Уназикцев провожали всем населением поселка. Толпа собралась на берегу, на спекшейся от мороза гальке. Поверху галька была покрыта глазурью застывшей воды, и торбаза скользили на ней. Приходилось идти осторожно, балансируя руками. Нанехак не могла удержать улыбки, представляя себя со стороны в широком меховом кэркэре, с раскинутыми руками: она, наверное, походила на хромую ворону.

Старый вельбот Тагью нагрузили разобранными ярангами, разной домашней утварью, запасами еды, оленьими шкурами… Люди едва уместились, и с берега страшно было смотреть на такой перегруженный вельбот, когда он медленно удалялся, лавируя между льдинами.

Вместе с уназикцами уехал Ушаков. Он надел сшитые Нанехак непромокаемые торбаза. В них было тепло и легко. Правда, Нанехак потратила немало времени, чтобы научить русского умилыка правильно обуваться, настилать внутрь травяную подстилку, сушить торбаза, чижи.

Проводив вельбот, оставшиеся в поселении эскимосы снарядили байдары и отправились в море в надежде отыскать среди льдов моржей.

Нанехак поднялась к своей яранге. В душе у нее было целых три беспокойства — за уехавшего русского умилыка, мужа Апара и отца.

Иногда она с удивлением обнаруживала в себе одинаково трепетное чувство ко всем троим, все они были дороги ей и наполняли ее странным ощущением тревог и забот.

Вот и сегодня, проводив тяжело груженный вельбот, она никак не могла отделаться от мыслей о бурном море, о коварных льдах, подстерегающих путешественников на их долгом пути в бухту Сомнительную. Дорога была незнакома и совсем не походила на плавание из бухты Провидения в Уназик, Янракеннот или в Сиреники.

Казалось бы, уже начало проходить первое возбуждение и любопытство на новом месте, жизнь вроде бы шла своим чередом, а земля, простирающаяся на темнеющие вдали холмы, все еще оставалась чужой, незнакомой и даже враждебной.

Посидев немного в одиночестве, Нанехак вышла на улицу и отправилась в сторону тундры.

Порой, собирая съедобные корешки, тронутые желтизной листья, Нанехак замирала вдруг в странном оцепенении, не решаясь двинуться дальше, за следующую гряду, чтобы не потерять из виду морского простора, рассыпанных на галечной косе яранг, поблескивающего стеклами окон деревянного дома. Неожиданно рождавшийся страх останавливал ее, хотя впереди можно было увидеть широкие распадки, склоны холмов, покрытые богатой съедобной растительностью.

Сейчас с ней было то же самое, и Нанехак присела на обросший синим жестким мхом камень, поставила рядом кожаный туесок, туго набитый желтыми листьями, которые зимой она будет подавать к столу вместе с толченным в каменной ступе нерпичьим жиром, и невольно вздохнула всей грудью, стараясь успокоить дыхание.

Она часто думала о сестре Таслехак, жене русского человека Старцева. Это был странный и непонятный человек, поражавший ленью, лживостью и пристрастием к дурной веселящей воде даже своих соплеменников. Нанехак сразу заметила, что Ушаков старается держаться от него подальше. Еще в бухте Провидения он поначалу отказался взять Старцева на остров и, только узнав, что тот женат на дочери Иерока, переменил решение.

Похоже, Таслехак несчастлива со своим иноплеменным мужем, хотя и родила от него троих детей: двух мальчиков и девочку. Дети обожали тетю Нану и почти все время проводили в яранге деда, хотя Старцев и поставил теперь вполне приличное жилище, как-то совместив ярангу и русскую избу. В холодной части, разделенной на две половинки низкой перегородкой, стояла железная печка. Когда она топилась, в яранге становилось просто жарко, и собаки спешили на волю, высунув из пастей красные языки. Но в жилище был и древний меховой полог, который обогревался извечным эскимосским жирником. Кроме жирника днем полог освещался маленьким окошком, вделанным в одну из наружных стенок домика-яранги.

Здесь, на острове, среди новых русских людей Старцев старался держаться потише. А в бухте Провидения он был настоящим домашним деспотом и, когда напивался, бил бедную Таслехак, выгонял плачущих детишек из яранги на улицу.

Таслехак однажды призналась сестре, как сильно она надеялась на то, что переселение на остров изменит мужа. И поначалу в самом деле казалось, будто Старцев становится совсем другим. Но это было только внешне. Даже здесь, среди русских, он иногда позволял себе прежние дикие вспышки, и Таслехак по нескольку дней не выходила из яранги, чтобы люди не видели ее синяков.

Несколько раз Нанехак порывалась рассказать о сестре Ушакову, но что-то останавливало ее. И сам Иерок почему-то бездействовал, молча переживая несчастье дочери. Правда, выйдя замуж, женщина становилась чужой собственностью, она полностью принадлежала мужу, и вмешиваться в семейную жизнь, по эскимосским обычаям, не полагалось. Может быть, именно это и удерживало отца?

У Старцева было одно достоинство — он хорошо разбирался в собаках. Казалось даже, что их он любит больше людей. Он мог часами где-то пропадать с ними, мог разговаривать с вожаком упряжки куда более ласково, чем с женой. Его упряжка в бухте Провидения считалась лучшей в округе, и Старцева охотно нанимали каюром местные торговцы и проезжавшие по разным административным делам порученцы.

И здесь, на острове, он больше всех остальных заботился о запасах собачьего корма, выискивая всякий повод, чтобы заложить в яму копальхен. Он отгородил для своей упряжки небольшое укрытие за деревянным домом, вбил в землю два кола и натянул между ними длинную цепь. Немного подержав на свободе отупевших от морской качки собак, он поймал их и посадил на цепь, исподволь готовя к зимним путешествиям.

Но наймет ли Ушаков его в каюры?

В этом Нанехак сомневалась.

Вдруг женщина вздрогнула, покрепче ухватилась рукой за камень: ей почудилось, будто кто-то невидимый уставился на нее и держит под пристальным цепким взглядом, не отпуская ни на мгновение. Холодный пот окатил тело, и капельки влаги бисеринками заблестели на лбу. Ноги ослабели, словно в них вместо костей оказалась сухая трава, и не было никакой возможности сделать ни шагу. Даже дыхание, точно наткнувшись на невесть откуда взявшуюся преграду, остановилось. Нанехак водила глазами из стороны в сторону, ища этот страшный, парализовавший ее взгляд. И едва не вскрикнула, увидев вдруг показавшиеся такими огромными, плоскими и неподвижными, бело-голубые, с радугой, устремленные на нее глаза. Это была большая полярная сова, почти полностью сливавшаяся с окружающей тундрой. Страх медленно отпускал, восстанавливалось дыхание, и все же Нанехак еще долго сидела на камне, пока окончательно не пришла в себя.

Конечно, это могла быть и просто сова. Но женщина знала, что Неведомые силы, когда им нужно, умеют перевоплощаться в разных зверей и птиц, и отличить их от настоящих невозможно.

Торопливо шагая к ярангам, Нанехак пыталась вспомнить, что означает встреча с совой в череде разного рода примет. Вроде бы ничего особенного, но тревога отчего-то не отпускала.

Успокоилась Нанехак только тогда, когда вернулся вельбот, и на нем Ушаков, веселый и радостный, пропахший, как и все остальные, желанным запахом моржового жира и мяса, тем запахом, который означает сытую благополучную жизнь.

Встречая мужчин, Нанехак едва не шагнула прямо в воду — так велико было ее нетерпение.

— Тамошнее побережье богато зверем, — возбужденно сообщил Иерок за вечерней трапезой. — Если мы возьмем моржей на их лежбище, зима будет нам не страшна и собачьего корма хватит не на одно долгое путешествие.

Нанехак прислушивалась к мужским разговорам и думала о том, что отец здесь совершенно переменился, ожил и вроде бы даже помолодел. Внезапные вспышки раздражительности и мрачного настроения исчезли. Словно у Иерока пробудился вдруг новый интерес к жизни, к будущему, и это радовало Нанехак. Частенько отец шутливо сетовал на то, что молодые медлят с внуком.

— Сейчас самое время рожать, — опять говорил Иерок Апару. — Если новый человек появится на этой земле, значит, она приняла нас.

В эту ночь Апар был особенно пылок и настойчив в ласках, и, поддаваясь им, Нанехак порой ловила себя на отвлеченных мыслях. И вправду, почему она никак не может зачать от этого ласкового и старательного в любовных утехах мужчины, не забывавшего ни на один день о своих супружеских обязанностях? Почему природа так медлит? Может, они делают что-то не так, как полагается?

Перед глазами снова возник образ тундровой совы, огромные неподвижные глаза и проникающий в душу холодный, словно длинная ледяная сосулька, взгляд. За этим видением неожиданно появилось усталое, улыбчивое лицо русского умилыка, и Нанехак вздрогнула от испуга. Она вспомнила объяснение, почему у некоторых родителей дети напоминают других людей, даже находящихся далеко. Это, как утверждали старики, случалось оттого, что в минуты любовной утехи женщина думала о другом человеке, вспоминала его. А если вдруг в этот момент она представляла какое-нибудь животное, зверя или птицу, мог родиться урод. Не исключалась и такая возможность: дитя могло быть внешне вполне человеческим, но со временем у него проявлялись некоторые черты звериного характера. Может, человек, который будет зачат сегодня, внешне станет походить на русского умилыка и обладать к тому же способностью тундровой совы видеть в темноте?

Когда Нанехак думала об Ушакове в минуты близости с мужем, она дивилась этому, но постепенно как-то смирилась, привыкла, услышав от несчастной сестры признание, что та мысленно давным-давно живет с другим мужчиной.

Апар наконец отодвинул свое разгоряченное тело, Нанехак с облегчением вздохнула, отвернулась и сделала вид, что задремала, хотя в голове по-прежнему теснились мысли, не давая ей уснуть, назойливо вторгаясь в самое сердце. Подобно летним комарам, они жалили, отвлекая от сна и вызывая видения.

Интересно, думает ли о другом мужчине жена русского? Или в этом они не похожи на эскимосских женщин? По своему физическому строению, Нанехак убедилась в этом в бане, куда их позвал сам русский умилык, они ничем от эскимосок не отличаются. В баню тогда Нанехак попала впервые, и казалось, обилие горячей воды, мыло, обжигающий пар должны были произвести самое сильное впечатление, но больше всего ее удивила схожесть русских и эскимосских женщин.

Из эскимосок отважились пойти в баню только Нанехак с сестрой, и за эту смелость Ушаков наградил их матерчатой одеждой, которую, как объяснили русские женщины, следовало носить прямо на теле. Но к этому трудно было привыкнуть. Ведь кэркэр или же меховая кухлянка от долгой и постоянной носки так притираются к телу, что перестаешь ощущать оленью мездру, пропитанную собственным потом, а когда между ней и телом оказывается ткань, ничего хорошего, кроме постоянного зуда, не чувствуешь. Нанехак сняла свое белье на следующий же день после бани и больше не надевала.

Из многих размышлений, предшествующих сонному забытью, Нанехак больше всего любила мысли о будущем. Это объяснялось тем, что Ушаков пи о чем другом не говорил с таким воодушевлением, как о новой жизни.

Нельзя сказать, что в Урилыке совсем не думали и не говорили о будущем. Но те думы и разговоры чаще всего были вызваны тревогой накануне голодной зимы, ожиданием какой-то беды или надеждами на хорошую добычу. Самой сильной и постоянной мечтой была мечта наесться досыта и хотя бы на некоторое время забыть о еде. Зимой, когда кончался жир и мех полога покрывался изморозью, мечта о тепле не давала уснуть в ледяной постели.

Здесь еды было вдоволь, и в ярангах не угасали щедро заправленные моржовым и нерпичьим жиром каменные жирники. Пожалуй, впервые спокойно и уверенно люди ждали приближения зимы. Нанехак тщательно утеплила зимний полог, обложив его матами из сухой тундровой травы. Эту траву потом можно будет подкладывать в обувь под меховые чулки.

Здесь, на острове, сбылись главные мечты жителей Урилыка. Но видно, человек так уж устроен: удовлетворив одно, он тут же начинает задумываться о другом. Вдруг возникают потребности, о которых еще вчера никто и не помышлял. Таян, разумный и добычливый, теперь только и говорил о том, как бы приобрести музыкальный ящик-патефон, чтобы наслаждаться русскими песнями. Некоторые женщины, еще недавно довольствовавшиеся одной камлейкой, заимели по две, а иные и по три — ведь ткань можно было выписать в счет будущей добычи.

Нанехак мечтала о будущей жизни, пример которой был совсем недалеко от ее яранги, на невысоком бугре, в длинном бревенчатом доме, полном незнакомых запахов, звуков и разговоров.

Однажды она изловчилась и сумела рассмотреть тамошние постели, которые мало того, что располагались на высоких подставках-кроватях, но еще и состояли из нескольких слоев, но самое большое ее изумление вызвали белые простыни, так расточительно постеленные на совершенно чистый полосатый матрас. Голова спящего на такой постели тонула в мягкой подушке, и трудно было представить, как можно заснуть в таком неудобном, неловком положении, не чувствуя ухом твердого бревна-изголовья, отполированного до блеска. Даже способ еды должен измениться у эскимосов: продолговатое деревянное блюдо сменят тарелки; надо наловчиться брать твердую пищу вилкой и при этом сидеть на высоком табурете, подобно птице на крутом скалистом склоне.

Умом Нанехак понимала, что в будущей жизни эти внешние признаки новизны будут не самыми главными, но почему-то чаще всего думалось именно о них, а не о той возможности самим управлять жизнью, о какой не раз говорил Ушаков.

Болезненное любопытство вызывали действия русского врача Савенко, с виду совершенно обыкновенного человека. Немногие пока отваживались у него лечиться, лишь самые смелые, да и то только и каких-то незначительных случаях. Когда кто-то заболевал всерьез, обращались к своим врачевателям, однако делая это тайком от русских.

Вообще то, что раньше, в Урилыке, было всегда на виду, соблюдение извечных обычаев, исполнение обрядов, камлания, лечение больных, — теперь по возможности скрывалось, делалось тайно и осторожно.

В пологе от дыхания спящих мужчин стало душно, и Нанехак высунула голову в чоттагин. В размышлениях о будущем эта возможность глотнуть свежего воздуха в древнем эскимосском жилище, которая будет утрачена в деревянном доме, казалась самой дорогой потерей: ведь когда станет душно в комнате, чтобы дотянуться до форточки, надо встать на высокий табурет. Не будешь ведь так поступать каждый раз, да еще ночью, если тебе вдруг захочется подышать свежим воздухом.

Собаки, почуяв человека, придвинулись ближе, и самый крайний щепок лизнул шершавым языком лицо Нанехак.

Тишина плотным меховым пологом окутала маленькое поселение острова. Даже скованное льдами море молчало.

Нанехак не сразу сообразила, в чем дело. Сначала она почувствовала, как, тронутая чьей-то рукой, всколыхнулась передняя занавесь полога, потом скорее ощутила, нежели увидела, как зашевелился отец и тоже высунул голову в чоттагин. Он не заметил дочери, очевидно считая, что она давно спит. Откашлявшись, Иерок несколько раз глубоко вздохнул, и Нанехак подумала, как все-таки одряхлел отец, с тех пор как проводил год назад в последний путь свою жену. В сущности, он остался совершенно один, ему не с кем стало делиться своим сокровенным, тем, о чем не скажешь никому, кроме жены, с которой прожил душа в душу целую жизнь.

Покряхтев, Иерок зашуршал кисетом, потом спичечным коробком и запалил трубку. Нанехак затаила дыхание, боясь, что отец увидит ее. Но Иерок не поворачивал головы в ее сторону. Он молча и сосредоточенно курил, изредка глубоко вздыхая и бормоча какие-то непонятные дочери слова. Выкурив трубку, он не убрал голову в полог, а неожиданно простонал:

— О, почему я один должен нести тяжесть вины за покинутую нами землю, за тех богов, которые остались нынче неухоженными и некормлеными в пустом Урилыке?..

Иерок старался сдерживать свой голос, но в тишине чоттагина каждое слово слышалось ясно и отчетливо.

— Я готов на все, лишь бы люди не разочаровались, переехав сюда. Хочешь, возьми меня в жертву, всю мою жизнь вместе с теплой плотью, красной горячей кровью, седыми волосами и дыханием моим?

Голос отца казался чужим, словно говорил не он, а кто-то другой, оказавшийся вдруг в яранге. Он часто прерывался волнением и тяжелым дыханием.

— Не должно случиться так, что кто-то будет страдать из-за меня… Ведь уговорил людей я, только я, и никто иной. Почему вы не отзываетесь на мои призывы, почему остаетесь глухими на все мои заклинания? Может быть, я недостоин вас, тех, кто здесь всегда был хозяином и теперь недоволен нашим вторжением?.. Но ведь тут и раньше жили люди…

Иерок, видно, вспомнил о том, что Апар наконец обнаружил оленьи следы: он нашел в глубине острова, в долине небольшой речушки, текущей к южному берегу, почти окаменевшие оленьи орешки. Значит, здесь были олени, были… Значит, они могут быть здесь и в будущем…

Иерок выполз из полога, продолжая шептать заклинания. Запалив смоченный моржовым жиром мох в каменной плошке, он достал свой старинный родовой бубен и выскользнул из яранги.

Нанехак не знала, что делать. Отец вышел в стужу в одной ночной набедренной повязке из вытертого пыжика, босиком. Не повредился ли он умом?

Она растолкала спящего Апара.

— Что случилось? — встревожился тот.

— Послушай…

Нанехак затаила дыхание и вцепилась рукой в потное, маслянистое плечо мужа.

С улицы доносились быстрые, частые шаги. Свежевыпавший снег поскрипывал под босыми ногами, и, представив себе это, Нанехак невольно вздрогнула.

— Кто это? — испуганно спросил Апар.

— Отец…

— Чего ему вздумалось выходить среди ночи? Разве в пологе нет ночной посуды?

Внушительный сосуд, сплетенный из коры никогда не виданного, не растущего на Чукотке дерева и плотно сшитый тонким лахтачьим ремнем, стоял неподалеку от жирника.

— Слышишь?

Пение походило на завывание поднимающегося в ночи ветра, и, если бы Нанехак не видела собственными глазами выходящего из яранги отца, она бы так и подумала — начинается ночная буря, которая к утру взвихрит выпавший снег и закрутит первую пургу.

Порой монотонное пение прерывалось негромкими ударами в бубен, и из этого можно было заключить, что Иерок не хочет привлекать к себе внимания. Удивительно было и то, что ни одна собака не залаяла, не подняла вой, словно понимая важность и святость действий старого эскимоса.

— Он может замерзнуть, — забеспокоилась Нанехак. — Он вышел в одной набедренной повязке.

— Когда ему станет холодно, он вернется, — успокоил жену Апар.

Но тревога в душе Нанехак не проходила, и она едва удерживала себя, чтобы не выскочить из яранги и не окликнуть отца.

Когда позовете меня, роптать не буду И принесу себя в жертву Всем, От кого зависит спокойствие и жизнь на острове… Я позвал своих земляков, обещав им сытость, тепло. И все это они получили… Но мы не знаем здешних богов и в тревоге За будущее, за детей своих беспокоимся… Когда позовете меня, роптать не буду И принесу себя в жертву…

Сквозь песнопение и слабое рокотание бубна доносилось поскрипывание сухого, колючего снега, отдававшееся болью в душе Нанехак.

Некоторое время спустя послышались шаги, и Иерок вошел в чоттагин. Нанехак и Апар тотчас убрали головы и затаили дыхание: пусть отец не знает, что они слышали его.

Убрав бубен и погасив фитилек жирника, Иерок забрался в полог, наполнив тесное спальное помещение морозным духом и запахом свежего снега. От отца повеяло таким холодом, словно в жилище вошел не живой человек, а ледяная глыба.

Поворочавшись на оленьей постели, Иерок затих.

Нанехак чутко прислушивалась к его дыханию, ожидая, что отца сейчас начнет бить дрожь. Но ничего подобного не случилось. Будто Иерок пришел из летней теплой ночи.

Только время от времени он тяжко вздыхал и продолжал бормотать что-то невразумительное, непонятное, уходящее в надвигающийся сон, в который постепенно погружалась и сама Нанехак.