнул Клятов.

 

Глава пятидесятая

Как увяз коготок

Вероятно, Клятов специально подстерег Петра у подъезда. Но он сделал вид, что встреча произошла случайно. Он вел себя так, как будто встретились старые друзья. Как будто счастливый случай свел их на темной улице. Кузнецов так растерялся, так боялся, что кто-нибудь из домашних увидит их вместе, что считал самым важным увести Клятова подальше от подъезда. Это удалось без особенного труда. Они долго ходили по улицам. Клятов жаловался на скверные свои обстоятельства, на несчастную свою жизнь и выпросил у Петра двадцать рублей. Кузнецов говорил, что если бы у него было с собой двести, он бы отдал их с удовольствием, так ему хотелось от Клятова избавиться. Может быть, Петр сам ему сказал, что работает в кинотеатре «Космос». Может быть, Клятов как-нибудь разузнал это. Во всяком случае, через три дня он позвонил в кинотеатр по телефону. Он сказал, что необходимо увидеться по очень важному делу. Кузнецов боялся, что, если он не согласится на свидание, Клятов придет к нему домой или в кинотеатр. Поэтому он согласился встретиться на улице.

Они встретились на ближайшем углу и пошли по темным переулкам, всячески избегая света. Сначала разговор был мирный. Клятов расспрашивал, как живется Петру в Энске и как уладились его отношения с родителями. И все-таки с самого начала Кузнецов чувствовал, что встреча эта непростая, что снова к нему протянулись цепкие руки из того прошлого, которое казалось навечно похороненным. Чувство это не на пустом месте возникло. Петр отлично понимал, что не стал бы Клятов так уж интересоваться его судьбой. Что не случайной была встреча у подъезда и не без причины придал он ей видимость встречи неожиданной. Да, в камере предварительного заключения, раздавленный навалившимся несчастьем, мог Кузнецов открыть Клятову обстоятельства, которые того совершенно не касались. Но с той поры было время подумать. Кузнецов великолепно понимал, что Клятов профессиональный преступник и не станет тратить время на то, чтобы бескорыстно слушать горестные излияния какого-то там студентика. Не станет без всякой цели беспокоиться о чужих делах и с таким интересом о них расспрашивать.

По-видимому, страх перед предстоящим разговором внутренне сломил Петра еще до того, как этот разговор начался.

Выяснив, что родители ничего не знают об осуждении и что совет скрыть от них всю происшедшую в Москве историю оказался правильным, Клятов перевел разговор на Валю.

Этот мерзавец умел расспрашивать. И Кузнецов снова оказался игрушкой в его руках. Когда Клятов спросил, по-прежнему ли работает Валя в сберегательной кассе, в его голосе звучала такая искренняя заинтересованность, что даже если бы Кузнецов во сто раз лучше знал этого человека, он все равно поверил бы, что Клятов интересуется им и всеми людьми, которые ему, Петру, дороги.

Кузнецов ответил, что да, Валя работает там же.

— Слушай, Петр,— обрадовался Клятов,— ты же можешь для меня узнать одну штуку!

Это было сказано таким легкомысленным тоном, как будто речь шла о том, чтобы узнать, в котором часу начинается сеанс в кинотеатре. И все-таки у Петра упало сердце. Он понял, что начинается разговор, ради которого и состоялась встреча.

— Какую штуку?-спросил Петр.

— Ерунда. Живет в городе такой старикан Никитушкин. Ты слышал о нем?

— Слышал.

— Сейчас он на пенсионе. А капиталы по старой памяти держит в сберкассе у твоей Вали. Старичок задумал купить «Волгу» и на днях должен снять свои капиталы. Все ли, не знаю, но все-таки «Волга» не копейки стоит. Значит, сумма заметная. Я бы тебе спасибо сказал, если б ты меня известил, когда он подпишет расходный ордер.

— Я не могу этого сделать,— сказал Кузнецов.— Ты сам знаешь: тайна вклада. Да и как я объясню Вале, почему это меня интересует? И потом, зачем тебе это знать?

— А тебе зачем знать, зачем мне знать?

Он задал этот вопрос веселым тоном. А у Кузнецова сердце сжималось от тоски. Он великолепно понимал, что оказался в цепких руках. Не согласится — Клятов пригрозит тем, что расскажет отцу о московских делах. Он пока не угрожал, но понятно было, что в случае отказа будет угрожать.

— А ты шуточкой,— сказал он.— Мол, поспорил с товарищем на пять рублей, что за два дня скажешь, когда инженер машину купит. Почему ж любимому человеку не помочь пять рублей выиграть?

Кузнецову был невыносим этот развязный, веселый тон.

— Слушай, Андрей,— сказал он,— скажи все-таки: зачем тебе это нужно знать?

— А тебе зачем это нужно знать? — повторил Клятов идиотскую шутку. И потом сказал другим, деловым, серьезным тоном: — Двое ребят хотели бы у инженера одолжить денег и тысячу рублей дадут мне, если я сообщу им, когда эти деньги у инженера будут дома. Из этой тысячи пятьсот мне за комиссию, пятьсот тебе за информацию.

Петр начал уверять, что Валя ни за что не скажет, когда Никитушкин возьмет деньги, потому что это тайна вклада, охраняемая законом. Клятов рассмеялся и сказал, что какая же это, мол, любовь, если от любезного друга даже такой пустяк скрывают. Потом Клятов сказал:

— Вот что, Петр, довольно мы с тобой в игрушки играли. Я тебе друг, а ты мне другом не хочешь быть. О такой ерунде раз в жизни тебя попросил, и то отказываешься сделать. Ты знай — друзьям я верный друг, а врагам я злой враг. Если инженер машину купит, а я об этом заранее знать не буду, то твой папаша получит письмецо. Мол, пишет вам, уважаемый педагог, бывший блатной, ныне избравший честную трудовую дорогу Андрей Клятов. Страшно я был огорчен, узнав, что ваш сын упорно скрывает от вас, что был осужден за поножовщину и из института за это исключен.

На улице, по которой они шли, было мало фонарей. Но все-таки изредка они попадались. Так вот эту свою фразу Клятов произнес, остановившись у фонаря, и свет падал ему на лицо. Верхняя губа его поднялась, обнажив зубы, как у злого зверька. И весь он как-то изменился. Теперь он был сильный и беспощадный. Кузнецов чувствовал в ту минуту, что Клятов может перекусить горло.

А Клятов, наверное, увидел, что достаточно своего попутчика напугал, снова стал добродушным, веселым, даже дружелюбным.

— Ты пойми, друг,— сказал он,— риска для тебя никакого. Барышня твоя сама молчать будет, потому что закон нарушила, служебную тайну разгласила. Ограбят твоего инженера или не ограбят — это не наше с тобой дело, мы тут ни при чем. А пятьсот рубликов — деньги хорошие. Можешь со своей барышней на курорт поехать, можешь вообще в другой город укатить. Прошу, мол, папаша, прощения, желаю проявить волю, жить с Валей самостоятельно. А какие, Петя, города в Советском Союзе есть. Картинка!

Не городами он, конечно, соблазнил Петра. Решился Кузнецов, вероятно, потому только, что думал: еще одну подлость совершу и буду свободен. Из осторожности все-таки он спросил:

— Хорошо, допустим, я узнаю у Вали и сообщу тебе. А ты завтра еще чего-нибудь потребуешь.

— Чудак человек,— сказал он,— чего ж я могу требовать? Тогда уже я у тебя в руках буду, а не ты у меня. Чуть что — сообщишь, мол, Клятов выведал у меня в случайном разговоре, что Никитушкин такого-то числа деньги забрал. Стало быть, он участвовал в ограблении. И все. Мне как рецидивисту крышка, а тебе еще благодарность вынесут: следствию помог.

Короче говоря, Кузнецов согласился. Условились они, что каждый вечер будет Клятов звонить в кинотеатр. И что, узнав от Вали, что Никитушкин взял деньги, Петр ему скажет: «Фильм будет у нас идти с такого-то числа». Кроме того, условились, что каждый свой выходной с десяти до одиннадцати утра Кузнецов будет дома ждать его звонка.

Кузнецов понимал, что он в лапах у Клятова. Понимал, что вслед за этим требованием или просьбой будут еще другие требования или просьбы. Понимал, что будет запутываться все больше и больше. Чего же, кажется, проще: пойти к отцу и все рассказать. И кончилась бы власть Клятова.

— Однако вы не пошли к отцу и не рассказали? — спросил Ладыгин.

— Да, не пошел,— помолчав, согласился Кузнецов.

— Почему?

— Не решился.

— Опять отгоняли от себя неприятности? Лишь бы сейчас обошлось дело. А там видно будет,— сердито сказал Ладыгин.— Так или нет?

— Так,— хмуро подтвердил Кузнецов.

На следующий день Петр рассказал Вале историю о пари, которое он будто бы заключил с каким-то приятелем. Спор будто бы шел о том, кто раньше узнает, когда Никитушкин получает машину.

Валя всему поверила. В течение трех дней каждый вечер звонил Клятов, на четвертый день Валя зашла в «Космос» после работы и сказала, что Никитушкин по телефону заказал на завтра шесть тысяч рублей.

Через четверть часа позвонил Клятов.

— Да,— сказал Кузнецов,— с завтрашнего дня картина будет у нас идти.

— Что вам мешало обмануть Клятова? — спросил Ладыгин.— Вы могли сказать, что пока новостей никаких нет. Через два дня деньги были бы внесены в магазин, и пусть бы Клятов кусал себе локти.

— Я боялся Клятова.

— Вы могли объяснить, что Закруткина захворала и не была на работе.

— Мне не пришла эта мысль в голову.

— Не пришла, потому что вы не искали эту мысль. Рассказывайте дальше.

Даже по телефону, по тому, каким довольным голосом Клятов прощался, Петр почувствовал, что он очень обрадован. Рад был и Петр. Ему казалось, что наконец-то он освободился от проклятого дела. Он не хотел думать о стариках и о том, чем это им угрожало. Сам себя он утешал тем, что, в конце концов, жил сын Никитушкина до сих пор без машины, проживет и дальше. Люди получше его ездят на троллейбусах и автобусах и не горюют. Ну, поволнуются старики и успокоятся. Ничего особенного. А для него, Кузнецова, это спасение. Теперь пусть попробует Клятов еще приставать с просьбами! Он даже думал о том, что, вероятно, Клятов предпочтет после ограбления скрыться и, стало быть, вообще исчезнет из его жизни.

— Скажите, Кузнецов,— спросил Ладыгин,— вы понимали, что Клятову нужно знать, когда Никитушкин возьмет деньги в сберкассе, для того, чтобы ограбить его?

— Да, понимал,— ответил, поколебавшись, Кузнецов.— Я только не думал, что это будет связано с убийством.

— А то, что стариков ограбят, вас не волновало?

— Я старался не думать об этом.

— О чем же вы думали?

— Мне казалось, что все страшное позади. Прошлое похоронено. Годик подожду, потом буду держать в пединститут. Потом мы с Валей поженимся и уедем куда-нибудь.

— А как вы собирались,— спросил Ладыгин,— использовать те пятьсот рублей, которые вам причитались от Клятова?

— Я решил, что мы с Валей поедем в Сухуми, будем купаться в море.

— То есть у вас было прекрасное настроение?

— Да. Из песни слова не выкинешь. Два дня у меня было хорошее настроение. А на третий день вечером в кинотеатр явился Клятов.

— Значит, Рукавишникова не обозналась?

— Да, не обозналась. Это был именно он. Я помертвел, когда его увидел. Хорошо еще, что Валю он не застал: она ушла на четверть часа раньше. Мы вышли на улицу и разговаривали, стоя под фонарем. Я был так сердит, что даже не думал о конспирации. Прежде всего я обрушился на него с упреками. Он меня выслушал совершенно спокойно и спросил, кончил ли я. Я резко ответил, что кончил и что пусть он уходит, я знать ничего не хочу. Тогда он мне спокойно сказал:

«Пойдем в местечко потемнее, поговорим, а то здесь уж больно мы на виду».

Как ни хвалился я перед самим собой, что вышел сухим из воды, избежав все опасности, а все-таки он приобрел надо мной не очень понятную мне самому власть. Иначе не объяснишь, почему, считая, что все наши с ним общие дела закончены и, стало быть, говорить не о чем, я все-таки за ним пошел. Он так уверенно повернулся и зашагал не оглядываясь, маленький, крепкий, несомневающийся, что я иду сзади. Просто невозможно было не пойти за ним. Мы дошли до сквера, пустынного в этот час, и сели на скамейку в густой тени.

«Вот что, Петр,— сказал он,— мы пойдем сейчас с тобой брать у Никитушкина шесть тысяч. Товарищ, с которым мы должны были идти, заболел, и больше мне пригласить некого».

Я помню, как поразило меня слово «пригласить». Как будто речь шла о прогулке, о танце, о вечеринке…

«Имей в виду,— продолжал Клятов,— что тебе повезло. Дело легкое и верное. Старики беспомощные, деньги сами отдадут, а не отдадут — припугнем. И шесть тысяч наши. По три на брата. Ну, меня еще, может, и будут подозревать, но тоже ерунда, доказать надо, а ты-то уж чист, как ангел небесный. На тебя никто и подумать не сможет».

Я стал отказываться, но он все мои возражения легко опровергал. Я сказал, что нет оружия. Он вынул из кармана кастет и протянул мне. Я сказал, что нужны перчатки, потому что, как все мы теперь знаем, на вещах остаются отпечатки пальцев. Он усмехнулся и вынул из кармана две пары перчаток. Я сказал, что нужно закрыть лицо, а то потом встретят на улице и узнают. Он протянул мне большой черный платок и показал, как его завязывать так, чтобы лица совсем не было видно.

Ни одного возражения, так сказать, по существу дела я не высказал. Мне просто ничего такого не пришло в голову. Как будто я был старый, опытный уголовник, которого удерживают только сомнения в том, достаточно ли хорошо подготовлено очередное преступление.

Тем не менее Клятов понял, что угрозы открыть родителям мою московскую судимость может оказаться недостаточно. Он двинул следующую шашку, раньше стоявшую в резерве.

«Имей в виду, Петр,— сказал он,— если мы пойдем с тобой вместе, все старое закрывается. Если ты откажешься — придется мне одному пойти. Одному, правда, будет трудней, зато сумма удвоится. Но тогда уж не обижайся. И родителю напишу всю правду, и в милицию сообщу, что, мол, навел меня на квартиру Никитушкиных Кузнецов Петр Николаевич, администратор кинотеатра «Космос».

«Как это — навел?» — спросил я растерянно.

«Ишь ты, какой младенец! — удивился Клятов.— Ты по моей просьбе узнал через свою невесту, какого числа Никитушкин получает в сберкассе деньги, и сообщил мне. Так? Твоя Валя тоже понесет ответственность, но о ней разговор особый. А ты — прямой соучастник. Судить тебя будут вместе со мной.— Клятов процитировал наизусть: — «Соучастниками преступления, наряду с исполнителем, признаются организаторы, подстрекатели и пособники». А что такое пособник, знаешь? «Пособником признается лицо, содействовавшее совершению преступления советами, указаниями». Указаниями! А кто указал, когда у Никитушкиных будут дома деньги? Ты указал. Значит, и судить нас будут вместе. Ну, может, ты на год-другой меньше меня получишь. Хотя ты ведь тоже рецидивист, так что и это учтут. Мне все равно из Энска смываться. Так почему же на прощание свинью старому товарищу не подложить!»

Впервые я понял, в какой попал капкан. У меня голова закружилась от ужаса и отчаяния. И никакого выхода не было.

— Скажите, Кузнецов,— спросил Ладыгин,— а вы не подумали, что у вас есть очень простой выход: твердо ответить Клятову «нет», дойти до ближайшей милиции и предупредить, что Клятов идет грабить Никитушкиных. Почему вы не поступили так?

— Мне не пришла в голову эта мысль.

— Эта мысль опять-таки не пришла вам в голову, потому что вы ее не искали. Рассказывайте дальше.

Теперь Кузнецов больше не нуждался в наводящих вопросах. Он говорил не останавливаясь. Он как будто сам вспоминал все подробности того вечера, все чувства, тогда его волновавшие. Странное ощущение вызывал его рассказ. Он как будто говорил искренне, взволнованно. Как будто сам себя осуждал, с раскаянием вспоминал тогдашние свои поступки. Все это могло бы внушить сочувствие, если бы… Если бы не то, что и я и, наверное, ьсе сидящие в зале помнили все время об одном: врет Кузнецов, что положение у него было безвыходное. Был у него выход, и даже очень простой. В сущности говоря, пустяки пугали его. Страшно признаться в том, что был он условно осужден на два года. Страшно признаться в том, что сказал Клятову, когда Никитушкин взял деньги в сберкассе. А то, что он идет на разбой, если и пугало, то гораздо меньше. Значит, мозг его не очень боялся преступления. В крайнем случае, был на него согласен Наказания, конечно, боялся. Но что ж наказание… Если все сделать умненько, может, и не поймают.

Поэтому зал внимательно, взволнованно, но не сочувственно слушал его взывающий к сочувствию рассказ.

— Что говорить,— продолжал Кузнецов.— Клятов вытащил бутылочку из кармана, мы выпили, причем он внимательно следил, чтоб я выпил в меру, захмелел, да не очень, сказал, что потом еще даст: у него припрятано, и мне уже казалось, что ничего страшного нет. Что ж такого, возьмем у людей лишние деньги, которые им не нужны, которые они, в сущности говоря, выбрасывают, покупая машину не себе даже, а сыну, молодому, здоровому человеку. Клятов доказывал, что это ловкое и смелое дело, что мне исключительно повезло, что опытные рецидивисты за такими делами гоняются и редко когда получают, а мне прямо на блюдечке поднесли все готовенькое. И я уже соглашался с ним. Мне тоже казалось, что от такого дела только дурак откажется и что мы с Клятовым молодцы, ничего не боимся и берем свое там, где его находим. Померили перчатки. Мне мои были хороши. Радовались, что вот как будто на меня специально. Попробовал надеть кастет на перчатку, и он вошел свободно, и Клятов ахал и говорил, что прямо как на меня сделан. И мы отправились.

Часть пути проехали на автобусе. Я вошел спереди, он сзади, как будто мы не знакомы. Последние две остановки прошли пешком. Поселок уже спал. Почти во всех домах свет был погашен. Остановились под большим деревом. Клятов вытащил из кармана еще бутылку,— не понимаю, где у него помещалось столько бутылок? Надели перчатки, завязали на лицах платки; на правую перчатку я надел кастет. Выпили еще, потом Клятов сказал: «Ну, с богом». Мы подошли к дому, и Клятов позвонил в дверь…

 

Глава пятьдесят первая

«Монтер… Монтер…»

— По чести сказать, я очень боялся. Разные чудились мне ужасы. Я представлял себе, что в квартире у Никитушкиных сидит засада работников милиции. Почему-то слышалось мне, как щелкают наручники, хотя я никогда не видел их, кроме как в кино, и не слышал, как они щелкают. Клятов, наверное, догадывался о моем состоянии и шепнул:

«Веселей, веселей, Петька».

Наконец за дверью послышались шаркающие шаги.

«Кто там?» — раздался женский голос.

«Телеграмма»,— ответил Клятов.

Довольно долго отпирали дверь. Наконец она открылась. Перед нами стояла седая старушка с добрым лицом, в длинном, почти до пола, халате. Мы оба быстро вошли в квартиру: Клятов впереди, я сзади. Напоминаю: лица у нас были завязаны черными платками. Мы оба были в перчатках, у меня были желтые — на правой отчетливо виднелся черный кастет.

Очень ясно я помню, как менялось лицо у Никитушкиной. Сперва оно было добродушное, спокойное, готовое пошутить, поблагодарить. И вдруг оно стало растерянным, непонимающим, а еще через секунду испуганным. Широко открыв рот, она слабым, старушечьим голосом закричала. Этот крик тянулся на одной ноте бесконечно. Она отступила на два шага от нас, и остановилась, и стояла не двигаясь, и все тянула и тянула эту бесконечную ноту… Переводила дыхание и снова ее тянула.

Нет, она не звала на помощь. Кто бы его услышал, этот слабый, старушечий крик, тем более что Клятов аккуратно закрыл наружную дверь?…

«Замолчите, мамаша,— сказал он спокойно и кинул мне: — Дай ей, Петр, чтоб замолчала». Почему я ее не убил?

Я был до того взволнован, до того взвинчен и, наверное, до того хмелен и от водки и от страха, что не смогу спокойно и обстоятельно объяснить причины своих поступков. Думаю, однако, что не убил потому только, что очень жалобно она кричала. Она все тянула эту непереносимо долгую, непереносимо тоскливую ноту.

Тогда Клятов ударил ее кастетом в висок. Мне показалось, что не сильно. На самом деле это, наверное, не так. Никитушкина упала и больше не шевелилась.

Кажется, Клятов сам испугался.

«Черт,— сказал он негромко,— неужели убил?»

Мы оба наклонились над ней. Да, она не шевелилась и не дышала.

Я рассказываю долго. На самом деле все происходило очень быстро.

Через полминуты нас уже перестала интересовать Никитушкина. Нам нужно было скорее брать деньги.

«Пошли»,— сказал Клятов.

Мы повернулись к двери и остановились. Старик в халате и туфлях стоял в дверях. Мы не слышали, как он вошел. Я очень боялся встретиться с ним глазами. Но старик на нас не смотрел. Он смотрел на жену, лежавшую на полу. Шлепая туфлями, он пошел прямо к ней, не обращая на нас никакого внимания. Он прошел мимо и, кажется, нас не видел. Он наклонился над старухой и очень ласковым, добрым голосом сказал: «Аня». И вдруг сел рядом с ней на пол. Он сидел, гладил ее по голове и очень тихо повторял: «Аня, Аня…»

В пустой, ярко освещенной передней, в которой все происходило, денег, конечно, быть не могло. Деньги надо было искать в комнате. Но нельзя было оставить здесь старика. Он мог прийти в себя, открыть наружную дверь и позвать на помощь.

Вероятно, в комнату должен был идти Клятов, а мне следовало остаться со стариком. Но в это время у Клятова с лица упал платок и он замешкался.

Мне так было все непереносимо, так хотелось скорей убежать отсюда, скрыться куда-нибудь, что я не вытерпел и побежал в комнату.

Как спокойно и уютно было в этой комнате! Две кровати стояли рядом, и над каждой горело бра. И книжки лежали на тумбочках. Вероятно, старики перед сном читали. А у окна поместилось большое старинное бюро. Кажется, я сколько-то времени простоял, ошеломленный этим ощущением устойчивого покоя, нормальной, размеренной жизни и страшного контраста с этим покоем, который внесли сюда мы.

Не знаю, сколько времени я простоял. Секунда равнялась часу, час равнялся секунде. Я услышал, что мне из передней кричит Клятов: «Давай скорей, Петр!» Я кинулся к бюро и начал торопливо отодвигать и задвигать ящики. Я все думал, что в каком-нибудь из них лежат деньги, и обязательно на самом верху. У меня было только одно желание — поскорее схватить эти деньги и убежать. Куда угодно, но убежать. Честное слово, если бы я был один и мне бы удалось уйти с деньгами, я бы, наверное, выбросил эти деньги в первую же канаву.

Ни в одном ящике денег не было. Во всяком случае, наверху. Рыться в ящиках я был не в силах. Не знаю, сколько времени это могло занять. А у меня, повторяю, было одно желание — поскорее кончить все и бежать.

Когда все ящики были обысканы, я отчаялся и решил, что будь оно все проклято, не хочу я этих дьявольских денег. Только одна мысль была у меня в голове: бежать, бежать. И вдруг я увидел, совершенно случайно увидел, что деньги лежат просто на столе. Несколько заклеенных пачек, перевязанных крест-накрест веревочкой.

Я схватил этот пакет, пытался засунуть его в карман. Он не лез. Потому ли, что был слишком толстый, или потому, что у меня тряслись руки. Я выскочил в переднюю. Никитушкин по-прежнему сидел возле жены. Перед ним стоял Клятов. Он завязывал платок на лице. Очевидно, я отсутствовал совсем недолго-минуту, две, может быть.

Старик, по виду совершенно спокойный, сидел на полу, спиной прижавшись к стене, вытянув на полу ноги, и очень тихо повторял, глядя на Клятова: «Монтер, монтер, монтер…»

Я очень испугался. Клятова старик узнал, подумал я, поймают Клятова, до меня доберутся. Впрочем, не знаю, подумал ли я это. Подумал ли я вообще что-нибудь. Слышу, Клятов мне говорит: «Успокой старика, Петр». Я взмахнул правой рукой, на которой был кастет, и, мне казалось, очень легко коснулся головы старика кастетом. Старик даже не охнул и плавно опустился — не упал, а опустился на пол.

Кажется, мы сразу выскочили на улицу. Мы так торопились, что даже не закрыли за собой дверь. Мы сразу свернули в проход между домами. Этот проход вел в лес. Поселок Колодези окружен лесом. Мы сперва побежали, а потом, когда стали задыхаться, быстро пошли по лесу. Не помню, сколько мы прошагали, вероятно, километра два или три. Наконец, мы оказались на полянке. Ночь стояла лунная. Видно было почти как днем.

«Черт тебя дернул старика ухлопать! — сказал Клятов.— Впрочем, оно и лучше. Теперь надо сматывать удочки. Сколько ты денег взял?»

Я протянул ему пакет. Он быстро пересчитал заклеенные пачки. Аккуратненько вынул одну и положил себе в карман. Остальные вернул.

«Я уезжаю,— сказал он,— первым поездом. Эти деньги я оставляю тебе на сохранение. Не вздумай только шутки шутить, а то ты меня знаешь. Тебе советую до города идти пешком. А еще лучше, если дойдешь до самого дома. У тебя другой костюм есть?»

«Есть»,— сказал я.

Меня охватила такая слабость, что я еле стоял на ногах. Оглядевшись, я увидел на полянке пенек и сел на него. Клятов подошел ко мне.

«Ты что, сдурел, Петр?— спросил он.— Слышишь, что я говорю?»

«Слышу»,— не очень внятно пробормотал я.

«И запомнишь?»

Я молча кивнул головой: мне трудно было говорить.

«Так вот,— очень отчетливо и ясно сказал Клятов,— деньги пересчитаешь. Тысячу я взял. У тебя осталось пять. Половина-три тысячи — твои. Две — мои. Со своей долей делай что хочешь. Насчет моей доли жди указаний. Мне здесь показываться нельзя. Не та репутация. Я тебе дам знать, когда деньги понадобятся. Намеком, конечно. Ты поймешь. Имей в виду, ты вне подозрений. За тобой следить не будут, так что не бойся. Деньги лучше спрячь дома. В твоей квартире никто их искать не будет. Если встретимся, друг друга не знаем. На всякий случай запомни, что имя и фамилия у меня будут другие».

«Какие?» — спросил я слабым голосом. Все время я чувствовал себя очень плохо. К горлу подкатывала тошнота.

«А это, Петр, тебе незачем знать. Иди сейчас в ту сторону. Вон, видишь, башня? Это ретрансляционная. Дойдешь до башни, увидишь шоссе. По шоссе налево. И помни: шагай пешком. Тут недалеко — километров семь до твоего дома. А мне в другую сторону. И помни: деньги зажилить лучше не пробуй, а то я тебе такую жизнь устрою, что волком взвоешь… Прощай».

Он повернулся и сразу исчез за деревьями. Я понимал, что надо идти, что здесь ни в коем случае нельзя задерживаться, но не мог встать. Я готов был отдать всю свою жизнь, чтобы только не было в этой жизни последнего часа. Я гнал от себя все мысли о Никитушкиных, об их мирной квартире, о старческом их покое, который теперь навсегда нарушен. Но разве же эти мысли прогонишь! Они, как нарочно, лезли в голову, да не просто, а, как бы сказать, картинками. Безжизненное тело Никиту-шкиной, старик, сидящий на полу, бра над стоящими рядом кроватями. Кажется, еще никогда в жизни воображение не создавало мне таких отчетливых и ясных картин. И вдруг я вздрогнул. Передо мной опять стоял Клятов. Я думал, что это тоже мне только представляется, но он заговорил, и я понял, что он реальный человек.

«Ты у меня зажигалку не брал?» — спросил он.

Я отрицательно мотнул головой. Говорить я был не в силах.

«Потерялась где-то. Может, там? (Я молчал.) Ну и черт с ней! Зажигалка-то груздевская. Найдут — пусть на него и подумают. Да, забыл сказать,— проговорил он так же отчетливо и ровно, как говорил все в эту проклятую ночь,— денег пока не трать, разве что пять, десять рублей. И не сиди здесь, а то тебя возьмут прямо на месте. Вставай и иди. И по шоссе, где можно, шагай лесом, чтоб тебя с проезжей машины не увидели. Ну, вставай, вставай, нечего…»

Он поднял меня, повернул лицом к ретрансляционной башне, которая виднелась за деревьями, и даже слегка подтолкнул.

Я пошел, и сначала ноги у меня подгибались, но потом я шагал уже довольно ровно. Когда полянка кончилась, я обернулся. Клятова не было. Он в эту ночь обладал таинственной способностью внезапно появляться и исчезать.

Шоссе было пустынно, машины проезжали очень редко. Когда до меня доносился шум мотора, я отходил в лес и прятался за деревьями. О чем я думал? Кажется, только о том, что все позади. Мне снова казалось, что если я хорошенько зачеркну пережитую мной сегодня страницу, то она исчезнет совсем. Как будто ее и не было. А ведь у меня был уже опыт. И печальный опыт. Однажды мне уже казалось, что я забываю лыжную прогулку, и поножовщину, и тюрьму, и суд, как вдруг неожиданно, в одну секунду все эти, казалось, забытые картины свеженькими встали перед моими глазами. И все-таки, вопреки урокам, полученным мною от жизни, я снова надеялся, что все уже кончено, все прошло и, если только мне удастся, не попадаясь особенно на глаза, добраться до своего дома, я снова стану человеком без темных пятен в прошлом, со светлыми надеждами в будущем.

Часа, вероятно, в три ночи я дошел до дома. Я, кажется, никого не встретил. С улицы я посмотрел на окна нашей квартиры и увидел, что света нет. Значит, все уже легли спать. Я поднялся по лестнице, вставил ключ в замок и отворил дверь. К счастью, она не была заперта на цепочку. Очень тихо, никого не разбудив, я прошел в свою комнату, тщательно запихал деньги в самую глубину ящика письменного стола, постелил постель, аккуратно сложил и повесил костюм и лег спать.

Заснул я сразу же. К моему удивлению, никакие кошмары меня не мучили. Проснулся я в хорошем настроении. Мне казалось, что теперь уж наверняка все зачеркнуто и забыто. Когда я встал, в квартире было тихо. Никого не было дома. Казалось бы, это должно меня обрадовать. На самом деле не обрадовало и не огорчило. Мне было все равно. Я мог встретиться с отцом или с матерью, пошутить, посмеяться. Я принял холодный душ, надел другой костюм и пошел на работу. И на работе все было в порядке. Последние дни у нас шла скучная картина, которая не делала сборов, а с этого дня пошла новая, которая нравилась публике, и кинотеатр был полон. После работы зашла Валя и рассказала, что убили Анну Тимофеевну Никитушкину и ограбили стариков. Я слушал так, как будто не имел к этому ни малейшего отношения. Вале, конечно, даже в голову не пришло, что я как-нибудь связан с трагической этой историей. Потом я сделал вид, что неожиданно испугался.

«Ой, Валя,— сказал я,— ты только, пожалуйста, никому не говори, что я знал, когда Никитушкин получает деньги».

Она только теперь вспомнила об этом. Вспомнила и испугалась тоже.

«Ты сам не проболтайся,— сказала она.— А то действительно могут тебя заподозрить».

«Конечно, невиновность свою я докажу, но хлопот будет много».

Больше мы об этом не говорили. Вы знаете, что она действительно молчала, пока сама не начала меня подозревать.

Мы посочувствовали Никитушкиным, потом Валя посмотрела фильм. Попозже вечером мы с ней пошли в молодежное кафе, выпили по бокалу вина, потанцевали. Через месяц я сдал в комиссионку костюм. Я был совершенно спокоен. И действительно, мне не задали никаких вопросов. Костюм продался очень быстро.

Пришло время отпуска. Мы с Валей поехали на экскурсию в Ленинград. Я взял ровно столько денег, сколько получил на работе, да еще сто рублей, которые будто бы одолжил у отца. Позже я сказал Вале, что продал костюм и хотел отдать долг отцу, но он будто бы не взял деньги. По этому случаю я подарил Вале отрез на пальто. Больше про «те» деньги я даже не вспоминал. Как будто их никогда и не было. Я только запер на ключ ящик, в котором они лежали, и ключ взял с собой. Просто на всякий случай. Вдруг кто-нибудь случайно откроет ящик и увидит деньги…

Отпуск мы провели отлично. Я был в Ленинграде впервые и в полной мере наслаждался городом. Когда вернулся домой, оказалось, что никто мой ящик не открывал и вообще все было как всегда.

Уже в начале зимы кто-то рассказал, что оба грабителя, которые совершили разбойное нападение на Никитушкиных, задержаны. Одним оказался рецидивист Клятов, а другим — пропойца и забулдыга Груздев. Груздев будто бы признался, а Клятов пока не признается.

Меня это, конечно, очень поразило. Я не мог понять, что это за Груздев и почему он признался. Внешне я отнесся к этой новости достаточно спокойно. А потом, уже ночью, долго думал. Может быть, я видел во сне всю эту историю? Я даже встал, тихонько отпер ящик и посмотрел на деньги. Деньги лежали на месте.

Все-таки я был совершенно спокоен. Против меня никаких улик нет. Клятов меня не выдаст, потому что тогда пропадут его деньги. То, что какой-то загадочный Груздев ни с того ни с сего взял на себя мою вину, меня вполне устраивало.

 

Глава пятьдесят вторая

Кара

В сущности говоря, единственный шанс на смягчение наказания Кузнецову давала его добровольная явка с повинной. Защитник, известный в городе адвокат Асланов, вел защиту очень умело, не упуская ни одного довода в пользу своего подзащитного. Мне потом говорили, что многие адвокаты отказались защищать Петра, поэтому Асланова назначила коллегия. Тем не менее, повторяю, он защищал темпераментно и умело. По его версии, Кузнецов был слабохарактерный молодой человек, подчинившийся влиянию гораздо более скверных и опытных людей. Некоторые из них, например Фуркасов, спровоцировав поножовщину, сами остались в стороне и не понесли никакой ответственности. Другие, имелся в виду Клятов, сидят сейчас тоже на скамье подсудимых.

Конечно, явка с повинной была сильным доводом в пользу этой версии, и Ладыгин не зря много сил положил на то, чтобы эту явку суд увидел в настоящем свете.

Я излагаю связно эту часть показаний Кузнецова. На самом деле она состояла из ответов на вопросы Ладыгина и Панкратова. Я опускаю вопросы в целях краткости.

Итак, поначалу обстоятельства складывались для Кузнецова удивительно благоприятно. Мало того, что он ничем не выдал себя, не оставил никаких следов, нашелся человек, который, непонятно по каким причинам, сначала скрылся, дав все основания себя подозревать, а будучи задержан, на первом же допросе признался, что именно он и был соучастником Клятова.

Кузнецов совершенно успокоился и решил, что дело сошло для него благополучно. В это время мысль повиниться не приходила ему в голову.

Однако логика событий продолжала действовать, и, вопреки первоначальным кузнецовским удачам, обстоятельства неуклонно поворачивались против него.

Странно не это, странно то, что следствие не докопалось до тех данных, которые выяснились на суде. В объяснение этой близорукости следствия я в дальнейшем приведу один свой разговор с Глушковым.

Но все-таки самое удивительное то, каким спокойным чувствовал себя преступник почти до самого суда. Он даже не выбросил кастет. Деньги лежали в ящике стола. В случае самого поверхностного обыска они бы его немедленно изобличили. Но он был уверен, что обыска не будет, и его действительно не было. Опасность приближалась совершенно с другой стороны.

Когда в поле зрения суда появилась Валя Закруткина, игра Кузнецова была проиграна. Кузнецов сделал, кажется, все, чтобы избежать опасности. Он проявил поистине необыкновенную выдержку и ничем не выдал себя, когда его допрашивал следователь. Рукавишникова даже не упомянула о приходе Клятова, потому что никак не связывала этот приход с убийством. Когда я пришел в кинотеатр и стал спрашивать Кузнецова, кто стоял на контроле 7 сентября, у него нервы сдали. Этим объясняется то, что он оставил меня в кабинете, сославшись на неотложные дела. Однако и на этот раз он справился с собой: может быть, намочил платок холодной водой и приложил ко лбу, может быть, просто отдышался, во всяком случае, опять ничем не выдал себя. Первый допрос в суде прошел благополучно. Острая минута была, когда Рукавишникова узнала Клятова. Но Кузнецов в это время сидел в коридоре, ждал, пока его вызовут, и, значит, многозначительную немую сцену не наблюдал.

Единственный раз он допустил ошибку, когда соврал Вале о том, зачем его вызывали в суд. Тут у него, конечно, сдали нервы. Это, впрочем, совершенно закономерно.

Борьба преступника с правосудием может быть очень долгой борьбой, но нет, вероятно, ни одного преступника, который в какую-то минуту в процессе этой борьбы не допустил бы ошибки.

Кстати говоря, думаю, что, если бы Кузнецов и не врал, дело бы все равно было распутано. Валя Закруткина уже понимала, что Кузнецов старается запутать суд. Она понимала, что может быть осужден невиновный Если бы даже признание ее задержалось на несколько дней и приговор был уже вынесен, она бы все равно рассказала прокурору, что говорила Кузнецову, когда Никитушкин возьмет деньги. Это послужило бы достаточной причиной для возобновления дела «по вновь открывшимся обстоятельствам».

Может быть, если бы Клятов, вместо того чтобы идти в кинотеатр «Космос», позвонил из автомата, Рукавишникова не могла бы узнать его на суде, Кузнецов вышел бы сухим из воды? Но, во-первых, вероятно, были у Клятова причины зайти, а не позвонить: он торопился, ему не попался по дороге автомат или у него не было двухкопеечной монеты. Главное же то, что, делая это предположение, мы переходим из области реального преступления в область преступления теоретически предполагаемого, такого, каким его задумывает преступник. Теоретически задуманное преступление всегда должно удаться. В жизни же реальной всегда вмешивается ошибка, случайности, неожиданности, которые предусмотреть невозможно и которые замысел преступника губят или совершенное преступление обнаруживают.

Клятов говорил Кузнецову, что груздевскую зажигалку он потерял случайно, и это же утверждал на суде. Может быть, и так. Хотя при хитрости Клятова можно предположить и другое: он обронил зажигалку нарочно, чтобы утопить Груздева, надеясь сохранить деньги у Кузнецова. Допустим, однако, что это была действительно случайность. Случайность, работавшая на Кузнецова. Что ж, это подтверждает только ту истину, что, идя на преступление, все предусмотреть невозможно. Случайности обязательно будут. Одна из них — зажигалка — работала на Кузнецова. Другая — то, что Клятову пришлось зайти в кинотеатр,— послужила к его разоблачению.

Ладыгин заставил Кузнецова рассказать и о том, как он пытался или делал вид, что пытается броситься под поезд; как он увидел двух людей в штатском, стоящих по обе стороны от него.

— То есть,— сказал Ладыгин,— вы поняли, что за каждым вашим шагом наблюдают?

— Да,— согласился Кузнецов.

— Значит, у вас было только две возможности: либо в ближайшие минуты быть задержанным органами МВД, либо явиться с повинной. Так или нет?

— Так,— согласился Кузнецов.

— Значит, можно считать, что ваша явка с повинной была вынуждена. Вы понимали, что так или иначе уйти от наблюдения вам не удастся.

И с этим Кузнецову пришлось согласиться.

И меня и весь зал поражала какая-то мелкая расчетливость Кузнецова. Признание Груздева его, как он говорит, «устраивало». Невиновный человек понесет за него тяжелое наказание. А его это «устраивает»! Вообще никаких этических проблем перед этим молодым человеком никогда не вставало. Вероятно, и дружба с Фуркасовым диктовалась какими-нибудь расчетиками: третьекурсник, отдельная квартира, родители дипломаты. Как будто в своем собственном представлении он оказывался хоть на какое-то время причастным к «высшему кругу». Наверное, и бежал-то он с ножом не потому, что считал необходимым защищать товарищей, которых бьют, а потому, что надеялся заслужить благосклонность Фуркасова и утвердиться в его компании. Есть только одно обстоятельство, в какой-то степени говорящее в пользу того, что человеческие чувства не были ему совсем чужды. Это его любовь к Вале. Наверное, ее он действительно любил. Однако не поколебался выведать тайну вклада, которую она не имела права нарушать. Однако скрыл от нее правду и врал все равно, удачно или неудачно. Значит, любовь его была в достаточной мере эгоистична. Ну, а то, что любовь была, само по себе ничего не говорит. Любят и Вертер, и Ромео, и Кузнецов. Вертер кончает с собой, Ромео губит враждебный его любви мир, а Кузнецов бьет в висок беспомощного старика.

Тяжело было смотреть на родителей Кузнецова. Они просидели весь процесс не двигаясь, молча. В перерывах они не выходили в коридор. После оглашения приговора молча ушли. Что-то механическое было в их походке, когда они проходили по коридорам. На них смотрели с сочувствием.

Не знаю, мне кажется неправильным то, что у нас принято обвинять родителей за преступления, совершенные детьми. Я не говорю, конечно, о детях десяти-двенадцати лет. Но когда речь идет о совершеннолетнем, мне кажется обвинение родителей странным. Человека воспитывают и родители, и учителя в школе, и товарищи по классу, и ребята со двора, и товарищи по пионерлагерю, и случайно встреченный мерзавец, и также случайно встреченный благороднейший человек. Ответ на вопрос «кто виноват?» так многозначен, что в большинстве случаев ответить па него невозможно. Ответ может быть только один: виноват преступник. Человек, вышедший из отроческого возраста, отвечает за себя сам. Кстати, так считает и закон. Я думаю, что часто, к сожалению, очень неправильно реагирует на осуждение общественность предприятия или учреждения, где работают, дома, где живут родители преступника. Я, конечно, не говорю о случаях, когда «преемственность поколений» ясна. Когда родители спаивают ребенка или растят его в аморальной обстановке. Но чем виноваты родители Кузнецова, люди безукоризненной честности, скромной и чистой жизни? Какое право имеем мы бросать им упреки? Откуда мы знаем, почему такой отвратительный птенец вырос в семье порядочных людей? И почему мы должны давать право преступнику считать себя отчасти и невиновным: меня плохо воспитали?

Однако вернусь к процессу. Судебное следствие закончилось. После перерыва начались прения сторон

Первым, как положено, выступил государственный обвинитель Сергей Федорович Ладыгин.

Он был хороший оратор и речь свою произнес темпераментно и взволнованно. Материалы дела он отлично изучил и запомнил. По крайней мере, ни разу не заглянул в записи. Он просил для Клятова смертную казнь, а для Кузнецова пятнадцать лет заключения в колонии строгого режима. Мне кажется, что только после его речи Клятов понял, что ему угрожает смертная казнь. Во всяком случае, только теперь с него слетел разухабисто-бодрый вид, который он напускал на себя с самого начала процесса. Если передать словами то, что он хотел сказать прежним своим видом, получилось бы приблизительно следующее: «Конечно, нехорошо то, что я попался и разоблачен, но все-таки посмотрите, как делает дела умный человек. Я все придумал, все организовал, я вовлек в свою затею Груздева, а когда он сбежал, подменил его Кузнецовым. Идея моя, инициатива моя, разработка моя. Попался, правда, ну что ж, и на старуху бывает проруха. Больше пятнадцати лет все равно не дадут. Многовато, конечно, но умному человеку унывать нечего. Еще посмотрим, как все сложится: может, убегу, может, еще чего».

Ладыгин разобрал его преступление с самого начала и до конца. Всей публике, а потом, оказалось, и суду было совершенно ясно, что главный виновник Клятов. Ладыгин подчеркивал его общественную опасность: молодой человек попадается в краже, суд приговаривает его к лишению свободы. Бывает, споткнется человек, отбудет наказание и на всю жизнь закается. Трех лет не проходит после освобождения — Клятов снова идет на кражу. Суд осуждает его на пять лет лишения свободы. Казалось бы, теперь последняя возможность одуматься. Но Клятов организует разбойное нападение на Никитушкиных. Клятов по всем признакам подходит под понятие опасного рецидивиста.

Клятов — организатор преступления. Он подбивает идти на разбойное нападение Груздева. Груздев в последнюю минуту одумался и сбежал. Ну что ж, у Клятова есть резерв — Кузнецов. Преступники вошли в дом. Анна Тимофеевна не сопротивляется. Она только кричит, очевидно, не очень громко. Мы знаем, что никто за пределами дома ее не слышал. Старая женщина кричит от растерянности, от испуга. Клятов командует: «Дай ей, Петр, чтоб замолчала». Кузнецов не решается. Клятову все нипочем. Взмах руки с кастетом, и нет Никитушкиной. У Клятова упал платок с лица. Никитушкин опознал «монтера». «Успокой старика, Петр». Кузнецов взмахивает рукой с кастетом, и старый человек падает без звука. Он жив? Да, он жив, но только потому, что убийцы ошиблись. Они считали его мертвым. Клятов — расчетливый убийца! Клятов — безжалостный убийца! Клятов — хладнокровный убийца!

Кузнецову Ладыгин тоже не дал поблажки. Он разобрал все его поступки, начиная от московского дела и кончая попыткой будто бы самоубийства.

— Я не верю в это самоубийство,— сказал Ладыгин.— Представьте себе раннее утро. Отдаленный перрон. Пустынный перрон. Здесь ни один поезд не остановится, значит, нет ожидающей публики, нет железнодорожников, ждущих поезда. Сейчас пройдет, не останавливаясь, товарный состав. Вот он уже показался. Вот он уже совсем близко. Под него предстоит броситься самоубийце. Однако перрон пустынен, но не совсем: по обе стороны от Кузнецова стоят два человека. Как странно, что Кузнецов их не видит. Они же совсем рядом. Они должны его схватить, когда он будет бросаться под поезд. Он их, однако, не видит. Можно представить себе, что в таком состоянии он ничего не видит вокруг себя. Тогда почему же вдруг эти люди стали ему видны, когда пришла минута бросаться под поезд? Я вам скажу почему. Он видел их раньше, и это его устраивало. Ему нужны были свидетели того, что он пытался покончить с собой. Ему нужны были не только свидетели, ему нужны были люди, которые в последнюю секунду схватят его и не дадут совершиться самоубийству. Его вполне устраивало, что работники МВД шли за ним по пятам. Как же, и свидетели и спасители. Мы с вами слышали показания одного из этих спасителей. Кузнецова не пришлось спасать. Он будто бы рванулся под поезд, однако не сделал последнего шага. Почему? По тому же свойству своей трусливой, гаденькой натуры. А вдруг спасители опоздают? Вдруг они не успеют его схватить? Да, от суда не уйти. Не уйти от разоблачения и позора, но нельзя же в самом деле подвергать опасности свою драгоценную жизнь. Вот каким я вижу ход рассуждений Кузнецова…

По совести говоря, рядом с убежденной и страстной речью Ладыгина выступления адвокатов мне показались бледными. Впрочем, если всерьез говорить, какие доводы могли привести они в пользу своих подзащитных? Грозубинский упирал на то, что Никитушкина Клятов не убил. Асланов доказывал, что преступление Кузнецов совершил под давлением. Оба призывали к смягчению наказания.

Что они могли еще сделать? Они привели все доводы, какие только возможно, но доводы эти были ничтожны. Тяжек труд адвоката. Повторяю: прокурор может отказаться от обвинения, адвокат отказаться от защиты не имеет права. Ни юридического права, ни морального. Судьи должны услышать все, что можно сказать в пользу подсудимых. Хорошо, когда дело спорное, когда доводов защитнику не приходится выискивать. Мы обычно представляем себе адвоката произносящим блестящую речь в защиту, вызывающим сочувствие к подсудимому. А что, если нет доводов для защитительной речи? Адвокат все равно обязан говорить. Суд должен заслушать все доводы «против» и все доводы «за». Почему-то об этой самой тягостной стороне адвокатского долга мы обычно не думаем…

Потом были последние слова подсудимых, и я увидел, что Клятов безумно, панически боится. И следа не осталось от бравады опытного уголовника, только жалкий лепет безумно испуганного, жалкого человечка. Кузнецов вообще не смог почти ничего сказать. Он плакал и несвязно умолял о прощении. Потом суд удалился на совещание. Подсудимых увели. Мы, публика, пошли в коридор покурить, размяться, поговорить. Впрочем, разговоров почти не было слышно. Тяжелое было у всех настроение. Можно ненавидеть и презирать человека, и все-таки, когда ему грозит смертная казнь, не хочется шутить и рассказывать анекдоты. Судьи совещались, по-моему, часа три, не меньше. Уже стемнело и зажгли свет, когда наконец конвойные провели подсудимых обратно в зал. Вошли в зал прокурор и защитники, расселись по местам мы, публика. Наконец открылась дверь, вышли судьи, и все встали.

Стоя, в молчании выслушали мы приговор. Мы все предчувствовали, какой он будет, и все-таки тяжело было его слушать. Панкратов медленно перечислял установленные судебным следствием факты и статьи, по которым обвиняется каждый из подсудимых. Панкратов говорил ровным голосом, кажется, очень спокойно. Спокойные стояли по обе стороны от Панкратова члены суда, и все-таки и тогда и сейчас, когда прошло уже много времени, я ручаюсь, что судьи были взволнованы не меньше публики. Совершался акт правосудия. Акт справедливости. Но даже понимая всю его бесспорную справедливость, все-таки тягостно было при этом присутствовать.

Да, Клятов был приговорен к смертной казни. Весь зал видел, как он пошатнулся, когда были сказаны роковые для него слова. Почему-то он не думал о смертной казни, когда задумывал ограбление, когда грабил, когда бежал, оставив мертвую Никитушкину, когда топил всеми силами Груздева. Сейчас у него подгибались ноги. Он еле стоял, держась за барьер.

Кузнецов был приговорен к тринадцати годам заключения в колонии строгого режима.

Судьи ушли. Потянулась из зала публика. Остались в зале подсудимые и адвокаты. Впрочем, скоро адвокаты вышли, и подсудимых провели в последний раз в отведенную для них комнату.

Да, тяжелая вещь правосудие. Тяжек долг судей, выносящих суровый приговор.

Мы с Гавриловым спустились по лестнице и вышли па улицу. Мы оба молчали. Разговаривать не хотелось.

Чтобы скорее покончить с этой тягостной историей, скажу, что Верховный суд оставил приговор в силе и просьба о помиловании была отклонена.

 

Глава пятьдесят третья

Очевидность путает нарты

В те часы, когда мы, волнуясь, ждали решения суда, у меня появилась мысль, что из истории Петра Груздева, Петра Кузнецова и Андрея Клятова может получиться интересная книга. Конечно, книга эта виделась пока в самых общих чертах. Однако я думал, что в столкновении трех перечисленных мною характеров заключается мысль, немаловажная для многих людей.

Я тогда еще совсем не представлял себе будущей книги, даже не уверен был, что напишу ее, но все-таки ко всему, что относилось к закончившемуся процессу, у меня был повышенный интерес. Именно в связи с этим я решил поговорить с Глушковым. Вопрос к нему был у меня один: как получилось, что следствие пришло к таким неправильным выводам? Я рисковал. Он, вероятно, сам был раздосадован неожиданным поворотом процесса и вполне мог в раздражении отказаться на эту тему разговаривать. И все-таки я ему позвонил, и он меня принял, и у нас состоялся интересный для меня разговор.

Когда я вошел к нему в кабинет, меня поразил беспорядок. На столе кучей были навалены папки, папки же лежали на узеньком диванчике. Вероятно, я не мог скрыть своего удивления. После того как мы поздоровались, я объяснил, что по чисто литературным причинам меня интересует, почему следствие по делу Груздева так страшно ошиблось.

Мой вопрос не раздражил Ивана Степановича, как я того опасался. Он усмехнулся, как мне показалось, грустно и сказал:

— Ну что ж, давайте разберем. Мне, по чести сказать, это самому интересно. Как это так, после тридцати с лишним лет беспорочной службы в прокуратуре вдруг на последнем деле так опростоволоситься…

— Почему на последнем деле? — спросил я.

— Видите, сдаю дела.— Он показал на папки.— Мое заявление с просьбой уволить на пенсию сегодня подписано начальством.

— Как, вы из-за этой неудачи решили уйти на пенсию?— спросил я довольно бестактно.

— Я подал заявление об уходе на пенсию седьмого сентября прошлого года. Видите, какой это роковой день.

— Почему же только сейчас подписали?

— Потому что восьмого сентября меня вызвал начальник следственного отдела и попросил провести следствие по делу об ограблении Никитушкиных. Он обещал, что заявление мое будет подписано в день, когда преступники будут осуждены. Мы оба не могли даже предвидеть, каким сложным путем вес это произойдет. Так или иначе, сегодня резолюция наложена.

— Простите, Иван Степанович,— спросил я,— это что ж, наказание за ошибку?

Я опять понимал, что вопрос мой бестактен, но просто не мог удержаться.

— За ошибки не наказывают,— грустно сказал Глушков.— Нет, это не наказание, это, как бы сказать… признание того, что у следователя утеряна зоркость мысли, что он ищет привычные решения, что он находится во власти следовательских штампов и позабыл, что каждое дело есть совершенно новый случай, такой, какого не было раньше и какого не будет потом, что штамп мышления заменяет ему объективность анализа. И что, стало быть, умолять такого следователя, чтобы он облагодетельствовал правосудие и остался, на работе еще годик-другой, не имеет смысла.

Я понимал, что попал к Ивану Степановичу в совершенно исключительную, в такую минуту. Грустно ему было, наверное, приводить в порядок архивы, чтобы навсегда распроститься с ними и передать в чужие руки. С другой стороны, вести такой разговор с кем-нибудь из товарищей по работе было ему, конечно, неловко. Для данного случая я был идеальным собеседником. Уеду завтра к себе в С, и больше он меня не увидит.

— Между нами говоря,— продолжал Иван Степанович,— ошибки следствия, конечно, недопустимы, но все-таки бывают. Мы все с этим боремся и все-таки в самых неожиданных обстоятельствах ошибаемся. Должен сказать, что дело Груздева очень типично. Сложность его заключалась как раз в том, что оно было совершенно ясным. Очень уж подходили предполагаемые преступники к преступлению. Ничто не настораживало. Ничто не заставляло снова и снова перепроверять каждый факт. Я это говорю не потому, что ищу себе оправданий. Оправданий мне нет хотя бы потому, что мой помощник, молодой следователь Иващенко, все время сомневался. Он мне просто надоел своими сомнениями, и я его несколько раз обрывал, один раз даже очень резко. Стало быть, дело не в том, что не было оснований для сомнений. Стало быть, дело в том, что был я очень уж уверен в себе и, сопоставляя этот случай со многими аналогичными, не сомневался, что ошибки быть не может. Когда вы кладете кирпичи согласно строительным правилам, вы можете быть уверены, что дом не рухнет. Все кирпичи одного сорта совершенно одинаковы. Вы уверены в каждом. Людей, конечно, тоже относят к известным категориям, но только очень условно. Тысяча пьяниц и забулдыг пойдут грабить Никитушкиных, а тысяча первый вдруг убежит, да еще так убежит, что бегство как будто подтвердит все подозрения. В работе следователя нет схожих случаев, нет привычных человеческих категорий, есть один человек, сам по себе. Вот этим одним и надо заниматься. А я, вероятно по старости лет, отнес Груздева к известной мне категории, к которой он и в самом деле относится, и не захотел думать, проверять, искать дальше. Нет, что говорить, пора на пенсию…

Иван Степанович, видно, был очень огорчен. Казалось бы, чего огорчаться? Сам хотел отдохнуть, сам подал заявление, был недоволен, когда уговорили остаться. Теперь, когда просьбу удовлетворили, только бы радоваться. И все-таки я его понимал прекрасно. Одно дело — уйти, заслужив всеобщее уважение, оставив добрую память, и совсем другое — уйти, провалившись на последнем деле.

Иван Степанович сам, очевидно, устыдился своего, как ему казалось, неуместного в деловом разговоре лирически-грустного тона.

— Ну, перейдем к делу,— сказал он совершенно с другой, очень спокойной, деловой интонацией.— Поверьте мне, во-первых, что ни злого умысла, ни небрежности по легкомыслию не было. Почти все законы, обязательные для следователя, были соблюдены. Известно, что следователь должен учитывать характеры обвиняемых, прошлое обвиняемых, психологию обвиняемых. Мы знали очень многое о личности Груздева, и в сочетании с объективными данными картина складывалась, я бы сказал, очевидная. Пьяный и разгульный образ жизни обвиняемого, то, что, в сущности говоря, к этому времени он лишился семьи, лишился товарищей по работе и стал человеком без будущего, без среды и без занятий. Стал, следовательно, именно таким человеком, из которых чаще всего получаются преступники. Ничто в его биографии, в его личных качествах, в жизненных обстоятельствах не противоречило обвинению. Обвинение подтверждалось и поведением Груздева. Узнав, что в день, назначенный для ограбления, к нему приезжают друзья, он скрывается из дома. Он оставляет довольно убедительно написанное письмо. Давайте вспомним его. В нем объясняется, почему Груздев спился и опустился. Все это внушает доверие потому хотя бы, что трудно выдумать такую психологически достоверную историю. Однако то, что в юности и ранней молодости Груздев был человеком эмоциональным, которому были свойственны самолюбие, гордость, верность друзьям, стыд, словом, весь комплекс обыкновенного человека, ничуть не противоречит тому, что, спившись и опустившись, он мог докатиться до преступления. Вполне возможно, что он бежал от друзей потому, что ему было стыдно оказаться в их глазах подонком. Но возможно, он должен был быть свободным в этот день, чтобы совершить преступление. Вполне можно допустить, что он хотел начать новую жизнь и, не желая встречаться с друзьями, решил начать ее именно с этого дня. Но можно ведь допустить и то, что для начала новой жизни ему нужны деньги. Деньги он может добыть только у Никитушкиных. В этом случае он даже рад совпадению: друзья приехали именно в тот самый день, на который намечено ограбление. Одно сходится к одному. Надо бежать от друзей, потому что перед ними стыдно. А для того чтобы бежать, нужны деньги, которые он сегодня же может взять у Никитушкиных.

Есть как будто противоречие между первым мотивом и вторым. Первый мотив: стыд перед друзьями может быть свойствен только человеку, не потерявшему чувство стыда, человеку, для которого непереносимо унижение его человеческой гордости. Второй мотив свойствен преступнику, человеку, лишенному стыда, самолюбия, гордости, руководствующемуся примитивным, ничем не ограниченным эгоизмом. Мы считали, что тут противоречия нет. Первый мотив связан с прошлым Груздева, с тем временем, когда он жил среди нормальных людей, думал их мыслями, волновался их чувствами. Второй мотив относится ко времени, когда в душе Груздева уже произошел процесс эмоционального огрубения. Вы, конечно, знаете такой термин судебной медицины. Эти два побуждения могут соседствовать в сознании человека, никак не сталкиваясь и не противореча друг другу.

Я пускаюсь в эти психологические изыскания только для того, чтобы на примере Груздева лишний раз подтвердить хорошо вам известную мысль, необычайно выразительно сформулированную Достоевским: «Психология — палка о двух концах».

Ни в коем случае не собираюсь я ставить под сомнение соображения следователей, основанные на психологии. Я хочу только сказать, что построенные на ней объяснения поступков человека в какой-то степени всегда спорны.

В процессе расследования Груздев ведет себя так, словно нарочно хочет навлечь на себя возможно больше подозрений. Вспомните бегство из Клягина. Теперь мы понимаем, что это было отчаянное бегство человека, считавшего себя обреченным, хотя и невиновным. Теперь мы понимаем, что удалось оно благодаря фантастической случайности. Но ведь у нас были все основания предполагать, что директор детского дома засвистел в милицейский свисток, чтобы дать возможность скрыться бывшему своему воспитаннику. Нет, мы понимали, что директор не соучастник преступления и не помогает преступнику сознательно. Но могло ведь быть и так: директор поверил в невиновность Груздева, боится, что следствие в эту невиновность не поверит, и потому помогает преступнику бежать. А могло быть еще проще: Груздев, уже потерявший надежду спастись, вдруг видит, что милиционер, услышав свисток, покинул пост, использует эту минуту и убегает. В конце концов, оба варианта одинаково правдоподобны.

Вы скажете про второй вариант, что случайное стечение обстоятельств очень уж удивительно. Правильно. Но на самом деле именно оно и произошло. А разве менее удивительным вам кажется тоже происшедший на самом деле случай, когда в одно и то же время, в одном и том же кинотеатре оказались Груздев, скрывающийся от Клятова, сам Клятов и Кузнецов, которому предстоит преступление совершить? И разве поверите вы в то, что Груздев и Клятов были в одном кинотеатре в одно и то же время совершенно случайно и так и не увидели друг друга?

Наконец, признание Груздева. Человек, на которого указывают все объективные данные, человек, которого несомненно можно считать способным на преступление, сам признается, что он виноват. Чем вы сможете себя убедить, что всё вместе — просто стечение обстоятельств фактических и психологических.

Да, следствие поддалось давлению, как мне казалось, неопровержимых фактов.

Значит, получается, что могут быть случаи, когда ошибка следствия неизбежна? Такая мысль вполне устроила бы человека, который больше беспокоится о снятии с себя вины за ошибку, чем за возможность в любом самом затруднительном и сложном случае доискаться до правды. Меня такое решение не устраивает. Я отлично вижу свои ошибки и не собираюсь их скрывать.

Главная моя ошибка состояла в том, что, доверившись соображениям психологическим, которые на первый взгляд кажутся бесспорными, я оставил недоследованными некоторые факты и версии. Куда делись кастет, перчатки и платки, которыми преступники завязывали лица? Возможно, что эти предметы найти было нельзя. В конце концов, Клятов задержан на расстоянии тысячи километров от Энска Он мог разбросать все это имущество так, что сам черт бы его не нашел.

Второе недоследованное обстоятельство: откуда преступники узнали, когда у Никитушкиных будут деньги? Клятов утверждал, что случайно услышал разговор на улице. Это неопровержимо, но и недоказуемо. Мы поверили показаниям работников сберегательной кассы. Мы выяснили, что все они не внушают никаких подозрений, что ни с Клятовым, ни с Груздевым никто из них не связан.

Надо было более тщательно проверить их связи. Мы неизбежно вышли бы на Кузнецова. Это не могло нас не насторожить: администратор того самого кинотеатра, где четыре сеанса просиживает в день преступления Груздев, близко связан с работником той сберкассы, где Никитушкин держал деньги!

Наконец, третье: куда девались взятые деньги? Мы не имели права оставить это недоследованным. Есть еще одно обстоятельство, которое кажется нашим упущением. На самом деле я считаю, что тут нам просто не повезло. Три раза спрашивали Никитушкина, в каком костюме был неопознанный грабитель. Никитушкин был ранен и потрясен случившимся. Сознание у него, конечно же, было затемненное. Так вот позвольте мне сообщить: мы проверили все протоколы допросов Никитушкина. В первый раз, в больнице, он показал, что костюм был темноватый. На втором допросе, в прокуратуре, он опять показал, что, кажется, был темноватый, что вполне подходило к костюму Груздева. На суде он сказал, что костюм был светлый. Вероятно, к этому времени память у него стала ясней. Однако предвидеть это мы никак не могли.

Теперь подумаем: каковы же причины ошибок? Причина, собственно, была одна: дело казалось слишком ясным. «Психология — палка о двух концах» — мне уже пришлось сегодня приводить эту фразу. Значит, мы обязаны исследовать до конца все мыслимые психологические варианты. Почему на суде выяснилась истина? Потому, что прокурор Ладыгин был убежден, что Груздев виновен, а адвокат Гаврилов был убежден, что он невиновен. Почему следствие ошиблось? Потому, что следствие не сомневалось, что виноват Груздев. Я говорю: не сомневалось, но это не совсем точно. Конечно, сомнения у нас возникали. Но нас гипнотизировало количество улик и совпадение с мнимой психологической правдой. Пока дело не решено, равно вероятны минимум две правды, и обе должны быть расследованы до конца. Если психология — палка о двух концах, значит, за оба конца надо браться. Мы были совершенно уверены, что правильна только одна версия. Зачем, казалось нам, просить о дополнительных сроках? Разумеется, опустившиеся люди и пьяницы неизмеримо чаще совершают преступления, чем добросовестные труженики. Все данные сходились на Груздеве. Он идеально подходил под тот образ преступника, который действительно встречается наиболее часто. Улики казались очень вескими. Ни один факт не противоречил обвинению. Все психологические мотивы казались предельно убедительными. Тысячи раз каждый следователь повторяет и в институтские годы и в годы практической работы, что он обязан относиться к каждому подследственному и как обвинитель и как защитник. Это святая истина. Отступлений от нее быть не может Пусть улики указывали на Груздева. Пусть все психологические мотивы были ясны. Пусть исследование личности и исследование доказательств приводили к одному результату. Мы обязаны были исследовать до конца все без исключения обстоятельства дела. Убедившись в том, что Груздев виноват, мы должны были резко изменить свою точку зрения и провести, так сказать, «сочувственное» следствие, заняв на время позицию: Груздев не виноват.

Мы этого, в сущности говоря, не сделали. Слишком убедительными казались следственные материалы. Вот в том, что мы поддались их гипнозу, есть главная причина нашей ошибки и главная наша вина…— Иван Степанович опять усмехнулся и сказал: — Ну, довольны лекцией? На самом деле все было еще сложней, и я сумел объяснить причины ошибок только в общих чертах. Можно сказать еще короче: достоверность путает карты. Довольно редко, но путает. Следователь не имеет права верить достоверности. Я поверил. Жаловаться мне не на что.

Мы простились с Иваном Степановичем дружелюбно. Мне даже показалось, что он недоволен моим уходом. Вероятно, тоскливо было ему оставаться среди этих наваленных грудами папок и заниматься тем, чем раньше или позже кончается обязательно всякая профессиональная жизнь: готовиться к сдаче дел.

 

Глава пятьдесят четвертая

Обыкновенная жизнь

С немалым волнением приступаю я к написанию этой последней главы, в которой мне придется вернуться к окончанию процесса Груздева — Клятова, к тому дню, когда после Петькиного освобождения мы, четверо братиков, Афанасий и Степа Гаврилов отправились из суда к нам в гостиницу.

Мы поймали такси. Афанасий Семенович, Степан, Юра и Петр втиснулись в машину и поехали. Мы с Сережей шли пешком и разговаривали.

— Меня и радует и волнует оправдание Петра,— говорил Сергей.— Ты понимаешь, первая мысль, которая, вероятно, придет ему в голову,— выпить на радостях. Мысль естественная. Но остановится он или вернется к прежней жизни, кто знает.

— Вся эта история,— возразил я,— шарахнула его по голове. Не пил же он на лесопункте. Значит, может.

Я сам был не уверен в своей мысли. Не угадаешь, куда его швырнет с его истрепанными нервами, с его привычками, с его психологическими вывертами…

Обменявшись этими соображениями, мы всю остальную дорогу молчали.

Мы пришли в гостиницу мрачные и застали всех остальных тоже в каком-то странном настроении. Явно было, что разговор не клеится и все не понимают, что, собственно, следует делать. В таких случаях полагается праздновать. А Петька? Где гарантия, что, начав праздновать, он не растянет свой страшный праздник на всю дальнейшую жизнь?

Афанасий, подтягивая ногу, хмуро шагал по номеру Юра сидел туча тучей и смотрел в окно. Степа Гаврилов чувствовал тяжелую атмосферу и тоже сидел молча. Хотя, в сущности, только у него настроение было превосходное. Он все-таки впервые в жизни был по-настоящему доволен своей работой. Возможно, впрочем, что его очень огорчало, что защитительную речь так и не удалось произнести. Вероятно, сейчас непроизнесенная речь казалась ему замечательной. Может быть, она была даже гораздо лучше, чем та, которую он произнес бы, если бы довелось.

Не потому, что он плохой адвокат. Теперь уже всем известно, что он адвокат хороший. А потому только, что именно оправдание Петра дало ему профессиональную уверенность в себе — уверенность, без которой не получается ни адвокат, ни инженер, ни писатель, ни слесарь.

Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы вошли в номер,— это то, что Петра в номере не было. Мы, конечно, спросили, где он.

— Побежал телеграмму давать,— хмуро сказал Афанасий.

— Кому? — удивился Сергей.

— Этому своему дружку с лесопункта. Оказывается, его очень мучило, что дружок считает его преступником…

— Деньги у него есть? — равнодушным тоном спросил я.

— Взял у меня десятку. Мельче не оказалось,— все так же хмуро ответил Афанасий.

Больше об этом не было сказано ни слова. Все было ясно и так. Нас всех мучил страх за Петра. Мы ждали, что он появится раскрасневшийся, веселый и от него будет разить вином.

Никто не спросил Афанасия, зачем он, собственно, дал Петьке десятку. Неужели не мог объяснить, что сидит без денег или что-нибудь в этом роде. Впрочем, случай был такой, что Афанасию даже в голову не могло прийти отказать. Ну, а уж когда Петр убежал с этой десяткой, и Афанасия, и Юру, и Степана одолели грустные мысли.

Вот так после счастливо выигранного процесса мы, пятеро, молча сидели или болтались по номеру, и вид у нас был такой, будто нас всех невинно осудили на долгие годы тюремного заключения.

Петьки не было, наверное, час. Невозможно было даже понять, где он болтался. Очереди в телеграфных отделениях в Энске не такие уж большие. Пробормотав что-то вроде того, что мне хочется выпить лимонаду, я выскочил из номера и сбежал по лестнице вниз. Конечно, в телеграфном отделении при гостинице Петра не было. Я вернулся еще мрачнее, чем ушел. По тому, как на меня посмотрели, когда я вошел в номер, я понял, что все догадались, куда я ходил и что я увидел.

Время шло. Мы нервно прислушивались ко всем шагам, доносившимся из коридора, хотя шаги эти ничем не напоминали Петькины. Одни шагали медленно и солидно, другие, наоборот, торопливо. Одни вели на ходу разговоры, другие молчали. Кто-то прошел, громко насвистывая веселый марш. Потом выпала минутка, когда по коридору не проходил никто, и было так тихо, будто гостиницу заперли и запломбировали. Вот именно в эту минуту полной тишины дверь неожиданно открылась.

Петр, не торопясь, снял в передней пальто и кепку и вошел в комнату. Мы смотрели на него необыкновенно внимательно. Мы искали признаки опьянения. Нет, их не было. Мы смотрели на него так внимательно, что он понял, чего мы боимся, и грустно усмехнулся.

— Не бойтесь,— сказал он,— еще в тюрьме дал зарок.

Наше невысказанное, но очевидное подозрение, видимо, огорчило его. У него стали неуверенные движения, и он робко, точно проситель у высокого начальника, сел на стул, не решившись откинуться на спинку. И опять все долго молчали.

— Ты, Петр, не обижайся,— сказал Афанасий Семенович.— Тебе еще долго будут не доверять.— Афанасий ходил по комнате, молчал и наконец спросил: — Что ты думаешь делать дальше?

— Ничего особенного,— сказал Петр,— хочу жить обыкновенно, как все живут.

— Как — обыкновенно? — спросил Афанасий.— Так, как я? Или так, как Степан, или Юра, или Сергей? Как — обыкновенно? У каждого ведь свое. Твое обыкновенное меня пугает. Понял, Петр?

— Чего уж тут не понять.— Петр опять усмехнулся.— Ясней ясного.

— Как ты думаешь жить? — повторил Афанасий.

— Если наполовину так буду жить, как думаю, уже хорошо. Вы поймите, Афанасий Семенович, что я могу сказать сейчас. Возьмут ли меня на работу? Не знаю. Где буду жить? Не знаю. Надеюсь работать. Надеюсь, что будет, где жить. И боюсь. Не того боюсь, о чем вы думаете. Зарок твердый. А вообще боюсь. Пока в тюрьме сидел, одного боялся: долгих лет тюрьмы. Все думалось, лучше бы уж казнили, что ли. Про остальное и думать не думалось. А теперь вдруг все навалилось. Разгребать надо. Завтра пойду в отдел кадров. Если возьмут на работу — одно. Если не возьмут — другое.

— А с жильем? — буркнул Афанасий Семенович.

— К Анохиным не полезу. Думать о них не могу. Дал сейчас телеграмму дружку моему с лесопункта. Там, если на работу зачислят, комнату сразу дадут. А что думаю? Столько думаю, Афанасий Семенович, что не рассказать. Да и ни к чему рассказывать. Кто же моим словам поверит? Вы и то не поверите. А чужие люди? — Он замолчал, прислушиваясь.— Стучат как будто?

Прислушались и мы. Никто не стучал. Я знаю это нервное состояние, когда все время кажется, что стучат, или звонят в дверь, или зовут к телефону. Вряд ли Петр сейчас ждал каких-нибудь важных известий. Просто нервничал. Бывает же ни с того ни с сего предчувствие: обязательно что-то должно случиться.

— А как с сыном думаешь?-спросил Афанасий Семенович.

— Что я могу думать? — с горечью сказал Петр.— Какие у меня данные есть для предположений? Думаете, я не понимаю, как в глазах людей выгляжу. Ой, я ведь и забыл товарища Гаврилова поблагодарить! Я вам одно скажу, товарищ Гаврилов, я никогда не думал, что вдруг вот так просто отпустят меня, и все. Я не всегда и понимал, куда вы гнете. Думал, вы так, для собственного успокоения. А теперь вижу, вы по плану действовали. Никак ему, этому Кузнецову, было от вас не уйти. Так вот, спасибо. О чем я говорил? Да, о Кузнецове. Счастье мое, что так получилось. Можно сказать, чуть-чуть мимо меня его судьба проехала. Если бы братикам в голову не пришло ехать сюда пировать, пошел бы я грабить? Не знаю. Иногда думаю — пошел бы, иногда — не пошел. Ведь я Клятову двести рублей должен. Куда ж мне деваться? Согласие дал, деньги авансом получил. Что будешь делать? Наверное, много преступлений совершают люди, запутавшись. Преступников таких, как Клятов, совсем немного, а зло все от них идет.

— А что бы твой Клятов сделал с Сергеем, или Юрой, или Женей? — яростно сказал Афанасий Семенович.— Ты тоже с себя вину не складывай. Спивался-то ты без Клятова, работу потерял без Клятова. Все вы мастера на клятовых жаловаться. Мол, клятовы виноваты, а мы-то при чем?

— Я, Афанасий Семенович, не к этому,— тихо сказал Петр.— Я о том и говорю, что не Клятов плох, а я плох. Вот представьте себе, братики не приехали бы. Пришел бы в условленное время Клятов, подпоил бы меня, если б я попытался отказаться, сказал бы что-нибудь такое: товарищи так, мол, не поступают. Или пригрозил. Я это все к тому, что грабить действительно не грабил, но мог бы ограбить. Убивать действительно не убивал, но случайно мог бы убить. А Сережа не мог бы, Женя не мог бы. Юра не мог бы. Я не защищаю себя, Афанасий Семенович, я, скорее, думаю, что между Кузнецовым и мной разница небольшая. Меня судьба спасла, его не пожелала спасти.

— Ну, а скажи, Петр,— заговорил задумчиво Афанасий,— ты мог бы давать ложные показания для того, чтобы вместо тебя, преступника, осудили невиновного человека? Да еще если б этот невиновный здесь же сидел. (Петр молчал.) Ну, говори, говори, мог бы или не мог?

— Пожалуй, не мог бы,— подумав, сказал Петр,— Страшно было бы. Ведь если человек нормальный, совесть у него все-таки есть и от нее никуда не денешься.

— Вот тут и разница между тобой и Кузнецовым,— сказал Афанасий.— Ты в спокойном состоянии, трезвый, подумавши, на преступление не пошел бы. А он в спокойном состоянии пошел. Хоть небольшая, а все-таки разница. Я не про суд говорю, для суда все равно. Суд тебя и его одинаково бы засудил и был бы прав. А спьяну ты преступление совершил или трезвый, подумавши или не подумавши — это суда касаться не может. Ты в одном прав: тебя случай спас. Немного иначе могло сложиться, и было бы на совести у тебя убийство.

— Кажется, стучат,— сказал Петр.

Мы все замолчали. Никто не стучал. Даже похожего на стук ничего не было слышно. Афанасий решил, что Петру неприятно выслушивать его, Афанасия, мысли, действительно не слишком лестные для Петра. Вот он и делает вид, будто ему все чудятся стуки.

— Что у тебя, галлюцинация, что ли? — недовольно спросил Афанасий.— Насиделся в тюрьме, напсиховался…

— Афанасий Семенович,— сказал Петр,— у нас с вами спора нет. Мне бы много легче жить было, если бы я не понимал, что случайно спасся от преступления. А ведь началось, казалось бы, с ерунды. Ну, выпиваю. Ну, якшаюсь с рецидивистом. Ну, ушел от жены. Ведь это неправда, что кто выпивает, тот непременно преступник или кто от жены ушел, тот к убийству готов. Правда в том, что если живешь нечисто, так от случайностей не защищен. Может, и не ограбишь человека, а может быть, и ограбишь. Может, не убьешь, а может быть, и убьешь. Дело случая.

— Так не будь же ты тряпкой! — заорал Афанасий.— Прошел раз над пропастью, чуть-чуть не полетел вниз, так уж обходи эту пропасть за три километра. А то ведь черт тебя знает, захочешь себя испытать или приятеля встретишь. И снова: пожалуйте, пойду прогуляюсь над пропастью. Интересно, потянет вниз или не потянет?

— Афанасий Семенович,— сказал Петр очень спокойно, как будто это была ничего не значащая фраза,— я думаю, что мне мораль читать не стоит. Потому просто, что мне на всю жизнь прочли мораль. Вы не думайте, я говорю не от обиды. Куда уж мне обижаться, я потому только говорю, что слов не могу найти, чтобы рассказать, что передумал и что понял в тюрьме. Словами делу не поможешь, это вы можете мне поверить. Надо самому все увидеть и отшатнуться. Ну, да я опять словами пытаюсь объяснить. Тут ведь не объяснишь. Вспомните, сколько я позора перенес, вспомните, сколько перенес страха. Вы представить себе не можете, и я вам рассказать не могу. Слов таких пока не придумано. А чего я лишился? Думаете, не понимаю? Ох как хорошо понимаю! Обыкновенной жизни лишился. Жены лишился, ребенка лишился. А главное, обыкновенной жизни. И не обижайтесь. Тут обижаться нечего. Обыкновенная жизнь включает и вас, и братиков, и Володьку, и Тоню. Честно сказать, больше всего мне хочется обыкновенной жизни. Прийти с работы усталому, пообедать, поиграть с ребенком, пойти с женой посмотреть картину, не поздно лечь спать. Будильник поставить, чтоб на работу не опоздать. Прийти па завод, с товарищами словечком перекинуться. Кажется, самая обыкновенная жизнь, а с нее все начинается. Потом, если воля есть, способности есть, упорство есть, становись академиком, министром, знаменитостью. Это уже подарок судьбы. Но прыгают вверх от земли. Стоять на ногах на земле, жить обыкновенной жизнью — на это каждому судьба дала возможности и от каждого требует, чтоб он свое место на земле занял. Так вот мне пока не нужно успехов особенных. Пусть, хоть и опоздав на несколько лет, я займу на земле свое твердое место. То, которое мне положено. Вот какую я ставлю сейчас перед собой цель. И никак не больше. А там посмотрим. Может, чему и научусь. Может, чего и сделаю. Чем-нибудь и удивлю людей. Это бы очень хорошо. Но это не обязанность, а вот прожить обыкновенную жизнь — обязанность.

Петя говорил громко. Он, видно, много об этом думал в долгие тюремные ночи. А может, и раньше, на лесопункте. А может, и еще раньше, в грязной развалюшке Анохиных. Сейчас это была созревшая мысль, хотя, может быть, так связно он ее излагал впервые. Он говорил так громко, что, наверное, в коридоре было слышно. И вдруг замолчал и стал прислушиваться.

— Стучат! — сказал он.

Вслушались мы все. Вроде бы никто не стучал. Потом мы услышали тихий, неуверенный стук, как будто человек не знал, можно постучать или нет. Может быть, нам даже послышалось. Может быть, Петька нас просто загипнотизировал своим нервным ожиданием, что кто-то постучится в номер.

— Войдите! — крикнул Петр каким-то чужим, очень испуганным голосом.

Мы все смотрели на дверь. Она медленно открылась. Тоня, маленькая, большеглазая Тоня, в расстегнутом пальто — она, наверное, забыла его застегнуть — вошла в переднюю. Она вошла очень медленно и не закрыла за собой дверь, просто не подумала об этом. И пальто не сняла. Об этом тоже не подумала. Она прошла через переднюю и вошла в комнату, глядя на Петра. Только на Петра. Нас, пятерых, она, кажется, просто не заметила. Во всяком случае, мы не дошли до ее сознания.

Петр стоял неподвижно. Он согнулся, как будто ему было не под тридцать лет, а шестьдесят. Он стоял, сутулясь, опустив руки, не двигаясь, и смотрел на Тоню. Не доходя шагов двух или трех до Петра, Тоня остановилась.

— Я получила твою записку,— сказала она, чуть шевеля губами. Мы с трудом разбирали ее слова.— Володька еще в яслях. А я приехала.

И странно было услышать рядом с ее тихим, прерывающимся голосом громкий, деловой голос Афанасия.

— Пошли обедать,— сказал он очень прозаично.— Пускай они тут поговорят. Если хочешь, Петр, спускайтесь потом в ресторан.

И он пошел к дверям, как всегда чуть-чуть волоча ногу, и за ним пошли мы все. До сих пор я думаю, что Тоня так и не заметила нас, грешных.

Мы закрыли за собой оставленную Тоней дверь и молча сошли по лестнице. Только войдя в ресторан, еще полупустой, почувствовали мы, что очень голодны. Мы заказали обед и решили выпить бутылку шампанского. Хотя выпили мы ее за Петькину обыкновенную жизнь, но, кроме тоста, никто из нас не сказал ни слова ни о Петре, ни о Тоне.

Мы уже пили кофе, когда Петр и Топя подошли к нам. Они сели за наш стол и выпили по чашке черного кофе. Потом Тоня заторопилась, потому что подходило время брать в яслях Володьку, встала и начала прощаться. И Петр тоже встал и спросил, когда уезжает Афанасий

Семенович, и, узнав, что завтра ночью, предложил вечером завтра встретиться у нас в номере. Афанасий Семенович сказал, что чего ж от стола уходить, может, успели бы перекусить чего-нибудь… Но Петр не согласился. Можно опоздать в ясли. А насчет еды беспокоиться нечего, потому что он пообедает дома.

Заключение

Через день утром мы уезжали, и Петр не провожал нас. Он пошел на завод просить, чтобы его приняли обратно. Тоня написала нам в тот же вечер: «На заводе Петра встретили хорошо, и завтра он выходит на работу».

Легко ли было ему первое время? Думаю, что очень трудно, хотя никому из нас и даже Тоне он никогда ничего об этом не говорил.

Время шло. Тоня регулярно писала нам, что «все в порядке». Нас это не очень успокаивало. Можно было допустить, что «порядок» иногда нарушается, но что нарушитель, то есть Петя, так потом мучается раскаянием, так умоляет не сообщать о нарушениях нам, братикам, что Тоня, преданная, маленькая Тоня, берет ради него грех на душу.

Мы приглашали Петра с семейством приехать в отпуск к нам в С. Они не приехали, и почти месяц мы прожили очень волнуясь. Известий не было никаких. Наконец пришло большое письмо от Петра. Оказывается, они с Тоней и Вовкой отдыхали на лесопункте у знаменитого Леши. Леша со своей девушкой наконец поженились. Девушка действительно славная, и с Тоней они сошлись. Петра встретили хорошо. Директор даже предлагал ему остаться и опять заведовать слесарной мастерской.

Очень подробное было письмо. И про разговоры с Лешей, и про разговоры с директором, и с бывшими своими слесарями, и с Лией Матвеевной.

Он, Петр, всем рассказывал про Петра Кузнецова, и про Степу Гаврилова, и про историю, происшедшую на суде. «Все слушали с огромным интересом,— писал Петр,— и задавали очень много вопросов».

Ему как будто доставляло удовольствие снова переживать встречи и разговоры на лесопункте. Видно, очень мучил его тот день, когда он предстал перед верившими ему людьми убийцей и бандитом. Видно, очень уж ясно вспоминались ему людские глаза, смотревшие на него с ужасом и удивлением.

К нам он приехал только через два года.

Мы все внимательно следили за ним, стараясь, разумеется, чтоб он этого не заметил.

Он, конечно же, это замечал, и нервничал, и старался не показывать виду, что нервничает.

И оттого, что мы все четверо были друг с другом не до конца искренни, при всей шумной веселости нашей встречи, при всей как будто полной откровенности разговоров звучала все время какая-то фальшивая нота. Еле слышно звучала. Даже не звучала — угадывалась всеми нами.

И когда мы проводили Петра на вокзал, расцеловались, обменялись тысячью пожеланий, помахали на прощание руками, проводили глазами поезд, стыдно сказать, у меня было чувство облегчения.

С тех пор прошло еще три года. С Петей мы виделись несколько раз. Ощущение фальши при встречах прошло окончательно. Теперь я люблю разговаривать с ним, говорю всегда откровенно, и мне кажется, он тоже до конца откровенен со мной. Он нежно любит сына, а к Тоне относится, я бы сказал, с обожанием. И Тоне, по-моему, кажется, что это всегда так было, что иначе и быть не могло и не может. Они приезжали к нам в С, и однажды, во время отпуска, я погостил у них недельку. Теперь я могу сказать уверенно: не часто можно встретить такую дружную, такую спаянную семью.

И мне очень редко, все реже и реже, когда я понервничаю, снятся дурные сны. Я вижу Яму, и стариков Анохиных, и Петьку, прячущего голову в снег, и низкорослого сильного Клятова, бьющего добрую старую женщину кастетом в висок.

Когда я просыпаюсь после такого сна, у меня лоб в поту и сильно колотится сердце.

Пусть больше не снятся мне эти дурные сны, пусть никогда больше не увижу я их наяву…