Вылезая из самолета, Атата зацепился ногой за край проема и чуть не вылетел головой вперед, прямо в сугроб. Он был зол и готов излить свой гнев на первого попавшегося. Однако этим первым попавшимся оказался сам председатель Чукотского окружного исполнительного комитета товарищ Отке, только что возвратившийся из Москвы.
Чуть поодаль от летного поля, пересекавшего небольшое плато, возвышалось здание местного аэропорта — деревянный одноэтажный домик с небольшой башней — контрольной вышкой. В большой комнате жарко топилась печь, благо топлива было довольно — в нескольких километрах находились угольные копи с прекрасным, высококалорийным каменным углем, который залегал не так глубоко.
В теплом помещении по случаю прибытия большого начальства уже был накрыт стол с выпивкой и обычной местной закуской — лососиными пупками, кетовым балыком, строганиной из чира и вареными оленьими языками.
Выпили по первой, и Отке спросил Атату:
— Как твои успехи на фронте коллективизации? Учти, я дал слово Центральному комитету партии и Советскому правительству, что в этом году самая дальняя окраина великого Советского Союза станет краем сплошной коллективизации.
— Мы засекли два стойбища, — доложил Атата. — Одно явно стойбище Ринто, убежавшего с полуострова. А второе — это стойбище Аренто из Канчаланской тундры. До него мы доберемся скоро. Собачьи упряжки готовы, и старик с оленями далеко не уйдет. Думаю, что к лету достанем и Ринто.
— Ринто я хорошо знаю, — сказал Отке. — Он даже мне дальним родичем приходится по материнской линии, как, впрочем, и ты, — кивнул он в сторону Димы Тымнета. — Все мы в Уэлене родственники. Однако вот так получилось, что классовая борьба разводит нас в стороны.
— Я думаю, что Ринто не классовый враг, — подал свой голос Дима Тымнет. — Я его тоже хорошо знаю и помню. Он лучший певец и танцор и на состязаниях часто побеждал даже американских эскимосов. Он старый человек, который не понимает, что такое Советская власть. Может, ему просто надо объяснить все.
Тут подал голос молчавший до этого секретарь окружкома партии Грозин. Худой, желтый, он больше курил за столом, чем ел и пил.
— Ну, а как вы, товарищ Тымнет, объясните своему родственнику, что ему надо отдать своих собственных оленей в коллективное хозяйство? Что он вам скажет, когда вы ему объявите, что он уже больше не хозяин, а такой же рядовой работник, как и его пастухи-батраки?
— Да у него и батраков нет! — сказал Отке.
— Но он кулак, собственник! — возразил Грозин. — У меня есть данные чукотского отделения Министерства государственной безопасности.
— Да, он собственник, — согласился с ним Отке, явно смутившись замечанием Грозина. — Но, насколько и мне известно, у него нет батраков. Вместе с ним пасут стадо его два сына, да и невестки помогают. Никто ведь его не спрашивал: согласен ли он быть простым пастухом.
— Но ведь он убежал! — напомнил Грозин.
— Очень далеко убежал, — уточнил Атата. — Мы и не думали его там увидеть. Искали Аренто, а нашли Ринто.
— Значит, до окончательного раскулачивания осталось немного? — спросил Грозин.
— В этих районах, — уточнил Отке. — После Чукотского и Анадырского остаются еще Марковский, Восточнотундровский и Чаунский.
— Какая огромная территория! — недовольно заметил Грозин.
Атата тоже был недоволен. При сегодняшнем облете обнаружили только стойбище Аренто. Второго стойбища не оказалось: Ринто откочевал в неизвестном направлении.
Атата обрадовался, когда узнал, что самолет будет вести Дмитрий Тымнет, уроженец Уэлена, начинавший осваивать летное дело здесь, в Анадырском авиаотряде. Вернувшись после войны на Чукотку, Тымнет получил «Аннушку», как ласково называли неприхотливый биплан АН-2, который можно было посадить на небольшую площадку. Зимой самолет ставили на лыжи, а летом — на колеса. Зимние полеты были наиболее безопасными, потому что «Аннушку» можно посадить на любую ровную заснеженную поверхность. Но так думал Атата. А Тымнет, как оказалось, совсем не собирался рисковать и садиться где попало. Атата ругался с ним, ставил в пример знаменитого полярного летчика Водопьянова.
— Он садился на Северный полюс, а ты не можешь приземлиться на Канчаланскую тундру! — попрекал Атата, вглядываясь своими острыми глазами в унылый, покрытый снегами ландшафт.
— На Северном полюсе ясно, там под снегом везде лед, — огрызнулся Тымнет. — А здесь — может, кочки, может, бугор. Разобьемся, а у нас даже рации нет!
Атата втайне завидовал Тымнету, которого в Анадыре все любили и уважали от чистого сердца. К Атате тоже относились с известным уважением, но он чувствовал в отношении к себе страх. Люди боялись зловещего, таинственного учреждения, в котором он служил.
Возвращаясь из Ленинграда перед самой войной, он и не предполагал, что судьба неожиданно забросит его в Министерство государственной безопасности. Первый год жил в Уназике, ходил с отцом на охоту и понемногу приходил в себя. Туберкулез, открывшийся в сыром, чужом городе, чудесным образом исчез. Атата больше не кашлял, не потел по ночам, чувствовал себя бодрым и сильным. В конце войны, когда советские войска уже вошли в Европу, на Чукотку стали наезжать военные. Пошли разговоры о враждебности и коварстве бывшего союзника — Соединенных Штатов Америки. Но мало кто в Уназике верил тому, что родственники, живущие на острове Святого Лаврентия, в селении Сивукак вдруг ни с того ни с сего стали заклятыми врагами своих братьев, сестер, сватьев, близких и дальних родственников, оказавшихся за границами социалистического отечества. Приезжали не только военные в форме, но немало было и таких, которые больше спрашивали и слушали, нежели говорили сами. Сначала сведущие люди относили их к работникам НКВД, но выяснилось, что вместо этого учреждения теперь действует Министерство государственной безопасности.
В годы войны среди местного населения активно искали грамотных и способных людей, чтобы заполнить должности, для которых не хватало приезжих русских. К тому же считалось, что местные кадры являются самым ярким доказательством сталинской национальной политики, когда даже из таких отсталых племен, как эскимосы, выходят современные политические работники. Атата проучился год на курсах в Петропавловске-Камчатском и оттуда был послан на стажировку в Корякский округ. Доказав преданность и усердие, Атата был направлен в Чукотский район. Там он провел с успехом раскулачивание хозяйства Тонто. То, что там были человеческие жертвы, высокое начальство даже посчитало хорошим знаком: значит, работа проводилась с настоящей, революционной беспощадностью. Именно так и учили Атату. Грозин неоднократно повторял, что из-за отдаленности Чукотка отстает в развитии от центра на несколько десятков лет. Особенно в деле коллективизации. Он считал совершенно недопустимым существование, как он говорил, «феодальных хозяйств» на территории Советского Союза. «Это все равно, — сказал он на одном из совещаний, — как если бы на территории Московской области сохранялись какие-нибудь помещичьи хозяйства».
На окраине окружного центра, на левом берегу тундровой реки Казачки, за глубоко вросшей по самые низкие окна окружной тюрьмой, в старом покосившемся домике жили двое каюров, приданных Атате. Они приехали из залива Креста вместе с упряжками, состоящими из отборных, сильных упряжных собак. Рядом с домом выкопали в земле яму-увэран, наподобие таких, в которых хранился копальхен в прибрежных стойбищах. Атата сразу отказался от юколы — вяленой кеты для собачьего корма. Она намного уступала копальхену, который содержал и мясо и жир моржа и одновременно служил основной едой не только собакам, но и человеку. Правда, тангитаны утверждали, что запах копальхена для их обоняния невыносим, но Атата считал, что в этом деле надо руководствоваться не вкусами тангитанов, а собственными, тем более в экспедиции предполагалось присутствие только местных жителей. Он советовался по этому поводу с самим Грозиным, и тот одобрил: «Это правильное решение. Лучшее доказательство того, что революционные настроения рождаются в глубине местного населения, а не привносятся извне».
Каюры — Гатле и Ипэк — сладко спали в отведенном для них домике. На столе стояли пустая бутылка и растаявшие ошметки копальхена. Его тяжелый запах ударил в нос, и некоторое время Атата налаживал дыхание, прежде чем принялся расталкивать спящих. Хотя каюры и выпивали, но не так уж смертельно, как некоторые анадырцы, которые часто валялись прямо на улице. Гатле и Ипэк знали норму, к тому же побаивались Атату, который мог и поколотить.
Закрепленные на длинной цепи, собаки лежали в снежных ямках, пушистые, сонные, разленившиеся от долгого безделья. Некоторые зевали с негромким подвыванием, большинство равнодушно провожали каюров полузакрытыми глазами. Атата проверил все снаряжение — запасную упряжь, специальные налапники, похожие на крохотные торбазики, сшитые из толстой оленьей замши и нерпичьей кожи с завязками, проверил брезентовую палатку, запас керосина и стеариновых свечей. Остальное — чай, мука, сахар, табак, оружие и спирт находились у него дома.
— Отправляемся в путь послезавтра! — сообщил Атата каюрам.
Длинный караван из трех упряжек вышел на рассвете из окружного центра Чукотского национального округа по направлению к селу Канчалан. Собаки резво бежали по снежной целине, утрамбованной ураганными ветрами. Нарты располагались так: Атата ехал на срединной нарте, впереди — Гатле, наиболее опытный каюр. Замыкающим — Ипэк. У него было запряжено четырнадцать собак, но он еще на буксире тащил грузовую нарту, нагруженную копальхеном и половиной оленьей туши. Остальной груз равномерно распределялся по всем нартам, но он был довольно тяжелым. Нарты шли неспешно, однако Атата не торопил каюров: предстоял далекий путь. Первые дни предполагалось посвятить опробованию упряжек, снаряжения. Пока Атата был доволен, и поэтому первую ночевку в чукотском селе Канчалан он отметил хорошей выпивкой с председателем местного Сельского Совета чуванцем Куркутским.
Куркутский приходился родственником одному из деятелей Первого Ревкома Чукотки, расстрелянному в начале девятнадцатого года колчаковцами. Это родство служило достаточным основанием, чтобы считаться человеком беззаветно преданным Советской власти и занимать высокие руководящие должности. Будь Куркутский грамотнее и трезвее, он сидел бы сегодня в Анадыре, за хорошим письменным столом. А так, здесь в Канчалане, Сельский Совет ютился в невообразимо грязной избушке с дымящейся печкой. На стене висел заиндевелый портрет товарища Сталина в форме генералиссимуса.
Куркутский был активным участником раскулачивания в Анадырском районе, и пост председателя Сельского Совета достался ему за былые заслуги. Атата поинтересовался, как живет новый, недавно организованный оленеводческий колхоз «Новая жизнь».
Куркутский поскреб жиденькую бородку и жалобно протянул:
— Хреновенько, оннако, живут… Олешек распустили, половину стада потеряли.
— Почему?
— Оннако, потому что хозяина настоящего нету, — простодушно ответил Куркутский. — Новый-то председатель колхоза раньше батраком числился у Кымыета, прислуживал ему, а как стал главным, совсем перестал работать.
— Что же он делает?
— Пьет, оннако.
— Где же он выпивку достает? В тундру запрещено ввозить спиртное.
— Сам делает, — ответил Куркутский. — Из макарон, из сахара… Большой умелец! У него такая бражка — кружку выпьешь, с ног валит, как выстрел «Авроры».
Атата знал, что во многих вновь организованных колхозах дело не идет: много теряется оленей, волки травят, в пургу откалываются, плохо сохраняют молодняк во время отела. Такие вести его искренне огорчали, но, тем не менее, он считал, что со временем в колхозах заживут по-настоящему счастливо, как живут русские крестьяне в кинокартинах о счастливой колхозной жизни, которые в большом количестве привозили на Чукотку.
Атата собирался завернуть к Кымыету, но тот, будто чуя строгий спрос со стороны властей, откочевал на юг, ближе к Корякской земле.
Атата направил караван на запад, по следу стойбища Аренто. Через него он надеялся выйти на стойбище Ринто, которое он считал главной целью. Каждый раз, когда ему в голову приходила мысль о Ринто, он вспоминал и Анну Одинцову, ее удивительно смуглое для тангитанки лицо и ее глаза, как весеннее небо. Он даже помнил звучание ее голоса, как она отвечала на его вопросы, резко и отрывисто. Она утверждала, что общалась со студентами Института народов Севера в Ленинграде еще до войны. Но почему он ее не встретил там? Как случилось, что она прошла мимо его внимания? Она упоминала Выквова, Тынэтэгипа, бывших учителей, которые там работали — Петра Окорика, Георгия Меновщикова. Меновщиков некоторое время учительствовал в Уназике, и Атата его помнил как строгого человека, нещадно боровшегося с курильщиками. Первое время, когда Атата прибыл в Ленинград, он испугался громадности города, многочисленности его населения, шума и незнакомого запаха, который преследовал его везде. Уназик стоит на длинной галечной косе, далеко выдающейся в море. Откуда бы ни дул ветер, он всегда приносил свежее, чистое, морское дыхание. А в Ленинграде отвратительно пахло чем угодно — горячим металлом, автомобильным бензином, человеческим потом, испражнениями и мочой, несмотря на то, что люди там по крайней мере раз в неделю мылись в банях и справляли нужду в специальных комнатах. Но каким-то путем неприятный запах все равно вырывался наружу и заполнял большие помещения, улицы и трамвайные вагоны. Атата в первый же день приезда в Ленинград закашлял и мучился удушьем, пока не вернулся в родной Уназик. Многие студенты Института народов Севера, прибывшие со всего Севера России, уезжали образно после первого же года учебы из-за легочной болезни. Когда врач сказал, что Атате надо возвращаться на родину, многие завидовали ему.
Может быть, Анна Одинцова появилась в Институте народов Севера уже после его отъезда? Скорее всего, так. Иначе он бы ее запомнил.
Первую тундровую ночевку провели у подножия Золотого хребта, выбрав площадку на высоком берегу спрятавшейся под снегами речки. Разбили палатку, внутри разожгли примус и поставили на него чайник, набитый мелко колотым речным льдом. От гудящего пламени внутри палатки сразу потеплело, и Атата снял верхнюю дорожную одежду — матерчатую камлейку и кухлянку из шкуры годовалого оленя. Щедро покормив собак, затем сами поели и вползли в спальные мешки. Атата сам заказывал эти мешки. По своему опыту он знал, что годились только оленьи шкуры. Хотя они и нещадно линяли, зато никогда не отсыревали, хорошо держали тепло, и в них можно было отлично выспаться даже в полностью остывшей палатке, где к утру до самого дна промерзал чайник, а на внутренней стороне палаточной ткани образовывалась ледяная корка в палец толщиной от теплого дыхания троих здоровых мужчин. Собаки провели ночь на воле, наполовину вкопавшись в снег. Легкий снегопад припорошил их, и некоторых псов нашли по отверстиям в снежном сугробе, протаянным теплым собачьим дыханием.
Войдали на коротких остановках на чаепитие: перевертывали нарты вверх полозьями и с помощью лоскута медвежьей шкуры, смоченной водой, быстро проводили по скользящим поверхностям. Получалась тонкая ледяная корка, которая легко скользила по снегу.
На шестой день пути Атата заметил на снегу черные орешки оленьего помета. Хотя они уже успели затвердеть, но, оттаяв на руке, пачкались, что указывало на их сравнительно недавнее происхождение.
Атата почувствовал охотничий азарт, хорошо знакомый ему с детских лет, когда он с родителями промышлял зверя в море или преследовал пушного зверя в долинах и распадках горного массива Кивак, круто спадающего в Берингово море.
Теперь уже не составляло большого труда преследовать оленье стадо, которое, конечно же, двигалось намного медленнее собачьих упряжек. Оленям надо было останавливаться на кормежку. Но прежде чем начать преследование, Атата поднялся на ближайшую вершину, затратив на это почти полдня, и долго обозревал горизонт с помощью мощного бинокля. Он мысленно следовал логике убегающих, выбирал одни маршруты, отвергал другие. На ночевке он посоветовался с остальными каюрами, разостлав в палатке при свете стеариновой свечки карту Чукотки.
— Как вы думаете, пойдут они вот этим путем? — Атата поставил палец на долину небольшой речушки.
— Нет, — поглядев на палец, сказал Гатле. — Я бы на их месте пошел вон туда.
Атата посмотрел: это было логично. Вторая долина была шире и более полого поднималась.
— В той маленькой долине для оленей нет простора. — объяснил свой выбор Гатле. — Поэтому они будут двигаться по более широкому проходу в горы.
Атата внимательно выслушал товарищей. Он вообще старался делать так, чтобы его спутники чувствовали себя полноправными участниками этого важного дела.
— Мы — посланцы партии большевиков, — сказал им еще в начале пути Атата.
— А я беспартийный, — возразил Гатле.
— Ничего страшного, — успокоил его Атата. — Сталин нас учит: по мере нашего продвижения к победе коммунизма усиливается классовая борьба. Наши враги становятся злее и коварнее.
— Значит, Аренто сильно разозлился, — заметил второй каюр. — Трудно будет совладать с ним.
Атата взял с собой немецкий трофейный пистолет «Вальтер» с полусотней патронов и два японских карабина «Арисаки» с достаточным запасом боеприпасов. Оба каюра, морские охотники, имели опыт обращения с огнестрельным оружием и еще в Анадыре довольно поупражнялись в стрельбе. Однако Атата все оружие держал только при себе, на своей нарте.
Ранним утром следующего дня с невысокого холма увидели стойбище. Две яранги стояли в тени небольшого обрыва, и, как понял Атата, с самолета их невозможно было бы различить.
Атата разделил отряд на три части и велел подходить к стойбищу с трех сторон. Пока он ехал, по настороженному поведению собак понял, что оленье стадо недалеко. Собаки могли понести, но Атата строго покрикивал на них и тормозил остолом, палкой с металлическим наконечником, глубоко вонзая его в снег. Так он ехал как бы сверху, все, что делалось в стойбище, ему было хорошо видно. Между ярангами быстро сновали человеческие фигурки. Атата достал карабин и зарядил. Его тело напряглось в ожидании выстрела со стороны яранг, но пока было тихо. Он уже мог слышать тревожные человеческие голоса. Они, в основном, были женские.
И впрямь, в стойбище оказались только женщины. Они сдержанно встретили гостей. Остальные две упряжки подъехали чуть позже.
— А где мужчины? — строго спросил Атата, не выпуская из рук карабин.
— В стаде, — ответила одна из женщин, та, что постарше.
— Аренто где?
— Он тоже там.
— Ну что же, — решил Атата, — подождем мужчин здесь.
Он распорядился посадить собак на цепь, покормить, а сам, не расставаясь с карабином, низко согнувшись, вошел в дымный чоттагин. Каждый раз, входя в ярангу, Атата испытывал странное волнение, словно чудом возвращался в свое детство на длинной галечной косе Уназик. И хотя своим нынешним образом жизни он более всего хотел походить на русского современного офицера, воспоминания о детстве волновали его, и он испытывал чувство сожаления от мысли, что это уже никогда не вернется, со временем вообще исчезнет, и если у него будут дети, они уже не увидят ярангу, не вдохнут запах застоявшейся ворвани, теплой кожи, горелого тюленьего сала в жировой лампе, всего того, что все равно было дорого сердцу.
Хозяйка яранги тут же предложила еще теплого вареного мяса и чаю. Атата пригубил чашку и заметил, что чай настоящий, хотя и с примесью тундровых трав, как это было заведено.
— Где брали чай? — строго спросил Атата.
— Поделились соседи, — ответила хозяйка.
— Какие соседи?
Женщина прикусила язык, поняв, что сказала лишнее.
— Какие соседи? — повторил вопрос Атата. — Вроде бы мы не заметили никого вокруг вашего стойбища.
— Осенью мы были недалеко от речного селения, — неуверенно сказала женщина, и на ее счастье в ярангу вошел Аренто.
Он встретился глазами с Ататой. Так смотрит олень, понявший, что через несколько мгновений в его сердце вонзится острый нож и он навсегда уйдет из жизни. Старик медленно опустился на бревно-изголовье и молча взял чашку с чаем.
— Как кочевали? — учтиво спросил Атата.
Хотя вопрос был обычный, почти ритуальный, в нем чувствовался зловещий смысл.
— Хорошо кочевали, — ответил Аренто.
— Надеюсь, теперь ты понял, что от нас далеко не убежишь?
Атата не повышал голоса. Он вообще старался говорить тихо, отлично понимая, что, чем тише его голос, тем весомее слова.
Бедный Аренто только время от времени согласно кивал головой и судорожно глотал остывший чай.
— Мы, большевики: всегда побеждаем, — продолжал Атата. — И запомни наш лозунг: если враг не сдается — его уничтожают.
— Но я сдался! — торопливо заявил Аренто и выронил чашку с недопитым чаем. Стукнувшись о замерзший земляной пол, чашка разбилась, и ее осколки смещались с принесенными на обуви ошметками снега.
— Нет! — Атата повысил голос. — Ты не сдался! Я тебя поймал! Догнал и поймал, как росомаху, пытавшуюся удрать от охотника. Теперь ты у меня в петле. И попробуй только что-нибудь выкинуть!
Сыновья Аренто беспомощно топтались у входа в ярангу, закрывая свет.
— Отойдите от света! — скомандовал Атата. — Забейте оленей на корм моим собакам и на еду! Быстро!
Мужчины выскочили из яранги. Аренто хотел было пойти с ними, но Атата прикрикнул:
— А ты куда? Сиди здесь! Я еще не закончил разговор с тобой!
Аренто послушно опустился на бревно-изголовье. Атата чувствовал опьяняющее возбуждение от власти над этими испуганными людьми. Оно было куда приятнее и сильнее, нежели опьянение от злой веселящей воды. Он, если бы захотел, мог бы запросто застрелить этого старого чаучу, и ему за это ничего не будет. Наоборот, первый секретарь Грозин похвалит его за классовую твердость, за проявление революционной беспощадности. Но зачем Атате мертвый Аренто? Пристрелить его он всегда успеет. Главное — выяснить, куда укочевал Ринто со своей тангитанской невесткой, которая никак не выходила из головы Ататы, снилась ему даже в дороге, когда он забирался в спальный мешок-кукуль из толстой оленьей шкуры.
— Ты знаешь такого человека — Ринто?
— Да кто его не знает, — как можно спокойнее постарался ответить Аренто. — Известное имя.
— Ты не знаешь, где он сейчас?
— Этого я не могу сказать.
— Он был здесь?
— Был, но я раньше от него откочевал. У нас с ним разные дороги.
— Но чему?
— Он уэленский. Они больше к айваналинам тяготеют.
— Вот я — айваналин, значит, Ринто больше ко мне тяготеет?
Аренто замолчал: он не знал, как на это ответить.
Он не сводил глаз с карабина, который Атата не выпускал из рук. По рассказам бывалых людей Аренто знал, что при раскулачивании часто стреляют, убивают. И никто за это не отвечает. По внутреннему напряжению Атата близок к тому, чтобы выстрелить. Да, бежать от Советской власти глупо. Глупо и некуда. Себе только хуже. Если не на собаках, то уж самолетами точно достанут.
— Запомни, Аренто: ни ты, ни Ринто не могут быть мне близкими. Потому что вы классово мне чужды. Вы являетесь эксплуататорами, грабителями трудового народа. Разве это справедливо, когда тебе одному принадлежат тысячи оленей, а кому-то другому — ничего? Или всего лишь несколько десятков. Чего молчишь? Я тебя спрашиваю — справедливо ли это?
Аренто знал о конечной цели большевиков — отобрать богатства у таких, как он, и раздать бедным. В глубине души он считал, что это несправедливо. Чтобы собрать такое стадо, предкам Аренто пришлось, быть может, не одно десятилетие охранять, пасти и лелеять каждого оленя. И стадо кормит теперь не только его собственную семью. Аренто помогал и малооленным, раздавал им мясо, когда наступали трудные дни, снабжал шкурами тех, для которых забить молодого оленя значило опасно уменьшить поголовье своего стада. Все окрестные оленеводы — богатые и бедные — уважали Аренто и не могли сказать о нем ни одного худого слова. Какой же он грабитель? Однако он хорошо усвоил, что спорить с тангитаном-большевиком не только опасно, но и бесполезно. Теперь он убеждался, что занявший тангитанскую должность земляк еще хуже.
— Так не хочешь сказать, куда укочевал Ринто? — спросил Атата.
— Не знаю, — развел руками Аренто. — Я снялся раньше него. Он еще оставался там, в долине Йонивээма.
— Ну, хорошо. Когда вы с ним разговаривали, он высказывал свои намерения?
Вот как раз этого Аренто не спрашивал у Ринто, а тот и не собирался выкладывать перед ним все свои планы. Хотя они были и земляками и соплеменниками, последний ледок недоверия все еще оставался между ними до самого их расставания.
— Поверь мне, об этом мы и не заговаривали, — Аренто старался говорить как можно искреннее, доверительнее. — Наверное, он мне не очень доверял.
— Не может быть, чтобы два контрреволюционера, два беглеца от Советской власти, два кулаки-эксплуататора не делились планами.
— Между тем, это так! Хотите — верьте, хотите — нет!
— Ну, ладно, — Атата переменил тон. — Но ты должен знать, куда мог укочевать Ринто. Почему мы его не можем увидеть из самолета? Где он мог укрыться от нас?
— Коо, — беспомощно промямлил Аренто и с опаской посмотрел на карабин, все еще лежавший на коленях Ататы.
Раньше он думал, что такое оружие можно применять только на охоте на хищного зверя. Или на войне против фашистов, которая проходила где-то невообразимо далеко от чукотской земли.
Атата видел по выражению лица Аренто, что тот не хитрит, не лукавит, но страшно напуган. Если он чего-то не знает, то и впрямь не знает, а придумать чего-нибудь у него не хватает ни хитрости, ни сообразительности.
— Хорошо, — сказал Атата. — Отдохнем пока от этого трудного разговора. Надеюсь, что тебе теперь ясно: двинешься вместе со своими оленями обратно в Канчаланскую тундру, а там будем тебя объединять с колхозом «Новая жизнь».
— Да, — с готовностью ответил Аренто, начиная верить в то, что Атата сейчас не будет стрелять. — Я буду кочевать туда, куда скажешь.
— Но вечером мы еще поговорим о том, куда укочевал Ринто! — угрожающе произнес Атата.
Каюры расположились в палатке, натянув ее прямо в чоттагине яранги Аренто. Сварили большой котел свежего оленьего мяса, навалили прямо на огромное деревянное блюдо перед гостями. Хозяйка достала оленью колбасу-прэрэм, которую обычно сберегали к празднику, сдобрила зелень топленым жиром.
Атата развел талой водой спирт, выпил сам, дал выпить каюрам, потом протянул чашку Аренто.
— Это мне? — с дрожью в голосе спросил Аренто, не веря своим глазам.
— Тебе, — расслабленным голосом произнес Атата.
Когда Аренто, зажмурившись, выпил до дна содержимое чашки и некоторое время неподвижно сидел, давая возможность огненной жидкости добраться до самого дна желудка, Атата произнес:
— Может, последний раз в жизни пробуешь злую веселящую воду.
Хмель мигом выветрился из головы Аренто.
— А что со мной будет? — испуганно спросил он.
— То, что бывает с врагами народа, — жестко ответил Атата.
Аренто слышал, что врагов народа или расстреливают, или же ссылают в отдаленные от родной земли места.
Дождавшись, когда все угомонились и улеглись спать, Аренто тихо выскользнул из полога и вышел на волю. Стояла предвесенняя тишина. Мимо полной луны плыло легкое облачко, такое нежное и тонкое, что оно не затмевало серебристого света, и сквозь него просвечивали яркие звезды. Теперь все это будет светить и сиять без него, подумал Аренто, выдергивая из тонких пыжиковых штанов шнурок.
Обойдя ярангу, пристроился у стены, обращенной к склону горы, освободил конец лахтачьего ремня, которым был оплетен рэтэм, чтобы его не унесло ветром. Сделал петлю, конец шнура привязал к ремню и подтащил к стене ранее прислоненную к яранге легковую нарту. Он не спешил надевать на шею петлю: до утра еще далеко, и он хотел в последний раз насладиться красотой весенней тундровой ночи. Сколько бывало таких ночей, и он, отягощенный заботами об оленях, о людях стойбища, не находил времени, чтобы остановиться и полюбоваться на звездное небо, на луну, кутающуюся в легкое облако, послушать великую, белую тишину снегов! И как жаль, что это приходит только на исходе жизни, в те недолгие минуты, когда в последний раз смотришь на мир открытыми глазами!
Только бы хватило сил не сорвать петлю в последний момент! Аренто приладил витой шнурок на шею, глубоко упрятав его под меховой воротник, последний раз глянул на звездное небо и стал медленно опускаться на нарту, постепенно натягивая петлю. Шнурок глубоко врезался в кожу, и это было самое больное. Немного потерпев, Аренто почувствовал, как затуманивается сознание, и он сел на нарту уже когда в глазах наступила темнота.
Атату разбудил каюр Гатле.
— Аренто повесился.
— Как повесился? — не сразу уразумел сонный с похмелья Атата.
— На шнурке от собственных меховых штанов, — уточнил Гатле.
— Какой плохой человек! — Атата произнес самое страшное чукотское ругательство. — Как же он подвел меня!
Атата чувствовал себя как охотник, у которого из-под носа увели добычу. Так и было: он считал для себя главным достижением даже не то, что он увеличит поголовье оленьего стада в колхозе «Новая жизнь» на несколько тысяч голов, а положит к ногам советского государства очередного врага народа. Именно за это, как полагал Атата, власти давали самые высокие награды, и он рассчитывал украсить свой новенький мундир орденом. Кому теперь нужен этот труп?
Но он категорически отказал родственникам в просьбе о похоронах. Пусть хоть и мертвого, но он должен доставить Аренто властям и предъявить руководству Чукотского национального округа как веское доказательство очередного успеха исполнения сталинской национальной политики.
Обратно ехали страшно долго. Медленно двигалось оленье стадо, медленно шли нарты, особенно та, на которой, обернутое в белую оленью шкуру, лежало тело одного из недавних хозяев Анадырской тундры.
Атата ехал в середине каравана на собственной нарте, предаваясь невеселым размышлениям. Победа над стойбищем Аренто досталась слишком легко, чтобы ею гордиться. Да еще вместо живого врага народа, которого можно было бы всенародно судить да еще приговорить к смертной казни или же к долгому заключению в лагерях, он везет бессловесный труп.
Атата постарался думать о другом. О стойбище Ринто. В этом году для Ататы это главная задача. И тут он вдруг живо представил Анну Одинцову. Такой, какой он видел ее в школе в Уэлене. Даже одетая в меховой кэркэр, с темным тундровым загаром, она резко выделялась своей красотой. Что-то в ней было такое, чего не выразить никакими словами. Оно трогало и тревожило сердце Ататы, и он не раз представлял себе, как сжимает в объятиях эту женщину, целует по-тангитански ее удивительные, как бы светящиеся сами по себе глаза, нос, щеки, на которых даже сквозь смуглоту и румянец чувствовалось нежное тепло. Да, это женщина настоящей мужской мечты! Неужели она сама, будучи такой ученой, образованной, умной, не представляет, кто она на самом деле? Да обрати она внимание на Атату, он бросил бы все, только бы быть с ней!
Подумав об этом, Атата сам испугался собственных мыслей. Нет, конечно, он не может предать великое дело революционного очищения Чукотки от врагов народа, от тех отсталых элементов, которые мешают движению вперед.
В Канчалане пришлось задержаться на несколько дней, чтобы передать конфискованное стадо колхозу «Новая жизнь». Тело Аренто положили в холодный угольный склад, а сыновей посадили в неработающую баню, поставив часовым каюра Гатле. Атата не знал, что делать с женщинами, и, посоветовавшись с Куркутским решил их оставить при колхозе.
— Оннако так много оленей колхозу не упасти, — жаловался Куркутский. — Колхозные пастухи ленивые, плохо знают тундру. Может, оставишь сыновей Аренто?
— Они являются членами семьи врага народа, — строго заметил Атата. — Поэтому я не могу их отпустить. Пусть решают власти в окружном центре.
Атата знал о незавидном положении в новых оленеводческих совхозах, созданных в бывших, так называемых кулацких хозяйствах. Коллективные хозяева теряли оленей, без счета и без разбора забивали племенных быков и важенок, плохо охраняли от волков. Кому-то из руководства округа пришла в голову идея часть общественных оленей раздать в частное владение. По замыслу, это должно подвигнуть новых хозяев лучше пасти и общественных оленей. Но это оказалось еще хуже. Колхозные олени чаще подвергались нападению волков, откалывались и терялись в тундре, болели. Их становилось все меньше. Конечно, возникала тайная мысль: а не раздать ли вообще всех оленей обратно в частное владение? Но об этом мог сказать вслух только сумасшедший или самоубийца, враг сталинского плана сплошной коллективизации Советского Союза.
Об этом невесело думал Атата, беря направление от Канчаланского мыса на две высокие радиомачты окружного центра Анадырь, еще издали показавшиеся на фоне однообразного заснеженного холмистого пейзажа.
На задней нарте, на закоченевшем трупе врага народа Аренто, сидел Гатле и громко понукал усталых собак.