Ушакову пришлось приложить немало усилий, прежде чем удалось убедить эскимосов, что празднование Октябрьской годовщины не столько Медвежий праздник, сколько знаменательная дата в истории молодой Советской Республики.
— Главное — это Октябрьская годовщина, — стоял на своем Ушаков.
— Раньше ты нам об этом не говорил, — с легким упреком заметил Иерок. — Когда мы услышали о празднике, то подумали, что это обещанный тобой всеобщий Медвежий праздник.
На собрании в день Седьмого ноября Ушаков держал речь в столовой деревянного дома, названной, по морскому обычаю, кают-компанией.
— В этот день трудовые вооруженные люди Петрограда напали на самую большую ярангу Солнечного Владыки, захватили ее и объявили власть бедного трудового народа. С тех пор прошло девять лет. Теперь каждый человек в нашей стране, будь это русский, эскимос или чукча, является хозяином своей жизни, хозяином всей земли…
— Это значит, что мы сообща владеем новым островом, — обернувшись к собравшимся, пояснил Иерок.
— Вождь трудового народа, товарищ Ленин, сказал: все, чем владеют богатые, отныне станет достоянием тех, кто работает, — продолжал Ушаков, нисколько не смущаясь комментариями Иерока.
— Главное богатство человека новой страны — это его руки, его труд. Все товары, еда создаются руками человека. Богатство наше здесь, на острове: это пушнина, это медвежьи шкуры. Вот почему мы соединяем самый большой праздник Советской страны с вашим большим праздником — Праздником белого медведя…
— Русские взяли власть в большой яранге Солнечного Владыки, а мы здесь, на острове, — добавил Иерок. — Правда, здесь царской яранги нет, но ничего, заселить этот остров не легче, чем войти в уже обжитую ярангу, кому бы она раньше ни принадлежала — царю или злому духу…
Ушаков не мешал разъяснениям Иерока, он даже доволен был тем, что его слова получают такое доступное для эскимосов толкование.
Когда закончилась разговорная часть праздника, охотники внесли головы недавно убитых медведей и положили на возвышение, украсив их бусами и ожерельями. Кивьяна хотел было пристроить к «своему» медведю красный флажок, но Скурихин успел помешать ему.
Для танцев освободили всю середину комнаты. Певцы, обнажившись до пояса, взялись за бубны.
Гром бубнов потряс деревянный дом, хриплые голоса эскимосов заполнили тесное помещение. Вслушиваясь в пение, Ушаков с удивлением отметил, что начинает находить в этих почти диких вскриках особое очарование, какое-то возбуждающее душу действие. Он ловил себя на мысли, что порой и ему хотелось выйти на середину комнаты, скинуть теплую куртку, клетчатую рубашку и предстать перед зрителями обнаженным, двигая руками и ногами в такт размеренным ударам бубнов.
Вышел Таян и протанцевал перед «своим» медведем, за ним Кивьяна, Тагью, Апар, Анъялык, Етувги…
А под конец был исполнен общий эскимосский танец, который так и назывался: «Все танцуют и поют».
Расходились поздно.
В небе полыхало полярное сияние, и вышедший проводить гостей Ушаков спросил Иерока:
— Есть ли в этом сиянии какое-нибудь предзнаменование?
Иерок поднял голову и долго всматривался в игру разноцветных лучей. Согласно старинным поверьям, в сути которых он не сомневался, эти огни отражали деятельность ушедших из земной жизни людей, обитающих ныне в окрестностях Полярной звезды, главной и приметной точки северного небосклона. Что значила сегодняшняя игра небесных огней, об этом можно будет судить по событиям, которые последуют завтра.
— Увидим, — уклончиво ответил Иерок. — Могу только сказать, что завтра будет пурга.
— Но барометр указывает на ясную погоду, — возразил Ушаков.
— Не знаю, что показывает твой барометр, но я чую всем своим телом, что к утру поднимется ветер.
Ушаков с удивлением посмотрел на эскимоса: что там, за этими темными, полными неразгаданных мыслей глазами? Почему вдруг и у него на душе стало тревожно?
— А я хотел завтра поехать в бухту Сомнительную.
— Придется повременить, — сказал Иерок.
На следующее утро и вправду Ушакова разбудило завывание ветра и грохот пурги.
Это была первая настоящая пурга, которую переживал Ушаков. Ом торопливо поднялся, почистил зубы, умылся и, поставив чайник на примус в небольшой кухоньке, решил посмотреть, что творится на улице.
Дверь едва поддалась, но вместо снежной круговерти он увидел перед собой гладко отполированную снежную стену, на которой отпечатался рисунок наружной двери. Вход в дом совсем занесло. Ушаков схватил припасенную в тамбуре лопату и принялся копать. Пробив снежную стену, чуть было не потерял лопату: ветер вырывал ее из рук. Ушаков заметил нечто странное: на улице словно бы посветлело (хотя обычно в этот утренний час была кромешная тьма), казалось, летящий снег весь светился.
Откопав вход, Ушаков вернулся в комнату и, прихлебывая чай, стал думать о том, что ему делать в таких непривычных условиях, как жить, чем заняться. Перспектива безвылазно сидеть дома, когда полно работы, когда нужно продолжать исследование острова, удручала и навевала тоскливые мысли.
За поздним общим завтраком доктор Савенко говорил:
— Удивительно, но у некоторых эскимосов я нашел явные признаки цинги… Спросил у Иерока, и он сказал, что раньше такое бывало, когда наступали голодные дни и приходилось есть всякую дрянь. Но он высказал и такое соображение: эскимосы едят много русской еды, часто пренебрегая моржовым мясом и копальхеном. А главное, им не удалось запастись на зиму зелеными листьями, съедобными корешками. Оказывается, у них растительная пища довольно разнообразна…
— Это и наша ошибка, — самокритично заметил Ушаков. — Надо было дать людям возможность осенью собрать необходимую зелень.
— Я спросил Иерока, — продолжал Савелий, — почему они не позаботились об этом заранее, он ответил, что эта земля незнакома им, женщины боялись уходить далеко в тундру, потому и собрали мало…
— Единственный выход — усилить их питание за счет свежего тюленьего мяса, особенно печени, — сказал Скурихин.
Первая зимняя пурга на острове Врангеля дала полное представление о том, что значит затяжная непогода в этих широтах. Ушаков беспокоился, выдержит ли в таких суровых условиях деревянный дом. Оказалось, дом выдержал, только в комнате доктора Савенко промерзали стены, и поутру на них выступал иней. Да и печка была неважной. Ушаков распорядился утеплить стены и переложить печку.
Пурга продолжалась дней двадцать, и, когда наконец, казалось, совсем иссякло терпение и уже невозможно было слушать унылое завывание ветра и грохот снежных шквалов по железной крыше, Ушаков вдруг проснулся среди ночи от оглушительной тишины. Сначала почудилось, что он еще спит и тишина эта ему снится. Но, убедившись, что и снаружи все стихло, Ушаков обрадовался и решил, что завтра же отправится в бухту Сомнительную.
Однако в назначенное для отъезда утро он не смог не только подняться с постели, но даже пошевельнуться.
Осмотрев начальника острова, измерив температуру, доктор долго о чем-то думал, что-то прикидывал, потом уверенно произнес:
— Вам не прошли даром те путешествия, когда вы спали в сырости, на холодных камнях. У вас воспаление почек.
— Это серьезно? — спросил Ушаков. — Сколько времени мне придется лежать?
Доктор помолчал, пристально вглядываясь в пациента, наконец сказал:
— Я хочу быть с вами откровенен, Георгий Алексеевич. Речь идет не о том, когда вы сможете встать… Не знаю, удастся ли вам вообще выжить в таких условиях… Честно говоря, у меня даже и нужных лекарств нет.
Ушаков прикрыл глаза. Он действительно чувствовал себя скверно, хуже некуда. Никогда прежде не доводилось ему испытывать что-либо подобное, но слова доктора он всерьез не принял: как это умереть? Дело только начинается, впереди столько неизведанного, а тут помирать… Удивительно, но страха перед смертью у него не было. И не от избытка храбрости, не от глубокого философского понимания неизбежности конца для всего живого, а от простой мысли, что его время умирать еще не пришло.
Дни шли за днями, а состояние не улучшалось. Иногда наступало временное облегчение, и в прояснившееся сознание врывался дикий свист декабрьской пурги, а в него вплетался ночной собачий вой, хуже которого Ушакову ничего ранее слышать не приходилось.
В бреду часто всплывали видения больших городов, утопающих в роскошной зелени, благоухающих и цветущих. Сквозь неистовый вой собак и пурги доносилась странная музыка: пели скрипки, нежный женский голос вливался в яростный грохот бури. Трудно было провести границу между бредом и явью, когда разговор с оставшимися на материке друзьями вдруг переходил в дружескую беседу с навещавшими больного эскимосами.
Чаще всех приходил Иерок. Он часами сидел в углу у двери, пристально наблюдал за больным. И странно, от одной мысли, что рядом живой и сочувствующий человек, становилось легче; приходя в себя, Ушаков старался ободряюще ему улыбнуться.
— Надо поправляться, — говорил Иерок. — Много медведей подходит к селению, надо охотиться и делать новый Медвежий праздник.
Другие посетители говорили с Ушаковым так, словно он был здоровым или же вот-вот должен поправиться и заняться делами.
Несколько раз заходил Аналько. Он слыл человеком, который умел исцелять болезни, но браться за русского умилыка он не решался. Однако завел разговор о том, что в будущем ему хотелось бы иметь настоящие карманные часы.
— Я скоро переселяюсь на северную сторону острова, — сообщил Аналько. — Ты говоришь, что там хорошая охота на пушного зверя. Я верю тебе. Я хочу тебе оставить маленькую байдару, чтобы ты весной мог охотиться на уток.
Из бухты Сомнительной приехал Клю. И сразу же явился в деревянный дом, принес мороженую нерпичью печень. Он положил свой подарок прямо на пол у кровати больного и весело заговорил с ним:
— Послушай, умилык! У меня в упряжке недостает одной собаки. Подари мне пестрого щенка. Когда ощенятся мои суки, я верну тебе… Да, знаешь, я учусь грамоте…
— А кто же учит тебя? — слабо улыбнувшись, спросил Ушаков.
— Я сам учусь! — гордо сказал Клю. — Беру какую-нибудь коробку или банку, на которой отчетливо напечатаны буквы, и срисовываю. Только бумаги нет. Какая была у меня — вся кончилась.
Ушаков распорядился выдать Клю карандаши и бумагу.
— Давай скорее поправляйся, — сказал на прощание обрадованный подарками эскимос. — Скоро будем писать друг другу письма.
Когда полегчало, беседы с Иероком стали продолжительнее. Обычно гость начинал с рассказа о погоде. В основном бушевала пурга, но, когда она затихала, температура воздуха ощутимо снижалась. На море с грохотом ломался лед.
— Солнца нет, — сокрушенно сообщал Иерок. — У нас в Урилыке даже в самую глухую зиму солнце хоть ненадолго, но все же показывается над горизонтом, а здесь — только алая полоска видна…
— Как ты считаешь, почему не видно солнца? — спросил Ушаков.
Иерок подумал и сказал:
— Зимой солнце далеко уходит от земли. Поэтому в Урилыке оно висит очень низко. А сейчас мы на острове. Южнее нас материк. Он и закрывает солнце. Если бы материк не загораживал от нас южную сторону неба, то и здесь теперь было бы солнце.
Иногда Иерок рассказывал сказки.
Причудливый мир, волшебные превращения воспринимались им как реальность, существующая где-то помимо земли. Порой она соприкасалась с жизнью людей и даже воздействовала на них.
— Через сказочные существа проникают в нашу жизнь болезни, — серьезно сказал Иерок, закончив очередную сказку о волшебной женщине Майырахнак. — Но сила может быть и в слабом на вид существе, — продолжал эскимос. — Вот послушай о маленьком храбром палтусе. Маленький палтус резвился в волнах недалеко от старой Чаплинской косы, там, где пологий берег переходит в скалы. Вдруг из-за скал показалось большое стадо белух. От их стремительного движения кипела вода и подымались высокие волны. Одной из таких волн и выкинуло на берег маленького палтуса. Напрасно он пытался доползти назад до воды, волны от проходящих белух отбрасывали его все дальше и дальше. Испугался палтус, забился на гальке, обращаясь к белухам:
«Я высохну на берегу! Моя кожа растрескается, и я погибну! Возьмите меня в зятья! Не бросайте на суше!»
«Пусть идущие сзади себя подберут», — отвечали белухи и проплывали мимо.
Тогда маленький палтус запел песню:
Сзади идущие белухи услышали песню палтуса, подобрали его, положили на спину и понесли в свое стойбище.
Так маленький палтус стал жить в стойбище белух. Вскоре он женился на одной из них. Все шло хорошо, но стал замечать палтус, что белухи пугливы и все время чего-то боятся.
И спросил он жену:
«Чего вы все время боитесь?»
«Мы боимся волков, — ответила жена-белуха. — Как только замерзает тундра, они приходят сюда и кусают нас».
И действительно, когда пришла зима, замерзли озера, реки и само море покрылось льдом, в ясную морозную погоду с шумом и лаем к берегу подошли волки. Белухи попрятались в свои жилища-землянки и крепко-накрепко завязали двери.
Приблизились волки к крайним землянкам, разрыли на них крыши, спустили ременную петлю и закричали:
«Зацепите вашего старшего!»
Белуха-умилык говорит:
«Пусть я погибну, но спасу моих детей».
Сунул голову в петлю, и тут же волки выдернули его. Разорвали острыми клыками и съели, не оставив даже костей.
Спустили еще петлю и кричат:
«А теперь зацепите кого-нибудь помоложе, потому что у этого мясо жесткое!»
Пришлось молодому лезть в петлю. Выдернули его волки, и тоже съели, как и первого. Так забавлялись и объедались волки, пока не добрались до землянки, в которой жил со своей женой маленький палтус. Начали разрывать крышу, а он и говорит жене:
«Унеси меня в самый темный угол и дай копье».
Исполнила жена его приказание, а сама дрожит от страха. Вот уже в дыру спускается петля, и волки кричат сверху:
«Цепляйте кого-нибудь! Можете и ребенка, если он есть!»
Перепуганный тесть начал надевать на себя петлю, а палтус говорит ему:
«Сними петлю!»
Послушался тесть, а сам задрожал пуще прежнего. Волки уже начали терять терпение, подошли близко к дыре на крыше.
А маленький палтус лизнул точильный брусок и запел песню:
Только сунулся волк в дыру, а палтус возьми и всади ему копье в сердце. Жена с тестем оттащили убитого волка в сторону, а с крыши опять кричат:
«Ты что, один ешь?»
Едва второй волк показался в землянке, маленький палтус всадил ему острие под лопатку.
Тогда послали волки третьего своего товарища. Этого маленький палтус не смог сразу убить, а только ранил.
Раненый вырвался из землянки и побежал. Увидели его товарищи, истекающего кровью, испугались и кинулись за ним следом.
Долго бежали волки, пока не очутились в глубинной тундре, далеко от морского берега. Здесь и стали жить.
С той поры они никогда не тревожат белух, лишь на оленьи стада нападают…
…В комнату часто заходила Нанехак. Она появлялась молчаливая, как тень, ставила возле кровати на столик бульон, хорошо сваренное тюленье мясо и так же неслышно удалялась.
Иногда, открывая глаза, Ушаков видел ее лицо, но ему казалось, что это бред.
Однажды до него донесся чей-то голос; стряхнув забытье, Ушаков услыхал пение. Он узнал голос Нанехак, но, чтобы не смущать женщину, не открывал глаз. Это была странная песня, непохожая на те, что обычно исполняли эскимосы на своих празднествах. Какая-то нежная, удивительная, незнакомая мелодия, словно пришедшая из далеких теплых краев. Она обволакивала, завораживала, и веки наливались сладкой дремотой. Голос то угасал, то снова вздымался, как тихая размеренная морская волна.
— О чем ты поешь, Нана? — спросил Ушаков, когда женщина умолкла.
— Я пела о том, чтобы ты поправился, чтобы снова стал здоровым и веселым, — ответила Нанехак.
Конечно, главным победителем болезни оказался молодой, сильный организм. Но и забота эскимосов, их уверенность в том, что русский умилык обязательно поправится, помогали врачу.
Аналько так прямо и сказал Ушакову:
— Наверное, здешний злой дух ошибся. Он хотел выбрать себе в жертву эскимоса, а попал в тебя. Так что не беспокойся, выздоровеешь.
За время болезни Ушаков наслушался рассуждений о том, что остров, как оказалось, обильно населен разного рода духами, которые не одобряют вторжения людей в их владения.
— Мы не знаем, как с ними разговаривать, и они часто обижаются на нас, — с серьезным видом сокрушался Аналько.
Иерок был осторожнее в своих высказываниях о недружелюбных Неведомых силах, но это объяснялось скорее всего тем, что он понимал: русский умилык не верит в существование духов.
Ушаков мало-помалу поправлялся, но тревожное настроение не покидало людей. Время от времени доктор Савенко приносил вести о заболевших, но самое удивительное было в том, что многие страдали цингой.
Свежего мяса оставалось все меньше, да и копальхен был на исходе. Главные запасы размещались далеко от бухты Роджерс, на мысе Блоссом, в Сомнительной, а бушевавшая почти все время пурга не давала возможности съездить за ними на собаках. Никто не голодал, продуктов хватало всем, но цинга шла от яранги к яранге. Были и другие болезни; и доктор Савенко, и эскимосский шаман Аналько буквально не знали покоя.
Люди приуныли, поникли. Даже Кивьяна, никогда раньше не унывавший, жаловался на холодный мрак, окутавший остров.
— А вдруг солнце совсем не покажется? — однажды спросил он.
— Такого не может быть! — уверил его Ушаков. — Весна придет в свое время, как положено, а до первых лучей и вовсе недолго осталось.
Многие, даже самые азартные охотники сидели по своим ярангам, варили кашу, пили чай со сгущенным молоком, предаваясь мрачным мыслям.
— Почему вы не охотитесь? — спрашивал Ушаков.
— В такой темноте недолго и злого духа встретить, — ответил Аналько. — Они обступили селение, только и ждут, как бы всех нас сожрать.
Ушаков, все еще слабый, не оправившийся после болезни, стал понемногу выходить из дому.
Первым делом он откопал занесенное снегом окно, хотя через него уже давным-давно не проникал дневной свет. Потом стал ходить по ярангам, ободряя людей, стараясь поднять настроение.
Как-то вечером он спустился к морю. Это было накануне Нового, тысяча девятьсот двадцать седьмого года. Мороз обжигал лицо, кусал даже ноги, обутые в теплые оленьи чижи и камусовые торбаза. Море до самого горизонта было сковано толстым, неподвижным льдом, и зрелище было таким удручающим, что Ушакову пришлось напрячь все свои силы, чтобы не поддаться отчаянию.
Новый год встретили не очень весело.
А наутро, первого января, доктор Савенко принес известие о том, что Иерок слег.