Иерок лежал в пологе, а голова его была высунута в чоттагин, где молча сидели Апар, Нанехак и Аналько.

Ушаков подошел к больному. Иерок бредил, кого-то звал, иногда вдруг произносил русские слова. Придя в себя и увидев рядом с собой умилыка, даже попытался улыбнуться.

— Как же так, Иерок? Что с тобой? — участливо спросил Ушаков.

— Вот… заболел, — виновато, слабым голосом отозвался старик. — Пока ты болел, я держался… А теперь мой черед. Нельзя, чтобы оба умилыка разом болели.

— Пусть доктор Савенко посмотрит тебя, — сказал Ушаков. — Он ничего дурного не сделает. Обещаю тебе…

— Хорошо, пусть придет, — еле слышно проговорил он и, закрыв глаза, снова впал в забытье.

Доктор Савенко выслушал больного. Градусник он так и не отважился поставить, видя, как Нанехак зорко следит за его руками. Но и без градусника было ясно, что у старика сильный жар. Вероятнее всего, это воспаление легких. Выдержит ли он?

На вопросительный взгляд Ушакова доктор лишь в сомнении покачал головой.

Савенко ушел, ушел шаман Аналько, но Ушаков остался рядом с больным другом. Он вспоминал дни собственной болезни, когда, открывая глаза, всякий раз видел сидящего на корточках у двери Иерока, ловил его сочувствующий взгляд.

Ушаков прислушивался к тяжелому дыханию больного, вспоминал их первую встречу в бухте Провидения, разговор об острове, долгие беседы, когда они вместе мечтали о будущем нового эскимосского поселения. «Я слышал от стариков, — говорил Иерок, — что наш народ смело обживал новые земли. Почему бы нам не последовать этому хорошему древнему обычаю?» Но жизнь здесь оказалась нелегкой. И вот первое серьезное испытание. Ушаков был достаточно самокритичен, с тяжелым сердцем он брал на себя значительную долю вины. Много, слишком много времени было потеряно осенью. Увлеклись постройкой дома, складов, совсем забросили подготовку к зиме, мало запасли мяса и зелени. А ведь именно от этого во многом зависит жизнь эскимосов. Разве нельзя было побольше внимания уделить охоте? Конечно, можно. Того же моржа на мысе Блоссом было сколько угодно… От голода, понятно, никто не умрет, но от других болезней, как оказалось, люди здесь не застрахованы.

Так и остался неосуществленным план большой совместной поездки двух умилыков вокруг острова.

— Он в последние дни был очень плох, — тихо рассказывала опечаленная Нанехак. — Держался на ногах только потому, что хотел помочь тебе выздороветь.

— Что я могу для него сделать? — с горечью спросил Ушаков.

— Будь рядом, — попросила Нанехак, — пусть он видит тебя, когда будет приходить в сознание. Ему осталось совсем мало жить…

— Как ты можешь говорить такое? — с ужасом воскликнул Ушаков, пораженный тем, с какой безысходной уверенностью произнесла эти слова Нанехак. — Он еще может выздороветь!

— Нет, он уже не поправится, — печально вздохнула Нанехак. — Он долго боролся с болезнью, не поддавался ей, ходил, охотился, и вот — рухнул… Он не поднимется…

Поздним вечером, когда в небе заполыхали огни полярного сияния, Ушакову показалось, что Иерок уснул: его дыхание стало ровным, размеренным.

— Я приду утром, — тихо сказал он Нанехак, прикорнувшей у едва тлеющего очага.

Сияние было таким сильным, что под его сполохами хорошо просматривался весь ряд эскимосских яранг, длинное, почти по самую крышу занесенное снегом деревянное здание. Кое-где у жилищ виднелись безмолвные тени. Ушаков медленно шел к дому и едва не столкнулся с Кивьяной. Тот стоял у задней стены своей яранги и разбрасывал с деревянного блюда крошки еды, которые тут же подбирали собаки. Сначала Ушакову показалось, что он просто кормит собак, но потом догадался: эскимос приносит жертву. Умилык хотел было незаметно пройти мимо, чтобы не смущать Кивьяну, но тот сам остановил его:

— Как там Иерок?

— Уснул…

— Наверное, насовсем уснул, — печально произнес Кивьяна.

— Почему ты так думаешь? — осуждающе спросил Ушаков. — Он поправится.

— Гляди! — Кивьяна показал на сполохи северного сияния. — Видишь, сколько огней зажгли в окрестностях Полярной звезды? Это ему путь указывают, чтобы не заблудился.

— Зря ты так говоришь, — пробормотал Ушаков и заспешил дальше.

Он долго не мог заснуть, ворочаясь на оленьей шкуре, покрытой простыней, и думая о том, как легко эскимосы относятся к великому таинству смерти. Его поразила глубокая покорность судьбе.

Под окном послышались шаги. Ушаков невольно глянул на часы: они показывали полночь Шаги доносились уже из коридора, затем раздался легкий стук в дверь. Это был Павлов. Уже по выражению его лица Ушаков понял все.

— Умер, — сказал учитель и тяжело вздохнул.

Покойный лежал на новой оленьей шкуре, одетый в будничную зимнюю кухлянку. На голове его — аккуратно подвязанный под заострившимся подбородком малахай, а вытянутые вдоль тела руки были в рукавицах из коричневого темного камуса. Затем тело накрыли пыжиковым одеялом и вдоль положили длинный деревянный брусок.

Всеми приготовлениями молчаливо распоряжался Аналько. Апар, Кивьяна и Таян повиновались ему сосредоточенно, со знанием дела. Очевидно, им не раз приходилось снаряжать человека в последний путь. У костра возилась потемневшая от горя Нанехак. Ей помогала сестра. Нанехак не плакала, и только растрепанные, непричесанные волосы и следы копоти на лице свидетельствовали о глубоких переживаниях женщины. Она взглядом показала Ушакову место на китовом позвонке в углу чоттагина, чтобы русский умилык не мешал совершению похоронного обряда.

Покойного крепко связали ремнями, оставив с каждой стороны тела по три петли.

После этого Нанехак подняла переднюю стенку полога, подперла ее палкой и подала деревянное блюдо с вареным мясом. Погребальная трапеза проходила в молчании. Аналько знаком подозвал Ушакова и дал ему кусок.

— Хорошая, тихая погода, — сказал он.

Ушаков молча кивнул. Он едва смог проглотить кусок мяса.

— Это значит, что уходящий не имеет зла ни на кого из оставшихся, — продолжал Аналько.

Когда мясо было съедено, Нанехак подала каждому по чашке крепко заваренного чая. Покончив с чаем, покойника вынесли ногами вперед за ременные петли. Ушакову дали третью петлю слева.

Тело обнесли вокруг яранги и положили на снег позади жилища, рядом с заранее приготовленной нартой. Все уселись на снег.

Началась одна из главных церемоний похоронного обряда: вопрошание уходящего. Аналько и Кивьяна взялись за концы деревянного бруса. Аналько громким голосом задавал вопросы, и уходящий отвечал. Считалось, если тело поднимается легко, он дает положительный ответ, а когда тяжело — отрицательный. Как заметил Ушаков, сама форма вопросов была такова, что она не давала возможности для двоякого толкования.

Покойнику задали обычные вопросы: не держит ли он на кого-нибудь зла, какова будет дальше охота, хочет ли он быть зарытым в землю или останется на поверхности, намеревается ли он возвратиться туда, где похоронена его жена…

После завершения обряда вопрошания тело положили на нарту, а у изголовья пристроили ящик с вещами умершего. Апар запряг собак. Они, словно понимая значительность происходящего, вели себя на редкость спокойно, не лаяли, не визжали, не огрызались друг на друга. Процессия тронулась, провожая в последний путь своего товарища. Ушаков вместе с другими держался за петлю и медленно брел вслед за упряжкой, поднимающейся по склону холма. Время от времени процессия останавливалась, провожающие отряхивались над покойником, передавая ему свои настоящие и будущие недуги. Ему они все равно уже больше не повредят, а оставшимся — все облегчение. Ни одной женщины в прощальной процессии не было: дочери Иерока остались в осиротевшей яранге.

Наконец похоронная процессия достигла назначенного места. Отстегнули собак, и, освобожденные от упряжки, они побежали обратно в селение. Осторожно смели снег и на обнаженную землю положили тело. Аналько перерезал все ремни, разрезал торбаза, кухлянку, рукавицы, штаны, шапку. Остальные сломали нарту, сложили обломки в груду и придавили тяжелыми камнями. То же сделали и с остатками разрезанной одежды. Аналько вполголоса объяснял Ушакову значение действий.

— Ничего не должно оставаться целым. Иначе, если вдруг Иероку вздумается вернуться, он может быстро собраться и пойти за кем-нибудь в поселение. А так, пока починит нарту, сошьет разрезанную одежду, он позабудет обратную дорогу или передумает. И еще: одежда придавлена камнями, чтобы она не колыхалась на ветру и не рождала пургу, плохую погоду.

Возле изголовья умершего, в кругу из камней, положили охотничий нож, чайник, чашку, напильник, точильный брусок, трубку, спички, кисет с табаком. Эти вещи также были поломаны и разбиты. Здесь же оставили несколько галетин, кусок сахару, табак. Остальное Аналько разделил между участниками похорон. Ушакову досталась галетина и обломок жевательного табаку. Ремень, которым был обвязан покойник, тоже разрезали на куски, и каждый, получивший отрезок, завязал на нем по две петли.

— Это чтобы наша жизнь не ушла за Иероком, — объяснил Аналько. — Через петли она не пройдет…

Когда процессия двинулась обратно в поселение, Аналько несколько раз поворачивал назад, намеренно наступая На старые следы, и, делая петлю, удлинял и запутывал дорогу. Путь лежал мимо яранг, к морю. Спустившись на лед, эскимосы несколько раз перекувырнулись и, выбравшись на берег, развели большой костер, над огнем которого довольно долго отряхивались и выбивали свои одежды.

— Все это мы делаем, чтобы вместе с очищающим огнем ушло нехорошее, — пояснял шаман. — Сейчас в яранге Иерока начнется «талимат кават» — «пятиночные сновидения». Никто не будет входить и выходить из яранги, никто все это время не будет там раздеваться. Нельзя ничего делать, особенно шить… Вот послушай, что случилось много-много лет назад… Жена одного умершего эскимоса, чтобы развеять горе, отвлечься от мрачных мыслей, стала сшивать нитками из оленьих жил камусы. Шьет, а нитка все за что-то цепляется. Женщина осмотрела жильную нить — она ровная, гладкая, ни одного узелка. Но как начинает шить — снова она цепляется. Вдруг за ярангой послышались шаги, а потом в чоттагине возник какой-то шум, возня. Подумала женщина, что это собаки забрались, зажгла мох в каменной плошке и вышла посмотреть. А там лежит тело ее мужа. И упала она бездыханной прямо на него, своего любимого. Пришлось на следующий день хоронить уже обоих, а торбаза так и остались недошитыми. С той поры и повелось: не шьют не только в яранге умершего, но и во всем селении…

Странно, но после похорон Иерока в природе наступила удивительная тишина. Над крохотным поселением, над всем островом ясными звездами и полной луной сияла полярная ночь, и лишь в полдень южная сторона горизонта окрашивалась в алый цвет, напоминая о том, что где-то существует яркое, обжигающее, ослепительное солнце, от которого люди ищут укрытия. Не верилось' что где-то может быть такое.

Прошли пять дней траура, и Ушаков решил навестить ярангу Иерока.

В ней было пусто и сиротливо. Голодные собаки, свернувшись клубком, лежали в холодном, неприбранном чоттагине, и сама Нанехак, всегда чистая, аккуратная, показалась растрепанной и грязной.

— Здравствуйте, умилык, — тихо поздоровалась она с гостем и захлопотала, разжигая потухший костер.

— Да ладно, не надо чаю, я только что пил, — попытался остановить ее Ушаков.

— Как же можно так? — пробормотала Нанехак. — Если бы отец был жив, он меня поругал бы за то, что я не угостила тебя.

Апар чинил старые снегоступы, но по всему было видно, работал он только для того, чтобы просто чем-то заняться. Он вяло и тупо посмотрел на Ушакова и едва кивнул, когда тот поздоровался.

— Ты не заболел? — спросил его Ушаков.

— Не заболел я, — угрюмо ответил Апар.

— А отчего не пошел на охоту? Погода-то хорошая…

— Так ведь нельзя. Дух Иерока еще не ушел далеко… Бродит где-нибудь рядом. Может, даже в обличье белого медведя.

Ушаков хотел было возразить, что это чушь, но вовремя сдержался и только напомнил:

— Траур ведь еще вчера кончился…

В ответ Апар тяжело вздохнул.

— Он еще долго будет бродить возле нашего поселения, — тихо сказала Нанехак, подавая чашку. — Он очень любил жизнь, любил всех нас и тебя, умилык. Ему нелегко так сразу уйти.

Ушаков не хотел поддерживать такой разговор, но не знал, как повернуть беседу на охоту, на то, что, несмотря ни на что, надо жить, искать зверя, добывать свежее мясо, чтобы не болели люди.

За стенами яранги послышались голоса и собачий лай.

В чоттагин вбежал встревоженный Павлов:

— Георгий Алексеевич! Кажись, ваш Пестряк взбесился!

Пестряк — это передовой пес в упряжке Ушакова. Он был на редкость умным и понятливым, а кличку свою получил за несколько темных пятен на морде.

Оставив недопитый чай на столике, умилык торопливо вышел из яранги. Уже нескольких собак в поселении постигла эта болезнь, но Ушакову почему-то казалось, что беда минует его упряжку.

Пестряк, посаженный на цепь, смотрел на людей диким остановившимся взглядом. Голова тряслась, с уголков пасти свешивалась белая слюна. Иногда он пытался лаять, но лай его был какой-то жалобный, скорее похожий на визг. Ушаков понимал, что единственное и самое верное решение в такой ситуации — это избавить пса от мучений.

Ушаков послал Павлова за винчестером. Взяв в руки неожиданно отяжелевшее ружье, он несколько раз поднимал его, но тут же, встретившись с взглядом собаки, опускал. Наконец, собравшись с силами, нажал на спусковой крючок.

Собака дернулась и затихла.

— А может быть, в ней беспокоилась душа нашего Иерока? — услышал он тихий голос за спиной, обернулся и встретился с обезумевшими от страха глазами Нанехак.

— Не говори так! — закричал Ушаков. — Не говори!

Опираясь на винчестер, он едва добрел до своей комнаты и рухнул на постель, сраженный новым приступом болезни.