Три момента, три главные вехи в моей жизни не имеют точной даты, потому что они случились незаметно для меня. Первый – это время, когда я заговорил на своем языке, второй – когда русский язык стал для меня вторым родным, и третий – когда процесс чтения перестал быть для меня тяжелым трудом, а превратился в наслаждение и в настоящую необходимость.
В самом деле, в памяти четко сохранились дни, когда я держал в руках самые примечательные книги моей жизни, чтение которых не только доставило ни с чем не сравнимое удовольствие, но я повлияло на меня так, что это влияние я ощущаю до сегодняшнего дня.
Но прежде чем я и мои сородичи раскрыли книгу и приобщились к этому чуду, надо было преодолеть большое историческое расстояние, выйти из состояния патриархально-родового строя. Этот нелегкий путь был не прост. Многие жизненные, казалось бы веками проверенные, установления оказались ложными. С трудом принимались новые законы, новые обычаи, которые порой казались ненужными и даже смешными.
Народы Севера волей судьбы обитали в таких трудных природных условиях, что, не будь они способными быстро и без особого сожаления расставаться с тем, что мешало выжить, они бы попросту давно исчезли с лица планеты, увеличив число безвозвратно исчезнувших народов. А ведь дело шло к этому. Темп вымирания был настолько стремителен, что вчерашние предания, исторические сказания уже в следующем поколении казались преувеличениями, когда речь заходила о численности людей. Так было с юкагирами, мужественным племенем, пришедшим в свое будущее с числом около четырехсот человек, тогда как их было столько, что, как повествовалось в сказаниях, от дыма их костров темнели крылья пролетающих птичьих стай. Исторические изыскания и археологические раскопки также свидетельствуют о том, что народы арктического северо-востока были далеко не обломками больших этнических конгломератов, а отдельными большими народами.
И я никогда не устану повторять истину, ставшую очевидной, что народы Севера спасены Великой Октябрьской социалистической революцией. А ведь дело шло к печальному концу. За примерами ходить далеко не надо. По ту сторону Берингова пролива, на Аляске и в Северной Канаде, это уже происходит и произошло. Широко известна книга канадского писателя Фарли Моуэта "Отчаявшийся народ", в которой описано исчезновение племени ихальмютов, одного из племен великого арктического народа эскимосов. Это племя вымерло только потому, что встретилось с жестокой капиталистической эксплуатацией, с той действительностью, которая оказалась губительнее смертоносного дыхания арктического холода.
Гуманизм Великого Октября по отношению к малым народам еще до конца не исследован и не оценен. А это тем более интересно, что издавна о народах Севера говорилось много добрых и сочувственных слов. Великий Нансен, Руал Амундсен, русские путешественники и мореплаватели – от Крашенинникова до Биллингса – предлагали разного рода меры, способные оградить арктические народы от влияния так называемой цивилизации. Да, именно оградить. Речи о другом и не было. Этот ограниченный гуманизм, который сродни современному респектабельному расизму, все же в тех условиях был хоть и слабым, но все же голосом в защиту северных народов. И этот голос не то что не был услышан, а на него вовсе не обратили никакого внимания.
Одно дело выражать сочувствие, и совсем другое – действительно помогать нуждающемуся. Потребовалось полное изменение существующего строя, создание качественно нового общества, основанного на подлинном гуманизме, чтобы народы Севера могли воспрянуть духом, подняться с колен и обрести новое историческое будущее.
Одной из главных причин подъема национального самосознания малых народов Севера было то, что новый строй не только признал их полноправными гражданами нового, социалистического общества, но и создал им наилучшие, оптимальные, говоря научным языком, условия для общественного и культурного развития.
И среди многих благ, предоставленных революцией народам, обреченным на вымирание, была грамота, умение читать и писать на своих родных языках.
Известный эскимосский певец Нутетеин, основатель ныне широко известного чукотско-эскимосского ансамбля "Эргырон", признавался мне, что в далекой своей молодости считал умение наносить на бумагу и различать следы человеческой речи природным даром белого человека.
И вдруг такое чудо становится доступным. Но за умением читать следовало другое великое открытие для нас – необозримо широкий простор, распахнувшийся в другой мир, мир удивительных книг русских писателей – людей, которые в своих произведениях отразили все богатство человеческой души, ее движений.
За освоением грамоты, за усвоением русского языка начиналось новое путешествие в прекрасное, путешествие в русскую культуру, которая еще тогда, в детские годы, представлялась мне высоченной волшебной горой.
Почему именно горой? Может быть, оттого, что в юности, прежде чем нам доверяли гарпун и ружье, нам надо было научиться легко и быстро взбираться на гору, которая высилась на юго-востоке от Уэлена. Причем не налегке, а неся на плечах тяжелый железный лом. На вершине нас ждали старики, которые придирчиво осматривали нас, слушали дыхание. Тот, кто поднимался на эту гору, сохранив свежесть и ровное дыхание, признавался годным к великому делу морского промысла.
Мы приобретали культуру, читая русские книги. Книги Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова, Горького. Наши умы впитывали идеи подлинного человеколюбия. Мы вслушивались в слова, обращенные к человеку труда, к главному, на наш взгляд, человеку, ибо его трудом кормятся все.
Я никогда не устану благодарить судьбу, что в период моего становления как человека, в период формирования духа моего рядом были великие русские, чьи идеи были созвучны моим смутным, еще неоформившимся мыслям.
Интересно, что в те годы я даже не задумывался над тем, что воспринимаю богатства иного народа. Мне тогда казалось совершенно естественным и закономерным, что богатства одного народа принадлежат другим. Так повелось издавна в нашем народе – делиться тем, что есть у тебя, отдавать лучшее тому, кто имеет в этом нужду.
Поэтому как-то странно мне было уже в зрелом возрасте ознакомиться с некоторыми сочинениями, в которых утверждалось, что всякое приятие чужого – уже сам по себе акт, до некоторой степени унижающий человека.
Но в тех книгах, которые я тогда читал, содержался призыв к сохранению и сбережению собственного, исконного – того, что является бесценным богатством народа, каким бы малым по численности он ни был.
Великие русские книги, которые я читал, сами оказались воспитателями, оберегавшими нас от нигилистического отношения к собственной культуре точно так же, как это сделал великий русский язык по отношению к собственному нашему, чукотскому языку.
Я подразумеваю под словами "великие русские книги" именно те произведения, которые определяют славу и красоту удивительного явления в истории всей человеческой культуры – русской культуры!
Чем же пленили чукотского мальчика книги, читаемые в яранге, в тесном пологе при свете коптящего жирника, в брошенных на берегу вельботах, чьи днища пропахли моржовой кровью и ворванью? Почему на высоком мысу, откуда виднелись острова в Беринговом проливе и синие берега далекой Америки, мечталось о раздольных русских полях, о городах, в которых действовали герои рассказов, романов, стихов и пьес?
Почему, отправляясь на охоту в море или в Кэнискун на морской припай, куда приплывали жирные нерпы и где пролетали, стелясь над водой, утиные стаи, я искал свободную минуту, чтобы раскрыть книгу и погрузиться в мир доброты и сердечности? Почему сразу стали мне близки герои романов Льва Толстого, Тургенева, Достоевского, рассказов Чехова? Почему Максим Горький стал близок мне не только своей судьбой, но более всего своими книгами?
Видимо, причина прежде всего та, что именно в русской культуре, в русской литературе с наиболее ясной силой обнаружилось то, что является всеобщим для человечества, именно здесь простой труженик нашел наиболее полное и сочувственное изображение.
Русская душа, русский характер иногда изображаются как удивительные, неповторимые. Соглашаясь с этим утверждением, я бы подчеркнул, что, при всей неповторимости и удивительности, русская душа, русский характер отличаются еще и широтой, и открытостью. И странно порой читать и слышать о поисках особых черточек исконной русской культуры, которые доказывали бы ее чистоту, незамутненность другими примесями. Но русская культура именно тем всегда была сильна, что она не отгораживалась от богатств, добытых и накопленных духовной деятельностью других народов. Она с готовностью воспринимала все лучшее, перерабатывала и делала фактом своей национальной культуры, возвращая часто в улучшенном виде восхищенному человечеству какой-нибудь многократно использованный сюжет или образ.
Поиски чистопородности в человеческом обществе часто оборачиваются противопоставлением одних народов другим.
Каждый раз, открывая русскую книгу, я как бы раскрывал душу человека, заглядывал в его сердце.
Полог с тусклым жирником или холодный чоттагин, оккупированный собаками, – не лучшее место для чтения. Но долгие зимы не дают иного выбора, и многие впервые прочитанные книги связываются у меня либо с пологом, освещенным желтым мерцающим пламенем, или же с чоттагином – холодной частью яранги, куда свет проникает через дымовое отверстие. Ветер приносил на страницы книги снежную пыль и собачью шерсть, но я так был захвачен чтением "Записок охотника" Тургенева, что не видел и не замечал ничего кругом.
Нескончаемая вереница людей проходила перед моими глазами – помещики, крестьяне, городские жители неизвестных и неведомых мне профессий. Описания картин русской природы, развернутые перед моим удивленным взором, поражали меня не столько собственной красотой – мне тоже приходилось видеть не менее поразительное, – а волшебной способностью слова живописать с такой убедительностью, что нарисованная картина стояла перед глазами как наяву. Может быть, именно Тургенев показал мне, что само по себе слово интересно, глубоко и сильно. Крестьянские дети, описанные Тургеневым, были моими сверстниками. Те, кто коротал теплые тихие ночи на Бежином лугу, ходили вместе со мной по подтаявшей лагуне, ездили на собаках в селение Кэнискун на тихоокеанскую часть Чукотского полуострова.
Весной, когда мы отвозили промысловые суда на кромку льда, они как бы шли рядом со мной, держась за край деревянного вельбота, покрикивали на собак, а потом возвращались на облегченных нартах, чтобы через несколько дней вернуться за моржовым мясом.
В те годы мне еще было трудновато читать. Но жажда познания была настолько сильна, что сокрушала даже плотный строй незнакомых слов. Эти слова оставались позади, а я упорно шел вперед, одолевая книгу за книгой.
А книг было мало. Такие классические книги, как романы Жюля Верна, сказки Андерсена и "Робинзон Крузо", я прочитал уже будучи взрослым.
Я приходил в нашу скудную школьную библиотеку и в нерешительности становился перед полками. Шевеля губами, я про себя читал названия, через которые мне было трудно прорваться к смыслу напечатанного на сотнях страниц. Я В. Гоголь, "Мертвые души". Это было пугающе и непонятно. Что такое – души? Может быть, это родственники духов? Ф.Энгельс, "Анти-Дюринг". Вовсе непонятно, хотя что-то смутно прорывается – Дюринг. Может, он сродни тому бухгалтеру Дерюгину, который олицетворял для меня "бюрократизм" из стихотворения Владимира Маяковского "О советском паспорте"? Горький… Почему – Горький? В тундре кочевал оленевод с таким же именем. Правда, по-чукотски это звучало – "Чымйыльын-Горький" на писателя совершенно не походил. Это был дремучий тундровик, молчаливый, замкнутый. Макаренко, "Педагогическая поэма". Наверное, что-то скучное. Мелькали названия, разноцветные обложки, и трудно было на чем-то остановить свой выбор. А дело было летом, когда вельботы охотились в Беринговом проливе и дома работы было не очень много – принести воды, собрать плавник для летнего костра в чоттагине. Собаки сами кормились и отдыхали до первого снега.
Иногда я уходил из библиотеки с пустыми руками, отчаявшись что-нибудь выбрать.
Я шел к старому вельботу, который одиноко лежал на берегу, забирался в него и ложился на пропахшее моржовым и китовым жиром днище.
Перед моими глазами было только небо с бегущими по нему облаками. Изредка пролетала быстрая стая уток, кулички с пронзительным криком мгновенно прочерчивали небо. А я лежал и думал: сколько же книг написано людьми? Видимо, есть какая-то конечная цифра. И кто такие эти люди – Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Некрасов, Маяковский, Макаренко, Энгельс и Горький-Чымйыльын?
Логически рассуждая, они, в общем-то, наверное, тоже люди. Но люди, наделенные удивительным даром и волшебной способностью рассказывать на бумаге о том, что было. Это, конечно, волшебники, чудодеи, похожие на шаманов. Обыкновенному человеку не соткать такой словесной картины, как Тургеневу, не создать поэмы "Руслан и Людмила", как Пушкину.
Но чудо еще не в том, что герои книг живут далекой жизнью, с ними случаются такие приключения, которые ни за что не могут произойти с живущим на Чукотке, а чудо в том, что мысли, чувства – все то, что составляет сущность человеческую, находятся в удивительной гармонии с тем, что чувствуется, что думается мне, очень далекому человеку.
Я вставал и снова пробирался в школу, где шел летний ремонт: парты стояли на улице, и Рыпэль вместе с Тэгрынкеу чинили их, красили. В классах было грязно и неуютно – перекладывали печи, перестилали полы, белили потолки. Летние учителя совсем не походили на наших строгих зимних наставников. Одетые в какую-то испачканную рвань, они мало отличались от того же Рыпэля или Тэгрынкеу.
Я попросил учительницу, которая заведовала нашей библиотекой, открыть шкаф с книгами.
После долгих колебаний, когда учительница начала проявлять признаки нетерпения и беспокойства, я показал на книгу с названием "Анти-Дюринг".
– Вот эту, – произнес я как можно безразличнее.
И вдруг учительница звонко и громко расхохоталась.
Ее смех раскатился по пустым классам и выплеснулся на улицу. Кто-то поспешно протопал по длинному коридору, заглянул в библиотеку.
– Григорий Максимович, – обратилась к нему учительница, – Рытхеу хочет читать Энгельса!
И она опять затряслась от смеха.
Я ничего не мог понять. Что смешного она нашла в том, что я хочу читать именно эту книгу? Или она такая смешная? Может быть, она тоже не годится для моего "переходного возраста", как выразилась учительница английского языка, отбирая у меня томик рассказов Мопассана.
Григорий Максимович взял у меня книгу Энгельса, полистал ее и вернул библиотекарше.
– Тебе еще рано читать эту книгу, – сказал он мне.
– Как Мопассана? – спросил я.
Григорий Максимович улыбнулся и стал объяснять, почему мне еще рано читать "Анти-Дюринг".
Но я плохо его слушал, с горечью думая о том, что худо, когда у тебя нет свободного выбора, когда кто-то другой, а не ты сам, определяет, что тебе читать.
Понурив голову, я уже собрался уходить из библиотеки, но Григорий Максимович остановил меня и спросил:
– А почему тебе не почитать Горького?
Я еще раз поглядел на невзрачную обложку, медленно прочитал имя автора – Горький, напечатанное черными буквами, и перед моими глазами возник образ Чымйыльына, тундрового оленевода.
– Не нравится, – вздохнул я.
– Не нравится? – удивился Григорий Максимович и спросил: – Горький тебе не нравится?
Я утвердительно кивнул.
– А что ты его читал?
– Ничего.
– Так почему же ты говоришь, что он тебе не нравится? – возмутился Григорий Максимович. – Ты же его просто не знаешь!
– Мне имя его не нравится, – пояснил я учителю.
– А знаешь ли ты, как произошло имя его – Горький?
Я отрицательно мотнул головой.
– Тогда слушай…
Григорий Максимович коротко рассказал мне биографию великого писателя. Это меня несколько заинтересовало и насторожило: писатель из простого народа. Разве может быть такое? Если это так, то ведь простого народа так много, что появление писателей из среды, окружавшей меня, дело вполне возможное.
Первая книжка Максима Горького содержала ранние романтические рассказы – "Старуху Изергиль", "Макара Чудру", "Челкаша". Я прочитал их с интересом, но большого удовольствия не получил. В мозгу у меня все время сидела мысль: вот человек простого происхождения, а написал такое! Читая горьковские рассказы, я все время оглядывался, как всегда это бывало, на мое ближайшее окружение. Я находил двойников и старухе Изергиль, и Челкашу, и многим другим героям рассказов Горького. Обыденность этих литературных героев, их явная близость к тем, кто окружал меня, снижали интерес к чтению. Возможно, что обнаружение в горьковских героях общих черт, общих чувств с моими, с чувствами и чертами характеров окружающих меня людей не было таким поразительным, таким удивительным, когда те же самые человеческие черты я находил среди представителей других классов, ведущих отнюдь не трудовой, не похожий на наш образ жизни.
Поэтому я отложил Горького и долгое время не брал его книг, обратившись к романам Вальтера Скотта.
Надвигалась зима, большие пурги и неожиданные теплые ураганы, которые отрывали лед от берега, обнажали непривычное для зимнего времени зеркало воды.
Пока не наступила зимняя темнота, я читал в чоттагине, где пахло псиной, нерпичьим и моржовым жиром из бочек, расставленных вдоль стены, увядающей травой в матах, навешанных для тепла на меховой полог.
А на страницах книг происходили великие битвы на далекой английской земле. Благородные рыцари мечом оспаривали право на благосклонность прекрасных дам, клялись в верности своим королям, герцогам, графам, баронам… Далекая жизнь, такая непохожая, но ведь тоже человеческая жизнь! И меня поражало до глубины души – до чего разнообразен в облике своем, в жизни своей и в выражении своих чувств человек! Хотя чувства сами по себе простые, но они скрыты под разнообразными словесными украшениями, причудливыми обычаями и привычками.
Однако мелькание разнообразных лиц, лошадиных морд, сверкание драгоценностей, кованых щитов, гербов, острых мечей, копий, лат, блеск дворцового паркета, тусклый цвет пудры, сочная зелень парков и лужаек, густая краснота благородной дворянской крови, звучание изысканной речи, пересыпанной громкими титулами, высокими званиями, не уводили меня от реальной жизни, не заслоняли ее.
Утром дядя уходил на охоту. Перед его отправлением на лед я исполнял свою обычную обязанность – проверял погоду, а днем, после школьных занятий, занимался хозяйством: колол лед, возил его на нарте, впрягаясь сам вместо собак, рубил копальхен, извлекая его крючком из мясной ямы. Копальхен был осенней выделки, сготовлен на берегу Инчоунской косы, где на осеннее лежбище вылегали моржи. Там их били остро отточенными стальными копьями, стараясь не тревожить соседних животных. Кровь тихо лилась на холодную гальку, а охотники с копьями казались мне рыцарями на поле битвы. Потом эти "рыцари" разделывали моржей, скатывали из кожи с жиром и мясом кымгыты – своеобразные рулеты копальхена, который потом питал чукотского охотника и его многочисленных собак на протяжении всей зимы. От того, сколько человек заготовил копальхена на зиму, зависели благополучие и жизнь его семьи.
В книгах люди сражались, завоевывая целые государства. Война была красивая, похожая на жестокую игру, но не на ту войну, какая в эти дни шла далеко, за многие тысячи километров. Но мы в Уэлене ощущали ее дыхание, слышали далекий гром орудий.
В те годы Чукотка была очень далека от центральных районов страны. Не существовало регулярных рейсов реактивных, быстроходных самолетов, связь осуществлялась в основном только по радио, да летом приходили пароходы.
Вот один характерный пример тех лет.
В конце лета сорок первого года в Уэлен завезли кинопередвижку и немой фильм "Пышка". Этот единственный фильм демонстрировался в Уэлене почти все военные годы. Каждую субботу наши учителя торжественно готовились к киносеансу, наглаживали костюмы, рубашки, тщательно завязывали галстуки. Потом брели сквозь пургу и мороз на полярную станцию, усаживались перед экраном. Кто-нибудь из полярников делал обзор последних известий, полученных по радио, и начинался киносеанс. К концу войны от фильма "Пышка" осталась едва ли половина, но к тому времени уэленский зритель наизусть знал содержание картины, каждого кадра. Если попадался редкий в то время гость, то ему ближайший по месту сосед с превеликой точностью рассказывал пропущенное.
Газеты приходили пачками, и читатели изучали каждую строчку военных сводок, статей, очерков с полей сражений.
Шла война. Жестокая, потрясшая весь мир.
Меня больше всего удивила бессмысленная жестокость фашистских оккупантов, которая не встречается даже у самых кровожадных зверей: фотографии замученных советских людей с вырезанными на коже пятиконечными звездами, обезглавленные тела, повешенные. Книжные жестокости оказались детским лепетом по сравнению с тем, что происходило наяву.
Но еще более поразительной была потрясающая сила сопротивления русского народа. К тому времени слово "русский" стало для нас синонимом советского, но Отечественная война ясно показала, какой народ является цементирующей силой в дружном объединении советских народов.
И именно в это трудное время я вплотную познакомился с книгами Алексея Максимовича Горького.
Наша библиотека совершенно случайно сразу пополнилась на несколько сот томов: проходящий пароход не дошел до места назначения и его груз был оставлен в Уэлене, в том числе и ящики с книгами.
Буквально в три дня я прочитал "Детство", "В людях" и "Мои университеты".
Я погрузился совершенно в иной мир, с одной стороны вроде бы далекий, и в то же время близкий до того, что мне порой казалось, что многое, слупившееся с маленьким Алешей, происходило и со мной. Видимо, в этом ничего удивительного и не было, потому что пути развития маленького человека в детстве сходны, развитие человека идет единым путем, где бы оно ни происходило – на Чукотке, Аляске, Африке, Австралии или на великой русской реке Волге.
Именно в процессе детского развития и проявляется больше всего общечеловеческого, того, что понятно везде и каждому. Я имею в виду внутренний мир человека, его восприятие окружающего, познание мира, познание добра и зла, познание отношений между людьми, горькие и радостные открытия, удивительные до головокружения озарения, которые, как вышки с прожекторами, потом служат путеводными вехами в дальнейшей жизни великого чуда – Человека.
Самая распространенная тема хорошей книги и, как правило, самой лучшей и самой искренней – о детстве. Одни писатели пишут ее в глубокой старости, другие в зрелом возрасте – и эти книги читаются всегда с настоящим глубоким интересом, ибо это чтение – каждый раз переживание собственного детства, взгляд на собственное прошлое, на истоки того хорошего, что сумел сохранить в себе человек.
Почти все описанные детские годы – это ранние годы людей, которые впоследствии стали писателями. Как закладывались в душе растущего человека качества, которые потом обратились в чуткие антенны, умеющие уловить самые слабые, но самые важные движения человеческих чувств? Что за сердце было вложено в будущего художника, который заставил других людей заглянуть в собственные души и порадоваться светлым мыслям, разбудить новые силы, которые очистят и душу и мозг от скверны.
Может быть, тогда только, при чтении этой книги я и почувствовал, что вот пришел ко мне писатель, который стал для меня настоящим другом, человеком, который ответит на многие и многие волнующие меня вопросы.
Маленький Алеша Пешков воспринимал чтение так же, как я, и это меня радовало не родством с великим, а совсем другим, тем, что трудно объяснить, трудно выразить словами, – далеким братством.
Горьковский взгляд, горьковская вера в хорошего человека освещала мне путь через многие трудности в собственном маленьком мире, который всегда велик и всеобъемлющ для каждой отдельной личности. Так Максим Горький стал моим писателем.