ЧИСЛА КАКОТА
Когда Амундсен выразил желание взять поваром Какота, чукчи пришли на «Мод» упросить его переменить решение и стали предлагать других.
Сам Какот стоял в стороне и молчал. На лице его было задумчивое страдание. Взор его был устремлен на диковинные очертания мыса Сердце-Камень, и казалось, одна только мысль, что он покинет этот серый каменный осколок, была мучительна для него.
— Жалко тебе отсюда уезжать? — спросил его Амундсен.
Какот молча кивнул.
— Тогда я могу взять другого, — сказал Амундсен.
Какот, ничего не говоря, направился к трапу, намереваясь вернуться на берег.
— Постой!
Амундсен бросился вслед, в душе ругая себя за чувствительность, но уже ничего не мог поделать с собой. Он проникся неожиданной симпатией к этому человеку, такому непохожему на своих земляков-чукчей, этих арктических оптимистов, не теряющих улыбки даже в самую сильную стужу, в ураганный ветер, даже в голодные темные зимние месяцы.
Какот задержался у борта.
— Я беру тебя поваром, — громко объявил Амундсен, чтобы слышали все.
Готфрид Хансен, стоявший рядом, спрятал в усах улыбку.
Какот перебрался на «Мод» и поместился в маленькой каютке, где стояла койка и небольшой, прикрепленный к деревянному борту столик.
В первый день пребывания на корабле новому коку устроили паровую баню и сменили одежду. Какот облачился в шерстяную фуфайку, в матерчатые брюки, но на ногах оставил свои старые нерпичьи торбаса.
Готовить еду учил его сам Амундсен. В камбузе находилась плита и еще множество различных приспособлений. Рядом с плитой стоял удивительный ящик. В нем целыми днями томилась овсяная каша, которую потом команда «Мод» ела с большим аппетитом. Довольно скоро Какот научился жарить оленину, рыбу, готовить суп из консервов, варить компот из сушеных фруктов. Но печь булочки он так и не научился. Рослый большеносый Амундсен пек их сам, а Какот стоял в сторонке и смотрел, как норвежец колдует над тестом, ставит беленькие булочки в духовку и оттуда вынимает их пышными и румяными.
Вечерами, после ужина, Какот тщательно мыл руки над лоханью, обтирал лицо мокрой тряпкой и бочком проходил в кают-компанию. Из широкого деревянного горла граммофона вырывались странные, щемящие душу звуки. Они уносили мысли далеко, туда, куда Какоту больше не хотелось возвращаться… Там осталась могила любимой жены… Там у чужих людей живет маленькая дочка, весенний птенчик, маленькое солнышко.
Путешественники веселились, играли в непонятные игры, что-то писали на листах бумаги. Какот знал, что значки на бумаге — это слова, и пишут их для того, чтобы послать кому-нибудь весть или сделать заметку на будущее, запомнить.
Но один человек всегда писал нечто отличное от всех. Это был Оскар Вистинг. Он располагался на краю большого стола и раскрывал толстую книгу, испещренную небольшими аккуратными значками.
Оскар вглядывался в них с видимым удовольствием и порой даже шевелил губами, что-то шептал про себя. Какот однажды не выдержал и спросил:
— Хорошие слова?
— Где? — встрепенулся Вистинг.
— Вот тут, — Какот ткнул пальцем в страницу, где стройными рядами стояли непонятные значки.
— Это не слова, — ответил Вистинг, — это числа.
Вистинг говорил по-английски, и Какот понимал эту речь. Но этого слова — «числа» — Какот не знал.
— Что это такое?
— Числа? — задумчиво переспросил Вистинг. — Ну как бы тебе объяснить… Вот у тебя один палец, — Вистинг показал на аккуратный палец Какота, ноготь на котором собственноручно обрезал Амундсен. — Рядом второй, третий, четвертый и пятый… Пишу цифру пять. Обозначаю пять пальцев… Понятно?
— Проще руку нарисовать, — заметил Какот.
Вистинг озадаченно посмотрел на грустного кока.
Но знак, которым Вистинг обозначил пять пальцев, так и стоял перед глазами Какота, странно волнуя разум. Иногда посреди работы Какот вдруг останавливался, задумывался и долго в раздумье смотрел на свои руки, вспоминая значок, похожий на крюк для большого котла, вобравший в себя значение пяти человеческих пальцев.
Вторая рука ничем не отличается от первой. Потом — ноги, и на каждой столько же пальцев, как и на руках. Общее число пальцев называется «кликкин», что значит мужчина, человек мужского пола. Правда, общее число пальцев у женщины такое же, как у мужчины, но все же главное число счета называется «кликкин», и все большие числа содержат двадцатки.
Большие числа… Насущной необходимости в их знании у берегового жителя не было. Для счета убитых моржей и тюленей хватало пальцев на собственных руках и ногах, а в более удачливые времена к услугам были конечности всех членов семьи, которые всегда были на виду в теплом пологе, где надлежало сидеть без одежды и, следовательно, без обуви.
Какот орудовал у жаркой плиты и рассуждал о числах. Амундсен сшил из белой бязи большой поварской колпак и специальную камлейку, которую полагалось носить только у плиты, хотя, по мнению Какота и его земляков, в такой одежде очень удобно преследовать песца или красться к вылегшему на лед тюленю. Колпак был один, и белая камлейка тоже одна. Кастрюль было три. Все, что находилось в камбузе, было легко сосчитать.
А Вистинг каждый вечер садился на уголок стола и принимался писать свои числа.
Судя по значкам, это были невероятно большие числа, которые разумом невозможно даже представить. Сколько же это двадцаток? Тьма!
Какот приближался к Вистингу, и, когда начинал дышать в ухо, тот недовольно поднимал голову, и кок виновато отходил в сторону.
Однажды Вистинг не выдержал и спросил:
— Разве это тебе интересно?
— Очень интересно! — с замиранием сердца сказал Какот.
Оскар Вистинг показал единицу, двойку, тройку и так далее, до десятка. Какот сразу схватил суть, но споткнулся на десяти. Ненадолго. На пятый вечер Какот сообразил, что белые люди, в отличие от чукчей, считают десятками, а не двадцатками.
Теперь на всем, на чем можно было писать, Какот изображал цифры, и так старательно, что они почти ничем не отличались от печатных. Все, что видели глаза Какота, подвергалось счету. Он быстро сосчитал команду «Мод», число приезжающих гостей, песцовые шкурки, которые выменивал Амундсен, развешанные на палубе шкуры белых медведей. Какот подбирал каждую выброшенную бумажку и старательно разглаживал ее, чтобы вечером, усевшись рядом с Оскаром Вистингом в кают-компании, под звуки граммофона записать цифрами все, что видел он за целый день.
Когда не хватало бумажек, Какот спускался на лед и железной кочергой писал цифры на снегу.
За ним устремлялись собаки, зная его причастность к самому соблазнительному месту на корабле, старательно обнюхивали начертанные на снегу цифры, рыли их лапами, пытаясь отыскать под ними какое-нибудь лакомство, и разочарованно отходили, оглядываясь на кока, стоящего у разворошенного снега с удивленным и глуповатым лицом.
Какот и сам чувствовал как бы постыдность своих занятий и норовил заниматься писанием цифр один или же рядом с Оскаром Вистингом, который с усмешкой посматривал на кока и дивился тому, что находил Какот в бессмысленном, на его взгляд, писании чисел.
— Сколько это? — спросил как-то Вистинг, ткнув на одну из цифр, записанных на обертке от липтоновского чая.
— Это Александр Киcк и его четырнадцать собак, — ответил Какот, отчетливо вспомнив, как к кораблю подъехал торговец, вколотил остол в слежавшийся снег, поднялся на палубу и тотчас стал принюхиваться, стараясь определить: есть ли водка на корабле. Когда Какот подал ему брусничный сироп, Киcк долго его нюхал, пробовал на язык, а потом, сморщившись, выдул одним духом, словно горькое лекарство.
Но чем больше становились числа, тем больше теряли они свою определенность, привязанность к известному месту и событию. Тогда Какот перестал их писать.
Вистинг заметил, что Какот не пишет, и, решив, что коку не на чем изображать цифры, подарил толстую красивую тетрадь, предназначенную для записи магнитных наблюдений.
Какот долго не прикасался к ней. Предчувствие беды всякий раз охватывало его, когда он листал пустые, девственно белые страницы. Сколько же цифр можно здесь поместить! Какие числа, какие невероятные величины могут поместиться на этих строках! Дух захватывает! И все ведь начинается только с единицы, с одной палочки, которая значит «один». Один человек, одна муха, одна собака, один корабль, один Какот, один Амундсен… Одна дочка! Дочка, которая осталась в далеком селении у дальних родственников.
Как-то вечером Какот все же не выдержал. Он заперся в каютке и раскрыл тетрадь на первой странице. В руке у него был остро отточенный карандаш. В левом верхнем углу страницы он написал «1» и остановился. Это была дочь. Какот уронил карандаш, подпер голову рукой, и перед его глазами встало маленькое детское личико.
На следующий день Какот объявил Амундсену, что ему необходимо отлучиться с корабля.
— Что случилось, Какот? — спросил Амундсен. — Тебе не нравится здесь?
— Мне нравится, — ответил грустный кок. — Но мне надо поехать проведать дочь. Мне кажется, что она больна.
Когда на «Мод» надежда на его возвращение уже была потеряна, Какот появился в кают-компании с небольшим меховым свертком. В оленьих шкурах лежала его дочь, девочка лет шести.
Ее развернули, и даже видавшие виды путешественники отвели глаза: крохотное, страшно исхудавшее тельце ребенка почти сплошь было покрыто струпьями чесотки.
Амундсен тяжело вздохнул, покачал головой и решительно сказал:
— Горячую воду, мыло, чистые полотенца!
Каждый старался помочь. Один принес медный таз, другой притащил большую кастрюлю теплой воды, третий давал советы, а Амундсен, засучив рукава, подвязав передник, орудовал ножницами, состригая кишевшие насекомыми тонкие, нежные волосы.
Один Какот сидел в стороне, безучастный на вид, словно не его собственное дитя купали.
Он смотрел на дочь и думал, что у чисел есть и другое свойство — уменьшаться. И дочь его — это то, что осталось после страшной болезни, унесшей всех близких Какота — родителей, жену, братьев и сестер… Почти все селение вымерло. Тех, кто остался в живых, можно было сосчитать в пределах одного человека — «кликкина» — двадцатки.
Хлопоты о маленькой дочери Какота захватили всю команду. Через несколько недель заботливого ухода Мери превратилась в милую девчушку, и Какот часто ловил себя на мысли: а его ли это дочка? Но глаза, выражение лица и даже цвет ее волос все больше напоминали покойную жену.
По вечерам в кают-компании Мери выслушивала множество предположений и планов о своем будущем. И когда было окончательно решено, что Мери вместе с младшей дочерью торговца Чарлза Карпентера поедет учиться в Осло, Амундсен спросил Какота, согласен ли он.
А Какот давно принял решение. Он только боялся, что Амундсен передумает. Разве отец может лишить дочь лучшего будущего? Уж Какот-то знал, что у белых даже самая нищенская жизнь не может сравниться с вечным голодом на этом берегу!
Может быть, он и теряет дочь навсегда. Ведь если Мери выучится в далеком Осло и станет совсем другой — может, она и не захочет возвращаться на родину? Что ей делать здесь, если она не будет уметь выделывать шкуры, разделывать нерпу, шить мужу торбаса и кухлянку?
Зато она узнает сущность больших чисел…
И Какот снова вернулся к ним.
Он открыл страницу и увидел цифру «1», которая сиротливо стояла в левом верхнем углу, словно дожидаясь гостей, собеседников, товарищей. Какот пониже медленно вывел цифру «2». Потом «3» заняло свое место. Очень скоро пришлось переходить на другой столбец, а числа не могли остановиться, словно прорвалась снежная запруда и огромный шумный поток хлынул на чистые страницы тетради.
Какот почувствовал, как его охватывает жар, на лбу появилась испарина, словно он волок на себе тушу жирного оленя. Дыхание участилось, а кончик карандаша прыгал, как оживший; с маленького остро отточенного кончика одно за другим стекали числа и становились в ряд…
Какот с усилием оторвал карандаш от бумаги и бросил. С глухим стуком карандаш ударился о палубу. Еще больших усилий потребовалось, чтобы закрыть тетрадь. Но и сквозь толстую обложку Какот чувствовал невидимую силу чисел, их таинственное излучение.
Какот поискал, куда бы положить тетрадь так, чтобы она не попадалась на глаза, чтобы не искушала десятками чистых страниц, как бы ожидающих нашествия магических чисел.
Он выволок из-под койки дорожный баул из нерпичьей кожи и положил тетрадь на самое дно, под кожаные рукавицы и запасные торбаса.
По вечерам Какот старался отсесть подальше от Оскара Вистинга, чтобы не поддаваться чарам больших чисел, возился с дочкой, которая становилась все красивее, украшаемая новой одеждой, которую шили по очереди все участники экспедиции Амундсена.
Ровным светом горела электрическая люстра под потолком, далекая мелодия лилась из горла граммофона, звенела посуда, потрескивала палуба над головой, покрытая толщей снега, мерно текло время, приближаясь к тому часу, когда все разойдутся по своим каютам. Беседа угасала, словно истощившая жир лампа, а в душе Какота росло беспокойство.
Он с неохотой шел в свое жилище, медленно открывал дверь из тонких, плотно пригнанных друг к другу реек и вступал в полосу тревоги и беспокойства. У него едва хватало сил, чтобы не нагнуться и не выволочь из-под койки кожаный баул и не достать злополучную тетрадь, где было начало неведомому и таинственному.
Какот довольно скоро убедился, что Оскар Вистинг пишет числа беспорядочно, совсем не так, как они выстраивались в мозгу Какота и просились на белое поле бумаги. Значит, то таинственное открытие, которое он сделал, принадлежит ему одному, и чувства, которые он испытывает при прикосновении к духу больших возрастающих величин, также принадлежат ему одному.
Тогда он стал присматриваться к людям корабля «Мод». Иногда он не вникал в слова, которые говорил ему сам Руал Амундсен, а просто смотрел на его рот, на кончик розового языка, на большие крепкие зубы и размышлял: доступна ли этому человеку, который, как утверждают, покорил огромные пространства и побывал на таком юге, что дальше уже вовсе ничего нет, — доступна ли ему истина о бесконечно возрастающих числах? Скорее всего нет. Потому что Амундсен все время ищет конец. Конец земли. Значит, он всегда уверен в том, что есть пределы земным и водным пространствам. Но есть кроме зверей, людей, растений — всего того, что окружает человека с самого рождения и сопровождает до смертного часа, кроме того, что можно сосчитать, чему всегда можно найти конец, — числа. Бесконечный ряд чисел, волшебное возрастание количества, таинственная упругость, превращающаяся в твердость непреклонной головокружительной высоты. И есть ли конец той бесконечности?
Так стоял Какот, держа в вытянутых руках блюдо, и не слышал и не понимал, что говорил ему Амундсен.
— Вы что, оглохли? — заорал в самое ухо великий путешественник.
Какот с состраданием посмотрел на Амундсена и подумал, что этот человек с громким голосом и внушительной внешностью ни больше ни меньше как один из людей, член большой человеческой семьи, один экземпляр человека. Можно сосчитать не только команду корабля «Мод», жителей близлежащего стойбища, жителей всей Чукотки и противоположного берега, — наверное, можно сосчитать и жителей далекой Норвегии, откуда приплыл Амундсен с товарищами…
— Сколько человек живет в Норвегии? — спросил Какот, не обращая внимания на сердитый голос Амундсена.
— Что? — опешил Амундсен.
— Сколько человек живет в Норвегии? — повторил вопрос Какот.
Амундсен сделал шаг назад и, круто повернувшись, вышел из тесного камбуза.
Его громкий голос долго доносился до слуха Какота.
Какот тем временем вернулся в свою каюту и быстро собрал свои нехитрые пожитки. Теперь он не боялся тетради с числами. Он положил ее на самый верх, чтобы чувствовать твердую обложку через кожаный верх мешка.
Амундсен не пожелал разговаривать с Какотом. Он послал Оскара Вистинга, человека, который открыл Какоту тайну чисел, не понимая всей таинственной силы возрастающего количества.
— Руал Амундсен спрашивает: хотите ли дальше работать на корабле или предпочитаете списаться на берег?
Оскар Вистинг. Всего лишь единица из множества поддающихся учету людей, живущих на земле.
— Я сойду на берег, — ответил Какот. — Вернусь к своему народу.
Какот сошел на берег в тот же вечер, перекинув через плечо кожаный баул с тетрадью, в которой были записаны первые ряды бесконечной вереницы чисел.
Дочь осталась на корабле. Да и куда Какот мог ее взять? У него не было ни собственной яранги, ни даже ближайших родственников. Единственный выход — идти к кому-нибудь в ярангу приемным мужем.
Недалеко от того места, где зимовала «Мод», Какот нашел пристанище у одинокой вдовы, которая прельстилась несколькими отрезами пестрой ткани, тремя ящиками морских сухарей, двумя мешками муки и другими драгоценными вещами, полученными Какотом за работу.
Едва устроившись в яранге, Какот достал тетрадь и принялся за работу. Он решил написать столько чисел, сколько может выдержать. Совесть его была спокойна: он принес в ярангу достаточно еды, чтобы не испытывать чувства долга перед женщиной, которая отныне считала его своим кормильцем.
Когда наступал рассвет, Какот выползал из теплого полога и устраивался в холодной части яранги, аккуратно расположив тетрадь на низком столике. Перед ним на стене висели охотничьи доспехи, но он даже не поднимал на них глаз. Собаки бродили вокруг него, заглядывали через плечо, пытались лизнуть в низко склоненный вспотевший лоб, но человек был погружен в числа.
Иногда он отрывал взгляд от тетради и смотрел куда-то поверх разлегшихся в чоттагине собак, в приоткрытую дверь яранги.
Бочком проходила жена. Спроси кто-нибудь в эту минуту Какота, как зовут его жену, вряд ли он мог припомнить… Огромный ряд чисел. Человечество перед ним — ничтожество. Один человек тем более. Будь он даже Амундсеном!
Иногда в ярангу заглядывали соседи. Они смотрели на Какота издали, словно он был поражен заразной болезнью. А он не испытывал потребности в общении. О чем он мог бы с ними говорить? Для него уже стали неинтересны разговоры о морских течениях и состоянии льда, о тюленях, которые с приближением весны все чаще стали выползать на лед… Вот новая жена его хорошо понимает. Она еще не сказала ни одного слова в осуждение его. Напротив, она старалась оградить его от любопытных.
Она смутно чувствовала, что ее новый сожитель озабочен чем-то очень важным и недоступным не только ей, но и многим соседям.
А Какот все писал числа. Он уже не мог назвать того огромного количества, которое значилось у него на страницах тетради. Это было непостижимое уму число!
К нему можно прибавить еще единицу, к полученному результату — еще единицу, и так изо дня в день…
Вечером Какот бывал так опустошен, что не обращал внимания на вкусную еду, которую готовила жена, выменивая лакомства на муку и морские сухари.
А когда в пологе угасал жирник, Какот чувствовал, как к нему жарким бедром прижимается истосковавшаяся по мужской ласке женщина. Он равнодушно исполнял свой мужской долг, думая о том, что при счастливом стечении обстоятельств может родиться ребенок, который восполнит человечество, однако скорее всего в эту минуту кто-то умирает, и таким образом общее число людей остается примерно на одном и том же уровне. Но даже если человечество растет, все равно оно не бесконечно…
Однажды, улучив момент, жена достала тетрадь Какота. В длинных рядах цифр она ничего не поняла. Значки были ни на что не похожи. Но что-то в них было такое — не зря Какот сидел, уткнувшись в них, и покряхтывал от усилий.
Она приблизила к лицу тетрадь, стараясь вдохнуть что-нибудь незнакомое, но тут почувствовала пронзительный взгляд. Она оглянулась и встретилась с черными глубокими глазами Какота. Нет, он не сердился, и в его взгляде не было гнева. Мужчина смотрел с интересом и ожиданием.
Но по виду женщины и по ее глазам Какот заключил, что та не почувствовала ничего такого, что сам он смутно ощущал, но не мог выразить словами.
Какот молча взял тетрадь и раскрыл на той странице, где остановился. И по мере того как он вглядывался в ряды чисел, знакомое волнение охватило его, неведомые крылья подняли его и унесли в мир чистых размышлений.
Женщина с опаской удалилась в полог.
Весна разрушила ледяной припай.
Птицы полетели на север, на открывшиеся водные просторы.
За Какотом приехали норвежцы и спросили, не желает ли он попрощаться с дочерью.
Какот уселся на нарту и поехал, не забыв прихватить с собой тетрадь.
Он увидел девочку — совсем не ту, какую оставил. Она уже произносила некоторые норвежские слова и удивленно поглядывала на Какота, даже сторонилась его и с видом сожаления дотрагивалась до его жиденькой бородки, такой непохожей на пышную растительность норвежцев.
Какот представил, как было бы трудно дочери вернуться в ярангу, в чад жировых ламп, в липкую сырость стылого полога, и порадовался про себя тому, что дочь едет в иную, может быть лучшую страну.
Вечером в кают-компании Какот пристроился рядом с Вистингом и важно раскрыл свою тетрадь. Оскар заглянул через плечо и даже присвистнул от удивления.
Он взял в руки тетрадь и понес показывать членам экипажа. Сам Амундсен долго держал тетрадь, листая страницу за страницей, и говорил какие-то очень разумные слова, которые не имели никакого отношения к приготовлению пищи, поэтому Какот их и не понимал.
И все же Какот убедился, что даже до этих белых не дошел смысл бесконечности. Дело ведь не в том, что можно прибавить еще одну единицу… Это даже невозможно выразить. Это отрицание смысла жизни, отсутствие всякой цели. Ведь такого у человека не может быть! Это значит признать бессилие человеческого разума!
А норвежские путешественники уже забыли про тетрадь Какота: они завершали свою цель — проплыв северо-восточным проходом! А многие больше того — заканчивали кругосветное путешествие по полярным морям планеты!
Какот осторожно сложил тетрадь и незаметно вышел на палубу. Оттуда по трапу он спустился на лед и выбрался на берег. Ночь была светлая: солнце стояло близко за линией горизонта. В такую погоду ничего не стоит пешком добраться до стойбища.
Он уходил в светлую дымчатую ночь, оставляя позади себя корабль «Мод», на котором его дочь поплывет в дальние края и не будет знать холода и голода здешней жизни.
Ломался со звоном ледок под ногами, человеческое дыхание заполняло безмолвие ледового побережья, а мысли так и рвались из головы и шумели вокруг Какота слышными лишь ему голосами. Вот так он шел год назад, пробираясь через весенние, отполированные солнечными лучами торосы. Он шел к знаменитому Акру, владельцу острова Аракамчечен, могущественному шаману и другу людей, чтобы он спас жену Какота.
Шаман молча выслушал сбивчивый рассказ и спокойно ответил, вселяя словами удивительную покорность судьбе: «Не горюй, парень. Ничем уже не помочь твоей жене. Она уйдет сквозь облака, как уходят многие и многие люди. И с этим ничего не поделаешь. Такова жизнь, и не наша с тобой забота делать ее другой. Горе — такая же необходимая часть жизни, как и радость…» Шаман рассуждал очень долго и, наверное, убедительно, но Какот видел угасающие глаза жены и громкий крик дочери, которая просила есть… Как родилась, так и просила есть. Сначала просто бессмысленным, но понятным родителям криком, потом выучила первые слова, которые значили — «есть»…
Неужели человек и создан только для того, чтобы проживать отпущенные ему годы в вечном поиске еды и теплого жилья?
На исходе ночи, когда солнце уже высоко поднялось над морским простором, Какот присел на подтаявший пригорок и впервые оглянулся. Он вдруг почувствовал странную, ноющую боль в груди, словно кто-то оторвал кусок живой плоти и оставил незащищенную рану. Только сейчас до его мозга дошла мысль о том, что его дочь осталась на корабле, продолжение его жизни, то, что осталось от ушедшей сквозь облака горячо любимой жены.
Какот круто повернул и побежал вдоль морского побережья, перепрыгивая через тающие льдины.
«Мод» плыла далеко от берега, огибая мысы. До нее не дошел крик, исторгнутый из глубины отцовского сердца. Слабый человеческий голос упал на расстоянии брошенного камня и растворился в великом молчании холодного моря.
Какот опустил голову и понуро побрел в стойбище.
Он снова взялся за тетрадь, но теперь каждая цифра давалась ему с трудом, и казалось, что он каждый раз переступает через собственное сердце.
Какот даже стал выходить в море и приносить добычу в ярангу. В весеннее время добыть нерпу не представляет большого труда, но все же женщина в яранге была довольна и могла называть своего мужа настоящим кормильцем.
В женской ласке Какот почувствовал что-то новое, и это заставило его задуматься. От размышлений родилась тоска по дочери, и он с новой силой почувствовал, как глупо и жестоко он поступил, отдав дочь в руки Руала Амундсена. Что же это такое? Вроде бы не так долго прожила дочь вместе с ним. Когда была жива жена, она заботилась о дочери, а после ее смерти родственники взяли девочку к себе.
Что-то случилось и с числами. Какот понял, что, как бы он ни торопился, конец будет отодвигаться с той же скоростью, что и написание очередных чисел. Конец ли? Но почему нет? Бесконечность — это ведь тоже нечто определенное!
Море очистилось ото льда, и байдары вышли на моржовую охоту. Какот пристроился к одной артели. Он исправно нес службу гарпунера, получал причитающуюся ему долю, а светлыми вечерами сидел в чоттагине и писал числа, пока, понукаемый страстными вздохами женщины, не влезал в жаркий меховой полог.
Числа перешли на вторую половину тетради. Каждый раз, усаживаясь на китовый позвонок, Какот ожидал, что на этот раз случится чудо и числа перейдут в какое-то новое качество, что-то скажут ему такое, что он чувствовал скрытым за безмолвными рядами гигантских величин.
Но числа молчали.
Сущность чисел не проявилась. Для постороннего человека эта тетрадь — простой набор возрастающих чисел. А для Какота на этих страницах, быть может, заключена вся его жизнь, все его размышления о смысле жизни. Разве может другой человек найти среди нагромождений торосистых цифр тоску по увезенной Амундсеном дочери?
Лето пролетело быстро и незаметно. Так же незаметно для себя Какот покрыл ярангу новой моржовой кожей, наполнил деревянные бочки запасом моржового жира, утеплил меховой полог. Главной была тетрадь, и ряд чисел приближался к концу последней страницы.
Тревога все чаще охватывала Какота. Он вдруг почувствовал, что теряет нечто такое, что его роднило со всеми людьми. А заметил он это, когда увидел округлившийся живот жены. Значит, пока он писал числа, жизнь шла своим чередом и будущая жизнь зарождалась независимо от мучительных размышлений о смысле существования вещей и живых существ…
Он старался быть поласковее с женой, пытался даже говорить с ней, но часто ловил себя на том, что замолкает на середине фразы и возвращается к заветной тетради.
Выпал снег. Море покрылось льдом, и к ярангам потянулись кровавые следы убитых нерп.
Какот уходил ранним утром и возвращался уже при свете звезд. Жена зажигала яркий светильник и выставляла его к порогу.
Льды подступили вплотную. Теперь открытой воды не будет до самой весны, и путь, по которому уплыла дочь, закрыт замерзшей водой.
Какот дошел до места, где зимовала «Мод». Ничто не указывало на то, что здесь был корабль великого открывателя земель. Торосистое море простиралось на огромные расстояния. Взором эти просторы не охватить, но мысленно можно пройти путь до самого Нома. «Мод» держала курс на Ном. Какот бывал в Номе. Скопище деревянных домишек. А вот где Норвегия и город Осло? Что-то кольнуло в сердце Какота, и он вдруг понял, что ему не представить, где это Осло и страна Норвегия, земля, куда уехала его дочь… Дочь, которой он дал иноземное имя Мери. А может быть, не в числах сущность, а в нем самом? И виноват он сам? И в смерти жены, которую он не берег, и в том чудовищном поступке, когда он согласился отдать дочь Руалу Амундсену? Правда, путешественник сказал, что она вернется, когда научится грамоте и письму. Но грамотная Мери — это уже не дочь Какота!
А там, в селении, на берегу ждет его жена. Не просто жена, а тоже человек, со своим именем — Вээмнэут, что значит Речная Женщина. Быть может, в эту минуту рождается новый человек, а Какот все бродит во льдах и ищет смысл больших чисел.
Какот повернул к берегу. На этот раз он шел без добычи, убив время на размышления и воспоминания. Не надо было ему приходить на это место. Воспоминания разбередили его душу, всколыхнули такие мысли, от которых становилось и жарко, и страшно.
Тетрадь лежала в охотничьем мешке за спиной. Какот всегда чувствовал ее присутствие и значимость больших чисел, лежащих в мешке из нерпичьей кожи.
Теперь числа прожигали белую камлейку, пронзали меховую кухлянку и сжимали болью истерзанное сердце Какота. В голове мешались мысли, кровь стучала в висках.
Какот остановился передохнуть и машинально скинул кожаный мешок. Не думая о том, что делает, Какот развязал ременные застежки и вытащил тетрадь. Она казалась распухшей от заключенных на ее страницах больших чисел. Может, и не от чисел, а от сырости, от капель жира, которые неизбежны в пологе, в котором горит жировая лампа…
Какот, не раскрывая тетрадь, положил ее на снег и отошел в сторону. Сделать несколько шагов — и она исчезнет с глаз, а потом ветер унесет и растреплет ее на отдельные листочки.
Но вдруг кто-то найдет эти страницы, исписанные числами, и задумается. Откинет в сторону охотничий посох, забудет о том, что ушел во льды добывать нерпу, и вопьется пытливыми глазами в обозначения чисел…
Какот вернулся к тетради и присел на корточки. Разбухшая тетрадь дышала… Это было ужасно. Тут же в мозгу мелькнуло объяснение: легкий ветерок шевелил страницы. Но поначалу тетрадь показалась настоящим живым существом.
Кончиком посоха Какот пошевелил тетрадь. Она раскрылась, и черные ряды чисел зарябили в глазах, словно отделяясь от белых полей страниц и выпрыгивая на снег.
«Уничтожить надо тетрадь», — решил Какот. Он скинул ружье, положил на снег лыжи-снегоступы и уселся на них. Из-за пазухи достал замшевый кисет, оттуда спичечный коробок. Сдунув табачную пыль, Какот вынул спичку и зажег. Край листка почернел и тотчас вспыхнул ярким желтым пламенем.
Странное дело: страница сгорала довольно быстро, но числа держались дольше всего, словно не хотели уходить в небытие, сопротивляясь всепожирающему огню.
Страницу за страницей сжигал Какот злополучную тетрадь. Огонь то вспыхивал ярким пламенем, то едва теплился, слизывая черные значки чисел.
Вот и последняя страница. Она горела вместе с обложкой. Какоту пришлось несколько раз шевельнуть листки, чтобы не погас огонь.
Сгорел последний клочок, и на снегу осталась горка серого пепла. Какот осторожно тронул ее носком торбаса: пепел рассыпался, развеялся, и на снегу осталось лишь небольшое углубление с подтаявшими краями.
Какот глубоко вздохнул и огляделся.
Торосы подступили ближе: надвигалась ночь. Бесчисленные звезды усыпали небо, и прелесть была в том, что не надо было думать, сколько их на небе. Это было просто звездное небо. Небо со звездами или звезды на небе.
Какот надел на себя охотничье снаряжение и двинулся в селение. Он шел, всматриваясь в торосы, далеко выкидывая вперед посох с острым наконечником.
Он еще издали увидел свет в яранге и прибавил шаг. Он мысленно видел жену, которая сидит на бревне-изголовье, бережно придерживая большой живот коленями, и ждет мужа. По стенам яранги стоят бочки. Они уже наполовину пусты. Копоть хлопьями висит на жердях и на толстой цепи над костром. Собаки устало поднимут головы и равнодушно глянут на возвратившегося охотника.
Простые мысли, простая жизнь.
Может быть, это и есть настоящий смысл жизни?
У порога Какот остановился, увидел в глубине чоттагина жену точно в том положении, в котором ожидал, и громко сказал:
— Пришел я — Какот!
ВОСПОМИНАНИЕ О БАФФИНОВОЙ ЗЕМЛЕ
Вдали от городских кварталов Торонто, разделенные лучами широких автомагистралей, стоят аккуратные кварталы частных домов, окруженные ровными квадратиками подстриженной зелени.
От автобусной остановки, расположенной недалеко от гостиницы «Холидей Инн», пустырем по обочине дороги шагал человек. Он стороной обходил лужи, следил за тем, чтобы грязь не попала на тщательно вычищенные башмаки.
Да, разросся Клейнборг. Еще недавно дома здесь были редки и отстояли далеко друг от друга.
Поворот здесь. Как не знать землю, которая знакома тебе до мельчайшей складки.
Свернуло и ответвление шоссейной дороги, неся на себе бесшумно плывущие автомашины. Здесь ездят только легковые.
Со стороны Онтарио неслись влажные, плотные, как мокрые одеяла, тучи. Мелкая водяная пыль висела в воздухе и сгущала быстро надвигавшуюся мглу.
Показалась знакомая красная черепичная крыша и высокая каминная труба. Над ней курился легкий дымок — значит, в камине пылают дрова и Агнус Прайд, завернув застуженные в дальних северных путешествиях ноги, сидит перед огнем и предается вечерним размышлениям или смотрит телевизионную передачу.
Путник отчетливо представил его рыжую курчавую бороду, уже порядком поредевшую и поседевшую, и теплое чувство неожиданно возникшей нежности захлестнуло его сердце.
Человек медленно приближался к дому, и с каждым шагом его все теснее обступали воспоминания. Они заполняли все вокруг, и каждая зеленая травинка на подстриженном газоне перед домом была знаком навсегда ушедшего прошлого.
Вблизи от дома человек замедлил шаги. Он постоял перед крыльцом, огляделся и медленно приблизился к парадной двери с медной позеленевшей монограммой. Осторожно прикоснувшись к дверной ручке, он постоял с минуту и, круто повернувшись, быстро зашагал прочь, в дождливые сумерки наступавшей ночи.
Уходивший человек носил фамилию владельца дома, известного ученого-этнолога Прайда.
В 1948 году археологическая экспедиция этнографического музея Торонто производила раскопки на Баффиновой Земле. В тот год эскимосское племя посетила страшная болезнь, унесшая в долину вечных льдов многих жителей острова. Опустели целые селения. В одной из хижин среди мертвых тел молодой ученый Агнус Прайд подобрал чуть живого малыша. Он привез мальчика в свой дом.
Поступок молодого ученого вызвал одобрение соседей, и торонтская «Глоб энд Мейл» поместила на своих страницах небольшую заметку о благородном порыве видного жителя провинции Онтарио.
Маленький эскимос, нареченный Джеком, стал всеобщим любимцем. Молодая жена Агнуса Прайда, миссис Хэлен, не чаяла в нем души.
Когда соседки выходили прогуливать своих породистых собак, Хэлен Прайд одевала своего воспитанника в стилизованную под эскимосскую, специально сшитую для него одежду, сажала в санки с полозьями из моржовых бивней, привезенные Агнусом с Севера, и возила его перед своим домом, вызывая зависть соседок и непритворное умиление усыхающих в безделье старушек.
— Какая прелесть! — всплескивали руками женщины.
— Чудо! — коротко заключали мужчины, вылезая из своих автомашин, чтобы взглянуть на такую редкость.
Вечера перед камином проходили в спорах о том, как следует воспитать маленького Джека, какое будущее ему дать.
— Дорогая, — обращался к жене Агнус, — Джеку самой судьбой предназначено стать мостом между нами и представителями его племени. С его помощью мы сможем установить точки истинного соприкосновения с загадочной душой эскимоса, которая для науки поныне остается белым пятном…
— Милый, — Хэлен нежно касалась рукой плеча мужа, — я не позволю, чтобы мой дорогой Джек снова вернулся в провонявшие тухлым тюленьим жиром, грязные хижины, чтобы он снова облачился в звериные шкуры, ел сырое мясо и страдал от холода. Пусть хоть он поживет по-человечески за все бедствия своих братьев и сестер. Агнус, милый, позволь мне сделать из него настоящего джентльмена…
Лишь брат Агнуса, художник Дэви, который изредка появлялся в доме Прайдов, не разделял всеобщего восторга и умиления. Мрачно взглянув на Джека, он требовал стакан рома и гитару. Дэви садился перед огнем и часами наигрывал нечто ему одному ведомое и приятное.
Агнус сочувственно посматривал на брата и тяжело вздыхал. Жене и знакомым он объяснял:
— Таким его сделала Испания.
Когда Дэви впервые показали Джека, он равнодушно поглядел на мальчика и заметил брату:
— Привез бы лучше белого медвежонка. Вырос — в зоопарк отдали бы. А с ним… — И он, махнув рукой, принялся щипать свою старую гитару.
Джек рос крепким и здоровым. Болезни, обычные для белого ребенка, обошли его стороной, и восьми лет он вместе со сверстниками пошел в школу.
Школьные успехи Джека не отличались ничем особенным. Во всех отношениях это был нормальный человек, и мистер Агнус был слегка разочарован тем, что Джек оказался таким заурядным.
К тому же Хэлен наконец родила крепкого, здорового мальчика, сделав Агнуса подлинным отцом и воцарив в семействе долгожданное равновесие.
Появление маленького брата обрадовало Джека. Он часами наблюдал за крохотным маленьким существом, которое скоро стало центром жизни дома Агнуса Прайда. Вокруг этого существа теперь сосредоточилось все, что было раньше вокруг Джека. Но он не чувствовал себя обделенным ласками, ибо считал, что так и должно быть: ведь родилось слабое существо, которому надо отдать все.
Джека перевели в другую комнату, в дальнем углу дома. Миссис Хэлен с серьезным и озабоченным выражением на лице разъяснила ему, что между положением в доме настоящего сына и его — воспитанника — существует большая разница… А потом Джек стал замечать, что на улице его порой окликают не по имени, а просто — эскимос!
Трудно было ему смириться с новым положением, трудно было переучиваться по-иному называть людей, которых он считал своими родителями.
Все чаще он думал о своей далекой родине, которую никогда не видел и никогда не знал. Баффинова Земля. Где она? Познакомившись с географической картой, он отыскал на далеком Севере остров, отделенный полоской голубой воды от материка.
К четырнадцати годам он хорошо знал свою историю и твердо усвоил, что его в этом доме терпят из великой милости и человеколюбия: куда же деваться эскимосу?
Из веселого, общительного мальчика Джек превратился в замкнутого, молчаливого юношу.
Миссис Хэлен с гордостью заявляла своим соседям, что Джек ведет себя так тихо и почтительно, что она даже не чувствует его присутствия.
По-прежнему по вечерам уютно трещали дрова в большом камине. Стареющий на глазах Дэви щипал струны гитары и играл что-то далекое и трогающее глубины сердца. Однажды Джек почтительно осведомился у дяди, как называется эта музыка.
— «Воспоминание об Альгамбре», — ответил Дэви. — Она прекрасна, как молодость.
С удивлением Джек обнаружил у себя тоску по невиданной родине, особенно когда слушал игру Дэви.
Агнус Прайд несколько раз заводил разговор о том, что было бы неплохо подготовить Джека в Торонтский университет, но каждый раз его жена задавала трудноразрешимый вопрос: а кто будет платить за обучение Джека?
Постепенно все становилось чужим. И улица, на которой Джек начал сознавать себя, и соседи, и сверстники, с которыми он рос и играл, и даже этот дом, который он считал родным…
Джек долго готовился к этому разговору. И однажды, когда снова горел в камине огонь и музыка Дэви Прайда будила неясные мысли, Джек обратился к поседевшему и пополневшему Агнусу со словами, которые он давно вынашивал и повторял про себя:
— Па, я хочу уехать на свою родину…
— Что ты сказал, мой мальчик? — не понял Агнус.
— Я хочу вернуться на свою родину, — повторил Джек.
— Но, мой мальчик, там у тебя никого нет, — растерянно пробормотал Агнус, — вряд ли кто помнит даже твоих родителей. И что ты будешь там делать?
— Волчонок, возмужав, возвращается в лес, — глубокомысленно изрек Дэви. — Правильно делаешь, Джек.
— Милый Джек, — мэм давно не была так ласкова. — Нам будет так недоставать тебя. Ведь ты нам как родной…
— Постойте, — пытался разобраться Агнус. — Что ты говоришь, дорогая? Еще ничего не решено. Быть может, мне удастся получить для Джека стипендию…
— Нет, я решил твердо, — еще раз повторил Джек и вдруг ощутил, что он уже совсем взрослый и что-то в этом мире действительно принадлежит ему — хотя бы то, что он принял свое, собственное решение.
— Ты даже представить не можешь, что тебя там ждет, — мрачно произнес Агнус.
— Но зачем противиться естественному желанию человека возвратиться на свою родину? — подняла брови мэм. — О чем ты говоришь, Агнус? Где твоя гуманность?
Через несколько недель Джек улетел на север.
Он прощался с зеленой землей и думал о том, что никогда ему не увидеть большие деревья, огромную автостраду, по которой с ревом проносятся машины, весь этот привычный, обжитой и знакомый с детства, уютный мир.
Джека провожала вся семья Прайдов. Даже дядя Дэви приехал. Без гитары, с огромными обвисшими усами, в толстом вельветовом пиджаке, с опущенными плечами, он походил на большую грустную птицу.
Джек едва сдерживал слезы. Они комом стояли у него в горле, и он не мог произнести ни слова, боясь разрыдаться. Мэм то и дело прикладывала платок к глазам, а па Агнус был какой-то растерянный и все бормотал:
— Бедный мальчик, бедный мальчик…
— Пиши нам, не забывай нас, — всхлипнув еще раз, повторила мэм.
А когда Джек уже поднимался по самолетному трапу и оглянулся, чтобы бросить последний взгляд на землю, которую он покидал навсегда, он увидел, как мэм, припав к плечу своего мужа, содрогается от рыданий. Он едва не сбежал обратно на землю.
Впечатления от первого в жизни полета немного отвлекли Джека, и он даже стал мечтать о том, что непременно постарается разыскать кого-нибудь из родственников. Не может быть, чтобы не отыскалось никаких следов. Кто-то, пусть даже самый дальний родственник, должен быть жив. Любой эскимос ближе, чем Агнус Прайд, мэм и добряк Дэви. Свой народ, своя земля, своя кровь…
Он постарается передать своим соплеменникам знания, которые он получил у белых людей. Они нужны его народу, чтобы стать наравне с белыми, которые неизвестно по какому праву считают себя хозяевами земли. Он разбудит у них гордость, и эскимосы возвысят голос так, что их смогут услышать другие народы. Люди есть люди, независимо от места рождения и цвета их кожи…
Джек не замечал, что рассуждает словами, которые он не раз слышал в гостиной Агнуса Прайда, когда тот встречался со своими университетскими коллегами, такими же учеными, как и он сам, такими же знатоками культур и языков экзотических народов мира.
Дорога заняла больше недели. Из Черчилля пришлось плыть на грузовом судне «Гудзон бей компани», развозившем перед зимним ледоставом товары по торговым точкам, лежащим на побережье Гудзонова залива.
На судне Джек Прайд впервые встретился со своими сородичами, возвращавшимися на родину, — эскимосской семьей. Обрадованный этой встречей, Джек кинулся к главе семьи, седому эскимосу с печальными глазами. Джек стоял перед стариком, неловко переминаясь с ноги на ногу, пока тот не спросил его на ломаном английском:
— Что вам угодно, сэр?
— Ничего, ничего, — поспешно ответил Джек. — Просто мне хотелось поближе познакомиться с вами… поговорить…
Старик внимательно оглядел Джека. Сначала он изучал его лицо, потом перевел взгляд на одежду, на руки…
— Я плохо говорю по-английски, — сказал старик.
— Вы с острова Баффина? — спросил Джек.
— Да.
— Я тоже родился там, — сказал Джек.
Старик еще раз внимательно оглядел собеседника, в его глазах сверкнул огонек недоверия.
— Да, да, — заторопился Джек. — Я там родился, но не знаю своих родителей…
И он, волнуясь и запинаясь, рассказал свою историю.
Взгляд старика стал теплее, и он сочувственно спросил:
— В гости решили поехать?
— Нет, я решил возвратиться навсегда, — ответил Джек.
Старик помедлил с ответом.
— Трудно вам будет, — многозначительно сказал он.
Пароход пришел в небольшое эскимосское селение на берегу Гудзонова залива и стал на рейде.
Джек жадно вглядывался в незнакомую землю, представшую перед ним сквозь медленно расходящийся утренний туман. Первой показалась остроконечная, увенчанная крестом крыша церкви, еще одно здание, крытое гофрированным железом, на котором огромными буквами было выведено: «Гудзон бей компани», два-три приличных домика, а чуть поодаль скопище жилищ, сооруженных из обрезков жести, досок. Домики были врыты в землю, плотно обложены дерном, крошечные окошки подслеповато смотрели в сторону моря. Напротив домиков стояли вытащенные на берег вельботы, а на высоких стойках покоились каяки, эти знаменитые эскимосские суда, знакомые Джеку по экспозициям Национального музея Онтарио. Под стойками для сушки шкур бродили стаи собак, а люди плотной кучкой стояли на берегу, и на тихом рейде слышен был их возбужденный разговор.
— Загалдели, как голодные гагары, — беззлобно произнес один из матросов. — Почуяли виски. Ну и дело будет сегодня вечером здесь!
На деревянном вельботе Джек Прайд переправился на берег, оставил чемодан у бармена в лавке «Гудзон бей» и отправился помочь разгружать привезенные для жителей селения товары.
В вечерний час, когда весь поселок шумел в пьяном веселье, Джек Прайд вспомнил слова моряка. Толпы шатающихся людей переходили из одной хижины в другую. В здании «Гудзон бей компани», в сторонке от прилавков, оборудовали импровизированный бар, за которым стоял молодой белокурый паренек и проворно наливал виски в подставляемые посетителями кружки, стаканы, чашки.
В толпе шныряли моряки судна, на котором приплыл Джек Прайд, выменивали виски на тюленьи шкуры, моржовые бивни, обувь, расшитую бисером, сувенирные перчатки, украшенные богатым орнаментом.
Казалось, в этом селении были пьяны все, даже дети и собаки. Лишь в домах белых людей было тихо и из-за плотных занавесей не пробивалось ни звука, ни полоски света.
Джек ходил по хижинам. Единственный знакомый эскимос — старик, который плыл с ним на теплоходе, — разнес по селению новость о том, что приезжий ищет родственников.
Старик затерялся в этом небольшом селении, в котором всего-то жило не более полутораста эскимосов. Но алкоголь сделал все лица странно похожими, и Джек с трудом мог отличить нового человека от того, с которым уже разговаривал.
Никому не было дела до его поисков, — пароход приходит один раз в год, виски бывает немного и ненадолго: надо успеть насладиться весельем и опьянением.
Джек едва волочил ноги от голода и усталости, когда в одной хижине хозяин предложил ему войти и выпить кофе.
Низко нагнув голову, Прайд вошел в хижину, миновав холодную часть, где возились и глухо рычали собаки. В небольшой комнате господствовал огромный пружинный матрац, положенный прямо на пол. На матраце были навалены подушки и одеяла, а с краю сидела немолодая женщина и кормила дряблой, обвисшей грудью мальчика лет семи-восьми.
— Я слышал, что вы ищете своих родственников, — сказал хозяин, внимательно следя за тем, как гость бережно наливает из термоса кофе.
В отличие от других жителей селения, хозяин не был пьян, хотя на столе стояла початая бутылка виски, заткнутая мятым куском бумаги.
— Да, — ответил Джек, с наслаждением чувствуя, как в его желудке плещется горячая живительная жидкость.
— Может быть, это я — ваш родственник? — просто, словно о чем-то незначительном, спросил хозяин. — Меня зовут Татмирак. В тот год страшной болезни умер мой брат, умерла его жена… Мы узнали об этом лишь тогда, когда болезнь ушла дальше на север, покинув нас, оставив после себя хижины, заполненные мертвецами. Несколько дней мы хоронили умерших. Когда дошла очередь до жилища моего брата, мы нашли в нем только тела его и жены. Ребенка не было. Да, я знал, что во время болезни сюда приезжали белые люди, но никому из нас не пришло в голову, что они могут взять ребенка. Мы решили, что его съели изголодавшиеся собаки. И такое бывало…
Татмирак вгляделся в лицо гостя, вынул бумажную затычку из бутылки, отхлебнул и продолжал:
— Может быть, ты и есть тот, которого взяли белые. Но я не могу с уверенностью сказать. Очень ты похож на белого человека. И даже пьешь кофе не так, как мы, сидишь по-иному. Вот только лицо… Нет, я должен быть трезвым. Но ты чем-то похож на моего брата…
— Расскажите мне о нем, — робко попросил Джек.
— О ком? — переспросил Татмирак.
— О своем брате.
— Что о нем говорить! — махнул рукой Татмирак. — Просто был человек. Сейчас он видится прекрасным. Люди, как горы: чем дальше от нас, тем кажутся прекраснее. Вот и он. Отсюда он выглядит великолепным, а может быть, был простой человек… Ты, друг мой, ложись спать здесь.
Джек сходил за чемоданом. Жена Татмирака постелила ему на полу, в противоположном от матраца углу.
Утром он проснулся от неловкого ощущения и, открыв глаза, увидел над собой склонившегося Татмирака.
— В тебе что-то есть, — тихо произнес Татмирак. — Смотрел я на тебя трезвыми глазами и находил знакомые черты. Может быть, ты и есть сын моего брата и тебя не сожрали голодные собаки.
Джек Прайд остался в селении, в сложенной из плотного дерна хижине Татмирака. Ему отгородили небольшой уголок, где он из досок сколотил себе ложе. С первыми заморозками, когда битый лед заполнил Гудзонов залив, Джек снарядился на охоту вместе с Татмираком. Жители селения настороженно следили за ними, и в их взглядах было больше отчуждения, нежели сочувствия.
Охота кончилась неудачно. Джек дважды проваливался под лед, пока выведенный из терпения Татмирак не повернул обратно.
— Тебе надо учиться вещам, которые человек должен знать с самого рождения, — недовольно заметил он смущенному Джеку. — Ты не умеешь охотиться, добывать еду, ты не знаешь самого главного дела настоящего мужчины. Ты выглядишь как белый человек.
Конец фразы стегнул Джека по сердцу, и он вздрогнул. Слова «ты выглядишь как белый человек», «ты стал словно белый» у этого народа означают высшую степень презрения. В их глазах стать подобным белому — это значит пасть так низко, как только может пасть человек. Ниже — невозможно. Действительно, как еще можно назвать человека, который по всем внешним признакам является эскимосом, а на самом деле даже не может добыть себе еды?
Татмирак стал остерегаться брать с собой на охоту Джека, хотя тот старался изо всех сил не быть ему обузой. На остатки своих денег Джек купил ружье в лавке «Гудзон бей», но приобретение ружья не прибавило ему уважения в глазах жителей селения.
Он пытался сойтись поближе со своими сверстниками, но те сторонились его, а один из парней откровенно высказал ему:
— Когда я с тобой разговариваю на инглиш и не могу перейти на свой родной язык, мне все кажется, что ты притворяешься. Будто ты все понимаешь по-нашему, но не хочешь говорить.
Джек старался научиться языку своих отцов. Он уже мог произносить простейшие фразы, но, должно быть, коверкал их, потому что его собеседники не могли сдержать улыбку, слушая его эскимосскую речь.
Девушки тоже сторонились его, предпочитая проводить время со своими парнями или с холостяком-торговцем, или носили воду настоятелю Объединенной церкви. Настоятель был человек здоровый и жизнерадостный, и по селению бегало около десятка ребятишек, удивительно похожих и светлыми волосами, и чертами лица на святого отца.
Горизонт одиночества раздвигался для Джека все дальше и дальше. Вместо уважения и сочувствия, которые он ожидал найти у соплеменников, к нему росло презрение и безразличие.
В морозные темные дни еды в хижине Татмирака было немного, а тут еще приходилось кормить Джека. Каждый раз за трапезой у Джека кусок комом становился в горле. Он в одиночку уходил на крепкий лед Гудзонова залива и даже, случалось, приносил в хижину тюленя. Но и это не изменило к нему отношения эскимосов, а лишь вызывало удивление: почти белый человек, а поступил как эскимос.
Иногда в метельные темные ночи, когда сон уносился вдаль вместе с ураганным ветром, Джек думал, что лучше было бы уйти из этой жизни, из этого мира, в котором для него нет места: пустота кругом от горизонта до горизонта. Но он еще так молод. Он только начинает жить. Может быть, есть все-таки место и для него?
Возвращение в прошлое не состоялось. Он был чужим среди этих людей, у которых своя жизнь, свои привычки, свои обычаи. И они его не принимали не потому, что он ничего не умел и не знал, а потому, что, будучи таким же эскимосом, как и они, он не имел достоинств, которые делали бы его полноценным человеком в их глазах.
Джек с нетерпением ждал наступления теплых дней. Он написал несколько писем в Клейнборг, и каждый раз, когда он садился за лист бумаги, Татмирак следил за ним: никто из эскимосов в этом селении не умел ни читать, ни писать.
Ранней весной, когда Гудзонов залив очистился ото льда и пришел первый корабль, Джек Прайд продал ружье и несколько добытых шкур нерпы и отправился в обратный путь, на берега великого озера Онтарио, где он вырос.
Эскимосы молча провожали его, и только Татмирак виноватым голосом сказал:
— Так уж получилось… Ты стал другим, неспособным жить среди нас. Иди к тем, кто вырастил тебя и воспитал. Тебе будет лучше среди них.
Джек испытал чувство облегчения, когда за горизонтом скрылись пустынные, отвергнувшие его берега Баффиновой Земли.
Сердце колотилось от волнения, когда Джек подходил к знакомому дому. Зеленый ковер газона ласкал уставшие от блеска льдин глаза.
По знакомым четырем ступенькам Джек поднялся к парадной двери с узорным матовым стеклом и позвонил. Было мгновение, когда он хотел уйти, но тут распахнулась дверь, и он увидел знакомое лицо дяди Дзви.
— Бог мой! — воскликнул он. — Кого я вижу! Вернулся?
Джек прошел в знакомую гостиную, и его глазам предстала привычная картина у камина, которую он так часто представлял на далеком, холодном и чужом Севере.
Па Агнус и ма Хэлен со смешанным выражением удивления и замешательства уставились на него. И тут сами собой на язык Джеку пришли слова, которые вывели из оцепенения хозяев дома.
— Я ненадолго приехал к вам, — тихо произнес Джек. — Очень хотелось вас видеть, и вот решил навестить.
— Как хорошо ты сделал, что навестил нас! — с облегчением воскликнула ма Хэлен. — Мы так соскучились по тебе.
— И правильно сделал! — громко заявил доктор Агнус. — Здесь ты всегда дома.
Джек Прайд прожил в доме, в котором провел большую и лучшую часть своей жизни, несколько дней. Тайком он искал работу и вскоре нашел место грузчика в грузовом отделе Торонтского международного аэропорта. Сняв комнату, Джек объявил Агнусу и Хэлен, что уезжает, но просил не провожать его. Снова были слезы, напутствия, но на этот раз Джек был совершенно спокоен, и в уголках его губ застыла едва заметная горькая улыбка.
Теперь на свой родной дом Джек Прайд смотрит только издали. И лишь в дождливые осенние вечера он крадучись пробирается к крыльцу, чтобы дотронуться до бронзовой ручки входной двери. Он живет этой единственной радостью, но, прежде чем решиться подойти к дому, он заворачивает в бар отеля «Холидей Инн» и торопливо опрокидывает в рот подряд несколько стаканчиков виски.
Иногда он слышит, как наигрывает на гитаре дядя Дэви. Музыка знакомая, щемящая. Джек забыл ее название, только помнит, что это название чего-то далекого, несбывшегося, и мысленно он называет эту мелодию «Воспоминание о Баффиновой Земле».