Конец вечной мерзлоты

Рытхэу Юрий Сергеевич

Часть вторая

 

 

Глава первая

Агриппина Зиновьевна устала от всего — от вечной слежки за мужем, чтобы, не дай бог, не оказался один на один с Милюнэ, от холодов, нагрянувших в эту осень с таким снегом, что побелело все враз, от неопределенности положения нынешнего и будущего.

Она сидела перед зеркалом в выцветшем китайском халате с желтыми драконами и рассматривала свое помятое после сна лицо. За окнами выла первая в этом году пурга. Агриппина Зиновьевна зябко поводила плечами, ежилась от холода и с тоской вспоминала городские улицы Петербурга, Гостиный двор, где она служила в модном дамском заведении мадам Тимофеевой.

Она встретила Ваню Тренева в кондитерской на Невском. Одет он был странно — студент не студент и не чиновник. При знакомстве выяснилось, что он служащий петербургской таможни и бывший студент университета, изгнанный, как он сам сказал, «за вольнодумство». Сначала Тренев решил, что девушка учится на Бестужевских женских курсах на Десятой линии Васильевского острова, но первые же слова, произнесенные ею, убедили Тренева, что Груша и близко не подходила к науке.

Они потянулись друг к другу, эти два, по существу, одиноких человека, неожиданно нашедших друг друга в огромном сыром городе. Сочетались гражданским браком, и Агриппина Зиновьевна не настаивала на венчании, ибо в то время еще уважала «вольнодумство» мужа. Оно состояло в том, что по вечерам, просматривая газеты, Тренев во весь голос ругал царя, все его окружение, совет министров, социалистов и все политические партии. Грушенька слушала с раскрытым ртом, обмирая, кидаясь к окну, чтобы плотнее задернуть занавески, запирая побыстрее дверь, чтобы ненароком не заглянула квартирная хозяйка…

Сейчас бы в салон мадам Тимофеевой… Разгладить эти морщинки, вернуть лицу былую свежесть и румяность…

Как-то Тренев встретил на набережной старого университетского товарища. Он носил форму горного департамента и закружил голову другу рассказами о несметных богатствах Камчатки и Чукотки.

— А осенью можно уезжать в Калифорнию и до весны жрать апельсины и лимоны, — смачно говорил гость. — Дикарь там непуганый и все задарма отдает — и меха, и моржовый зуб…

«Задаром меха»… — Эти слова запали в душу Грушеньки. Всю ту ночь она не сомкнула глаз, а утром объявила своему растерявшемуся мужу, что надо ехать.

— Ты представь себе только, — соблазняла Агриппина Зиновьевна мужа, — кругом голые дикари, а ты в мехах…

— Тамошний дикарь голый не может, — заметил Тренев. — Там страшная холодина.

Вскоре Таможенное ведомство вознамерилось послать группу ревизоров во Владивосток. Охотников ехать в такую даль оказалось немного, и начальство было весьма радо, когда Тренев сам вызвался войти в состав комиссии.

Во Владивостоке Тренев подал прошение — уволить его. Набрал товара и на попутном пароходе отбыл в Ново-Мариинск, столицу Чукотского уезда.

Здесь его ожидало большое разочарование: таких, как он, «коммерсантов» оказалось порядочно и дикарь хорошо разбирался в товарах и пушнину даром отдавать не собирался.

Слов нет, теперь мехов у Агриппины Зиновьевны было вдоволь. Да и деньжат поднакопили, однако не так много, чтобы кататься каждую зиму за апельсинами в Калифорнию…

Вчера сидели допоздна у Бессекерского, пили настойку на морошке, ароматную, одуряющую, ели строганину из нежнейшей озерной рыбы и опять говорили, говорили, говорили. Бессекерский все призывал вооружаться, запасаться патронами, сделать каждый дом настоящей крепостью.

— Кого боишься? — мрачно спросил его захмелевший Желтухин. — Каширин уехал, мутит воду где-нибудь на Второй речке во Владивостоке.

— А скорее всего, сидит в тюрьме, — добавил Грушецкий. — Никак не могу взять в толк, неужто в России нет здравомыслящих людей для наведения порядка?

— А может, уже нашлись? — отозвался Тренев. — Что мы здесь знаем, в Ново-Мариинске?

— Теперь принято говорить — в Анадыре, — заметил Станчиковский.

— Пусть будет в Анадыре, — махнул рукой Тренев.

— А зря! — вдруг рявкнул Желтухин, и яркое пламя в тридцатилинейной керосиновой лампе подпрыгнуло. — Я говорю, зря вы думаете, что с отъездом Каширина здесь никого не осталось… Норвежец мне что-то не нравится. И чего он тут сидит, на Чукотке, что ему тут надо на исконно русской земле? Мишин, есть у него вид на жительство? — обратился он к бывшему чиновнику полицейского управления.

— Так здесь, на Чукотке, нет черты оседлости, — усмехнулся Тренев.

— А ты, Тренев, не юли, — погрозил грязным пальцем Желтухин.

— Господа, господа! — Бессекерский заволновался, чуя назревающий скандал.

— Что же ты не поправляешь? — продолжал наседать на Тренева Желтухин. — Ведь не господа, а граждане, не правда ли? Или еще — товарищи?

Агриппина Зиновьевна, встревоженная, вступилась за мужа, строго прикрикнув на Желтухина:

— Ты что, пьяная рожа? Думаешь, если тебя поставили во главе комитета, так ты уже все можешь?

Желтухин, не ожидавший такого поворота, замолчал, ошарашенно глядя на Агриппину Зиновьевну.

Кто-то, молча наблюдавший ссору, проронил:

— Ну и баба…

Агриппина Зиновьевна, бросив на ходу мужу: «Пошли», направилась в сени одеваться.

Милюнэ сидела на кухне, прислушиваясь к грохоту пурги. Заслонка в печной трубе позвякивала, и пламя в трубе гудело ровно и надежно. Самовар уже был готов, испечены утренние лепешки, а приказа от хозяйки все не было, хотя по голосам было слышно, что они встали. Милюнэ прислушалась.

Кто-то колотил во входную дверь.

Милюнэ вышла в тамбур, откинула деревянную щеколду с двери и впустила в сени запорошенного снегом человека. Она помогла ему отряхнуться и узнала Асаевича.

— Хозяева встали?

— Встали.

Асаевич прошел на кухню, там еще топнул несколько раз, чтобы стряхнуть с торбасов последние снежинки, и деликатно постучался в тонкую дверь, отделявшую спальню от кухни.

— Кто там, Машенька? — спросила Агриппина Зиновьевна.

— Это я, Асаевич.

— Ой, извините, я еще не одета, — жеманно произнесла Агриппина Зиновьевна, но вскоре широко открыла дверь и впустила радиста.

Милюнэ все было слышно, как если бы она находилась там же.

— Не знаю, как и быть, — дрожащим голосом сообщал Асаевич. — Вот две телеграммы. Одна послана из Петрограда новым правительством и подписана — Ленин…

— Ленин? — переспросил Тренев.

— Похоже, так, — ответил Асаевич. — Ленин — странно звучит… Фамилия какая-то мягкая… И это название партии — большевики. Не большаки, не великаны — а большевики. А вот тут телеграмма из Петропавловска. В первой телеграмме говорится о власти каких-то рабочих, крестьянских депутатов, о Всероссийском съезде Советов, а во второй…

Тренев читал вполголоса для Агриппины Зиновьевны:

— «…Высшим носителем правительственной власти в области является областной комиссар, а на местах — уездные комиссары, утвержденные Временным правительством… Органом общественного управления в Петропавловске остается Городская дума, впредь, до образования земства. Камчатский областной комитет несет обязанности земской управы и в лице своем заменяет Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, а на местах — волостные и сельские комитеты. Всякие посягательства с чьей бы то ни было стороны на эти органы власти будут искореняться самым решительным образом».

— Гражданин Асаевич! — услышала Милюнэ твердый голос Тренева. — Вам надлежит доставить обе эти телеграммы по назначению.

— Это куда же? — спросил Асаевич.

— В комитет, — сухо ответил Тренев. — Нехорошо получается, гражданин радист… Адресом ошиблись.

Испуганный, растерянный Асаевич пробежал мимо Милюнэ и выскочил в пургу, в крутящуюся снежную метель.

Тренев выглянул на кухню, увидел Милюнэ, занятую своими делами, и приказал:

— Подавай завтрак, Маша!

За завтраком супруги живо обсуждали обе телеграммы.

— Я слышал о большевиках, — признался жене Тренев. — Еще в пятом году, помнишь, в Петербурге? Это они там всю кашу заварили. Я-то грешным делом думал, что Ленин навсегда осел за границей и наукой занялся… А вот объявился… Надо же.

Тренев помолчал, наморщил высокий с далекими залысинами лоб, что свидетельствовало об упорной работе мысли.

— Представь себе, Груша, какие дела творятся в Питере, если даже такие, как большевики, хватают власть… Нда… Черт знает, может, мы прогадали, что поехали сюда.

Желтухин разглаживал телеграммы на столе и дул на руки, чтобы согреть пальцы. Дом не топили, и холодина была такая, что никто даже шапок не снимал.

В комнату набилось полно народу, и вскоре с потолка закапало.

— Граждане, — заговорил Желтухин, — нами получены две телеграммы. Сейчас я вам прочитаю сначала ту, что из Петропавловска, а потом — из Петрограда.

Слушали молча.

— Переворотов вроде бы много, а все по-прежнему, — заметил рыбак Ермачков — без него и сегодня не обошлось.

— Есть предложение, — Бессекерский поднялся, — выразить нашу верность Временному правительству.

— Так Временного правительства в Петрограде уже нет, — возразил Грушецкий, — кому выражать-то?

— Нонче любое правительство временное, — выкрикнул Ермачков, — не ошибетесь.

— Граждане. — Тренев подошел к столу, он лихорадочно соображал, как быть. — Ничего не ясно. Я так думаю — держаться.

— За что держаться? — насмешливо спросил Грушецкий.

— А я предлагаю вооружаться, — мрачно буркнул Бессекерский.

— Тебе вооружаться не надо, у тебя и так полно оружия, — заметил Грушецкий.

Бессекерский специализировался на торговле оружием и сбывал местным охотникам все, что могло стрелять.

— Ежели нам надо удерживать существующий порядок в уезде, то мы должны иметь на это вооруженную охрану, — продолжал Бессекерский.

— Граждане, — снова встал Тренев, — это же смешно. Если придут американцы или японцы на военных кораблях, с регулярными войсками, то они даже и глядеть не станут на наше войско.

— А наше войско не против них, — возразил Бессекерский. — Против большевиков.

— Граждане. — Тренев чувствовал необыкновенный прилив сил. — Организовать дружину — это, конечно, важно и, может быть, в соответствующих условиях полезно. Но поскольку зримого врага мы не имеем, то надобность в таком отряде отпадает сама собой. Граждане, быть может, я единственный среди вас, который своими глазами видел большевиков.

— Да ну! — не выдержал Ермачков.

— Заткнись, рыбоед! — оборвал его Станчиковский.

Тренев, чувствуя, как собравшиеся заинтересовались, заговорил медленнее, но еще проникновеннее:

— Граждане, есть большевизм и большевики. Большевизм — учение о равном распределении богатств, о всеобщем дележе. Выдумал его немецкий философ Карл Маркс.

Это учение весьма привлекательно для лиц, не имеющих никакой собственности и с завистью взирающих на тех, кто владеет богатством. А так как неимущих большинство в России, то учение с необыкновенной быстротой распространилось. Опасность большевизма в самой идее. Стоит этой идее запасть в гущу нашей толпы, как она зажигает ее, будто спичка, брошенная в стог сена.

Тренев мысленно отметил, что говорит необыкновенно красноречиво и образно.

— Чтобы предотвратить опасность большевизма в нашем уезде, где неимущих гораздо больше, чем владельцев, промышленников и коммерсантов, предлагаю расширить состав нашего комитета, введя в него представителей местного населения из неимущих слоев. Такой жест с нашей стороны ослабит напряжение и вызовет доверие у народа.

— Был уже один — Каширин, и все знают, чем это кончилось, — заметил Грушецкий.

— Вот это да! — удивленно произнес Желтухин. — Начал за здравие, а кончил за упокой. А я вот рядом с дикарем сидеть не буду!

— Развитие событий заставляет нас менять привычные представления, — туманно заметил Тренев, чувствуя, что его предложение никакой поддержки не получает.

— Граждане, — сказал Желтухин устало, — сейчас в Ново-Мариинске пурга. По всему видать, она продлится не один день. Торопиться нам некуда. Поэтому предлагаю разойтись по домам, крепко подумать. Тем временем, может, придет какое-нибудь разъяснение…

Один за другим скрывались в молочно-белой круговерти члены комитета Анадырского уезда, растревоженные не столько телеграммами, сколько загадочными большевиками.

Армагиргин сидел на нарте, ожидая, пока растянувшийся аргиш догонит их и люди выберут места для своих яранг, расположив их позади жилища хозяина и главы стойбища.

Подъехала нарта Теневиля. В душе Армагиргина шевельнулось странное чувство то ли зависти, то ли еще чего-то. Он смотрел, как Раулена ловко распрягала ездовых оленей, ставила ярангу. Под неуклюжим меховым кэркэром угадывалось гибкое молодое тело. Армагиргин вспомнил Милюнэ и представил себе, как сейчас она бы ставила его ярангу, так же вот легко сгибаясь под тяжестью жердей, сопротивляясь надутому ветром шатру — рэтэму. Да, его обидел своенравный пастух, по сути, отнявший у него радость, может быть, последнюю радость жизни.

Жены Армагиргина — старая Нутэнэут, ровесница Армагиргина, и считавшаяся когда-то молодой Гувана — ставили хозяйскую ярангу. Так уж повелось испокон веков, что установка жилища была делом женщины, хранительницы семейного очага. Сначала возвели остов из почерневших деревянных жердей, служивших не один век роду Армагиргинов.

Когда каркас был поставлен, на него натянули огромный рэтэм — покрышку из обстриженных оленьих шкур. На самой макушке яранги, где пучком сходились жерди, оставалось дымовое отверстие. Оно же и служило источником дневного света.

В эту пору сумерки наступают рано, и поэтому все спешили поставить яранги, внести утварь и повесить спальные пологи.

Пока Гувана укрепляла стенки только что возведенной яранги, обкладывала камнями со снегом полы рэтэма, Нутэнэут разостлала на снегу меховой полог и выбивала его гнутым оленьим рогом — тивычгыном. Она как бы полоскала в чистом снегу оленью шерсть, очищая ее от копоти жирника, выветривая от пота и запахов еды.

Когда рэтэм покрыл жерди, Армагиргин, нагнувшись, вошел в чоттагин и приготовился добыть огонь из длинной ритуальной дощечки. Вообще-то у него был достаточный запас американских спичек, которые загорались, стоило их чиркнуть обо что-нибудь, даже об зуб, но уж так полагалось, что первый огонь в заново установленном жилище добывался древним способом. Считалось, что такой огонь более чистый и только он годился для разных священных обрядов.

В левом от входа углу, возле двери уже были приготовлены закопченные камни очага, которые образовали круг, а внутри лежали ветки стланика, белые стружки растопки.

Армагиргин достал из священного мешочка дощечку с обуглившимися углублениями, трут, палочку из твердой породы дерева и лучок, с помощью тетивы которого вращалась в углублении палочка. Мелкая древесная пыль задымилась, мелькнул синий огонек, а потом и появилось пламя, бережно перенесенное в очаг.

Увидев синий дымок над передней ярангой, и остальные жители стойбища зажгли свои костры.

Молодой Эль-Эль вошел в чоттагин и громко спросил:

— Можем начинать?

Армагиргин молча кивнул и тяжело поднялся с бревна-изголовья. С каждым днем все труднее владеть телом. Будто не свои, а чужие кости у тебя и не желают они тебе повиноваться.

У подножия холма, над речкой, промерзшей до дна, на чистом снежном поле собрались пастухи на священное жертвоприношение Тэнантомгыну — верховному создателю, великому богу. С той самой минуты, когда отец Дионисий окропил бритую макушку оленевода прохладной водой из купели, Армагиргин чувствовал вину перед Тэнантомгыном и старался загладить ее щедрым жертвоприношением. Он и мысленно, и даже иной раз вслух, когда рядом никого не было, обращался к богу со словами оправдания.

Молодой Эль-Эль, мало похожий на шамана, робкий и застенчивый, вполголоса беседовал с Тэнантомгыном, обращая лицо свое ввысь, в побледневшее от яркой луны небо.

Эль-Эль благодарил Тэнантомгына за милости, ниспосланные живущим на земле, а Армагиргин по привычке шептал свои покаянные слова:

— Хотел я тебя побратать с русским, тангитанским богом, который в человечьем обличье изображен на больших картинах — иконах. Не предательства я искал, а дружбы, не забвения твоих милостей, а лучшего и полного понимания. Думал я так: если я буду почитать и русского бога, и тебя, то мой бедный народ удвоит силы, умножатся оленьи стада, уменьшатся пурги и ненастья, мхи тучнее будут расти, люди вдвое меньше будут страдать от злых кэле, меньше будут болеть. Радел я не о собственной славе, а о благе всего живущего вокруг оленей. Я говорю правду: не скрыть мне от тебя самых сокровенных мыслей, не убежать ни в высокие горы, ни в узкие ущелья, ни в открытое море, потому что ты вездесущ и всепроникающ… И открываюсь весь тебе такой, какой есть. Да, хотел я понять русского бога и даже одно тангитанское заклинание знал. Говорилось там, что бог есть отец и живет он на небесах… Это совсем не то, что ты — ты везде, а он, значит, только на небесах… Люди просили о пришествии его царства. Возносилась благодарность за хлеб, который он дает. Видишь, каков он перед тобой? Что хлеб против жирного оленьего мяса? Трава да и только… А ты даешь нам настоящую еду, достойную лыгъоравэтльанов. Я смиренно склоняю перед тобой свою старую седую голову. Уже нет надобности стричь мне макушку, поредели волосы так, что и без бритья макушка моя голая… Гнев твой я понимаю и принимаю со смирением: не дал ты мне потомства, потому что предательство не может иметь продолжения в роду… Но укажи моему народу, как жить дальше? Смута отовсюду идет, дурные слухи, страхи наползают. Укажи и просвети нас, покажи настоящую дорогу…

Младший Эль-Эль уже давно закончил священное действие, принес жертву не только Тэнантомгыну, но и множеству других, второстепенных, богов, попросил хорошей погоды и мягкого мороза, а Армагиргин все был в состоянии глубокого размышления и, судя по движениям его губ, все еще беседовал с Тэнантомгыном. Иногда молодому Эль-Элю казалось, что Армагиргин гораздо больший шаман, чем он сам, прошедший сызмальства выучку у отца: в отношениях с высшими силами хозяин стойбища был неистов, суров и предан. Иные считали, что это усердие от вины: ведь в свое время Армагиргин принял русского бога во время знаменитого путешествия в Якутск на поклонение к Солнечному владыке.

О том достопамятном событии уже сложились легенды, одна причудливее другой.

Все это давно стало сказками, а на шее у Армагиргина висит родовой его божок — священная фигурка ворона, посредника между Армагиргином, его родом и богами.

Погруженный в размышления, Армагиргин шел к своей яранге.

У порога он обернулся к Эль-Элю и попросил его:

— Пусть ко мне придет Теневиль.

Армагиргин в одиночестве сидел за низким столиком и молча смотрел на дымящееся вареное оленье мясо.

— Етти, — тихо приветствовал он Теневиля.

— Ии, — ответил пастух.

— Подойди ближе.

Теневиль подошел и, повинуясь жесту хозяина, уселся на бревно-изголовье.

Возле корытообразного блюда — кэмэны — он заметил берестяную коробочку, похожую на проткоочгын.

— Ешь, — коротко сказал Армагиргин.

Теневиль взял ребрышко и для приличия поглодал его — негоже отказываться от еды, когда предлагает Армагиргин.

Порывшись заскорузлыми пальцами в коробочке, Армагиргин вытащил куски истлевшей бумаги и разложил их на краю низкого столика.

— Гляди, Теневиль, это царская бумага. Никто из нашего народа не знает, что тут начертано. Да и ты не поймешь, потому что не знаешь тангитанской грамоты. Я прошу тебя, переведи эти значки на дерево. Выбери из моих запасов покрепче, чтобы долго хранилось. Видишь, бумага оказалась слабая, рассыпается в прах.

Армагиргин бережно сложил бумагу в проткоочгын и протянул коробочку Теневилю.

— Я постараюсь сделать, — ответил пастух.

— Погоди, — остановил его Армагиргин. — Ты ешь. Мне надобно с тобой поговорить.

Теневиль взял еще одно ребрышко.

— Вот слушай меня… Ты с малолетства знаешь меня. А я давно приметил тебя. Ты не такой, как другие в нашем стойбище, а может, и среди всего нашего народа… Я вижу — наверное, ты один в нашем стойбище не завидуешь мне и доволен своей жизнью. Так ли это?

— Сегодня я говорил с Тэнантомгыном, — продолжал старик таким тоном, словно побеседовал не с самим богом, а с соседом. — Видно, он и наказал меня за русского бога и не дал мне потомства. Но Тэнантомгын дал мне совет. Сделать тебя наследником моим, передать тебе мои стада, мое имя и всю мою силу над людьми… Вот только не знаю, что с этим делать. — Армагиргин кивнул на берестяной проткоочгын. — Сказывают, что Солнечного владыки больше нет. То, что я тебе сказал про наследство, ты на это можешь сейчас не отвечать. Ты думай… А пока мы поедем с тобой во Въэн. Своими глазами поглядим, что там делается. Иди готовься в дорогу, но прежде перенеси мне русскую бумагу на дерево.

Теневиль был освобожден от работы в стадах.

Осторожно вынул полуистлевшие куски царской бумаги и аккуратно разложил, подогнав их друг к другу.

Трудясь над обрывками ломкой желтой бумаги, Теневиль не переставал думать о том, что сказал Армагиргин.

Раулена, носящая в своем чреве будущего ребенка, присела рядом и встревоженно глянула в глаза мужу:

— Что тебе сказал Армагиргин, почему ты стал скрытен и молчалив?

Разве можно сказать женщине все? Лучше язык проглотить. И чтобы успокоить жену, Теневиль сообщил:

— Собираемся во Въэн поехать. Посмотрим, что там делается. Увижу Тымнэро, Милюнэ… Каково им там живется?

— Это хорошо! — обрадовалась новости Раулена. — Я пошлю Милюнэ пыжик, а Тымнэро неблюй на кухлянку.

— Они обрадуются подаркам, — заметил Теневиль, примериваясь, как расположить тангитанское письмо на дощечке, чтобы оно поместилось целиком на одной стороне, да еще примостить в конце круглое тавро, внутри которого была нарисована двухголовая когтистая птица.

Раулена глянула через плечо мужа и ужаснулась:

— Какая страшная птица!

— Иди погляди на снег! — встревоженно сказал Теневиль, и Раулена послушно вышла из яранги.

Раулена поглядела на дали, утонувшие в синей мгле, на усыпанное звездами небо, на полную луну, поднимающуюся над горизонтом, на Млечный Путь — Песчаную реку, протянувшуюся через небосвод, и постепенно в ее душу входило умиротворение, спокойствие и блаженство.

Раулена постояла и, озябнув, возвратилась в чоттагин, где при свете пламени мха, плавающего в нерпичьем жире, ее муж переносил русские письмена на дерево.

Теневиль вглядывался в каждую букву, стараясь уразуметь ее значение. Он работал специальным шильцем, которое сам смастерил для такого случая.

Раулена сидела у костра и изредка поглядывала на Теневиля.

— Ну как, понимаешь? — не выдержав, спросила Раулена.

— Нет, — вздохнул Теневиль. — Но все равно интересно. Совсем не похоже на то, что я сделал.

— Может быть, то, что ты придумал, лучше тангитанского письменного разговора?

— Не знаю, — с сомнением покачал головой Теневиль. — Они тут обходятся совсем малым числом значков…

Две группы знаков особенно часто повторялись в царской бумаге, и Теневилю нетрудно было догадаться, что это имена Армагиргина и русского царя. Так как с большой буквы повторялись сразу несколько слов, то именно эти слова, как предположил Теневиль, и были именем Солнечного владыки. В его собственных записях имя Солнечного владыки изображалось так: знак солнца — диск с расходящимися лучами на особом сиденье — китовом позвонке.

Раулена уже дремала у потухшего костра, а Теневиль все трудился над перепиской грамоты.

Разгадка имен обрадовала его, но, к сожалению, добраться до смысла всей царской бумаги он так и не смог.

Уже под утро, когда сморенная сном Раулена крепко спала в пологе, Теневиль принялся переводить на деревянную дощечку царское тавро — тощую когтистую птицу с двумя головами, повернутыми в разные стороны.

Получилось нисколько не хуже, чем на бумаге, и Теневиль долго любовался плодом своих рук при свете коптящего пламени мохового светильника…

Аргиш Армагиргина, направлявшийся в Ново-Мариинск, состоял из нескольких нарт. Вместе с хозяином ехала его младшая жена Гувана. В такое долгое путешествие без женщины ехать трудно; кому-то надо следить за жилищем, ставить ярангу, разжигать костер, готовить еду, следить за одеждой. Ехали еще две девушки — дочери старого пастуха Кымынто. Не будь Раулена беременна, Теневиль взял бы ее тоже.

В Маркове были всего один день. Поставили яранги поодаль от селения. Армагиргин в село не ходил. И Малков и Черепахин, оба в разное время наведались к нему, принеся скудные подарки и получив в отдарок по пыжику. Оба жаловались на трудные времена и ничего не могли сказать вразумительного о положении в России, шепотом произносили слова: «переворот», «Ленин»…

Армагиргин был немногословен, но пугал Теневиля воспоминаниями о давнем, о прожитом, о своем якутском грехопадении, когда ему окропили макушку из священного котла и он признал русского бога. В этих воспоминаниях чувствовалась тоска о неправильно прожитой жизни, об утраченных радостях, несбывшихся надеждах.

— Помнишь Вэипа? — спросил однажды Армагиргин за вечерней трапезой.

Кто же не помнит Вэипа? Такой человек за многие поколения лишь раз объявлялся в стойбище и вообще на чукотской земле. Это был тангитан, довольно молодой еще, но с бородой. Он хорошо говорил по-чукотски, и в его речи слышался колымский говор. Вэипа интересовали старинные сказания, шаманские заклинания, острые слова… А про него сопровождавший его чукча нашептывал, что сослан Вэип в холодные края самим Солнечным владыкой за то, что заступался за бедный народ.

— Пожалуй, такие, как Вэип, всю смуту и устроили с Солнечным владыкой, — тихо сказал Армагиргин. — Я пытался с ним говорить, когда он был в нашем стойбище. Но он все с покойным Эль-Элем старшим общался, спрашивал его о заклинаниях и даже вызывался с ним шаманить. — Армагиргин помолчал. — Он мне переводил царскую бумагу. Сказал — серьезная бумага и слова там значительные. Большего не сказал, а я тогда хотел служить русскому царю и быть настоящим подданным России вместе со всем чукотским народом.

Внимательно слушавший Теневиль мысленно спросил: а зачем?

— Затем, — словно отвечая на вопрос, продолжал Армагиргин, — чтобы защита была нашему народу. Чтобы не грабили, не помыкали, будто мы не люди. А такое есть. Со стороны купечества особенно. Что российского, что американского. Выдумывает человек, ищет выгоду. И нам надо искать себе выгоду, спасение… Оттого и обратился я к русскому Солнечному владыке. Однако его нет — что делать? К кому приткнуться? А?

Теневиль молчал, он понимал, что вопрос обращен не к нему, а, беседуя с ним, Армагиргин как бы вслух рассуждает сам с собой.

Многие пастухи, что ехали вместе с Армагиргином, впервые видели тангитанское стойбище Ново-Мариинск и высоченные мачты анадырской радиостанции.

Оленье стадо погнали вверх по замерзшей реке Казачке, в обход Ново-Мариинска, чтобы не раздражать тамошних собак. Яранги поставили также на берегу этой речки, у подножия горы Святого Дионисия.

Поставили яранги, разожгли в жилищах костры и принялись за еду: если кому нужно, придут из Ново-Мариинска, а самим торопиться некуда, надо передохнуть после долгой дороги.

Теневилю хотелось поскорее увидеться с Тымнэро, но старик держал себя так, словно прибыл он не в центр Чукотского уезда, а на берег безлюдной, безымянной тундровой реки.

За вечерней трапезой в чоттагине старик как обычно пустился в воспоминания.

С отдаленных стойбищ собирались здесь чукчи, эскимосы, коряки, ламуты и копьями били плывущих оленей. Зверя было столько, что кровью окрашивалась вода на протяжении долгого течения. Куда подевались те дикие олени — никто того не знает. Иногда попадаются в тундру, уводят из стада домашних, но в таком числе, как в древности, их больше нет.

За стенами яранги послышался собачий лай.

— Ну, вот и первый гость, — спокойно произнес Армагиргин и поднялся.

Следом за ним из яранги вышел Теневиль.

На упряжке к яранге подъехал одетый по-чукотски чуванец и вместе с ним незнакомый тангитан.

— Амын еттык! — приветствовал прибывших Армагиргин.

— Ии, — по-чукотски ответил чуванец. — Я здешний житель, анадырец Миша Куркутский, а этот человек — тангитанский начальник Желтухин. Он нынче верховная власть в Анадыре. Спрашивает тангитан — по какой надобности и надолго ли прибыли в Ново-Мариинск?

— Скажи ему, — Армагиргин небрежно кивнул в сторону Желтухина, — что прибыли мы по своей надобности на свою исконную чукотскую землю и по старинному обычаю об этом никого не спрашиваем.

Смущаясь и запинаясь, Куркутский все же перевел слова Армагиргина, и тангитан как-то странно заморгал.

— Приехали мы во Въэн, — наставительно продолжал Армагиргин, называя Ново-Мариинск по-чукотски, — чтобы узнать, что же произошло и как нам дальше жить. Все же мы считаем себя подданными российского государства, о котором говорят теперь разное…

Услышав это, Желтухин с облегчением вздохнул и с готовностью сказал:

— В России произошел государственный переворот. Власть перешла к Временному правительству. Для сохранения спокойствия и осуществления государственной власти в Ново-Мариинске вместо начальника уезда, представляющего власть губернатора, избран Комитет общественного спасения, который я имею честь возглавлять.

Куркутский переводил и дивился словам, которые произносил Желтухин. Он уже слышал о какой-то новой телеграмме, пришедшей в Ново-Мариинск. Она хранилась в особом железном ящике, ключи от которого были постоянно у Желтухина.

— Надеюсь, граждане оленеводы поняли сказанное? — обратился Желтухин к Армагиргину.

— То, что ты сказал, — учтиво произнес в ответ Армагиргин, — то мы поняли.

Он долго смотрел вслед удалявшейся нарте.

— Надо навестить наших земляков, — сказал Армагиргин Теневилю. — Слышал, что тут твои родичи живут. Съезди к ним, угости их свежим оленьим мясом, одари шкурами. Будь щедр, как это водится среди нашего народа.

Сам Армагиргин в Ново-Мариинск не поехал, но утром, когда рассвело, проследил, чтобы на нарту Теневиля положили свежеободранную оленью тушу, пыжики, шкурки неблюя, немного пушнины для торга с тангитанскими купцами.

— Ты поживи у родичей, — наставлял Армагиргин Теневиля, — погляди, каково им там, послушай их речи. Сходи к чуванцам. Отдай шкуру Ване Куркутскому. Скажи — от меня. Пыжик на малахай передай Анемподисту Парфентьеву.

В Ново-Мариинск ехали на двух нартах.

Олени чуяли собак и неохотно шли вперед. На подходе к крайним домам отпрягли оленей, и второй каюр умчался на них в стойбище, оставив с грузом одного Теневиля.

Теневиль держал путь прямо на ярангу Тымнэро, стоявшую поодаль.

Однако некоторое расстояние все же пришлось пройти мимо деревянных домов Ново-Мариинска. Анадырские хозяева выходили и с любопытством разглядывали оленевода. Иные окликали, здороваясь:

— Етти!

— Какомэй!

Высоченный тангитан Волтер, которого раньше Теневиль видел вместе с Кашириным, кинулся к нему, схватил правую руку и стал сжимать и трясти, словно намереваясь что-то выжать или вытряхнуть из рукава кухлянки. Пастух не сразу сообразил, что именно таким образом и здороваются тангитаны и для них схватить за руку лучшего друга и жать и трясти — самое сердечное и радостное выражение приветствия.

— Здравствуй, друг… Очень рад тебя видеть… Глэд ту си ю! Вери мач!

Теневиль отнял руку и показал смятой рукавицей вперед.

— Тымнэро! — громко сказал он.

Возле одного из домиков его остановил знакомый голос:

— Теневиль! Етти, кыкэ!

Теневиль сразу и не узнал Милюнэ. Прав был Армагиргин — мало того что Милюнэ стала тангитанской женщиной, она, видать, не последняя тут.

Если бы не она сама окликнула его, так бы и прошел мимо Теневиль.

— Какомэй! — только и мог произнести Теневиль, остановившись в изумлении перед девушкой.

Одета она в матерчатое, теплое, опушенное рыжей лисой. На голове цветастый платок. На ногах тангитанская обувь — валенки. Словом, вся она с ног до головы настоящая тангитанка, и только чукотская речь выдавала ее.

— Маша! Маша! — послышалось из дома, и на крыльцо вышла русская женщина. Хоть дородством она и превосходила Милюнэ, но казалась рядом старой и некрасивой.

Потом на крыльцо вышел другой тангитан, с которым у Теневиля в прошлый приезд была торговля.

— Етти, — сказал торговец по-чукотски, однако протягивать руку не стал, а так стоял поодаль, разглядывая оленевода.

Решительно натянув на себя упряжь и бросив на ходу: «Я поехал к Тымнэро», — зашагал вперед.

— Я приду вечером! — крикнула вслед Милюнэ.

Тымнэро встретил Теневиля радостно:

— Етти! А я уже собрался ехать к вам в стойбище.

В этих простых словах, в широкой улыбке чувствовалась искренняя радость, от которой на душе сразу же становилось тепло.

Теневиль подтащил нарту ближе к порогу.

Тынатваль помогла внести в чоттагин оленью тушу, связки шкур. Потом мужчины убрали на подставку нарту и только после этого вошли в чоттагин, где уже пылал костер и Тынатваль варила в большом котле свежее оленье мясо.

— Я рад тебя видеть, — повторил Теневиль. — Надеюсь, у тебя дома все хорошо?

— Сынок ушел сквозь облака, — спокойно произнес Тымнэро.

— Легкая была дорога? — учтиво спросил Теневиль.

— Ясный день был. Правда, с утра было пасмурно, но потом прояснилось.

Он вытащил из засаленного кисета кусочек табачного корня и принялся мелко нарезать на краю дощечки.

Теневиль с готовностью подставил свою трубку.

— Хорош все же русский табак, — сказал он. — Настоящий табачный дух и крепость в нем.

— Однако русского табака осталось совсем мало, — сказал Тымнэро. — Нынче совсем не было русского товара — все американское. И табака в жестяных банках — полно. Вон, гляди!

Тымнэро подал плоскую жестяную баночку американского табака.

— И сахар тоже американский, — продолжал Тымнэро. — С виду такой же, но слабый на зуб и тает быстро.

Мужчины покурили, потом плотно поели, ловко орудуя ножами, и так очистили кости, что собакам осталось только разгрызть их.

За чаепитием пошел разговор.

— Армагиргин хочет знать, что же случилось с тангитанами, — сказал Теневиль. — В душе не верит, что скинули Солнечного владыку.

— Говорят такое, — кивнул Тымнэро. — Куркутский рассказывал, ссорятся тангитаны, особенно когда начинают заседать.

— А случилась ли какая перемена в самой жизни? — спросил Теневиль.

— Да все осталось как было! — сердито ответил Тымнэро. — Своими глазами не видишь!

Теневиль помолчал: действительно, что тут спрашивать, когда и так видно — перемен в яранге Тымнэро нет.

— Оттого что власть меняется, нам, лыгъоравэтльанам, никакой пользы и никакого вреда — все по-прежнему, — продолжал Тымнэро. — Тут был один, который говорил о переменах. Да ты знаешь его — Кассира.

— А где он?

— Уехал, повез в сумеречный дом Царегородцева и Оноприенко… Да что-то задержался, не вернулся. Сказывают, что сам угодил в сумеречный дом…

— Как же можно? — удивился Теневиль.

— Могли и посадить. Он такое говорил, что мне страшно становилось… Всеобщий дележ, раздача богатств бедным.

— Разве такое возможно? — удивился Теневиль и ближе придвинулся к Тымнэро.

— Говорит — можно. Не будь охотников, не будь пастухов, откуда были бы мясо нерпичье да моржовое, кожи на покрышки яранг, олени, оленьи шкуры?.. Если бы женщины не шили, откуда бы были торбаса, кухлянки?.. Это на нашей, чукотской земле. А в России, говорил Кассира, рабочий человек делает все, что потом купцы сюда привозят, — табак, чай, сахар, ткани, ружья…

— И даже ружья! — удивился Теневиль.

— Есть такие умельцы, — подтвердил Тымнэро. — Торговцы захватили все эти богатства, мастерские, где делают ружья и другую железную утварь, землю, где растет сахар, и чай, и хлеб, захватили оленьи стада, байдары и вельботы и заставляют работать на себя трудового человека, который как бы в рабстве находится…

— Вроде пурэль? — переспросил Теневиль.

Тымнэро кивнул.

— Ну хорошо, поделят все богатства между собой, раздадут оленей по ярангам, там, сахар, чай… Первое время, конечно, будет хорошо, а дальше?

— Что дальше? — не понял Тымнэро.

— Дальше что будет? Все съедят, искурят, износят, а как дальше жить?

Тымнэро в сомнении покачал головой:

— Коо! Про дальнейшую жизнь Кассира не говорил.

— Дальше можно и с голоду подохнуть, — сказал Теневиль.

— Да-а, кэйвэ, — протянул Тымнэро, представляя весь ужас будущей жизни после всеобщего дележа. — Да и когда начнут делить, тут тоже без драки не обойтись. Одному захочется одно, другому другое…

— Те, кто проворнее и сильнее, похватают лучшее да побольше!

— Да еще оружием будут угрожать, — дополнил картину будущего всеобщего дележа Тымнэро. — Такой жадный народ. А тангитаны в драке дичают.

— Слышали мы и про большую тангитанскую драку — войну, — вспомнил Теневиль. — Тучи вооруженных людей выходят на открытое поле, вроде тундры, и начинают друг в друга стрелять, словно на моржовом лежбище. Иные даже из пушек палят — огромных таких ружей, из которых анкалины китов бьют.

— Да уж лучше подальше от них, от тангитанов, — заключил Тымнэро.

Милюнэ прибежала на следующее утро с узелком тангитанских лакомств.

— Почему Раулена не приехала? — спросила она, развертывая на столике гостинцы.

— Тяжелая она, — солидно ответил Теневиль, — ребенка ждет.

Милюнэ вскинула голову и с тоской произнесла:

— Как я ей завидую… Если бы я осталась в твоей яранге и ты взял меня второй женой, у меня уже тоже был бы ребенок…

— Разве тебе плохо живется здесь? — спросил Теневиль, ощутив неожиданную печаль.

Милюнэ не сразу ответила. Она задумчиво смотрела на Теневиля, на его загорелое лицо.

— Мне хорошо живется, — тихо ответила она. — Видишь — я сыта и одета. Постель теплая, возле самой плиты. Да и работа не тяжелая — помыть, постирать. Научилась готовить тангитанскую еду.

— Замуж тебе надо, — заметил Теневиль.

— Надо, — вздохнула Милюнэ. — Только никто не сватает.

Это была правда: никто не сватался к Милюнэ. Многие анадырские тангитаны считали, что она тайная наложница Тренева, хоть и удивлялись, как он устраивается при такой бдительной и ревнивой жене. А свои люди считали ее недоступной: она жила в тангитанском доме, одевалась во все матерчатое и раз в неделю ходила в баню.

— Я пойду, — заторопилась Милюнэ. — А вы попробуйте этот кавкав, который я сама пекла. Я еще увижу вас, а мне надо торопиться. Хозяйка не любит, когда я надолго отлучаюсь.

Милюнэ ушла, и, глядя ей вслед, Теневиль повторил, уже обращаясь к Тымнэро:

— Замуж ей надо. Совсем дозрела.

— Ии, — кивнул Тымнэро, — и я задумываюсь об этом.

На третий день пребывания в Ново-Мариинске Теневиль решил поторговать. К тому же пора было возвращаться к стоянке. Никто оттуда не приезжал, никаких известий не было.

Возле лавки Бессекерского он увидел старого Кымынто. Пастух лежал и стонал.

Теневиль нагнулся над земляком, и в нос ему ударил крепкий запах дурной веселящей воды.

— Какомэй! Как ты тут оказался?

— С вечера подняться не могу, — простонал Кымынто, садясь на снег с помощью Теневиля. — Крепкая здешняя веселящая вода. Бисекер обещал еще бутылку…

С помощью Теневиля Кымынто доплелся до лавки и ввалился внутрь, вызвав приветственный возглас торговца:

— Амын етти!

Кымынто заискивающе улыбался и даже пытался кланяться.

— Что принес? Чем будешь торговать?

— Вотька, — сказал Кымынто, — вотька давай…

У Теневиля сердце сжалось от жалости к старику. Он знал, какую власть имеет над человеком дурная веселящая вода. Сам пробовал, пристрастия к этому зелью не имел, однако хорошо понимал страдания других.

— Вотька, вотька, — заворчал Бессекерский, — сказано тебе — дуй отсюда, дикоплеший!

Кымынто уловил в голосе торговца гнев и постарался улыбнуться еще шире, еще преданнее и умоляюще.

Бессекерский взглянул на жалкую физиономию, на которой смешалось все — пьяные слезы, размазанные сопли, подобострастие, немая мольба в широко раскрытых, налитых кровью глазах, и его передернуло от отвращения.

Выйдя из-за прилавка, Бессекерский схватил за плечи полупьяного старика и вытолкал из лавки, приговаривая:

— Нет тебе вотьки… Нету… Пушнина нет — и вотька нет… Заруби себе на носу…

Бессекерский возвратился в лавку, ухмыляясь и довольно поглядывая на Теневиля.

— Так, — сказал он, потирая руки, словно смахивая с них невидимую грязь, приставшую от Кымынто. — Что ты хочешь? Экимыл варкын и много разных патронов… Есть чай, сахар, табак… Табак американский, видишь, какие красивые банки?

Кымынто в стойбище Армагиргина был далеко не последним человеком. В общем стаде у него паслось немало своих оленей, и почитали его за ум, за то, что старик знал тундру и был добрым.

Теневиль собирал и запихивал в мешок пушнину под удивленным и недоуменным взглядом торговца.

— Ты что? Не хочешь со мной торговать?

— Нет, — решительно мотнул головой Теневиль, — в другом месте поторгую.

Теневиль уже шел к двери, за которой царапался и просился обратно Кымынто.

— Постой! Стой! — кинулся вслед Бессекерский. — Одно слово, дикоплеший! Вернись, оленья морда! — Теневиль хлопнул дверью. Уже на улице он помог Кымынто встать и вместе с ним отправиться к Тымнэро.

Тымнэро сидел у костра и перебирал собачью упряжь.

— Сходи ты поторгуй, — попросил его Теневиль. — Мне товару купишь. И для дяди Кымынто бутылочку дурной веселящей воды возьми.

Тынатваль подала Кымынто ковшик холодного оленьего бульона. Старик выпил, посидел несколько минут с закрытыми глазами и признался Теневилю:

— Когда ты уехал, многим тоже захотелось во Въэн. Набрали шкурок и пошли — кто пешком, а кто с нартой. Многие сейчас отлеживаются по домикам да по ярангам. Поторговали. Да и сами анадырцы пошли толпой в стойбище. Сейчас, должно быть, там большое веселье…

Тымнэро вернулся с покупками, Кымынто хлебнул водки. На нарте Тымнэро отправились втроем в стойбище.

Еще издали заметили полыхающие в зимней ночи костры.

Чем ближе к стойбищу, тем слышнее были глухие удары бубна. Иногда долетали вскрики, протяжное пение, переходящее в вой.

Теневиль встревоженно прислушивался: что могло произойти в стойбище во время его отсутствия?

Тымнэро потянул носом и заметил:

— Это наши анадырщики веселятся…

Перед входом в первую ярангу пылал большой костер, и над огнем на треножнике висел дорожный котел хозяина стойбища. Сам Армагиргин сидел на беговой нарте, отяжелевшая голова опустилась на грудь. Но он часто вскидывал ею и кричал молодому пастуху Анкакымыну:

— Пой и пляши! Пой и пляши на потеху тангитанам! Все равно крепкой власти у них нет, зато вдоволь дурной веселящей воды!

Анкакымын, веселый и пьяный, держал взмокшими пальцами бубен, ронял его на снег, подбирал и затягивал старинную тундровую песню о молодых оленях, отбившихся от стада и уведенных от людей дикими оленями.

Тангитаны, прибывшие из Анадыря, веселые и раскрасневшиеся на легком морозце, подбадривали Анкакымына охрипшими голосами, иные сняли рукавицы и хлопали в ладоши, словно били попавших невесть откуда комаров.

Теневиль соскочил с нарты и подбежал к Армагиргину.

— Како! Это ты прибыл! Гляди вокруг, Теневиль, как в старину! Когда был жив Солнечный владыка, когда мои друзья, русские, были сильны и крепко держали власть… Как на Анюе! Словно в старые добрые времена!

Теневиль видел, что в стойбище нет ни одного человека, который бы не хлебнул дурной веселящей воды. И женщины и мужчины — все были одинаково пьяны и веселы, улыбались русским гостям, которые тут же на снегу при свете огромного костра торговали пушнину, пыжики, оленьи шкуры, крепко замороженное мясо.

Кымынто, приехавший вместе с Теневилем, быстро соскочил с нарты и побежал в свою ярангу, крича на ходу:

— Подождите, подождите! У меня есть еще три песцовые шкурки! — Он опасался, что на его долю уже не достанется дурной веселящей воды.

Гости из Ново-Мариинска громко переругивались, а двое тангитанов даже успели подраться, разбив друг другу носы.

Теневиль заглянул в ярангу Армагиргина: там тоже шел торг. Теневиль бродил от яранги к яранге, не зная, что делать, как отрезвить стойбище.

В раздумье он остановился у яранги Кымынто. Там слышались приглушенные голоса, звон посуды. Кымынто взял с собой в путешествие двух дочерей, молоденьких девушек, в прошлую зиму оставшихся без матери — она в осеннем переходе через замерзающие реки простудилась и в середине зимы в морозную тихую ночь ушла сквозь облака.

В пологе слышались возня и стоны. Обеспокоенный Теневиль приподнял переднюю меховую стенку и увидел двух бородатых тангитанов.

— Кымынто! Кымынто! — закричал Теневиль. — Гляди, к твоим дочерям пристают! Слышишь, Кымынто!

Он сильно тряхнул старика за плечи, и Кымынто на некоторое время пришел в себя.

— Кто пристает! Не-не! — мотнул головой Кымынто. — Девочки попробовали дурной веселящей воды. Первый раз в жизни.

— Что ты говоришь, Кымынто? — в ужасе закричал Теневиль.

Кымынто посмотрел на Теневиля неожиданно прояснившимися глазами и сказал:

— Ну что ты кричишь? Они что — не люди?

Теневиль разыскал Тымнэро. Родич уже был навеселе и обнимался с пастухом.

— Послушай, Тымнэро, — сказал Теневиль. — Я ухожу в стадо. Боюсь — олени уйдут. Там, кажется, никого не осталось.

И вправду, у стада был лишь паренек Сэйвын. Он обрадовался приходу Теневиля:

— Что они там делают? Мне бы тоже взглянуть.

— Лучше тебе этого не видеть, — мрачно сказал Теневиль. — Будем вдвоем караулить стадо, иначе беда.

— Граждане, то, что произошло на стоянке Армагиргина, — позор для нашего уезда, — говорил Тренев на заседании комитета. — Если так будет продолжаться, мы восстановим против себя всех чукчей и эскимосов. По существу, ограбили целое стойбище и оскорбили главу его, Армагиргина.

Желтухин держал трясущимися руками телеграмму и пытался овладеть вниманием:

— Граждане… Тут дело поважнее…

Несколько дней назад утаенная телеграмма все же стала известна: кто-то снял копию с нее и распространил среди членов комитета. Телеграмма была подписана Лениным.

В телеграмме говорилось о том, что Всероссийский съезд Советов объявил о переходе всей власти в руки Советов. Все учреждения перешли в руки Советского правительства.

Желтухин при всеобщем тягостном молчании зачитал и следующую телеграмму, предписывающую создание Совета рабочих и крестьянских депутатов.

…А тем временем вверх по реке Анадырь уходил аргиш, за которым следовало сильно поредевшее стадо оленей.

Теневиль, оглядываясь, еще долго видел на горизонте мачты анадырской радиостанции…

 

Глава вторая

Тымнэро снял с перекладины яранги возле самого дымового отверстия последний кусочек оленьего мяса. Он ссохся, почернел, прокоптился дымом от костра, но все еще сохранял едва уловимый запах настоящего мяса. Какой уж год весна оставалась самым тревожным временем года: съедали всю рыбу, моржовое мясо, а главное — во время таяния снегов разрушалась нартовая дорога, кончалась для Тымнэро работа, он убирал на высокую подставку нарты, распрягал и распускал собак.

По древнему чукотскому календарю в это время, время начала лета, надо было принести богам жертвы.

С утра в яранге Тымнэро начались хлопоты, и вот они завершились жертвоприношением и скромным пиршеством в ознаменование наступившего лета.

Тынатваль уже скатала зимний полог и повесила маленький летний, в котором шкуры были сшиты шерстью внутрь. На костре варились остатки давно убитой нерпы — ласты и несколько позвонков, однако главное угощение дня — это кусок оленьего мяса, пролежавший за деревянной перекладиной у дымового отверстия.

Тымнэро положил кусок мяса на деревянную дощечку и вынул нож. Надо нарезать мяса для домашнего бога, который висел в углу спального полога. Ждет жертвенного угощения бог удачи, примостившийся в чоттагине в виде странного четвероногого животного — то ли собаки, то ли волка, то ли медведя, выструганного из твердого неизвестной породы дерева. Наконец, надо было бросить хоть несколько кусочков морским богам, тундровым и самому главному — Тэнантомгыну.

Дочка, облизываясь, наблюдала за отцом, орудующим хорошо отточенным ножом. Тымнэро поймал себя на том, что старается резать тонко, оставляя людям больше, чем богам.

Искрошенное мясо Тымнэро положил на деревянное жертвенное блюдо, украшенное орнаментом, и вышел из яранги.

Бродячие собаки, среди которых были и его псы, насторожились и двинулись следом за ним к морскому берегу.

Пока Тымнэро шептал заклинания, собаки чинно и спокойно стояли поодаль. Но едва только на землю были брошены первые крошки настроганного мяса, как свора собак с лаем и рычанием бросилась подбирать жалкие кусочки.

Тымнэро услышал смех за спиной и обернулся.

Это был Николай Кулиновский.

— Ну что, накормил богов?

Тымнэро ничего не ответил: он не любил, когда чуванцы или другие тангитаны насмехались над чукотскими богами.

— Да ты не обижайся. Я все понимаю.

Кулиновский зашагал рядом с Тымнэро и вошел вместе с ним в ярангу.

— Пришел к тебе с разговором, — сказал чуванец. — Затеяли мы рыбалить совместно.

— Как это — совместно? — не понял Тымнэро.

— Ты про Советы ничего не знаешь?

Тымнэро отрицательно мотнул головой.

— Тогда слушай. — Кулиновский примостился на краешке бревна-изголовья. — Власть-то снова переменилась у нас в Ново-Мариинске, и теперь знаешь как называется? Совет рабочих, крестьян и солдат.

— А какая разница? — спросил Тымнэро.

Кулиновский некоторое время помолчал.

— Разницы-то, конечно, почти что никакой. Но Волтер сказал мне, что если такая власть, то можно артель для рыбалки сделать. Понимаешь? Те, у кого нет сетей, нет места для рыбалки, объединяются и совместно ловят рыбу.

— Места-то нет для нашей рыбалки, — заметил Тымнэро.

— Вот это и главное, — оживился Кулиновский. — Раз Совет солдатских, рабочих и крестьянских людей, то и место нам должны дать.

Тымнэро в сомнении покачал головой.

— Ты нынче к Сооне не ходи, а к нам, в нашу артель. Артель рабочих, крестьянских и солдатских людей…

— А что это — солдатских? — спросил Тымнэро.

— Военных, вооруженных людей, — пояснил Кулиновский.

— Охотников?

— Охотников, — усмехнулся Кулиновский, — на людей охотников… Да ты что? Не знаешь, кто такой солдат?

— Казак?

— И не казак, хотя и похож, — ответил Кулиновский. — Солдат — это вооруженный человек, который на войне стреляет во врага.

— И враги тоже стреляют? — спросил Тымнэро.

— Они-то и начинают, — уверенно сказал Кулиновский, — а потом на них солдаты идут.

— А кто эти враги? — заинтересовался Тымнэро. — Тоже тангитаны?

— Германцы, — сказал Кулиновский. — Тоже тангитаны, но не русские.

— Путаюсь я в них, — смущенно признался Тымнэро. — Что Волтер, что Тренев — для меня они одинаковые тангитаны.

— Нет уж, — мотнул головой Кулиновский, — большая разница среди них есть, может быть, даже больше, чем у нас с тобой. Ну так как — будешь в артели нашей рыбу ловить? — еще раз спросил Кулиновский.

— Не солдат я, — с сомнением сказал Тымнэро, — оружие мое неважное, да и стрелять никуда не хочу. Нету у меня врагов.

— Тьфу ты, — махнул рукой Кулиновский, — не стрелять тебя зовут, а рыбачить вместе.

— Если у вас есть невод и сети, лодка, то почему не пойти?

— Значит, договорились?

— Коо, — опять засомневался Тымнэро.

Кулиновский ушел, а Тымнэро остался в яранге в растерянности: что он там наговорил? Как же они собираются ловить? Где сети и невод возьмут? Да и место рыбалки где? Все занято неводами Сооне да Грушецкого.

Михаилу Куркутскому, собственно, не пришлось учительствовать, и занимался он тем же, что и его старший брат, — собачьим извозом и рыбалкой. Зимой ставил капканы у подножия горы Святого Дионисия на песца и лисицу.

Учительское звание чуванец получил от настоятеля марковской церкви, где научился грамоте и счету до такой степени, что церковное начальство посчитало возможным присвоить ему звание народного учителя с правом обучать чтению и письму представителей местного населения. Однако в Ново-Мариинске школы для местного населения не было.

Летом, когда нартовая дорога превращалась в талую воду и все анадырские каюры распускали собак на вольный промысел, Михаил Куркутский превращался в рыбака. Обычно он нанимался к Грушецкому.

Грушецкий страшно удивился, когда Михаил заявил, что в нынешнюю путину он не собирается рыбачить у него.

Куркутский говорил тихо и застенчиво, мял в руках обтрепанную кепку.

— Чем же ты будешь ловить рыбу, лодырь? — сердито спросил Грушецкий, презиравший заодно с чукчами и эскимосами и чуванцев. — Дырявыми штанами? Или обзавелись снастью?

Грушецкий поднял глаза и подозрительно посмотрел на чуванца.

— Ежели есть снасть, то еще надо разрешение получить на рыбалку. Не дури, Миша, начинай работу. В нонешнюю путину, если рыба хорошо пойдет, так и быть — заплачу тебе больше.

Куркутский все еще топтался.

— Ну, что раздумываешь? — заорал на него Грушецкий. — А ежели не хочешь, так катись отсюда в тундру!..

На берегу лимана Аренс Волтер смолил свой баркас, прилаживал керосиновый мотор, который всю зиму ремонтировал, изредка заводил, пугая анадырцев непривычным ревом.

— Гляди, Михаил, какой у нас баркас, — похвалился Волтер. — Будет невод, можем ловить рыбу аж на Русской Кошке.

Единственное незанятое место для рыбалки находилось на далеко выдававшейся в море косе — Русской Кошке. Место было неудобное, далекое, да и не всякий год рыба подходила к берегу.

Михаил Куркутский и Николай Кулиновский отправились к Сооне торговать у него невод.

Завидя Михаила и Николая, он еще издали начал кланяться и широко улыбаться, так что глаза его превратились в узкие щелочки, а широко оскаленный рот с большими желтыми зубами занял все лицо.

— Здравствуй, хоросий дорогой гости! — кланялся Сооне. — Хороси погода, хороси будет путина.

— Это, мольч, еще как бог пошлет, — ответил Коля Кулиновский.

Сооне отодвинулся в сторонку, высвобождая место на ступеньках чисто вымытого крыльца.

— Сооне-сан, — начал, откашлявшись, Михаил, — пришли мы к тебе просить невода… Можем его купить по сходной цене, а можем и в кредит взять и после путины рассчитаться… А еще лучше, если ты нам дашь его в аренду…

— Кому? — вежливо спросил японец. — Вам лично?

— Не совсем лично, — ответил Куркутский, — а нашей артели.

— Но моя сама лови рыба, — сухо ответил Сооне, — моя имей три невод, больше нет.

— Врет, гад, — нисколько не стесняясь Сооне, словно тот ничего не понимал, сказал Николай Кулиновский.

— Тогда продай, — настаивал Михаил.

— Моя не продавай, моя не давай аренда, моя говори — пошел вон! — Японец показал коротким холеным пальчиком с полированным ногтем в сторону тундры.

— Пошли. — Николай решительно поднялся с крыльца и нехорошо выругался.

— Я все понимай, — многозначительно проговорил Сооне-сан.

— Понимай, понимай, допонимаешься, — погрозил в его сторону кулаком чуванец.

К вечеру собрались у Аренса Волтера.

Набились так, что в тесной комнате не повернуться. Двоим даже пришлось усесться на столик.

Норвежец радостно сообщил, что баркас готов, мотор работает и можно хоть завтра отправляться на Русскую Кошку.

Ермачков обещал дать свою палатку и запас соли, оставшейся от прошлого года.

— А бочки, бочки где мы возьмем? — с беспокойством спросил Мефодий Галицкий, служивший у Грушецкого на неводе.

— Будем солить пластом, — предложил ингуш Мальсагов.

Мальсагов недавно поселился в Ново-Мариинске, придя в уездный центр с севера. Хотел пристроиться к своему земляку торговцу Магомету Гулиеву, но поссорился с ним и снова ушел в тундру искать золото. Однако ему, как и большинству золотоискателей, не везло, и он окончательно переселился в Ново-Мариинск, увеличив число бедных тангитанов.

Невод достать не удалось, решили ловить малыми ставными сетями.

Во второй половине июля 1918 года от берега Анадырского лимана во время отлива отплыл баркас Аренса Волтера с артельными рыбаками, таща на буксире небольшую байдарку Тымнэро.

На баркасе сидели Николай Кулиновский, Михаил Куркутский, Ермачков, Галицкий, Мальсагов, раздобывший где-то чукотский плащ из моржовых кишок, и Аренс Волтер.

Тымнэро устроился в своей байдарке.

Волтер возился с мотором, который никак не хотел заводиться.

Мальсагов нетерпеливо наблюдал за норвежцем и тихо ругался:

— Что это за керосинка дурацкая! И плащ воняет, и твой мотор, знал бы, не поехал!

Однако мощным течением баркас с байдаркой несло именно туда, куда надо: мимо острова Алюмка, мимо зеленых берегов левого берега в синеющую ширь Анадырского залива.

Тымнэро смотрел назад, на низкий берег ново-мариинской стороны, на свою ярангу, на высокие мачты радиостанции. А впереди открывалась пугающая ширь океана. Для оленевода Тымнэро море всегда казалось таинственным, полным коварства и опасностей. Зимой, когда ему приходилось выслеживать нерпу или лахтака, он чувствовал, как под толстым слоем льда мощно дышит океан.

Волнение стало чувствоваться уже за Алюмкой. Аренсу Волтеру удалось завести мотор, и баркас, как пес, поднятый пинком каюра, вдруг судорожно рванул.

Брызги хлестали по лицу, заливали байдарку. Улучив минуту, Тымнэро схватил деревянный ковш и принялся вычерпывать воду.

Аренс Волтер, стоя на корме баркаса, что-то кричал Тымнэро ободряющее, даже веселое.

Промок не один Тымнэро, и поэтому первым делом на берегу разожгли большой костер.

— Однако рыбка есть! — весело кричал Галицкий. — Раз белуха да нерпа ныряют, значит, кета пошла.

Поставили короткую сеть и не успели закрепить конец на берегу, как сеть задергалась и на гальку легли первые рыбины — жирные, отливающие серебром.

Одежда у костра быстро просохла, свежая жирная уха прибавила сил, и даже Тымнэро повеселел.

Глядя на ныряющих у берега белух, Тымнэро жалел, что не взял ружье, — запросто было подстрелить жирную белуху. Хватило бы мяса на целый месяц для упряжки и жира для светильника надолго.

Сети вытаскивали часто, и улов был так велик, что к разделке приступили сразу. Нашли выброшенные волнами доски, приспособили их вместо столов, и пошла работа.

К концу первого дня распластанные, щедро посыпанные солью рыбины образовали заметную горку.

— Если и дальше так пойдет, — возбужденно сказал Галицкий, — то Грушецкому и Сооне придется худо. Все рыбаки увидят, что можно обойтись без хозяев, уйдут от них, и останутся они с сухими неводами и пустыми бочками.

Мальсагов вызвался угостить рыбаков невиданным блюдом, которое называлось шашлык. Он нарезал большими кусками кетину, надел их на выструганные палки и положил эти палки на два камня так, что куски оказались над жаркими углями. Жирная рыба зашкворчала, закапала на угли топленым жиром, распространяя вокруг аппетитный запах.

— У нас на Кавказе, — рассказывал Мальсагов, — такой шашлык жарят из молодого барашка… А барашек — это такой животное, ростом с собаку…

— Собаку едят, что ль, у вас? — недоверчиво спросил Кулиновский.

Он был оживлен, похлопывал каждого по спине, громко покрикивал, когда тащили на берег сети с рыбой.

— Да не собака, а барашек, — ответил Мальсагов. — Если б знал, как это вкусно! Я пробовал делать шашлык из оленины, моржатины, нерпы и даже китового мяса — это совсем не то!

Аренс Волтер и Михаил Куркутский сидели чуть поодаль.

— Почему всем не организоваться вот в такие трудовые объединения? — с недоумением спрашивал Волтер. — Это ведь так просто.

Михаил с сомнением покачал головой:

— Это просто на первый взгляд. Так объединены морские охотники-чукчи. Они сообща бьют китов и моржей, потому что одному такого большого зверя не одолеть. И все же в каждом таком объединении людей есть хозяин. Ему принадлежит байдара или вельбот, гарпунная пушка. Он и получает большую часть добычи, хотя может и вовсе не ходить на охоту.

— Можно же вельботы, и байдару, и гарпунную пушку приобрести сообща в общественное владение.

— На какие средства?!

В крохотной палатке Ермачкова места всем не хватало. Однако и на воле было неплохо — ночи стояли удивительно теплые и тихие. Слышался плеск проходящей одинокой рыбы, но большого косяка все не было. Исчезли белухи и нерпы, и все это начало тревожить и старого рыбака Ермачкова. С каждым днем он становился все молчаливее. Приуныл и Кулиновский.

Еще накануне не было никаких признаков непогоды — лишь на самом горизонте к полуночи проявилась темная полоса, похожая на черную жирную черту. Тымнэро проснулся среди ночи, почувствовав на лице холодные капли дождя.

Костер угасал, заливаемый водой. Ветер трепал палатку. Волны выкинули сети на берег и подбирались уже к баркасу и маленькой кожаной байдарке.

Вслед за Тымнэро проснулись и остальные рыбаки и молча принялись убирать сети. Работали молча. Волтеру удалось оживить угасающий костер и сварить рыбную похлебку.

Кулиновский, обжигаясь варевом, рассуждал:

— Пошто так? Зимой скучаешь о юшке рыбной, а три дня поел, уже надоела… Чисто баба эта рыба.

— Ты бабу с рыбой не равняй, — возразил дрожащий от холода и сырости Ермачков. — Баба — она всегда горячая, теплая, а рыба-то — она холодная…

Вместе с костром угасал и разговор.

К полудню немного утихло, и решено было снова завести сети.

Вставив весла в ременные уключины, Тымнэро погреб против низких волн, бьющих о кожаное дно байдарки. С трудом, но сети поставили.

Выйдя на берег, Тымнэро сказал Кулиновскому:

— Зря мы сети ставим.

— Однако, паря, не зря. Белуха пошла.

И вправду, между светлых барашков, почти неотличимые от них в воде, белели спины морских животных, идущих вслед за косяками.

До ночи несколько раз вытащили сети — рыба была.

Окрыленные удачей, завалились спать, набившись в крохотную палатку.

Не успели, однако, уснуть, как оказались на вольном воздухе, в дожде и грохоте бури: словно великан одним взмахом руки сорвал с колышек палатку и унес в море.

Вслед за палаткой, перекувырнувшись несколько раз в воздухе, улетела байдарка Тымнэро.

Он было побежал за ней, но она лишь мелькнула желтой моржовой кожей и исчезла в кипящей тьме бушующего моря.

— Сети! Наши сети! — кричал Галицкий, бегая вдоль берега.

Сетей не было. Оставалась лишь половина дальней, поставленной под защитой низкого галечного мыса.

Что-то такое произошло у тангитанов. В доме Тренева будто поселился покойник. Сам хозяин сказался сильно больным, слег в кровать.

В дом наведывались не меньше хозяев растерянные тангитаны — Грушецкий, Желтухин, Бессекерский, — но всех их гнала Агриппина Зиновьевна, приговаривая:

— Ванечка болен, Ивану Архипычу нездоровится…

Из обрывков разговоров, из намеков Милюнэ догадалась, что в Петропавловске опять что-то произошло неожиданное. И ее хозяин очень напуган.

Улегшись на свою лежанку за печкой, крепко зажмурив глаза, Милюнэ не могла заснуть, тоска сжимала сердце: сколько времени уже прошло, а привыкнуть к новой жизни она так и не сумела. Внешне вроде бы все хорошо: она уже свободно объяснялась по-русски, научилась готовить тангитанскую еду с таким искусством, что Агриппина Зиновьевна откровенно хвалилась перед гостями ее умением. И все же вечерами, оставаясь наедине, Милюнэ чуть не плакала от серой тоски, от неясных желаний, от горько-сладких воспоминаний о тундре, о родных ярангах.

Артельные рыбаки появились на исходе второй ночи после бури. Они шли на веслах по приливу, используя течение. Черный баркас, словно бы стесняясь, таясь, бесшумно плыл под берегом, а в нем сидели оборванные и исхудавшие рыбаки.

Они молча высадились между тангитанским кладбищем и ярангой Тымнэро.

Чукча поднялся к себе в ярангу, и остальные побрели в дома, пряча глаза, нехотя отвечая на расспросы встречных.

Грушецкий вышел на крыльцо конторы и громко крикнул:

— Ну что, рыбаки? Много ли наловили?.. А ты, Ермачков, и не ходи ко мне больше…

Аренс Волтер свернул с дороги и подошел к Грушецкому.

— Иди домой, — коротко, но строго сказал норвежец. — Иди домой и сиди тихо.

— Да ты что! Как смеешь? Ах ты норвежская морда! Убери руки! Потрепыхались и хватит! Слыхал, что случилось в Петропавловске?

— Иди домой, — повторил Волтер. — Иди домой и сиди тихо.

И легонько, но настойчиво подтолкнул Грушецкого в сени.

Аренс вошел в свой домик и крепко запер дверь.

Весть о том, что в Петропавловск вернулась старая власть, напугала всех в Ново-Мариинске.

Бессекерский, получивший подробное письмо с Камчатки, сказал, что суть переворота в том, что власть взяли имущие люди. Никаких представителей солдатских, крестьянских и прочих депутатов. Вынашивается план отделения полуострова от России и провозглашение Камчатской республики. Это означало, что новые камчатские правители включат в состав нового государства и Чукотку.

Иван Архипович с тоской смотрел в окно. Единственным утешением было то, что не довелось глубоко ввязнуть в дела анадырских властей. Тренев мысленно хвалил себя за предусмотрительность и осторожность.

За окнами сиял летний день. Коротко анадырское лето, но прекрасно вот такими ясными и тихими днями.

— Пойдем, Грушенька, в тундру, — предложил жене Иван Архипович.

Агриппина Зиновьевна с удивлением поглядела на мужа — не рехнулся ли, часом, Архипыч? В последние дни он был совсем плох, и на него нельзя было смотреть без жалости и сочувствия.

— Сейчас в тундре благодать, — продолжал Тренев. — Комар уже кончился, морошка появилась, цветы… Ей-богу, пойдем, что нам киснуть здесь взаперти? Полюбуемся природой…

— Пойдем, Ванюша, — обрадованно согласилась Агриппина Зиновьевна. — Возьмем поесть с собой.

Служанка едва могла догадаться, о чем идет речь. Ново-мариинские жители не имели обычая вот так запросто ходить в тундру.

Она собрала в корзинку еду, нацедила в бутылки питьевой воды.

Обыватели с недоумением и любопытством наблюдали странную процессию: впереди шла важная, не видящая ничего вокруг себя Агриппина Зиновьевна, за ней Иван Архипович в сюртуке, но в болотных сапогах, а позади красавица служанка Маша.

Только рыбак Ермачков, выглянув из своей избы, задумчиво сказал им вслед:

— Доспели… Обчукотились совсем. Не иначе как мышиные корешки пошли собирать в тундру.

А это было именно время сбора мышиных корешков, и Милюнэ на всякий случай прихватила с собой палку, чтобы разрывать норки.

Перешли по ветхому мостику Казачку, поднялись на первый холм и двинулись в глубь тундры.

Уже за железными мачтами радиостанции открылась цветущая тундра. Красные ягоды морошки выглядывали из ярко-зеленой травы, сине-черная шикша сплошь устилала кочки. Вернувшаяся в родную стихию Милюнэ не разгибалась, собирала ягоды, ссыпала их в большую жестяную кружку. Тангитаны тоже ели ягоды, и вскоре у обоих губы и руки почернели от ягодного сока.

На склоне холма Милюнэ разыскала мышиные кладовые и принялась палкой разрыхлять их, доставая оттуда сладкие корни — пэлкумрэт.

Тренев облюбовал место на сухом, пригретом солнцем пригорке и велел разложить скатерть.

— Не медведь ли это? — спросила Агриппина Зиновьевна, близоруко сощурив глаза.

С соседнего холма в ложбинку спускался кто-то с ношей сухого стланика за спиной.

— Это люди, — сказала Милюнэ.

— Ну и глаза, как бинокли, — то ли осудила, то ли похвалила Агриппина Зиновьевна.

Меж тем тундровые путники приблизились настолько, что Милюнэ узнала в них Тынатваль и Аяну — дочку Тымнэро.

— Да это жена Тымнэро, — сказал с легким удивлением Иван Архипович.

— Пусть подойдут ближе, — милостиво разрешила Агриппина Зиновьевна, обращаясь к служанке.

В руках Тынатваль держала туго набитый морошкой кожаный туесок. Аяна уставилась на остатки господского пиршества. Агриппина Зиновьевна поймала голодный взгляд ребенка, собрала остатки еды и протянула девочке:

— Ешь, милая, не бойся.

Однако девочка прижалась к матери.

Аяна впервые вблизи видела эту тангитанскую женщину, о которой много слышала от тети Милюнэ.

Иван Архипыч встал с пригорка, подошел к Тынатваль и взял у нее из рук туесок с ягодами.

— Гляди, Груша, какая прелесть! Давай купим у нее эти ягоды. Спроси, Маша, сколько она хочет за них?

Милюнэ перевела вопрос хозяина, и Иван Архипович услышал:

— Берите так, если это вам нравится.

— Нет, так не пойдет, — сказал Иван Архипович. — Я не могу принимать подарки от туземцев. Пусть возьмут этот хлеб, рыбу, — сказал он, кивнув на остатки.

Милюнэ перевела предложение хозяина, и Тынатваль устало согласилась.

Одежда на ней была повседневная, лоснящаяся от сала и вся в лоскутках. Девчушка тоже в жалких лохмотьях, худая и какая-то забитая. Смотреть на них было тяжко, и оба тангитана облегченно вздохнули, когда Тынатваль взвалила на себя вязанку сухого стланика.

— Какая нищета! — осуждающе сказала вслед им Агриппина Зиновьевна.

Солнце ушло на другой берег лимана, и Треневы засобирались домой. Агриппина Зиновьевна набрала большой букет цветов и шла, как всегда, впереди.

За мостом встретили возбужденного Бессекерского.

— Ну, где же вы были? — накинулся он на Тренева. — Упустили такой шанс!

— Что случилось? — с тревогой спросил Тренев.

— А то, что с аукциона продали катера, кунгас и продовольственный склад!

Катера, кунгас и пустой склад ранее принадлежали уездному правлению и считались государственной собственностью.

— Кто же купил? — с нетерпением спросил Тренев.

— Я купил! — возбужденно сказал Бессекерский.

— Все? — изумился Тренев.

— Катер и кунгас. Второй катер и склад отхватил Грушецкий.

Дошли до дома вместе.

Агриппина Зиновьевна велела поставить самовар и, сославшись на неожиданно вспыхнувшую мигрень, улеглась в постель.

Мужчины устроились на кухне.

— У меня давняя задумка насчет транспорта, — продолжал Бессекерский. — В здешних условиях это самое прибыльное дело. Понимаешь, ежели нам взять все катера и кунгасы и собачьи упряжки — какими делами можно ворочать?! Глядишь, потом и шхуну можно приобрести у американцев.

— Так что же делать? — растерянно произнес Тренев. — Грушецкий нам обратно катер не продаст.

— Я об этом подумал, — улыбнулся Бессекерский. — С одним катером он не больно развернется. Кунгас все равно нужен, а он-то у меня. Со временем второй катер можно у него перекупить. Ну так как? Входишь в долю? Акционерное транспортное общество «Бессекерский и Тренев» — перевозка грузов по рекам Чукотки, каботаж и собачий извоз? А?

Прогулка в тундру несколько успокоила Тренева, и он стал трезвее смотреть на происшедшее. Кто знает, как дальше дело повернется. Может статься, что возвращение старых порядков дойдет до того, что будет восстановлена монархия и Бессекерскому с Грушецким придется обратно отдавать катера и кунгас как имущество государственное…

— Надо подумать, — уклончиво ответил Тренев.

— Смотри, Иван Архипович, — с ноткой угрозы произнес Бессекерский. — Упустишь свою выгоду. Я предлагал тебе сотрудничество из дружеских чувств. А охотников найдется много, стоит мне только кликнуть…

Бессекерский вышел, и тотчас из комнаты появилась Агриппина Зиновьевна с полотенцем на голове.

— Почему не согласился? Чего ты ждешь?

Агриппина Зиновьевна, как всегда, начала тихо, почти шепотом, но когда ее голос достиг крика, Милюнэ бочком выбралась из кухни…

 

Глава третья

Из этой долины до Ново-Мариинского поста было рукой подать.

Свою поездку прошлой зимой Армагиргин не мог вспоминать без стыда. Но как забудешь, когда у Кымынто родилась внучка — ясноглазая тангитанская девчонка.

И рад бы был Армагиргин откочевать от этого опасного места, но приспело время навестить именно эти пастбища.

Армагиргин одряхлел, но штанов из белого камуса еще не надевал.

Возраст давал себя знать: долгими бессонными ночами от глухой серой тоски замирало сердце и некуда было деваться. Все чаще призывал Армагиргин к себе младшего Эль-Эля, но молодой шаман камлал без того воодушевления, которое было свойственно его отцу и которое быстрее доходило до богов.

Армагиргин чувствовал в душе нарастающую неприязнь к шаману и, боясь собственного гнева, отсылал его от себя.

Старик стал бояться одиночества. Когда уходил Эль-Эль, приходил черед Теневиля.

Все стойбище заметило благоволение Армагиргина к молодому пастуху. Это было закреплено в имени сына Теневиля, названного самим Армагиргином Армаолем. Он передал частицу смысла своего имени новорожденному, и это было знаком особого покровительства.

Отблеск костра хозяйской яранги виден издали — снег вокруг ярко освещен, словно огонь был под ним.

Прежде чем войти в ярангу, Теневиль остановился, глубоко вздохнул и огляделся. Полная луна сидела на зубчатой вершине хребта и заливала долину ровным светом. Яркие звезды дрожали от ночного холода.

Налюбовавшись на звезды и дальние освещенные отроги Золотого хребта, Теневиль шагнул в чоттагин хозяйской яранги.

Перед Армагиргином лежала доска с текстом царской бумаги. На низком столике были зажжены два моховых светильника.

Армагиргин кивком показал на место рядом с собой.

Теневиль уселся.

Женщина подала кипяток, заваренный вместо тангитанского чая тундровой травой.

— Гляди сюда. — Армагиргин показал на доску. — Ты никогда не задумывался, почему у царского орла две головы?

— Нет.

— Это должно что-то значить, — заметил Армагиргин. — Зачем птице две головы? Ведь с двумя головами летать куда труднее, чем с одной.

— Может, это знак мудрости? — предположил Теневиль.

— Я тоже так думал, — со вздохом сказал Армагиргин. — Но не только это… Два взгляда, и оба в разные стороны. Видишь? Вот только который взгляд вперед? А?

— Коо, — пожал плечами Теневиль.

— Спросить бы знающего человека…

— Это только во Въэне можно, — сказал Теневиль.

Армагиргин вздохнул.

— Неужто нам своим разумом не отгадать это царское тавро? — с досадой спросил Армагиргин.

— Как же угадать? Чужой язык, чужая жизнь, — ответил Теневиль. — Чтобы понять тангитанский письменный разговор, для этого сначала надо тангитанский разговор изучить… А разве исправник Кобелев не переводил вам содержание царской бумаги?

— Содержание бумаги мне известно, — ответил Армагиргин, — мне надо смысл тавра и значение двуглавой птицы уразуметь. И отчего она такая когтистая да тощая?

— Может, старая? — предположил Теневиль.

— А верно — птица-то старая, — пробормотал Армагиргин. — Она и должна быть старой, должна говорить о древности рода. Орлы, сказывают, живут долго, как и вороны… А вот две головы? И почему в разные стороны?

— Чтоб взглядом больше охватить, — вдруг сказал Теневиль, сам несколько испугавшись своей догадки.

— А ведь верно! — Армагиргин изумленно посмотрел на пастуха. — Помнишь разговор?

— Какой разговор? — отозвался Теневиль.

— Когда я тебе говорил о наследстве…

Теневиль молчал.

— Другой бы обрадовался, — с укором произнес Армагиргин. — Почему ты молчишь? Если тебя это пугает, то скажи почему? Разве богатство так страшно для непривычного человека? Ведь каждый бедняк мечтает разбогатеть, я так думаю.

Армагиргин наклонился и пытливо посмотрел в глаза Теневилю.

— Меня судьба обошла богатством, значит, так и должно быть, — сказал Теневиль.

Армагиргин поглядел с хитрым прищуром на пастуха:

— Отказываешься?

Теневиль молчал.

— А что скажет твой сын, когда он вырастет и узнает, от какого богатства ты отказался?

— Я постараюсь воспитать его так, чтобы он не был завистлив к чужому, — тихо ответил Теневиль.

Армагиргин вздохнул, поднялся, подошел к костру и стал задумчиво смотреть на огонь. Потом вернулся.

— А теперь слушай меня. Прежде чем предложить тебе наследство, я крепко подумал. Я не хочу, чтобы после моей смерти стойбище Армагиргина разбрелось и исчезло с лица земли. А такое может случиться, если не будет единой твердой хозяйской руки. Я пекусь не о собственном богатстве, а о людях, остающихся после меня. Люди неблагоразумны, и поведение их нуждается в руководстве. Если стадо окажется без хозяина, его разворуют, растащат, убьют на мясо важенок и породистых быков, не говоря уже о ездовых оленях. Нужен человек не для праздного пользования богатством, а для руководства стойбищем.

Вкрадчивый голос Армагиргина внушал, заставлял согласиться, но Теневиль сопротивлялся этому воздействию, как противится человек страшному сновидению.

— Или у тебя на уме надежды на перемены в тангитанском мире? А? Запомни, Теневиль, тот мир совсем чужой для нас. И образом жизни, и обычаями, и мыслями. Тангитан чертовски изобретателен, хитер в торговых делах, но наивен и груб.

Теневиль слушал его и, внимая словам эрмэчина, думал о своем.

— Знаю, трудную я тебе задал задачу, — ласково произнес Армагиргин, — а ты думай. Дураком ты был бы, если бы сразу согласился.

Чуткое ухо Теневиля уловило какой-то непривычный шум за стенами яранги, дальний собачий лай.

— Кажется, к нам, — удивленно сказал Армагиргин и двинулся из яранги. Вместе с ним вышел и Теневиль.

Упряжка уже подъехала, и с нарты вставал каюр, облаченный в длинную матерчатую камлейку. Вглядевшись, Теневиль узнал в нем Тымнэро, своего ново-мариинского родича.

— Какомэй, етти! — воскликнул он.

— Ии, — ответил Тымнэро. — Уэлькальские видели следы вашего стада, и я догадался приехать.

— Ну, заходи в ярангу, коли приехал, — позвал гостя Армагиргин и велел собравшимся пастухам распрячь и накормить собак.

По старинному обычаю гостя не расспрашивали, пока он не отогрелся и не насытился. А голодный Тымнэро так и приник к деревянному кэмэны и лишь изредка ненадолго отваливался, чтобы передохнуть. Теневиль глядел на него и догадывался, каково сейчас чукчам в Ново-Мариинске.

— Еды, однако, совсем не стало, — подтвердил Тымнэро, переходя от мяса к крепкому оленьему бульону. — Рыбалки, считайте, вовсе и не было. Удалось осенью белуху подстрелить — вот и весь собачий корм.

Гувана заварила настоящий чай из привезенного Тымнэро скола чайного кирпича.

— А что там с властью? — задал Армагиргин свой главный вопрос.

— Все вернулось, — махнул Тымнэро. — Зазря только народ будоражили да сулили несбыточное. Про общий дележ да владение толковали.

Армагиргин поднял голову и посмотрел на Теневиля.

Поздним вечером Теневиль увел гостя в свою ярангу, и только там Тымнэро признался, что привела его в стойбище крайняя нужда.

Тымнэро совсем отощал, и смотреть на него было страшно — только глаза и горели на черном костлявом лице.

Раулена наварила еще мяса, и Тымнэро не нашел в себе сил отказаться от нового угощения. Он разделся догола, влез в полог и высунул голову в чоттагин.

— Эти тангитаны совсем взбесились, — рассказывал Тымнэро. — Орут друг на друга и даже дерутся, особенно когда отведают дурной веселящей воды. Страшно на них смотреть.

— А как же среди них Милюнэ живет? — спросила Раулена.

— Милюнэ хорошо живет, помогает нам чем может. Но много ли остается от двух тангитанов? Да и в еде они стали больно аккуратны, уже не пиршествуют, как раньше.

— А замуж она не собирается?

— Пока не собирается, — ответил Тымнэро.

— Что же это она? — удивилась Раулена. — Вроде бы пора.

— Вроде бы, — согласился с ней Тымнэро. — Тангитанская жизнь, видно, ей нравится, не больно хочется ей уходить от хозяев. Сытно, тепло — отчего не жить?

— Все же она женщина! — заметила Раулена. — Женское свое она должна в жизни взять.

— А может, она второй тайной женой хозяина-тангитана стала? — предположил Теневиль.

— Неужто? — встрепенулась Раулена. — Это было бы неплохо для нее. Пусть вторая, но у такого богача!

— Да, она, конечно, не очень-то к этому делу охоча, — заметил Теневиль. — Тут Армагиргин пытался ее взять, не захотела. Плакала, будто не мужика остерегалась, а самой смерти.

— Ну, уж сравнил ты старика с тангитаном, — усмехнулась Раулена.

— Найдется какой-нибудь тыркыльын, — с уверенностью произнес Тымнэро.

— Хоть бы тангитан взял ее, — вздохнула Раулена. — Всю жизнь была бы сыта.

Следующим утром Тымнэро проснулся на рассвете от желания облегчиться. К своему удивлению, он не обнаружил рядом в пологе Теневиля и подумал, что оленевод ушел в стадо.

Тымнэро натянул на себя нижние пыжиковые штаны, торбаса, накинул легкую кухлянку и вышел из яранги. Он по привычке посмотрел на восход, чтобы удостовериться, что погода в течение дня не изменится. Там было чисто, и ровная полоса красной зари наполнялась усиливающимся светом, будто живой горячей кровью. Вчерашняя сытость еще не прошла, и по телу Тымнэро разливалась умиротворенность.

Вернувшись в ярангу, он застал там расстроенного Теневиля.

— Тебе лучше поскорее отсюда уехать, — мрачно сказал пастух.

— Я и сам подумываю об этом, — с легким удивлением сказал Тымнэро. — А что случилось?

Однако Теневиль не мог передать всего утреннего разговора с Армагиргином своему дальнему родичу и лишь произнес в ответ:

— Так надо.

Он помог погрузить оленьи туши на нарту и проводил Тымнэро вверх по долине, пока нарта не поднялась на перевал, откуда дорога шла вниз до самого Анадырского лимана.

Теневиль смотрел вслед исчезающей нарте с горечью.

Кончался короткий зимний день. Сменные пастухи возвращались из стада, устало входили в жилища. В чоттагинах пылали костры, трещал в огне высохший на морозе валежник, в вечернем стылом воздухе глухо звучали голоса.

В чоттагине Армагиргина горели четыре моховых светильника, было как солнечным днем.

Прямо под дымовым отверстием на рэтэме разложены странные вещи. Здесь — берестяная коробочка-проткоочгын, в которой хранились царские бумаги, дарованная якутским генерал-губернатором тангитанская нарядная одежда, уже сильно истлевшая от старости и много раз чиненная нитками из оленьих жил. Тускло поблескивали шитые серебром наплечники, позеленевшие пуговицы. Здесь же была хорошо отполированная деревянная доска, на которую Теневиль перенес русскую речь с царской бумаги. Поверх всего лежал царский ножик в серебряных ножнах.

Теневиль с удивлением уставился на эту груду.

Армагиргин поймал его взгляд и сказал:

— Прежде чем звать Эль-Эля, ты первым узнаешь от меня эту новость: я решил отречься от братства с русским царем.

— Как это? — не понял Теневиль.

— Много лет назад я дал клятву в Якутске служить российскому царю и русскому правительству вместе со всем чукотским народом… Однако остальные чукотские эрмэчины не поддержали меня. Я не отступал от своего. Мне казалось, что это лучший путь для нашего народа — жить под покровительством русского царя и русской веры. Я ждал вместе с моим народом защиты и помощи… Да, пришли на нашу землю тангитаны с признаками власти, с маленькими ружьецами в кожаных чехлах, носимых на поясе. В Маркове и в Уэлене построили школы. Появился даже русский лекарь Черепак… Но в школе ни одного чукчу не научили грамоте — Михаил Куркутский не в счет. А вера русская оказалась непригодна для нас, не была понята… И чем больше я жил на этой земле, тем больше убеждался, что сделал в свое время страшную ошибку — не тем путем пошел. Народы как острова в море — они никогда не сходятся. Сами русские смеялись надо мной и над моим званием брата русского царя… Пусть бог отнял у меня потомство за предательство, но рождались дети у моих пастухов, люди, которые должны были населять тундру. А теперь в России непонятное творится. И от этого еще хуже нам. Если бы я знал другой путь! Но нет ничего другого, как пойти дорогой лопаточной трещины… Эй, женщины, принесите оленью лопатку!

Гувана подала хорошо очищенную от мяса лопаточную кость.

Армагиргин положил ее на тлеющие угли и молча принялся наблюдать за ней.

— Пусть придет Эль-Эль…

— Погляди, что там. — Армагиргин устало кивнул на почерневшую от огня оленью лопатку.

Эль-Эль щепкой выковырнул из углей лопатку, подождал, пока она остыла, и взял в руки.

— Через верховья реки лежит путь кочевки, — сказал Эль-Эль.

— Я так и думал, — отозвался Армагиргин. — А теперь приготовь нарту и сложи вот это. — Он показал рукой на сложенные вещи.

Эль-Эль кинул пытливый взгляд на Армагиргина и вышел из чоттагина.

Тем временем Армагиргин достал обгорелый священный факел, которым переносится огонь.

Теневиль вынес тангитанские вещи и сложил на нарту, привезенную шаманом. Следом вышел Армагиргин, держа высоко пылающее священное пламя.

Нарту потащили к небольшому покрытому льдом и снегом озерку, откуда брали лед для питьевой воды. Священный факел освещал путь, и в красном отблеске пламени по снегу прыгали изломанные тени. Старый засохший жир стрелял и шипел, падал на белый снег черными горячими каплями. Темные яранги на высоком берегу застыли в напряженном ожидании.

Теневиль догадывался о задуманном Армагиргином и едва верил этому. Должно быть, разочарование эрмэчина было так сильно, что он решился на последнее. Но разве раньше он не видел бесплодности своих попыток подружиться с тангитанами? Или не хотел признаться в своей неудаче из гордости?

Теневиль шагал следом за Армагиргином и вдруг остановился, пораженный: эрмэчин был в белых камусовых штанах! Когда же он успел переодеться? Или ему показалось? Теневиль пригляделся — ошибки не могло быть: Армагиргин надел белоснежные, тщательно подобранные камусовые штаны. Они были так искусно сшиты, что плотно облегали ноги… Это означало, что он признал себя стариком, человеком, готовым по первому же зову пуститься в путь сквозь облака.

Эль-Эль вместе с нартой остановился на противоположном от стойбища берегу озерка и спросил Армагиргина, будто не догадывался сам:

— Что дальше будем делать?

— Сожжем вот это. — Армагиргин небрежно кивнул на кучу, сложенную на нарте.

Высоко держа над собой факел, Армагиргин ногой поправил кучу, сгрудив ее поплотнее, и поднес пламя. Ткань разгоралась плохо, долго тлела, испуская едкий вонючий дым. Первой весело занялась берестяная коробочка с царской бумагой, а за ней сначала по краям, а потом загорелась вся хорошо усохшая деревянная доска с начертанными на ней письменами. Наконец и сама одежда, сильно багровея, задымилась.

Армагиргин время от времени ворошил концом священного факела костер, и тяжелые, жирные искры отлетали и падали в снег.

И по мере того как догорал костер, он укреплялся в мысли, что принял правильное решение. Надо уходить. Уходить в свою жизнь, подальше от чужих людей с чужими мыслями, с чужими надеждами, чужой едой и разными вещами, которые вводят человека в грех и соблазн. Велика чукотская земля. Есть такие места, где можно укрыться на долгие годы. И еще внушить людям, что только праведная жизнь — без веселящей воды, наполненная заботой о родичах, об оленьем стаде, — и есть жизнь, достойная настоящего человека.

На востоке занималась заря. Будто и там кто-то жег огромный царский мундир и сукно долго не разгоралось, багровея и наливаясь жаром.

Ранним утром Армагиргин собрал главных пастухов в своей яранге и объявил:

— Через два дня мы уходим с этих пастбищ… Наша дорога будет проходить мимо Великой реки. Отныне наше стойбище не будет пускать к себе никого из тангитанов.

Все слушали Армагиргина с почтением и не сводили глаз с его белых камусовых штанов: значит, старик готовится уходить… А кто же останется вместо него? Кому он передаст стойбище и все стадо?

Никто этого не знал.

Армагиргин еще не сказал самого главного.

Аренс Волтер, перепачканный глиной и сажей, сидел в своем домике и пил чай. Посреди зимы он решил переложить печь, чтобы она быстрее нагревалась. С углем было худо. На шахте сломалась лебедка, за уголь нужно было платить бешеные деньги или самому отправляться с мешками на санках на другой берег Анадырского лимана, спускаться в шахту и нагружать лопатами уголь.

У Тымнэро давно не было такой удачи. Все просили привезти уголь, зазывали к себе, угощали, заискивали перед ним.

Он пришел к Волтеру и застал бывшего моряка в странном виде.

— Я делаю обогреватель во всю стену, — принялся объяснять Волтер. — Прежде чем уйти из моего домика, дым отдаст все тепло до последнего… Понял?

Тымнэро ничего не понял. Он видел только груду кирпича, жидкую глину в лохани и перепачканного Волтера.

Волтер налил Тымнэро чаю и продолжал:

— Позвал я тебя, чтобы попросить: возле шахты под снегом есть чугунная плита. Я ее осенью купил у тамошнего шахтера. Надо ее привезти. Будь другом!

Тымнэро понял, о чем говорит норвежец, и согласно закивал:

— Обязательно привезу!

Он был рад услужить человеку, который помог ему в самую трудную минуту — когда умирал сын.

— Что слышно о Каширине? — спросил Тымнэро.

Аренс Волтер достал письмо и принялся читать, стараясь объяснить простыми словами содержание.

Письмо было длинное, не все уразумел в нем Тымнэро, но понял — надежда есть.

А Каширин писал вот что:

«Дорогой брат Аренс! Посылаю это письмо с верным человеком. Прибывши в Петропавловск с арестованными и сдав их караулу, я стал искать верных и надежных людей.

На свое счастье, я тут встретил своих старых дружков. Они прибыли на пароходе «Тверь» поздней осенью в числе солдат здешней команды. И знаешь, кого я встретил здесь? Ваню Ларина, моего старого дружка еще по Уэлену. Будешь в тамошнем селении, увидишь школу — это мы с Иваном поставили ее, когда я служил у Караевых. Ваня Ларин и его товарищи оказались большевиками. Они подробно рассказали мне что к чему, и я понял — это те, кого нам не хватало в Ново-Мариинске.

Совет в Петропавловске был создан 7 декабря. Эту великую дату должны запомнить все люди Северо-Востока. В день Нового года мы объявили Совет высшей властью в городе. Что тут затеялось! Ларина и его товарищей называли узурпаторами, самовольными захватчиками власти. Я не остался в стороне и много выступал на митингах. Призывал рыбаков, моряков, солдат поддержать Совет, потому что другой власти трудовому народу не надо. Написал я письмо городскому Совету, чтобы приняли решительные меры к контрреволюционерам. А что учудили они весной! Перед началом навигации выступили с лозунгом объявить Камчатку автономной республикой и отделить ее от Советской России! Но я-то знаю, что это значит на самом деле — это влезть прямо в разинутую пасть Свенсона! Весь трудовой народ Камчатки поддержал Советы! И если бы мы были смелее, решительнее, то не произошло б того, что случилось.

В июле в Петропавловске был совершен контрреволюционный переворот. Власть оказалась в руках бывшего офицерья и разных купцов и промышленников.

Арестован весь Петропавловский Совет и я в том числе, хотя формально в Совете не состоял. Однако хорошо запомнили сусляки мои выступления.

Плывем сейчас во владивостокскую тюрьму. Что будет дальше, пока не могу сказать. Однако чую — борьба будет жестокая и долгая. Может быть, мне не придется вернуться на Чукотку, но знай, брат Аренс, что будущее за трудовым народом, за партией большевиков, за Лениным и за Советской республикой, которая держится, несмотря ни на что. Передай поклон всем знакомым, Куркутскому Мише, Кулиновскому и Тымнэро».

Письмо было подписано: «Партии пролетариата П. Каширин»…

Собаки взяли привычное направление на другой берег Анадырского лимана. Дорога накатана — пурги давно не было и следы полозьев отчетливо виднелись на снегу. Однако главной приметой нартовой дороги через лиман была угольная пыль.

Но вот как получается — когда у одних несчастье, то у других удача. Сломалась лебедка на шахте — Тымнэро стал всем нужен. Он готов был ездить круглые сутки, благо погода была отличная и дорога накатана. Но собакам надо давать роздых, хоть и кормил он их теперь досыта. За уголь платили щедро: на Севере самое ценное — тепло. Можно голодать и страдать от жажды, но если мороз и нет животворящего огня, то замерзнуть ничего не стоит.

Тымнэро оглянулся — над Ново-Мариинском небо было удивительно чистое и ясное. Мало топили, мало черного дыма поднималось над крышами: люди берегли топливо, жгли мало угля.

Преодолев прибрежную гряду небольших торосов, упряжка поползла наверх, Тымнэро пришлось соскочить с нарты, чтобы собакам было легче…

Огромное черное колесо, которое раньше тянуло вагонетки из темного чрева шахты, казалось умершим на фоне бледного зимнего неба.

Тымнэро встретил сторожа и передал просьбу Волтера о железной плите. Она стояла прислоненной к стене дома, и они взвалили ее на нарту.

В шахту надо было спускаться в сопровождении знающего человека, который здесь вдобавок исполнял обязанность хранителя огня. Он пришел с небольшим фонарем с неярким при дневном свете пламенем. Тымнэро взял два мешка, лопату и шагнул в неожиданно теплое чрево земли.

Идти было скользко, хотя в земле были вырублены небольшие ступеньки. Дорога шла под уклон, и, чтобы не упасть, Тымнэро не глядел по сторонам, стараясь не отставать от шахтера.

Когда дорога стала положе, Тымнэро поднял голову и не удержал тихого возгласа:

— Какомэй!

Шахтер оглянулся, повел огнем вокруг и, широко улыбнувшись, с оттенком гордости спросил:

— Ну как, красиво? Гляди!

Он высоко поднял фонарь, и со всех сторон заблестели разноцветные огоньки. Сначала казалось, что это тысячи глаз неведомых подземных зверюшек, а потом вспомнились тангитанские бисеринки, которыми чукотские женщины вышивали нарядную обувь и перчатки для ритуальных танцев. Огоньки переливались, играли, то вспыхивали, то гасли, заполняя все вокруг волшебным свечением.

— Видал? — с гордостью сказал шахтер, словно все это разноцветное волшебство было делом его рук. — Это вечная мерзлота!

Когда они остановились в забое и Тымнэро принялся насыпать в мешок уголь, казалось, что он берет лопатой груду драгоценных камней.

— На материковых шахтах мы ставим крепления, — рассказывал шахтер, — а тут сама мерзлота держит все и не дает осыпаться…

Воздух в шахте был особенный. Тымнэро еще ни разу в жизни не чувствовал такого запаха — таинственного и печального.

— Здесь никогда ничего не меняется. — Шахтер повел лучом фонаря по светящимся стенам. — Постоянная летом и зимой температура, состав воздуха. Незыблемость, так сказать…

Шахтер посветил лампочкой в лицо Тымнэро и спросил:

— Понимаешь, о чем я говорю?

— Понимай, понимай, — закивал Тымнэро, хотя большую часть того, о чем с таким жаром говорил шахтер, он не понял.

— Понимай, говоришь? — Шахтер пытливо посмотрел в глаза Тымнэро. — А я вижу, что никакого понимания у тебя нет… Знаешь, что такое вечная мерзлота?

Шахтер колупнул пальцем мерзлую землю и поднес к глазам Тымнэро:

— Видел — лед? Тает… Вот это и есть вечная мерзлота — подземный лед и холод. Вся чукотская земля сидит на этом вечном холоде.

Тымнэро взвалил на спину мешок, а второй взялся нести шахтер.

Обратно идти было трудно — вверх по уклону. Часто приходилось останавливаться и отдыхать. Шахтер, видно, любил поговорить.

— Я тебя давно примечаю — возишь зимой уголь… И чего ты ушел из тундры? Олешек, видно, не стало? А зря ты это сделал. Тут в прошлом году ваши с королем приезжали. Ходил я смотреть на него. Ничего королевского у него, прямо скажу, не было. Так, пьяный старик — и больше ничего. Зато девки хороши были… Насчет девок молодцы вы — одна другой краше! И как звать тебя знаю — Тымнэро… А меня Сергеем Кошелевым зовут. Ну, будем знакомы!

Шахтер взял руку Тымнэро в свою большую, как лопата, ладонь и крепко сжал.

Дорогой при ранних сумерках Тымнэро вспоминал раздробленную радугу на стенах подземелья и старался выговорить русские слова: вечная мерзлота, Сергей Кошелев…

Бессекерский сидел в промороженном насквозь железном складе и считал песцовые шкурки. Маловато нынче их — товара настоящего нет, нечем торговать. Осенью, краем уха подслушав, что Свенсон ввозит оружие на Чукотку, Бессекерский решил — американец не станет зря это делать, он всегда чует точно, где будет пожива.

А вот поживы нет. Ружье покупают не на год. А тем более чукчи. Купит он какой-нибудь захудалый винчестер и лелеет его, словно бабу. Вычистит, пристреляет по-своему, снимет все лишнее, по его понятию ненужное, обточит приклад по своей щеке и сошьет нарядный чехол из кожи.

Надеялся продать оружие анадырским обывателям — собирались создавать особую милицию. Но с возвращением прежних порядков надобность в этом отпала.

Теперь Бессекерский не знал, что делать с таким количеством винчестеров. Хоть вези их обратно в Сан-Франциско, где они были закуплены за большую партию чукотской пушнины.

Бессекерский расхаживал по гулкому складу, и скрип снега под его ногами отдавался эхом в раскаленных морозом металлических стенах, покрытых инеем.

Надо было уходить из склада. Бессекерский еще раз оглядел помещение. Пар от дыхания поднимался к высокому потолку и оседал на железе. Холодно… Черт знает что за земля! Большую часть года холодина, да и летом не скажешь, что жарко. А мысль о том, что под оттаявшей тундрой лед простирается на немыслимую глубину, отравляла радость от летнего тепла. Уехать бы в теплые края, где есть зеленые леса и настоящее жаркое лето. Но уезжать рано… Маловато накоплено, чтобы спокойно и беззаботно прожить оставшиеся годы. Да еще эта неудача с оружием…

Со стороны угольных копей показалась собачья упряжка.

Нарта подъезжала к береговой гряде, и Бессекерский узнал Тымнэро. Торговец внимательно смотрел, как каюр управлял собаками.

Тымнэро чувствовал спиной пристальный взгляд Бессекерского.

А торговец, проводив взглядом упряжку, направился к Треневу.

Бессекерскому открыла Милюнэ, и он не мог удержать приветливой улыбки: уж больно ласкова и сердечна была эта дикарка.

Иван Архипович лежал на огромной постели и читал прошлогодние владивостокские газеты. Он медленно поднял голову навстречу гостю.

— Здравствуйте, Генрих Маркович, какими судьбами? — слабым голосом спросил Тренев.

— А вы все недужите? — подозрительно оглядывая Тренева, ответил вопросом Бессекерский.

Агриппина Зиновьевна вступилась за мужа:

— Мой Ванечка не переносит здешнего климата.

— Во время зимних холодов прямо страх берет: а вдруг больше лета не будет? — с содроганием в голосе произнес Тренев.

— Ну, уж вы скажете! — криво улыбнулся Генрих. — Я к вам с серьезным разговором…

Пока собирали чайный стол и Агриппина Зиновьевна собственноручно заваривала чай в фарфоровом китайском чайнике, Бессекерский молчал. Но, отпив глоток, словно прочистив засорившееся горло, начал:

— Вы знаете, какой товар у меня на складе? Могу заверить, отличный товар, самого высшего качества! И его столько, что, будь здесь решительный человек, можно было бы вооружить не один десяток человек и держать власть…

Тренев испуганно поглядел на Бессекерского.

— Генрих Маркович, увольте, но я не могу… Здоровье неважное, климат…

— Да не об этом речь! — с ухмылкой оборвал Бессекерский. — Понимаете, Иван Архипович, оружие — это не чай, и не сахар, и даже не мануфактура. Этот товар надолго, и его не покупают каждый день. И вот я подумал — а не поехать ли самому по побережью с этим товаром? Охотнику нужно оружие. И если подойти с умом, то какой уважающий себя охотник не соблазнится и не купит новое ружье с большим запасом патронов.

— Это дельная мысль, — серьезно произнес Тренев, обрадованный тем, что его участие в этом деле ограничивается только обсуждением. — И путешествие серьезное… Как далеко собираетесь проехать?

— Если ехать, то ехать всерьез! — увлеченный своей идеей, с жаром произнес Бессекерский. — До самого Уэлена!

— Долгий путь, — заметил Тренев. — Не один месяц займет.

— До самой весны, — ответил Бессекерский. — С другой стороны, в Ново-Мариинске сейчас все замерло. Все в спячке, в вечной мерзлоте…

— Это вы хорошо сказали, — кивнула Агриппина Зиновьевна, — в вечной мерзлоте.

— На одной нарте вам ехать рискованно, — сказал Тренев, — придется нанимать две.

— Я и это продумал. — Бессекерский отодвинул чашку. — Я хочу нанять лучших здешних каюров — Ваню Куркутского и Тымнэро.

— А кто будет возить уголь? — спросила Агриппина Зиновьевна.

— Честно говоря, меня это мало интересует…

— Но мы здесь все померзнем, как клопы! — возмутилась Агриппина Зиновьевна.

— А мне какое дело? — пожал плечами Бессекерский. — Никто ведь не думает, что со мной будет, если я останусь с нераспроданными ружьями.

Приготовления к отъезду в великое путешествие по побережью Чукотского полуострова заняли не одну неделю.

Анадырские обыватели пожаловались в уездное правление на Бессекерского, который хочет оставить их без угля на зиму. Бессекерский был вызван и допрошен Мишиным. Допрос едва не закончился дракой, но присутствовавший Ваня Куркутский разрешил спор предложением оставить в Ново-Мариинске угольным каюром своего брата Михаила и рыбака Ермачкова.

— У Ермачкова собачки есть, — сказал Куркутский. — А нарту, так и быть, оставлю ему свою старую… Вот только Тымнэро поедет ли? Не может он оставить жену да малое дитя без еды.

— Авансу ему дам, — пообещал Бессекерский. — Рыбы и еще чего там.

— И потом — какая плата будет за всю поездку?

— Насчет платы не беспокойся, — грубо сказал Бессекерский. — Довольны будете…

— Заранее бы договориться, — настаивал Куркутский. — Мы, мольч, деньгами бумажными больше не хотим брать.

— Как — денег не хотите? — удивленно спросил Бессекерский.

— Не хотим, — твердо ответил Куркутский.

— Это почему же? — насторожился Бессекерский.

— Нонче бумажные деньги непрочные, — ответил Куркутский, — ровно как и власть.

— Что ты говоришь, чуванская башка! — крикнул на него Бессекерский. — Какую же ты плату хочешь за упряжку?

— Твердым товаром, — ответил Куркутский. — И Тымнэро также говорит.

— Твердым товаром, — в раздумчивости повторил Бессекерский. — Где же нынче возьмешь этот твердый товар?

Торговались долго. Не один день.

Столковались на том, что Бессекерский дает Тымнэро новый винчестер в уплату за дорогу и обещается снабдить Тынатваль рыбой и мукой на время отсутствия мужа.

Весь Ново-Мариинск провожал отъезжающий караван. На памяти здешних обывателей такое случалось не часто, может, только в те достопамятные годы, когда строилась телеграфная линия и компания нанимала ездовых собак по всему побережью, снаряжая небывалой длины собачьи караваны. Да еще раза два такое случалось, когда из Петропавловска приезжали ревизоры губернского управления…

Тымнэро попрощался с Тынатваль и дочерью в яранге, как это было принято: ничего не сказал жене, пристально поглядел ей в глаза, крепко прижал к себе дочку и нежно обнюхал ее сонное личико.

Бессекерский сел на нарту Куркутского, и караван медленно двинулся по льду Анадырского лимана, взяв курс на Русскую Кошку.

Бессекерский сначала сидел спиной к движению и смотрел, как постепенно уменьшались и исчезали домишки Ново-Мариинска, а в поле зрения оставались лишь две мачты радиостанции, потом и они растворились в быстро сгустившихся сумерках.

В тишине слышалось лишь шарканье собачьих ног о твердый, высушенный морозом снег, скрип полозьев. Иногда шедший на передней нарте Тымнэро выкрикивал что-то свое, похожее на звериный рык, но собаки понимали его, повиновались, сворачивали то вправо, то влево, находя ровный путь среди нагромождения битого льда.

Безжизненная громада острова Алюмка была окружена льдом, и берега необитаемой земли поднимались круто, холодные, неприступные.

— Кто-нибудь приезжает на этот остров? — спросил Бессекерский каюра.

— Чего на него приезжать? — отозвался Иван Куркутский. — Пустой остров, только птица летует там. Да и духовства там много…

— Чего? — не понял Бессекерский.

— Духов да чертей чукотских, — добродушно пояснил Иван. — Обосновались они там издавна. По ночам жутко воют, а иной раз на позднего путника выходят и кровь евонную пьют…

— Да что ты говоришь! — изумился Бессекерский, чувствуя, как невольный страх заползает ему под двойную кухлянку.

— Сказывают знающие люди — если поздно в лунную ночь ехать мимо, в аккурат кэле задержит и кровь потребует, — охотно рассказывал Куркутский. — Сидит каюр и видит — вроде собачки едут, а на самом деле только кажется так — собачки лапами перебирают, а нарты на месте. Тогда надобно мизинец порезать или отрубить, покапать на снег свежей человеческой кровью, тогда, значит, кэле и отпустит путника…

— Чертовщина какая-то! — с содроганием заметил Бессекерский, обозревая мрачные скалы Алюмки.

— Это верно! — согласно кивнул Куркутский. — Чукотская чертовщина!

Русская Кошка лежала под глубоким снегом, и напрасно Тымнэро пристально вглядывался в льды, наползающие на берег, в надежде увидеть остатки своей разбитой байдары — ничего не было вокруг, белая застывшая пустыня.

После полудня остановились почаевничать.

Походное чаепитие понравилось торговцу. Он с наслаждением грел руки о горячую жестяную кружку, большими глотками пил чай, прислушиваясь, как тепло разливается по всему телу, навевая спокойствие и даже сонливость. По мере удаления от Ново-Мариинска Бессекерский освобождался от забот, ново-мариинская суета в этом громадном и чистом пространстве казалась мелкой, никому не нужной. Словно душа очищалась от ржавчины, от угольной копоти. И к каюрам он теперь относился почти с уважением.

Останавливались еще несколько раз, но не укладывались на ночлег. Куркутский объяснил утомленному Бессекерскому, что лучше ехать до самого Уэлькаля, пользуясь хорошей погодой.

— Однако потом задует так, что в снегу придется хорониться, — предостерегал Куркутский. — Спальные мешки отсыреют, и мерзнуть будем.

Дороги не было, каюры посреди ночи вдруг останавливали нарты, отходили в сторону и о чем-то совещались, поглядывая на звезды, жестикулируя, махая в разные стороны тяжелыми палками с железными наконечниками, называемыми остолами.

— Никак по звездам путь определяете? — с удивлением спросил Бессекерский Куркутского.

— По нем, — кивнул каюр. — Тымнэро хорошо знает небо. Доспел, оннак. Будто живал там да ходил между ними.

На остановках Бессекерский приглядывался к этому дикому астроному.

— Чего он так на меня смотрит, будто съесть хочет? — пожаловался на тангитана Тымнэро.

— А что? — встрепенулся Куркутский. — Они могут и сожрать человека. Дай им только волю. Торговец ничем не брезгует.

Тымнэро вспомнил старые сказки о кэле-людоедах. Будто они обличьем похожи на человека, входят в доверие, но в один прекрасный день нападают на человека и выгрызают у него печень. А вдруг Бессекерский из тех?.. Кто может поручиться за тангитана?..

Тымнэро радовался, что торговец едет не на его нарте, — все-таки спокойнее, хотя груз и тяжеловат.

В Уэлькаль прибыли ранним пасмурным утром.

Гостей отвели в самую большую ярангу Уэлькаля, где жил местный старейшина.

В ноздри ударил густой запах прогорклого тюленьего и китового жира.

Торговцу пришлось сделать над собой усилие, чтобы пройти дальше, к меховому пологу.

— Лучше здесь скинуть верхнюю кухлянку, — подсказал Куркутский.

Бессекерский послушно снял сначала матерчатую камлейку, защищающую мех кухлянки, а затем и саму кухлянку.

Внутреннее помещение было довольно просторным. Три жирника горели ровным пламенем, освещая и отепляя меховой полог, сшитый из добротных оленьих шкур. Задняя и две боковые стенки были распялены специальными тонкими рейками, сплетенными между собой. Эти распялки увеличивали объем жилища, создавали впечатление простора. Над меховой занавесью в потолке находилось отверстие, и оттуда тянуло свежим морозным воздухом.

Бессекерский с любопытством оглядывался в пологе, постепенно привыкая и к воздуху и к тесноте, но еще более к голым обитателям жилища — женщинам и ребятишкам. Женщины с голыми грудями, в тонких набедренных повязках хлопотали по хозяйству, выскакивали в холодный чоттагин, что-то вносили и возбужденно переговаривались.

— Разоблачайтесь, мольч, — посоветовал Куркутский.

Он уже скинул с себя все и остался нагишом, разделся и Тымнэро.

Пришлось и Бессекерскому раздеваться, но он все же оставил на себе исподнее, поразившее белизной обитателей яранги.

Подали угощение в длинном деревянном корыте.

Мясо Бессекерскому подали в отдельной миске.

Торговец впервые ел нерпятину. Вкус был непривычный, да и мясо на вид было необычным — темным и очень волокнистым.

Но после долгой еды всухомятку на стылом ветру приятно было взять в рот истекающее соком горячее, сытное мясо. Незаметно для себя Бессекерский съел все мясо и тут же получил добавок — хорошо сваренные ребрышки, которые он ел, уже смакуя и не торопясь.

Каюры и хозяева в один миг уничтожили корыто горячего мяса. Некоторое время в пологе слышалось лишь чавканье, стук ножей о деревянные борта корыта.

После мясной пищи началось долгое чаепитие, благо была заварка, привезенная гостями.

Ребятишки с вожделением смотрели, как Бессекерский хрустел белым сахаром. Торговец, поколебавшись, отдал хозяйке полога довольно большой кусок, который тут же был расколот на мельчайшие кусочки и поделен между всеми присутствующими. После чаепития большинство вынуло изо рта эти жалкие кусочки сахара для следующего раза!

На следующее утро начался торг.

Покупателем был молодой эскимос.

Парню требовался мелкокалиберный винчестер.

Бессекерский достал винчестер, блестевший смазкой, и заметил через переводившего Куркутского:

— Совсем новенький, еще нестреляный…

Чоттагин был освещен неярким зимним дневным светом от дымового отверстия и жировым светильником.

Парень взял винчестер, обтер излишек смазки куском меха и стал прилаживать к себе. Оружие ему нравилось, хотя он и старался выказать равнодушие.

— Сколько же это будет стоить? — спросил наконец эскимос, обращаясь не к торговцу, а к Куркутскому.

Однако Бессекерский понял вопрос, отобрал у парня винчестер, поставил его на пол и сказал:

— А вот клади сюда шкурки — и видно будет, сколько стоит оружие.

Он показал на место возле приклада.

Парень начал складывать друг на друга песцовые шкурки. Они были легкие, пушистые, невесомые. Когда последняя шкурка оказалась на уровне мушки, Бессекерский криво улыбнулся и положил дрожащую ладонь, примяв пушнину. Вздох возмущения пронесся по яранге, все, затаив дыхание, наблюдали необыкновенный торг.

— Клади еще! — возбужденно сказал Бессекерский. — За патроны!

— Если за патроны — то можно, — тихо согласился растерявшийся было парень.

Торг был окончен. Вместе с винчестером эскимос получил два железных запаянных ящика с патронами.

Первая удача окрылила Бессекерского, и всю дорогу до следующего селения он строил планы на будущее — устроить развозной торг по всей Чукотке. Нанять хороших каюров — вот таких, как Тымнэро и Куркутский, купить хороших собак, запасти корму, чтобы собаки не голодали. А еще лучше — создать особые кормовые пункты во всех селениях по маршруту, заранее договорившись с охотниками. Скажем, приехал в тот же Уэлькаль Тымнэро, и тут у него в особой яме лежит копальхен — и собакам корм, и каюру еда…

Конечно, для организации транспортной компании нужны деньги. И деньги немалые. Одному это дело не поднять. Значит, надо собирать деловых людей.

Эх, не было бы этого неопределенного положения в России! Черт знает что там творится! Революция, царские генералы, а теперь, сказывают, японцы и американцы высадили свои войска во Владивостоке и на европейском Севере России. Тогда чем держится Ленин?

Иногда, размышляя, Бессекерский до того увлекался, что начинал говорить вслух, жестикулировать, и тогда Куркутский останавливал упряжку и заботливо и встревоженно спрашивал торговца:

— Доспел, что ль? Облегчиться хочешь?

Бессекерский вставал и медленно шел за ближайший торос. Время от времени все же надо было двигаться, чтобы размять затекшие ноги, разогнать застоявшуюся кровь. Неподвижный морозный воздух раскалял лицо, проникал через одежду. Каюры во время движения то и дело соскакивали и бежали рядом, держась одной рукой за большую высокую дугу посередине нарты. Короткие перебежки разогревали так, что Тымнэро снимал малахай и бежал с заиндевелыми волосами, словно неожиданно поседевший.

Чукча все больше возбуждал любопытство у торговца. Он был, видать, очень религиозен и время от времени останавливал свою упряжку и приносил жертвы морским богам на приметных мысах или возле открытой полыньи.

— А что же ты не молишься? — спросил Бессекерский Куркутского.

— У нас, чуванских людей, своя вера, отличная от дикой, — с достоинством ответил Куркутский.

— Какая же это ваша вера?

— Православная.

— Послушай, а пробовали чукчей склонить к православию? — после раздумья спросил Бессекерский.

— Пробовали.

— И что же?

— Разве может дикий человек понять православную веру? Так уж устроено — у каждого своя вера, и нечего смешивать. Они же самого простого не понимают и переворачивают по своему дикому разумению. Ветрел я на Хатырке одного чукотского оленевода. Крест носит на груди, и образ богородицы у него в яранге, перемазанный кровью и жиром… Кормил, как ихнего бога, — пояснил Куркутский. — Жертвоприношение давал, сырым мясом в священный лик тыкал… И грешил тут же…

— Как грешил? — с любопытством спросил Бессекерский.

— Богохульно, — с возмущением произнес Куркутский. — Чтобы, значит, в ад попасть после смерти.

— В ад? — удивился Бессекерский.

— Туды прямь, — кивнул Куркутский. — Прослышал он, что в аду, значит, вечный огонь горит, котлы с кипящей водой. Ну и говорит мне — туды хочу после кончины. А то ведь всю жизнь в холоде да на морозе, хоть согреюсь во веки вечные… Одно слово — дикоплеший и никакого понятия о священности не имеет.

Ехали уже целый день, и холод подступал со всех сторон, пробираясь понемногу под меховую кухлянку, в рукавицы.

Да, уж ад после такого холодища раем может показаться…

Тымнэро все чаще останавливался и шептался с богами.

Потом подошел к Куркутскому и показал на небо.

— Что он сказал? — спросил Бессекерский.

— Пурга будет, — сердито ответил Куркутский. — Мольч, в тундре заночевать придется.

— Стойбище близко?

— Не видать и не слыхать… В снегу зароемся и переждем, — уныло произнес Куркутский.

Сначала закурились, задымились сугробы.

Горизонт, такой далекий, необъятный, сузился, придвинулся к собачьему каравану, и весь видимый мир стал серым, тусклым.

Скорость замедлилась, но ехать еще можно было, и собаки, преодолевая ветер и снег, шли вперед, неизвестно как находя направление.

Собаки пошли шагом. Потом каюры стали помогать им, вцепившись в дуги.

Иногда порывы ветра загораживали снежной стеной впереди идущую нарту, словно она проваливалась в неожиданно возникшую пропасть.

Но вот собаки остановились, зарылись в снег, и их тут же стало заносить снегом.

— Доспели! — крикнул Куркутский, вкладывая в это универсальное чуванско-русское слово новый смысл. — Мольч, будем здесь пережидать пургу.

— А ехать дальше никак нельзя? — слабо спросил Бессекерский.

— Кудысь-то дальше ехать? — ответил Куркутский. — Гляди — спереду, окромя снегу, ничего не видать. А как пурговый черт начнет водить, может и в пропасть завести.

Тымнэро прошел немного вперед, вернулся к нартам.

— Здесь и остановимся.

Каюры сгрудили собак, посередине поместили нарты.

Потом принялись сооружать убежище от ветра и летящего снега: вырезав снежные кирпичи, выложили стены и натянули на них большой кусок брезента наподобие палатки.

Стало теплее, и Куркутский пояснил Бессекерскому, что в пургу обычно так и бывает.

— Оннак сырость будет одолевать потом, — мрачно заметил Куркутский.

Он заставил Бессекерского, прежде чем тот забрался в убежище, тщательно очистить от снега всю одежду, выколотить торбаса и меховые штаны.

Брезент над головой хлопал и прогибался под тяжестью налипающего снега. Изнутри он скоро покрылся изморозью, и закапала студеная вода.

Куркутский приволок примус и ухитрился зажечь его под защитой снежной стенки.

После еды и горячего чая на душе у Бессекерского посветлело, и он заснул под нарастающий вой пурги.

Ухкахтак прислушивался к вою ветра, хлопанью моржовых кож на своей яранге, и сердце у него сжималось от страха за деревянный домишко, поставленный прошлым летом.

Домик, выстроенный из тонких корабельных реек, с крутой двускатной крышей и дверными ручками из белого фарфора, поначалу казался чужестранцем, вылезшим на берег и затесавшимся в толпу приземистых эскимосских нынлю. Но осенние ветры и пурги навели серый налет на дерево, и он стал таким же неприметным, как яранги на берегу мыса Чаплина.

В домик, однако, Ухкахтак не торопился переселяться, хотя любил все американское — от кофе до большого барометра, который лучше и точнее шамана предсказывал погоду. Он боялся, что родичи, и так начавшие коситься на него, могут посчитать переселение за окончательную измену эскимосскому народу.

В своей яранге Ухкахтак держал множество диковинных вещей, и в том числе большой граммофон. В тихие дни Ухкахтак выставлял в дверь широкую деревянную трубу, и по вечернему селению плыла музыка дальних и неведомых стран.

Этот ветер не давал ему спать уже несколько ночей. Не выдержав, Ухкахтак одевался и, пробив лопатой сугроб, выползал в воющую и крутящуюся снежную темень, пробирался к домику и входил внутрь. Он зажигал свечу и оглядывал внутренность холодного домика, белые заиндевелые шляпки гвоздей, полки с разным товаром и кипами пыжиков, висящие на отдельном большом вешале шкуры белых медведей.

Домик сопротивлялся ветру, и Ухкахтак обращался к богу-охранителю с молитвой помочь устоять деревянному жилищу, удержаться на земле. Если домик устоит и сохранится все его содержимое, то можно подумать и о покупке шхуны — своей великой мечте.

Обследовав домик, Ухкахтак уходил в ярангу и принимался за долгое чаепитие, прислушиваясь к вою ветра.

На седьмой день, сраженный усталостью, Ухкахтак заснул мертвым сном и проснулся от тишины.

Настороженные уши не уловили ничего, кроме сонного дыхания домочадцев.

Ветер утих.

Ухкахтак поднялся с оленьей шкуры, торопливо оделся и вышел из яранги.

Снега были залиты ярким лунным светом. Они блестели и переливались, и яркие звезды, усыпавшие небо, дрожали от неслышимого вечного ветра вселенной.

Домик стоял, возвышаясь над занесенными снегами нынлю, гордый, одинокий, и лишь с одного боку притулился к нему новорожденный сугроб.

Ухкахтак взял лопату — китовую кость, насаженную на черенок, и принялся откапывать вход в домик, далеко отбрасывая сухой мягкий снег.

В тишине звездного утра в голову приходили хорошие, ясные мысли. Надо будет потом вывесить всю пушнину на ветер — нет лучшего обработчика нежного меха, чем легкий морозный тундровый воздух! Мех от него становится легче воздуха, легче самого легкого дыхания! И медвежьи шкуры, которые в последние годы вошли в цену, только лучше становятся от стужи.

Очистив от снега стены деревянного домика и принимаясь откапывать вход в ярангу, он услышал дальний собачий лай: кто-то приближался с южной стороны к Уныину.

Насторожились и заволновались уныинские псы, но еще не поднимали ответного лая.

Вот залилась одна у крайней яранги, залаяли другие, и уже весь Уныин был охвачен неистовым собачьим лаем, из яранг повыскакивали люди, зажглись огоньки — плавающие в тюленьем жире моховые светильники.

Ухкахтак встал на высокий сугроб и всмотрелся в освещенную лунным сиянием снежную даль.

Сопровождаемые лающей сворой уныинских собак, две нарты подъехали к яранге Ухкахтака и остановились. С передней нарты сошел чукча, а с другой двое, похоже, что не чукчи. На них были дорожные камлейки поверх кухлянок.

— Еттык, — сдержанно по-чукотски приветствовал прибывших Ухкахтак.

— Ии, — ответил первый каюр.

Куркутский подал руку и сказал по-русски:

— Здравствуй, Ухкахтак, не признал меня, мольч?

— Какомэй Куркут! — обрадованно воскликнул Ухкахтак. — Эй, распрягите и накормите собак!

Молодые эскимосские парни бросились к нартам, а гостей Ухкахтак повел в свою ярангу.

— Это наш ново-мариинский торговец Бессекерский, — сказал Куркутский, показывая на своего спутника. — Сильно он замерз.

На торговца страшно было смотреть. Он весь посинел от холода, мелко дрожал, а губы до того распухли, что он слова не мог вымолвить. Он только жалобно мычал и глазами показывал на полог, как бы прося поскорее впустить его в тепло.

Женщины стали его осторожно раздевать, сняли камлейку, кухлянку и торбаса.

Тымнэро и Куркутский беседовали в чоттагине с Ухкахтаком, жадно глотая мерзлую нерпичью печенку, которую истолкла в каменной ступе хозяйка.

— Непривычен купец к холоду, — с сочувствием рассказывал Тымнэро. — Сидит, как колода, на нарте, не бегает. Вот кровь и застывает, а потом трудно разогнать ее.

— Тангитаны все такие, — заметил с небрежностью Куркутский, забыв, что он им родич.

— Плохо приспособлен тангитан к нашей жизни, — повторил Тымнэро. — Все у нас для него худо — и еда наша, и одежда, и жилище… Вот только не понимаю, как они там у себя живут?

— Живут и плодятся, — отозвался Ухкахтак. — Иначе откуда к нам столько народу приезжает? Старики раньше думали, что белый человек рождается на корабле, потому что наш народ их только на воде и видел…

— Торговать будет ваш тангитан? — осторожно осведомился Ухкахтак.

— Это его дело — очухается, сам скажет, — небрежно бросил Куркутский.

Именно это больше всего и беспокоило Ухкахтака. Он не любил, когда кто-нибудь другой торговал в его владениях.

— Какой у него товар?

— Оружие, — ответил Куркутский. — Другого у него нет. Чуток есть дурной веселящей воды.

— И ружья и водка у меня есть, — сказал Ухкахтак. — Так что пусть едет дальше.

В чоттагин вышла озабоченная женщина и что-то сказала по-эскимосски Ухкахтаку.

— Нога у него плохая, — перевел хозяин. — Палец почернел, отрезать придется.

— Какомэй, — встревоженно сказал Тымнэро. — А не помрет?

— Чего помирать? — махнул рукой Ухкахтак. — Вон в Энмыне канадский человек Сон живет, так он без обеих рук. И ничего. Женился, детишек наплодил. А тут палец на ноге. Серо сделает, он умеет.

Куркутский вполз в полог, чтобы поглядеть ногу торговца и посоветоваться с ним.

Бессекерский лежал у заднего жирника, укрытый одеялами из пыжика, и постанывал с закрытыми глазами.

— Как, ваше благородие Генрих Маркович? — осторожно дотронувшись до плеча торговца, спросил Куркутский. — Доспел?

— Отогреваюсь, — высунувшись из-под одеяла, ответил Бессекерский и слабо улыбнулся. — Боль изнутри так и течет, так и течет…

— Мольч, резать придется твою ногу, — напрямик сказал Куркутский.

— Да ты что? — На лице Бессекерского отразился ужас. — Ты что, всерьез?

— Женщина сказала. — Куркутский придвинулся к Бессекерскому. — А ну покажь-ка ногу.

Бессекерский выпростал из-под оленьего одеяла ноги, и Куркутский тщательно обследовал их, брезгливо дотрагиваясь до черной кожи.

— Мольч, она правду сказала, — озабоченно заметил Куркутский. — Левый палец совсем доспел. Если не отрезать сей день, завтра придется всю ногу коротить.

Бессекерский посмотрел на почерневшую ногу, сам потрогал палец и вдруг заплакал. Он всхлипывал без голоса, только вздрагивали плечи.

— Принеси канистру, — попросил он Куркутского.

Куркутский снял с нарты запас дурной веселящей воды, принес в полог вместе с железной кружкой. На деревянной дощечке внес кусок нерпичьей печенки.

— Печенкой закусите, ваше благородие. — Куркутский протянул дощечку со слегка подтаявшим куском печенки.

Бессекерский съел печенку и попросил еще. Насытившись и выпив кружку спирта, спросил:

— А человек-то хоть надежный?

— Сказывают, большой мастер, — успокоительно заверил торговца Куркутский. — Режет — будто чурку строгает.

Местный лекарь Серо без особого труда отрезал отмороженный сустав.

Когда Бессекерский немного выздоровел и начал интересоваться окружающими, Ухкахтак через Куркутского дал ему понять, что торговать ему здесь не придется, а лучше подумывать, как ехать дальше.

Впереди вокруг фиордов бухты Эмма лежали нищие селения…

Зима 1918 года в Ново-Мариинске отличалась свирепыми метелями и новостями, сбивавшими с толку коммерсантов, новоявленных чиновников и углекопов.

Радист не знал, куда деваться от любопытствующих. Даже в пургу они пробирались на холм и набивались в тесную рубку. Вели себя тихо, задерживали дыхание и с благоговением смотрели на мерцающую лампочку, прислушиваясь к неземному писку и ожидая, что скажет радист.

Но Асаевич молчал. Комитет общественного спасения — Совет недавним решением был отменен, хоть состав остался прежним, — постановил считать все телеграммы, принятые ново-мариинским радио, секретными, и радисту было объявлено, что их разглашение будет рассматриваться как тяжкое преступление.

Перепуганный Асаевич сначала попытался объявить радио неисправным, а потом потребовал поставить у дверей радиостанции вооруженную охрану. Однако охранники, назначаемые по добровольному желанию, в конце концов выведывали у слабохарактерного Асаевича содержание телеграмм, а потом разносили по Ново-Мариинску.

Сине-красная заря вставала над островом Алюмка, и с ледового океана тянуло мертвящей стужей. Холодный ветер подхватывал остывший печной пепел и уносил его вдоль улицы уездного центра. На реке Казачке с пушечным выстрелом трескался лед.

Ждали лета.

— Нынешним летом все должно решиться, — сказал как-то после долгого раздумья Иван Архипович Тренев. — Похоже, что адмирал Колчак всерьез взялся за умиротворение России. Да и союзники у него солидные — Америка да Япония.

Собеседником Тренева был Грушецкий, втихомолку радующийся отъезду своего конкурента Бессекерского.

— Авантюрист! — говорил про него Грушецкий. — Вечно у него какие-то несбыточные планы, прожекты…

Тренев остерегался обсуждать с Грушецким внутреннее положение Чукотского уезда и тем более Ново-Мариинского поста.

— Адмирал Колчак, — говорил Тренев, — человек культурный и образованный. Он кидаться в авантюру не станет.

— Да речь не о нем, — отмахивался Грушецкий. — Я говорю о нашем путешественнике Бессекерском…

— Мы ничего не можем о нем сказать, пока он не вернется, — вмешалась в разговор Агриппина Зиновьевна. — А может, они возьмут и переедут Берингов пролив!

— Ну что Бессекерскому делать в Америке? — с оттенком ревности проговорил Грушецкий. — Он здесь-то не может наладить свои дела… Вернется, если не замерзнет… Вы мне, Иван Архипович, про Колчака поподробнее расскажите… Что-то о нем ранее не слыхать было, откуда он взялся? Вроде и фамилия у него не царская.

— Да я сам про него знаю только, что он ученый адмирал. Северные берега описывал… — промямлил Тренев. — Американская станция передавала телеграмму о нем… Только знаю, что собрал он вокруг себя верных монархии людей.

— Царскую власть будет восстанавливать?

— А что же еще? — пожал плечами Тренев. — С демократией не получилось, придется к старому возвращаться.

— Бедная Россия! — вздохнул Грушецкий и засобирался домой.

Несмотря на жесточайшие холода и нужду, в яранге продолжалась жизнь. Тынатваль наловчилась шить теплые унтики, которые в Ново-Мариинске в эти студеные дни шли нарасхват. Милюнэ взяла у подруги пару меховых унтиков и предложила своим хозяевам.

Тынатваль не знала, сколько стоят унтики. На глазок определили цену — примерно стоимость полплитки кирпичного чаю.

— А пусть она весь товар отдаст мне, — предложил Тренев. — А уж жиру и всего остального продукта я достану столько, сколько надо… Кончится материал — дам ей свой.

С той поры Тынатваль не знала нужды и голода.

Не разгибаясь с утра до позднего вечера, шила мех, украшала вышивкой, нанизывала цветной бисер и белый олений волос на оленьи жилы. Перед ней белым сильным пламенем горел жирник, согревая и отепляя полог. Над пламенем висел чайник, а в углу были аккуратно сложены чай, сахар, сушеная рыба.

Милюнэ, прикрыв плотно дверь, чтобы ветер не выдувал тепло, направилась к яранге.

В опустевшем чоттагине Тымнэро был такой же холод, как и снаружи.

— Кто там? — тихо спросила Тынатваль из мехового полога.

— Это я. — Милюнэ очистила торбаса от снега и вползла в полог.

Вот уже сколько она жила в тангитанском доме, а каждый раз с радостью входила в родное свое жилище, даже когда жирники едва освещали меховое помещение. Но сегодня в пологе старой яранги Тымнэро горели три жирника, и ласковое тепло овевало обнаженное тело Тынатваль. Тут же играла самодельной куклой тихая, застенчивая девочка, дочка Тымнэро.

— Ты бы отдохнула, — попросила Милюнэ, поймав на себе усталый взгляд Тынатваль.

— Я не устала, — вздохнула Тынатваль и отложила шитье. — Только глаза иногда перестают видеть, и тыкаю иголкой прямо в голый палец… Зато так радуюсь, что нашла работу! Все думаю: вот приедет Тымнэро и увидит — все у нас хорошо, мы не голодали, жили в тепле. Ведь он небось думает о нас, страдает, беспокоится… Если бы весточку ему дать!

— По радио послать, — усмехнулась Милюнэ. — Или писаным разговором.

— А что, можно и писаным разговором Теневиля, — заметила Тынатваль. — Он разумеет его.

— А с кем пошлешь? — спросила Милюнэ. — Да еще надо написать его, этот разговор. — Ты же не можешь…

— Да, верно, — с тихой покорностью кивнула Тынатваль и вздохнула. — Да просто устный пыныл послали бы.

— В ту сторону никто не уезжал, — сказала Милюнэ.

— И никто с той стороны не приезжал, — вздохнула Тынатваль. — Куркутские тоже никаких новостей не получали. Вот только уэлькальские рассказывали, но ведь когда это было… Зато приедет — какая будет радость!

Милюнэ трогала разноцветные лоскутки, складывала узоры…

— Как тебе хорошо! — вздохнула она. — Как, наверное, тебе хорошо! — В ее голосе слышались слезы.

— Да что с тобой, Милюнэ! — испугалась Тынатваль. — Почему ты плачешь?

— Потому плачу, что нет у меня настоящей жизни! — всхлипнув, ответила Милюнэ. — Нет у меня настоящего жилища, собственной яранги, нет истинного своего разговора…

— Ну что ты, Милюнэ, — стала утешать подругу Тынатваль. — Будет у тебя еще настоящая жизнь.

— Когда она будет? — Милюнэ подняла полные слез глаза. — Почему я не умолила Теневиля взять меня второй женой?

— Теневиль хотел, чтобы у тебя было настоящее счастье.

— А где оно, это счастье? — спросила Милюнэ. — В этом Въэне, где люди подобие человеческое теряют? Где его найдешь, счастье? Все в страхе ждут чего-то… Тынатваль, ты не представляешь, в каком страхе живут эти тангитаны!

Заметив испуганную девочку, Милюнэ через силу улыбнулась, вытерла лоскутком слезы и сказала:

— Не бойся, девочка! Это я так… Слабая стала — уж очень много холода нынче зимой, промерзла насквозь, ослабела…

Она взяла несколько пар готовых меховых унтиков и ушла в свое тангитанское жилище.

Снаружи ни за что нельзя сказать, что это жилище белого человека. Самая обыкновенная яранга, нисколько не лучше, чем остальные, а может, даже похуже.

Торговец вышел из яранги и в изумлении остановился, глядя, как с нарты сходит слегка прихрамывающий Бессекерский.

— Мэй, Сульхэна! — крикнул он в глубину жилища, в черный проем двери. — Иди скорее сюда! Видать, это тот самый русопят приехал! Здорово, купец!

Магомет Гулиев подал руку, довольно крепко пожал и обратился к жене, сильно татуированной, но очень миловидной эскимоске, чем-то напомнившей Бессекерскому служанку Треневых.

— Вот он, сам пожаловал… Слыхали мы про тебя и рады познакомиться. Это моя жена Сульхэна. Не гляди, что она туземка, она законная супруга и по нашим ингушским, и по российским законам. Венчался я с ней в церкви святого Михаила на Алеутах…

Магомет Гулиев ввел гостя в свое жилище, в чоттагин такой же грязный и загаженный собаками, как и все чукотские чоттагины на протяжении долгого пути от Ново-Мариинска до Янраная.

Каюры поместились в соседних ярангах, распрягли собак и занялись починкой упряжи.

Бессекерский устало разоблачился в чоттагине с помощью Сульхэны, отдал ей все верхнее, как уже привык, и вполз в полог, предвкушая тепло и мягкость нагретых оленьих шкур.

Сульхэна внесла угощение — мороженое мясо, какие-то квашеные, с льдистыми прослойками листья — и все это положила перед гостем.

— Угощайся, друг, гостем будешь, — радушно потчевал Гулиев. — Жаль, вина у меня нет. Кончилось, а к соседям все недосуг съездить…

— Вино у меня есть. — Бессекерский послал за жестянкой.

В пологе ползали двое чумазых красивых ребятишек.

— Мери! Алихан! — прикрикнул на них отец. — Умолкните, дайте отцу поговорить с гостем… Ну, что там в Анадыре творится? Говорят, какая-то пьяная орда власть захватила?

— Да что вы, господин Гулиев! — После первого стаканчика Бессекерский почувствовал себя лучше и увереннее. — Власть в Ново-Мариинске принадлежит законно избранному Комитету общественного спасения…

— А Совет солдатских, рабочих и крестьянских депутатов?

— Помилуйте, господин Магомет, откуда в чукотском краю солдаты, рабочие и тем более крестьяне? — усмехнулся Бессекерский.

— Мне прошлой осенью американцы рассказывали, что ихнее правительство ввело эскадру в залив Святого Петра и высадило десант во Владивостоке… Якобы для охраны грузов, принадлежащих Соединенным Штатам. Я американцев хорошо знаю — будет удобный случай, отхватят весь Дальний Восток вместе с Камчаткой и Чукоткой, — сердито сказал Гулиев.

— А нам-то что, господин Магомет? — усмехнулся Бессекерский. — Лишь бы давали торговать.

— Господин Бессекерский, вы американского человека не знаете! — воскликнул Гулиев. — Иначе я бы оттуда не уехал. В них никакого благородства нет! Вы поглядите — кто на берегу торгует? Только «Гудзон бей», и больше никто.

— А братья Караевы? — с беспокойством спросил Бессекерский.

— Они на грани разорения, — ответил Гулиев. — Правда, Свенсон дал им кредит, но его надо возвращать, и с немалыми процентами. Если Караевым не будет подвоза из Владивостока, уже в следующем году американцы проглотят их с великим удовольствием.

— А как быть с моим товаром? — нетерпеливо спросил Бессекерский, чувствуя, как холодок поднимается к сердцу.

— С вашим товаром лучше уезжать отсюда подальше, — мрачно посоветовал Гулиев. — Эскимосы и чукчи здешнего побережья не знают, как расплатиться за старые винчестеры, а вы будете предлагать новые да еще за немедленную плату.

— Что же, мне возвращаться назад?

— Самое лучшее, — твердо сказал Гулиев. — Тем паче скоро задуют апрельские пурги. А там оттепели начнутся. Так что, господин Бессекерский, поезжайте обратно в Ново-Мариинск.

Аренс Волтер вышел на берег с биноклем, посмотрел и сказал:

— Это они.

Бинокль пошел по рукам. Передавая друг другу, все соглашались с тем, что это не иначе как Бессекерский со своими каюрами.

Милюнэ прибежала в ярангу к встревоженной Тынатваль:

— Твой едет!

Подхватив девочку, Тынатваль бросилась на берег, но встала в сторонке от тангитанской толпы.

Нарты медленно подошли к гряде прибрежных торосов, пересекли ее и остановились.

С передней поднялся Бессекерский, обросший длинной бородой, исхудавший, с болезненно блестевшими глазами. Оглядев толпу встречавших, он вдруг сказал громко и внятно:

— Вечная мерзлота! Ничего нет! Кругом — вечная мерзлота!