Глубокой зимой, когда затихала пурга, стойбище словно просыпалось после спячки. Люди выходили из яранг, дети оглашали окрестности звонкими голосами, забирались на склон ближайшего холма и скатывались оттуда на детских саночках, подбитых разрезанными вдоль моржовыми бивнями. Женщины снимали пологи, раскладывали их на белом, свежем снегу и колотили целыми днями особыми колотушками из оленьих рогов, посыпая время от времени свежим, рассыпчатым, высушенным стужей снегом.
Когда полог перетаскивали на новое место, оставалось заметное темное пятно с грязными, отставшими оленьими волосами, — след от ночного дыхания людей, осевшего на шкурах, пропитавшего мех.
Полог Анны Одинцовой выглядел почище остальных, но не потому, что она была аккуратнее, а просто жила одна, занимая главный полог передней, хозяйской яранги стойбища. Вэльвунэ отпросилась жить в ярангу сына, мотивируя это тем, что ей надо помогать матерям справляться с детьми. Однако, как догадывалась Анна, главная причина была в другом: в привычном окружении Вэльвунэ было проще и легче, чем с тангитанской родственницей, которая к тому же стала неразговорчивой, больше погруженной в собственные мысли. Правда, порой Анна спохватывалась, готовила угощение, собирала в свою ярангу всех обитателей стойбища и рассказывала одну из легенд чукотского исторического повествования «Эленди и его сыновья».
Как-то Рольтыт, в конце такой встречи, сказал:
— А почему бы нам не учить грамоте наших детей? Это могли бы делать и ты, Анна, и ты, Катя.
Это предложение застало врасплох всех.
— А нужна ли эта грамота в жизни тундрового человека? — высказала сомнение Катя.
— Может, в стойбище она и не нужна, но дети в будущем все равно будут общаться со своими родичами из береговых селений. Наши будут выглядеть сильно отсталыми, — сказал Рольтыт.
Это было разумное предложение, и Анна сказала:
— Будь у меня карандаши и тетради, я бы хоть завтра начала занятия с ребятами.
Рольтыт виновато отвел взгляд.
— Если Вамче прибудет, попрошу привезти школьные принадлежности.
— А разве сейчас не присылают в тундру учителей, как раньше? — спросила Вэльвунэ. — Как хорошо было, когда у нас в стойбище жил учитель Беликов.
— Сейчас всех детей школьного возраста собирают со всей тундры и свозят в интернат — общий дом, — пояснила Анна.
— Наши не поедут, — испуганно заявила Тутынэ. — Будут там тосковать и от тоски помрут.
Когда ощутимо прибавился день и солнце стало подниматься над горизонтом, над стойбищем пролетел самолет. Он снизился над ярангами, и Анна буквально кожей почувствовала взгляд Ататы. Железная птица сделала круг над обширным Озером Больших Рыб, покрытым ровным снегом, и улетела по направлению к заливу Лаврентия.
Несколько дней стояла прекрасная погода. Это случается, когда посреди зимы вдруг утихают морозы, в природе наступает время яркого низкого солнца, бледных полярных сияний. К тому же стойбище удачно поставили на берегу озера, а зимнее пастбище как раз проходило по берегам этого водоема, так что олени ходили как бы по кругу в достаточно близкой досягаемости от яранг.
Анна как раз находилась в стаде, подменяя Рольтыта, когда снова появился самолет. Сначала в привычном монотонном хрусте снега под копытами оленей послышался какой-то посторонний звон. Он раздавался с северо-западной стороны горизонта. Пока самолет был величиной всего лишь с муху, но довольно быстро увеличивался вместе с нарастанием гула мотора. Вскоре его можно было легко разглядеть. Он сделал на небольшой высоте несколько кругов над озером, над ровной снежной поверхностью, держа под брюхом слегка согнутые, как птичьи лапки, лыжи. Он явно собирался садиться. Самолет сбросил какую-то дымящуюся банку, как догадалась Анна, для определения направления ветра.
С высоты пригорка хорошо было видно, как самолет, снизившись, издали стал нацеливаться на дым, взяв направление против ветра. Потом исчез в облаке поднятого снега, но довольно быстро появился, сверкая крутящимся пропеллером. Подрулив к берегу, остановился, затих гул, и наступила тишина.
Сначала послышался истошный собачий лай, и из распахнутого чрева железной птицы на снег вывалилась целая свора. Только потом показался человек. Даже на таком расстоянии Анна узнала его.
Атата вытащил нарту, груз, что-то прокричал сидевшему внутри самолета летчику и, сев на нарту, отъехал в сторону. Закрепив упряжку поодаль, он снова направился к самолету и помог выгрузиться еще двум упряжкам. Ходил Атата уверенно, следов хромоты на расстоянии совершенно не замечалось. Он остался верен себе даже в том, что, как обычно, путешествовал на трех упряжках.
На этот раз, кроме невыносимой грусти, Анна ничего не почувствовала. Не было ни страха, ни тревоги, ни желания бежать. Наверное, так чувствует себя приговоренный к смерти человек, когда уже не остается ни малейшей надежды.
Освобожденный от груза самолет вырулил на середину озера, разбежался и взмыл в небо. Вглядываясь в исчезающую, удаляющуюся точку, Анна подумала; очень возможно, что скоро она сядет в самолет и полетит. Вот только куда, неизвестно.
Атата сам пришел в стадо, не дожидаясь, пока Анну сменит Рольтыт.
Он медленно, пряча торжествующую улыбку, подошел и хрипловато проговорил;
— Здравствуй, Анна Николаевна! Вот мы опять свиделись! Вижу, что не рада.
— А что радоваться? — ответила Анна. — Видеть мужчину, нарушившего слово, не очень приятно.
— Я предупреждал, — предостерегающе поднял руку Атата. На его поясе висела новенькая кожаная кобура, из которой выглядывала тыльная часть рукоятки пистолета. Значит, выдали ему новое оружие. — Я предупреждал, что, как коммунист, я должен выполнить свой долг до конца. Но, честно говоря, очень рад тебя видеть. Ты стала еще прекраснее. Все это время, пока я лечил ногу, пока собирал новую экспедицию, уговаривал начальство не предпринимать без меня никаких мер, — я все время думал про тебя. Ты мне можешь не поверить: но я засыпал с мыслью о тебе, а когда утром просыпался, первая мысль — снова о тебе…
— Однако ты, как я поняла, приехал сюда совсем не для того, чтобы объясняться мне в любви.
— Это правда. Главная задача, поставленная властями, заключается в том, чтобы покончить с последним очагом единоличного оленеводства на Чукотском полуострове и бросить все силы на ликвидацию кулацких хозяйств в отдаленных труднодоступных тундрах Чаунского, Восточнотундровского и района верхнего Анадыря. Работы еще на несколько лет.
— А если мы сдадимся и добровольно войдем в колхоз? — спросила Анна.
— Какая же добровольность, — усмехнулся Атата, — когда я три года гоняюсь за вашим стойбищем, потерял лучших своих собак, каюров? Вы, как германские фашисты, должны полностью и безоговорочно капитулировать. Ладно, об остальном поговорим в яранге.
Анна не была лично знакома с Туккаем, председателем районного исполкома Чукотского района. Но хорошо знала его брата, бывшего студента довоенного Института народов Севера в Ленинграде, талантливого художника Михаила Выквова.
Туккай с нескрываемым любопытством оглядел одетую в кэркэр тангитанскую женщину и не без восхищения произнес:
— Настоящая чаучуванау!
Для гостей забили оленя и сварили большой котел свежего мяса. Такое полагалось делать в тундре, и приехавшие вместе с Ататой вели себя так, словно приехали в гости с добрыми вестями. Маленький низенький столик был завален лакомствами — кусками сахара, открытыми банками сгущенного молока, толсто нарезанными кусками белого хлеба. В глубокой эмалированной миске желтело сливочное масло. Атата велел прежде всего позвать детей. После щедрого угощения дети получили по плитке шоколада. Потом наступила пора взрослых. Как и в прошлый раз, Атата собственноручно развел натаянной снежной водой спирт и разлил по кружкам. Все, кроме Анны, выпили.
— Совсем не пьете? — вежливо осведомился Туккан.
— Не нравится мне этот напиток, — ответила Анна.
— Тангитанские женщины любят сладкое красное вино, — проговорил Атата, и Анна вспомнила, что он уже говорил такое в прошлый приезд.
Пили и ели долго и разошлись по ярангам уже в темноте зимней ночи. Туккай и Атата остались ночевать в яранге Одинцовой.
Атата держался так, словно не выпил ни капли, чего нельзя было сказать о Туккае, который вдруг начал вспоминать о своем погибшем брате Михаиле Выквове. Он плакал и причитал, проклинал немецких фашистов, убивших его брата, затем пел сначала русские, затем чукотские песни.
Атата позвал Анну на волю. Поначалу они довольно долго стояли молча, прислушиваясь в тяжелой тишине ночной тундры.
— Что ты на этот раз задумал? — нарушила молчание Анна.
— Я уже не раз говорил тебе, — мягко и терпеливо начал Атата, — это не я задумал, а это проведение в жизнь национальной политики нашей партии и ее руководителя великого Сталина. Может, мне самому это не очень приятно.
— По твоему виду этого не скажешь…
— Нельзя судить о человеке только по внешнему виду… Вот ты вроде бы чаучуванская женщина, а на самом деле — тангитанка. И, что бы ты ни говорила, как была, так и осталась ленинградской девушкой.
И вдруг Анна почувствовала, что на этот раз Атата отчасти прав: в последнее время она все чаще вспоминала родной город, университет, низкие комнаты первого этажа Института этнографии, расположенного в здании петровской Кунсткамеры.
— Что касается стойбища, — продолжал Атата, — оно вольется в колхоз «Красная заря», как уже решено окружным исполкомом. Бригадиром назначим Рольтыта…
— Он же сын кулака, — напомнила Анна.
— Теперь это не имеет значения, — сказал Атата, — Сталин уже давно сказал: сын за отца не отвечает.
— Но главой стойбища Ринто оставил меня.
— С тобой дело сложнее, — после некоторого молчания вздохнул Атата. — У меня есть ордер на твой арест, подписанный прокурором Чукотского национального округа.
Этого Анна не ожидала. У нее перехватило дыхание, и прошло какое-то время, прежде чем она нашла в себе силы спросить:
— За что?
— За многое, — ответил Атата. — Тебе могут предъявить очень серьезные обвинения: антисоветская пропаганда, организация заговора против Советской власти, вооруженное сопротивление органам Советской власти… Каждое такое обвинение тянет лет на двадцать лагерей.
Как ни крепилась Анна, но она едва удержалась, чтобы не рухнуть от неожиданной слабости.
— Но ты-то знаешь, что все это неправда, — тихо произнесла она. — Я ни в чем не виновата.
— Невиновность в таких делах очень трудно, почти невозможно доказать, — сказал Атата. — Наш советский суд в таких делах суров и неумолим.
— Но у меня есть свидетели: жители стойбища и, наконец, ты…
— Кто станет вызывать на суд людей из тундры? Такого еще не бывало. А что касается меня…
— Ты же знаешь правду!
— Никто настоящей правды не знает, — сухо ответил Атата и добавил: — Я уже однажды упустил арестованного, я имею в виду Аренто из Канчаланской тундры. Он повесился ночью, накануне отъезда в Анадырь. Я тебя должен доставить властям в полной сохранности. Поэтому, понравится тебе или нет, я должен быть всегда рядом с тобой, не спускать с тебя глаз.
— Не беспокойся! — сердито произнесла Анна. — Я не собираюсь так дешево отдавать свою жизнь.
Хотя слова Ататы звучали зловеще, она все же полагала, что изрядная часть их говорилась, чтобы напугать ее и показать власть и силу уполномоченного Министерства государственной безопасности.
На следующий день Анна прощалась со стойбищем.
Женщины не скрывали слез, да и сама Анна не могла сдержаться. Она понимала, что надежд на возвращение почти нет. Чуда никакого не будет. Самое лучшее, если лет через двадцать, когда закончится ее лагерный срок, она сможет вернуться сюда. Вот только позволят ли ей это сделать? Скорее всего, нет. Да и выдержит ли она такой долгий срок неволи?
У Ататы хватило такта не сопровождать ее при прощании.
Вэльвунэ достала из глубин своего кэркэра маленький амулет, выточенный из неведомого, очень твердого дерева. Он изображал загадочное четвероногое существо, гладкое и теплое, на витом шнурке из оленьих жил. Она повесила амулет на шею Анны, в глубокий вырез мехового кэркэра.
Атата терпеливо ожидал возле своей нарты, отдавая приказания остававшимся в стойбище.
Последним, с кем прощалась Анна, был Рольтыт.
— Ну, вот и исполнилась твоя мечта — ты стал главой стойбища, — сказала она, и Рольтыт понял, что она это говорит без всякой издевки, серьезно.
— Жизнь с тобой здесь была бы лучше, — осторожно заметил Рольтыт.
— Ничего, — бодро произнесла Анна, — настоящие луоравэтланы оказывались и в худших условиях, однако умели выживать. Самое главное: береги все, что завещали предки, береги оленей, знания о них, не забывай совершать обряды и приносить жертвы богам, береги память о своих предках.
— А где твоя поклажа? — удивленно спросил Атата, когда Анна положила на нарту совсем небольшой кожаный мешок.
— Здесь — все.
— А твои книги, научные дневники? Документы?
— Они сгорели в огне.
— Вроде бы про пожар я не слышал, — подозрительно проговорил Атата и подозвал Рольтыта. — Это правда, что все ее бумаги сгорели?
Рольтыт повесил голову, отвел глаза и тихо сказал:
— Это правда.
Первые несколько часов ехали молча. Анна сидела спиной к движению, стараясь до последнего мгновения держать в поле зрения остававшиеся яранги. Она вдруг с необыкновенной ясностью и отчетливостью поняла, что никогда больше в жизни, сколько бы она ни длилась, не будет так счастлива, как эти несколько лет в тундре.
И только незадолго до первого привала Атата сказал:
— Пропажа документов сильно осложнит твое дело.
— Какая теперь разница! — вздохнула Анна и принялась ставить палатку.
Она ловко разожгла примус, приготовила чай.
Однако в палатке она не стала залезать в кукуль, а осталась поверх него, закутавшись в двойной, зимний, меховой кэркэр, в котором можно было спать и на открытом воздухе, на снегу.
Перед сном, прежде чем погасить свечу, Атата спросил:
— Как теперь будем жить, Анна Николаевна?
— Тебе виднее. Теперь от меня ничего не зависит.
Атата покряхтел, поудобнее устраиваясь в кукуле, и произнес:
— Многое зависит от тебя… И я могу помочь.
— Чем?
— Советом.
— И чем я должна заплатить за совет?
Атата чувствовал, что она усмехается в темноте. Он ответил не сразу.
— Ничего мне платить не надо… Единственное, чего бы я хотел, чтобы ты относилась ко мне не как к врагу, а как к другу.
— Друзья не арестовывают друзей.
— У меня приказ. И я должен его выполнись.
— Так какой совет ты мне хотел дать?
— Ты должна все отрицать, что касается твоих антисоветских действий. Теперь мне кажется, что это хорошо, что все твои бумаги сгорели.
— Так и не было в моих действиях ничего антисоветского, — сказала Анна.
— Ты должна говорить, что вела только научные исследования. Больше ничего. Куда уходил Ринто и зачем — тебе неизвестно.
— Мне известно, что он не любил Советской власти, он не хотел в колхоз, он хотел жить так, как всегда жил, и ничего не менять в своей жизни. И я его понимала и сочувствовала ему.
— Вот этого ты не должна говорить, когда тебя будут допрашивать, — сказал Атата.
— А разве не ты меня будешь допрашивать?
— Нет. Это дело следователя… Еще раз прошу тебя прислушаться к моему совету. Я не уверен, что это поможет, но намного облегчит твою судьбу.
Атата помолчал и медленно произнес:
— Есть еще один выход. Если ты скажешь, что тебя насильно держали в стойбище и не отпускали, считай, что ты спасена.
— Ну уж нет! — твердо ответила Анна. — Этого я никогда не скажу. Я не предаю своих друзей.
— Никому ведь худо не будет… Люди, которые тебя насильно удерживали, погибли под снежной лавиной.
— Если ты имеешь в виду Таната и Ринто, то этого никогда не будет.
— Жаль… Но у тебя еще есть время подумать. Я сам тебя повезу из Уэлена в бухту Лаврентия, а оттуда полетим самолетом в Анадырь.
«Вот и сбудется твоя детская мечта полететь на самолете», — с горькой внутренней усмешкой подумала Анна Одинцова.
Анна заметила приближение к Уэлену по резкому изменению запаха окружающего воздуха, так как сидела спиной к движению. Нарта шла по заснеженному льду лагуны, и еще издали просматривались прежде всего высокие мачты радиостанции, ветряной электродвигатель, деревянные домики полярной станции, школы, магазина. Из каждой трубы шел дым, и запах этого дыма чувствовался даже на таком расстоянии. Вот что значат несколько лет, проведенных в стерильной атмосфере тундры! Обоняние настолько обострилось, что чует иной запах за несколько километров.
Атата направил упряжку к домику Сельского Совета, над которым трепыхался сильно выцветший красный флаг. Но прежде чем подняться со льда лагуны, он обернулся к пассажирке и строго сказал:
— Чтобы не было недоразумений, я предупреждаю — так как ты арестованная, то не имеешь права ни с кем вступать в разговоры. Все вопросы — только ко мне. И все мои приказания ты должна исполнять беспрекословно.
Анна ничего не сказала в ответ. Она только горько подумала про себя, что теперь ей надо привыкать к новой роли — арестантки.
Ее поместили в отдельную комнату прямо в доме Сельского Совета. Там уже имелась пружинная кровать с тощим интернатским матрацем. Но окна нормальные, не тюремные, не забранные решетками.
Анна Одинцова некоторое время тупо, без всякой мысли сидела на кровати, глядя в окно, в котором виднелось белое, заснеженное поле Уэленской лагуны. Потом огляделась, увидела в углу рукомойник с крохотным зеркальцем над ним, внизу довольно вместительное ведро, очевидно, служившее туалетом. Она даже вспомнила где-то читанное, что это ведро на тюремном жаргоне называется «параша».
Подавив искушение подойти к зеркалу, Анна направилась к окну. Заскрипел замок, и в комнату-камеру вошел Атата.
— На полярной станции для тебя затопили баню. Вот женское белье, которое мне удалось купить в магазине.
— Мне не обязательно мыться в бане, — сказала Анна. — Я ведь тундровая женщина.
— Теперь ты арестованная, — строго оборвал Атата, — и должна соблюдать правила гигиены.
Они шли к бане берегом лагуны, где не было прохожих.
В тесном предбаннике Анна скинула с себя кэркэр. На отдельном табурете стоял кувшин. Почувствовав неожиданную жажду, она поднесла его к губам и вдруг ощутила давно забытый запах кваса.
Она мылась долго. Здесь был даже веник, очевидно сплетенный из летних, зеленых веток карликовой березы. Похлестав себя, Анна выходила в прохладный предбанник, с наслаждением делала большой глоток кваса и снова ныряла в парной, жаркий полумрак.
Вытершись насухо, она с трудом натянула на тело ставшее непривычным нижнее женское белье. Оно было подобрано по размеру, но все дело было в том, что оно сковывало, лишало свободы, которую обеспечивало просторное меховое нутро кэркэра.
Одевшись, Анна осторожно толкнула наружную дверь, но она была заперта.
«Настоящая арестантка», — подумала она про себя и уселась на лавку в ожидании своего конвоира.
Обратно шли уже в ранних зимних сумерках.
Тем же безлюдным берегом лагуны. Где-то изредка лаяли собаки, доносились людские голоса, и ровно гудел какой-то мощный двигатель, видимо, электростанции.
Благодаря щедро накрытому столику с множеством уже открытых консервных банок, кусков вареного мяса, разрезанного оленьего языка и бутылки какого-то вина комната больше не казалась арестантской камерой. Она освещалась яркой тридцатилинейной керосиновой лампой.
— Теперь поедим и поговорим, — сказал Атата.
Глядя на столик, Анна вдруг почувствовала звериный голод.
Вино хотя и было сладкое, но с каким-то сургучным привкусом.
— Другого вина здесь нет, только спирт, — виновато вымолвил Атата. — Тебе нравится?
— Честно говоря, мне все равно, — ответила Анна, хотя после долгой бани ей все же было приятно выпить вина.
— По-моему, ты стала еще красивее, — сказал Атата, пристально вглядевшись в Анну. — Посмотри в зеркало.
— Не хочу.
— Я долго думал, — медленно и хрипло заговорил Атата. — У меня будто сердце разрывается на куски. Никогда со мной такого не бывало. Все, что будет после тебя, — не жизнь для меня. И все женщины посте тебя для меня не будут настоящими женщинами.
— Никак ты решил объясниться в любви арестантке? — насмешливо произнесла Анна.
— Ты можешь смеяться, но ты уже знаешь… Мы можем спастись вместе и жить вместе. Ты только должна поверить мне.
Атата сидел на табуретке, согнувшись над столом, и весь его вид говорил о мучительных переживаниях. Даже голос его изменился. В душе Анны шевельнулось нечто вроде сочувствия.
— А как же твоя преданность партии и долгу чекиста?
— Не говори об этом! Ты для меня — все! Только скажи слово!
— А что ты можешь сделать? Ты такой же пленник, как и я. Пленник партии и Министерства государственной безопасности.
Атата встал и подошел к окну, за которым в густой синеве тонул зимний вечер. Не было ни звезд, ни луны, ни полярного сияния.
— Спой мне русскую песню, — вдруг услышала Анна и почему-то не удивилась этой просьбе.
— Хорошо. Я тебе спою любимую мамину песню. — Она откашлялась и запела:
Когда она закончила песню, они услышали, как на краю селения завыла одна собака, за ней другая, третья, и вскоре протяжный и печальный собачий вой заполнил всю синюю, снежную зимнюю ночь Уэлена.
Выезжали перед рассветом прямо на край пылающего неба. Справа высились темные скалы, слева — бесконечно, до Северного полюса, а за ним до Канадского Арктического архипелага, тянулись ледяные торосы.
К полудню достигли Наукана и остановились в яранге Кэргитагина, здешнего шамана и знатока течений и движения льда в Беринговом проливе. До самого вечера Атата о чем-то шептался с ним, угощал спиртом, а потом вдруг объявил, что отправляются дальше.
К ночи небо прояснилось, и Анна увидела левее темную громаду острова Большой Диомид.
Атата остановил собак.
— Ты знаешь, что там?
Он показал на мыс другого острова, почти слившегося с первым.
— Это остров Малый Диомид, по-эскимосски — Иналик. Это уже американский остров. Там — свобода!
Секретарь окружкома партии сидел за столом и смотрел в большое окно на медленно разгорающийся день. Болела голова, печень, и во рту было сухо.
Он пошевелил языком, нашел взглядом лежащий перед ним стакан и сделал большой глоток разведенного спирта. На лежащей перед ним бумаге остался круглый влажный след.
«Пограничная застава на острове Ратманом (Большой Диомид) сообщает, что за указанный период никаких попыток пересечения государственной границы не наблюдалось. Последним товарища Атату и арестованную Одинцову видел житель эскимосского селения Кэргитагин, разговаривал с ними, однако утверждает, что Атата спрашивал лишь о дороге в залив Лаврентия.
Обобщив все сведения, свидетельские показания, можно полагать, что товарищ Атата и арестованная гражданка Одинцова погибли во льдах Берингова пролива.
Председатель исполкома Чукотского района Туккай».
Грозин взял из стаканчика из моржовой кости на столе толстый красный карандаш и размашисто написал на полях: «Согласен!».